Мой скелет в твоём шкафу. Романчик-концерт. Ч. 1

Сейчас, гарцуя намётом по жизни, я добрался до такого срединного возраста, когда женщины в соку при моём появлении уже перестали неосознанно, лёгким движением руки от виска к затылку проверять-поправлять причёску, но они же пока ещё не уступают мне место в переполненном общественном транспорте. То есть, из периода влюблённой рассеянности я уже вывалился, а в забывчивость старческого маразма ещё не впал.
Однако первые его сладостные признаки полёта вне времени и пространства ощущаю. Хотя бы в том, что с каждым годом, забывая о сегодняшней мелкотравчатой сиюминутности, постоянно заглядываю дальше и дальше в своё прошлое, приобретающее в моей памяти всё более чёткие и яркие очертания.

Шарль Азнавур и Ширли  Бэсси: «Yesterday, When I Was Young». Вчера, когда я был молодым. Это и моя песня – нежная и светлая...
Хотя, позади всякое бывало. Об этом и речь.

Мой первый враг
С неизбывной печалью должен заметить: прожить жизнь не нажив себе врагов, наверное, невозможно. И первым из них в моей жизни, во всяком случае, серьёзных, которых я запомнил, была скрипка.
Само собой, разные детсадовские конфликты с ровесниками случались и раньше. Но они, незначительные, конечно, давно выветрились из моей сквозливой памяти. А вот беспощадная война с этим смычковым инструментом помнится до сих пор. И не мудрено почему: была она и длительной - с год, и для меня, семилетнего щенка, почти по-взрослому трагичной.
Всё началось с того, что родители решили параллельно с обычной школой – чего мелочиться? – отдать меня на обучение ещё и в музыкальную в маленьком прикарпатском городке Стрый, где мы тогда жили. Конечно, сегодня, спустя почти две третьих века я, сам уже давным-давно и отец, и дед, их за этот максимализм не осуждаю. Поскольку давно осознал, в том числе и на собственном примере, что некая сумасшедшинка по отношению к своим отпрыскам, заквашенная на дарвиновском фундаментальном законе продолжения и улучшения рода, присуща любым отцам-матерям.
Что да, то да, среди многочисленных форм домашнего воспитания – неизбывное желание слепить из своего дитяти музыканта, (теннисиста, гимнастку и так далее «звёздное»), концертирующих-вояжирующих по всему миру и, конечно, попутно прославляющих свою фамилию. Классический пример - солнечная Одесса, давшая миру не одного великого скрипача, в результате массового помешательства в тамошних семьях.
Но это как промывка золота.  На тысячи силикатных песчинок одна золотинка... Слёзы несостоявшихся вундеркиндов уходили в песок. Впрочем, и ставшие потом знаменитостями прошли через плач и страдания...         
Не впасть в это завихрение родительского бонапартизма удаётся не многим. Даже таким, достаточно здраво оценивающим эту жизнь, как мои.
Хотя, конечно же, ни о каких моих аншлаговых турне в грядущем-будущем они не думали, просто, как и многие другие хотели гармоничного развития своего дитяти.
Что, увы, так и не получилось, уж поверьте.
Но это выяснилось значительно позже.
 
Что «четвертинка», что «четвертушка»...   
Отдавать меня в музыкальную школу в класс, где обучали игре на фортепьяно, точнее на пианино, отцу и матери не было никакого резону. По той простой причине, что ни того, ни другого клавишного инструмента у нас дома не было и не могло быть. Вели мы тогда кочевой образ жизни, каждые один-два года переезжая из города в город от дальневосточного Сахалина до украинского Прикарпатья. Что было типично в те послевоенные времена сороковых-пятидесятых, а, может быть, и позднее для большинства офицерских семей. Не знаю, по какой причине - человек я сугубо штатский, но почему-то Министерство обороны считало полезным, по какому-то их государственному резону, не давать долго засиживаться на одном месте служивым с их чадами и домочадцами.
Поэтому родители решили отдать меня на скрипку. В случае очередного переезда в другой город - инструмент транспортабельный. Не рояль. Тем более по возрасту мне полагалась «четвертинка» - самая маленькая и самая первая в галерее этих пыточных  приспособлений. Нет, я ошибся, тут меня занесло в сторону спиртосодержащей тары. Не  «четвертинка», а «четвертушка», так её величали в музыкальной школе.
Обе мои враги. Одна раньше, другая позже...
Почему я с первых минут её возненавидел, уже и не припомню. Может быть, мой преподаватель не нашёл общего языка с норовистым ребёнком по каким-то там причинам. А скорее всего не обнаружил во мне природных склонностей к музыке вообще и к скрипке в частности.
В общем-то, он не очень ошибался.
 
Войну с четвертушкой я начал, разломав напополам её смычок. Не помню, как я это объяснил родителям. Скорее всего, выдумал какую-то мальчишескую драку возле музыкальной школы. Рассудив, что скрипка без смычка играть не сможет, а раз так, то на этом моё обучение в музыкальной школе благополучно закончится.

Каселёк, каселёк!..
Сам того пока не зная я тогда вооружился столь же железобетонной, сколь и наивной логикой минского мокрушника Лёнчика Баламута - моего знакомца через много лет.
Бывший карманник, он со временем растерял свою высокую квалификацию по причине дрожания рук от постоянных возлияний. А твёрдая и одновременно мягкая, вкрадчивая длань карающая потрошителю чужих карманов нужна не меньше чем, скажем, хорошему стоматологу. Погорев пару раз в общественном транспорте и отсидев положенное в лесотундре за северо-восточным горизонтом, Лёнчик начал подумывать о смене специализации, конечно, в рамках уголовного ассортимента.
Окончательно расстаться с этой воровской профессией его заставил трагический случай, произошедший с ним в трамвайном вагоне. Там он, можно сказать, получил производственную травму. И даже инвалидность. Которую, правда, оформлять не стал по причине девственной чистоты его трудовой книжки. Если, конечно, она у него вообще была.

Это только от незнания нашей разухабистой истории сейчас принято называть перестроечные девяностые годы лихими. По-настоящему ухарской была вторая половина сороковых, наполненная людьми, прошедшими фронт. Видевшими смерть, умеющими убивать и, тем более, легко отнимать чужое имущество.
На то она и война.
А вот научиться работать многие из них до призыва в армию не успели. И демобилизовавшись и оглядевшись, не захотели тянуть трудовую лямку за копейки, которые тогда назывались зарплатой. Альтернатива была – воровская жизнь.
Баламут, можно сказать, с младых, но уже шустрых ногтей влился многочисленную тогда армию минских карманников. Извлечение пусть и тощих кошельков из карманов и сумочек граждан в самых разных местах города, особенно на рынках, в трамваях и автобусах стало поистине массовым.
В трамвае с ним и произошёл тот самый несчастный случай, о котором рассказал мне знакомец человека, устроившего там Лёнчику западню. В буквальном смысле.

Подсечка
У этого, окончательно слетевшего с катушек минчанина, заметьте небогатого, как и абсолютное большинство населения в те годы, влачившее не сытное существование под «благодатной» сенью карточной системы, так вот у него уже два раза вытягивали из кармана кошелёк с последними - а они всегда последние - деньгами. Или с продуктовыми карточками, что тогда было одно и то же. Хотя нет – потеря ничем не заменимых талончиков была страшнее - грозила голодом. 
И озверев от всего с ним произошедшего, этот страдалец измыслил жуткую месть.
Внутреннюю часть кармана брюк, допустим правого, он обшил рыболовными крючками остриями вниз от входа. Понять его задумку легко не только рыболовам: мастеру щипачества залезть в карман было несложно, но вот при попытке вытащить назад руку с добычей следовала подсечка. Причём не одним крючком, а сразу множеством.   
Конечно, этот гражданин ловил не конкретно Баламута. Ранее потрошили содержимое его карманов, скорее всего другие, имя которым было легион. Но под раздачу попал именно он.
Под раздачу крючков.
Аккуратно положив в тот самый карман набитый бумагой кошелёк, который хорошо, можно сказать сексуально бугрился под тканью брюк, этот народный мститель стал регулярно после работы и в выходные кататься в городских трамваях. Для прельщения он держал перед носом, вроде рыбацкой подкормки, газету, создавая завлекательный для татя образ рассеянного недотёпы. Сейчас бы сказали – лоха лопоухого...
Как Лёнчик проник в карман-капкан он, конечно, не заметил. И только когда ощутил лёгкое подёргивание у бедра, понял, что подсечка удалась. Но уткнувшись в газету, вида не подал.
Баламут попытался незаметно выпростать руку, но с каждым движением, крепко притороченные к материалу штанов, крючки вонзались всё глубже и глубже.
Так они и ехали по маршруту эдакой неразлучной сладкой парочкой. Если иметь в виду сладковатый привкус крови все больше пропитывающей карман и ногу «рыбака».
У него возник план – доехать до конечной и как на кукане доставить щипача в отдел милиции, который располагался как раз рядом с разворотом трамвая.
Понял эту творческую задумку и Лёнчик. В опустевшем трамвае остались они одни, не считая, конечно, вагоновожатой. С которой от вдруг рванувшего страшного вопля, говорят, приключилась детская неожиданность. Во что я, как отпетый подкаблучник, давно, завзято и, увы, беззаветно идеализирующий женщин, разумеется, не верю. С ними, конечно, так не бывает. В буквальном смысле...

Отвлекусь. На заре его туманной юности, один мой близкий приятель Авксентий Хризантъюк, по кличке «Твёрдый знак», ухаживал за златокосой, сероглазой, стройной и мягкой характером прелестницей, ну просто совсем-совсем близкой к идеалу женщины, если таковой, конечно, существует. Владислав Полухин, тоже из нашей компании, думаю, не без мужской зависти, иронизировал по этому поводу: Ах, Алесенька! Ангелочек! Не писает, не какает...
И Слава был, как всегда, не прав: небесная красавица в дальнейшем успешно обосрала Авксентию всю его жизнь.
Но это тоже в переносном смысле...
   
Возвратимся в тот самый трамвай как на подмостки разыгравшейся почти греческой трагедии. Душераздирающий крик, до смерти напугавший вагоновожатую, сопровождал и раздирание тела. Это Баламут, дабы не попасть в ментовские объятья и получить очередной весомый срок, полагающийся рецидивисту, собравшись духом, точнее, от отчаяния, рванул руку, оставляя куски мяса в роковом для него кармане. И удрал.
Заканчиваю эту главку моей только начинающейся – крепись читатель! - саги многоточием из капель крови, которые пунктиром тянулись вслед с жутким воем улепётывающему Лёнчику.
Тянулись к ещё одному эпизоду его и шелудивой, и трагической биографии...

Сочная алгебра
Постаревшего Баламута я впервые увидел уже через много лет в минском парке Челюскинцев на шахматно-шашечно-преферансно-доминошной площадке, куда меня заносило не играть – давно зарёкся, слишком безостановочно азартен с печальными последствиями - а просто из любопытства.
Как говорили в старину, наблюдать типы. Уж больно разношёрстно-колоритные собиралась там, за длинными деревянными столами компании: от заурядных пенсионеров с накаченными затылками из окрестных сталинских высоко потолочных домов, зачастую бывших больших начальников, до надрывистых, как молью траченых жизнью, уголовничков. Впрочем, это не мешало им в перерыве, а то и во время шашечных или доминошных ристалищ соображать друг с другом на троих, тайком разливая поддачу под столами.
Что да, то да, игра, водка и чернила на родных просторах - воистину, первостатейные орудия демократии. Всех нас, пёстрых и неповторимых, ошивающихся на разных ступеньках социальной лестницы они сближают и уравнивают. Не сразу, конечно, но через пару часов пользования - точно.
Правду сказать, и не такими уж антагонистами в этой жизни были величавые «генералы» социалистических производств с красными партбилетами у сердца и ушлые урки с мятыми ксивами за пазухой. Конечно, тырили они по-разному: одни у народа, другие у конкретных граждан. Но мораль-то была на всех одна...
 
А, кстати! «Соображать друг с другом на троих». Соитие чёта и не чёта... В этом литературно-цифровом парадоксе чувствуется сочная алгебра нашенской высокодуховной жизни, не делимая без остатка на забугорное загнивание простых чисел.
Во, навалял, однако! Уж больно зыбко получилось - далековато от кондового реализма, под гордо реющим стягом которого я марширую, со смаком впечатывая гусиный шаг в хляби этой жизни.
Отойдите – забрызгаю!.. Всё же нет таки пределов моей любви к ближним. И дальним, если лужа поглубже.
А «Сочная алгебра»? Тоже смахивает на писательский заскок. С чего бы это? Может, сходить к врачу провериться? Вот и ныне окружающий меня народ советует...
Народ! Советую не советовать.

Стучи костями!
Лёнчика Баламута в той разномастной компании «челюскинцев» я вычислил почти сразу. Помимо общей приблатнённости и по-хозяйски густо расположившимся на его теле тюремным наколкам, бросалось в глаза уродство правой руки, точнее её кисти. Искромсанная беспорядочными иероглифами шрамов, синюшными рытвинами и багровыми желваками, она напоминала перепаханную взрывами фронтовую полосу. Остатки реалистичных татуировок, нанесённых давным-давно на еще здоровую кожу в местах не столь отдалённых, теперь своею хаотичностью смахивали на буйную фантазию отчаянного абстракциониста.
Всё окончательно, пусть и со скрипом, встало в моей голове на свои места, когда его напарник по забиванию козла поторопил Баламута с ходом:
- Не менжуйся, Рыбина! Стучи, давай, костями!

Не сразу, но через какое-то недлинное время, при посредничестве подвернувшихся в этом игорном клубе общих знакомых, – мир тесен! - я втёрся к нему в доверие.
Распознав писаку, а не стукача, Лёнчик, не чуждый, как и все мы, грешные некоторого бахвальства, позволил себе быть более-менее откровенным. И подтвердил с кряхтеньем, что кликуху Рыбина, получил от пацанов после той, трамвайной подсечки.
Заработанная инвалидность – двигал он пальцами изуродованной правой руки, с надорванными рыболовными крючками жилами, как-то коряво - вынудила его покинуть касту карманников, по праву считающуюся одной из самых профессиональных в воровском мире. Что да, то да - виртуозность их работы вполне сравнима с невидимыми глазу обывателя манипуляциями профессионального фокусника. Или картёжного шулера...
Жизнь заставила Баламута стать левшой. Костяшки домино, все семь он умещал в этой руке, и чтобы сделать ход, не очень быстро выковыривал их из этого ряда ущербной правой.
С тех пор мы начали здороваться с ним в том игровом клубе под открытым небом. Приятелями не стали, просто знакомцами. Иногда перекидывались короткими разговорами, в основе которых лежало моё любопытство бумагомарателя: хотелось всё-таки всунуть нос в незнакомые подробности блатной жизни. К примеру, было интересно, какое место он занимал теперь в уголовной табели о рангах. Но на эту тему Рыбина предпочитал не распространяться...
Виделись мы с ним в парке Челюскинцев пунктирно. Появлялся – исчезал, временами на годы. Потом снова объявлялся. С кичи днями откинулся, двушку по мелочуге чалил – примерно так объяснял Рыбина своё отсутствие.

Профили кровавых вождей   
Однажды, в особо жаркий летний день я заметил, что из-под его расстёгнутой рубашки выглядывали, а точнее показывали затылки, вытатуированные на баламутовском торсе профили Ленина и Сталина.
Увидев мой музейный интерес, Ленчик, осклабившись стальными фиксами, еще сильнее распахнул рубашку, чтобы продемонстрировать всю экспозицию.
Пламенные революционеры, каждый размером в кулак амбала, разделённые посередине груди большим православным крестом, тоже наколотым, смотрели в разные стороны, каждый куда-то под свою подмышку.
Было непонятно, почему они отвернулись друг от друга. По всем законам мемориальной композиции провозвестники, если помещены рядом, обязаны глядеть в одну сторону, в сторону обещанного ими прекрасного будущего. Например, как барельефы пяти казнённых декабристов или изображения каскадом тех же четырёх основоположников... этого, как его,.. ну да: марксизма-ленинизма, не к ночи – тьфу, тьфу, тьфу, сгинь сатана! - будет помянут.
Или, хотя бы умильно смотреть в глаза соратнику по классовой борьбе, как шерочка с машерочкой.
А тут затылками поворотились... Почему?
Может, отпетые атеисты Вовчик и Коба не должны были видеть религиозный символ, вклинившийся между ними? Или композиция намекала на взаимную скрытую антипатию махровых поводырей, как бы иллюстрируя предсмертное письмо больного на голову Ильича большевистскому съезду, где он, запоздало опомнившись, бился в истерике, заклиная партайгеноссе не пущать Ёську на опустевший трон, а то будет очень плохо!
Как в воду глядел...
Тут мне вспомнился Владимир Высоцкий: «Ближе к сердцу кололи мы профили, чтоб он слышал, как рвутся сердца». Может быть, об этом наколки?
Я не мог не спросить Баламута: но почему борцы за одно и то же народное счастье изображены у него брезгливо отвернувшимися от сподвижника?
Оказалось, ни антирелигиозного, ни политического подтекста в этой странной композиции на Лёнчиковом туловище, конечно, не было. Не его темы. Хохотнув, он объяснил, что вожди мирового пролетариата на груди согласно творческой задумке должны были в упор сверлить взглядом подельника. Однако специалист по наколкам, к которому на зоне не иссякала очередь зеков, в день, когда пришёл черёд Рыбины, некстати хорошо обкурился планом. Или анашой. Или марихуаной. Синонимов много. Результат один.
И вот, пребывая под обретённым кайфом, этот сиделец перепутал трафареты основоположников, с помощью которых выкалывал бессмертные образы. Смотрящего направо Ильича, он приложил к левой стороне, у сердца. Ошибка обнаружилась, когда было поздно – матёрый человечище всем своим классовым чутьём уже увлечённо принюхивался к рыжему кустику под левой подмышкой Рыбины.
Место было занято, и теперь гению всех времён и народов уголовничку Кобе пришлось, отвернувшись от соратника, токсикоманить растительность под правой подмышкой.
Ну ладно, перепутали... А зачем вообще ему было нужно носить у сердца изображения этих пресловутых личностей? Вроде в коммунистах урка Лёнчик Баламут, хотя и социально близкий авангардному классу, никогда не числился.
Почёсывая сразу двумя руками свои, занюханные синюшными упырями, вспотевшие подмышки – жара! – Рыбина объяснил, что это не просто татуировка, а оберег такой. Ещё где-то в двадцатых - тридцатых жиганы покумекали и решили, что если наколоть на груди портреты вождей, то тогда крестник (судья) вышку их носителю, вовремя рванувшему во время слушаний дела на себе рубашку,  отмерить побоится. А то, получается: приговорил заодно с зеком расстрелять Ленина и Сталина? Как бы с ним самим чего  не вышло...
Таки да, в те времена с этим было строго. За проткнутый гвоздём газетный лик Члена Политбюро, (туалетной бумаги у нас тогда не знали, до восьмидесятых пользовались печатной продукцией) хозяева квартирного клозета или «скворечника» во дворе по доносу бдительных соседей, а бывало и закадычных друзей, на раз–два могли схлопотать весомый срок за антисоветскую деятельность. А то и пулю от внесудебной тройки, ежели – страшно сказать – сортирным гвоздём будет проколот, скажем, мудрый, добрый и всевидящий глаз Иосифа Виссарионовича - лучшего друга советских пионеров и вертухаев. Тут уже разговоров вообще нет. За терроризм, со всей пролетарской ненавистью - к стенке!
Сейчас в этот татушный амулет пацаны не очень верят, добавил Рыбина. Но кое-кто - на всякий случай - его накалывает. Вот и я туда ж. А чё? Как говорится, бережённого и он бережёт... 
И как бы подтверждая сказанное, Лёнчик щепоткой перекрестил этот замечательный иконостас у себя на груди, совместивший несовместимое: сатанистов-атеистов и православный крест.
Дав понять, что экскурсия по ленинско-сталинским местам окончена, Баламут застегнул рубашку.   
Подумалось, а ведь за его прошлое щипачество высшую меру не давали. И раз он теперь всё-таки боится расстрельной статьи, наколов на грудь большевистский тандем, значит неспроста, значит, по мелочёвке не работает...

Через несколько лет, Лёнчика Баламута по кличке Рыбина, за двойное убийство приговорили к высшей мере. Знакомые милицейские по секрету рассказали мне, что потеряв высокую квалификацию карманника, наверное, от безысходности – ничего подзаконного он не умел и не хотел делать, - он подался в профессиональные киллеры.
Редчайшая в те застойные времена уголовная профессия. Но кое-где востребованная.
Замочил Рыбина двух карточных должников подпольного корейского казино. В нём эти восточные люди, нажившие немалые деньги на выращивании и торговле репчатым луком,  выигрывая-проигрывая в очко, храп, буру, и прочие вроде простецкие, но с крутым нравом игры, ворочали миллионами. И не прощали невозвращённые карточные долги.
Подвели моего знакомца Ленин и Сталин. Напрасной оказалась его надежда, что палач на своих вождей руку не поднимет. Мол, ворон ворону глаз не выклюет.
И действительно, их он не тронул. В грудь не стрелял. Стрелял Баламуту в затылок.
Тоже давняя, с тех ещё годов чекистская традиция, тысячекратно, а скорее миллионократно апробированная...

Перелом за переломом
Извини дорогой читатель! С повинной головой возвращаюсь после длительного литературного загула, к тому семилетнему мальчишке – не забыл? – который, подобно Лёнчику, надеющемуся, что портреты вождей защитят его от наганных пуль, тоже наивно посчитал оберегом сломанный напополам смычок, который сделает невозможным его дальнейшие скрипичные мучения.
Но не тут-то было! До сих пор помню, как выглядела  медная трубка, с помощью которой отец срастил две половинки деревянной трости.
Через какое-то короткое время я сломал её снова. Рядом с трубкой. Потом еще раз. И ещё...

Здесь в моей памяти явный пробел. Наверное, я пока не дожил до той степени старческого слабоумия, чтобы легко вспомнить почти семидесятилетней давности подробности моей многоэтапной борьбы с несчастной четвертушкой.  Или хотя бы выдумать. И потом поверить в их реальность, и с пылом непогрешимости демиурга, изваявшего свой персональный космос, доказывать граду и миру, что оно было именно так и только так, и ни как иначе. Нет, канонизировать до окаменелости своё персональное прошлое и носиться с ним, как дурень с писаной торбой, не буду.
Действительно, я совсем не помню, как наказывал меня за этот музыкальный вандализм Харитон.
Конечно, не бил. И в тот момент, и вообще ни разу. Пишу это уверенно, потому как, однажды случившееся жестокое наказание, скажем, ремнём, я бы навсегда запомнил в виду его исключительности. Тем более это могло вынырнуть из глубин моей памяти, если такие экзекуции проводились регулярно.
Может быть, хотя бы подзатыльники случались, с тайной надеждой недовоспитанного спрашиваю я себя. Ведь было за что. И наверняка могли пойти на пользу...
Для меня до сих пор загадка, но после каждого разламывания отец, прошедший всю войну – нет, не то слово – продравшийся, проломившийся сквозь её грязь, кровь и смерть, чудом выживший после множества ранений и контузий, яростный и безоглядный во многих других случаях, тем не менее, здесь всепрощенчески, как Сизиф, раз за разом терпеливо сращивал древко всё более длинной медной или латунной трубкой.
Хотя, правду сказать, загадки здесь нет.
Харитон очень любил Любу, мою маму. И всё, что с нею связано.
Остальное додумайте...
 
Наконец, какое-то не короткое время спустя,  трость с диагнозом «множественные переломы» стала почти полностью металлической.
Наверное, многострадальный смычок стал уже тяжелее четвертушки. С этим грузом на душе и в футляре несколько раз в неделю я понуро тащился на занятия в музыкальную школу.
По разным странам я бродил
И мой сурок со мною.
И сыт всегда везде я был
И мой сурок со мною...
До сих пор в ушах эти заунывные, в тональности ля минор, гаммы, которые я пытался разучивать. И которыми был сыт по горло. Потом оказалось, что «по горло» в буквальном смысле...

Божественная скрипка в руках неумехи, как никакой другой музыкальный инструмент, звучит чудовищно. Скандальное, визгливое скрежетание, аж до зубной боли! Людвиг ван Бетховен наверняка в гробу переворачивался, слушая это изуверское понотное расчленение его знаменитой песни.
Впрочем, на закате жизни он уже был полностью глухим. Что немного успокаивает...

Вдруг!
И вдруг, на каком-то, уже зимнем месяце моих мучений, мама, купая меня в корыте, обнаружила на шее небольшую опухоль. Причём в том самом месте, к которому я часами прижимал скрипку, вымучивая из неё все эти корявые звуки. Для неё, хирурга, сделавшей во фронтовом госпитале под артобстрелами и бомбёжками тысячи и тысячи операций, не составило труда поставить мне предварительный диагноз. Киста. Вроде доброкачественная, сказала Люба отцу. И добавила: но вполне может обернуться онкологией. Нужно удалять.
Мама сказала это тихо, но я подслушал. Что такое онкология я пока не знал, но на всякий случай не преминул тут же устроить родителям по этому поводу грандиозный скандал с рёвом и истерикой. Вот видите, что от вашей скрипки сделалось! Она вот тут тёрлась, тёрлась! А я ведь говорил, говорил вам!.. Ну, и так далее, сопли-вопли...
Кто знает – может это совпадение? Или всё-таки деревянная боковина скрипки – «она тёрлась, тёрлась!» - спровоцировала появление опухоли.
Тут я хочу подсунуть вам Википедию, уж потерпите её справочную занудность на фоне моего блистательного, искромётного, на грани гениальности шутовского стиля! Или за гранью? Ведь графомания тоже может быть блистательной и искромётной, как невесомые фейерверки, запущенные посреди новогодней ночи едва стоящей на ногах пьяной компанией! И кто-то рядом уже блюёт под столб междометиями...
Per aspera ad astra! Через тернии к звёздам!
Во всяком случае, бумагомаратель вроде меня, перечитывая им написанное, ловит кайф, не меньший, чем литературный классик. А это главное, ведь творим мы, прежде всего, для самих себя.
«Трагедия моя кончена; я перечел ее вслух, один, и бил в ладоши, и кричал; ай да Пушкин, ай да сукин сын!..»
Невидимая миру жизнь автора, его страсти, победы и разочарования, его кровь и пот, его ещё теплящиеся последние надежды таятся под каждым написанным словом. Он, только он, до конца знает, чем оно наполнено. И кому лично адресовано.
И жив этим знанием, наслаждаясь им. Или растравливая душу...
Так что потерпите и эту цитату - она почти научный аргумент. Википедия: «При неудобном подбороднике скрипач может столкнуться с целым рядом проблем, делающих игру на скрипке далекой от удовольствия: блок шейных мышц и дискомфорт в области ключицы, раздражения на коже от натираний, головные боли, хронические мышечные боли»...
Дискомфорт был, прежде всего, моральным, а не только тактильным. Думаю, в этом основная причина появления опухоли на моей шее. Ведь неспроста сказано: все болезни от нервов... Вторую половину выражения: лишь некоторые от удовольствия – опускаю. К моему семилетнему, пока относительно невинному возрасту, она ещё не подходила.
Потом подойдёт. Точнее, подползёт...

Спасибо гонке вооружений!
Разумеется, музыкальная школа тут же была отставлена. Я ходил гоголем, упиваясь своим несчастьем. Ещё бы - историческая правда была на моей стороне!
Воистину, несчастье человека, как и несчастье народа зачастую становится предметом его гордости. И с благоговением заносится в анналы. Мазохизм – один из синонимов казённой истории, как науки. Или лженауки. А ещё точнее – садомазохизм, под сенью которого нам уже столетие сверху впаривают в мозги всяческую фигню. И сами жируют при этом в комфорте. И надёжно защитив свою жопу, попутно – в хозяйстве сгодится – защищают, сдувая у кого угодно, всяческие докторские и прочие диссертации.
А чё – пипл хавает! Не премину процитировать и бессмертного Богдана Титомира.
Минувший век-волкодав загубил миллионы и миллионы жизней. Зато какие мы тут были и есть герои! Кругом высокодуховные. И к тому же все вокруг нас боятся!..
А то! Не замай скрепы, супостат и вражина!
Кайф...

Вот и я смаковал свой диагноз, не осознавая, что это может для меня плохо кончиться.
Отец и мать оценивали ситуацию куда более реалистично. Люба, врач прекрасно понимала, что операция на шее, где плотно прижаты к друг к другу, а зачастую и переплетены, всяческие, назовём так, путепроводы, – дело непростое. Ювелирно извлечь из этой тесноты кисту, саму связанную с нею сетью сосудов и волокон, извлечь, не повредив неловким движением скальпеля, скажем, жгут нервов или кровяную артерию, по силам врачу самой высокой квалификации. И к тому же узкому специалисту по операбельному вмешательству в этом самом узком, слабо защищённом месте нашего с тобой, читатель, организма.
Лебединая шея волоокой красавицы и тумбообразная выя анаболического качка одинаково беззащитны на операционном столе...
Или под топором.
Или под ножом гильотины. Её изобретатель это хорошо знал...
Таки да, знание – сила!
 
В маленьком городке Стрые на восточном склоне Карпат, где мы тогда, в начале пятидесятых, жили, такую сложную операцию сделать было невозможно. Нейрохирургия, да ещё детская – удел крупных медицинских центров. Надо было куда-то ехать.
А киста увеличивалась с каждым месяцем. Конечно, не ураганными темпами, но заметными. Ещё вчера бывшая впору, сегодня рубашонка на моей цыплячьей шее уже не застёгивалась...
В Москве и Минске у мамы в те времена проживали её сёстры, нужно было искать в этих городах. О родине отца Орджоникидзе, ныне Владикавказе, где тоже обитало немало его родственников, речь с самого начала не шла.
Но именно Харитон однажды весенним вечером обрадовал Любу, сообщив, что нам опять пора собираться в дорогу. Его переводят на полгода в крымскую Евпаторию, учиться на курсах войск противовоздушной обороны. Там перепрофилировали артиллеристов в ракетчики.
Спасибо гонке вооружений!      
Весть была радостной и очень своевременной. Или наоборот – своевременной, а, значит, и радостной. От перемены слагаемых сумма всё равно цвела и пахла. Потому что Любе, медику, и вспоминать ничего не нужно было. Она прекрасно знала, что Евпатория - всесоюзная детская здравница и, следовательно, специалисты в области нейрохирургии там водятся. Да ещё какие!
Операцию мне делал профессор...

Чуть не утоп
Мы поселились недалеко от моря в небольшом одноэтажном доме из шершавого жёлтого ракушечника, во внутреннем дворике которого росло огромное, особенно для меня, тогдашнего, кизиловое дерево.
Днём родителей не было, и я, предоставленный самому себе, бегал на волнорез ловить бычков и, само собой, купаться.  Именно купаться, а не плавать, потому что держаться на воде я ещё не умел.
Бултыхался возле пляжа, но в один из первых дней с непривычки к морю расслабился и потерял зыбкое песочное дно под ногами. Встав на цыпочки, попытался вышагнуть к близкому – рукой подать, берегу. Но раз за разом волна неумолимо оттягивала меня обратно. Сделав ртом и носом пару добрых глотков солёной черноморской воды, напрочь закупорившей дыхание, запаниковал. Судорожно топтался на месте и даже позвать на помощь не мог - все попытки выдавить из себя крик оборачивались квохтаньем и новым забором воды. Начало мутнеть сознание... 
Со стороны, наверное, это выглядело вполне безмятежно. Какой-то пацанёнок, как поплавок, стоя на месте, плавно болтается в двух метрах от берега, то показываясь макушкой, то исчезая. Народу на летнем пляже было полным-полно, но никто не обращал внимания на это пульсирование. Может, мальчик крабиков ловит.
На моё счастье – и твоё, читатель, замечу не без издревле присущего автору скромного самомнения, - какой-то парень, услышав бульканье у него за спиной, обернулся. И сразу всё понял. Тремя пальцами схватил меня за волосы, точнее за чубчик в виде юрты надо лбом по дурацкой детской стрижке того времени, и вышвырнул, точнее, резко вытянул как кутёнка на мелководье.
Троеперстием благословив на жизнь.
Мой Спаситель...   
Я долго лежал ничком, втиснувшись в тёплый пляжный песок, время от времени вырыгивая воду. Понемногу отогревался и приходил в себя. Окружающий мир, протирая замутнённое сознание, понемногу обретал резкость.
Прямо надо мной по набережной чёрной змеёй медленно ползла бесконечная вереница инвалидных колясок с парализованными детьми. Каждую катила мать, привезшая своего обездвиженного ребятёнка сюда, в Евпаторию, в ещё теплящейся надежде его спасти.
Начало пятидесятых - послевоенная эпидемия детского церебрального паралича была в самом разгаре.
Через каких-то пять лет создадут вакцину, быстро задушившую полиомиелит. Но это позднее. А на тот момент Евпатория была переполнена несчастными детьми со всех концов огромного Советского Союза.
И многие из них уже не вернутся домой.

В этот день я понял, что жизнь и смерть, они рядом. И начал очень бояться предстоящей операции. Легкомысленно торжествующая, может быть, даже радостная игра в «а я вам говорил, говорил!» окончилась. Возможно, тогда я стал немного умнее. Хотя в этом сильно сомневаюсь. Ну, разве что, взрослее.
Мой трёхлетний внук с высоты накопленного обширного жизненного опыта, философски оценив свою мелкую провинность, в ответ на укоризну родителей, меланхолически произнёс, подняв свои бровки и разведя руками:
Так бывает...

Мама
Люба, чтобы меня взяли в переполненную больницу на операцию, устроилась лечащим врачом в хирургическое отделение.
Впрочем, «устроилась» не то слово. Думаю, что взяли маму, с её громадным опытом и мастерством, что называется без скрипа. Вот, как раз «громадным» и «мастерством» именно те самые, точные слова.

Центральный военный архив Министерства обороны. Из представления, 1944 год, к награждению орденом Красной звезды:
«Старший лейтенант медицинской службы Каплан Л.П. в течение 3х лет вела отделение нетранспортабельных раненых в ЭП – 233. Через её отделение прошло около 4000 чел, и благодаря её самоотверженной работе около трёхсот человек особо тяжёлых раненых возвращены к жизни. (Среди них Бабаев, Похомов, Михайленко, Дятков, Кирьянов, Коверко, Чабан и друг.)
Широко применяя метод переливания крови, она лично сделала около 100 переливаний и при отсутствии консервированной крови неоднократно давала свою кровь, не отрываясь от работы у операционного стола. Одна из лучших врачей ЭП она умело обеспечивала все случаи, требовавшие сложных операций. Особое мужество и отвагу она проявляла при налётах вражеской авиации и артиллерийских обстрелах расположения ЭП, находясь неотлучно среди раненых... и своим примером, воодушевляя других, оказывая помощь пострадавшим...»
И саму её ранило прямо за операционным столом.


Бабаев, Похомов, Михайленко, Дятков, Кирьянов, Коверко, Чабан... Скорее всего, сейчас, спустя три четверти века, этих людей уже нет в живых. Но, наверное, продолжаются их фамилии в детях, внуках и правнуках.
Пусть эти люди знают благодаря кому.
Надеюсь, что среди них нет антисемитов.

У неё тогда даже не было высшего медицинского образования. Только и успела закончить четыре курса Минского мединститута. Уйдя в июне сорок первого вместе со своим курсом на фронт, она сделала за все пять годов войны на передовой тысячи и тысячи операций. Спасла тысячи и тысячи жизней...
 А диплом, капитан медицинской службы, демобилизовавшись, защитила уже после победной весны сорок пятого. В том же Минском мединституте.
Её орден Красной звезды, две медали «За боевые заслуги», «За победу над Германией», другие – сейчас у меня.
Я часто их вижу.



Ещё помню, что накануне моей госпитализации, наверное, был выходной, мама повела меня на оперу. Отец, наверное, не смог - пропадал на своих ракетных курсах, хотя и краткосрочных, но весьма интенсивных. Вроде почти без выходных - нужно успевать перевооружаться. А то как бы не опоздать. Враг ведь не дремлет!
Давали «Евгения Онегина". Наверное, какой-нибудь столичный театр гастролировал в Евпатории. И действительно, чего не  погастролировать - лето, Крым, море. Приятное с полезным...
На улице царила тридцатиградусная жара, а в зале веяло прохладой. Я решил, что это со сцены, где Онегин с Ленским стрелялись на дуэли в пальто с меховыми воротниками и в перчатках. За их спинами, на «соснах» искрился ватный снег, который я принял за настоящий.
И мне очень захотелось остаться в этом, придуманном мире, где так хорошо и комфортно. А если такового вокруг меня нет, тогда нужно научиться его создать.
Что это как не возникшая тогда тяга к творчеству?
В которое я, в конце концов, и вляпался...   
 
Без вредной привычки
Глеб Анатольевич - высокий, полноватый и лысоватый профессор, разумеется, в очках, осмотрев мою кисту, достигшую за несколько месяцев внушительных размеров, произнёс: вижу, мешает она тебе. И надоела, конечно.  Ну что же, никуда не денемся - будем её убирать.
Я не замедлил ответить ультиматумом: только пусть мама её вырезает, она тоже врач, она лучше всех умеет. А иначе ни за что не согласен.
Я был ещё тот ребёнок.
Ну, знаешь, развёл руками профессор. Ты здесь не прав. Как тебе это объяснить?.. Он тыкнул указательным пальцем точно в дужку очков, вольготно раскорячившихся на переносице. Вот, скажем...
Не будем отнимать ваше время, коллега, мы с ним дома об этом поговорим, остановила эту, уже почти научную дискуссию, мама.
На следующий день я уже лежал в предоперационной палате. Ничего сегодня после завтрака не ешь, можно только пить, сказала медсестра. Завтра будет операция.
Я послушно пропустил обед и ужин, перебиваясь вкусным домашним компотом.
Неотвратимо наступило завтра. Профессор заглянул с утра в палату и, ухитрившись взъерошить мой куцеватый чубчик, бодро спросил: ну как, солдат, не дрейфишь? Я, обмирая, ответил, что нет. Ничего не ел? Ничего, пролепетал я. Только компот пил, мне разрешили. Одну жидкость? Нет, с  фруктами – грушами и яблоками. И ещё сливами... Но это тоже питьё, да?..
М-да... произнёс Глеб Анатольевич, смерив взглядом поверх очков тут же ставшую исподлобной палатную медсестру. Профессорский палец, покинув очковую дужку, проследовал мимо виска, совершив по дороге возле него нечто вроде кульбита. Этот сложный маршрут перста указующего не был рассчитан на моё понимание, но я прочитал его значение. Дети часто куда наблюдательнее, чем кажется взрослым. И мне стало жалко медсестру и стыдно, ведь это я её подвёл.
Операцию перенесли на следующий день.
Её подробности, точнее, начало этого действа, навсегда запечатлелись в моей памяти. Что немудрено.
Без сопротивления я не сдавался. Сразу  же бурно пресёк попытки уже операционной медсестры привязать меня к столу. Но тут пацана как-то уговорили. А вот допустить на лицо маску с эфиром – или как он тогда звался – отказался категорически. В виде интенсивного ора. Мол, вырезайте кисту без наркоза, я готов. Иначе ни за что!
Но на эти случаи у операционной бригады была своя апробированная методика работы со строптивыми детьми.
Ладно, ладно, ласково произнёс профессор из-под марлевой повязки, хозяин – барин. Как хочешь. Но у нас только два способа погрузить больного в сон. Не желаешь первый – применим второй. Сестра!
Ей два раза повторять было не нужно  – всё шло по накатанной. Из застеклённого белого шкафа со всяческими хирургическими инструментами она тут же извлекла никелированный молоток, своими внушительными размерами больше напоминавший кувалду.
Придётся тебя им оглушить, Андрюша, с той же  профессиональной ласковостью людоеда перед предстоящей сытной трапезой, сказал Глеб Анатольевич. Других способов у нас, к сожалению, нет.
Как оглушить? Да как обычно мы это делаем, мой мальчик, по голове... Тогда давайте маску, тут же поторопился согласиться я.
В общем, купили меня на раз. Хотя здесь, как и везде, не я первый, не я последний. Что слегка утешает. Даже меня, ненавидящего в себе - если вдруг возникает - стадное чувство.
Вот и хорошо, правильный выбор, удовлетворённо отметил Глеб Анатольевич. А считать ты уже умеешь? До ста, обмирая, но не без маленькой частички гордости первоклассника, протиснувшейся из-под окаменелости страха, ответил я. Молодец. Тогда начинай, сказал профессор, и один из окружавших операционный стол докторов быстро приложил к моему лицу что-то мягкое и сильно пахучее.
Посчитал я подряд только до трёх, а дальше начал перескакивать: пять, семь, десять... И провалился в темноту.

Проснулся уже в послеоперационной палате. Наверное, в реанимации. Операция была сложнейшей и длилась почти два часа. Рядом в белом халате сидела мама. Наверное, как врач-хирург больницы, она могла здесь быть. Наркоз понемногу начинал уходить, и на его место вступала в свои права, постепенно нарастая, сильная боль слева на шее.
В этом месте навсегда остался хорошо различимый десятисантиметровый шрам, что я не преминул в дальнейшем цинично использовать ради красного словца в холостяцких амурных разговорах с разнообразными дамами. Разумеется, в низменных целях. На её вопрос – откуда у меня этот рубец на шее, с неизбывной тоской во взоре о безвозвратно утерянном, признавался, что родился я, не поверишь, с двумя головами. Редчайшая сиамская патология, ты, конечно, слыхала. Пришлось одну удалять, а то был бы больно умным, у нас таких не любят. Но тут произошла трагическая врачебная ошибка – удалили ту, которая была поумнее и красивше, а которую подурнее и уродливей оставили. Сама видишь.
Окучиваемая или уже окученная дама, наконец, поняв, что её разыгрывают, барабанила кулачками - фу, какой ты противный! - по моему, навсегда ущербному организму.
Потом с этим вульгарным одноразовым приёмчиком «представительства и обольщения» я всё-таки расстался. Потому как становился, блин, всё культурнЕе и культурнЕе. Да и вообще женился, а здесь, сами понимаете, один и тот же блеф второй раз уже не проходил, поэтому повторять его не было смысла.

Но тогда, в малолетстве, после операции мне было не до смеха.
Чтобы немного отвлечь меня от мучений, мама вдруг предложила - а хочешь, я попрошу, чтобы принесли кисту, которую вырезал из тебя профессор. И запомни, сын, Глеб Анатольевич - очень хороший нейрохирург, он сделал сложнейшую операцию, и ты всегда должен его вспоминать с благодарностью. Он тебя вылечил.
И, кстати, теперь ты сможешь опять учиться играть на скрипке. Если желаешь, улыбнувшись, добавила Люба.
Ни за что, взвился я, почти забыв о боли, чего мама и хотела. Ну, так что, взглянешь?
Любопытство тоже слегка обезболивает. Хочу, ответил я.
Люба посмотрела на медсестру, и через пару минут та принесла – до сих пор он перед глазами – эмалированный почкообразный белый лоток. В нём лежала моя киста – ещё влажная, отсвечивающая алым цветом. Вся в прожилках кровеносных сосудов, она синхронно повторяла очертания лотка, по форме тоже напоминая почку или огромный фантастический боб.
А знаешь, что там нашли внутри, Андрей, вдруг спросила мама. Нет, не знаю. Так вот, мой дорогой, она вся оказалась набита кусочками ногтей, которые ты так любишь грызть. А я ведь тебе не раз говорила, что это плохая привычка.
Я верил и не верил, отвлекаясь от боли...
 
У меня можно без труда найти огромное количество недостатков, но больше никогда в жизни я не грыз ногти.
Красавица Люба, гладя мою руку и улыбаясь лукаво,  сквозь толщу времени всё смотрит и смотрит на меня.
Вот она, вот, и сейчас рядом! Лучатся, лучатся её глаза...

Через два года мамы не стало. 37 лет. Рак груди.

Мы уже вернулись в Стрый 
Мы вернулись в Стрый, к месту службы отца. Он, уже в подполковниках, стал командиром полка зенитных ракет, прячущихся где-то в густоте прикарпатских лесов.
Мама стала работать, конечно, практикующим хирургом в онкологическом отделении городской больницы.
Ну, а я пошёл учиться во второй класс.
Это был последний год моей счастливой сыновьей жизни. Отец и мать были рядом, они любили друг друга и меня, конечно.
А что ещё нужно пацанёнку для осознанного или неосознанного счастья? Остальное – футбол во дворе, собирание марок, драки с ровесниками после школы, дёрганье девчонок за косички, на что они незамедлительно отвечали мне взаимностью: лупцеванием портфелем по вихрастой дурной голове – всё это как-то само собой прилагалось к моей мальчишеской жизни.
Занятия в музыкальной школе, к моему счастью, в этот круг теперь не входили.

Сейчас уже не помню точно когда, думаю к концу весны, в нашей семье всё резко поменялось. Я вдруг стал замечать мрачное настроение отца, которое он старался прятать от мамы, успокаивающие рассуждения Любы о новейших лекарствах и последних успехах медицинской науки.
Не сразу, но я, конечно, понял – мама серьёзно заболела. Потом, став взрослее узнал, что у неё обнаружили рак груди. В терминальной стадии, одной из последних.
Почему Люба, прекрасный хирург, сама лечившая онкологических больных, его вовремя не заметила – для меня до сих пор загадка. Единственное, пусть и не полное, объяснение этому – как человек, как врач, она, прежде всего, старалась помочь другим, порой забывая о себе. Такой был характер.
«...и при отсутствии консервированной крови неоднократно давала свою кровь, не отрываясь от работы у операционного стола...»

Наступило лето, отец отвёз меня на каникулы к тёте в Минск, где я потом пошёл в третий класс и пробыл до следующей осени.
А мама, после лечения в Стрые, не принёсшее положительных результатов, уехала в Москву в Центральный военный госпиталь Министерства обороны, где начали применять новейший по тем временам метод борьбы с раковыми опухолями – ионизирующее излучение.
Обычным путём она, конечно, не могла бы туда попасть. Таких, так называемых «пушек», закупленных, наверное, за бугром, бомбардирующих и разрушающих раковые клетки, на весь Советский Союз тогда было всего две: в Кремлёвской больнице - для высшей партийной номенклатуры и в главном военном госпитале, где с этим диагнозом могли лечиться только маршалы, многозвёздные генералы и их семьи.
Попасть туда простому смертному было практически невозможно. Не помогло бы то, что мать капитан запаса, что всю войну на фронте, на самой передовой и что ранена была, и правительственные награды имела...
Как говорится, не про нашу честь.
Помог отец. Через много лет я узнал, как ему удалось пробить эту стену.
У осетин в те годы, да и сейчас, наверное, генералов самого высокого ранга было немало. Взяв отпуск, Харитон пробился на приём к кому-то из них, кому – я уже не помню. А может и не знал. Но точно - к кому-то из своих широко лампасных земляков.
«В порядке исключения». Наверное, такой была формулировка распоряжения, по которому Любу положили на лечение в элитный военный госпиталь. Типичное решение проблем для этого распределительного государства, государства с ручным управлением сверху. По закону не получалось. Да он, по большому счёту, в нашем отечестве и не работал. А если и работал, то избирательно...

Через четыре года, в шестидесятом произошло очередное хрущёвское массовое сокращение Советских Вооруженных сил. И отец, уже полковник, вместе с одним миллионом тремястами тысяч офицеров и солдат был отправлен в запас.
И через много лет Харитон с горечью говорил об этом повороте его жизни. Боевой офицер, прошедший войну от первого до последнего её дня, он не представлял себя вне армии. И тут...
Критерий тогдашнего сокращения старшего командного состава был незамысловат. Имеешь диплом военной академии – можешь оставаться. А у Харитона за плечами было только краснодарское артиллерийское училище, которое он совсем молодым окончил в мае сорок первого. И сразу война с немцами, потом с японцами, а затем и будни службы от Сахалина до Карпат. Он жил армией, её пушками и ракетами. Да и по большому счёту ничего другого не знал, и знать не хотел. Но то, что знал в своём деле – знал досконально.
Сколько раз, вспоминал отец, я подавал рапорты начальству – просил разрешить мне сдачу вступительных экзаменов в артиллерийскую академию. И всегда получал отказ. Зачем они тебе нужны, эти корки, Харитон Харитонович, говорил ему в дружеском застольном разговоре тет-а-тет командир дивизии. Между нами, да ты и сам видишь: поступать в академию мы кому даём разрешение, можно сказать с удовольствием отфутболиваем? Правильно – тем, кто службу не тянет. Загибать пальцы не буду – ты этот балласт видел, сколько их нам глаза мозолило. Скатертью дорога! А тебе-то, тебе зачем эта академия? Тридцать восемь лет, а уже полковник, командир ракетного полка, одного из лучших в армии! Война за плечами, вся грудь в орденах, да не за выслугу, а за кровь полученных. И у командующего округом, знаю, ты на хорошем счету, он мне сам это говорил... Уверен - тебе прямая дорога на скорое повышение. Генеральские погоны, можно сказать, по тебе уже плачут, дорогой!..      
И тут это сокращение на голову свалилось, рассказывал Харитон. Как ударило: нет академии – значит в запас! Все эти мудаки с дипломами остались, а меня под зад коленом... Он с ненавистью ввинтил в пепельницу, ломая, сильно недокуренную сигарету. Конечно, я бы мог, сын, съездить тогда к землякам. К тому же генералу армии Плиеву. Или генерал-полковнику Хетагурову... Уверен, что приняли и помогли бы.
Так чего не попросил, ведь для мамы, чтобы разрешили положить её в московский госпиталь, ты же пробился на приём?
А... Унижаться не хотелось, ответил отец, закуривая новую сигарету. Но для мамы ты же смог! Да, для Любы смог, согласился отец.
Для мамы он смог, для себя - нет...

Они поженились восьмого марта сорок четвёртого. В самом пекле войны, после года знакомства и ухаживаний. Два капитана – артиллерии и медицинской службы...
С дальним расчётом я тогда выбрал эту двойную дату, шутил Харитон. Экономлю на отдельном подарке к женскому дню!

Всю зиму пятьдесят шестого Люба лечилась в том московском госпитале. Сначала лежала в стационаре, потом выписавшись, жила у своей московской сестры и ходила в клинику на процедуры. Подробностей не знаю, но про главную процедуру мне известно. Пытаясь разрушить раковые клетки, мамину грудь бомбардировали в госпитале направленным радиоактивным пучком ионов.
Двоюродный брат Валерий, тогда ещё подросток, через много лет рассказал мне, что однажды днём - его мать ушла на работу, Люба попросила племянника её перевязать. Наверное, было уже невмоготу терпеть до вечера.
Только не волнуйся, сказала она ему, считай, что ты на войне и просто помогаешь раненой. Ты уже не мальчик, будь как санитар, будь мужчиной.
Люба потихоньку раскрутила старую перевязку. Я посмотрел и содрогнулся, рассказывал Валерка. В её груди зияло большое отверстие, дыра, из которой сочилась кровь. Мне было страшно до жути, но я взял себя в руки и всё сделал как надо.

Мама умерла осенью пятьдесят седьмого. Опять-таки, через много лет, уже взрослым, я узнал, что умерла она не от рака груди, а от другой онкологии – лейкемии, рака крови. Доза радиоактивного излучения, бомбардировавшего её опухоль, оказалась слишком большой. Лечение ионизирующей радиацией в те времена только начиналось, и доктора еще не научились точно рассчитывать предельную дозу гамма лучей.
Но как врач, Люба хорошо знала, что её положение безнадёжно, и без лучевой терапии она всё равно умерла бы от уже не операбельного рака груди. А так была слабая надежда на принципиально новый метод лечения.
Надежда, которая умирает последней...

Люба лежит на окраине небольшого украинского городка моего детства. Её могилу заботливо затеняют липы, которые за прошедшие шестьдесят лет стали огромными.
Я уже долго живу. Но когда в чём-то сомневаюсь, а сомневаться приходится часто, когда прижмёт душу, оказавшаяся такою непростою, жизнь, когда достанет тоска одиночества, сажусь в машину и еду за подмогой к этим липам в старом кладбищенском парке...

ABBA. I wonder. Я сомневаюсь.

Конец первой части.


Рецензии