Пнин и Моросяк
На край крыши пятиэтажного дома сел Моросяк, не евший три дня, и тоскливо огляделся. Никого и ничего, тучные времена закончились, Пнин пропал.
Встретились они месяц назад около консервной банки с остатками тунца. Не похожий на всех, с коричневым пером и белыми отметинами на груди, но с одним глазом, пригласил к столу, завязалась дружеская беседа.
Оказалось, прибыл из деревни в город к тётке, но ту переехала машина. Бедная, наглотавшись пива из бутылки на дороге, прямо там и заснула. Откровенно, не таясь, рассказал, где потерял глаз: в битве за червяка с родичами, было бы хоть за что. Всё бросил, не сожалеет, город понравился, но друзей ещё не приобрёл.
Доверие покорило, и был один воробей, стало двое, прильнули друг к другу.
Надо признаться, не всё ладно складывалось у них — как-то раз Пнина за одноглазие чуть было не пришибли на террасе клиники для инвалидов: те вскипели, решив, что птица нарочно щурится, глаз прикрывает — издевается.
Разное, конечно, происходило, разное, что и говорить...
Внизу закричали, он глянул: мужчина, задрав голову, упрекал кого-то в безобразии. Моросяк искренне ему посочувствовал: крупная дама с балкона четвёртого этажа с силой вытряхивала коврик, сыпалась всякая дрянь.
Дама возразила, начались переговоры.
— Ну, что сидим? — произнёс простуженный голос.
Пнин явился, услышал-таки заветные думы Моросяка.
— Ты где был?
— Крыса.
— Какая крыса?!
— Зимняя, закусить мною хотела, - хихикнул, - сбежал. — Пнин коснулся крылом друга. — Что, так и будем ждать, летим!
Они ринулись с крыши.
— Слышал, по радио передали, «комиссар Белыч удалил жену из дома». Надо же, «удалил», — и Пнин на лету от удовольствия перекувыркнулся.
Моросяк позавидовал, он не смог «удалить», сам удалился, и давненько. Нелепо всё так получилось: рассказывал, как обычно, за завтраком свои сновидения, и воробьиха (имя её вспоминать не желал) не вытерпев, обиженно протянула, почему она не снится мужу.
Он растерялся — от него не зависит.
— Каждый видит то, что хочет, — многозначительно заявила жена.
В глазах потемнело, дыхание перехватило, выпорхнул из гнезда, больше в нём не появлялся…
— Смотри, как шумят, как шумят, сейчас он к ней на балкончик впрыгнет и... — Пнин присвистнул, — летим.
Они закружили над улицами.
Пнин уверенно вёл за собой, наконец влетели в форточку аргентинского ресторана, благо, она была открыта, и перья дыбом на головах встали, хвосты затряслись, клювы жадно раскрылись от обилия пищи на полу.
Подбадриваемые смехом, друзья насытились, с трудом взлетели.
На стене под потолком торчали рога, а под ними череп, может, коровы, может, быка. Пнин заснул на черепе, Моросяка замутило от мертвечины, и он примостился на стуле.
Друзья уговорились переждать здесь холод.
Пнин, сверкая одним глазом, веселил публику, прыгая и перепрыгивая, порхая и перепархивая. Моросяку не везло, цветом он был серый, гнали его от любой, даже самой малой, крошки.
Он приуныл и как-то ночью признался:
— Я устал.
— Чего вдруг?
— Да скучно мне.
— Ну, раз скучно...
Покинули ресторан и восхитились: пока они прятались и задыхались в духоте и полумраке ресторана, солнце растопило снег, мороз, а с ними и зиму.
Два дня, два тёплых дня прогретые и оживленные друзья прогуливались по аллеям парка, по берегу местного пруда, по крыше церкви. В третий день, к вечеру, когда вороны успокоились, а скворцы замолчали, Пнин задумчиво сказал:
— Ты понимаешь, понимаешь ли ты — весна, инстинкты…
— О да! — охотно откликнулся Моросяк, и оба взлетели.
Неподалеку от парка проживала воробьиха Надежда, всякие ходили о ней сплетни, вот туда и подались два друга. А невестушка и в самом деле была хороша: чистое перо, белая грудка, застенчивый взгляд, смущённо переступала с лапки на лапку.
«Не дай Бог, полюбит, не дай Бог, что буду делать?!» — замер Моросяк.
— Вы должны биться за меня, — и Надежда мечтательно посмотрела на них. — Я видела бои по телевизору.
— Какой телевизор?! — возопил Моросяк, но Пнин не внял разумным словам и, как коршун, набросился на друга.
Стыдно было Моросяку обороняться от мощных наскоков друга Пнина, уворачиваться, терять перья. Защищаться не посмел и вылетел из гнёздышка. Потрясённый случившимся, ночь провёл без сна, днём вяло болтался между улицами и деревьями. Вечером на берегу пруда долго смотрел на воду.
— Как ты мог подумать, что я оставлю тебя одного, — произнёс кто-то с укоризной, и Пнин лапкой коснулся Моросяка.
— Но…
— Никаких «но», летим!
Путь был долгий, на край города спешили. Силы покидали, как Пнин молча указал на дерево перед многоквартирным домом. Они сели на ветку, всмотрелись в окна, и Моросяк заплакал: в свете ярких ламп увидел клетки, опрятные и загаженные, маленькие и большие, но во всех прогуливались от одной решётки к другой попугаи, канарейки, скворцы, и для вороны тоже нашлась тесная камера.
Пнин поднял лапку.
— Слушай и внимай: что значит «быть воробьем»? Это значит жить на воле и иметь неограниченное пространство желаний, запомни и никогда не изменяй нашим заветам.
Дни шли, неожиданно захолодало, но в ресторан Моросяк ни в какую не хотел. Хорошим добрым местом он считал остановку автобуса, где продавали Kebab. Пнин нехотя, но согласился, и Моросяк, ликуя, полетел туда с другом.
Они прогуливались перед киоском, и неожиданно, а такие вещи всегда всплывают неожиданно, вспомнил Моросяк клетки с птицами, черепа в ресторане, крысу зимнюю. Растерянно остановился.
— Что с тобой? — поинтересовался Пнин.
— Боюсь, не переживу я этот год, сгину.
— Что так? — спросил друг, продолжая ворошить окурок Marlboro.
— Ослабел, много перенёс.
— Ах, как она, голубушка наша, смерть придёт, так и уйдёт.
Оба поспешно взлетели, народ ринулся к подошедшему автобусу, могли затоптать. Когда всё успокоилось, Моросяк не нашёл друга, тот исчез. Сердце сжалось — погубили, заметался от остановки к киоску, от киоска к ресторану, и за углом парикмахерской, в кустах, обнаружил Пнина.
Тот в остервенении, воровато озираясь, рвал и клевал булку, белую, с изюмом.
Обезумев от ярости, Моросяк бросился на друга, бил лапами, крыльями, взлетал и добивал. Когда опомнился, притих, сел рядом и сник.
— Прости, я не хотел, — с трудом проговорил он.
Пнин оправился, окинул Моросяка презрительным взглядом, покачал головой, скорбно произнес: — Всего доброго, — отпрыгал подальше, насколько мог, посидел, подумал, вздохнул и улетел.
Впервые Моросяк за долгую жизнь в Берлине понял, что такое ужас.
Потекли скучные безрадостные дни.
«Как же так, как же так, — недоумённо вопрошал себя Моросяк, — как же так?»
Прыгая, летая, засыпая, просыпаясь, поедая найденные крохи, он, как ни пытался, не мог ответить на вопрос «Как же так?»
И лапку друг ему жал, и крылом прикасался, и в глаза смотрел…
Ни к одной стае не прибился, желая остаться один на один с мыслями, смирился с положением отшельника, окружающие прозвали «гордецом». На пятый день у зёрен, разбросанных щедрой старушкой на аллее, встретился с другом. Тот сосредоточенно поедал завтрак. Моросяк прокашлялся:
— Ты слышал, по радио передали, Белыч отказался от поста шефа полиции?
— Ну, что дальше?
— Честный, значит.
— Ты, собственно, зачем явился?
Моросяк виновато потупился.
— Ладно, летим, есть тут у меня одно любопытное местечко.
Не склевал Моросяк ни одного зёрнышка, не до того было — нашёлся друг, полетел туда, куда позвали, и увидел: у аллеи, закрытая кустами, стояла скамья, у скамьи — ведро, на ведре — скворец.
— Знакомьтесь: Зяка, а это мой лучший друг Моросяк.
— Всё здесь, можете не проверять, начинайте, ты что-то задержался, — Зяка клювом указал под скамью.
Там лежала опрокинутая навзничь бутылка, из неё по капле вытекала тёмная жидкость, рядом валялись распотрошённые окурки.
Пнин, недолго размышляя, приступил к делу, Зяка не отставал, Моросяк робко последовал за ними.
Устроено всё было на удивление просто: несколько глотков из бутылки и к табачку, из бутылки и к табачку. Голодный и пустой желудок Моросяка не принял угощение, тошнота подступила к клюву. А друзья развеселились; Зяка запел, Пнин подхватил.
— Летим! — воскликнул Пнин, и они взмыли.
Моросяк, не помня себя, кувыркался в воздухе, с трудом удерживая равновесие. Ребята пели, дурачились, налетали на ворон и с хохотом спасались бегством. Вдруг Моросяк с ужасом увидел Пнина с синей пеной на клюве, его глаз, выкаченный из орбит, и рухнули оба в стаю сородичей на дороге у зерна.
Гвалт поднялся невообразимый, Зяка пытался всех успокоить.
Ну, выпили парни, ну, дурь поклевали, вот страсти-мордасти.
Куда там!
Громче всех орала Пике, святая ворона. В толпе мелькало растерянное лицо Надежды из гнёздышка на окраине Берлина, увидел и свою воробьиху (имени её называть не желал), подпрыгала и плюнула с брезгливостью прямо в лицо, он потерял сознание…
— Ну что, лучше? — хриплый голос Пике привел его в себя.
— Не знаю, — простонал Моросяк и оглядел гнездо вороны, сухое, но суровое.
— А Пнин?
— Что Пнин?
— Где он?
— Улетел твой Пнин, улетел, тоже связался.
Моросяк закатил глаза.
— Ну что вы, воробьи, всё суетитесь, чирикаете, сплошная мигрень от вас!
Моросяк молчал, заявил бы в глаза, что она всегда каркает так, словно кого с радостью хоронит, но нельзя — приютила.
— Ты пойми, душа твоя тщедушная, есть только жизнь, смерть и любовь. Ладно, лежи, что-нибудь принесу, побалуемся, — и выбралась наружу.
Не место ему здесь.
А где ему место!?
И вернулся к воробьихе (имя её разглашать не желал), она поплакала от горя, от радости ли, кто их знает, и приняла. Он привык к дому, к мысли, что Пнин не вернётся в Берлин.
Иногда, поддаваясь минутной слабости, вздрагивал и шептал: «Пнин, Пнин, что ж ты наделал, что ж ты наделал!»
Свидетельство о публикации №218012700209