Сиреневый туман-5. Без ночей. Ольга Ланская
"ЗЕЛЕНАЯ ГУСЕНИЦА В ЗЕЛЕНОЙ ТРАВЕ"
Повесть. (Продолжение)
***
- Кто-то звонил? - переспросила мама.
– Да, – сказала Ляля.- Кто-то звонил...
– Кто?
– Не знаю.
– Как? Не знаешь?
– Не знаю, ма. Какой-то Андрей. С прииска. Не знаю.
Она сидела в центре узенькой своей девичьей кровати, обхватив руками колени, прижав к ним лицо.
И все эти разговоры ни о чем и ни о ком врывались в ее тишину, словно кто-то злой и настойчивый хотел разбить этот ее стеклянный охранный купол, без которого она не могла существовать.
Но это не был чужой. Это была мама.
– Ляля, – тихо сказала мама, присев на краешек ее постели. – Ты не помнишь Андрея? Это доктор. Врач из Ленинграда. Он в прошлые каникулы вырезал тебе аппендикс… Мне казалось, вы дружны. Он всегда, при случае, заезжает к нам…
– Ленинград?! Мама, я не люблю этот город. Я его ненавижу. С детства. Почему ты мне все время говоришь про город, который я никогда не видела, не знаю и знать не хочу, мама? Как и Андрея. Мама, я ни-ког-да не знала человека с таким именем!
И мама тихо поднялась, легонько коснулась рукой Лялиных волос.
– Отросли…
– Да, – сказала Ляля. – Все на первом курсе остриглись и сделали завивки, а я…
И осеклась, застыла.
– А вот, я как заплету тебе волосы да в косы! – засмеялась мама, повторив их детскую присказку. – Как вплетем мы сейчас в косички наши ленты алые…
И при словах "косички наши", Ляля вскинула на маму глаза, на ее чудные всегда ухоженные локоны, которые она любила с тех пор, как помнила себя, и потеплело что-то внутри ее, и теплая эта нежность к матери накрыла всё, что давило ее смертным ужасом.
– Ах, Боже мой, если бы не ужин! – говорила негромко мама. – Если бы не ужин! Надо что-то приготовить. Времени-то уже!
– Пойдем, ма! – сказала Ляля. – Пойдем, приготовим что-нибудь вместе.
– Вот и славно, – сказала мама. – А то мои руки опять расхандрились…
– Я их помню, твои руки, мама, – сказала Ляля и прижалась лицом к стоявшей у ее постели матери, обхватила ее, утонула в мягкой серо-голубой ткани строгого материнского платья, вдыхая и вдыхая неповторимый мамин запах, настоянный на "Белой сирени" и чем-то таком родном, чему и названия нет.
И высыхали в глазах Ляли невидимые слезы и тончала черная лохматая тяжесть, заполонившая было ее душу.
А в это время с грохотом распахнулась входная дверь, и маленькая кухня-прихожая заполнилась мужскими голосами, людьми, одетыми в зимние летные куртки и собачьи унты, и голос отчима, вошедшего, как и положено было хозяину, вслед за ними, весело погромыхал:
– Гостей принимаете?
Не зря говорят: гость в дом – Бог в дом!
На Севере негласное это правило соблюдалось всеми. Север – это труд. А дом – отдых. Кто же откажет в отдыхе усталому человеку? Не по-людски это было бы, не по-русски.
И кто-то уже черпал ковшом ледяную воду из бочки, стоявшей поближе к порогу, и заполнял ею большой пузатый чайник, а кто-то весело спрашивал:
– А пельмени будут?
– А как же! – весело говорила Ляля, накидывая на плечи овчинный тулупчик и, схватив тазик, бросилась в темные сени, к кладовке, где всегда на такой вот случай хранилось штук 300 домашних пельменей, заранее заботливо приготовленных в свободный вечерок всей семьей, где стояла большая кадка заготовленной с осени квашеной капусты – привезенной для северян последними баржами из тех далеких мест, где она росла и вызревала, – и с яблокам, и с клюквой, - на любой вкус.
Там же стояли огромные янтарной фанеры ящики из-под "Беломора", наполненные лесной крупной смородиной, за которой ездили всем поселком через Алдан, в грибные и ягодные места, про которые не все чужие и знали.
А в поселке чужих не было.
Изредка проходил этап – все синеглазые да молодые, и ребятишки обсаживали ближайшие к площади заборы, чтобы получше рассмотреть новеньких.
В Сибири в те времена чужих не было.
А отчим уже снимал тяжелую добротную крышку с ледника, вырезанного под полом в вечной мерзлоте, на которой хранили осетрину да прочую не везде встречающуюся рыбу, из которой перед закладкой на хранение обязательно вынимали визигу, чтобы не отравиться.
И на столе появлялись уже грибочки, варенья да разносолы, да знаменитые домашние ликеры и наливки, которым обучили маму здешние поселенские женщины, умевшие все – и лечить, кормить.
И большие взрослые дяди кланялись Лялиной маме, склоняли головы к ее хрупкой руке и, называя своей Первой Учительницей, благодарили.
И что самое странное, она помнила все их имена и судьбы, помнила их проказы, шалости и достижения, знала их матерей и бабушек – тех, что растили их и за отцов, и за дедов, потому что после войны взрослых мужчин на Руси почти не осталось.
К столу она садилась последней и тихонько радовалась веселом смеху и доброму аппетиту сидящих за столом.
Но никто тогда не знал, что через год, в следующую зиму погибнет экипаж Васи Ларина, а чуть позже не станет и ребят Володи Калмыкова, которые повезут в дальний якутский поселок экзотический подарок к новому году – мандарины, да отведет их глаза морозный туман, да застынут не на тех рисках все приборы, и врежется их самолет в середину сопки, которую в ясную пору никто и горой не величал.
И все погибнут.
Только рассыплются по якутским снегам солнечные мандарины…
ДЕЛА КУЛУАРНЫЕ
Элеонора царственно возлегала на огромном ложе в самой, как ей думалось, соблазнительной позе, чуть прикрывшись – кокетства ради – прозрачным розовым пенюаром, ничего, между прочим, скрывать и не должного – не для того и покупалось!
И Саша, вошедший в спальню, чтобы попрощаться, увидев это, отшатнулся, замер на пороге, заледенел.
Внизу неприкрытого круглого живота Элеоноры, вместо ослепительного рыжего солнышка, которое он и видел-то только однажды, была черная мохнатая шерсть…
Он застыл. Онемел.
… Солнышко... Да, он обнаружил это однажды, когда случайно сунулся в комнату, через которую девчонки Лялиной группы после душа шествовали в бассейн, и, замер, увидев живых богинь. Но только одна из них несла внизу плоского спортивного животика золотой солнечный свет.
И это была Ляля.
Ошеломленный, он не мог оторваться, словно дивное это золотое сияние, делавшее ее кожу невероятно светящейся белой, вдруг превратило всю ее в существо, высеченное из белого мрамора.
Он еще не осознал этого превращения, как в ту же секунду рядом с ним раздался свирепый рык, и маленькая толстушка в телогрейке с веником, сурово отогнала его от приоткрытой двери, обозвав заодно охальником, прощелыгой и пообещав сейчас же вызвать милицию.
– Простите, – сказал он. – Я ошибся дверью.
И быстро ушел. Но уже тогда он знал, что умирая, вспомнит это: несущую сияющий солнечный блик мраморную девочку.
Он, глядя на Элеонору, забыл, что наверняка так и бывает обычно, что большинство женщин темны, и, соответственно…
"А я то-тут при чем?" – подумал он, все еще не вполне в себе.
Элеонора, восхищенная эффектом, улыбалась.
– Мне пора, – сказал он. – Надо уладить кое-что.
– А первая ночь? – капризно пропела Элеонора.
И, усмехнувшись, полыхнула сквозь черные роскошные ресницы синим откровенным взглядом:
– Ну, хотя бы утро? Почему надо уходить сейчас?
– Потому, что у нас с тобой через сутки самолет.
– И целая вечность, – сказала Элеонора.
Он развернулся и вышел.
Она нагнала его на пороге.
– А поцеловать? Ты неотесанный мужлан, Климов! Жен перед уходом целуют. Иначе – плохая примета.
– Да? – произнес он машинально, мысленно уже находясь не здесь. – Жен?
– Ну, да! Я, ведь, твоя жена, Климов. Ты забыл?
И она привычно сдавила его шею полными сильными руками, прильнула. А он, словно впервые увидев вплотную к своим глазам ее черную, как смоль, голову, отшатнулся, как от кошмара.
– Что с тобой? – мяукнула Элеонора. – Что?
– Я не замечал, что ты брюнетка, – глухо сказал он.
– Жгучая брюнетка, Климов! – вызывающе поправила Элеонора. – А что вы вообще замечаете вокруг себя, гении? Кроме своих формул? Ничего. Ты что, думаешь, 20-ка в Долгопрудном просто так существует и никого там из вас, сошедших с ума гениев, там нет? Целуй! И тебя там никогда не будет!
Он упрекнул себя за хамство и грубость – не ее вина была в том, что происходило с ним, не ее.
Ни в чем не было ее вины. Просто, это был другой мир, и здесь жили по своим законам.
Он поцеловал ее в лоб и резко вышел.
Был воскресный день. Идти ему было некуда. Он сел в электричку до Москвы, пересел в метро, вышел на Кропоткинской и пошел к ее любимому музею, о котором Ляля столько писала ему в ответах на его письма.
О французской живописи, о заломленных руках египетских плакальщиц, о мраморных гробницах Медичи…
– Хотя бы так. Хотя бы так я попрощаюсь с нею, – подумал он.
(Продолж. след.)
Ольга ЛАНСКАЯ.
Москва – Жуковский – Санкт-Петербург
2018 г.
Свидетельство о публикации №218022702250