Запилы

Мыслесказ



- А говорят, жизнь меняет человека.
- Смерть меняет человека. Жизнь - до известного предела, косметически. В смерти становишься тем, чем был.

- В Европе как? Богословие развивалось в университетах, Парижский, там... центр католической схоластики... А у нас - бурса... У них Фома Аквинский - у нас Фома Брут.

- Я не член, но мне предлагали, - заторопился он...
- Тыломой, - с удовольствием сказал гороховый лис. - А ну, пошёл нахер отсюда.

Во времена моей давно ушедшей юности люди понимающие, серьёзные имели обыкновение писать диски "с запилом". Словом "запил" в среде меломанов называли механическое повреждение, на котором игла проигрывателя ("вертушки") застревала или перескакивала. Запиленный диск - обычное явление. Но весьма неприятное.
Писать "с запилом" - это другое. Это на диске выбирали место, по которому выставляли уровень записи, и записывали его в начале ленты. А потом уже и весь альбом целиком, по порядку. Это делали немногие эстетствующие, большинство сразу начинали запись, не тратя времени на запилы. Тем более, что такой вот запил мог быть полезен лишь для повторной перезаписи, с ленты на ленту - с магнитофона на магнитофон.
"Дела давно минувших дней..." Сегодня это звучит странно и отдаёт варварством тёмных веков. Ходили с магнитофоном переписывать "круги". А весили они немало - старые "маги"; так, моя верная "Daina" тянула кило на десять: "корпус облицован ценными породами дерева", как гласил паспорт изделия прибалтийских друзей по лагерю. Таскал зимой и летом к другу, он имел выход на фарцовщиков и по дружбе, "так", давал мне переписать. А не "так" стоило трояк, по тем временам (вторая половина семидесятых) сумма приличная: моя стипендия в институте была сорок рублей. На рубль можно было плотно пообедать в столовой, восемь рублей стоил грузинский, три звёздочки, коньяк, а проезд в троллейбусе обходился в четыре копейки.
Я сделал для тебя не один, а целых три запила, читатель. Теперь ты можешь рассудить - стоит читать целиком, или будет лучше для тебя прыгнуть, пока...

Свет не видывал такого издивленного.
Придёт, сядет на кухне, глаза в пол, усмехаются чему-то своему...
- Мать!
Бабка читает газету возле окна. Делает вид, что не слышит.
- Мать! А мать!
- Ну чего тебе?
- Не пишут ничего про новую болезнь, - говорит натужным голосом, - в газетах нет ничего?
- Какую болезнь?
- Таламбука называется, - сипит уже через силу...
- Чего?
- Таламбука! Кто заболеет, всё время говорит - таламбука... Его о чём ни спроси, всё у него - таламбука.
- Сам ты таламбука!
Бабка поздно раскусила подвох. Теперь ей не сидится: надо отомстить. Вертится, ёрзает на табуретке, а не придумывается.
В долгом роду шутников значится и наш лец доморощенный, вроде гоголевского Афанасия Ивановича. Там поименован, там и место ему. Оттуда не выйдешь без надобности.

Если создатель, если он есть, вздумает заглянуть сюда, в породу, в самую тьму беспросветную человеческую, он не увидит... ничего. Кроме тоски. Человека - нет, человек не явился на зов, кричи не кричи - не явился... Тоскующий бог смотрит, смотрит, вглядываясь в самые мелкие детали, - может, то, а может - это; а человека нет, и нет надежды, что когда-нибудь увидят его.
А между тем... Эх-ма! а вить человек-то - я!

Раздевается. В коридоре снимает обувь и несёт сапоги к батарее: за ночь просохнут, утром наденет тёплые и сухие на работу.
А он смотрит. Лицо строгое: контролирует процесс. Всё, что движется, подлежит контролю, во избежание непредвиденных и неприятных случайностей. Сапоги проносятся, как пара нашкодивших котов.
- Сапоги купил? У тебя же были такие.
- Купил. Были.
Ставит сапоги у батареи "на попа". Он по-отечески заботливо:
- Суп, каша. Чай вскипел.
- Спасибо.
- Покушаешь - и отдыхай. Балалайку принести?
- Не надо.
- На трёх струнах трудно играть. Чем меньше струн, тем труднее играть. Труднее всего играть на одной струне. А знаешь почему?
- Почему?
- Другие пальцы устают.

Он, как многие, был человеком культуры: слеплен из разного чужого. Такой нигде не пропадёт и нигде себя не обнаружит. Внутренняя борьба неустанная кипит, как и положено борьбе, внутри, там сгорает и даёт накипь и пар. Лицо обрастает морщинами, складками, бородавками и ещё чем-то гадким, не хочется называть. Это следы внутреннего давления. Наружу выдавливается ненужное, всё нужное остаётся внутри, никем не видимое, не знаемое, никем не спрошенное. Разное чужое переваривается. Что на ум пошло, а что и ниже.
Всё ничего, до той поры, когда выходить. Потому как, у тебя физическая анемия, а у них - нравственная аномия. Ну и если слон на кита - "который которого наиграт"? Сиди уж лучше... читай Фому своего, перед сном.

- Помнишь нашего священника, отца Константина? - спросил однажды он. - Ещё мы ходили к нему после школы, поговорить о высоком.
- Это молодой? Конечно, помню. Мы звали его ослом, только не помню - почему.
- Потому что он и был осёл, - сказал он спокойно.
Отхлебнул кофе.
- Мы спрашивали отца Константина: что такое бог? Он говорит: не бог - баг. В каждой системе есть баг. Зачем он, спрашиваем мы. Низачем. Просто - есть. Помогает? Нет, и не помогает, и не вредит, вообще не делает ничего. Он есть. Тогда зачем же он нужен? Отец Константин обижался и чуть не плакал. Он должен был бы урезонить нас, дать нам понятие о Боге катафатическое и апофатическое, пришибить цитатами, поставить нас на место. Он этого никогда не делал. Мы думали, что он плохой священник. Сейчас я думаю, он был очень хороший, настоящий служитель Бога, и он не мог сказать о Нём всё то, что всегда говорится в таких случаях, потому что сам не верил в это. Он верил в Бога, но не верил людям, говорящим о Боге, и словам людей не верил. И он не хотел нас обманывать. Молодец. А ты знаешь, что с ним сталось?
- Нет, откуда? Он уехал, и наше знание о нём остановилось на том месте.
- Он не уехал. Он переменил пол. Отец Константин нынче Констанция.
- Это которая?..
- Да, это он. Я думаю, с его стороны это был правильный поступок. Он всегда был женщиной, даже когда был мужчиной. Он это сперва чувствовал, а потом знал. Настал момент, когда это знание сделалось невыносимым. И отец Константин избавился от этого знания самым простым и эффективным способом: сделал его неактуальным. Знание самого себя не простое знание. Это всегда конфликт между известным и данным. Не всё из того, что нам дано, нам известно. Убирая конфликт, мы тем самым дезавуируем знание. Змея не может кусать себя, если она себя не знает. Так и отец Константин, став женщиной, перестал кусать себя. Он живёт непосредственной жизнью. Как живут женщины. Став женщиной, он потерял возможность угодить в рай, потому что рай - это мужское место, об этом говорится у Филиппа.
- Это неканоническое евангелие.
- Ну, конечно, неканоническое. Кто же и когда канонизировал правду?
- Почему-то его жаль.
- И мне жаль. Но я рад за него, он выбрал лучшее. Этот шаг уберёг отца Константина от прыжка... ну, тебе известна эта поговорка.
- От прыжка на ослицу?
- Не зря же мы называли его ослом.

"Ты, когда воду наливаешь - приговариваешь? Что надо?"
"А как же. Типиту-типиту."
"Во-от... А то не нальётся."

- Иногда мне кажется, что я готов убить его. Вот просто взять - и убить. Вот...
- Почему?
- Не пойму, что он говорит серьёзно, а что - в шутку. Хоть бы смайлики ставил.
- Что ставил?
- Ну, улыбался, как-то... делал знаки. Вечно это покерное лицо. Так и хочется - двинуть...
 - Он всегда с таким лицом. И в молодости... Он с таким лицом родился.
- А говорят, жизнь меняет человека.
- Смерть меняет человека. Жизнь - до известного предела, косметически. В смерти становишься тем, чем был.
- Как-то... мрачно прозвучало.
- Диссонирует? Ну так а что мы хотим! Здесь диалоги из одной пьесы, действующие лица из другой, автор неизвестен, и есть подозрение, что всё написано до него.

Снег сначала не соглашался идти с ним на паях. Но потом всё же пошёл. Да так разошёлся, что даже обогнал и за дорогой налетел чужим и колючим вихром, не вихрем, а вихром... запорошил глаза... Он пригладил вихор, отпустил сорванца - беги, и больше так не шали.
Навстречу попадались всё больше одиночки, все одинаково в чёрном, лица штурмовые, короче - отрицаловка. Это до первой ошибки. Потом начнётся другая песня, другая крайность. Все узловые моменты в нашей жизни, он знал это, суть наши ошибки. В ошибках берут начало сюжетные линии, и по своим собственным законам раскручиваясь, ведут нас бог весть куда, не совсем, впрочем, бог весть: нового - немного в сюжетах, и прочитав пару книг в свободные от жизни часы, всяк волен выбирать развитие по своему разумению. В известном смысле, разумеется, не в прямом.

- Как ты живёшь? - сказала она. - Чем занимаешься?
- Живу... да как у Гоголя про домовладельца: человек в отставке, которому остаются одни пошлые привычки, - помнишь, "Портрет"? Вот и я таков же. Вечером выношу мусор, по дороге смотрю, сколько там на счётчике нагорело. Пять - ну, это нормально. Шесть - многовато... И в тетрадочку. И так - каждый божий день. Такая жизнь, что помереть не жалко. Иногда подумается, за что мне эта боль, тоска эта... А потом: всё правильно, что заслужил, то и получил. Надоело уже всё, хуже горькой редьки. Мал был, смерти боялся: как это - все будут, а я нет?! А теперь не боюсь. Если человек не боится смерти, это значит, он уже умер, внутренне готов, и ему не страшно.
- Ты раньше писал стихи, - сказала она.
- Стихи?!
Он засмеялся... Они сидели за столиком в кафе на какой-то улице, прежде носившей иное имя. Кафе было старое и раньше тоже называлось по-другому. У входа, сразу как войдёшь, сидел в небольшом тамбуре за столом Вася, швейцар, сиречь - вышибала. Он поднимал голову от книги, которую читал, и над очками смотрел на вошедшего. Потом опять возвращался к чтению.
Читал Вася всегда одно и тоже: Библию. В прошлом борец, а после окончания спортивной карьеры - один из тех сомнительных "героев" девяностых, которых характер и род занятий так же трудно определить, как объяснить почти полное их исчезновение со сцены с началом "нулевых". Есть подозрение, что это обнуление Васи и Ко каким-то образом было связано с их неопределимой активностью десятилетием раньше, но возможно, что они попросту вымерли как вид. Как древовидные хвощи и папоротники, или гигантские стрекозы.
Когда они вошли, Вася посмотрел на них и сразу потерял интерес к обоим. Вышибать эту парочку не придётся, не тот коленкор, а в качестве собеседников никто из них не годился и в подмётки пророку Исайе. Мимо, мимо...
Кафе было Васе под стать. Бывшее место для бывших людей. Два-три случайных посетителя, не то бандиты, не то менты, пьют свои "стошки" молча. Две-три школьницы сосредоточенно любуются фотками в своих айфонах и убегают покурить в туалет. Там тоже прошлый век и запах давно минувших, неубранных дней. Новенькие айфоны в руках будущих "Наташ" - единственное подтверждение тезису о течении-изменении всего, с поправкой на Васю.
- Стихи!
Он немного потерял чувство места по причине принятой ради встречи "стошки".
- Тише, тише, - зашептала она, - ты что...
Но было поздно. Гражданин подошёл и без приглашения, не спрашивая, уселся на свободный стул. Средних лет гражданин в гороховой курточке, длинный, с залысинами по обе стороны высокого лба, тонкими губами и глазками волка позорного. Он облизывал губы языком, слизывая что-то белое. Остатки молочной лапши, которую гражданин только что ел на кухне, на правах своего человека.
- Стихи? - повторил он. - Вы сказали, стихи? А позвольте-ка взглянуть вашу книжечку!
Он ещё юлил, лисил, был неуверен в правильности выбранной жертвы. Следовало бы сказать ему, твёрдо и внятно: "Пошёл нах*й!" Самое смешное, что и пошёл бы. Таковский народ. Ему, что в лоб, что по лбу, лишь бы отчётливо и сильно...
Но противник заменьжевался. И человечек в гороховой курточке вырос на глазах, почуял силу свою, слабость противника:
- Ну? Повторять тебе... падла!
Она ожила на своём стуле, но держит рот на замочке: учёная... знает всё.
- Я не член, но мне предлагали, - заторопился он...
- Тыломой, - с удовольствием сказал гороховый лис. - А ну, пошёл нахер отсюда.
- Он поэт, печатался, - сказала она.
Гражданин по-хозяйски оглядел её рот , выкрашенный красным. В чуть улучшенном настроении, вернулся снова к поэту. Сказал, как читая:
- Имеют право на стихи, прозу, драматургические произведения члены творческих союзов и кружков при таковых... при таковых, - с удовольствием повторил он. - Ну и какого сидим, рожа? Что, мне позвать? Я позову! Какое ты право имеешь, когда ты не имеешь никакого права?!
Чеканная, полновесная формулировка основного закона поведения поразила его как словесника и как гражданина. Он поднялся со стула... "*бануть бы сейчас тебя в челюсть!" Менты и бандиты со "стошками" смотрели безучастно. "Наташи" уснули  в айфонах. Она прихорашивала губы перед маленьким зеркальцем, неизвестно откуда возникшим в руке.
Тяжёлое чувство поражения упало на плечи, как сбитый с головы шелом.
- Бабу оставь, - сказал гражданин.
Он расстёгивал гороховую курточку, там была розовая рубашечка, на шее чёрный бант.
- Я догоню, - сказала она, пряча зеркало.
Ступая по гвоздям, изгнанник проследовал к стойке, где расплатился, затем на выход. Вася не поднял глаза на него. Он был с царём Давидом, уводил красавицу Вирсавию от живого мужа.
- Не догонишь, - он прибавил шаг, - вот не догонишь, не догонишь, не дого...
Странное чувство, что это происходит с кем-то другим, а он наблюдает со стороны, поднялось снизу и ехидцей въедалось, грызло мозг. Чувство это было где-то поблизости всегда, и лишь пряталось нехотя, изредка, в кажущуюся новизну жизненный событий.
- Не тыломой. Не тыломой. Я воевал, боевые награды имею!
Никаких наград он не имел и не воевал.
Размахивая руками, он побежал. Бежал недолго: не заметил столб на пути и со всей дури впечатался лбом в бездушное создание рук человеческих.
- Стихи не вы ли пишете? - сказал доктор в приёмном покое, заполняя карту. - Читал что-то за вашей фамилией.
- Стихи. Тут какая-то ошибка...
Доктор засмеялся.
- Да вы не беспокойтесь! В больнице можно смело говорить, что вы поэт. В конце концов, между нами, я тоже не имею диплома.
- Просто не надо было туда ходить.
- Вот это верно.
- ...не надо было ходить, - продолжал он, стараясь схватить убегающие мысли, затеявшие кул, - мы часто ходили туда, будучи молодыми, а не надо возвращаться, не надо, не надо. Пёс возвращается на свою блевотину. Ох, мы блевали там в туалете.
- Это от наркоза, - сказал доктор.
Он коротко стрижёт усы. Красные свежие губы выставлены, как на поцелуй. Её бы сюда. Она бы... Обмен ценностями, постоянный обмен. Кул, как в архаическом сообществе: ты мне, я ему, он её. Темпоральное обладание и вечное, предвечное владение. Разница какова, а?

Рассматривает фигурное печенье.
"Это фантастические животные. Медведь? Нет, не медведь. Таких в лесу не встретишь. А встретишь - всё, пиши пропало!"

- Мне мешают слова. Понимаете, мешают мне жить! Я бы жил и жил, но я не могу, я всё время читаю жизнь, как текст, - понимаете? Текст, написанный кем-то, задолго до меня!
- А сами не пишете? Не пробовали?
Докторша весёлая и уютная. Мужчины тянутся к женщинам с такой большой грудью, они символизируют материнство и плодородие. Как те каменные скифские бабы, что стоят по курганам в южной степи.
- Пишу.
- У нас многие пациенты пишут, - поощрила его доктор, - стихи и прозу.
- А я... я, доктор, требуху. Выдаю требуху по требованию. Этому... тому... пятому, десятому. А жить когда? Ведь это профанация и сплошной, извините, постмодернизм.
Докторша слушала с удовольствием. На её лице отобразилась радость от общения с образованным человеком. Не то что тот, пробегавший раз двадцать мимо по коридору, пока он ожидал своей очереди, лицо такое напряжённое, встревоженное... Уж и не чаял поскорее зайти в кабинет - мало ли...
В кабинете уютно, тепло. Сестра вышла куда-то, а молодой доктор с большой материнской грудью внимает оратору, не считаясь со временем.
А тот и рад:
- В Европе как? Богословие развивалось в университетах, Парижский, там... центр католической схоластики... Болонский... другие. А у нас - бурса... У них Фома Аквинский - у нас Фома Брут.
Доктор слушает очень внимательно. И захотелось врезать ей... Чувствуя, как поднимается что-то тёмное изнутри, он и сам поднялся - встал на ноги, тёмное опередить - и уткнулся взглядом в картину на стене. ("Пациент нарисовал?" "Почему?" "Жёлтого много") Огромное жёлтое солнце вставало за синими деревьями.
"Я, - указывая на солнце, - я, я, я..."
В грудь (себя):
"Йа-а-а..."
И ещё потом ругался, нецензурными словами.

Пьют чай с ватрушкой.
"Ты почему без хлеба? Без хлеба не сытно!"

Та-ти-та-ти-та, ти-та-там, та-ти-та-там, та-ти-та-там...
Осадит рюмочку-другую, попросит:
- Еленочка, сбацайте, уважьте старого политкаторжанина!
Она садится за фортепиано - и:
"Та-ти-та-ти-та, ти-та-там..."
Вот это вот. Бетховен. "К Элизе". Тонко, так тонко, что как не порвётся? Вот-вот, ещё чуть-чуть, ещё один раз - и лопнет эта тонкая нить, и в невесомости повиснут круглые шарики. А не рвётся никак.
- Бывало, едем в трамвае по Колыме, - хлюпает носом, платок уже наготове, - а из всех норок - та-ти, та-та-ти... или нет... та-та-ту...
Антисоветская деятельность, попытка подорвать советскую власть на синтагматическом уровне - путём подмены семем на околоязыковые артефакты. Судья, женщина лет сорока, замучилась читать этот бред сивой кобылы. Подсудимый смотрел на судью ласковым всепрощающим взором. Совсем не за те артефакты он возил тачку на суровой земле. Пользуясь служебным положением, он снимал голых студенток на карточки, и те карточки он менял на книги, из-под полы, снискав доверие тёмных библиофилов с Апрашки. Конкуренты тёмных, светлые книжные черви настучали, и пришли ночью казённые ангелы мщения.
Теперь он только наблюдает жизнь. Он живёт этажом выше. Сверху видно всё - ты таки знай... ти-та-ти, ти-та-там. Жизнь этажом ниже возбуждает в фотографе старых времён интерес профессиональный и общечеловеческий, как возраст тому способствует. Было, к примеру, так. Он увидел женщину. Она стояла спиной в сверкающем и длинном, в пол, платье. Платье сияло и переливалось, сделанное не то из лунного света, не то из бриллиантов самой чистой воды. Много теряют те неразумные женщины, которые отрицают платье, не имеют возможности и таланта - природное золото спрятать в бриллианты... Он заволновался. Побежал, считая шаги, в "Цветы". Купил пурпурную мрачную розу за сто шестьдесят. "Вам упаковать, перевязать ленточкой? - Ничего не нужно!" Роза наперевес, как пилум римского легионера, он шёл на свет и не видел света. Вернулся и встал за колонной. Он не мог, не мог... Ситуация в виде паззла, паззл прост и понятен ребёнку, но уже вызывает затруднение у более взрослого. Решения неверны, ответы расходятся с вопросами, ответ и вопрос - явления разного порядка, и единственная для нас возможность втиснуть свой ответ в некоторый вопрос - это применить известное насилие. Вторгнуться в пространство незнакомки, нарушить её мир, её целостность, было бы насилием. Кто воздерживается, тот не ангел, ангел не остановился бы перед восхищением; он - человек настолько прошлого, что и назвать его по имени уже задача не из лёгких. Потому он и проходит у нас без имени. И пройдёт. Та-ти-та-ти-та, ти-та-там, та-ти-та-там, та-ти-та-там.

- Вы понимаете, срыв, - откуда этот срыв... Ну, во-первых, смена лекарств. Организм перестраивается. А он ещё по своему усмотрению уменьшил ежедневную дозу. Во-вторых, эта первосцена... ну, первичная травма, неосознанная, неартикулируемая, в самом раннем детстве. Он постоянно возвращается к воспоминанию, а его нет, воспоминания, ему не присвоено имя за несформированностью - на тот момент - языковой "корзинки"... Отсюда эти возвращения, - есть? нет? - повторные переживания первосцены, которой - вы же понимаете - нет, на уровне сознания - нет, на уровне подсознания... но оттуда она не извлекается в силу несовместимости, взаимной нечитаемости знаковых систем. Так что это, к сожалению я должен сказать... не лечится. Ну и заменяется несказуемое - разнообразными попутными фобиями, часто совсем уж неожиданными и притянутыми, так сказать, за уши. "Всё потому, что у меня маленький", и тэ дэ, и тэ пэ. Помните, у Хемингуэя? Как ему пьяный Фицджеральд плачется в туалете? А старина Хэм утешает его, мол, свой всегда кажется маленьким, потому что сверху смотришь.

- Он часто сидел на кухне, уперев руки в колени, фоном слышал, как закипает чайник, а вокруг, словно планеты в планетарии, плавали понятия...
- Фоном, what is фоном, - сказала американка и беспокойно заёрзала на стуле.
28 лет, зовут Пёрл Харбор, университет штата Мичиган. Она здесь вторую неделю, изучает русский язык, постигает ритм русской действительности. Ритм в России, в отличие от других стран, той же Америки, не является характеристикой движения. Здесь это форма, заменяющая подлинную форму вещи в силу отсутствия такой формы.
Он ласково смотрел на смышлёную девушку. Для удобства одноразового существа, он перешёл на родной для существа язык:
- It means without paying attention to the boiling of the kettle, - hearing, not listening. Ну, всосала?
- Ага, - торжествующе вскричала американка, - всосала, за*бись!!!
Она склонилась над своим лэптопом и забегала пальчиками по клавишам. В полукруглом вырезе бились внушительные груди, освобождённые от лифчика борьбой за равенство полов.
Кто-то засмеялся... Остальные спали с открытыми глазами после вчерашнего. "Эх, прокилевать бы тебя, корова мичиганская, - кровожадно подумалось. - Какие товары пропадают!"
Вечером, зайдя в общагу, увидел Пёрл Харбор в обществе одного из местных бычков-непроизводителей, именно Саакьянца. Килевание. На втором этаже, где рекреация, была дискотека ("Ах, да: тяпница же!"), около полусотни лиц обоего пола сдержанно извивались в медленном танце. Саакьянц облапил иностранку за пониже талии. Он возмущался и негодовал: она мешала ему извиваться, размахивала постоянно руками, словно тренер бейсбольной дружины у себя на Мичиганщине, и при этом говорила не закрывая рта. Судя по конфигурации губ, важное место в потоке речи занимало слово "за*бись", которому американку выучили коварные русские друзья в первый же вечер. Лицо будущего килевателя выражало внутреннее страдание. Его полные красные губы тоже начинали уже складываться в конфигурации, свойственные для малонормативной лексики. И только пейзаж в полукруглом вырезе как-то примирял студента с действительностью, вселял надежду на сосуществование в формате "ты мне, я тебе".
Скорее всего, это и произойдёт, Саакьянц известен как специалист по этому делу и охулки не положит ни в каком случае, не должен положить. Он заметил также, что внешность его сегодняшней слушательницы не претерпела ни малейших изменений, разве что лэптоп исчез: те же джинсы, тот же вырез, те же волосы в понитейл, и то же лицо без косметики. Наверное, не для килевания девушка пришла. Surprise, surprise. Но водочки выпито.
Дискотека закончилась. Народ разбежался по комнатам - делить впечатления. Два парня попались навстречу, судя по виду, оба с факультета спортивных дисциплин: плечистые, рукастые, коренастые да ногастые - гребцы, должно.
Один со смехом рассказывал другому:
- И вот, говорит, я ей пихаю, а она трещит, как сорока, х*й поймёшь про что! Чё-то про чайник, фон, в общем, х*й проссышь. Буквально руки опускаются.
- Руки?
- Ага!
Оба захохотали. Повернувшись им вслед, он слышал: "- Так опустились совсем? - Не-е... ты чё? Всуслил ей как надо. По полной программе. - А она? - Она..."
Но что "она", этого уже не услышал.

Среди разнообразнейших вопросов, смущающих ум, есть и такие, на которые ответы лежат "там", по ту сторону и зеркала, и Алисы, и даже тех задорных объективаций, форму которых в итоге получил опыт общения того и другой (зеркала и Алисы). Среди этих вопросов один я бы осмелился сформулировать так: каким образом мой (ваш, его, её, ихний) индивидуальный опыт, отражающий мои, личные, а не Герцена, былое и думы, вмещает и включает в себя также исторический, мною никоим образом не прожитый, опыт, то есть в конечном итоге, всё-таки, и Герцена - тоже? Как такое возможно? Иначе говоря, как возможно существование в моём сознании тех вещей, которые моим сознанием не конституируются, вещей принципиально недоступных опыту (моему, вашему, ейному, ихнему), а значит - и познанию?

"Мы рады умереть в пути", - напишет в своём юношеском дневнике "философ жизни", немецкий мыслитель Вильгельм Дильтей (1833 - 1911). По сути, мы это делаем постоянно: умираем на стоянках и оставляем каркас себя и старую кожу прочитанных писем. Смерть вовсе не конец жизни. Смерть - лишь одна из многих форм существования белковых тел, сменяющая жизнь на пути бесконечном, на котором любой отрезок содержит ровно столько же точек ("Я"), сколько любой другой произвольно выбранный отрезок ("Другой"). Всё совпадает, за исключением нескольких цифр в нескольких датах, их обычно бывает две.

..."Когда Тьер в знаменитой своей поездке по столицам Европы во время войны (франко-прусской. - прим.), встретившись в Вене со своим другом историком Ранке, спросил его, с кем Германия после падения Наполеона ведёт войну, Ранке отвечал: "С Людовиком XIV"." (П. Б. Струве. "Политика, культура, религия, социализм")...
...афиняне видели его сражающимся при Марафоне...
...Матерь Божья, явившись во сне Тамерлану, "отговорила" Хромца продолжать поход на Москву...
...сверхчеловеческие сущности, после их смерти продолжающие одноимённые человеческие, ведут борьбу друг с другом на космических планах бытия, невозможных для сознания и не "полагающих себя положенными", а действительно таковыми являющихся... Даниил Андреев и его "Роза Мира"...
Жизнь после жизни есть история.

..."Мы рады умереть в пути"... В детстве Джим Моррисон стал свидетелем автокатастрофы. На шоссе разбился грузовик с индейцами. Когда машина отца Джима медленно проезжала мимо окровавленных, искалеченных тел, умирающий старый индеец поднял голову и посмотрел на будущего поэта. "В этот момент, - вспоминает Моррисон, - я почувствовал, как его душа переселилась в меня"...
...Герой фильма Джима Джармуша "The Dead Man" медленно, как во сне, пересекает кажущиеся бескрайними бессмысленные просторы, пытаясь понять, жив он или умер. Он не видел названия картины и потому ничего не понимает в происходящем на его глазах, происходящем не с ним, а с нами. Его странствия не имеют начала (мы уже встречаем его в движении, в вагоне поезда) и не имеют конца (он уплывает на дне ритуальной пироги, неизвестно куда... и непонятно, кто)...
Жизнь после смерти есть природа.

"Мы рады умереть в пути", - напишет в своём юношеском дневнике Вильгельм Дильтей. Напишет - потому, что он пока не родился: протестант Максимилиан ещё только размышляет о том, как бы ему поговорить о Св. Духе и других интересных вещах со своей будущей. А она, наблюдая из окна за молодым проповедником, втайне думает, как это, наверное, было бы забавно - поговорить с ним о Св. Духе и других интересных и нужных в хозяйстве вещах.

"А вот у кого часы с кукушкой если? Каждый час кукукает!"
"Просыпаются - и опять засыпают."
"Это и спать некогда."

Самые ранние "запилы" относятся к незапамятным временам. Потому и не помним. Собственно человек возникает сразу, цельный, как есть - один, единственный. И всю жизнь восстанавливаем утраченную целостность, иллюзорно атрибутируя себя посторонним объектам, которые ошибочно полагаем нам принадлежащими. Так атлант собирает по крохам Атлантиду, - милый, Атлантиды не было...
Мы очень многое мерим по тем предполагаемым "запилам", которые в пре-детстве были совершены над нами, как ритуал и как инициация. Это - метки, точки сбора. Но собирать нечто невозможно, игнорируя неизвестное, - а оно, будучи таковым, меняет свойства, представая в виде нескончаемого карнавала - праздника масок.
Детство, это первое посмертное существование маски (смерть наступает около трёх лет, когда ребёнок окончательно отнимается от матери и начинает самостоятельно совершать ошибки, свои собственные, а не обучаться чужим и уже совершённым до него), проектирует поиск объективно непознаваемого на фактически непознанное и тем открывает библиотеку, откуда в течение жизни будут являться и куда будут уходить маски.
Дух, меня производящий всякий раз наново, возводящий как Лазаря из тени смертной (а смертей будет много в этой жизни и последняя смерть не первая), видит не меня - себя, в качестве цели исполнения всякого закона и завета; цели, которую и я вижу в соотнесении с собой, и к которой иду по "запилам", ошибаясь чем дальше тем меньше; пока не сойдутся все числа и все признаки угаданные не будут разгаданы.

Тогда и уснёт кукушка.


2017, 2018


Рецензии