Просто встретились три одиночества

Его привезли ранним утром и отвели на заранее приготовленное место. Он устало приоткрыл глаза и задремал. Подремав, поел немного, ибо он не привык есть в одиночестве. И заснул снова. Вообще казалось, что его мало трогает перемена места. Он просто воспроизводил ежедневно программу, которой следовал несчитанное количество лет.
Только ел он без аппетита. Дремал, едва прикрыв веки. Прислушивался к голосам в доме с ленивым безразличием. И дело было вовсе не в том, что он постарел. Просто ему так много всего пришлось пережить за последнее время, что действительность вдруг потеряла для него всю прелесть.
Звали его Христофор Евстафьевич, и было ему лет за восемьдесят. Впрочем, никто этих лет не считал. Так, одни предположения. Не знал этого и сам Христофор Евстафьевич. И хотя он отлично помнил все события своей жизни, но считать годы так никогда и не научился. Было в его жизни и хорошее и плохое. Знал он и нужду и голод. Настигала его порой и крылатая Беда.
Впрочем, пока он был молод, все беды казались преходящими. И хотя были они несчитаны, это не мешало им двигаться вперед. Годы шли, Христофор Евстафьевич старел и уже с трудом переносил беды. Всё теперь было позади: сильные привязанности, робкая любовь и даже смерть близких ему людей.
Вдруг, после сорока, он снова почувствовал себя иностранцем. И жизнь стала казаться ему обузой. Дело в том, что родом Христофор Евстафьевич был из джунглей Амазонки. И когда родился на белый свет, звался вовсе не Христофор Евстафьевич, а Фью–Фить.
Во всяком случае, его мать дала ему именно это имя. И когда он, счастливый, здоровый и крепкий, летал по джунглям в поисках лакомств, ему и в голову не приходило, что есть на свете места, где лето на полгода уступает место холодной зиме. Что небо извергается иногда сухим белым дождём. Что живые существа в этих местах вынуждены бывают строить гигантские гнёзда из камня, чтобы прятаться там от зимы.
Тогда, кстати, он и говорить–то не умел. Во всяком случае, по–человечески. Зато среди семейства Ара считался большим интеллектуалом. Наверное, именно поэтому, он и сумел усвоить с такой лёгкостью один за другим человеческие языки.
Первым человеком в его жизни был чёрный мальчишка по имени Саад. Впрочем, как раз его Христофор Евстафьевич хотел бы помнить меньше всего. Но он помнил! Отчётливо помнил холод металлических решёток, преградивших вдруг для него простор вольной воли. И помнил он безразличие ловких чёрных рук мальчонки.
Если бы он тогда умел говорить на его языке! Сколько гадостей наговорил бы он этому жестокому мальчишке по имени Саад! К счастью для сорванца, Фью–Фить умел проклинать исключительно на языке Ара. И, о Боже, Великий Птичий Боже, Фиу–Фиу–Фить, как же он проклинал этого чёрного мальчишку!
Когда же он научился отличать ругательства на языке людей, они стали уже ненужными. Лишними были они в той атмосфере безудержного веселья, в которое он окунулся, составляя компанию греческому мальчику по имени Стасис (уменьшительно–ласкательное от Евстафиоса).
Жили они на Тиносе в районе Старой Паллады, в уютном белом домике на пригорке. И только что получивший новое имя Христофорос любил сидеть на каменных перилах веранды и смотреть на море. Смотрел с любопытством и даже с каким–то радостным изумлением.
Четыре раза в день в порт заходил корабль–гигант, возвещая о своём прибытии радостным рёвом. Тогда на причале собирались владельцы гостиниц, таксисты и родственники, чтобы встретить пассажиров. И грузили, грузили в мини–автобусы, такси и легковушки чемоданы и сумки, узлы и канистры. Передавали из рук в руки детей.
Христофор выворачивал шею, чтобы лучше разглядеть эту праздничную суету и высматривал в толпе своего Евстафиоса. Ах, вот он! Бежит! Бежит, а в руках – конверт. Он доволен. Христофор всегда знал, когда его хозяин бывает довольным.
Запыхавшись, Евстафиос взбежал по крутым каменным ступеням дома.
– Христофорако, – радостно закричал он, – мы едем учиться в Афины – я и ты! Я зачислен в Университет.
– Учиться! Учиться! – хлопая крыльями, кричал страшно довольный Христофорос.
– Ты рад, Христофорако? – спрашивал юноша.
– Христофорос рад! – распушивая перья, подтверждал Ара. – Рад!
Он вообще любил говорить о себе в третьем лице единственного числа.
– Уж как мы с тобой заживём в Афинах! – захлёбываясь в призрачных мечтах, говорил Стасис.
Впрочем, они действительно зажили чудесно. И мимо мчались вперёд самые лучшие, самые беззаботные годы в жизни Христофороса. Он сытно ел. Он с радостью заучивал забавные человеческие слова. Он внимательно присматривался к жизни людей. И становился мудрым.
Они поселились на Плаке в малюсеньком домике, окна которого выходили на Акрополь. Раньше Христофорос любил смотреть на море, ждать корабли из Афин. Теперь же он всё время рассматривал развалины акропольской громады, зыркал большим чёрным глазом на иностранцев в вытянутых майках и дурацких шортах.
– Культура, господа! Культура! – кричал он, бывало, призывая их к пристойности.
Они оборачивались и тыкали в него пальцем. Он вызывал у них восторг. Но слова его воспринимались ими буквально. Он был чудесной говорящей игрушкой. Они же вызывали в нём гнев. Ему не нравилась их одежда, их громкий разговор. Не любил он также шуршания разворачиваемых карт.
«Что ищут они в этих огромных мятых бумажках? Еду?» – ломал он себе голову.
Он не представлял себе, что такое карта. Зато знал, зачем люди заглядывают в книги. Стасис объяснил ему однажды, что в книгах заключается мудрость жизни.
И Христофорос, веря ему, заглядывал в эти самые книги, взобравшись юноше на плечо. В книгах было множество чёрных закорючек–червячков. И Христофорос полюбил исследовать их, поворачивая к книге свой правый глаз.
Так проходили годы. Стасис читал книги. Христофорос читал книги. Иногда попугаю попадались картинки. Иногда картинок не было. Но Христофорос честно продолжал изучение.
Стасис, между тем, окончил Университет и поступил в аспирантуру. Раз в месяц к ним приезжала мать Стасиса – кира Параскевула, привозила ученикам лакомства с Тиноса. Лакомства Христофорос любил. Параскевулу – не очень.
Она, Параскевула, была редкостной чистюлей. Дай ей волю, она бы и Христофороса выварила в чане со щёлочью. А то бы и в хлорке выдержала для уничтожения лишних запахов.
– Ах ты, неряха! – говорила она попугаю. – Смотри, все зерна из кормушки на пол рассыпал!
– Караул! Караул! – поддразнивал её Христофорос.
– Ах ты, негодник! Ты ещё надо мной издеваешься?!
«Вот тебе и на! – думал бедняга. – Юмора женщина не понимает!»
– Христофорос – умница! Умница! – пытался объяснить ей бедняга положение вещей
– Да, конечно!!! – язвительно отзывалась кира Параскевула. – Что же в тебе умного?
Тогда попугай перелетал на стопку книг и открывал одну, наугад. Садился прямо посреди текста. И, тыча носом в червячков, ворчливо объяснял:
– Наука, господа! Наука!
– Ох, уж эта мне наука! – вскидывалась кира Параскевула. – Все деньги, что были отложены на чёрный день, отдала на вашу учёбу. А будет ли от этого толк? Я Евстафиосу говорила: иди учиться на врача! Врачи хорошие деньги зарабатывают. Но разве он слушает? На учёного учится, – продолжала Параскевула. – Бог его разберёт, кто такие учёные и чем они деньги на жизнь зарабатывают.
Христофорос, надувшись, молчал. Он не любил, когда критиковали его хозяина, его Евстафиоса. И в знак протеста прятал голову под крыло.
Бедной Параскевуле так никогда и не довелось узнать, чем зарабатывают на жизнь учёные. Она умерла весной того же года от сердечного приступа.
Ну а Евстафиос с Христофоросом продолжали свою учёбу. И так сроднились, так изучили привычки друг друга, что стало совершенно непонятно: кто же к кому приспосабливается.
Просыпались они рано – в семь тридцать. И первым делом купались: юноша в ванне, попугай – в корытце. Потом завтракали. Юноша с удовольствием пил свой кофе. А попугай, звонко стуча клювом о тарелку, клевал просо.
Потом юноша уходил на лекции. А попугай удобно устраивался на подоконнике, дабы изучать прохожих и следить за порядком на Плаке.
Но особенно юноша и попугай любили вечера. Именно вечерами, долгими и оттого особенно приятными, они, вперившись в книгу, наслаждались вековой культурой. Часов в девять попугай сникал. Переставал отвечать на вопросы и сонно глядел перед собой.
Тогда юноша отправлял его на жердочку. А клетку накрывал тёмным платком. И тогда в доме наступала тишина. Тогда юноша включал компьютер и долго мелькали на экране формулы. И только под утро юноша отправлялся спать.
Так шли годы. Пролетали десятилетия. Юноша превратился в старика. Евстафиос стал зваться господином Видалисом. Студент стал знаменитым астрофизиком. Ну а Ара не менялся. И был красно–сине–зелёным, рассудительным и очень довольным своей жизнью попугаем.
Он любил и был любим. Разве в этом не заключается смысл жизни?! Словом, эти двое были счастливы. Однако всё чаще и чаще теперь Евстафиос стал говорить попугаю:
– Стареем, брат.
– Чушь! – пытался взбодрить его попугай.
– Да нет, это вовсе не чушь! Годы прошли как сон. Надо было в своё время прислушаться к маминым советам и жениться. Представь, сидели бы мы сейчас в уютном домике, а вокруг – резвятся дети.
– Чушь! Чушь! – настаивал Христофорос.
– Да и вправду – шумно. От дела отвлекали бы, – соглашался Евстафиос.
– Наука, господа! Наука! – напоминал о самом главном попугай.
– Будь у меня семья, ничего бы я не добился как учёный, – рассуждал Евстафиос. – Жена бы уж точно не дала бы мне возможности заниматься исследованиями. Никто не знает, о чём только эти женщины думают.
– Знает! Христофорос знает! – возражал попугай.
– Ну, если только ты и знаешь на всём белом свете! – со вздохом отвечал Евстафиос – Потому, что все остальные мужчины на Земле постоянно задаются вопросом, а ответа не находят. Женятся – несчастны. Не женятся – несчастны. Прямо загадка какая–то!
– Чушь собачья! – гнул своё попугай.
Лексикон его был беден. Но рассуждать–то он умел. И совсем неплохо.
– А я тебе говорю, что ничего мы о женщинах не знаем. Вспомни хотя бы эту историю с Лелой! Кто мог бы подумать, что она способна на такое предательство? Присвоить себе мою научную работу…
– Женщина – сосуд мерзости! – излагал Христофорос чью–то чужую мысль.
– Говорил я тебе, Христофорако, не смотри ты телевизор, только глупостей набираешься! Женщина – это загадка. И несчастен тот, кто не сумеет разгадать эту загадку. Вот я ведь не смог угадать предательства. А ведь рана сердца так навсегда и осталась открытой.
– Философия! – фыркал Христофорос.
– Да, пожалуй!
Так в беседах проходили их дни. Они и раньше много рассуждали о жизни, о науке, о цивилизации. Ну а сейчас, они стали старее, а значит мудрее. Единственное, что мешало проявляться мудрости Христофороса во всей её силе – это страх расстроить Евстафиоса каким–нибудь неприятным рассуждением.
И если бы попугай мог говорить так же связно, как мыслить, он наверняка сказал бы Евстафиосу: «Ты мне друг. И нет на свете никого дороже тебя. Даже истина блекнет перед нашей дружбой!».
Но если он и не умел говорить так складно, то уж показать мог точно! Бедный Христофорос, он думал, что это сможет продолжаться вечно. Однако всё кончилось в одночасье. Однажды за завтраком Евстафиос вдруг охнул, выронил из рук чашку с ромашковым чаем и уронил голову на стол. Напрасно Христофорос звал его по имени. Напрасно заглядывал ему в глаза. Евстафиос так и не проснулся.
– Караул! Караул! – кричал Христофорос диким голосом снова и снова.
На крик сбежались соседи. Евстафиоса похоронили честь честью. Явились сотрудники – учёные, произносили проникновенные речи. Прибежали бывшие студенты, смахивали непрошеные слёзы. Приехали с Тиноса племянники, принялись делить наследство.
– Господи, всю жизнь прожил, а добра не нажил, – сетовал племянник.
– Дом мы, конечно, продадим, – рассуждала племянница. – А барахлишко выкинем на свалку.
– Зачем выкидывать? – вскинулся её брат. – Можно позвать скупщиков. Может, что и заплатят. Вон книг–то сколько! Дядька–то наш академиком был, книги наверняка у него важные.
– Ну что ж, зови скупщиков! – согласилась сестра. – Как ты думаешь, сколько всё это может стоить?
Юнец сморщил лоб, подсчитывая.
– Я бы такой гадости у себя дома не завёл, – вынес он свой приговор.
Попугай только молча слушал, с каким презрением эти люди отзывались о его хозяине. И только возмущенно прятал голову под крыло.
«Хотел бы я знать, что это за вещь – племянники и откуда они берутся?!» – с презрением думал он.
Наутро пришли цыгане. Попугаю стыдно было слушать, как торгуются из–за каких–то копеек племянники его покойного хозяина. Они вопили, срывая голос, нахваливали товар, и под конец, просто осипли.
– Моё последнее слово, – важно произнес цыган. – Пятьдесят евро за книги. Восемьдесят за мебель и посуду. Итого – сто тридцать. Получите!
– Сто пятьдесят. И попугая возьмите в придачу.
– А зачем мне ваш попугай? Его ещё и кормить надо будет. Сплошные убытки.
– Так он, вроде, говорящий…
– Докажи!
– Попка, скажи дядьке, как тебя зовут!
Христофорос взглянул на недотёпу–племянника с полным безразличием и озорно каркнул: «Кар–р–р», не хуже ворона.
– Да такое добро не дорого стоит! – сказал цыган.
– Капризничает он просто, – оправдывалась горе–племянница. – Попка, скажи нам своё имя!
– Фью–Фить, – честно ответил попугай.
– За попку–дурака даю ещё десятку, – хитро поглядывая, сказал цыган.
Так Христофорос попал к цыганам. Правда, ненадолго. Был он в скором времени продан параличной бабушке. Бабушку эту провозила мимо цыганского лотка, на базаре, в инвалидной коляске затюканная женщина с растрёпанными волосами.
– Ой, что это за птица? – шамкая, спросила бабушка–инвалид, завидя прикорнувшего в своей клетке Христофороса.
– Да попугай это, – ответила женщина раздражённо. И уже толкнула коляску, но бабушка заупрямилась.
– Покажи мне попугая! – приказала она. – Поднеси поближе! Ещё ближе!
Клетку с попугаем поднесли. Попугай проснулся и удивлённо посмотрел на бабусю. «Это ещё кто?» – спросил он себя и задумчиво почесал за ухом правой лапкой.
– Занятный какой! – сказала бабушка. – И жутко цветастый. Давай, Вера, купим его!
– Зачем он нам? – огрызнулась Вера.
– Да буду с ним говорить. Ты–то по–гречески два слова связать не можешь. Так я с ним беседовать буду. Покупай!
Тяжело вздохнув, Вера достала кошелёк и спросила, корявя слова:
– Это сколько будет у вас?
– Пятьдесят, – ответила цыганка.
– Да ты что, кира Фросо?! Это же дорого!
– Плати! Не твоего ума дело. Деньги–то мои! – высокомерно заявила кира Фросо.
Вера пожала плечами и расплатилась. Ей торжественно вручили клетку.
– Дай мне! – приказала кира Фросо. – Моя птица. Я и буду её вести.
– Не урони только! – буркнула Вера.
– Птица моя, птица, – нежно шептала бабуся. И просунув пальцы сквозь решётку, поглаживала попугая. – Как звать–то тебя, золотко?
– Христофорос, – просвиристел попугай.
– Ой, он и говорить умеет! – обрадовалась бабуля и нежно прижала клетку к себе.
По дороге домой она успела рассказать Христофоросу историю своей жизни. Было ей девяносто пять лет. Из них пять лет обе её ноги парализованы. Прожила долгую, трудную, но прекрасную жизнь. Был у неё хороший муж. Учёный (услышав «ученый», Христофорос тяжело вздохнул), к сожалению, умер сорок лет назад. Имела кира Фросо двух дочерей, двух расчудесных зятьев, пятерых внуков и, даже, четверых правнуков.
– Я – счастливая женщина! – верещала бабушка. – Прожила полную жизнь. Мужа любила до безумия. Когда умер он, думала – уйду за ним. Да дети, знаешь, не дают отвлекаться от их собственных интересов. Надо было тянуть семью. Работала не щадя себя. Состояние нажила. А теперь, вот она, – небрежный кивок в сторону Веры, – работает на меня. А я ей плачу.
– Бедняга! – вдруг сказал попугай.
Вера приободрилась и стала как––то веселей катить коляску. А бабуся приняла «беднягу» на свой счёт и снова принялась поглаживать попугая по красно–сине–зелёным крылышкам одеревеневшими пальцами.
Так они зажили втроём. Христофоросу ещё никогда не приходилось долго бывать в женском обществе. И он находил, что женщины совершенно не похожи на мужчин. Теперь он понял, почему Евстафиос пожурил его, когда он, Христофорос, сдуру повторил чью–то глупую фразу: «Женщина – сосуд мерзости».
А уж эти женщины, его женщины, так любили, так нежили его! И он, бедняга, привязался к ним всей душой. Правда, ему очень не хватало чтения вслух, философских бесед и острых замечаний Евстафиос. Вместо этого, он вынужден был выслушивать в который раз повесть о многотрудной жизни Фросо.
Ну, а когда словообильную бабушку укладывали спать, то Христофорос переходил во владение к Вере. Вот тогда–то по русскому обычаю, Христофорос и получил отчество.
– Скажи, Христофор, ты помнишь, как звали твоего предыдущего хозяина? – спросила его как–то Вера.
– Евстафиос, – сообщил ей Христофорос.
– Ну а ты, выходит, Евстафьевич. Христофор Евстафьевич, вот как я буду звать тебя!
– Евстафьевич! Евстафьевич! – хлопая крыльями, радовался Ара.
Так беседовали попугай и русская женщина Вера Ивановна, пока кира Фросо спала, громко храпя. Много чего Христофорос узнавал из этих бесед. Учился новым словам. Вникал в политику. И понял, что далеко не весь мир был занят наукой.
Вера была родом из Санкт–Петербурга. Преподавала в институте химию. Но что–то там у них развалилось. Какой–то Союз. Попугай не понял, что это за Союз такой и вследствие чего он развалился. Не то его плохо смазывали. Не то – неправильно был сколочен с самого начала. К тому же, на свою беду, полюбила женатого мужчину. Он метался между нею и денной. Но Вера не выдержала. Уехала. Убежала от проблем. И вот она в Афинах! Ну а к бабушке Фросо попала случайно.
– Вообще–то она добрая, – говорила попугаю Вера, – только больно сварливая. Может, в этом виновата её болезнь?!
– Да! Да! – соглашался Христофорос, не замечая даже, что он уже не только понимает, но и отвечает ей по–русски.
Между тем, годы шли. Бабушку Фросо, Христофора Евстафьевича и Веру Ивановну стало умилять ощущение их общности. Они научились (правда, не сразу и не вдруг) уважать друг друга.
И вот наступило время, когда кира Фросо не орала более в пять утра: «Вера! Вера, подай мне кофе! Да побыстрее!», а ждала, когда ровно в семь тридцать заверещит Христофорос свои утренние приветствия.
Вера стала терпимее к жестоким выходкам киры Фросо. И всё чаще, целуя её морщинистые щеки, приговаривала: «Ах, ты, моя Фрося! Родная, ты моя Фрося!» И кира Фросо расцветала от этих поцелуев. Ну а Христофорос привязывался к своим женщинам всё больше и больше.
Но жизнь у попугая длинная, а у человеческих существ – короткая. Годы пролетали как сон. И попугай как–то вдруг снова оказался один. «Что ж, может в этом – вся мудрость жизни, – решил он для себя. –  Может жизнь испытывает нас одиночеством? И после этого испытания мы должны стать лучше и мудрей?!»
Однако жизнь не желала объяснять ему своих намерений. Если у неё они вообще имелись! И не у кого было спросить совета: люди не жили достаточно долго, чтобы постичь всю глубину своего одиночества. Ну а с попугаями, он попросту, не встречался более.
Вот тогда–то это с ним и случилось. Тогда он и загрустил вдруг. Размышления стали мучить его. Казалось: вот она – разгадка. Уже почти ощутима! Но оказывалось, что это не разгадка вовсе, а только очередной вопрос.
«Почему люди умирают? – думал Христофор Евстафьевич, он ещё не знал, что и попугаи умирают. – Почему люди умирают, а их мысли остаются живыми? Даже если они живы только во мне?! Есть в этом что–то магическое».
Такими были его размышления. И смерть киры Фросо заставила его рассмотреть этот вопрос со всех сторон. Задумался он глубоко–глубоко. И перестал замечать, что происходит вокруг. Вот тогда с ним и приключилось то, чего он менее всего ожидал: в жизнь его вошла самая большая любовь. Но Христофор Евстафьевич, поначалу, как–то не осознал этого.
Вообще–то, в расстройстве чувств, он не заметил, что после похорон киры Фросо, его увезли с собой совершенно незнакомые люди. Помнил только заплаканное лицо Веры Ивановны, её протянутые к нему руки и горячий шёпот: «Прости!»…
Не отреагировал он даже тогда, когда его клетку поместили в витрине зоомагазина, ни когда перевезли куда–то в машине и оставили в большой светлой комнате.
Он только устало прикрыл глаза и задремал. Проснувшись, он поел и снова заснул. Со стороны даже могло показаться, что его совершенно не трогает эта внезапная перемена места, и он просто воспроизводит ежедневно программу, которой он следовал несчитанное количество лет.
Но однажды, он открыл глаза и увидел прямо перед собой два блестящих карих глаза, прильнувших к стальным решеткам его клетки. Они глядели не него с любопытством и восторгом. Так ещё никто и никогда не смотрел на него. Христофорос остановил свой взгляд на лице, прижавшемся к клетке.
Лицо принадлежало девчушке лет пяти. У неё был нос картошкой и лопоухие ушки. Золотисто–каштановые волосы затянуты в конский хвост. А миндалевидные глаза были просто восхитительны. И в них плясали лукавые искорки.
– Ты проснулся? – с участием спросила его девчушка. И тут же, не дожидаясь ответа, закричала в открытую дверь. – Дедушка, бабушка! Он проснулся! Идите, поглядите!
– Наконец–то, – отозвался мужской голос. – А то я уж решил, что он будет грустить вечно.
И в дверях показался невысокий, подтянутый мужчина. Было в нём нечто хищное. Глаза его были глубокими, чёрными. Нос – острый, орлиный. Взгляд – повелительный. Мужчина прошёл в комнату и остановился у клетки.
– Дедушка, надо бы его накормить, – сказала девочка.
– Пойди на кухню к бабушке и возьми для него немного зёрен.
Но попугай не хотел клевать зерна. Он не любил есть в одиночестве. Зато позже, когда вся семья уселась обедать, Христофорос влетел в столовую и стал кружить над столом в поисках своей тарелки.
– Дедушка, а можно я его своим обедом накормлю? – приняв задумчивый вид, сказала девчушка.
– Ну и хитрюга же ты, Каллиопи! – весело отозвался Леон. – Чего только не предпримешь, чтобы не есть свой  обед.
– Да съем я этот обед… только поделюсь со своим попугаем.
«С чего это она решила, что я ей принадлежу? – удивился Христофорос. – Уж если я кому и принадлежу, так это дедушке Леону».
И пропланировав ещё раз по комнате, он опустился на край стола и с любопытством заглянул в пустую тарелку.
– Ой, дедушка, а мой попугай хочет есть из тарелки.
– Умница! – подтвердил Христофорос. – Каллиопи умница!
С тех пор попугай стал знакомить новую семью со своими привычками, а также привыкать к их. Скоро выяснилось, что его непосредственными хозяевами, действительно, являются дедушка Леон и бабушка Василики.
Леон был главным дирижером военных оркестров страны и носил чин генерала. Считался лучшим аранжировщиком. Жена его, Василики, уже давно вышла на пенсию. А была когда–то дивой. Оперной певицей. Ну а девочка была приходящей. Строго говоря, она не приходилась им внучкой, только внучатой племянницей.
Но после смерти старшего брата Леона, супруги взяли на себя заботы о его дочке, а их племяннице. А потом, годы спустя, и маленькой внучатой племяннице – Каллиопи. Собственно, если бы не Каллиопи, то Христофорос никогда бы не попал в генеральский дом. Это она увидела попугая в зоологическом магазине и стала уговаривать мать:
– Купи мне красную птицу! Я видела точно такую же в нашем зоопарке в Неа Филадельфии. Давай купим её и устроим дома зоопарк!
– Да уж лучше не надо! – запротестовала мама.
– Нет, надо. Птица–то говорящая. Вот я и хочу её расспросить про джунгли. Ты–то ведь не хочешь свезти меня в джунгли?!
– Только джунглей нам не хватало! – сказала бедная мама.
– Вот видишь, значит, мне просто необходимо переговорить с этой птицей!
Но даже этот неоспоримый аргумент не помог Каллиопи. Её мама, София, всегда считала, что животным и птицам – не место в домах людей. И ничто не могло заставить её изменить своё мнение.
Каллиопи почувствовала, что её вынуждают сдаться. Но это было абсолютно ей несвойственно. Не могла Каллиопи допустить, чтобы кто–нибудь диктовал ей свою волю. Пусть даже то была её родная мать. Эта девочка, пяти лет от роду, прекрасно знала, чего она хочет. И тогда чудесный план родился в её упрямой головке.
– Дедушка, умеешь ли ты хранить секреты? – спросила она как–то Леона.
– Скорее всего, да, – ответил он. – Тех, кто не умеет хранить секреты, генералами не назначают. Ну, выкладывай, что ещё у тебя на уме?
– Понимаешь, мама не хочет мне птицу покупать.
– Птицу? Что за птицу, хитрюга?
– Красную, говорящую.
– Разве бывают на свете красные птицы?
– Ещё как бывают!
– Ну а зачем тебе, озорница, красная говорящая птица?
– Да так, – намеренно безразличным тоном произнесла девчушка. – Надо получить от неё кое–какую информацию.
– Ну, разве что надо, – серьёзно ответил генерал. – А от меня, собственно, что требуется?
– Купить птицу, – решительно заявила Каллиопи.
Именно таким образом была согласована покупка попугая. И благодаря этой сделке Христофор Евстафьевич попал в генеральский дом.
У генерала, и его супруги не было детей. И конечно, вовсе не карьера была виновата в этом. Получилось так, что своего ребёнка – четырехлетнюю девочку они потеряли, будучи еще совсем молодыми. Они очень переживали своё горе. Но любовь друг к другу помогла им справиться с горем.
А когда внезапно скончался брат, Леон решил заменить маленькой Софии отца. А спустя двадцать три года появилась на свет Каллиопи и, Леон с Василики почувствовали себя самыми счастливыми людьми на белом свете. Ибо одно дело, когда тебя называют «дядя» и «тётя», и совсем другое, когда доверчиво обняв за шею, шепчут: «дедушка»! «бабушка!»
Да, с этой девочкой счастье вошло в дом двух одиночеств. Они расцвели. Жизнь, наконец, показала им свою другую, прекрасную сторону. И если им никогда не довелось стать родителями, то, по крайней мере, они стали дедушкой и бабушкой. А девочка росла и её милый лепет, до краев переполнял незнающие до этого нежности, сердца.
– Дедушка, почему все удивляются, когда я говорю, что у меня два дедушки и три бабушки?
– Потому что это редко встречается в природе, – смеясь, отвечал Леон.
– Как это?
– Обычно у маленьких девочек и мальчиков бывает две бабушки и двое дедушек. Ну а ты – просто счастливое исключение.
– Дедушка, но если я – счастливое исключение, то все они – несчастные?
– Да, да! – соглашался с этой аксиомой Христофорос.
– Честно говоря, количество не всегда гарантирует качества, – говорил Леон. – Вот у тебя – не просто много дедушек и бабушек, они, к тому же, любят тебя чрезвычайно.
– Любит! Любит! – поддакивал попугай из–под руки генерала. – Христофорос любит!
Бедняга Христофорос! Он так много хотел сказать, но язык не очень–то помогал ему. Попугаю просто необходимо было объяснить, что он любит их всех, и более всего, – Каллиопи. Но, несмотря на его косноязычие, девочка понимала его прекрасно. Вот и сейчас, она приговаривала, поглаживая его:
– Ты у меня – просто умница
– Умница! – соглашался попугай. – Христофорос – умница!
И пошли, побежали, помчались снова счастливые годы для Христофора Евстафьевича. Росла девочка и становилась всё любопытнее. Старели дедушка с бабушкой и становились всё любвеобильнее. Взрослел попугай и учился всё охотнее.
Жизнь в доме генерала была похожа на ту, к которой так тяготел Христофорос. Каждая минута была расписана с точностью. Вставали рано. Купались. Завтракали. И тут же, не теряя времени, принимались изучать прессу.
Леон устраивался в удобном кресле, клал на колени охапку газет. Христофорос пристраивался у него на плече и с удовольствием разглядывал червячков. Когда Леон одобрял какую–нибудь государственную реформу, то довольно хмыкал. Ну а попугай, переминаясь с ноги на ногу у него на плече, восторженно комментировал:
– Замечательно!
Когда же генерал бывал разгневан чьей–нибудь статьей, попугай хохлился и заявлял тоном ментора:
– Безобразие! Безобразие!
Если при Евстафиосе он читал одну лишь научную литературу, то теперь явно отдавал предпочтение истории и политике. А своё любимое: «Наука, господа! Наука!», он очень находчиво заменил на: «Демократия, господа! Демократия!» в угоду генералу.
Теперь дни попугая были заполнены чтением и музыкой. И если при чтении Христофоросу разрешали комментировать текст, то при музицировании Василики, попугай обязан был сохранять тишину. И он её сохранял.
В остальном, ему предоставляли полную свободу. У попугая даже появилась манера подтрунивать над Леоном и Василики. Что вызывало безудержный смех хозяев. Если, к примеру, Василики запаздывала с завтраком, попугай возмущённо кричал, глядя в тарелку:
– Безобразие! Безобразие!
Когда в дверь звонили, а хозяева не торопились открыть, попугай расправлял крылья и восторженно вопил:
– Никого нет дома!
Иногда Леон спрашивал жену с подозрением:
– Куда ты задевала мои очки?
– А не сунул ли ты их снова в холодильник, совсем как в прошлый раз? Видно опять склероз разыгрался, – отвечала Василики.
– У меня?!
– У тебя!
Тогда попугай понимал, что если он не вмешается, то разгорится ссора. А он не мог допустить, чтобы ссорились самые любимые им люди. И кричал диким голосом:
– Караул! Караул, полиция!
Леон прыскал, Василики заливалась смехом.
– Ну, брат мой, уморил же ты меня! – говорил Леон.
– Ах, Христофорако, и как мы только жили без тебя?! – вытирая слёзы, вызванные безудержным смехом, спрашивала Василики.
– Умница! – как мог объяснял попугай и распушивал перья. – Христофорос – умница!
Хотя сказать хотел совсем иначе. Хотел сказать: «Просто встретились три одиночества!». Именно так он чувствовал. Вопрос лишь в том, где он только понабрался всей этой мудрости?! Вот что было настоящей загадкой.


Рецензии