Своя земля
- Вот здесь похоронено несколько детей. А там вон, на дальней меже - дедушка.
Отец озирается по сторонам, машет руками, словно боится чего-то не успеть.
Я смотрю на чёрные комья свежевспаханной, напоённой весной земли и мне кажется, что всё это было совсем недавно, только что.
Тринадцать умерших голодной смертью казачат, моих не выросших двоюродных бабушек и дедушек. И четырнадцатый - прадед. Он до последнего боролся за жизнь детей. Искал в весенней степи съедобные травы, коренья. Чтобы хоть кто-то дотянул до спасительного кубанского лета.
Троих таки вырвал из загребущих рук смерти. Но сам вырваться не сумел. Его и похоронила там, где он с пучком трав в руках последний раз глотнул горького земного воздуха.
Я не раз слышал эту историю от отца. Чаще во время затянувшихся застолий, когда алкоголь, будоража кровь, пробивает брешь в невидимых, но прочных стенах, которые люди возводят между собой.
Начало тридцатых. То, что теперь называют голодомором. У семьи казака Фёдора Полубота из хутора Трёхсельского отобрали большой, добротный дом, выгребли подчистую всё зерно. Даже семенное, то, что должно было пойти на новый урожай. Наказание за непокорство: мол, неча было укрывать хлеб от власти. Да, ей, новой власти, чтобы утвердиться, надо было сломить хребет своевольному казачеству. И одним из позвонков - оказался мой род. Впрочем, сломить до конца так и не удалось. Прабабушка Марина Леонтьевна, та самая, что, ослабев, уже не могла добраться до кладбища и зарывала своих отмучившихся детей рядом с домом, так и не вступила в колхоз. Пережила Сталина, но не вступила. Рукодельничала, пела на свадьбах и праздниках, врачевала хуторян, и, конечно, работала на оставленном ей наделе земли. Перед ним и стою сейчас я, её тридцатипятилетний правнук.
Есть какая-то нутряная, грозная даже сила в угольной черноте вспаханного чернозёма. Я, родившийся и выросший на Крайнем Севере, чувствую что эта, вобравшая в себя тела моих предков земля, - моя.
Давно пытался я представить её, смутно живущую во мне землю. Из отрывочных рассказов родных она представлялась мне почти былинной. Подростком меня привезли на встречу с бабушкой Марусей. Одной из тех трёх, кто выжил в голодомор. Она говорила на исчезающем кубанском диалекте - смеси украинских и русских слов. Не всё мне было понятно. Да и слушал я больше из вежливости. Но одна история запомнилась. Произошла она, видимо, в конце гражданской войны или сразу после неё.
Прадед Тимофей любил и понимал лошадей. Был у него любимый преданный конь. Прадед проверял его верность плёткой. Ложился под ноги коню и хлестал по бокам. Конь, не шелохнувшись, стоял как вкопанный. А если хозяин, загуляв в гостях, засыпал в седле, он бережно довозил его до дому. Ну, конечно, и прадед души не чаял в своём преданном друге. Холил и берёг. Иногда даже спал на конюшне, обняв животину.
И вот однажды у казака пропали два лучших коня. Время было смутное, и дознаться, кто их увёл со двора, не получилось. Тогда прадед пошёл к колдуну. "Твой лучший друг увёл твоих коней", - сказал колдун. А лучшим другом, "кунаком" был черкес из соседнего аула.
Казак отправился в аул.
- Если завтра не вернёшь коней, всю семью порубаю. И тех, что в люльке не пощажу, рука не дрогнэт!
Я вдруг представил полутёмную, пахнущую землёй саклю и могучего казака, окружённого семейством настороженных, угольно сверкающих глазами горцев.
На следующее утро кони были возвращены.
Не знаю, совершил бы прадед свою страшную расправу, если бы черкесы заупрямились. Ясно только, что была в нём непререкаемая сила и уверенность в своей правоте, которых так не хватает нам, нынешним жителям коренной России, когда мы имеем дело с распоясавшимися гостями с Кавказа. Да вот и здесь во время встречи с отцовыми друзьями детства в соседнем хуторе Родниковском зашёл разговор о будущем местного колхоза и о черкесах, живущих по ту сторону своенравного, грозно пенящего чёрные весенние воды Урупа.
- Колхоза нет уже, считай. Землю его черкесы к рукам прибрали. Сила у них.
- Но ведь колхозникам паи должны были достаться?
- Должны-то, должны, да вышло по иному. Некому тут за колхозную землю бороться. Каждый сам по себе.
Я, разгорячённый водкой из пластиковых стаканчиков, начал было убеждать, что нельзя так, надо объединяться, чтобы отстоять свою землю, своё право жить на ней. Однако, вспомнив, что в собственном московском дворе уже пол года приходится терпеть шумливую по вечерам компанию кавказской молодёжи, умерил свой пыл.
Сын мой Слава вместе с троюродным братом Никитой радуются весеннему дню, бегают по зеленеющей меже, машут где-то найденными заострёнными палками, пугая суетливо-вкрадчивых куриц.
- Славик, вон видишь домик заброшенный, там мы жили с бабушкой. Зимой волки под самые окна из степи прибегали. Воют, а мы на печи друг к другу жмёмся, - страшно, - рассказывает дед внуку.
- А почему вы их не убивали из ружья?
- Какое там ружьё, не было...
- А я бы всё равно палкой их, палкой. Слава воинственно машет своим "копьём".
Вряд ли понимает он сейчас, что это за место, куда привезли его взрослые родственники, хотя я и пытался объяснить ему. Ну что ж, может быть, исподволь западёт живительное зерно в его детски открытую впечатлениям, как эта вспаханная земля - солнцу, душу. Может быть, через годы прорастёт оно тягой к познанию своих корней. Той тягой, что привела меня сюда. И так получилось, что не одного меня привела. Повлекла она заодно и отца, который 13 лет не был на родине, и как сам он задумчиво сказал, поехал прощаться с Кубанью, и сестру его, мою тётю Люду.
Живя в многоликой неприкаянной Москве, стал я опасаться, что дети мои потеряют ниточку родового клубка, не будут ощущать себя сопричастными к тем местам, которые политы потом и кровью их предков. А значит и отношение к стране у них будет, как у многих сейчас - потребительское. Плохо здесь, в России? Ничего, эмигрируем туда, где жирнее кормят...
Иду с детьми в нераспаханную степь, туда, где, забравшись на середину бурого плоскогорья, маячит низенькая бело-голубая церковь.
День разгулялся. Первый по-настоящему весенний день за почти неделю, что мы здесь. Опыт давно уже отучил меня сильно доверять тем картинам, которые рисует воображение накануне большой волнующей дороги. И всё же, впервые в жизни отправляясь на весеннюю Кубань, я в глубине души надеялся увидеть полыхающие жадным цветением сады, окроплённую яркими весенними цветами степь, дрожащие в голубой дымке горы. А вместо этого – огромные серые лужи, жирно блестящие грязью дороги, неуютно чернеющие голыми ветвями деревья и неуёмный ветер, выцеживающий из растянувшихся во всё небо туч зябкую морось. Что ж, надо быть благодарным уже за то, что хотя бы сегодня, в такой важный день погода радует нас. Я вдыхаю подобревший ветер, улыбаюсь крохотным нежно-белым цветам под ногами, заглядываюсь на вздымающийся к небу пепельно-бурый простор. "Эх, на коне бы, да туда, за эти холмы, вдогонку звонконогому стремительному счастью!", - думаю я, ни разу не скакавший на коне, потомок казаков. Дети, наверное, чувствуют что-то подобное, подпрыгивают, бегают друг за другом. Впрочем, вскоре мы поворачиваем назад, к машине. Сильно не разгуляешься. Анатолий Михайлович, брат отца, наш проводник и водитель, недавно пережил инсульт. Он в отличие от брата и сестры навсегда осел на малой родине, и потому вопреки нездоровью считает хозяйским долгом свозить нас в родовые места. Однако даётся ему этот долг нелегко…
И тут у машины выясняется, что Никита потерял дорогой мобильник.
- Ты после Родниковского в руках его держал? Точно?! А в степь брал с собой? - сыплются вопросы на растерявшегося парнишку.
Тот неуверенно кивает головой.
Мы снова, но совсем уже с другим настроением идём в степь. Я то и дело вызываю никитин номер, чтобы по звуку найти эту дурацкую игрушку. Надо же, такая поездка и... Неужели всё впечатление будет смазано из-за куска пластика с микросхемой внутри?
Проблуждав минут десять, возвращаемся. Не дойдя пол сотни метров до машины, я чувствую – что-то изменилось. И в лучшую сторону. Родные весело беседуют с кем-то. Приглядевшись, вижу, что это тот самый добродушный щетинисто-седой мужик, который с пол часа назад через изгородь разговаривал со мной. Он сказал тогда, что помнит моего отца и дядю. Я этому как-то не придал значения. А сейчас, вижу по лицам, они рады друг другу, что-то вспоминают из сроднившего их детства. Селянин – грек по национальности. Он рассказывает о том, что с семьёй уезжал искать счастье на земле, которую его предки несколько веков назад покинули и тоже, наверно, в поисках лучшей доли. Но вот, как бывает: ласковая, озарённая сиянием тёплых морей историческая родина не смогла заменить родины настоящей. Вот уже несколько лет, как они вернулись и заново обживаются в родном селе.
- А мобильный-то, что?
- Не там искали, Алексей Викторович, с ехидцей смотрит на меня дядя Толя.
Оказывается, телефон валялся недалеко от машины, где его по сигнальному писку и нашли.
Ну вот, небо снова становится синей, а ветер ласковей.
Надо уезжать. Грек вдруг срывается с места, куда-то бежит. "Погодите минуту!" - кричит на бегу. Когда мы уже сидим в машине, он просовывает нам бутылку самогонки.
- Виноградная, чистейшая!
Последнее место, куда мы собирались заехать — кладбище в Трёхсельском. Там находится могила Марины Леонтьевны, бабушки отца. Так получилось, что десятки лет никто из родных не навещал её. А между тем бабушка была отцу второй, и скорей даже первой матерью. Ведь это она выходила его, рождённого в голодном послевоенному году, когда даже родная мать Надежда Фёдоровна отказалась от своего недоношенного первенца.
- Вряд ли сохранилась могила, - говорит Анатолий Михайлович, - я заезжал сюда, искал... Теперь здесь греков хоронят.
Однако отец идёт быстро, повинуясь охватившему ему порыву. Он был на похоронах бабушки и сейчас в памяти его воскресают картины почти полувековой давности. Через несколько минут мы стоим у невысокого холмика, на котором уже пробуждаются к жизни скромные цветы.
- Значит, ухаживает кто-то за могилкой. Помнят ещё на хуторе о бабушке, - я вижу на глазах отца слёзы.
- Ну, теперь мне ещё пару лет надо задержаться на этом свете. Поднакопить денег, обустроить тут, как положено, - говорит Анатолий Михайлович.
В эту минуту я чувствую себя причастным к важному событию в жизни нашего рода.
Пятнадцать соток
Ну и погодка. Не даёт далеко уйти со двора. На дорогах раскисшая кубанская грязь. Куда тут пойдёшь в городской обуви. А сапог на мой размер у родственников не нашлось. Да ещё ветер этот бесконечный. Ночью газовый агрегат, согревающий дом моего двоюродного брата Виктора, задуло и я чувствую, что заболеваю.
Родные в повседневных хлопотах - крестьянское хозяйство не терпит простоев. Бычки, корова, свиньи, куры – только успевай поворачиваться.
А я вроде как не при делах. Пару дней назад в полушутку предложил свою помощь.
- Зачем тебе это надо, в навозе мазаться, - отмахнулась жена брата.
Светлана - городская девушка. Рассказывала, как пошла первый раз доить корову в белых носках и почему-то с палкой. Сначала она встретила меня, столичного гостя, настороженно. Потом, увидев, что я не кичусь городским положением, стала проще и приветливее.
Ветер, кажется, немного стихает. Что же и дальше киснуть в бездействии? И вот я решаюсь.
- Слава, пойдём сходим на нашу землю.
- А куда это? - удивляется сын.
- Я же тебе показывал...
Взяв топор, идём к небольшому, зарастающему акацией участку. Земля эта лет двадцать назад была куплена моим отцом. Кажется, были тогда планы у родителей приезжать сюда каждое лето, а то и вовсе, выйдя на пенсию, переселиться в Попутную. Но как-то не сложилось. Часть земли с домом на ней продали. А оставшиеся пятнадцать соток благодатного кубанского чернозёма так и остались без хозяйского присмотра. И неизвестно, что с ними делать. Вроде бы, по уму надо продать. Да только возни много, а деньги выручишь не такие уж большие...
- Может, на тебя эту землю оформить? - спрашивает иногда отец.
А я, что я... Тут своих городских дел не оберёшься. Что я буду делать с этой землёй?
А вот увидел её, и что-то глубоко внутри шевельнулось. Так вот что ли и отдать ползучим зарослям акации свою землю на зарастание?
- Давай, Слава, руби пониже, наискосок.
Сын, охваченный воинственным порывом, набрасывается на акацию, но скоро устаёт.
Меняясь, мы валим тонкие колючие деревца. Они не так-то просто отдают свои жизни, упрямо держатся за корни, норовят занозить колючками лицо и руки. Ветер, вновь свирепея, набрасывается на нас, срывает с низких бесформенно-серых туч холодные капли дождя. Сын не жалуется. И это нравится мне.
- Папа, а ведь это живые деревья, почему мы их рубим?
- Понимаешь, это в городе надо беречь каждое дерево. А эта земля для того, чтобы кормить людей, на ней картошку, помидоры надо сажать. А акация расти здесь не должна.
Сын, кажется, понял, согласно кивает головой.
Ну и ветер... Может быть, вернуться в дом? А то ведь простужусь окончательно. Да и толку-то в нашем наскоке. Вон их сколько, побегов акации, - сотни. А мы едва десятка три повалили. Ну, осилим ещё столько же. Уедем, всё здесь ещё сильнее зарастёт.
Сын неумело машет топором, пытаясь перерубить упругие, как нейлон, древесные волокна. Глядя на него, я вдруг пытаюсь представить себя живущим здесь, в Попутной. В самом деле, сам же столько раз ругался на Москву жене-москвичке. Сам же говорил и думал о том, что надо делать что-то, от чего людям и себе будет настоящая неоспоримая польза. Вот картошка, огурцы, свинина всегда и всем нужны. А стихи, статьи, очерки? Живут же здесь люди, ничего такого не читают и уж тем более не пишут.
Виктор, двоюродный брат, живёт хозяйством. Ему некогда размышлять о том, справедливо ли устроен этот мир. И даже некогда сходить в церковь покаяться в том, что женат на куме.
- Есть дела поважнее, братик - ответил он мне, когда я посоветовал ему сделать это.
Со Светланой они сошлись ради детей. У каждого уже было по дочке. Первая жена Виктора погибла в автокатастрофе. И он до сих пор винит себя в её смерти. Ведь это он настоял, чтобы они поехали торговать на рынок в тот злополучный день. Не поверил её плохому предчувствию.
Мечта Виктора так развернуть хозяйство, чтобы жить в своей станице "по-царски". Он уже и сейчас может позволить себе нанять "бомжей" на грязную работу. Но часть её всё-таки приходится делать самому.
По крайней мере, он знает, чего хочет и честно говорит об этом. А я, чего хочу я?
Вчера ночью, когда мы с братом тянули не первый уже литр пива, я кивнул на экран телевизора.
- Вот этот мужик раньше был журналистом, писал заказные статьи, в смысле, кого сверху скажут, в газете грязью обливал. А теперь - депутат.
- И ты такой будешь, - ответил брат.
- Это почему?!
- Жизнь такая.
И я, чтобы не зарекаться, ничего не стал отвечать ему. В самом деле, кто сегодня может быть до конца уверен, что устоит перед искушением больших и даже не очень больших денег?!
Брат когда-то раз и навсегда решил для себя, что жить надо по тем законам и понятиям, которые диктует время и обстоятельства. А я всё пытаюсь, что-то доказать себе и окружающим. Например, что деньги это - не главное. При этом сам же, вспоминая несколько случаев из прошлого, сомневаюсь, прав ли был, когда сознательно поступал в ущерб кошельку и карьере. Так кто же из нас честнее?
За нами наблюдают. С соседнего участка медленно движется на нас старуха, обмотанная грязными тряпками, которые трудно назвать одеждой. Это ей тринадцать лет назад отец продал часть нашей земли. Старуха не узнаёт меня и, кажется, немного не в себе.
- А, из Москвы... А работы нет у вас для моего сына? ...Вот, по телевизору говорили, что в Чечню можно возвращаться. Я и говорю сыну-то, давай, может, поедем... А он как начал кричать...
В её голосе звучит загустевшая тоска. Для всех Чечня - опасное место, которое надо объезжать за триста километров, а для неё - родина, место, где сама она была моложе, а жизнь - лучше. Я понимаю её. Меня ведь тоже всё тянет и тянет в родной Мурманск. Хотя там восемь месяцев в году совсем не манная крупа с неба сыпется...
- Нет, я ничего не покупаю и не продаю! - резко отвечает другой сосед на мой вопрос о земле.
По всему видно - пьющий. Таких вот, слоняющихся в вечной полупьяной отрешённости мужиков, не раз уже замечал я в Попутной. В деревнях коренной России пьянством никого не удивишь. Но здесь-то, казалось мне, люди покрепче замесом. Да и земля под ними какая! Палку воткни - зацветёт, любит говорить отец о кубанском чернозёме. И всё-таки и здесь видны признаки какой-то вкрадчивой разрухи и безвольности, заразившей страну. И та же несправедливость, к какой привык в столице, здесь хоть и в меньших масштабах, но сильнее бросается в глаза. Так же среди бедных домиков возвышаются нелюдимые аляповатые особняки. И так же в разговорах как само собой разумеющееся говорят о воровстве местных чиновников и дельцов.
Анатолий Михайлович, мой дядя - начальник водопроводного хозяйства станицы. Назначили его относительно недавно. И вот ведь: то, что должно быть в порядке вещей, теперь чуть ли не исключение. Родные гордятся тем, что он не ворует, как другие. "Мне не так много осталось. Не хочу перед смертью своё имя марать", - примерно так сказал он после назначения.
- Давай, Слава, вон тот ещё куст разделаем, и - домой.
Топор, кажется, затупился. Невольно ожесточаясь, крошу стволы в общем-то ни в чём не виноватых акаций. Они просто, как и все живое хотят продлить своё существование во времени и пространстве.
"Не сможешь ты тут жить", - вспоминаю я неожиданные (я ведь ни о чём таком не спрашивал её) слова Светланы.
"Жизнь заставила, - смог бы", - про себя отвечаю в эту минуту.
Но у жизни, видимо, другие планы на меня.
Из московской суеты казалось, что труд на земле, хоть и тяжёлый, но честный, облагораживающий душу. Но нет, далеко не всё так однозначно и здесь в наши дни. И перед моральным выбором станичникам приходится становиться, пожалуй, не реже, чем нам, горожанам. И, наверно, не так уж важно, что перед тобой - полоса чернозёма или газетная полоса. Важно - как и для чего ты возделываешь их.
- Пойдём, Слава, домой, - а то ещё и ты простудишься. Ветер-то, смотри, всё сильнее...
Свидетельство о публикации №218021402236