Рождество

Есть такой старинный обычай — избавляться в Рождество от старых или ненужных вещей.
Выбросили лишнее и начали новую жизнь. Есть и другой, не менее, а, уверен, более древний обычай — избавляться от ненужных детей. И не только в Рождество. Обычай, не прогибаемый ни временем, ни географией, ни этикой. Обычай интернациональный, предполагаю, чтимый не только в странах, именуемых себя христианскими. Оговорюсь; с детьми поступают, конечно, более гуманно, чем с вещами. В двери-форточки не выбрасывают. Хотя и могли бы. Но… цивилизация, знаете ли…
Поэтому их просто скромненько, как есть, в пеленочках, под двери подкладывают. Ну, если побогаче кто, то не просто в пеленках, а еще и в корзинке какой, с бантиком.
Подобные архаизмы, впрочем, в последнее время встречаются все реже. Нынче всё гораздо прозаичней: новорожденного попросту оставляют в роддоме. На поруки государству. Точнее, на руки нянечек и воспитательниц детских домов и интернатов, которые государство открывает и, хочешь не хочешь, худо-бедно финансирует.
А при чем тут Рождество? Да просто на Рождество-то все и вышло.
Загрузили с женой пару пакетов апельсинами, яблоками и прочими сладостями, оставили трехлетнего сынишку на бабушку, и отправились в наш местный дом малютки (ныне реабилитационный центр для детей с физическими отклонениями), затаившийся в заснеженном сосновом лесу. Так поселок и зовут — Сосновкой.

… Тихое солнечное январское утро. Пар вырывается изо рта и вьется в сухом морозном воздухе подобно дыму из кадила. Откуда-то издалека из-за нахлобученных сосновых шапок доносятся далекие отзвуки благовеста. Это в Свято-Николаевском, за лесом, звонят к ранней обедне.
Вот уже минут пять идем вдоль какой-то нескончаемой «кремлевской» стены из красного кирпича высотой метра четыре, не меньше. Из-за ажурных зубчатых башенок выглядывают красно-черепичные кровли и спутниковые грибницы двух-трех особняков.
— Начальник ГАИ выстроил, — поясняет жена (она старожилка), поймав мой вопросительный взгляд. — Себе и сыновьям своим с семьями.
— Вижу, что не слесарь, — хмыкаю я, — сирота казанская! Семья, знать, большая…
Из-за кованых резных ворот блещет в глаза узкая голубеющая полоска.
— Озеро, что ли?
Жена кивает:
— Раньше там детдомовцы играли. А этот пришел — откусил кусок леса. С озером вместе. И не спросил никого.
Хмурюсь:
— Как так не спросил? Управы на него нет, что ли?
— Да какая управа! — удивляется жена моей наивности. — Все схвачено, за все заплачено. Сказано же — начальник ГАИ.
— А тут что за начальник? — киваю налево, в сторону еще одного высоченного забора с КПП и охраной у «вертушки». — Мясокомбината, что ли?
— Почти угадал. Тренировочная база ФК «Днепр».
— Да ты что?! — неподдельно удивляюсь я. — Круто! Вот не знал…
— Ну, еще бы, — жена приостанавливается, разгоряченная ходьбой. — Там у них наворотов целый арсенал: срубы деревянные для отдыха с душем-кондиционером, спортзал, столовая и даже — вон, видишь крышу синюю? — ангар здоровенный для зимних тренировок.
Обозреваю ангар площадью с гектар. Ну как иначе? Нельзя футболистам без тренировок. А что в лесу, так что? Не в подвале же, в самом деле, тренироваться!
— Что делать? — говорю. — Спрос рождает предложение. Если человеку нравится брать в банке кредит на десять тысяч, а отдавать пятнадцать, то это беда только этого самого человека. И если кому-то нравится наблюдать за тем, как двадцать здоровых балбесов гоняют по полю один мяч, то…
— Ну, понесло Остапа! — строго, но с улыбкой, обрывает жена. — Тебе дай волю, такую философию разведешь…
— Мне дай волю, — отвечаю глухо и зло, — я бы всю эту сволочь… к гребаной матери! Бульдозером. Весь лес испаскудили, никакой власти на них нет!
— Какая власть. — Улыбка исчезает. — Они сами себе власть. Пойдем…
— Да беспредел это! — возмущаюсь, идя следом. — Даже на буржуйской Миссисипи по закону нельзя занимать под частное владение прибрежную полосу шириной до пятиста ярдов. Пятиста! Полкилометра, считай… Почему же у нас все дозволено; и берег колючкой опутать, и пол-леса заборами огородить?!
— Да перестань ты, в самом деле! — уже серьезно говорит жена. — Праздник сегодня какой, а ты…
Умолкаю. Сегодня и в самом деле праздник. Самый любимый мной и самый, пожалуй, святой и чудесный — Рождество.
Задумчиво шагаю по тропинке, слушаю, как хрустит под ногами рассыпчатый январский снежок, размышляю. А что бы сказал Он, глядя на всё это? Ведь с момента рождения первого человека Адама до рождения богочеловека Иисуса и до наших дней в мире нашем не изменилось ровным счетом ничего!
Те же ироды правят бал, возводят дворцы и хоромы, предаются в них роскоши и разврату. Та же чернь горланит «хлеба и зрелищ!», алча вожделенного, но недоступного золотого тельца. И вот уже не сорок, а сорок сороков лет скитается по пустыне, и так и не может обрести оттуда выход.
Те же саддукеи бубнят: «Сила в науке!» Но чем дальше заходит в своих умствованиях наука, тем хуже становится жить человечеству, получившему, казалось бы, всё — от реактивного двигателя до машинки для выбривания волос из уха, — но все так же продолжающему бедствовать, жить впроголодь и умирать в нищете.
Те же фарисеи кричат: «Сила в религии!» Но чем дальше заходит в своих мудрствованиях церковь, тем теснее, плотнее — уж не продохнуть! — погребается под слоями сусальной позолоты скорбящий лик бедняка Иисуса. Тем меньше и меньше церковь эта становится похожа на братское собрание омывающих ноги друг друга учеников. Кому сесть по «правую руку», кому по левую — уж никто не спрашивает. Берут свое, работая локтями, садятся, кто куда успел. Иными «учителями» поделено все и предрешено…
Идем. Снег хрустит, скрипит под ногами. Летит нам в разгоряченные лица хрустальная белая пыльца с отяжелевших сосновых лап.
«Нет, — думаю. — Ничего не сказал бы Иисус. Заплакал бы только. И обратно в пустыню ушел…»

Вот и детдом.
Тишь. Глушь. Забвение. Ни души вокруг.
Входим в отворенную калитку, минуя аллею, ныряем в пахнущее знакомое с детства, но позабытое казенное тепло. Навстречу выходит немолодая женщина, по виду вахтерша или нянечка. На вопрос, как бы увидеть детей, улыбается усталой улыбкой, приглашает за собой. Проходим еще одним пустынным коридором, останавливаемся перед неплотно притворенной дверью.
— Здесь, — кивает наша проводница — Идите же…
Входим.
Первое, что поражает — тишина, так резко контрастирующая с тем, что ожидали услышать. Детей десятка два, не меньше, но обычной в подобных местах многоголосой возни не слышно. Каждый тихо занимается своим делом: кто играет машинкой, кто рассматривает книжку, кто выстраивает башню из кубиков, лишь изредка обмениваясь между собой негромкими восклицаниями.
При нашем появлении все замирает. Жизнь останавливается. Так в детской игре на словах «море волнуется — три…» замирают, словно окаменев, фигуры, каждая в той позе, в которой застали её последние звуки считалки…
Топчемся растерянно, с кульками в руках, не зная, что сказать и что делать, а два десятка глаз, пытливо и выжидающе, смотрят на нас.
— Ну, что же вы, дети! — приходит к нам на помощь оказавшаяся тут же воспитательница. — Идите скорей сюда. Смотрите, что передал вам дедушка Мороз!
Осторожно и нерешительно, один за другим, дети начинают подходить.
Никто не кричит, не пытается влезть без очереди. Вся стайка молча обступает нас, вытягивая ручонки, в которые кладем мы извлекаемые из пакетов сладости.
Неожиданно одна девочка нарушает общий регламент. Взяв свой подарок, она не отходит в сторону, а пристально смотрит на жену и как-то полувопросительно — полуутвердительно негромко произносит: «Мама?..»
Наскоро раздав последние гостинцы, отхожу к окну. Становится отчего-то неловко. Глупо думаю о том, как удастся жене выкрутиться из столь щепетильного положения? Как удастся объяснить, что она не мама. Не её мама.
Что дома у нее есть такой же вот мальчик, который тоже любит сладости. И ёлку. И Рождество. Который сегодня вечером как обычно будет уложен в свою кроватку, а потом, когда взрослые выключат свет и все в доме затихнет, прокрадется и нырнет к ним под одеяло, весь такой теплый, родной и головокружительно пахнущий; так может пахнуть только свой ребенок…

Возвращаемся домой, молча касаясь друг друга плечами. В конце аллеи одновременно, не говоря друг другу ни слова, останавливаемся и оборачиваемся.
Через заиндевелое оконное стекло смотрят на нас детские глаза. Десятки пар самых разных — серых, карих, голубых — глаз. Одно лишь делает их похожими друг на друга — безмолвный незаданный вопрос. И мы, не в силах ответить на него словами, так же отвечаем глазами: «Мы вернемся. Обязательно вернемся!»
И, быть может нам это только кажется на расстоянии, но во всех этих глазах словно зажигается какое-то подобие светлого лучика. Лучика надежды…
Идем рядом, касаясь друг друга плечами. Чувствую пальчики жены в своей ладони и отвечаю ей ответным рукопожатием.
А на земле две тысячи первый раз — зима.
На земле две тысячи первый раз — январь.
И две тысячи первый раз человечество празднует рождество младенца Иисуса Христа.

Зима 2017-2018


Рецензии