Кукушка
Медленно проплывают по сторонам палисадники с пыльной зеленью берез и черемух, ставшие розовыми от дождей и солнца плакаты на сельсовете, люди в легких разноцветных одеждах. Звенит мой обруч! Нет, это звенит лето, всей полнотой своей вместившись в меня и в мой маленький и бесконечно огромный мир.
Там, на взгорке, где кончается тротуар, и стоит наш дом. Он стар, темен бревнами и досками глухих высоких ворот с блестящим металлическим кольцом. Но весело глазаст большими окнами, что смотрят прямо через дорогу на спрятавшуюся в истомленной от зноя зелени школу с белой, покрытой шифером крышей.
Через зеленую лужайку от моего дома по этой же стороне улицы возникнет, будто мираж, голубовато-белое стройное тело деревянной церквушки. В ней размещается деревенский клуб, но я все равно побаиваюсь бывать там, потому что рядом кладбище. А кладбище для меня самое страшное на свете место. Потому что там лежат люди, которых нет. Кедры здесь старые, толстые и раскидистые, и даже в самый солнечный день тут бывает сумрачно, а деревья шумят, когда, кажется, нет и маленького ветерка.
Но здесь скорее всего созревают шишки, и их бывает много даже в самый неплодородный год. Проходя мимо, взглянешь однажды в жутковатый сумрак кладбищенского бора и обомлеешь – пушистые ветви сплошь усеяны розовыми огоньками! Это пестики, из которых и должны будут потом вырасти шишки. Но пока они созреют, пока нальется молочком орех и оденется каленого цвета крепкой скорлупкой, излазят ребятишки постарше вдоль и поперек этих великанов. И когда придет пора шишковать, на плодовитых красавцах – хоть шаром покати. Да разве кто и пришел бы сюда с колотом?
На травянистой полянке, которая, судя по небольшим холмикам, тоже была когда-то частью кладбища, и замрет мой железный друг обруч. Я останавливаюсь и слежу, как он, прокатившись немного вперед сам по себе, вильнет раз, другой, и, опрокинувшись набок, немножко поупрямится, как бы желая вновь подняться, но скоро затихнет. Смолкнет и его голос.
И тогда, в обрушившейся на меня тишине летнего знойного дня явственно зазвучит – ку-ку, ку-ку… И я, затаив дыхание, буду вслушиваться в эти, начавшие тревожить меня с некоторых пор мерные и прозрачные, как капли воды, звуки.
Кажется, что кукушкина песня, минутами смолкая, всегда так и звучала над моей деревней, прятавшейся в вечной зелени кедров на берегу курьи. Но слушал я ее по-разному. Тогда, чуть-чуть раньше, она была для меня так же естественна и проста, как звон обруча, поющего гимн лету на моей улице, как хрипатый крик ронжи в лесу, когда взрослые говорили:
- Ронжи нынче много, видно, худо будет с орехами.
Ну а песня кукушки звучала будто бы только для нас, детей. Чтобы мы, устав от игр и уловив ее голос, спрашивали попеременке:
- Кукушка, кукушка, сколько мне лет жить?
И потом хором считали доносящиеся словно бы со всех сторон чуть глуховатые, но чистые и словно усталые звуки.
Мы подозревали тогда, что кукушка живет там – за курьей, за зеленым лугом, за тяжелой, ртутно поблескивающей на солнце Обью, в синем лесу. И вот обруч уже оставлен, проволочная вилка превращается в шпагу, и я вслед за моими безликими друзьями бегу по тропинке к речке, по дороге кроша бесчисленное крапивное войско.
Вода уже отступила, под яром обнажились серые пески, тот берег взбугрился, приблизился, и на речке стало уютней. Купаться сейчас уже нельзя – взрослые говорят, что в воду помочился лось. Но и без купанья здесь всегда найдешь столько интересного!
Можно сделать удочку, или, привязав к удилищу петлю из тонкой медной проволоки, тихонько идти у края воды и высматривать приткнувшихся к берегу зеленых щурят. А проще и веселее – вооружиться проволочными шпагами и гонять по мелководью мальков.
Надо идти вдоль тянущегося по яру кладбища за деревню. Там мало лодок, людей, и рыбные места. Они назывались по тополям, которые почти с равными промежутками по одному стояли вдоль берега. Так и говорили: рыбачил у второго, третьего или пятого тополя. Последний из них, седьмой, стоял на повороте реки. Там и была граница видимого мной мира.
Мы разбредаемся по берегу и тихонько идем вдоль кромки воды, держа наготове свое оружие. Высмотрев стайку мальков, пасущуюся чуть поглубже, наперегонки, но осторожно, оттягивая носки, чтобы не булькать, забредаем в воду и бьем, кто вперед. Как правило, «жертв» не было – успевали маленькие рыбешки ускользать от наших слабых, да и неумелых ударов. Но было много брызг и беготни друг за другом, пока, наконец, мокрые с головы до ног, мы вновь не принимались за «охоту», медленно отдаляясь от деревни.
По кромке воды стелется тень от деревьев. Забредешь в воду, обернешься к берегу, и так полоснет вдруг по глазам солнечным лучом, пробившимся сквозь густые ветви, что на минуту слепнешь.
Но бор мрачен и темен даже в такой яркий день, и мне жутковато смотреть туда.
Но – один я вдруг остался. Голоса сверху. Зовут меня. Моя босоногая компания уже на яру под деревьями. Мне не хочется идти туда, где из холодящего сумрака часто выглядывают синие и красные кресты, памятники, оградки и бумажные цветы. Но я иду, потому что друзья могут заподозрить меня в трусости.
Вступаю в тень и чувствую, как мурашками покрывается тело. После пристального глядения в воду и яркого света в тени все кажется призрачным, и я с тоской оглядываюсь на залитую солнцем курью. Карабкаюсь по висящим корням стоящих на самом обрыве деревьев, осторожно ступая ногами по усыпанной желтыми иглами земле, подхожу к ребятам.
Они кружком стоят вокруг ямы, которую копают два мужчины. Чуть в стороне, у толстого корявого кедра, на его узловатых, выпирающих из земли корнях стоит маленький гробик из белых, свежеоструганных досок. Я никогда не видел, как хоронят, только слышал жуткие рассказы о мертвецах. Чувствую, как сердечко мое начинает подпрыгивать, дрожать и отвожу глаза.
Один из мужчин, тот, который постарше, отставил лопату и вытер потное, заросшее черной щетиной лицо полой расстегнутой белой рубахи. Он мутноватыми глазами оглядел нас, отошел к гробику и вынул из-за него бутылку водки с надетым на горлышко стаканом.
- Пей, - протянул стакан стоящему в яме парню. Тот молча принял, выпил, и, морщась, глубоко с шумом втянул воздух.
- Чертовы корни, - проговорил он, все еще содрогаясь. И немного погодя добавил:
- Ребятишек-то угости. Пусть поминают.
Старший вытянул из кармана мятых черных брюк небольшой кулечек, и, вдруг засуетившись, стал неловко совать нам в руки теплые липкие карамельки.
Тот, что был в яме, раза два яростно рубанул внизу лопатой, издавшей глухой подземный звук, снова без выражения повторил: «Проклятые корни», - и стал выбираться наверх, осыпая в могилу ярко желтый песок. Затем он подошел к гробику, снял крышку:
- Прощайтесь…
Старший мужчина отошел к краю обрыва, прислонился плечом к дереву и стал смотреть на речку. Мы, не решаясь сдвинуться с места, стояли, а глаза у всех были прикованы к личику девочки, лежащей в гробу. Белокурая, с черными длинными ресницами и коричневыми губками, она походила на куклу, лежащую в коробке.
- Таня ее зовут, - не оборачиваясь, глухо обронил мужчина. – Умерла вот…Больше нету…
Мне было страшно, хотелось уйти, но ноги словно приросли к земле. Только сердечко бешеными скачками убегало куда-то все быстрее и быстрее, и казалось, вот-вот что-то обрушится, лопнет, оборвется.
Я не знал эту девочку. Наверное, она жила на другом конце деревни. Но она была одной из нас. Она бегала на речку, у нее болели зубы. Она смеялась и плакала, и бродилась в лужах после дождя. Один ноготок у нее на пальчике – черный. Наверное, она прищемила его дверью, как я недавно. Ей было больно. Такая тягучая, ноющая боль…
Не помню, что было дальше. Только как во сне шел я один по берегу к деревне и все оглядывался назад. Но сзади никого не было. А мне казалось, что я вижу, как белокурая девочка в розовом атласном платьице бежит по мелководью, смеясь и поднимая фонтаны брызг, туда, к седьмому тополю. И я знаю, что бежит она туда потому, что там, дальше, живет кукушка, которая сейчас снова поет свою песнь. Все так же негромко, мерно, нескончаемо…
Свидетельство о публикации №218031000603