Кошелёк
Витя Мезенцев — или, как звали его в классе, просто Мезин — был тем самым мальчишкой, в которого влюблялись молча, всерьёз и на всю жизнь. Медово-золотистые глаза, антрацитовые кудри, будто вырезанные резцом мастера со старинной гравюры, и кошачья, вкрадчивая пластика. Ей завидовал даже наш мускулистый физрук Борис Георгиевич — бывший боксёр, которого за глаза, разумеется, звали «Борис объелся крыс».
Школьная форма сидела на Витьке так, словно её шили в лучшем ателье на проспекте Руставели. На физкультуре он выглядел олимпийским богом, случайно заглянувшим в пыльный спортзал, а на уроках превращался в математического Гамлета: щёлкал зубодробительные задачи с ходу, легко, с лукавой, чуть надменной полуулыбкой. Идеальный герой нашей тбилисской школьной саги.
Наша Нахаловка была районом крутым, пролетарским и шероховатым на ощупь. Своё имя она оправдывала полностью — здесь жили кучно, шумно, нахально. Конечно, водились и подпольные цеховики, и важные директора трикотажных фабрик, прятавшие свои «Волги» в глухих дворах, но это были единицы. У большинства моих одноклассников в карманах гулял ветер, свистевший сквозь дырявые подкладки. Дома ждали макароны с сизыми комочками, а главным деликатесом считался кусок хлеба, густо смазанный маслом и щедро посыпанный сахаром.
А Витька будто прилетел с другой, сытой планеты. У него всегда водились шальные рубли.
Он водил нас гуртом в школьный буфет, словно князь — свою свиту. Угощал сосисками, истекающими горячим соком, слоёными «язычками», пышными булочками с повидлом. Платил за всех не глядя — казалось, за пазухой его безупречной куртки прятался персональный печатный станок Госбанка.
Очередь к буфетному окошку тянулась медленно, как ленивая тбилисская знойная сиеста. Очередь ворчала, толкалась острыми локтями, пахла дешёвым табаком. Но рядом с Витькой мы чувствовали себя заговорщиками, у которых в кармане пропуск в рай. Он небрежно бросал мятые рубли буфетчице, подмигивал ей, как старой доброй знакомой, и никогда не считал, кому и сколько досталось коржиков. Мне казалось, что после нашего налёта школьный буфет выглядел так, словно по нему прошёл ураган.
Я, конечно, была в числе этих весёлых иждивенцев. Любтины бутерброды уныло возвращались домой нетронутыми — горячие сосиски с ядрёной горчицей были стократ вкуснее. И, главное, в этом было упоение юности. Я любила наблюдать за Витькой. Он ел быстро, с аппетитом, а потом щурился на солнце и улыбался своими янтарными глазами, в которых словно плескался крепко заваренный чай.
Наивная, чистая, с абсолютной верой в благородных рыцарей и вечную дружбу, я была уверена: Витя — мальчик из очень хорошей, высокопоставленной семьи. Просто скромный и добрый.
Правда пришла позже. Как и положено южной зиме — внезапно, заморозком по цветущему миндалю.
Мать Витьки сгорела от передозировки в сорок два года. Отец, тихий и страшный человек, мерно мотал срок за сроком в сибирских лагерях. Воспитывала Мезина бабушка — высохшая, как прошлогодний инжир, навсегда замолчавшая и смирившаяся женщина. Витя порой исчезал на несколько дней. Потом возвращался, а во дворе его ждали хмурые мужчины с синеватыми тюремными перстнями на пальцах и прокуренными, хриплыми голосами. Но в классе никто не задавал лишних вопросов. Деньги не пахнут, особенно когда они пахнут тёплой сдобной булкой.
Вне школы Мезин одевался как заправский пижон из Ваке: дефицитные, пахнущие заграницей джинсы, импортные батники, глухие водолазки, подчёркивающие линию подбородка. Все наши коллективные вылазки «на шатало» — бесцельные прогулки по старому городу — он оплачивал с царской лёгкостью. Наш классный шут и балагур Яшка Хачатуров уважительно прозвал Витьку «Кошельком». Прозвище приросло, как влитое.
Я относилась к Мезенцеву ровно, держала дистанцию. Пока в конце девятого класса Белочка Шойхет не зашептала мне на ухо прямо на уроке физики:
— Ты что, слепая, как сова в полдень? Мезин же в тебя влюблён по уши.
Я только хмыкнула:
— Скажи ещё, что это он тебе во сне поведал.
— Мне он записки не пишет, — отрезала Белка.
Школьная переписка тогда была ритуалом, шумом времени. Мы бросали друг другу легкомысленные записочки, которые тут же летели в урну. «Ты сегодня ничего так...», «Пойдёшь в кино на вечерний сеанс?».
И только после слов Белки я вдруг вспомнила. Вспомнила те охапки фиалок, пахнущие сырой землей и весной, пышные, дурманящие ветки сирени, которые Витька посреди зимы и ранней весны невесть откуда приносил и молча клал мне на парту. А я, дура, считала это просто дружеским жестом.
...Реальность догнала меня на фуникулёре. Был душный, плавящийся день. Мы сбежали с уроков, чтобы подняться на гору Мтацминда, поближе к небу. В тесной, пахнущей раскалённым металлом и потом очереди за хачапури и пирожками с мясом я засмотрелась на город внизу. А когда повернула голову, время словно замедлилось.
Я увидела, как тонкие, длинные пальцы Витьки — пальцы пианиста или хирурга — мягко, как змея в траву, скользнули в карман стоящего впереди грузного мужчины. И вынырнули обратно. С кожаным портмоне. Это было сделано красиво. Ювелирно. Гениально и страшно.
У меня мгновенно пересохло во рту, а сердце заколотилось где-то в районе горла. Но я промолчала. Что это было? Спасительная школьная слепота? Страх? Или нежелание разрушать хрустальный замок, в котором Витя был моим рыцарем, а не банальным карманником? Я просто отвела глаза на купола старинных зданий.
А потом — ещё до того, как его поймали, — в мою жизнь пришла настоящая беда.
Перитонит. Скорая, сирены, холодный кафель операционной. На восемь долгих дней я провалилась в глухую, липкую кому. Врачи разводили руками и честно говорили родителям: «Надежды нет, готовьтесь». Из этой темноты меня вытаскивали буквально с того света.
О том, что происходило, пока я балансировала на краю, я узнала намного позже. Все эти восемь дней под окнами 8-й городской больницы Тбилиси, под проливным дождём и пронизывающим ветром, упрямо стоял Витька. Он не мог зайти внутрь, но караулил каждый шаг моего отца. И каждый день передавал через него огромные, неподъёмные сумки с дефицитными фруктами и роскошные, одуряюще пахнущие букеты полевых цветов — тех самых, которые я любила больше всего на свете. Где пятнадцатилетний пацан посреди осени брал эти охапки лугового разнотравья? Каких денег, какого риска на тбилисских рынках это ему стоило? Он просто шёл на свой нелегальный промысел, как на войну за мою жизнь. Пытался откупиться от смерти, вымолить меня у неба.
Когда я наконец открыла глаза и начала приходить в себя, отец тихо зашёл в палату. Лицо его было серым от пережитого. Он протянул мне маленькую, невзрачную коробочку:
— Тебе от Вити Мезенцева.
— А где он сам? Почему не заходит? — слабо спросила я.
Отец отвёл взгляд. Мама промолчала. Нахаловка умела хранить свои мрачные тайны: Витьку взяли на рынке буквально за день до этого. С поличным. Схватили жестко, с хрустом костей, и упекли в КПЗ без права на снисхождение. Но мне, едва выкарабкавшейся, говорить об аресте побоялись.
Я сунула коробочку под больничную подушку и в беспамятстве слабости забыла о ней.
Вспомнила только в день выписки, когда медсестра перетряхивала казённое бельё. Коробочка «нашлась». Я открыла её дрожащими пальцами. Внутри, на ватке, лежал крошечный, ослепительно сверкающий золотой слонёнок. И короткая записка, размашистым Витькиным почерком: «Он тебя спасёт».
...Дальше всё покатилось по накатанной: следствие, скорый суд, этап под Подмосковье. Он недоучился всего несколько месяцев. И, как оказалось, недожил до себя самого. Золотой слонёнок долго жил у нас дома, как самый дорогой оберег. А потом, спустя годы, к нам забрались воры. И слоника украли. Круг замкнулся: то, что было рождено из чужой беды и лихого криминального фарта, ушло тем же путём — растворилось в воровском мире, оставив мне только память.
На одной из встреч выпускников, когда мы, повзрослевшие и чужие, пили терпкое Саперави и вспоминали детство, кто-то глухо обронил:
— А Мезин-то всё. Умер в тюрьме. В драке зарезали.
Внутри что-то оборвалось. Было невыносимо обидно. До глухих слёз.
С тех пор меня не отпускает одна навязчивая мысль. В этом дворовом мальчишке спал огромный, штучный талант — он мог стать великим физиком, архитектором, создателем миров. В нём был редкий внутренний свет. Но жизнь, словно пьяный и криворукий лаборант в школьном кабинете химии, разбила тонкую стеклянную реторту ещё до того, как в ней началась главная, самая красивая реакция.
И от Витьки осталась только городская легенда о «Кошельке». О копеечных сосисках с острой горчицей на картонной тарелочке. О глазах цвета майского мёда. И о мальчике, который грабил этот мир ради того, чтобы я дышала... И который любил меня чище и сильнее всех в этой жизни.
Но так и не посмел об этом закричать.
Н. Л. ©
Свидетельство о публикации №218020500643