Гипофиз профессора Преображенского

2018

«…имение хорошее. Мужики нас любят»
А.П.Чехов
Из писем


Фамилия писателя включается в названия его текстов автоматически. Её можно и не упоминать вовсе, но, когда говоришь, к примеру: СОБАЧЬЕ СЕРДЦЕ, то ясно произносится в тот же момент кем-то невидимым, но аккуратным – Булгаков Михаил Афанасьевич.
А Булгаков это – «Белая гвардия», «Мастер и Маргарита», «Театральный роман». Вещи, не только, на мой взгляд, гениальные, хотя и сумрачные, страшные порою, несмотря на юмор высочайшей пробы, несмотря на поэзию чистейшую… Сумрачные… Мне так кажется.
И вот тут надо бы объяснить про себя самого следующее: как человек несистемный, не принадлежащий, то есть, к высокодуховным тусовкам, я как-то научился не слышать фамилию автора при чтении. Я не впадаю в состояние нервного возбуждения от фамилий самых что ни на есть…. Бродский, Довлатов, Булгаков, Толстой… Да и вообще понимаю про себя, что, как картины и музыка, так и литературные сочинения должны быть лишены фамилий хотя бы при первом чтении (смотрении и т.д.). Ну и, соответственно, привычку от того приобрёл читать, а не восклицать, глядя на обложку: «О! Толстой! О-О-О-О!»
Читая вопиюще пошлый «Мексиканский дивертисмент», заглядываю, конечно, в автора – Бродский… И вспоминаю, что автор сей и хорошие стихи писал порою. Читая какого-нибудь «Эмигранта», узнаю потом, что написал сию тягомотину некто Довлатов. Ну и думаю себе: «У каждого может случиться», хотя и есть такие, прямо скажем, сочинители, что и не сказать в приличном обществе без звука «О-О-О-О!», но и сочиняют пустяки мизернейшие.

Булгаков, на мой внетусовочный и совершенно провинциальный вкус, много всякой ерунды написал, пока не вышел в то огромное пространство смыслов и музыки, в котором и «Белая гвардия», и «Мастер и Маргарита». В числе прочей ерундистики и повестушку «Собачье сердце» соорудил. Злую повестушку. Памфлет, по сути. И относиться бы к ней соответственно – ну, написал, ну, злой был, ну, время было не простое, ну запретили её бдительные граждане большевики… Да и оставить бы её теперь-то в покое, казалось бы.
Но вот какая заковыка имела место быть в то давнее уже, уже почти легендарное (кто теперь помнит чего оттуда – всё легенды рассказывают, да мифы) советское время: ежели вещица однажды запрещена была, то по умолчанию входила она в наше сознание, как вещь сакральная, как скрижаль, как откровение из купины неопалимой. Её не печатали, но её все знали. И знали убеждённо: там – что-то эдакое, необыкновенно важное, коли уж запретили. Ментальность такая выработалась в советских людях.
А тут ещё, как на грех, хороший режиссёр взял, да и фильм снял, да с актерами первого ряда, да удачно снял. Время было горбачёвское – запретов не стало, а фильмы ещё умели ставить и играть в них умели. И «Собачье сердце» в виде уже не текста, а фильма, подпёртого текстом и фамилией автора текста, торжественно переместилось в ПАНТЕОН. В классику русской литературы. Переместилось, сопровождаемое очень каким-то мелкопоместным выводом по содержанию: написана-де сатира на Советскую власть, Преображенский – Ульянов-Ленин, Борменталь – Троцкий, кто-то там – Дзержинский, а в образе Шарикова угнездился тот самый предреченный Великий Хам, сиречь, простонародье, которого (домысливается по тексту) следовало бы обратно… туда… в скотский вид и засунуть как можно скорее. Из коего безответственно вынул этого скота Преображенский-Ульянов со товарищи.
«Вот, доктор, что получается, когда исследователь, вместо того, чтобы идти ощупью и параллельно с природой, форсирует вопрос и приподымает завесу! На, получай Шарикова и ешь его с кашей» – как вполне справедливо заметил по этому поводу Филипп Филиппович Преображенский.

Зря запрещали, ей Богу, зря! Много всякой чепуховины проглотили мы под вкусным соусом запрещённого. Не запрещали бы – разобрались бы люди сами, да и забыли бы потихоньку то, что следует забыть. А то, что не следует забывать, уж будьте благонадёжны – помнили бы прекрасно.

Ну, а раз переползло «Собачье сердце» в Пантеон, то – и разговор, стало быть, по полной программе. Без скидочек и ужимок.

Может быть, именно этот, крайне ПРОСТОНАРОДНЫЙ, прямо скажем, взгляд и хотел выразить сгоряча Михаил Афанасьевич, не знаю. В таком случае, как хотите, но тут же и выпадает эта повестушка из Пантеона. Поскольку там, я извиняюсь, одна выдумка авторская, замешанная на крайнем раздражении и здравой мысли о вреде спешки в таком серьёзном деле, как улучшение рода людского.

Может быть... Только вещица эта так плотно вошла в наш, будем говорить, интеллектуальный быт, что, я полагаю, разговор всё-таки должен быть именно таким – по полной программе. Уж очень мы любим употреблять на замен БЫДЛУ и СУКИНУ СЫНУ ловкую эту фамилию – Шариков.

Итак, Филипп Филиппович Преображенский, желая то ли изучить проблемы омоложения, то ли улучшить природу человеческую, прикармливает дворового пса, дабы вшить ему (вполне допускаемая в литературе отдалённо научная чепуховина) человечью сущность в виде гипофиза и гениталий.
(Сначала Преображенский, вроде бы, оправдывается – мол, омоложение задумал, потом говорит, что улучшить хотел природу. Ведь, врёт где-то, несомненно)
Ну, предположим – гипофиз.
Хотя не научная, а просто житейская логика подсказывает, что изучая омоложение на собаке, надо вшивать старому псу те самые КОМПОНЕНТЫ от молодого – пса! А ежели об евгенике помышлял профессор, об улучшении рода человеческого, так сказать, то за каким лешим ему на собаке об этом помышлении работать? Приврал и тут чего-то Булгаков с Филиппом Филлиповичем вместе. Запомним и эту ложь.
В результате, воткнув впопыхах в несчастного пса КОМПОНЕНТЫ проходимца Клима Чугункина, профессор с оруженосцем своим получают жалкое подобие человека, хамящее, гадящее, мерзкое и трусливое. Пытающееся изредка как-то отстоять свою НЕНОРМАТИВНУЮ личность от строгостей и хамства уже профессорского, великолепного, царственного. После нескольких погромов в профессорской квартире, после активных общественных наездов на профессора натуральных, природных, так сказать, шариковых, бедолагу возвращают туда же, в собачье состояние, также без спросу, как и вытаскивали оттуда.

Ну, вот, и давайте – всерьёз!
Помните, с чего начинается повесть?
«У-у-у-у-у-у-гу-гугу-уу! О, гляньте, гляньте на меня, я погибаю! Вьюга в подворотне ревет мне отходную, и я вою с нею. Пропал я, пропал! Негодяй в грязном колпаке – повар столовой нормального питания служащих Центрального Совета Народного Хозяйства – плеснул в меня кипятком и обварил мне левый бок. Какая гадина, а еще пролетарий! Господи, боже мой, как больно! До костей проело кипяточком. Я теперь вою, вою, вою, да разве воем поможешь?»

«Иная машинисточка получает по девятому разряду четыре с половиной червонца, ну, правда, любовник ей фильдеперсовые чулочки подарит. Да, ведь, сколько за этот фильдеперс ей издевательств надо вынести! Прибежит машинисточка, ведь за четыре с половиной червонца в «Бар» не пойдешь. Ей и на кинематограф не хватает, а кинематограф у женщин единственное утешение в жизни.
Дрожит, морщится, а лопает. Подумать только: сорок копеек из двух блюд, а они оба эти блюда, и пятиалтынного не стоят, потому что остальные двадцать пять копеек заведующий хозяйством уворовал. А ей разве такой стол нужен? У нее и верхушка правого легкого не в порядке, и женская болезнь на французской почве, на службе с нее вычли, тухлятинкой в столовой накормили, вон она, вон она!! Бежит в подворотню в любовниковых чулках. Ноги холодные, в живот дует, потому что шерсти на ней нет, а штаны она носит холодные, так, кружевная видимость. Рвань для любовника. Надень-ка она фланелевые, попробуй. Он и заорет: «До чего ты не изящна! Надоела мне моя Матрена, намучился я с фланелевыми штанами, теперь пришло мое времечко».

Ну, и так далее…

Это – прекрасно написанное вступление, это – мысли замерзающего и умирающего уже пса. Вы ничего не заметили?

А я, представьте, считаю, что вступление это написано от лица человека, более того – мужеского пола человека, бомжа несчастного, но весьма интеллигентного и вполне разумного, учитывая жуткие его обстоятельства, бомжа. От лица человека, засунутого автором в собачье обличье. Такие серьёзные МЕТАМОРФОЗЫ вполне допустимы в литературе, полагаю. Однако, допустимы по не менее серьёзным обстоятельствам. Например, в силу того, что автор желает человечество в целом увидеть как бы со стороны. Увидеть и осудить сочувственно. Так как-то.

Помните чеховскую «Каштанку»? Рассказ, почему-то считающийся детским. Помните мир этой симпатичнейшей собаченции? Совершенно и абсолютно собачья душа была тщательно выписана Антоном Павловичем – душа немудрящая, не помнящая зла, совершенно не интересующаяся нижним бельём проходящих дам и верная привязанности своей до самого последнего предела. Благородная душа собаки, выставленная на обозрение в некоторый упрёк нам, человечеству, когда, потеряв маленького друга, мы не отчаиваемся, не мечемся в поисках, а идём от трудов праведных поразвлечься в цирк.
У Каштанки, позвольте заметить, и душа, и сердце, несомненно были собачьими.

Помните жуткую фантазию Уэллса «Остров доктора Мора»? Помните, как изуродованные тщеславным демиургом звери, почти люди внешностью своей, наученные чудом каким-то говорить и немножко думать, упрямо оставались теми, кем были созданы изначально? Помните, как человек-сенбернар пытался защитить просто человека, как он тёрся около него, как человек-леопард охотился по ночам, как человек-гиена пожирала трупы? Роман был написан о том, что зверя в человека превратить невозможно (несмотря на всё уважение Герберта Уэллса к Дарвину и Гексли), но человек вполне может потихоньку сползти к животному.
У человека-сенбернара сердце было собачьим.

Зачем Булгакову понадобилось выписывать человечью душу в собаке, ежели потом он засунул в нее ГИПОФИЗ (душу и личность по версии Преображенского) случайного проходимца и, тем самым, вынул её, эту собачью (но написанную, как человечью) душу? Какой в этом был смысл, не для Филиппа Филипповича, который, предположим, не знал о том, что собаки практически равны по интеллекту ему, профессору, а Булгакову, который, наверняка знал, что собака не умеет ТАК мыслить?
Давайте запомним и эту нелепость.

Прочтите вот этот отрывок:
«– Да! – рявкнул Филипп Филиппович. – Да! Если только злосчастная собака не помрет у меня под ножом, а вы видели, какого сорта эта операция. Одним словом, я, Филипп Преображенский ничего труднее не делал в своей жизни. Можно, конечно, привить гипофиз Спинозы или еще какого-нибудь такого лешего и соорудить из собаки чрезвычайно высоко стоящего индивидуума. Но на какого дьявола, спрашивается. Объясните мне, пожалуйста, зачем нужно искусственно фабриковать Спиноз, когда любая баба может его родить когда угодно. Ведь родила же в Холмогорах мадам Ломоносова этого своего знаменитого. Доктор, человечество само заботится об этом и в эволюционном порядке каждый год, упорно выделяя из массы всякой МРАЗИ, создает десятками выдающихся гениев, украшающих земной шар. Теперь вам понятно, доктор, почему я опорочил ваш вывод в истории шариковской болезни. Мое открытие, черти б его съели, с которым вы носитесь, стоит ровно один ломаный грош».

Ключевое слово в этом отрывке, а я полагаю – и во всей повести, слово МРАЗЬ.
Если вспомнить ещё программную филиппику профессора, о том, что разруха в головах, когда сортиром не умеют пользоваться, да добавленную уже в сценарии фильма звонкую фразу: «Сначала бачком надо научиться пользоваться, а потом революции делать!» то полагаю я в образе Шарикова был и вправду выведен тот ПРОСТОЙ люд, который вышел на поверхность и крепко замутил жизни профессоров и писателей своей революцией, ни к ночи будь помянута.
А это уже не совсем прилично, на мой взгляд. Не интеллигентно как-то, согласитесь! Называть людей СКОТАМИ!
Тот самый люд, который до революции ну никак не мог выучиться пользоваться бачком, поскольку жил по чердакам, подвалам, казармам, отделённый друг от друга, хорошо, если фанерной огородкой, а то – и тряпкой на верёвке. И располагал тот люд только выгребными ямами во дворе, как, впрочем, и профессорский дворник-выручальник, Фёдор, живший в своей каморке при воротах и поблизости от той же выгребной ямы. Ну, не делиться же с этими СКОТАМИ своими комнатами, которых и так всего семь!

Вот этот ПРОСТОЙ ЛЮД и обозначил профессор (а с ним, боюсь, что и Булгаков) дивным словом МРАЗЬ.
Вот, ради этого слова и были притянуты белыми нитками все эти несообразности в повести. Собака, превращаемая в человека-мразь и возвращаемая в собачью шкуру, туда, где и должна содержаться МРАЗЬ. Где она вполне терпима и даже достойна пищи и тепла. Туго притянутые друг к другу, но совершенно несродственные мотивы просто обязаны при первом же чтении обозначить скотскую природу ПРОСТОНАРОДЬЯ и в то же время, вступлением прекрасным от имени Шарика-пса, обозначить животное это всё-таки некоторым образом человеком. Для сходимости смыслов.

На мой взгляд – не стоит повестушка ни Пантеона, ни бумаги, на коей написана, ни упоминания о ней. Из уважения хотя бы к настоящему Булгакову.

Но я, как видите, написал тут…
А потому, что напомнили.

«Мрази ненавидят творческих людей» – надпись на одном из траурных венков в память невинноубиенного Остапа Бендера нашей высокодуховной оппозиции – Бориса Немцова. «Мрази» – это мы с вами, остальные прочие, не пришедшие поклониться праху. Так ситуация показывает.
«Быдло», «мрази», «зомбифицированные неучи» коих 80% – это мы с вами. Нас потчевала этими блестящими эпитетами те, кто…
Кто?
Полагаю те, в кого пересажен был ГИПОФИЗ профессора Преображенского. Ежели в реальной жизни такая пересадка бессмысленна и невозможна, то ГИПОФИЗ литературного героя заимствуется просто при восторженном чтении.

Особенно, если с давних времён укоренилась в России-матушке это отношение к людям – ПРОСТОНАРОДЬЕ!
Напомню первого литературного Шарикова нашего. Милейший, умнейший, сочувствующий всем обездоленным… людям хотел написать… нет – НЕ-ПРОСТОНАРОДЬЮ… Антон Павлович. Чехов. Рассказ «Злоумышленник».
«Перед судебным следователем стоит маленький, чрезвычайно тощий мужичонко в пестрядинной рубахе и латаных портах. Его обросшее волосами и изъеденное рябинами лицо и глаза, едва видные из-за густых, нависших бровей, имеют выражение угрюмой суровости. На голове целая шапка давно уже нечесаных, путаных волос, что придает ему еще большую, паучью суровость»
Смешной рассказик. Смешной мужичок. Его даже жалко под конец – посадят ведь!
И воспоминания Горького:
«Другой раз я застал у него молодого, красивенького товарища прокурора. Он стоял пред Чеховым и, потряхивая кудрявой головой, бойко говорил:
– Рассказом "Злоумышленник" вы, Антон Павлович, ставите предо мной крайне сложный вопрос. Если я признаю в Денисе Григорьеве наличность злой воли, действовавшей сознательно, я должен, без оговорок, упечь Дениса в тюрьму, как этого требуют интересы общества. Но он дикарь, он не сознавал преступности деяния, мне его жалко! Если же я отнесусь к нему как к субъекту, действовавшему без разумения, и поддамся чувству сострадания, – чем я гарантирую общество, что Денис вновь не отвинтит гайки на рельсах и не устроит крушения? Вот вопрос! Как же быть?
Он замолчал, откинул корпус назад и уставился в лицо Антону Павловичу испытующим взглядом...
– Если б я был судьей, – серьезно сказал Антон Павлович, – я бы оправдал Дениса...
– На каком основании?
– Я сказал бы ему: "Ты, Денис, еще не дозрел до типа сознательного преступника, ступай – и дозрей!"»

Вы понимаете, рассказ Чехова может быть прочитан так, как задуман, только при условии, что Денис Григорьев, первый наш с вами Шариков, занят целыми днями тем, что удит рыбу, да отвинчивает гайки. Всё! У него, у Дениса Григорьева нету семьи, которую надо кормить, избы, которую надо поднимать и крыть, коровы, для которой надо косить на зиму на пару стогов – а иначе сидеть семье его на воде и репе. Ему не надо платить недоимок – с каких денег?
Он не ест мяса десять месяцев в году, он спит летними месяцами по три-четыре часа, он зимой таскает дрова из лесу на лошадёнке, которой тоже сена надо заготовить. Его посылают в извоз, он платит налоги за дым и лапти. И у него нет денег на грузила.
Он вполне дозрел до настоящего преступника, он, как умеет, крутит мозги следователю. Он вполне понимает, кем именно надо прикинуться, чтобы скостили наказание, коли уж не сумел удрать от сторожа.
Когда я попробовал влезть по-настоящему в шкуру Дениса Григорьева, я понял, что от такой жизни послал бы я подалее все рассуждения о поездах, на которых мне никогда не ездить и о пассажирах тех поездов, которые никогда не будут платить мне за мой труд так, чтобы я хоть раз в году смог дух перевести. Есть господа, которые простого снопа увязать не могут, но у которых денег хватает на шампанское, а бутылка того шампанского – в стоимость половины коровы, так пусть и накручивают вслед за мной эти нужные и мне и им гайки. У них денег много, а я горб сорвал, чтобы пару копеек заработать.
Возможно именно так я бы и думал.
Помните, как срезали провода наши соотечественники, когда ГОСПОДА посадили их на хлеб-воду? Кого будем осуждать? Соотечественников ошалевших или ГОСПОД, записавших соотечественников в ПРОСТОНАРОДЬЕ?
Но рассказ развалится, если к Денису Григорьеву отнестись всерьёз и по-взрослому. Он, рассказ, просто не будет существовать.

Даже Чехов, даже он не очень-то различал людей в бородатых и косматых соотечественниках. Хотя и не мог не знать, кто ложился под брёвна на всех стройках, кто кормил и поил, и нищетой своей обеспечивал приличную жизнь двадцати процентам ЛЮДЕЙ.
Даже Чехов.
«…имение хорошее. Мужики нас любят»
Не СОСЕДИ, а МУЖИКИ.

Глубоко оно в нас сидит.
Чего же тогда удивляться на милейшего Шендеровича, написавшего в честь убийства Немцова следующий шедевр:
«Нас очень и очень много, нормальных людей, способных на сочувствие, понимающих цену человеческому достоинству, посильно преодолевающих тоску и страх...
Наша проблема в том, что НЕЛЮДЕЙ мы тоже числим людьми – и оцениваем их в человеческой номинации. Оттого и расстраиваемся, сопоставляя числительные, оттого и заходимся в бессильном гневе, не понимая, как такое возможно: лгать в глаза, изрыгать пошлости, убивать, устраивать обезьяньи пляски вокруг убитого...
Мы – ошибочно – полагаем, что относимся с ними к одному биологическому виду (нашему), в котором такое действительно невозможно, и вопим от возмущения.
Мы по инерции числим их оппонентами, а они – окружающая среда».

Грустно, господа!

Хотя и понятным становится источник ненависти к христианству, непреходящей, упрямой ненависти интеллигентов наших к тому храму, где ВСЕ люди равны. И бабки всякие (пожилые женщины), и шариковы занюханные (работяги, подметальщики, выгребальщики), и Шендерович великолепный, и Чехов, и профессор какой-нибудь Преображенский.

И всё-таки – грустно!


Рецензии