Вечерняя Арктика

Поезда северных направлений располагают к разговорам. Незнакомый попутчик запросто открывает тебе свою душу. А твоя в ответ подтаивает и течёт-течёт-течёт. По ту сторону грязного, в ледяных узорах, стекла мелькают бесконечные заснеженные сосны, по другую – подрагивают в подстаканниках гранёные стаканы с остывшим на дне чаем. От этой дрожи звенят в стаканах чайные ложечки и медленно отползает от окна скатёрочка в нехитрых узорах. Железнодорожный уют дальнобойного поезда «Арктика» (Москва-Мурманск) пахнет дымком от постоянно кипящего титана да копчёной рыбой из чьих-то закромов. Хлопают двери, вытягивая из тамбура запах железнодорожной гари и дешёвых сигарет.
На дворе поздние девяностые. Опьянение свободой и массовым прозрением сменилось суровым похмельем рыночных отношений. Одна большущая коммунальная страна разменялась на множество изолированных, как оказалось, в разных районах. Ключевая фраза эпохи: «Ничего личного – только бизнес». Ключевое слово: «короче». К счастью, плацкарты дальнобойных северных поездов России по инерции или в силу неспешности северного уклада жизни всё еще хранили старомодный аромат коммуналок с их общими трапезами за приоконными столами, неспешными разговорами за чашкой чая и живыми очередями в санузлы. А тут ещё такая удача! Сенин попутчик, Федя, – о чудо! – оказался старинным знакомым по походам и песенным слетам молодости. И вот Сеня, переполненный ностальгией по ранним семидесятым, пускается с ним в воспоминания под коньячок с лимоном и шоколадкой.
  – ...Харьковские фестивали помню хорошо. Поляна Эсхар, молодой Гриша Дикштейн поет про печёную картошку.
– Говорят, он в Штаты умотал.
– Говорят...
Федя задумчиво посмотрел в запотевшее изнутри и заледеневшее снаружи окошко. Там встречный снегопад прочерчивал горизонтальные трассы.
– Я на последнем Харьковском фестивале бригаду «смертников» вёл – сказал Федя, мечтательно закатывая глаза.
– В смысле?
Федя беззвучно смеется. Мотает головой и машет рукой – дай отдышаться.
– Ну как же. Фестиваль запретили, поляну взяли под контроль органы. Ты помнишь хоть, что последний Харьковский фестиваль не на Эсхаре был?
– Если честно, то не очень помню. Всё ночью происходило. Костры помню. Васильева помню с Гришей. Маслова еще помню. А предыстории не помню, точнее не знаю... А чего там было?
– Эх, Сеня, романтик ты и лётчик. «Всегда мы в полёте»... – Федя снова беззвучно засмеялся. Потом протянул Сене свой стакан.
Дзы-ы-и-инь!
– Мы вас всех тогда вечерними электричками отправляли в плавни. Это в противоположную сторону, километров сто двадцать. А на Эсхар снарядили бригаду «смертников» – человек пятнадцать парней для отводу глаз. Поставили там штук пять палаток, сделали три костра, набрали им водки. Потом всю ночь дурными голосами орали песни Васильева и Высоцкого. Шумели как могли. К утру все почти охрипли. Жесть. Ну а утром нас всех, понятно, запаковали и повезли...
– Оп-па... И что?
– Да ничего. До дому довезли и отпустили. Чего с нас было взять, с пьяных и безголосых? В конторе вытрезвителей нет...
– Дела... – Сеня отрезал ломоть лимона и сжевал его целиком. От кислоты всё лицо его перекосило, но он продолжил, зажмуриваясь и пуская слезу: – Получается, вы нас прикрывали. Жертвовали собой...
– Это классика жанра. Отвлекающий маневр, называется, – ответил Федя мечтательно. – Пошли покурим
...В тамбуре было холодно и скользко. Консервная банка, прихваченная крышкой к рёбрам выходной двери, была переполнена окурками и издавала тошнотворный запах. Курить Сене особенно не хотелось, а здесь уж и совсем его запал пропал. Но он прикурил от поднесённой Федей зажигалки.
– Чем занимаешься, Федя?
Федя затянулся, выпустил дым и прищурившись посмотрел на Сеню испытывающим взглядом.
– Да я как и вся страна сейчас. На панели стою.
Не дождавшись от Сени ни возражений, ни согласия, он продолжал, со вкусом растягивая гласные: – Вначале, если помнишь, нам объяснили, что предыдущее начальство нас держало за стадо барашков. Кормило-поило, чтобы на ногах держались, и стригло, стригло, стригло. Потом нам объявили, что прошлых начальников наказали за это безобразие, и теперь-то всё будет совсем по-другому. Как у них там – Федя махнул рукой «за бугор» – как это по-другому, мало кто понимал. Но все обрадовались. Будущее, оно же по определению светлое! Как-то незаметно дали старт. Те, кто был близко от стартового пистолета, – рванули. Остальные так и стояли. Ждали... А чего ждали? Чудес, что ли? Потом поняли, что «по-другому» совершенно не предполагает, что будет наконец «по справедливости». Но было уже поздно. Те, кто рванул сразу, успели чего-то нахапать с этой телеги, которая под откос ехала. Остальные, и я в их числе, так и простояли. Идиотская наша привычка ждать благодати с небес! Ну вот... Прежние накопления превратились в пыль, прежние работы исчезли, а холода крепчали. Детки подрастали и кушать просили. И тут до большинства, и до меня в том числе, стало доходить, что по-новому – это значит, каждый сам за себя. Продавай всё, что продается. Ну вот. Как-то так. Помнишь, что говорили классики перестройки? – Федя подмигнул и затушил бычок. – Перестройку начни с себя. Ну вот... Мы все и на панели оказались.
Сеня молчал. От едкого дыма слезились глаза.
– Ты, Федя, на кладбище только кресты видишь, – наконец резюмировал Сеня.
Он открыл дверь тамбура и не оглядываясь пошёл обратно в вагон. Федя последовал за ним. Они добрались до своего купе, уворачиваясь от свешенных с верхних полок одеял и голых пяток. Сеня забился в свой угол и потрогал подстаканник с чаем. Подстаканник остыл.
– А ты, Сеня, значит, плюсики видишь на кладбище? – усмехнулся Федя и покачал головой. – Жуткий сюр у тебя в голове, должно быть. Плюсики над вечным покоем. А над плюсиками воронье...
– Ну, это же образ, Федя. Речь-то о другом. – Сеня отхлебнул остывшего чая. – Вот ты говоришь, на панели сейчас. А раньше где был? В стойле?
– Раньше был в иллюзиях по поводу будущего. Теперь в иллюзиях по поводу прошлого... Сплошной буддизм, одним словом, – задумчиво ответил Федя. – Мечтали о свободе. Теперь получили свободу... И что? Оказалась, что это свобода белки, бегущей в колесе!
– Знаешь, в китайском языке, говорят, нет слова «свобода». Нет такой категории в их жизни. Нечего и обозначать!
– Зачем им свобода, Сеня? У них там сплошное Дао...
Федя открутил крышечку на горлышке бутылки и разлил в стаканы по 15 капель.
Дзы-ы-и-инь!
– Глубоко копаешь, Федя, – заметил Сеня, скривившись от кислоты лимонной корки. – Я тоже думаю, что свобода – это исключительно внутреннее качество человека. Её никто не может дать или забрать. Я в детстве читал книжку Джона Теннера «Тридцать лет среди индейцев». Там меня поразило описание одного старого индейского вождя, за которым долго гонялись гринго. Он, типа, был последним, кто знал, где спрятано золото оджибвеев. Это племя такое индейское было. Наконец поймали его. Раздели, привязали к дереву и говорят: «Рассказывай, старик, где золото. Скажешь правду – мы тебя освободим». Знаешь, что он им ответил?
Федя не знал. Смотрел на Сеню чуть насмешливо, но не перебивал.
Он им сказал: «А я свободен, в отличие от вас!»
Сеня поднял указательный палец.
– Ой, Сеня, не морочь мне голову! – вдруг сорвался Федя. В голосе его было скорее раздражение, чем насмешка. – Мы тут все, как твой индейский вождь. Раздеты и к дереву привязаны. Можно сколько угодно говорить с гордым видом: «Я свободен! Я свободен!». А что в сухом остатке? – Федя обвел скромное очарование плацкартного купе злым до озверения взглядом, надолго задерживаясь на третьей полке. – Я, дипломированный архитектор, развожу женские колготки из Москвы по глубинке. И это, заметь, ещё не самый плохой расклад. Раньше хуже было... Вот моя свобода! Никто меня не заставляет это делать, понял?! Я сам! В полном соответствии с определением свободы. И, кстати, я не маргинал. Отслеживаю очень похожие ситуации по многим своим друзьям и коллегам. Большинство челночит, развозя по стране тачки с клетчатыми сумками, набитыми китайским барахлом. Пара ребят ушла в разбой и сгинула. Ещё пара не просыхает и медленно погружается на самое дно. Да, чуть не забыл... Один из моих однокашников вдруг просветлел и подался в монахи. Я его встречал года два назад в Крыму. Был он сильно нестрижен и немыт. Мне показалось, что ещё и голоден, хотя пообедать со мной отказался и вообще позиционировал себя небожителем. Меня стыдил и пытался приобщить к вере. Собирался двигать в Грецию, на гору Афон. От прошлого, ясное дело, отрёкся. Имя изменил. Был Котя, а теперь... Нет. Не запомнил. Что-то очень помпезное типа Пантелея или Филимона...
Федя замолчал, вглядываясь в заоконные сумерки, будто пытался среди бесконечности мелькающих еловых лап рассмотреть забытое имя. Потом резко откинулся назад, сбрасывая с себя заметь воспоминаний.
– Слава Богу, хоть ты, как и раньше, – был Сеня и остался Сеней. И на том спасибо! Но со старой жизнью тоже покончено, надеюсь? – Федя едва заметно подмигнул. Было заметно, что раздражение его так же резко улетучилось, как и наступило. – Что продаёшь?
Сеня усмехнулся в ответ и тоже подмигнул.
– Мозги... – Сеня беззвучно захихикал.
– Ух ты! Ну и как? Берут?
– Не шибко. У меня же мозги дорогие. Знаешь, сколько нашего брата-теоретика забить нужно, чтобы килограмм мозга получить?
Теперь засмеялись оба. Сеня вдруг вспомнил, что Федя и в самом деле неплохо рисовал в юности. На капустниках они вместе делали клубную стенгазету «Дураки и дороги», в которой Федины шаржи обычно занимали козырные места. Сеня осознал, что теперь он просто тупо выживает сам и не даёт пропасть своей семье, что своими разговорами про свободу он топчется по Фединым больным мозолям. Он решил эту тему больше не трогать. Но, похоже, было уже поздно...
– Так ты что ж, Сеня, продолжаешь умствовать? Может, скажешь, что и НИИ твой ещё стоит?
– Ну, как стоит... Зарплату не платит, но работать не мешает.
– А жить-то как? Кто кормить тебя будет?
– Я ж тебе говорю – мозги продаю. Они дорогие. Я их потихоньку продаю. Не все сразу!
– Ну, видишь, Сеня? Ты тоже на панели. А сопротивляешься с гордым видом. Про свободу тут мне рассказываешь...
Сеня пожал плечами и примирительно посмотрел на товарища. Не хотелось спорить и снова возбуждать в нем раздражение всей этой теперешней жизненной ситуацией.
– Я и не возражаю. Просто я расслабился и получаю от этого удовольствие, а ты на стенки кидаешься, прожигаешь дырки. Вот и вся разница, Федя.
Не дав Феде опомниться, Сеня запел нарочито бодрым голосом:
Работа есть работа.
Работа есть всегда.
Хватило б только пота
  на все мои года.
На второй полке заворошился сосед, который спал всю дорогу с редкими отлучками в сторону купе проводников. Он свесил голову вниз и пошарил глазами в поисках источника непривычного звука. Вместе с головой вниз свесились и все его вихры. Сеня убавил громкости и продолжал, стараясь сохранять независимый вид:
Расплата за ошибки –
она ведь тоже труд.
Хватило бы улыбки,
когда под рёбра бьют.
– ...Не скажи, Сеня, – задумчиво перебил его Федя, – как ни крути, а панели у нас с тобой разные. Ты остался в профессии, а я вот челночу без передыху уже третий год. Иногда такое зло берет, хоть волком вой...
– Если это тебя достаёт, значит, вернешься и ты. Рассматривай это как затянувшуюся шабашку.
Сеней вдруг овладел острый приступ эмпатии. Ему захотелось обнять товарища, сказать ему что-то ободряющее или просто на худой конец хоть как-то отвлечь его от мрачных мыслей и ассоциаций. Возможно, если бы между ним и Федей разница в возрасте допускала бы такую вольность, он бы так и сделал. Но они были ровесниками. А в возрасте рождения личности любые проявления жалости рассматриваются как косвенное признание слабости и несостоятельности. «Как глупо! – мелькнуло у Сени в голове, – глупо, глупо, глупо...». Вслух он сказал совсем другое:
– Помнишь, как мы рубили просеки?
Федя замотал отрицательно головой.
– Это было не со мной....
– Ну, трансформаторы красили на подстанции. Какая разница?!
– Я в промальпе работал. Трубы красил.
– Ну вот. Ты же не чувствовал себя тогда на панели?
– Сравнил... Я тогда учился. Ночами писал курсовики, в выходные, случалось, и на этюды выезжал. Совершенно другое настроение было. Вся жизнь впереди!
– Что тебе сейчас мешает выезжать на этюды?
Федя поднял взгляд на Сеню. Взгляд был тяжёлый. Такой долго не удержать. Федя и не пытался. Молча вытащил сигарету из пачки, зажал её между зубами и подался на выход в сторону заднего тамбура. Сеня, чуть повременив, поднялся ему вдогонку. В тамбуре, кроме Феди, стояла ещё парочка. Курили молча. Сосредоточенно.
– Тебе, Сеня, этого не понять.... – сказал Федя сразу, как тот вошёл в тамбур. Будто ждал его. Захватил пальцами его пуговицу на груди и покрутил влево-вправо. – Тебя жизнь не роняла.
– Ну отчего же не роняла, – ответил Сеня раздумчиво, после долгой паузы. Сказал и отстранился, освобождая свою пуговицу. – Роняла так, что заново учился ходить и голову держать. Только знаешь, Федя, сдаётся мне, что без этих её уронов я бы так и остался пластилиновым мальчиком. Мни как хочешь. Лепи что хочешь... Кажется, Ницше сказал: «Всё, что нас не убивает, – делает нас сильнее».
– Хочешь сказать, что тут остались одни только сильные? – Федя обвёл взглядом тамбур. Но если бы мог – обвёл бы и весь земной шар.
Сеня вздохнул и покачал головой.
– Думаю, что Ницше имел в виду духовную смерть, а не физическую. Так что тут... – Сеня нарисовал пальцем круг. – Тут, главным образом, убитые. Павшие, так сказать, в неравной борьбе с американскими горками, из которых любая жизнь состоит.
– О как! – хмыкнул Федя, затягиваясь – Но ты-то, конечно, выжил и стал сильнее.
– Иногда чувствую себя покойником, но чаще живым. Мы все склонны принимать желаемое за действительное. В прямое зеркало смотреть тру-у-удно. Впрочем, мозги выручают. Они всегда создадут верный образ, достойный восхищения. А если не получится – найдут, кто в этом виноват. А если и это не получится – то всё равно они нас оправдают. – Сеня хмыкнул. Прежняя мысль встретилась со свежей, и Сеня замкнул логическую цепочку. – Шикарный прибор – мозги! Потому и такой дорогой.
– Вижу, Сеня, – ты и в самом деле теоретик, золотая голова. Всё по полочкам складно раскладываешь. Живыми трупами полвагона набил, а может, и больше.
– Больше-больше, – закивал Сеня.
– Ну, раз ты такой умный, Сеня, тогда объясни ты мне, живому трупу, как так получается, что Витяша Малышев, мой одноклассник по кличке Мешок, который в каждом классе второй год тянул, сейчас в банкирах ходит? А Юрка Качур – медалист и умница – два года как уже и неживой труп. Сгорел от водки. О себе и таких, как я, живых трупах я уже и не спрашиваю. Всплыли вверх брюхом, и несёт нас течение к своим погостам. Где справедливость? В чём великий план?!
– Да кто тебе, Федя, сказал, что ты живой труп!? Чего ты завёлся? Вот твой успешный одноклассник, тот скорее ДА, чем НЕТ. Хотя в каждой истории смотреть надо. Разбираться. Что касается ранних смертей, то это время такое. Наши родители через войну проходили в молодости, а мы через Перестройку. У меня тоже не все одноклассники в живых сейчас числятся. Каков божий план и в чём высшая справедливость – не мне судить. Не дотягиваюсь пока. Одно знаю достоверно. На войне первыми гибли те, кто в первых рядах шёл, по тылам не прятался. Меня другое интересует в данном случае. Неужели ты и в самом деле своему однокласснику Вите завидуешь, что он банкир?
Федя загасил сигарету в консервной банке, приспособленной для бычков, пропустил парочку на выход из тамбура, но сам на выход не подался. Пожал плечами.
– Не обо мне речь, Сеня. Я тебе описал картинку. Жил был прохиндей, ничего, кроме гонора, за душой не имеющий. И вот, глядишь ты, к зрелости своей он срывает джек-пот, становится богатым, а стало быть, всеми уважаемым человеком. Одновременно с ним жил-был умница и трудяга, у которого хватало и таланта, и трудолюбия, чтобы стать богатым и уважаемым человеком. А всё происходит наоборот. Что-то не так в нашем королевстве? Что-то ОПЯТЬ не так?!
– Ну, тут никаких сомнений нет, Федя. Если в этом был твой вопрос, то для меня и вопроса нет. Это период становления капитализма. В богатые и уважаемые люди, как ты говоришь, выдвигается кто? Вот именно, прохиндеи в первую очередь. Вспомни историю! Конечно, есть, и правда, масса достойных людей, заслуживающих уважения. Но они в этот период истории, скорее всего, не являются богатыми людьми. Это не их окно возможностей! Но ты мне не ответил на вопрос: ты и в самом деле этому своему однокласснику, банкиру, завидуешь?
– Завидую, – это не про меня, Сеня.
Голос у Феди был каким-то выцветшим, как и весь его вид. Он тяжело вздохнул и открыл дверь в тамбур.
– А Юрчика жалко!
  ...В купе пахло курицей, варёной картошкой и какими-то разносолами. Сосед с верхней полки расположился за столом на Федином месте и спешно уплетал немыслимое для одного человека количество еды, заливая ее пивом прямо из горла пластиковой двухлитровки. Увидев Сеню с Федей, мужик сделал приглашающий жест куриной лапой, зажатой в левой руке, и бутылкой, прихваченной правой. Возможно, он и сказал бы что-нибудь соответствующее, но рот его был плотно набит картошкой, а челюсти усиленно ее пережёвывали.
Федя, поднял руку, остановив его хлебосольный порыв.
– Спасибо, мы поемши. На десерте сидим уже третий час. Так что кушайте на здоровье. Приятного аппетита.
Сеня забрал со стола свой и Федин стаканы и отправился за чайным пополнением в сторону титана. Его товарищ умостился на нижней полке и замер там, уткнувшись лбом в стекло. Он не повернулся и спустя пять минут, когда Сеня вернулся с дымящимися стаканами, и потом, когда их сосед окончил трапезу и отправился обратно на свою верхнюю полку.
– А помнишь, Федя, как мы прятали записи Галича в бачке?
Федя молча кивнул.
– Передавали по цепочке бобину без права перезаписи. Под честное слово.
Древнюю такую. Триста пятьдесят метров шестого типа, на плёнке «Свема» Шосткинского завода. Клееную-переклеенную... – продолжал Сеня задумчиво. – А потом она пропала. А ещё потом мы долго вычисляли, кто же всё-таки стучит, – не унимался Сеня.
– Почему «потом»? – наконец отвлёкся от окна Федор и посмотрел на Сеню невнимательно. Он как будто еще не отвлёкся от своего погружения в заоконные дали, а точнее, в глубины памяти, но вот-вот готов был очнуться и всплыть в настоящее время из прошлого. – Эта паранойя с нами всегда была. С самого начала наших клубных песнопений.
– Может, и так, – согласился Сеня. – Знаешь, я не сильно этим мучился. Как-то проносило мимо, что ли. Ангел-хранитель, что ли, отводил от меня эту напасть?
– Он самый, – мрачно подтвердил Федя. – Я даже помню, как его звали... Игорёк!
– Ты Игоря Селезнёва имеешь в виду, что ли?
– А кого ж ещё?! Он, кстати, и у меня был ангелом-спасителем. Да и у всех наших, если уж на то пошло...
– Да ладно!
– Вот тебе и ладно... Ты, Сеня, романтиком был, романтиком и остаёшься. Оптика у тебя на нее хорошая. На жизнь за окошком. Всегда там солнечно! Пока ты песенки пел и на фестивалях дипломы собирал, Игорёк за тобой следы подчищал и от ГэБэшных наездов тебя отмазывал. Уважал он тебя шибко или ценил. Наверное, и то и другое. А ты небось его за стукача держал. Здороваться брезговал. Было такое?
– Не было такого!
У Сени от возмущения даже дыхание перехватило. Он почувствовал, как на виске пульсирует жилка. Подумал с обидой: «Я его боюсь лишний раз задеть, а он меня топчет. Причём на ровном месте. Ни за что!». Вслух сказал, уже не сдерживаясь, звонким голосом.
– Может, у меня и в самом деле солнечные стёкла на оптике. У каждого свои фильтры на входе. Мои мне помогают жить без зависти и ненависти. И, между прочим, жертвой на панели себя не ощущать при этом!
– Ладно, не кипятись. Проехали...
Федя откупорил бутылочку и нацедил в пластиковые стаканчики стандартные «15 капель».
– Помянем Игорька не чокаясь. Хороший был человек. Гнули его, гнули. А сломать не смогли. Не скурвился. На таких мир держится.
Выпили. Внутри у Сени и в самом деле потеплело. Жилка на виске успокоилась. Они долго молчали. Сумерки за окнами сгустились до ночной темноты. В вагоне зажёгся тусклый свет потолочных плафонов. Двойные стекла окон теперь отражали их силуэты, вписанные в нехитрый вагонный уют. Лишь одинокие фонари на редких полустанках прочерчивали за окнами горизонтальные трассы.
– Помнишь, у Городницкого?
Нас не вспомнят в избранном – мы писали плохо,
Нет печальней участи первых петухов...
Вместе с Юрой Визбором кончилась эпоха –
время нашей юности, песен и стихов.
– Сеня обращался к Фёдору, вглядываясь в его отражение, а точнее, в снежные пространства за его отражением. – Кончилась эпоха! А мы и не заметили в суете...
– Ну, одна кончилась, другая началась. Был застой, теперь отстой... – ответил Федя. Но голос его прозвучал как-то вяло и неубедительно. – Пиши и пой чего хочешь. Никто тебя литовать текст не заставит. Никто не стукнет и к ответу не призовёт. Не об этом ли мечтали вы, барды с менестрелями? Радуйтесь – свершилось!
– Вечный маятник. Сначала тебя давят и щемят, и ты мечтаешь освободиться. Потом тебя отпускают, и ты пролетаешь желанную точку на максимальной скорости. И вот ты уже в тисках другой крайности. Теперь всё можно и доступно. Эзопов язык больше не нужен. Теперь ты в плену у продюсеров. Им стихи не нужны, а тем более, смыслы. Продукт должен быть мгновенно одобряемый и легко усваиваемый. Внешний эффект диктует свои правила... Но я тебе честно скажу, Федя, лично я опять-таки не чувствовал себя тогда особенно ущемлённым и ни к каким новым временам не стремился. Есть такая расхожая чушь: «Вот придёт время!». А время, между прочим, всегда только уходит. Жить надо здесь и сейчас. Пишется – пиши. Поётся – пой. Тогда и пелось, и писалось!
– А сейчас?
– И сейчас можется, – запальчиво ответил Сеня. Потом запнулся и добавил уже совсем в другой интонации: – Но всё меньше хочется. Старею, наверное...
– Ой! Да что ты? – Федя издевательски изумился, прижав руки к груди. – А как же твоя внутренняя свобода? Ты же не чувствуешь себя на панели?!
– Этого мало. Нужен контекст. Фон, на котором всё это... – ответил Сеня задумчиво. На ёрничание собеседника он не реагировал. Подбирал слова. – ...Всё это живёт, не вянет.
Сеня снова замолчал. Под стук колес хорошо было уноситься назад во времени. Прикрыл глаза – и уже там, в «светлом застое». На третьих полках не клетчатые сумки челночников, но потёртые рюкзаки системы Абалакова. Уши соседей по вагону ещё не заняты наушниками, взгляды – ещё не впаяны в телефонные экраны. Странно. Плацкартные вагоны почти не изменились. А пассажиры в них уже совсем не те. Значит, век вагонный, похоже, длиннее человеческого...
– Ты помнишь наши вечера туристской песни? Три-четыре микрофонных стойки, какой-то простенький задник, пара юпитеров по углам сцены, ну и нас, выступающих, не больше десятка. Поём то попеременно, то дуэтами, то хором. И вот так два отделения по полтора часа. И ведь народ в проходах стоял, не расходился, а из первых рядов мачты с микрофонами тянулись...
– В затхлом помещении любой сквознячок – в радость! Вот и терпели и слушали ваши арии под три аккорда. Какой-никакой, а свежий воздух.
– А сейчас, значит, впустили свежего воздуху и получили эйфорию. Так, что ли?
– При чем тут эйфория? Как только затхлость выдуло, сквозняк стал не нужен и, более того, неинтересен. Всё встало на свои места. Вот и всё.
– Боюсь, Федя, что вместе с затхлостью выдуло и всё мало-мальски настоящее, живое, искреннее. Был запрос на душевность, а теперь запрос на прикольность. Вот он твой «свежий воздух». В социуме законы аэродинамики не работают. Здесь работают законы контроля и управления интересами большинства. А большинству нравится попса.
– По-твоему, выходит, 10-15 лет назад умами правила поэзия, а теперь, значит, – попса?
– Ни фига! Так всегда было. В древнем Риме были, конечно, театры и свои Софоклы с Эврипидами. Но народ-то в основном валил смотреть бои гладиаторов.
– Ты там жил, что ли?
– Может, и жил, да подзабыл. Но дело не в этом. – Сеня усмехнулся. – Всё проще, Федя. Для чего, по-твоему, использовался Колизей, крупнейший зал античного мира? Правильно... Для гладиаторских боев и публичной травли диких животных. Хлеба и зрелищ! Так всегда было среди людей. А ты говоришь «свежий воздух»...
– По-твоему, мы на слёты ездили и песни горланили потому, что это было единственное публичное безобразие, на которое коммунисты закрывали глаза? А почему, спрашивается, попсу бы им тогда не разрешить? Это же проще чем отслеживать эти каэспэшные слёты и фестивали?
– Тут всё дело в продажности. Продаётся не то, что надо слушать или читать, а то, что надо продать. Тогда задачи продать не было. Была задача не допускать инакомыслия. Вот всё и давили. Тотально. А сила действия рождает противодействие. Так повсеместно и ежечасно рождалось инакомыслие. Перестали давить – перестало рождаться. Ладно бы просто перестало рождаться. Но стало вырождаться! Пришел рынок, и все подались на панель, как ты говоришь. Пришла задача продать. Попса рентабельна. Минимум вложений, а прибыль можно грести стадионами.
– Про попсу всё ясно, – перебил его Федя, – куда романтики вроде тебя подевались?
– Я так думаю, что большинство просто примыкало к романтикам, пока это было модно и не требовало особых отречений. А отчего было в застойные времена отрекаться? Ни бизнеса, ни счетов в заграничных банках, ни даже дорогих машин. Спасибо, партия, тебе за врождённый минимализм! Грелись на кухоньках или у костерков. Песенки пели, власть поругивали. Но беззлобно. Скорее посмеиваясь, чем злясь. А теперь вдруг ситуация поменялась. Теперь примкнувшие было к романтикам по-быстрому отомкнулись и бросились в забег за своим миллионом. Они подумали, что вот теперь-то как раз настоящая жизнь и началась. – Сеня извлёк из каких-то тайных глубин сухарик и, размочив его в чае, высосал до последней крошки. Облизал губы и добавил: – А она как раз наоборот. Кончилась...
– У тебя получается, что этот самый код продажности мы в себе носим почти все. До поры он дремлет, и мы песенки поём у костров, романтику поглощаем крупными глотками. Но в день «Х» всё вдруг резко меняется. Включается программа «Деньги-деньги-деньги», и мы перерождаемся, выбегаем на панель, расталкивая друг друга, чтобы занять там самые выгодные места. Так, что ли? – Федя посмотрел исподлобья. Взгляд был колючий.
– Ну, не в день «Х», конечно. Это всё-таки процесс. И не все тотально побежали. Этого я не говорил. Но значительная часть, особенно из тех, кто как раз находится в возрасте активации, как мы с тобой. И потом, я бы не называл это продажностью. В большинстве своём люди пытаются просто выжить в условиях, когда хоть и небогатая, но стабильность сменилась американскими горками. Тут уже не до романтики. А кроме того, мы, скажем так, повзрослели за эти десять с лишним лет. Ты уверен, что мы продолжали бы наши посиделки на кухнях или спевки у костров в прежней ситуации?
– В прежней ситуации я бы сейчас сидел за кульманом и ваял бы нетленные объекты промышленно-гражданского строительства. Это в худшем случае. Ну, уж точно не возил бы женские колготки из Москвы в Кандалакшу. Да и ты бы, Сеня, я так думаю, не выносил свои замечательные мозги на панель, а лепил бы в своем НИИ какую-нибудь свою нетленку.
– Ну, это да. Хотя ещё вопрос, что лучше: провести жизнь за кульманом, или – на американских горках. Но мы ведь о другом. Не сворачивай меня на свою любимую панель. Я повторю вопрос. Ты бы продолжал ездить на слёты или хотя бы к кострам, у которых бы пелись старые добрые песни, если бы не грохнулась наша страна?
– Трудно представить. – Федя поскрёб ногтем по щетине – Нет, наверное. Всему свое время...
– О! Вот ты и назвал причину. Время изменилось. Пришли другие ценности и ориентиры. Соответственно, те, кто идет за нами, поёт в свои двадцать лет другие песни, почитает других героев. И вообще кайф ловит от другого. Это нормально.
Федя отрицательно замотал головой.
– Не то время, не внешнее. Внутреннее. Возраст другой пришёл.
Сеня усмехнулся.
– Скажи ещё «поумнел». Почему-то все уверены, что с возрастом набираются мудрости.
– А чего ж ещё набираются, по-твоему?
– Ну, как же. Негативного опыта, который легко трансформируется в цинизм или в бескрылый прагматизм. В уверенность, что миром правят деньги, а в твоих бедах виноват некий злобный начальник. В злобу, наконец. Все эти жертвы кризиса среднего возраста с камнями в желчных пузырях и ненавистью к соседям по очереди в регистратуру. И вот уже бывшие романтики сидят на завалинках и на чём свет стоит костерят следующее за ними поколение, не подозревая, что оно неминуемо придёт на эту же завалинку, которая неминуемо же освободится для них. Читайте классику – «Отцы и дети»!
– По-твоему, мы до седых волос должны скакать на палке в будёновке и верить, что Дед Мороз существует? Да ты, брат, инфантилизм проповедуешь! Цели и ориентиры меняются у любого, кто движется вперёд. А цинизм и прагматизм – это, если угодно, психологическая защита от столкновений с реальной жизнью.
– По-моему, у Куваева читал, что жить по мечте могут единицы. Остальные придумывают себе теории плавающих ориентиров и дрейфующих целей. А в качестве мечты у них одно и то же – успех. Универсальная мечта!
Федя усмехнулся и покачал головой.
– Я в детстве мечтал быть сначала пожарником, потом лётчиком, а потом космонавтом. В школе мечтал быть художником. Сейчас мечтаю расплатиться за кооператив. – Он кивнул головой в сторону третьей полки, на которой покоились его уродливые клетчатые сумки. – Выходит, я всё время по мечте живу. Какие ко мне претензии?
– Расплатиться за кооператив – это не мечта, Федя, это вешка на дороге. Мечтать надо о высоком. Высокое видно издалека... Пока вверх смотришь. – Сеня проследовал за взглядом товарища. Долго и задумчиво рассматривал клетчатую клеёнку его сумок. Сумки слегка подрагивали в такт несущемуся вагону. – Мечта, она как проблеск воспоминания – зачем ты тут оказался. Потому в детстве она ещё мелькает в голове, как маячок. Пока ещё врать себе не научились и ролей всяких на себя не напялили...
– Короче, – прервал его Федя.
– Короче... – эхом откликнулся Сеня. – Ладно. Ты как бы разберись с собой. Вспомни, чего же ты хочешь на самом деле.
Федя вздохнул. Отодвинул шторку и долго вглядывался в заоконную темень с мелькающими в ней огоньками. Наконец вздохнул, задёрнул шторку, посмотрел на Сеню невидящим взглядом и сказал:
– Выпить...


Рецензии