Ордалия. Часть 1

                М, моему другу


                «Здесь умрёт Бикара, один из всех, иже были с ним»
                Александр Дюма «Три мушкетёра»



   Обвинения свалились на Игаля так неожиданно, что он ничего не успел сделать. Не успел обналичить деньги на карточке, не успел получить визы в какую угодно европейскую страну, не успел даже сбежать на юг – в Донскую область, где до сих пор, несмотря на полное и окончательное прекращение боевых действий, ни армия, ни жандармы, ни полиция – никто не мог заставить казаков, как минимум, выдавать беглых. Не говоря уже о прочем.

   Игаль не успел ничего. А если бы и успевал, не сделал бы. Он просто не поверил, что это происходит с ним. Он не желал и не делал никому зла.
Когда три года назад был опубликован императорский указ "О чести подданных империи", Игаль, как и весь русскоязычный фейсбук, качал головой и рассуждал о тупости власти с её параноидальным стремлением защитить подданных от всего на свете, начиная с простуды и заканчивая войной. Впрочем, ни от того, ни от другого власть не спасала. Новый закон не вызвал широкого возмущения, он вообще не рассматривался как репрессивный – до того момента, как в прошлом году не были отправлены в каторжные работы (все на пятнадцать лет) чиновница паспортного стола, школьный учитель и журналист. Только тогда блоггеры схватились за голову, а журналисты с лицензией на критику власти взорвались статьями и телепрограммами о произволе судебной системы, огромные возможности для которого давал новый закон. Возмущение продолжалось месяца два, после чего затухло, тем более что новых судебных дел по закону о чести больше не было.

   И вот ударило снова – по Игалю. И ударило-то не сразу. Можно было бы сообразить, к чему идёт дело – до начала дела. Как только в фейсбуке началась буча, можно было бы успеть сделать хоть что-то. Но ни сам Игаль, ни его друзья, ни даже комментаторы этой бучи – никто просто не предположил, что можно решиться использовать одиозный закон о чести.

   Закон критиковали все, даже проправительственные блоггеры, даже крикливые думские ораторы, немедленно замолкавшие на высочайший окрик. Критиковали именно за то объяснение, которое дано было закону в манифесте, его сопровождавшем. Манифест, написанный, как обычно, вполне человеческим русским языком (в отличие от самого закона, изложенного, как обычно же, бюрократическим языком XIX века, не читаемым никем, кроме юристов с соответствующим образованием), отсылал к вечным традициям русской чести и правды. А именно вот к чему. Все подданные империи ещё в 20-е годы были наделены благородством, что, собственно, и уничтожило сословное неравенство. Все подданные империи, таким образом, получали, помимо права на жизнь, свободу и собственность, обозначенные в Основном законе, ещё и защищаемую этой империей честь. Императорская власть (всех четырёх последних императоров), пытаясь превратить Россию хотя бы в какое-то подобие национально сплочённых государств Европы, искала основ национального единства, но не находила их ни в языке, ни в религии, ни в расе, ни даже в общем героическом прошлом. Что и понятно для огромной, кровью объединённой и покорностью державшейся России. Благородная честь, дарованная всем россиянам, была вполне перспективным проектом консолидации. Но, будучи чистой абстракцией в многомиллионном, а не узкосословном виде, честь эта не имела никакого реального содержания. Разве что наполняла благородных теперь россиян аристократическим презрением к худородным янки и их европейским прихвостням. Закон о чести, как написали почти все блоггеры, был попыткой найти такое содержание. Манифест ссылался, как и всегда в таких случаях, на Пушкина и Лермонтова, величайшее достояние российской культуры, но не как на жертв происков европейских агентов бессильной злобы, а как (в этот раз) на блюстителей благородной чести, положивших саму жизнь свою на ее защиту. Таким образом оправдывался институт дуэли, но, в отличие от стихийной индивидуальности дворянских поединков XIX века, защитником чести благородного россиянина становилось государство, берущее на себя роль карающей пули дуэльного лепажа. В этой связи были даже внесены изменения в уголовно-процессуальное уложение, и важнейшие. Но скучных изменений этих никто не заметил – всё затмевал новый скандальный закон.

   Оскорбление чести благородного россиянина, клевета на него или диффамация отныне расценивались как преступления, более серьёзные по тяжести, нежели кражи или даже лёгкие увечья. Единственным предусмотренным наказанием за преступление против чести оказывались пятнадцать лет в каторжных работах. Но это – для осужденных. А уголовно-процессуальное уложение предусматривало и другой выход, также апеллирующий к дуэльной традиции XIX века, но никем не замеченный.


***
   Игаль всю свою недолгую, впрочем, жизнь был журналистом. Он отучился в столичном университете, потратил два бессмысленных года на мытьё полов в соседней больнице, отрабатывая благополучно похеренную службу в армии, а после этого стал корреспондентом интернет-издания, специализировавшегося на культурных событиях – он довольно неплохо разбирался в организации выставок, проведении фестивалей театра, кино, музыки. Неплохо – для журналиста: углубляться в темы своих репортажей он не мог, не хватало образования. Но платили за репортажи хорошо, Игаль пару лет назад перестал считать расходы, рассудив, что получает для этого достаточно: на плату за квартиру, еду, выпивку, сигареты, одежду и даже на модные технические игрушки – ему хватало вполне. И оставалось: год назад он купил подержанную "хонду", а через три месяца даже вылез из долгов за неё. Жены и детей у него ещё не было, редко сменявшиеся подружки много денег не выжимали.

   В целом можно было сказать, что жизнь его благополучна. И Игаль привык к этой мысли. Перестав заботиться о пропитании, он строил планы карьерные: он хотел специализироваться на живописи и из простых репортёров вырасти в эксперта, благо репортёрское его имя было уже известно галеристам и критикам.

   И всё благополучие рухнуло моментально. Хотя момент этот и был растянут на неделю.


***
   Игаль отлично помнил, с чего всё началось. В этот день, в среду, он не работал. Летом в Питере было затишье, театры разъехались на гастроли, единственная стоящая выставка была уже тысячу раз разобрана со всех концов, ближайший кинофестиваль назначен был на конец августа. И стояла жара, совершенно испепеляющая, несмотря на питерские широты – солнечные стороны улиц были пустыми, прохожие давились на теневых; воздух был раскалён и неподвижен, асфальт жарил подошвы, к водосточным трубам нельзя было прикоснуться. Только в магазине оставалась прохлада – у лотков с замороженными продуктами. Игаль долго выбирал себе что-нибудь для ужина, неосознанно оттягивая момент выхода на раскалённую улицу. И телефонному звонку обрадовался как ещё одному поводу задержаться в прохладе.

   Звонил начальник – Семён Григорьевич, всегда относившийся к Игалю покровительственно, первым отправляя его на самые важные культурные мероприятия столицы, делавший ему, таким образом, имя.

   – Скажи мне, душа моя, – начал Семён Григорьевич, и такое обращение, судя по многолетней практике, ничего хорошего не предвещало, – что у тебя произошло с Надей Вайс?

   – Совершенно ничего, – Игаль начал судорожно вспоминать, – мы и виделись-то последний раз в мае только, на выставке в Петропавловке. А что случилось?

   – Доедешь домой, зайди в фейсбук, – велел начальник, – там наезд на тебя, сильный. Ты писал про неё что-нибудь? Или говорил ей что-то неприятное?

   Всю дорогу до дома Игаль пытался это вспомнить. Он отлично помнил выставку, довольно скандальную, но вот именно Надю Вайс – не то чтобы не помнил, но не помнил ничего про неё важного. Тогда многие ругали выставку, ругала и Надя Вайс. Игаль, напротив, выставку защищал.

   В Петропавловке были выставлены работы ню молодых столичных и московских художников. Поводом стал показ пяти картин знаменитейшего француза, тоже ню. И мало того что ню, – возраст натурщиков и натурщиц был слишком юным, а выражение лиц слишком эротичным. Несмотря на то, что и французские картины, и русские поражали экспрессией и динамикой (уж французские-то в любом случае были большим и признанным во всём мире культурным явлением), церковь объявила их детской порнографией. А так как в последнее время император всё больше определял себя не столько как конституционного монарха, сколько как помазанника божьего, мода на православие стремительно распространилась не только по министерствам и ведомствам, но и по журналистским кругам. Все те четыре дня, пока выставка продолжалась, даже оппозиционные издания, даже журналисты с лицензией на критику власти, даже фейсбук, – все восстали против педофилической, как её окрестили, живописи.

   Надя Вайс, журналистка с лицензией на критику власти, власть эту критиковала беспощадно, и даже платила время от времени большие штрафы по суду. Она была крайняя либералка, она была крайняя феминистка, она была лесбиянкой и добивалась для ЛГБТ тех же прав и преимуществ, которыми обладали, например, "законные евреи". А "законные евреи" (как и "законные раскольники", "законные католики" и даже "законные сектанты") с конца шестидесятых годов были объявлены мало того что равноправными членами российского общества (это-то было сделано ещё в ужасающем 1918 году), но обладающими рядом юридических и налоговых преимуществ как меньшинства, в прошлом угнетаемые. Достаточно было получить запись в паспорте, чтобы часть налогов платить в половинном объёме, не служить в армии, иметь льготы при приёме в императорские университеты и право на государственную субсидию для создания собственного бизнеса. Впрочем, записи этой в паспорте можно было и не получать.
   
   Игаль, будучи "законным евреем", пользовался этими преимуществами. Равно как и Надя Вайс, которой положение "законной еврейки" помогло получить лицензию на критику власти, и пользовалась она этой лицензией самым активным образом, впрочем, всегда зная, где остановиться. Но репутация совершенной оппозиционерки, бича коррумпированных чиновников (среднего, как правило, уровня), борца за права всех униженных и оскорблённых – за ней закрепилась прочно. Надя Вайс была знаменем, совестью и рупором всей либеральной интеллигенции столицы и Москвы. На недавний закон о чести Надя Вайс обрушилась всей своей обличительной силой. Но и на выставку ню этой обличительной силы хватило: именно Надя Вайс первой произнесла слова "порнография" и "педофилия"; именно она (что удивительно, в полном согласии с совершенно верноподданным союзом ветеранов) потребовала выставку немедленно закрыть, а художников, российских, по крайней мере, привлечь к ответственности; именно она первой организовала пикет у ворот Петропавловки с лозунгами "Защитим наших детей"; именно она первой заклеймила не только художников и устроителей выставки, но и журналистов, выставку похваливших, за беспринципность и безнравственность.

   Вот на этом и случился конфликт с Игалем. Хотя и конфликтом это нельзя было назвать – так, дискуссия. Игаль смог вспомнить только то, что после нескольких обличительных статей Нади Вайс написал на них ответ, доказывая, что выставленные картины нужно оценивать именно с эстетической, а не с порнографической, точки зрения, сославшись на Умберто Эко, провёл грань между искусством и порнографией, восстал против термина "педофилия" и, в конце, позволил себе сарказм о проблемах сексуальности тех, кто воспринимает искусство как порнографию. Надя Вайс ничего на это не ответила, но, встретив Игаля в редакции, поинтересовалась, что он имел в виду под проблемами сексуальности. Игаль ответил, что это чистое умозрение, никого и ничего конкретного он в виду не имел. Надя Вайс посмотрела на него очень долгим взглядом, заявила, что, в таком случае, он пустобрёх, и его позиция ей омерзительна. И ушла. Гордо. Вот и всё.


***
   Оказавшись дома, Игаль включил компьютер, но минут пятнадцать не мог себя заставить войти в фейсбук, чего никогда прежде с ним не бывало.

   "И вдогонку к моим постам про педофилов от живописи. Конечно, нужно судить устроителей выставки. Конечно, нужно лечить, а лучше – кастрировать, художников. Но вообще-то это болезнь нашего общества, давно прогнившего. Страшно то, что самая прогнившая часть нашего общества – его, как у рыбы, голова – развращённая и безнравственная часть нашей интеллигенции, мало того что покрывающая и защищающая педофилов, но и порочащая другую, здоровую, её часть. Не могу не вспомнить поэтому слова одного писаки, Игаля Фридмана. "Люди, – писал он, – нападающие на выставку, имеют сексуальные проблемы". То есть они или извращенцы, или импотенты. Я смело встретилась с Фридманом и прямо задала ему вопрос, что он имел в виду.  Он долго юлил, но я настояла на ответе. И вот что он мне сказал, прямо в лицо: "Лесбиянки, подобные тебе, вообще не имеют права судить о сексе. Вы извращенки. Вы не имеете никакого понятия о том, что значит трахаться. Вас убивать надо. Вы гнойная язва на теле общества".  Я думаю, что комментарии тут лишние. Честно говоря, мне очень страшно это писать. Ужасная злоба таких уродов может быть опасна. Мой психотерапевт убеждает меня быть смелой, и он прав. Я пишу, я не буду бояться".

   Игаль некоторое время просто дышал. Он не мог совсем понять, как это возможно. Он не мог даже представить себе ситуации, когда мог бы произнести такие слова. Это не он. Это не про него.

   Но это было про него. И дальше шли комментарии к посту. На седьмокомментариями к комментариям) он не выдержал и закрыл браузер.

   Игаль всегда считал себя совершенно неэмоциональным, даже бесчувственным. Что он себе и напомнил. В самом деле, он просто испугался и поразился. Испугался потому, что простое упоминание его фамилии в публичном пространстве в настолько чудовищном контексте явно угрожало его карьере. Поразился тому, насколько прямая клевета содержалась в посте Нади Вайс.

   Игаль набрал номер Семёна Григорьевича. Но ответа не было, хотя Игаль перезвонил ещё два раза.

   К ночи Игаль успокоил себя. Всё-таки он журналист. Всякое в его профессии бывает. Не всем его статьи нравятся. Да и сам он не всем нравится. Это минусы публичности его занятия, всего лишь. А Надя Вайс настолько скандальна, что никто прислушиваться к ней не будет. Хотя комментариев к её посту слушком уж много. Игаль снова открыл фейсбук и посмотрел, сколько. На этот момент их было 598. Но это же ничего не значило – это её друзья по фейсбуку. Кстати, среди комментариев были и такие, в которых Игаля защищали, хотя и не совсем попадая в тему: одни выступали с совершенно гомофобских и даже церковных позиций, приветствуя Игаля как своего, другие же подмигивали ему на предмет любви к порнографии. Впрочем, тех и других было немного. Игаль решил думать, что вся история – обычный скандал в фейсбуке, видя подобные, Игаль сразу же закрывал страницу. И ничего, что он попал в этот скандал. Покричат и перестанут. Собака лает – ветер носит. Вот только Семён Григорьевич не отвечал.


Рецензии