Три товарища повесть гл. 1

Глава первая. ПЕРЕПЛЕТЕНИЕ СУДЕБ

Часть 1. Ночная переделка

Степан шагал по гулкому ночному коридору Большой Ордынки, то пританцовывая, то загадывая количество шагов до ближайшего фонаря. Случайный прохожий, окажись он рядом, наверняка бы решил, что праздный гуляка пьян или, на худой конец, влюблён. Но улица была пуста, и полуночное дефиле тридцатидвухлетнего бесшабашного москвича (приезжие так себя не ведут!) долгое время оставалось никем не замеченным, если не считать любопытных переглядов бессонницы за мутными занавесками окон.

– Сволочи!.. – из переулка шагах в двадцати от Степана послышался сдавленный мужской голос, сопровождаемый сопением и глухими ударами. Стёпа поспешил на крик так стремительно, будто только и ждал случая проявить в ночи мужскую доблесть и благородство.
Три сопляка повалили большого грузного мужчину. Двое добивали жертву ботинками, а третий шарил в большом коричневом портфеле, из-за которого, видимо, и случилась грызня.
– Бабло! Стручки, бабло! Рвём!.. – заорал пацан, защёлкивая шоколадный трофей. Он уже привстал и готовился бежать, но в этот миг Стёпа размашистым апперкотом снёс парня, выхватив на лету добычу.
– Ах ты, су… – другой прыгнул в ноги рослому Степану. Сверкнул нож. Стёпа отскочил на шаг и ударом по голове прибил нападавшего стручка к асфальту. Бросив портфель в сторону, он схватил парня за руку, ловко вывернул кисть и заставил отпустить нож.
– А-а! Руку сломал! – взвыл пацан, перекатываясь по асфальту.
Третий парень хотел бежать, но страх так сильно сковал беднягу, что тот медленно сполз по стене дома и повалился на тротуар, как подрубленное дерево, цепляясь ветвями рук за выступы фасада. Он так и остался лежать, наблюдая за Степаном глазами, полными щенячьего подросткового ужаса. От парня во все стороны поползло тёмное сырое пятно, посверкивая на бугорках новенькой, укатанной накануне асфальтовой крошки. 
Степан протянул пострадавшему мужчине руку, предлагая подняться.
– Пойдёмте, – сказал он, сдерживая волнение, – кто знает, сколько их ещё.
Мужчина, кряхтя и держась за стену, поднялся, перешагнул через мокрого стручка, отыскал глазами и поднял портфель. Затем, опираясь на руку Степана, он сделал неуверенный шаг в сторону:
– Пойдёмте. Кажется, вы меня крепко выручили.
Степан окинул прощальным взглядом переулок и, поддерживая под руку помятого великана, зашагал прочь. Один раз ему всё же пришлось обернуться. Парень, похожий на подстреленного волчонка, полз в темноту переулка и жалобно выл:
– Бабло, бабло хиляет…
 
Они шли по пустынной Ордынке. Спасённого мужчину то и дело рвало. Каждый раз, вытирая платком лицо, он виновато поглядывал в сторону Степана и говорил: «Простите, не знаю, что со мной». «А я знаю! – улыбался в ответ Стёпа, пытаясь расштопать неловкость момента, – вы поскользнулись, упали, к вам подбежали пионеры, хотели втроём поднять дядю. Тут явился я и, как всегда, всё испортил!»
– Я не могу идти, – мужчина присел на выступ фундамента и вытянул вперёд правую ногу, – кажется, они мне повредили коленку.
– Спокойно, концентрируем внимание! – Степан взмахнул руками, превращая ладони в источники положительной энергии. – Абра-вибра-таксомоторра!..
Действительно, буквально через пару секунд со стороны метро «Третьяковская» вынырнула машина с зелёным огоньком.
– Что я говорил! – Степан приветливо махнул рукой кому-то в небе. – Едемте ко мне, вас надо привести в порядок.
Расположив спутника полулёжа на заднем сидении, он подсел к водителю. В это время метрах в ста от машины из переулка вывалилась толпа пацанов. За головами первых Степан увидел одного из трёх битых стручков. Сверкнули металлические прутья. «Мобильные ребята, – присвистнул Стёпа и, обернувшись к водителю, с ленцой в голосе добавил, – шеф, видите вон ту группу подростковой молодёжи? Да-да, вон ту, с фрагментами металлической ограды? Лично мне они напоминают ваганьковский бюст Япончика, расколотый и розданный братве на сувениры.
– Мне тоже! – хохотнул таксист.
– Однако нам пора, – Степан заметил, что толпа развернулась к машине, – Большая Татарская, двадцать. Гони!
Такси взвизгнуло протекторами и, набирая скорость, угрожающе двинулось навстречу ораве молокососов, запрудивших Ордынку. Не ожидая атаки, те шарахнулись в стороны, и «абра-вибра-таксомоторр» беспрепятственно промчался сквозь стрельчатый кордон металлических прутьев в сторону Серпуховки.
– Наш человек! – Степан одобрительно хлопнул таксиста по плечу. –Жизнь продолжается, господа присяжные заседатели!


Часть 2. Степанов мебельный салон

Одной рукой придерживая портфель, другой цепляясь за перила, мужчина поднимался по бесконечно долгому лестничному маршу. Несколько раз Стёпа предлагал ему помощь, но получал вежливый отказ.
– Ну и правильно, – заключил Степан, – на мелководье спасение утопающего – личное дело его собственных рук. Если увидел чайку, надо не мешкая встать на четвереньки, упереться руками в дно и ползти к берегу. Главное – правильно выбрать направление!
– Будет вам смеяться, – улыбнулся мужчина, – лучше примите портфель. Деньги – штука тяжёлая.
Они поднялись на третий этаж и вошли в опрятную коммунальную квартиру. Некогда просторный коридор был плотно уставлен дореволюционными буфетами, шкафами и тумбочками и напоминал мебельный зал антикварного магазина. Прихожая расходилась на два отдельных коридора. Один вёл на кухню, другой – куда-то в глубину квартиры, видимо, в туалетную комнату. Особый запах исторической мебели свободно гулял из одного коридора в другой по узким проходам между стеклянными и глухими дверцами шкафов.
– Это всё моё! – опережая вопросы, сказал Стёпа. – Не могу ничего с собой поделать, как увижу что-то старое, бегу занимать деньги. А-а, вот и мои девоньки!
В дверях, расположенных друг напротив друга, показались две сморщенные старушечьи головки. На одной из них пестрел расшитый бисером голубой сатиновый платочек, на другой возвышался старомодный белоснежный чепец. Держался чепец на двух лентах, завязанных в узел под подбородком.
– Разрешите вам представить: Авдотья Эрастовна, – Степан сделал реверанс в сторону старушки в сатиновом платочке, – и несравненная Пульхерия Модестовна!
Он подал руку старушке в чепце, и та, нимало не смущаясь, вышла в своей длинной белой ночной рубахе на середину коридора и обратилась к гостю в дверях:
– Вы чаю будете?
– Пульхерия Модестовна, вы великолепны! – дружелюбно захохотал Степан и вдруг принял серьёзный и даже несколько растерянный вид.
– Дружище, а ведь мы с вами даже не познакомились. Я не представился, не предложил сесть, вам же больно стоять! Вместо элементарного человеколюбия устроил цирк. Прошу меня простить, – он протянул руку, – Степан.
– Георгий, – ответил мужчина, пожимая Степану руку и одновременно оседая на предложенный табурет.
– Пока готовится чай, я провожу вас в ванную. Вам надо тёплой водой хорошенько смыть признаки асфальтовой болезни и переодеться. Здесь у меня куча одежд брата, он такой же, как вы, толстый, могучий и, наверное, умный. Пойдёмте.

Несравненная Пульхерия приготовила чай на изящный старорежимный манер. Она любовно накрыла стол на две персоны, разложив ложечки, щипчики для сахара и всевозможные розетки для варенья, мёда и орехов. Не признавая чайные пакетики, старушка заварила из смородиновых листьев ароматный чай цвета чеховской вишни. Накрыла заварной чайник забавной ватной куклой и рассыпала по вазочкам недорогие конфеты и пастилу. Когда всё было тщательно приготовлено, она что-то шепнула Степану на ухо. «Хорошо-хорошо», – ответил ей Стёпа. Затем Пульхерия Модестовна лёгким наклоном головы попрощалась с гостем и вернулась в свою комнату.

Георгий, переодетый в чистую добротную одежду, походил на благополучного буржуа, спустившегося из рабочего кабинета в гостиную на зов распорядителя чайной церемонии. Он ещё прихрамывал, но повреждённая коленка после ванной процедуры вела себя вполне прилично. Единственное, что его по-настоящему беспокоило, – это были синяки на правом боку, вздувшиеся после ударов ботинками. Ботинки были, видимо, с металлическими набойками, потому что, кроме синяков, на коже остались царапины. И это несмотря на велюровый пиджак и плотную фланелевую рубашку.
– Георгий, давайте на «ты», в бою так проще! – улыбнулся Степан, наливая гостю чай.
– Какой из меня вояка, писарь я мелкотёртый. Кроме кисточки да ложки, никакого другого оружия в руках и не держал.
– Художник, что ль?
– Вроде того. А вы, простите, а ты?
– Я? Да я и того хуже. В советское время служил журналистом. Как скинули с социалистического броневика батьку Ленина со всем его учением, подался было по совету Бендера в управдомы. Но в ихнем капиталистическом общежитии место мне нашлось тольки в гардеробе. Стал я всякой сволочи польты подавать. Они мне чаевые суют, а я не беру. Один раз, правда, попробовал, больно жрать захотелось, так совесть желудком пошла. Облевал я, прости Господи, евойного песца по самое немогу. Тот в скандал, вцепился, как клещ. Всю грудь мне моей же блевотиной, гад, и перепачкал. Я ему говорю: «Отойди, дядя», – не понимает. Ещё раз говорю: «Отойди, родной!» – не понимает. Третий раз повторяю, но уже со всего размаху. Падает, кричит. Ну, все ко мне. А меня уже разобрало. Тут теннисный мячик подвернулся. Схватил я его, поднял руку и ору: «Стой, мразь постсоветская! Взорву всех на хрен!» Так не поверишь, попадали от страха, друг за дружку залезли, ну прям как сардины, ежели косяк затралить! Противно стало. Плюнул я на их сытый гардероб и ушёл. И теперь… Разрешите представиться: лишний человек. Ни работы, ни друзей, полна горница старух. На их чаевые и живу. Знаю, что похоронные, ан не рвёт, как от тех новороссийских соплей, – загадка!
– Выходит, я жирую там, где ты лапу сосёшь, – задумчиво произнёс Георгий. – Я, Стёп, церковный художник. При Советах жить трудом на церковь – нельзя было и думать. Теперь – пожалуйста! Кстати, вон в том портфеле, – Георгий указал на коричневое пятно, брошенное в прихожей, – двадцать четыре тысячи рублей. И хотя по большей части это не мои деньги, ты можешь ими распоряжаться, как своими. Добыл их ты, значит, они принадлежит тебе. –       
Георгий умолк и занялся новой порцией чая.
– Вроде как контрибуция, что ли? – ухмыльнулся Степан.
– Ну да, вроде того.
– Э-э, нет, эдак мы и до людоедства дойдём, ежели будем друг на друга как на добычу смотреть. А потом, Егор, – ничего, если я так, по-простому? – ты же сам их спровоцировал. Шляться ночью по голодной Москве со сладким пирогом! Да тут не то что зверя, тут человека можно раздразнить до зверя. И ещё. Бандит – точно такой же продукт эволюции, как и ты, только ты художник и получил в наследство от Фидия нюх на красоту, а он получил от Бендера или самого Соломона нюх на деньги. Чему ж тут удивляться?
– Степан, давай святых не трогать. У них с миром свои расчёты.
– Прости, увлёкся. Э-э, да ты спишь! Звони, чтоб тебя не ждали, – и баиньки. Пойду постелю.
– Да мне, собственно, звонить-то некому. Живу один, как Фидий.
– Как и я! Журналист из несуществующей газеты уже несуществующей страны. Брр! Во ляпнул, врагу не пожелаешь…


Часть 3а. Вот такие предыстории

Степан сказал Георгию сущую правду. По окончании МГИМО он за резвое поведение на выпускных семинарах был распределён куда подальше от вожделенной заграницы, и на несколько лет обосновался внешкором в Ивановской областной газете. Подступало «светлое будущее», все говорили о необходимости перестройки, гласности, демократии. Журналистскую братию трясло от профессионального предвкушения великой смуты. Редкие трезвые умы с опаской поглядывали на собратьев по перу, пьянеющих от запаха свободы. Никакой чёткой доктрины будущих хозяйственных связей попросту не было. Политическое переустройство страны мыслилось от противного. Нынешний бессмысленный анархистский лозунг «Против всех!», пожалуй, был бы под стать умонастроениям того времени. Все в один голос твердили «Демократия!», мало понимая, что это лукавое слово способно демонтировать спасительное для русской государственности понятие «вертикали власти».

Степан был одним из немногих крохотных порогов на пути разбушевавшегося демократического селя. Если он кого-то и остановил, проповедуя привилегию высших ценностей над житейским благополучием, то  следует о том сказать с благодарностью, несмотря на всё, случившееся. В стране барражировал 1991 год. Год первой демократической, вернее, капиталистической революции в России. Вожди взбирались на танки, интеллигенция неистовствовала в стремлении очередного народничества, народ глухо шептался по кухням и накапливал злость фактически на самого себя.
Умницы, люди фундаментального склада ума как-то вдруг стали не нужны ни стране, ни корпоративным интересам большого производства. Умело подготовленная смена власти потянула за собой в трясину неведомой никому перестройки тысячи тысяч хозяйственных нитей и государственных судеб.

Областную газету, где подвизался Стёпа, закрыли за ненадобностью. Не получив даже расчёта за накопившиеся гонорары, Степан вынужден был вернуться в Москву.
Столица, увлечённая меркантильными политическими интересами, не очень-то обрадовалась возвращению Степана. И хотя Стёпа считал себя политическим докой (как-никак МГИМО за спиной!), он ничего не понял в новом московском миропорядке. Казалось, несуразица новейшего времени вот-вот лопнет, как мутный мыльный пузырь. И тысячи челноков с элитным высшим образованием, побросав в священный костёр интеллектуальной инквизиции коробки с колготками и памперсами, вернутся на своё рабочее место, заварят крепкий кофе и продолжат интегрировать в интересах человечества мерзкие и безжалостные дифференциалы Ельцина-Дарвина, расплодившиеся за годы кровожадной перестройки.
Увы, природа человека непредсказуема. Порой она тверда, как гранит, и чтобы с ней ни происходило, её внутреннее естество будет лишь ещё более твердеть и твердить до последнего вздоха «А всё таки она вертиться!». А порой стадное чувство самосохранения побеждает индивидуальное чувство брезгливости, и тогда толпа единородцев превращается в безликий пипл, который по меткому определению одного из отцов перестройки «всё схавает»…
Степану потребовалось некоторое время, чтобы изжить последние иллюзии и надежды на возвращение прежнего, пусть далеко не идеального, общественного благоразумия. Когда же пустота нового российского замысла поглотила его ближайшее окружение и реально подступила к границам личности, Степан занял круговую оборону, выбрав для защиты, как он рассудил, наиболее эффективное оружие – уход в самого себя.
Перебиваясь случайными заработками, наш герой погрузился в литературу. Написал несколько публицистических заметок, пару раз постучался с ними в редакции патриотических газет и, получив странные немотивированные отказы, окончательно захлопнул дверь родной коммунальной квартиры. Но писать продолжил. Он понимал, что пишет заведомо в стол, сравнивал свои действия с отчаянной попыткой Робинзона дать о себе знать бутылкой, брошенной в море.
Степан словно разговаривал с неизвестным будущим доброжелателем, для которого всё, написанное им сейчас, когда-нибудь оживёт и станет путеводной звездой в бедах и радостях житейской волны.
Добровольному отшельнику исполнилось всего-то тридцать лет, но внутренняя сосредоточенность и умение расштопать словами мудрёные узелки человеческих нестроений были в нём сродни раннему гению Лермонтова.
Однако утешение от произвола судьбы, которое он находил в занятиях литературой, вскоре уступило место традиционным писательским угрызениям совести. Степан ощутил силу проникающей способности слова. В прокуренных аудиториях института и за шторами мидовских интерьеров он даже не предполагал наличие огромных окон, через которые поздно вечером можно наблюдать звёзды! Годы обучения были подчинены одной несгибаемой цели – научиться держать удар и опрокидывать противника словом, отстаивая интересы Родины. В подобной перепалке слово превращалось в бильярдный шар, в безликий носитель результата игры. Теперь же Стёпа всматривался в слово, как восторженный физик рассматривает ядро материи и пишет цепочки формул, предсказывая его деление, до поры скрытое в клубке застывшей, ещё никем не тронутой энергии.

Но вернёмся к изографу Егору.
Его иконописная «родословная» – история поучительная! В прошлом выпускник физического института (окончил знаменитое МИФИ), Егор по распределению оказался в институте Атомной Энергии им. И.В. Курчатова. Подавал серьёзные аспирантурные надежды. И всё бы хорошо, да только приключилась с ним обыкновенная «хворь» русского интеллигента – болезненный выбор самого правильного пути в жизни. Западный человек на такое не способен. Родовитость, клановость, наконец, семейная традиция – основы западного менталитета. Русский же человек с молоком матери впитывает непостижимым образом огромное чувство ответственности за всё происходящее на Земле. Ему ничего не стоит поступиться национальными интересами ради всеобщего блага. Точно так же он с лёгкостью оставляет наезженную житейскую колею и истины ради переступает на зыбкую трясину околицы. Почему? Да потому что он уверен: не со стороны большака, а именно там, за околицей встаёт солнце, и значит, светлое будущее начинается раньше! Гораздо раньше!..
Нечто подобное произошло и с Егором. Уже «на склоне студенческих лет» ему припомнилось детское увлечение художеством. Стал он на лекциях смеха ради срисовывать со студенческих билетов физиономии товарищей. Получалось прикольно! Выстроилась даже целая очередь желающих получить «документальный» портрет от лучшего художника на курсе! Егор никому не отказывал и с каждым новым «портретом» всё реже прислушивался к звукам, доносившимся с кафедры, и всё чаще удивлялся возможности карандаша оставлять на листе житейский следок.
Как-то вечером, возвращаясь окольным путём домой, набрёл он на обыкновенную районную изостудию. Зашёл, поговорил, приняли. Через пару занятий «подсел на мольберт», почувствовал вкус линии и чарующий запах краски…
Уже в Курчатнике он почувствовал, что искусство, это и есть его окончательное предназначение, поставил крест на мысли об аспирантуре, без сожаления оставил физику и, как в омут, нырнул в незнакомое пахучее художество, имея за плечами неоконченный курс рисования студийных гипсов и пару одобрительных отзывов преподавателя изостудии.
Уволившись из Курчатника, Егор перепробовал ворох случайных и неожиданных для самого себя работ. Кем он только не нанимался! Критерий всякого будущего трудоустройства был один – количество свободного времени для занятия художеством.
Прошёл год. Однажды приятель пригласил Егора в круиз на пароходе по Северному речному пути. Так Егор оказался в Кирилло-Белозерском монастыре. На стене одной из надвратных церквей он увидел древнюю фреску. Это было изображение Богородицы с Младенцем. Движение Божией Матери, рисунок Её руки, обнимающей Младенца, поразили «юного» художника. Такого рисования он не знал. А так как все процессы совершались в Егоре на повышенных скоростях, в тот же день он "заболел" древнерусской иконографией! Вот ведь оказия - окольным северным путём Господь привёл его к церковному художеству.
Древняя каноническая живопись, её философия и математические методы построения пространства изображения оказались в сильнейшем резонансе с его внутренним художественным чутьём.
Когда Егор писал натюрморт или рисовал натуру, он не испытывал того внутреннего восторга, каким Господь награждал его, как только он подступал к церковному изображению. Глядя на полотна Левитана, Врубеля или Ван Гога, наш герой ощущал перед ними личную художественную недосказанность. Это его мучило, он частенько впадал в отчаяние от собственной невозможности дотянуться до их мастерства, вернее, до той правды, которую он видел в каждом мазке великих мастеров.
И вдруг первое же знакомство с канонической живописью, с обратной перспективой подарило ему радостное чувство личной творческой свободы. Ничего ещё толком не понимая в иконописании, он уже знал главное: где кончается изображение этого мира и где начинается настоящее горнее художество. Применительно к музыке эта врождённая способность проникать сквозь незнание вглубь предмета называется абсолютным слухом.
Не удивительно, что продвижение Егора по извилистой иконописной вертикали отчасти напоминало феерическое восхождение пророка Илии в огненной колеснице. То, что иконописцы постигают годами, Илье давалось за считанные месяцы.

Есть мудрая поговорка: «Чем дальше в лес, тем больше дров». Действительно, ангел канонической живописи (не путайте с капризной житейской музой!) без лишних объяснений повёл Егора в исторические глубины древнего письма.
Знаменитые русские иконописцы Дионисий и Рублёв, «указали» ангелу дорожку к истокам древнерусского художества – сокровищам Византии.
Егор занял деньги и отправился в Турцию, в город императора Константина – Константинополь, ныне переименованный турками в Стамбул. Отправился ради одного шага – взглянуть на величайший храм всех времён – Святую Софию Константинопольскую. Он хорошо знал Софию, изучил Её по сотням фотографий и восторженных описаний, но то, что ему довелось увидеть своими глазами, превзошло все его догадки и предположения. Он увидел само небо! Как турки ни старались унизить Софию, как ни срывали позолоту, ни вешали свои назойливые акбары, они ни на йоту не приблизились к цели. «Унизить Софию невозможно!» - в слезах повторял Егор, оглядывая её небесное великолепие.
Так «профессиональная участь» Егора была решена – бессрочный и пожизненный иконописец!..

Часть 3. Под самое небо

Наступило утро. Степан взялся угостить Егора настоящим бразильским кофе.
– Ваши планы? – спросил он, выслеживая пенку.
– Мне надо в храм. Вы, милостивый государь, отказались взять деньги. Значит, мне следует отнести их по назначению и раздать художникам.
Степан резко обернулся к Егору.
– А если бы я принял положенную мне контрибуцию, что бы вы, милостивый государь, делали тогда?
– Пошёл бы в банк и оформил ссуду.
– За проценты?!
В это время вспенился коварный бразильский кофе. Стёпа бросился к кофеварке. Егор с любопытством наблюдал, как сто граммов латиноамериканского порошка повергли в трепет бесстрашного героя ночной переделки.
Когда остатки кофе наконец были разлиты по чашкам, Степан попросил:
– Возьми меня! Нет, правда, возьми меня с собой в церковь, – он спрашивал и одновременно о чём-то думал, – я – худой материалист, в смысле, хороший безбожник. Но в последнее время со мной происходят странные вещи. Иду, чувствую, будто ветер в спину. Что такое? Гляжу, впереди церквуха посверкивает. Подхожу. Постою-постою у ворот и иду дальше. Неловко зайти. Внутри-то весь чужой. А как пройду стороной, ветер давит в грудь: «Стой, – говорит, – человече, не пущу отступника!» Нелепо как-то. Что скажешь?
Егор посмотрел на Степана, с минуту подумал и ответил:
– Правда смешной не бывает. Или ты всё это придумал, или тебе вправду нелепо, а признаться в этом страшно. Ты – человек сильный, страхам волю не даёшь. Но за всякое насилие, тем более за насилие над самим собой, нормальному человеку становится так или иначе неловко перед Богом, даже если он считает, что Бога нет. Это как кичиться силой в присутствии силача.
– Ого! Будет о чём поговорить за рюмкой чая! – Степан откинулся на спинку стула. – Ну так что, берёшь?
– Едем.

Они вышли из метро «Арбатская» и направились в сторону Калининского проспекта. Под огромной многоэтажкой ютилась древняя пятиглавая церковка. Купола, крашеные в зелёную строительную окись хрома, сверкали на солнце. Белёные стены празднично выделялись на сером фоне городской застройки.
– Нам сюда? – Степан поглядывал на храм через плечо Егора.
– Ну да. Запоминай: храм преподобного Симеона Столпника.
– Преподобного Симеона Столпникова.
– Да не Столпникова, а Столпника, столп, понимаешь?
– Ладно. Насчёт «понимаешь» – это ты круто. И что, мы прямо в храм зайдём сейчас?
Егор внезапно остановился.
– Ты сам как думаешь, зачем мы здесь?
– Прости. Собрался.
Егор перекрестился, открыл дверь и прошёл в храм. Степан на уровне груди произвёл какие-то полу магические движения и последовал за Егором.

Полумрак трапезной залы, аромат кадящего ладана и тихие шёпоты прихожан необычайно сильно подействовали на Стёпу. Отсутствие «предрассудков» и ощущение собственной интеллектуальной значимости, проще говоря, то, что всегда защищало его от давления окружающей среды, вдруг пошатнулось и стало на глазах рассыпаться, как картонные пазлы. Ничего подобного он не ожидал. Он стал задыхаться. Не чувствуя ни аромата благовоний, ни приятной свежести работающего кондиционера, Степан буквально вывалился наружу. Минут пять он приходил в себя. Кровь стучала в висках, а руки походили на две переломанные жердины, не способные держать даже легчайший рюкзачок, с которым он никогда не расставался, выходя из дома.
«Не дури, паря. Повернулся и пошёл в храм!» – приказал себе Степан и на автомате поспешил обратно.
– Ты куда пропал? – шепнул ему на ухо Егор. – Пойдём, покажу главное.
Он повёл Степана из трапезной в четверик, где металлические леса и деревянные лестницы затейливо, как змейки, поднимались вверх под самый купол. Четыре нешироких оконных проёма наполняли храм тихим рассеянным светом. Сквозь полумрак вертикали можно было разглядеть фрагменты живописи на своде. Всё это придавало пространству четверика неземное очарование, а строительные конструкции воспринимались как части некой космической матрицы.
– ЗдОрово! – не удержался от восторга Степан. – А можно туда?
– Можно, только осторожно. Смотри под ноги, – ответил Егор и полез на высоту первым.
На последнем, шестом ярусе лесов, под самым куполом храма Егор включил софиты. Свод мгновенно ожил и заиграл красками. Степан от неожиданности чуть не повалился обратно в люк. Ему показалось, что молчаливое до того звёздное небо вдруг очнулось и заговорило на тысяче разных голосов. Егор был доволен. Он хорошо знал, как действует церковная каноническая живопись при лобовом столкновении с житейским мироощущением. Это эмоциональный шок! Будто сама Вселенная взлетает высоко вверх и расправляет над вами голубой зонтик. Такое переживается, как говорят, только в натуре. Ни одна литературная схоластика (общение со Вселенной всё прочее обращает в схоластику!) не в силах описать и сотую долю этого неожиданного чувства.

– И что, вы каждый день здесь среди всего Этого?.. – Степан с трудом находил правильные слова.
– Сначала были просто пустые стены. Впрочем, не совсем так. Когда долго смотришь на стену, начинаешь видеть в ней скрытые изображения. Тут важно не торопиться. Храм – это по сути небо на Земле, райский Эдем. Обустраивать Его по своему разумению нельзя. Надо уметь всматриваться и вслушиваться…
– Красиво говоришь, – перебил Егора Степан, – но твои ля-ля, уж прости нас, дураков, мне профнепригодны. Сколько ни стой я перед пустой стеной, ничего, кроме серой штукатурки, не увижу. Выходит, чуять Божественное присутствие – дело избранных. Так, что ли?
Степан незаметно для себя пересел с крылатого Пегаса на привычного
самодовольного конька и почувствовал внутреннее облегчение. Голова перестала кружиться. Ощущение чуда исчезло. Вихрь космического миропорядка вдруг превратился в статичный видеоряд непонятных цветных картинок.
– Ладно, – Стёпа для приличия ещё раз оглядел свод и, не дожидаясь ответа Егора, начал спускаться.
– Будь осторожен...
Не успел Егор договорить фразу, как услышал грохот и плеск разливающейся жидкости. Он сбежал по ступенькам и увидел Степана, застрявшего в проёме строительных лесов, выпачканного с головы до пят серой краской. Над его головой, на узенькой площадке, покачивалось опрокинутое ведро. Слой густого серого концентрата, посверкивая в свете рампы, медленно стекал по ступенькам за шиворот новоиспеченного «художника». Но самое забавное заключалось в том, что Степан, преодолев испуг, обиду и неловкость положения, широко улыбался и казался совершенно довольным. Егор невольно улыбнулся в ответ Степану:
– С крещением!..

Через полтора часа отмытый и переодетый Степан пил чай в крохотной чайной комнате, выгороженной в трапезной храма гипсокартонной фальшстеною.
– Скажи честно, зачем ты разлил краску? Она денег стоит, – Егор глядел на Степана, невозмутимо расщёлкивающего одну баранку за другой.
– Да как тебе сказать. На меня вдруг такая серость напала! Что же это, думаю, опять меня учат, как школяра. Неправда, нет тут никакого Бога! Вечно мы путаем врождённое правдоискательство и наше неистребимое желание всё, даже собственную жизнь, утвердить у начальства. И так-то меня разобрало. Не-ет, думаю, не отдам я вам мою личную свободу, себе оставлю! С этими словами я вспорхнул, как птица, с лестницы и…
– И приземлился, так сказать, в свободном падении.
– Да, именно так.
– Знаешь, как называется краска, которую ты использовал?
– У этой бесцветной грязи есть название?
– Есть. Эта краска называется рефть. Запомнил?
– Так я и знал…
– Ничего ты не знал! – рассмеялся Егор. – Эта бесцветная грязь – знатная штука. На ней вся наша живопись держится.
– Что-то вроде глины для человеков?
– Верно! Рефть кладётся под синий цвет, под красный, иногда даже под жёлтый. И если эту «грязь» поварить с охрой, чтоб вышло теплее, или, наоборот, остудить, добавив голубца, – поверь мне, живопись начинает благоухать, как борщ на плите!
– Согласен. Сегодня я Богу проиграл. Ничего! Предлагаю Всевышнему серию из двадцати партий до одиннадцати побед. В случае ничьей победа присуждается мне как младшему по возрасту!
– Типун тебе на язык, товарищ Бендер. Нам пора.


Часть 4. Разговоры, разговоры...

Они стояли за небольшим круглым столиком в кафе-пирожковой на углу Валовой улицы и небольшого переулка, идущего вдоль фабрики «Парижская коммуна» к обводному каналу. Место было простое, привокзальное, рабочее. Только что закончился пересменок на «Парижке». Сквозь витрину кафе наши друзья наблюдали, как женщины по одной выходили через турникеты на улицу и молча, не прощаясь друг с другом, разбредались кто куда. Им навстречу спешили новые толпы работниц. Это были свежие энергичные дамочки, они кокетливо поправляли повязанные на головах платочки и весело болтали, поднимаясь по ступеням парадного крыльца к дверям фабрики.
Редкие мужчины (обувная «Парижка» – фабрика женская) неловко просачивались между теми и другими и торопливо шли в пирожковую. Здесь они брали пиво и, раскурив «Беломор» или «Приму», чинно приступали к питейному разговору. После второй-третьей кружки мужики ненадолго исчезали и возвращались с оттопыренными карманами, из которых выглядывали остроконечные жерла сорокоградусных гаубиц. И тогда начинался реальный бой с обстоятельствами этой унылой и однообразной жизни, бой безжалостный, до последнего копеечного патрона.

– Может, пойдём отсюда? – произнёс Егор, вглядываясь в пустую, будто вымершую проходную. – Тысячи литров свежего пышногрудого горючего только что проглотил этот огромный «парижский» монстр. Сейчас он урчит, внутри него всё движется. А через восемь часов откроет он свои проходные, выпустит отработанный человеческий материал и зальёт новую партию дамской силы.
– А у тебя разве не так? – прищурился Степан, отхлебнув пиво. – Утром, полный сил и творческих замыслов, ты входишь в храм. А вечером, смертельно уставший, сползаешь с лесов и тащишься домой, пересчитывая в метро каждую ступеньку.
– Так и не так. Моя работа – живой, не книжный диалог с Богом. Я пытаюсь с Ним говорить в меру моих скромных сил, Он же пытается мне ответить в меру моей понятливости. А тут станок, план, выработка.
– Опять слышу, прости, вечное интеллигентское ля-ля. Народник нашёлся! Выходит, ты такой же «люден», как и братки Стругацкие, или, на худой случай, «прогрессор»? Мы – особенные, мы допущены говорить с Богом! Не то что эти свистушки у станка, расхожий материал для репродуктивного производства.
– Прекрати!
– А что, не так?
Егор приготовился произнести монолог о корневом человеколюбии, как вдруг огромный рыхлый мужик, мирно дремавший за соседним столиком, стал сползать вниз и терять равновесие. Не просыпаясь, он повалился на Степана и, падая, рукой смахнул со столика наших героев весь их нехитрый натюрморт. Четыре кружки и пара тарелок с креветками вдребезги разбились. «Эй, вы там! Ну, блин!.. – взвизгнула женщина за прилавком. – Деньги на бочку за раскол посуды!»
– Погоди ты! – огрызнулся Степан на крикушу. – Егор, пособи.
Наши герои подхватили мужика за плечи и, отшвыривая ботинками в сторону битое стекло, оттащили его поближе к выходу. Мужик продолжал спать, привалившись спиной к стене и широко раскинув длинные толстые ноги. Посадить беднягу оказалось не на что, в зале не было ни одного стула.

Покончив с человеколюбием, наши друзья стряхнули с одежды брызги пива, расплатились с буфетчицей за раскол посуды и поспешили к выходу. На улице Степан расхохотался.
– Знаешь, чего мне сейчас жалко? Думаешь, пива с креветками? Н-нет! Жалко, что я ничего не знаю про того мужика на полу. Может, мы русским Диогеном пол в пивнушке подтёрли! Нехило?
– Нет, такой в бочку не влезет, – усмехнулся Егор.
– Точно Диоген! – Стёпа шлёпнул себя ладонью по лбу. – Помнишь, она ещё сказала «Деньги на бочку!» Они друг про друга всё знают. А мы с тобой как чужие среди собственного народа. Анализируем, экстраполируем, а они знают!
С минуту Степен молчал.
– Они знают, что будет с ними завтра, – ничего не будет, если, конечно, какой-нибудь люден вроде нас с тобой не позовёт их на войну или не устроит им новый Беломорканал. Лишнего, сверх житейского, им знать необязательно, даже нежелательно. Они радуются, когда приобретают, и плачут, когда теряют. Они тиранят собственных детей, воспитывая их под себя, копируя в новые силы свой огрубевший с годами менталитет.
– Тебя понесло. Я встречал немало светлых людей среди простых прихожан. Однако то, о чём ты говоришь, меня самого давно занимает. С некоторых пор я перестал понимать смысл эволюции.
В юности меня увлёк образ славного Руматы Эсторского, этакого просвещённого гуманиста из будущего. И только много позже потребовалась чеченская война, чтобы я наконец осознал весь ужас того, что совершили Стругацкие. Ведь целые поколения думающих людей они заманили в тупик, из которого выход только один – смерть.
– А ну ка с этого места подробней! – Степан присел на парапет уличного ограждения.
– Пожалуйста. Много лет я был очарован идеей эволюционного преображения человека из варвара в истинного гуманиста. Я бы назвал это заблуждение «дарвинизм а-ля Стругацкие». И мой зомбированный разум не смущали, так сказать, исторические противопоказания. Я изучал великое искусство Египта, античность, русскую икону. И мне не приходило в голову простое соображение: если мы такие продвинутые и во всём превосходим наших далёких предков (ведь мы на новом витке спирали), почему же в художестве мы не можем совершить и сотой доли того, что сделали они, тёмные представители прошедшего времени? Я понимаю, развитие наук и технологий – это козырь. Вот оно, светлое будущее! И мне не придётся больше выгребать фекалии из ямы во дворе. Изящный унитаз «а-ля Гауди» по форме моей задницы всё сделает за меня в лучшем виде. Так вот. Стругацкие, как два чёрных кардинала, выстраивали таких, как я, гуманоидальных технократов в шеренги, вручали им автомат-ассенизатор Калашникова и говорили: «Впереди светлое будущее – в атаку!» Братья были уверены, что никто из новобранцев не развернётся и не нажмёт на спусковой крючок в другую сторону, потому что все хотят сытно жрать и баловать ум щекотливыми прожектами. А братки им с каждой новой книжкой подбрасывали одну и ту же мысль: там, в светлом будущем, – всё самое интересное и сытое.
Вот только интеллектуальный обморок, как и любая книжка, рано или поздно кончается. Наступил 1991 год. Я и такие же, как я, книжные гуманоиды содрогнулись от ужаса перед разорвавшейся, как бомба, человеческой жестокостью. Как же так? Ведь согласно аксиоме Стругацких времена римских ристалищ канули в Лету! Не может современный человек творить зло подобным себе. Ан нет, оказалось, очень даже может. Тут и подзабытая отечественная война вспорхнула с книжных полок и раскрылась на произвольной странице, заполненной до краёв не только человеческим мужеством, но и человеческим безумием. Оказывается, никаким просвещённым коммунаром человек не стал. Был он варваром, им же по существу и остался. Припорох либеральных философий слетает с нас в момент личной опасности, как цветочная пыльца с любопытного носа.
И тогда я подумал вот что. Если человек не меняется и не становится лучше, в чём смысл исторической смены поколений? Бог – не безрассудный садовник. Ему не нужны наши атомные реакторы, ему нужен человек. Он не будет каждые двадцать пять лет засеивать поле, чтобы собрать урожай, равный потраченному на посев зерну.
Ты не представляешь, сколько времени мне потребовалось, чтобы решить эту элементарную задачку!
– Хватит интриговать. Впрочем, кажется, я и сам уже догадался. Что-то вроде качества, отжатого из количества.
– Именно! Всё как на золотых приисках.
– Бог – золотодобытчик?..
– Именно, Стёпа! Он промывает каждое поколение, как участок золотоносной жилы. Если встретятся одна-две крупицы золота, Бог радуется и забирает себе. Прочее возвращает обратно. Люди, ставшие великими через самоотречение, страдания и жертвы, и есть те самые людены, насельники новых времён. Но это не высокоразвитые снисходительные технократы, которым поют дифирамбы Стругацкие. Нет, те давно перегрызлись и уничтожили друг друга. Это совершенно иной тип человеческой расы. Это…
– Стоп. Ладно, про тех, кто страдал, я не спорю, хорошие были ребята. А скажи мне, как Богу следует поступить с Сократом, Ломоносовым, Горьким, Ван Гогом, наконец? Не правда ли, достойные кандидаты на рай, хотя бы в шалаше? Кстати, как-то незаметно ты разговорил меня о бессмертии души. Впрочем, почему нет? Одно смущает – слишком простенько всё, слишком ясненько. Слабоалкогольный пивной синдром – опасная вещь, можно совсем голову потерять. Но разговор начат, и, кажется, мы оба не в силах его остановить!


Часть 5. Порфир

Метрах в десяти от наших героев, у входа в пирожковую остановился милицейский «воронок». Два стража порядка выпорхнули из машины и вошли в кафе.
– Опоздали. Нас там уже нет! – хмыкнул Степан.
Через минуту створки дверей распахнулись, и менты выволокли под руки громилу Диогена. Мужик мотал головой, видимо, получив пару хлёстких пощёчин, но ноги его не слушались совершенно. Щуплым на вид ментам пришлось подсесть под собственную жертву и тащить буквально на себе.
– Нормальные ребята. Другие бы волокли прямо по асфальту, – заметил Стёпа.
Вдруг он резко выпрямился, бросил Егору: «Стой здесь. За мной не ходи» – и быстрым шагом направился к УАЗику.
– Товарищи старшины, – улыбнулся Степан, глядя на девственные, не тронутые лычками погоны милиционеров, – оставьте мужика! Я его знаю, отвезу домой в лучшем виде. И вам за зря силы не тратить!
– Нельзя, мы по вызову, – ответил один.
– Так я расписочку напишу. Мол, принял в лучшем виде. Вот мой паспорт, – Стёпа достал из кармана документы и блокнот.
– Ладно. Как его зовут, ты хоть знаешь?
– Знаю. Диоген.
– Какой ещё Диоген? Нет такого имени, – мент сдвинул брови.
– Как это нет? Это греческое имя, по-русски оно звучит просто Гена, Геннадий. А «дио» – значит двусторонний, ну типа Микис Теодоракис, что ли.
– Теодоракис, говоришь? Может, и тебя забрать, видать, ты тоже двусторонний? Там старшине всё и объяснишь?
– Нет, ребята. «Дио» ещё значит свобода. Мы советские люди, нам бояться нечего!
– Ладно, пиши писулю, да поедем мы.
Милиционеры привалили Диогена к парапету здания. Мужик проснулся, мотнул головой и вполне прилично произнёс: «Я в порядке».
– Ну вот видите, граждане начальники, у нас полный порядок, – сказал Стёпа, дописывая паспортные данные. Милиционеры улыбнулись, приняли рукописный документ и направились к машине. Одна за другой хлопнули двери, «воронок» заурчал и тронулся. Когда машина поравнялась со Степаном, один из милиционеров приоткрыл дверь и крикнул:
– Когда поведёшь его домой, не забудь по дороге зайти в хозяйственный.
– Зачем? – удивился Стёпа.
– Как зачем? Ты ж ему бочку обещал купить!..
Машина умчалась за поворот. А Стёпа всё стоял, ворошил волосы и глядел вслед, почёсывая затылок.

Егор издали наблюдал за товарищем. Он вдруг почувствовал к этому могучему разгильдяю внутреннюю сердечную теплоту. Это не было чувством благодарности за спасение на Ордынке. Нет, он живо представил: случись сейчас непредвиденное, например, увези они Степана в ментовку, – он, Егор, отправился бы выручать товарища. И не только по соображениям порядочности, но по зову более тонкого мотива. Да, надо признать, за неполные сутки, прошедшие с момента их случайного знакомства, внутри Егора образовалось что-то значительное. Он готов был терпеть Степана, слушать его, спорить с ним. Такая любезная терпимость свойственна отнюдь не делам партнёрства, но делам дружбы.

Вот и теперь он стоял, облокотившись на парапет, и любовался бесстрашным бойцовским характером товарища. Наконец Степан обернулся и махнул рукой:
– Егор, иди сюда! Помоги.
Не без труда они приподняли мужика, подхватили под плечи и оттащили к ближайшей скамейке. Громила уже совершенно проснулся и шаркал по асфальту подошвами, существенно помогая в транспортировке. На скамейке Степан перевёл дух и начал разговор.
– Предлагаю для начала познакомиться. Степан, Егор, – он указал на товарища, – а вас, милостивый государь, как величать прикажете?
Мужик повёл головой, прищурился, собираясь с мыслями, и ответил:
– Меня-то? Ну, Порфир.
– Ага, Порфирий, значит?
– Так. Мне что.
– Мы вас, Порфирий, проводим домой, нет возражений?
– Домой? Домой далековато будет. Этак, поди, суток пять на поезде.
Стёпа выразительно посмотрел на Егора. Тот пожал плечами и улыбнулся.
– Предлагаю перейти на «ты», – Степан внимательно посмотрел мужику в глаза. – Порфир, выкладывай толком. Но учти, мы в Москве!
– Ну да. Будь она трижды неладна, эта Москва! Судьбу мне по ниточкам расштопала, антихристово урочище!..
При этих словах Порфир обхватил руками голову и стал сокрушенно покачиваться в такт своим горестным мыслям. Стёпа обнял его могучие плечи и, как мог участливо, спросил:
– Порфирушка, не томи. Отдохнуть тебе надобно. Едем ко мне, там и покалякаем.
– Лучше ко мне, – вставил Егор, – у меня есть свободная комната и ни одной Пульхерии.
– Лады, – Степан направился к мостовой.
Через минуту он поймал такси, и Порфирий, с доверчивостью большого ребёнка, отправился на квартиру к Егору, ведомый под локотки своими новыми товарищами.

Часть 5а.


Господь создал нашу планету с потрясающим разнообразием. К примеру, вольные степи донские:

Свободные ветры гуляют в степи,
И конница резвая мчится.
По осени птица за море летит,
Чтоб ранней весной возвратиться…

Есть на земле территории и иные, непроходимые:

Там глохнет звук, и сердце человека
Сбивается с положенного ритма.
Там жизнь и смерть во власти алгоритма
Нелепого, неправедного века…

Не думайте, что автор имеет в виду мещерские болота и прочие непролазные топи. Вовсе нет. Болота – это удивительные живые террариумы, где здравствуют миллиарды насекомых, и растёт отменная ягода клюква.
 
Там выпь над болотною ряской
Заплачет, и слышен далече
Крик птицы безумный, увечный
В ночной мелколесице тряской…

Но с появлением человека, на Земле образовались места гораздо хуже болотных трясин - хутора, городищи, города, мегаполисы!.. Ведь людям свойственно сбиваться в стаи, огораживаться, отстраиваться, расширяться.
Так на месте первых поселений возникли Афины, Константинополь, Иерихон, Дамаск, Фивы…
Город, как губка, впитывает человеческие усилия, становится комфортабельным, густонаселённым. Но вместе с тем он теряет именную сопричастность к своим жителям. Он их не пересчитывает (попробуй пересчитай!), он их группирует.
Население растущего мегаполиса с каждой новой тысячей горожан превращается в безликую массу, которую надо развозить, кормить, развлекать. А как иначе городской голова вырастит нужный процент заздравных голосов для будущих выборов административной власти?

Поверьте, город глубже, страшней и безысходней болота. Молодой, сильный, мускулистый человеческий организм обречён десятилетиями жить в городской искусственной среде, в этакой многомиллионной потёмкинской деревне!
Утром он вынужден вставать не по солнцу, а по будильнику, днём отслеживать изменения банковских счетов на компьютере, пить растворимый кофе без кофеина и есть пластмассовый хотдог. Вечером (уж так заведено) он обязан прогуливать накрашенную девушку в каком-нибудь торгово-развлекательном комплексе, акцентируя внимание дамы на иллюминированных древесных декорациях. А на ночь наш незаметный герой-горожанин включает кондиционер, чтобы выспаться перед работой на «свежем» воздухе.
Конечно, человек привыкает ко всему. Поколения горожан рождаются и умирают во славу городов-колоссов. Более того, человек, привыкший жить утилитарно, «обожествляет» городскую среду. Так на Олимпе цивилизации, появляются многочисленные города-боги: Рим, Париж, Вена, Санкт-Петербург…
А теперь представьте, насколько плачевно должна была бы сложиться судьба залётного сибиряка, переступившего магический ободок МКАДа! Впрочем,  именно так нелепо, глухо и сложилась столичная кутерьма Порфирия.
Куда он только ни нанимался, чтобы не умереть с голоду. Работал и за жильё, и за миску щей. Москва, она разная. Живут в ней не только слащавые пересмешники. Эта мелочь пузатая всё больше на поверхности пенится, лёгкие теледеньжата нагуливает. Однако в Московском омуте водится и крупная донная рыба. Эти твари посерьёзней отважных сыщиков из телесериалов. Только упади наивный червячок с бережка в воду да коснись дна…
Так приключилось и с Порфиром. Молодой сильный парень без документов, доверчивый, нетребовательный – находка! Зазывали в бандиты – не сунулся, слава Богу, ума хватило. А если не бандит, значит, раб – так решило донное сообщество. Рабовладельцев-то много, рабов не хватает.
Набатрачился Порфирий на дядю, аж по самое немогу. Но сибирский корень –  биология не гибкая. Как ни гни - распрямляется пуще прежнего.
В один прекрасный день грохнул Порфир смотрящего и в бега. Первым делом залёг в тину на пару месяцев. Москва большая, да слушок быстр – эту практику сибиряк усвоил хорошо. Выбрался по весне чуть живой. И точно не жить, но подфартило Порфирию: подобрал он кошелёк с деньгами. Хотел было поступить по совести, сдать находку, но передумал. Светиться нельзя, рыщут его, поди, повсюду. Исповедал он грех Богу милосердному и оставил кошелёк себе. Рассудил: деньги к дороге - значит, домой пора!
И всё бы хорошо, но увязалось за ним лихо бедовое. Почуяло оно мужицкий барыш и давай мотать Порфира по кабакам. Вытряхнуло всего. Тогда-то на излёте последней копеечки и случилась памятная встреча наших героев. Не будь её - рупь за сто, хана Порфиру! Может, оно и поделом, да только жаль, мужик-то неплохой, не безголовый.


 

Часть 6. Собеседники

Егор жил немного безалаберно и в то же время по-деловому изящно. Купленную лет пять назад двушку улучшенной планировки он обставил с нарочито интеллигентным безразличием, присущим торговому дому «IKEA». Но творческий беспорядок рассыпал продуманную до мелочей ролевую направленность скандинавского дизайна. Например, многофункциональный комод с необычным сферическим открыванием створок был наглухо завален обмерными чертежами храмов. Поэтому воспользоваться забавной задумкой скандинавских дизайнеров было попросту невозможно.
Несмотря на беспорядок, квартира производила светлое, мажорное впечатление. С первых шагов бросались в глаза почти идеальная чистота и бытовая прибранность. Ни носков на батареях, ни хозяйственных сумок на ручках дверей, ни полотенец и шарфов, перекинутых через разновеликие выступы мебели, – не было!
– А ты чистюля, – резюмировал Степан, оглядывая прихожую.
– Это не я. Это мой ангел Анна Сергеевна. Завтра вы её увидите.
Степан кивнул головой  и многозначительно поднял указательный палец вверх: «Я чую, в этом жилище есть кухня!»
– Одна точно есть! – улыбнулся Егор, помогая Порфиру снять тяжёлое старомодное пальто.
Предложив гостям тапочки, хозяин отправился на кухню.
– Друзья, нам везёт! Анна Сергеевна, как чувствовала, расстаралась, – Егор распахнул перед Степаном дверцу холодильника, полного всякой всячины.
– А магазин поблизости есть? – спросил Стёпа, выгребая еду из холодильника. – Я быстро.
– Возьми деньги на полочке, слева от двери, – ответил Егор.
Пока Степан отсутствовал, хозяин налил Порфиру чай и стал расспрашивать его о том, о сём. Порфирий охотно отвечал. Чувствовалось, что он соскучился по участливому разговору. Говорил медленно, тщательно подбирая слова. То и дело сыпал прибаутками и какими-то глубокими стародавними поговорками. Но главное, что подметил Егор, – из рассказа выступала непростая и совершенно нелепая человеческая судьба. Одним словом и не назовёшь. Бедовая, что ли. Судьба не вела Порфира, а как бы вальсировала с ним, то под раздольную мелодию сибирской оркестровой темы, то вдруг начинала неистово кружиться в болезненном скерцо московских тёмных переулков и случайных ночлежек. И в том, и в другом случае Порфир с угрюмым послушанием принимал крутые житейские повороты. Егор слушал этого огромного сибиряка, которому было тесно даже среди улучшенной столичной планировки, и невольно примерял на себя одежды Порфировой судьбы. И, надо признать, не во все «тряпицы» умещал свои «фирменные недостатки» – гордость, самолюбие, воспалённое «эго» художника.
Конечно, с началом работы в храме он взял за привычку постоянно анализировать себя. Егор легко и с интересом примечал в своих новых церковных знакомых не только житейские немощи, присущие всякому человеку, но и особые приобретения, нажитые духовными упражнениями и желанием «угодить» Богу.

Тем временем вернулся Степан. Он торжественно внёс в кухню литровый штоф анисовой водки и крохотный (насколько хватило денег) пакетик развесных малосольных огурчиков.
– А хлеб ты купил? – спросил Егор, оглядывая весёлого добытчика.
– Хлеб? – Стёпа сдвинул брови. – Так водку же из пшеницы делают! Я подумал и решил не дублировать. А если совсем честно, то в винном отделе хлеб закончился. Ну, думаю, ладно, когда привезут, тогда куплю ещё.
– Отличная история! – согласился Егор. – Главное – в ней много правды. Правда – это наш первейший хлеб. Верно, Порфир?
– То, что нет хлеба – это правда, – Порфирий наконец улыбнулся, да так просто и широко, что Егор, а вслед за ним и Стёпа загляделись на сибиряка.

Тем временем приготовления к ужину были закончены. Егор включил тихо Свиридова, и три знатных человека, ещё мало знакомые, но уже не чужие друг другу, расселись за икеевским сухощавым столиком, рассчитанным на две некрупные скандинавские персоны.
– За что пьём, Порфир? – спросил Степан, разливая анисовую, – может, за Россию?
– Можно и за Россию. За ту, главную, – ответил Порфир, принимая стакан из рук Степана.
– Это как? – Стёпа застыл в наклоне.
– А так. Не встретилась Она мне нынче. Пол-России проехал, всё в щель вагонную глядел, думал, примечу на какой станции – нет. Вроде - то, и одёжка, и манер, а горячки сердечной нету. Крюка не слышу.
– Крюка? – Степан откинулся к спинке стула.
– Я полагаю, Порфирий имеет в виду древнюю церковную нотопись. Знаменный распев, верно?
– Ну да, у нас так служат до сих пор. Крюк, он как зацеп для человека. Пустой человек не удержится, скользнёт или сорвётся. Знамо, туды ему и дорога. А вот ежели есть в нём душа Божья...
– Тады не скользнёт? – Степан облокотился на стол, глядя прямо в глаза Порфиру.
– Не скользнёт, – Порфир произнёс последнее слово как-то без желания. Затем опустил голову и замер, не говоря ни слова.
– Стёп, имей совесть! – вмешался Егор. – Дай человеку отдышаться.
– Откуда я знаю, о чём вы тут без меня беседничали, – вспыхнул Степан. – Им водку принеси, налей!..
– Ребята, – поднялся Егор, – нас действительно мало. Давайте выпьем за крюк, за корешок российский. Закатали Россию в асфальт, а он живёт себе. Вот Порфир этот корешок видал, а нам, городским, пока не довелось. Ну, с Богом!
Собеседники чокнулись над столом, и трапеза, как вечерний поезд, скрипя сочленениями, неспешно тронулась.

– Порфирушка, а возьми нас с собой в Сибирь? – Степан щурился от доброй трети выпитых «чутков». То и дело он отлучался к холодильнику за очередной порцией закуски и никак не мог задать Порфиру этот важный и, как он считал, наболевший вопрос.
– Ну да, я б тоже поехал, вот только роспись надо закончить, – подперев кулаком подбородок, мечтательно произнёс Егор.
– А чё, возьму, – Порфирий единственный из трёх собеседников казался совершенно трезвым и рассудительным, – меня-то самого примут дядья, нет ли. У нас с этим строго, не санаторий.
– А почему не примут? – Егор взялся разливать чай.
– Потому. Подержи на руках волчонка да подкинь в стаю. Все матки обнюхают его, носами потычат. Может, примут и к титьке подпустят, а мож, и загрызут. У них свои законы.
– Так люди ж не волки! – Степан очнулся от задумчивости.
– Не волки, это правда. Только, случается, человек волчее волка бывает. И много гибели родится от такого человека.
– ?
Порфир приосанился.
– Ну, коли так, слушайте сказ.
Егор отставил чайник, а Степан облокотился поудобней на стол.
– Мал я был тады, годков на пять-шесть нарос, не боле, но говор отца и беглого Семёна в избе помню. Помню каждое слово до хрипотцы. Плёнку, чай, магнифонную сглотил, до того всё помню...

...Семён провалился в глыбь у самого берега. На последних силах выполз из реки и откинулся на пригорок. Прислушался. За гулкими билами сердца он различил потрескивание валежника. Звук как будто удалялся. «Слава те, повернула, знать». Семён прикрыл глаза и скинул умишко вовнутрь. Там, внутри собственного тела, бывало, прихлопнет он ставенку и млеет, как на перинке. Пущай наверху хоть что.
Семён был мужик молодой и сильный. Мог позволить себе рассупониться ненадолго. Эдак пересидеть, набраться сил, а там и годить неча – встал да пошёл дальше.
Минут десять он лежал с открытыми глазами и выглядывал в кронах береговых цокорей холодное ноябрьское небо. Чувствовал прикосновение мокрой, настылой на ветру одежды, но глухая радость о спасении жизни согревала его тело. Одежонка парила сырым тягостным дымком, будто саженая над костром на перепалку.
Семён медленно припоминал случившееся. Шёл он поверх балки, но оступился и кубарем полетел в овраг. А там, на самом дне, у речки медведица в залёжке пригрелась. Он её-то и поднял. Ежели б ногой не впёрся в корень и рукой не ухватился за цокореву лапу – хана. Ещё чуть, и прям на башку ейную съехал бы.
Семён ухмыльнулся: «Случится ж такое! Оседлать голодного зверя, каковский монтаж!»
На минуту он прервал воспоминания.
– И всё же почему медведица не пошла по воде, – гадал Семён, – непонятно. Что-то её испугало, встревожило. Он-то давай прыгать, как заяц, по руслу, благо мелководье. А медведица мечется на берегу да ревёт в голос. Пичуги окрестные, небось, с ума посходили. Ужо оркестра тюремного не хватало!..
Не отправилась медведица по воде. Ушёл Семён. Ушёл, потрох иудин! Не сгрызла тебя мишка, жить оставила! А как жить, не наказала. Ни кола, ни двора, одни статьи прокурорские. Объяву нарисуешь – сей час пригребут погонники. Знамо, валить тебе, Семён, куды глаза глядят. Ну да. Чё ещё…

Поднялся Семён, вышел на бугорок, видит - деревня. А вкруг дворов делянки да огороды. Живут, значит. Пошёл он до крайней избы. Перелез оградку и тихонько постучал в окошко. Занавеска в окне мотнулась взад-вперёд. Через минуту лязгнула задвижка, и хозяин приоткрыл дверь.
– Чё надобно?
– Впусти. Вишь, обтрепался весь, жрать подвело.
– Кто будешь?
Семён скрипнул зубами:
– Чё тут тайнить, беглый я, со Смолянки.
– Со Смолянки? Так, верно, они за тобой чешут?
– Не, не чешут. Сбил я их, путнул. Да кому я нужён! Медведь, и тот жрать не стал, отступился.
– Медведь?
– Ну да, тут недалече. Поднял я медведицу, еле от нея по реке сгрёб, вишь, мокрый.
– Ну заходи.
Хозяин прошёл в дом, и Семён за ним следом.
 
…Меня пробудил говор отца и какого-то мужика, мокрого от макушки до самых пят. С виду мужику было лет тридцать. Его одёжка парила в нашей топленной горнице, как гнилое сенцо поутру в поле. Мне сразу призналось, что дурной он был человек, беглый. С отцом говорил требовательно: «А подай, хозяин, хмель и табак!» Отец ему:
– Ты что ж, парень, раскинулся тут? Я ж тебя как человека под образа впустил!
А тот сел на лавку спиной к молельне, ни креста, ни поклона, и отцу перечит:
– Не гунди, передохну часок и тронусь. Колись, батя, выпить хоца!
А отец ему:
– Какой я тебе батя! Ты вот что, ступай-ка с Богом. Неча мой дом перед Богородицей срамить!
Мужик-то сопит, будто серчает, а сам эдак лыбится щербато:
– Ты что ж меня, отец, на двор из избы гонишь! Нешто не признал, что мне теперя туды ходу нет.
Бугай он здоровый. Чай, раза в полтора покрепче отца будет. Гляжу, отец за вилы:
– Ступай, пришлый человек, подобру говорю. Не место тебе тута.
А тот рванул наперёд отца. Только и услышал я, как батя кликнул: «А-ах, Богородице Дево…» и повалился на лавку спиной. А мужик оглядел горницу, вытер об отца нож, похватал что со стола и в дверь. Я лежу дрожу, кабы не увидел супостат.
Когда ж затихло, слез я с печи, подбежал к отцу, а он уж того, обелел весь, помер то бишь. Прикрыл я ему глаза и до дядьки Валентия пошёл на соседний двор.
Сбежалась деревня. Бабы воют. А мужики похватали топоры – и на огороды.
– Нашли? – не выдержал Степан.
– Не, не нашли. Всю ночь мяли заимку и вкруг. Пару медведей подняли, а его, иуду, не нашли. Канул. Вот такой сказ невесёлый. Егорушка, а налей чайку. Хоть нам, староверным людям, пить чаёк не положено, да привык я на волюшке, Бог простит. В горле ссохлось, вот оно как…


Часть 7. Как Порфирий оказался в Москве

Порфирий временно поселился у Егора и вместе со Степаном стал готовиться в дорогу. Впрочем, его роль в подготовке к сибирскому путешествию была проста. Ему предстояло вспомнить географические названия, которые встречались на пути из родной заимки в Москву, и нарисовать на случай непредвиденных обстоятельств пеший план, коим следовало идти по тайге вдоль Малого Енисея до поселения.
Это оказалось не такой уж простой задачей. Припомнить таёжные повороты и главные ориентиры спустя четырнадцать лет было под силу только крепкому, неповреждённому уму. Слава Богу, Порфирий шаг за шагом восстановил в памяти маршрут, которым он, двенадцатилетний пацан, прошёл один с пустой котомкой за плечами и не прощённой обидой в сердце.

В путь до Москвы Порфир отправился внезапно. Прослышал окольным случаем, что один беглый зэк похвалялся братве, мол, срубил неучтивого старовера-хозяина. Порфирий стал дознаваться. И дознался. По описаниям зэк точно походил на убийцу отца. И ещё дознался Порфир, что ушёл он с таёжной лёжки. Вроде как на Москву подался, там, мол, народищу тьма, кто признает! И решил Порфир за отца отомстить, найти иуду, обязательно найти.
Однажды проснулся он до рассвета, собрал из съестного, что было, поклонился Богородице – и огородами на погост. Присел чуток на могилке батяниной, обронил слезу и в путь. «Не дойдёшь ты! – ныло подростковое сердечко. – Пропадёшь в тайге, пропадом пропадешь!». «Пусть пропаду, – отвечало сердцу что-то другое, коренное, – не могу я жить и радоваться подле отцовской могилки! Будто наклонился надо мной тот подлый человек и лыбится щербато, мол, как я тебя да батьку твоего кровушкой забрызгал! Вы у меня теперича упокойнички. Так и твердит – упокойнички».

Пошёл Порфир медвежьими тропами по берегу порожистой речки Каа-Хем, то бишь Малому Енисею, и вскоре понял, отчего старики говорят: «Чем выше по Енисею, тем крепче вера».
Всё чаще стали попадаться ему людишки пришлые да беглые. У каждого свой соблазн на уме. И каждый мальчонку-то по-своему определить норовит, пряниками и конфетами зазывает, будто петельку затягивает. Один, помнится, такой обходительный был. Всё гладил юнца да приговаривал. А как полез до мерзости, так, слава Господи, попалась Порфирию под руку розетница каменная. Он той розетницей поперёк морды слащавой и пропахал. Кровь поганая брызнула в сторону! Пока тот чухался, Порфирий бежать. Бежит, а в спину слышит ор порывистый, мол, найду малолетку, убью суку. Э-э, да кто ж таёжного охотничка сыщет!

Добрёл Порфир таки до Эржея. Вспух от голоду, обтрепался, все силы по сопкам разбросал. Благо, попалась ему добрая женщина. Полоскала она бельё в реке и видит: лежит парень на сырых камнях, привалившись к валуну. А как подошла, поняла: беда с парнишкой, еле живой. Приласкала она Порфира и в дом отвела. У самой-то пятеро по лавкам сидят. Мужа нет, год назад медведь задрал. Одна она горюет да детишек растит. Многие мужики за год сватались к ней, женщина видная, никак, мол, одной нельзя на Каа-Хеме жить. Только всем она отказала. Иль по мужу память хранила, или вовсе одна жить надумала. Бабье сердце не разгадаешь.
 
– И почто ж ты, дружок, в эту бесову Москву собрался? – качала она головой, слушая рассказ Порфира. – пропадёшь ни за что! Нет на Москве, поди, ни веры, ни совести. Слышала я, по утрам-то они голые из домов выбегают на свою зарьядку, так у них это бесовское развлечение называется. Нет чтоб по воду сходить или дров подрубить к субботе. Бегают, прыгают, как козлы, прости Господи. Вот уж сраму наглядишься! Не ходи.
– Не могу я, мама Вера, – отвечал Порфир, – вот отыщу супостата, и назад.
– Да коли найдёшь, он же, милый друг, здоровей тебя, что ж ты ему скажешь?
– Да я и говорить-то не буду.
– Ужель на смертное дело решишься? Грех-то какой! – воскликнула женщина.
– Не знаю я, мама Вера. Как Бог вразумит да святой Николай шепнёт. Их и послушаю.

Через два дня окреп Порфир. Проводила мама Вера его на сплав. Упросила брата мужниного взять мальца с собой ну хоть до Усть-Бурена, а случится, и прямиком в Дерзиг-Аксы, до дороги. Всплакнула женщина, наложила еды полную котомку и говорит:
– Ступай, Порфирьюшка, веру нашу не оброни! Храни тебя Господь!..

Порфирий к труду привычный, как отплыли, встал на багры наравне с другими. Феодор, брат-то мужний, поглядел на мальца («добрый парень!») и оставил на сплаве до самого Кызыла. Ох, пришлось им побортаться на порогах! Тут уж точно, лишний багор лишним не бывает.
Так Порфирий оказался в огромном городе Кызыл. Со сплавщиками (те передали лес другой команде по Верхнему Енисею) расположился он в общежитии для сезонных рабочих. Большинство мужиков старой веры. Знать, раненько на молитву встают и в вечор по сорок поклонов положить надобно. Он с ними первый. А через три дня собрались мужики в обратный путь, стали зазывать и его, но Порфир поцеловал Феодору руку и сказал: « Отец благой, подсади меня на Москву, надобно мне туда». Тот пожал плечами, и утром следующего дня гружёный КамАЗ-лесовоз умчал Порфирия из Кызыла.
– Веру не растеряй! – крикнул сплавщик Порфирию сквозь облако поднявшейся пыли. Да тот, поди, за рёвом мотора и не услышал.

В Абакане помог случай. Подсел Порфирий к туристам в старенький автобус и к вечеру доехал до Ачинска. Прознав, что парень с заимки староверов, туристы (в основном москвичи) засыпали его вопросами: почему стога в Сибири называются зародами, почему староверы чай не пьют и медвежатину не едят и, конечно, про веру – кто они, поповские или беспоповцы, признают ли новые иконы или только древлеписаные. Порфир всё, что знал, отвечал любопытствующим, а сам ёжился от неудобства. Всю свою маленькую жизнь он прожил, не задумываясь о том, как и почему он делает то, что делают взрослые. Теперь же, отвечая на вопросы москвичей, он поневоле вслушивался в свои ответы и старался поверх привычки понять умом: почему всё так, а не иначе.
О причине своего путешествия в Москву Порфир умолчал, отнекиваясь и обрывая разговор. Туристы же, пресыщенные тувинскими впечатлениями, припоминали в разговоре  то один Мало-Енисейский порог, то другой, многому удивлялись и Порфирия не переспрашивали, ну едет парень и едет. Более того, купили ему из общака билет до Москвы. Пришлось, правда, малость повозиться с одной формальной проблемкой – у Порфира не было никакого удостоверения личности. И лет ему было двенадцать, правда, выглядел он постарше. Ну да всё сладилось.
В полночь проходящий поезд «Красноярск-Москва» подхватил Порфирия и понёс сквозь таёжные выселки в Кемерово, Омск, Екатеринбург, Казань, Арзамас, Муром... до самой Москвы, будто под самый горизонт, в глубь незнакомую…


Рецензии