Алфавит значений. Глава 24
2. Тем самым этот субъективистский подход софистов фактически выступал как оправдание политического субъективизма и раскола полиса на враждующие партии, которые через несколько лет с началом Пелопоннесской войны вступят друг с другом в непримиримое противостояние, описанное и проанализированное Фукидидом именно в терминах подмены знания мнением, истинного значения явлений сконструированными идеологизированными ярлыками, выражающими интересы борющихся партий. Вот этот текст из 3й книги Истории Пелопоннесской войны, в котором Фукидид описывает гражданскую войну между демократами и олигархами на острове Керкира и в других греческих полисах.
81. Тем временем пелопоннесцы еще в ту же ночь с величайшей поспешностью отплыли домой, держась вдоль побережья. У Левкады они с помощью лебедок перетащили свои корабли через перешеек (чтобы неприятель не заметил огибающую остров эскадру) и благополучно возвратились домой. Узнав о подходе аттических кораблей и о том, что неприятель скрылся, демократы на Керкире ввели в город мессенские отряды1, до сих пор находившиеся за городскими стенами2, и приказали кораблям, укомплектованным экипажами, плыть вокруг острова в Гиллайскую гавань3. Пока эти корабли шли, демократы принялись убивать в городе тех из своих противников, кого удалось отыскать и схватить. Своих противников, согласившихся служить на кораблях, они заставили сойти на берег и перебили их всех. Затем, тайно вступив в святилище Геры, они убедили около 50 находившихся там молящих выйти, чтобы предстать перед судом, и осудили всех на смерть. Однако большая часть молящих не согласилась выйти. Когда они увидели, что происходит с другими, то стали убивать друг друга на самом священном участке. Некоторые повесились на деревьях, а другие покончили с собой кто как мог. В течение семи дней, пока Евримедонт после своего прибытия с 60 кораблями оставался на острове, демократы продолжали избиение тех сограждан, которых они считали врагами, обвиняя их в покушении на демократию, в действительности же некоторые были убиты из личной вражды, а иные — даже своими должниками из-за денег, данных ими в долг. Смерть здесь царила во всех ее видах. Все ужасы, которыми сопровождаются перевороты, подобные только что описанному, все это происходило тогда на Керкире и, можно сказать, даже превосходило их. Отец убивал сына, молящих о защите силой отрывали от алтарей и убивали тут же. Некоторых даже замуровали в святилище Диониса4, где они и погибли.
82. До такой неистовой жестокости дошла эта междоусобная борьба. Она произвела ужасное впечатление, особенно потому, что подобное ожесточение проявилось впервые. Действительно, впоследствии весь эллинский мир был потрясаем борьбой партий. В каждом городе вожди народной партии призывали на помощь афинян, а главари олигархов — лакедемонян. В мирное время у партийных вожаков, вероятно, не было бы ни повода к этому, ни склонности. Теперь же, когда Афины и Лакедемон стали враждовать, обеим партиям легко было приобрести союзников для подавления противников и укрепления своих сил, и недовольные элементы в городе охотно призывали чужеземцев на помощь, стремясь к политическим переменам. Вследствие внутренних раздоров на города обрушилось множество тяжких бедствий, которые, конечно, возникали и прежде и всегда будут в большей или меньшей степени возникать, пока человеческая природа останется неизменной, различаясь лишь по своему характеру в зависимости от обстоятельств. Действительно, во время мира и процветания как государство, так и частные лица в своих поступках руководятся лучшими мотивами, потому что не связаны условиями, лишающими их свободы действий. Напротив, война, учитель насилия, лишив людей привычного жизненного уклада, соответственным образом настраивает помыслы и устремления большинства людей и в повседневной жизни. Этой междоусобной борьбой были охвачены теперь все города Эллады. Города, по каким-либо причинам вовлеченные в нее позднее, узнав теперь о происшедших подобного рода событиях в других городах, заходили все дальше и дальше в своих буйственных замыслах и превосходили своих предшественников коварством в приемах борьбы и жестокостью мщения. Изменилось даже привычное значение слов в оценке человеческих действий. Безрассудная отвага1, например, считалась храбростью, готовой на жертвы ради друзей, благоразумная осмотрительность — замаскированной трусостью, умеренность — личиной малодушия, всестороннее обсуждение — совершенной бездеятельностью. Безудержная вспыльчивость признавалась подлинным достоинством мужа. Забота о безопасности была лишь благовидным предлогом, чтобы уклониться от действия. Человек, поносящий других и вечно всем недовольный, пользовался доверием, а его противник, напротив, вызывал подозрения. Удачливый и хитрый интриган считался проницательным, а распознавший заранее его планы — еще более ловким. С другой стороны, того, кто заранее решил отказаться от участия в политических происках, того считали врагом своей партии и трусом, испугавшимся противника. Хвалили тех, кто мог заранее предупредить доносом задуманную против него интригу или подталкивал на это других, даже не помышлявших о подобных действиях. Политические узы оказывались крепче кровных связей, потому что члены гетерий2 скорее шли очертя голову на любое опасное дело. Ведь подобные организации отнюдь не были направлены ко благу общества в рамках, установленных законами, но противозаконно служили лишь для распространения собственного влияния в своекорыстных интересах. Взаимная верность таких людей поддерживалась не соблюдением божеских законов, а скорее была основана на совместном их попирании. Они соглашались на миролюбивые предложения противников, когда те одерживали верх, если считали их выгодными, и принимали меры предосторожности, но вовсе не из благородных побуждений. Отомстить за обиду ставилось выше, чем избегнуть обиды. Взаимные клятвы, даваемые для примирения, обе стороны признавали лишь средством для того, чтобы выиграть время в трудном положении, и считали себя связанными ими лишь до тех пор, пока не соберутся с силами для новой борьбы. Кто при удобном случае первым осмеливался нанести удар врагу, мстил ему с большим наслаждением в минуту его слабости, когда тот чувствовал себя в безопасности, полагаясь на клятвенное обещание противника, чем в открытом бою; к тому же ведь нападающий мог не только рассчитывать на верный успех, но даже и прославиться тем, что одолел врага коварством: большинство людей предпочитает слыть ловкими плутами, нежели честными глупцами; первым они гордятся, а последнее считают постыдным. Причина всех этих зол — жажда власти, коренящаяся в алчности и честолюбии. Отсюда проистекает и жгучая страсть к соперничеству, когда люди предаются спорам и раздорам. Действительно, у главарей обеих городских партий на устах красивые слова: «равноправие для всех» или «умеренная аристократия». Они утверждают, что борются за благо государства, в действительности же ведут лишь борьбу между собой за господство. Всячески стараясь при этом одолеть друг друга, они совершали низкие преступления, но в своей мстительности они заходили еще дальше, руководствуясь при этом не справедливостью или благом государства, а лишь выгодой той или иной партии. Достигнув власти путем нечестного голосования3 или насилием, они готовы в каждый момент утолить свою ненависть к противникам. Благочестие и страх перед богами были для обеих партий лишь пустым звуком, и те, кто совершал под прикрытием громких фраз какие-либо бесчестные деяния, слыли даже более доблестными. Умеренные граждане, не принадлежавшие ни к какой партии, становились жертвами обеих, потому что держались в стороне от политической борьбы или вызывали ненависть к себе уже самим своим существованием.
83. Так борьба партий породила в Элладе всяческие пороки и нечестия, а душевная простота и добросердечие — качества наиболее свойственные благородной натуре — исчезли, став предметом насмешек. Повсюду противостояли друг другу охваченные подозрительностью враждующие партии. Ведь ничто уже не могло примирить их, и даже самые торжественные заверения и страшные клятвы не помогали умиротворению. Все были твердо убеждены лишь в том, что всеобщей безопасности нет и поэтому каждый должен заботиться о своей собственной безопасности и не доверять другим. И как раз люди менее развитые и менее образованные большей частью и одерживали верх в этой борьбе. Ведь, сознавая собственную неполноценность и опасаясь, что в силу духовного превосходства и большей ловкости противников попадут в ловушку, они смело прибегали к насилию. Напротив, другие высокомерно считали, что все уже ими заранее предусмотрено и они обойдутся даже без насильственных действий с помощью одной изворотливости, и поэтому, потеряв бдительность, скорее погибали.
84. Многие из этих злодеяний возникли впервые на Керкире. Одни были вызваны местью правителям, которые управляли неразумно, как тираны, проявляя больше произвола, чем умеренности, и вызывая ненависть угнетенных. Другие порождало стремление избавиться от привычной бедности и беззаконными способами овладеть добром своих сограждан. Иные преступления совершались не из алчности, но в силу взаимной вражды друг к другу людей разного положения, которые доходили до крайности в своей неумолимой жестокости. Жизнь в городе в это время вообще пришла в расстройство. Человеческая натура, всегда готовая преступить законы, теперь попрала их и с радостью выявила необузданность своих страстей, пренебрегая законностью и справедливостью и враждуя со всем, что выше ее. Конечно, люди не пожертвовали бы благочестием ради удовольствия отмщения и сознанием, что никому не сделано зла ради временных выгод, если бы зависть не имела столь вредоносной власти. Но когда дело идет о мести, то люди не задумываются о будущем и без колебаний попирают все общечеловеческие законы, в которых заключена надежда на собственное спасение человека в случае какой-нибудь беды.
3. Таким образом полемика Сократа с Протагором по сути дела отражала центральный для общества вопрос о том, каким образом люди могут прийти к согласию друг с другом не на почве мнений и интересов (что в глубоко разделенном обществе крайне трудно, а порой и невозможно), а на почве истины. Для ответа на этот вопрос нужно было прежде всего разграничить мнение и истину. Сократ в диалоге Теэтет начинает эту работу с критики Протагоровского сведения истины к мнению, общего к отдельному.
С о к р а т. Знаешь ли, Феодор, чему дивлюсь я в твоем друге Протагоре? c Феодор. Чему? С о к р а т. Те его слова, что каким каждому что-то представляется, таково оно и есть, мне очень нравятся. А вот началу этого изречения я удивляюсь: почему бы ему не сказать в начале своей «Истины», что мера всех вещей — свинья, или кинокефал25, или что-нибудь еще более нелепое среди того, что имеет ощущения, чтобы тем пышнее и d высокомернее было начало речи, доказывающей, что мы- то ему чуть ли не как богу дивимся за его мудрость, а он по разуму своему ничуть не выше головастика, не то что кого-либо из людей. Ты не согласен, Феодор? Ведь если для каждого истинно то, что он представляет себе на ос- новании своего ощущения, если ни один человек не может лучше судить о состоянии другого, чем он сам, а другой не властен рассматривать, правильны или ложны мнения первого, но — что мы уже повторяли не один раз — если каждый будет иметь мнение только сам о себе и всякое такое мнение будет правильным и истинным, то с какой же стати, друг мой, Протагор оказывается таким мудрецом, что даже считает себя вправе учить других за большую плату, мы же оказываемся невеждами, которым следует у него учиться, — если каждый из нас есть мера своей мудрости? Как тут не сказать, что этими словами Протагор заискивает перед народом. Я не говорю уже о себе и своем повивальном искусстве—на нашу долю пришлось достаточно насмешек, — но я имею в виду все наши занятия диалектикой. Дело в том, что рассматривать и пытаться взаимно опровергать наши впечатления и мнения — все это пустой и громкий вздор, коль скоро каждое из них — правильное и если истинна «Истина» Протагора, а не шуткой доносится из сокровенных глубин его книги.
Сократ. Тогда давайте посмотрим, тождественны ли знание и ощущение или различны. Ведь к этому было направлено все наше рассуждение и ради этого мы сдвинули всю эту нелепую громаду. Не правда ли? Т е э т е т. Разумеется. С о к р а т. Итак, давайте договоримся: то, что мы ощущаем зрением или слухом, все это мы одновременно и познаем? Например, если мы будем слушать речь чужеземцев, не зная языка, то скажем ли мы, что не слышим того, что они произносят, или что и слышим и знаем, о чем они говорят? И также, не зная их письма, будем ли мы утвер- ждать, глядя на буквы, что их не видим или же что знаем их, поскольку видим? Т е э т е т. По крайней мере, Сократ, мы бы сказали, что знаем то, что мы в них видим и слышим. Во втором случае это очертания и цвет букв — их мы видим и знаем; а в первом — высота или низкость звуков: мы ее слышим, и тем самым она нам известна. Того же, чему обучают грамматики и переводчики, мы не ощущаем ни зрением, ни слухом и не знаем. “
4. Здесь разграничивается понимание смысла (например чужого языка) и знание формы (например звуков этого языка) которое дается ощущением, причем конечно весьма условно и приблизительно. Такое “знание” звуковых форм слов по сравнению с пониманием значений слов намного более субьективно, внешне и условно и намного менее содержательно. Фактически мы здесь имеем дело с противопоставлением субьективного внешнего знания и сюнетивного внутреннего понимания.
5. Однако Сократ не был бы Сократом если бы не мог предвидеть возражений своего оппонента, к пересказу этих возражений, он затем и переходит, уточняя и углубляя позицию Протагора.
С о к р а т. Пожалуй, еще в большем затруднении ты окажешься, дорогой мой, если тебя спросят, можно ли одно и то же знать отчетливо и расплывчато, вблизи — знать, а издали — нет, знать основательно и слегка? И тысячу других вопросов какой-нибудь наемный пелтаст30, искушенный в речах, метнет в тебя из засады, как только ты станешь утверждать, что знание и ощущение — одно и то же. Вторгаясь то в область слуха, то обоняния, то в область других ощущений, он изобличит тебя, загонит в тупик и не отпустит, пока ты не оценишь его завидной мудрости, будучи связан по рукам и ногам, и, угодив в его сети, не откупишься от него деньгами по цене, на какой вы сойдетесь. Но ты, пожалуй, скажешь: а все же, какую речь произнесет Протагор в защиту своих [положений]? Не попытаться ли мне ее воспроизвести?Теэтет. Да, конечно. 166 С о к р а т. Я думаю, он соберет воедино все доводы, что мы приводили в его защпту, и, не скрывая своего к нам презрения, скажет так: «Этот честный Сократ, когда ребенок, напуганный во- просом, может ли один и тот же человек одно и то же помнить и вместе с тем не знать, со страху ответил, что нет, ибо не мог предвидеть последствий, — этот Сократ вы- ставил меня таким образом в своих речах на посмешище. Дело же обстоит так, легкомысленный ты человек, что, ко- гда ты с помощью вопросов исследуешь мои положения и спрошенный отвечает так, как ответил бы я, и при этом ошибается, оказываюсь опровергнут я, а когда он отвечает иначе, опровергнут оказывается он сам.
И ты думаешь, кто-то с тобой согласится, что память об испытанных ощущениях тождественна тем, которые были тогда, когда он их испытывал, в то время как больше он их уже не испытывает? Далеко не так. Или кто-то решится признать, что одно и то же может быть известно и неизвестно одному и тому же человеку? Или если он этого побоится, то, думаешь, он уступит тебе в том, что изменившийся — тот же самый человек, что и до изменения? Более того, что это тот человек, а не те, бесконечно возникающие, — коль скоро происходят изменения, — если уж надо избегать западни, расставляемой друг другу с помощью имен? c
Нет, любезнейший, скажет он, честно выступи против моих рассуждений и, если можешь, уличи меня в том, что не особые у каждого из нас возникают ощущения; или если они особые, то из этого вовсе не следует, что кажущееся кому-то возникает только для него одного, а если нужно сказать о чем-то «есть», то это должно «быть» только для того, кому это кажется.
Поминая же свинью и кинокефала, ты не только сам поступаешь по-свински, но и слушателей склоняешь так же вести себя по отношению к моим сочинениям, а это не делает тебе чести. Я же утверждаю, что истина такова, как у меня написано: мера существующего или несуществующего есть каждый из нас. И здесь-то тысячу раз отличается один от другого, потому что для одного существует и ему кажется одно, а для другого — другое. И я вовсе не отрицаю мудрости или мудрого мужа. Просто мудрецом я называю того, кто кажущееся кому-то и существующее для кого-то зло так преобразует, чтобы оно казалось и было для того добром.
И не выискивай ошибок в моих выражениях,а постарайся яснее постигнуть смысл моих речей. А сделай это так: вспомни, как раньше вы рассуждали, что больному еда кажется и бывает для него горькой, а здоровому кажется и для него есть прямо противоположное. И ни одного из них 167 не следует делать более мудрым, ибо это невозможно. И осуждать их нельзя, что-де больной — неуч, раз он утверждает такое, а здоровый — мудр, раз утверждает обратное. Просто надо изменить худшее состояние на лучшее, ибо одно из них — лучше. То же касается и воспитания: из худшего состояния надо приводить человека в лучшее. Но врач производит эти изменения с помощью лекарств, а софист — с помощью рассуждений.
Впрочем, никому еще не удалось заставить человека, имеющего ложное мнение, изменить его впоследствии на истинное, ибо нельзя иметь мнение о том, что не существует, или отличное от того, что испытываешь: последнее всегда истинно. Но я полагаю, что тот, кто из-за дурного состояния души имеет мнение, соответствующее этому состоянию, благодаря хорошему состоянию может изменить его и получить другое, и вот эту-то видимость некоторые по неопытности называют истиной, я же скажу, что одно лучше другого, но ничуть не истиннее. И я далек от того, любезный Сократ, чтобы сравнивать мудрецов с лягушками. Напротив, я сравниваю их с врачами, там где дело касается тела, и с земледельцами — там где растений. Ибо я полагаю, что и эти последние создают для растений, когда какое-то из них заболевает, вместо дурных ощущений хорошие, здоровые и вместе с тем истинные, а мудрые и хорошие ораторы делают так, чтобы не дурное, а достойное представлялось гражданам справедливым: ведь что каждому городу представляется справедливым и пре- красным, то для него и есть, пока он так считает. Однако мудрец вместо каждой дурной вещи заставляет достойную и быть и казаться городам справедливой. На том же самом основании и софист, способный так же воспитать своих учеников, мудр и заслуживает от них самой высокой платы. Итак, одни бывают мудрее других и в то же время ничье мнение не бывает ложным, и, хочешь ты того или нет, тебе придется допустить, что ты мера, ибо только так остается в силе мое рассуждение.
6. Здесь вопрос об истинном и ложном у Протагора (в изложении Сократа/Платона) подменяется вопросом о дурном и хорошем. Но то, что хорошо для одного организма может быть плохо для другого и врач (с которым Протагор здесь сравнивает софиста) должен это знать. В этом и заключается для него (так же как и для врача и ремесленника) его искусство (tekhne). За применение этого искусства (также как и за обучение ему других) софист, согласно Протагору, так же как врач или ремесленник имеет право брать деньги.
7. Однако такое “искусство” и такая мудрость, в которой отдельное предпочитается общему, интересы значениям вовсе не способны решить проблему общественного конфликта, где представители разных социальных слоев и противоположных интересов борются друг с другом за власть над полисом. Для решения такого конфликта нужно понимание и знание другого уровня в котором отдельное интегрируется в общее (интересы в значения), а не общее в отдельное. Причем эта переориентация личности с субьективности на сюнетивность должна не оставаться простой декларацией, а привести к глубоким изменениям в характере человека и его отношении к жизни. В этом и состоит для Сократа и его ученика Платона суть сюнетивного подхода к действительности.
Свидетельство о публикации №218022201839