Сказочные короли

- Это вам сегодня коронарку сделали?- дежурный доктор осторожно теребит  меня за плечо.
Очумелая со сна, я как можно приветливее улыбаюсь ему и говорю:
- Нет, но мне сделали шунтирование…
И тут же с треском отдираю липучки специального послеоперационного корсета, предъявляя доктору грудь с вертикальным швом, густо замазанным зелёнкой.
Озадаченный, врач не совсем уверенно произносит:
- Ладно, тогда пойду искать…
 И вылетает из палаты в больничный коридор.
Вспоминая этот эпизод, я долго потом хохочу.

Описанная сцена произошла в 119-й клинической больнице в городе Химки. Вообще-то на деле это Федеральный клинический центр высоких медицинских технологий ФМБА России. (ФМБА – это Федеральное медико-биологическое агентство, век бы не знала). Там-то мне и сделали – как Ельцину в своё время – аортокоронарное шунтирование (АКШ).

Без всякого преувеличения можно сказать, что в России миллионы людей нуждаются в подобной операции, а потому полагаю уместным сообщить здесь алгоритм необходимых действий, чтобы всё состоялось.

Для начала нужно, чтобы человек наблюдался у кардиолога – после инфаркта (как я) или с другим каким-то сердечным недугом. Хорошо бы попасть в кардиологический стационар для всестороннего обследования. В августе прошлого года я (не спрашивайте как) оказалась в НИИ профилактической медицины в Москве. Там мне сделали коронароангиографию. Это когда в лучевую (или в бедренную) артерию вводят зонд с контрастной жидкостью и под рентгеном смотрят, как жидкость проходит по коронарным (сердечным) артериям и аорте.

Я не медик, рассказываю обо всём как обычная пациентка, так что не обессудьте.

Ну и вот: в Москве выяснилось, что одна коронарная артерия у меня практически закрыта (забита холестериновыми бляшками), ещё две тоже основательно забиты, а дуга аорты сильно кальцинирована. Тамошние хирурги сказали, что теперь мне надо податься к местным тверским кардиохирургам, дабы они выдали окончательный вердикт - что делать с этим: стентирование или шунтирование.

Стентирование – это когда в суженную артерию вводят с помощью зонда своего рода пружинку, которая по команде извне распрямляется, увеличивая просвет сосуда. Шунтирование много сложнее: это обширная операция на открытом работающем (или остановленном) сердце. Берут откуда-нибудь (из ноги, руки, груди) твою же вену или артерию, делают из неё протез и пускают его в обход поражённого участка коронарной артерии и/или аорты.

Я  было сказала врачу, что у меня вырезали вену из ноги, он недовольно поправил: «Не вырезали, а взяли». Врачи прямо как охотники,  тоже любят эвфемизмы, подумала я: ведь те же не стреляют, не убивают, а непременно «добывают» того или иного зверя…

Тверские кардиохирурги, посмотрев видео моей коронарографии (в обиходе «коронарка»), однозначно заключили: нужно именно шунтирование. Вердикт они сопроводили небольшой лекцией на тему, что стентирование – это вообще-то отстой по нынешним временам, и кардиохирурги всего мира предпочитают ему сейчас шунтирование. И то сказать: организм всегда стремится отторгнуть чужеродное тело (в данном случае пластмассовый или металлический стент) либо закапсулировать, окружить его соединительной тканью, к тому же стенты частенько снова забиваются бляшками. А протез - из своего, родного сосуда - послужит куда успешнее и дольше.

У нас в Твери шунтирование тоже делают, но за меня почему-то местные не взялись, а сказали, что меня следует оперировать в условиях федерального медцентра – и лучше бы именно в больнице номер 119.

Дальше мне следовало идти к своему кардиологу, который-де  направит на многочисленные анализы и составит итоговую бумагу в департамент здравоохранения для получения соответствующей бесплатной квоты. Анализы оказались, конечно же, срочными, то есть платными; ушло на них более десяти тысяч рублей.

Приветливая тётенька в департаменте тут же связалась онлайн со 119-й больницей и возвестила, что свободная квота там есть. Ещё через день она позвонила домой и сообщила дату моей госпитализации.

У сто девятнадцатой есть свой сайт в Интернете, поэтому скажу о ней лишь несколько слов. Больнице уже 43-й год, построена она была для работников атомной и ракетно-космической промышленности, сейчас это Росатом и Роскомос соответственно. Два огромных, длиннющих шестиэтажных здания стоят вплотную к Олимпийской деревне Новогорска (микрорайон Химок) в окружении чудесного регулярного парка, где я с большим удовольствием гуляла.

В красочной брошюре к сорокалетию больницы пишется, что она включена в перечень ведущих клиник страны, оказывает высокотехнологичные виды медпомощи по 12 профилям в 59 лечебных, диагностических отделениях и кабинетах. Ежегодно в ней лечится около 18 тысяч пациентов, проводится более 6,5 тысячи различных хирургических операций. Здесь работают 65 докторов и кандидатов медицинских наук, 114 врачей высшей квалификационной категории, 16 заслуженных врачей РФ.

- Как вас из Твери-то выпустили? – возмущается заведующая кардиологическим отделением. – С таким-то пищеводом! Вот тут пишется: многочисленные эрозии, контактная кровоточивость, ужас просто…
- И что теперь делать? – пугаюсь я.
- Ехать назад в Тверь! – отрезает заведующая.
Но тут же она меняет гнев на милость и договаривается с заведующим гастроэнтерологическим отделением, чтоб мне подлечили там дырявый пищевод. Иначе во время операции на сердце могло бы возникнуть обширное внутреннее кровотечение…

И вот на десять дней я нахожу пристанище в гастроэнтерологии. Ступаю в палату и… застываю на пороге: у окна стоят две невысокие женщины и нарезают куски батона на маленькие кубики. Зачем, почему? Может, они здесь недоедают и сушат сухари  впрок? А может, им предписывают питаться исключительно белыми сухариками? Всё оказывается куда проще: сухари предназначаются многочисленным уточкам, обитающим в здешнем пруду…

В Твери я живу очень уединённо, на даче. Бывает, месяцами редко с кем перекинешься словом-другим. И вот словно бы наверху кто-то счёл, что хватит: получи, как говорится, фашист, гранату – на тебе огромную галерею всевозможных ликов, личностей и характеров! Меня это поразило несказанно, те или иные встретившиеся в больнице типажи буквально преследуют меня уже три месяца, и я тешу себя надеждой, что, может, и читателям будет небезынтересно кое-что о них узнать. Имена их я, разумеется, изменила, ибо…

Домашняя привычка моего сына в таких случаях на украинском суржике говорить: «Ибо алкохоль вождению – смертельный врах». Это к слову просто пришлось, шутка; люблю грешным делом пошутить даже в самых грустных обстоятельствах. А что наша жизнь вообще-то – не сплошная ли трагикомедия?..

Я тут, в гастроэнтерологической палате, почти что симулянтка.
- От вашей эрозии только одно лекарство – рабепрозол! – Врач Ирида чуть ли не фыркает от презрения.
Меня все десять дней и лечат только капсулами рабепрозола. Нет, ну, конечно, ещё сердечные и от диабета - вкупе с противной диетой. Здешний компот я называю «гомеопатическим», ибо он разбавлен водою раз пятнадцать, не меньше.

Похоже, самая тяжёлая больная, причём, пожалуй, во всём отделении, молодая девушка Юля. За два года она похудела на двадцать килограммов, в стуле кровь. К её постели приходят рослый заведующий и Ирида. Консилиум. Ирида  молчит, а заведующий многословно втолковывает, что все беды Юли от колонии каких-то бактерий в тонком кишечнике. Есть, правда, подозрение на неспецифический фиброзный колит (Юля вздрагивает), его надо иметь в виду, просто на всякий случай держать в уме.

Однако назавтра возникает молчавшая при начальстве докторица Ирида и без обиняков выпаливает Юле:
- Главное – неспецифический колит, а бактерии – практически ерунда!

Юля ещё больше грустнеет, она второй день напряжённо переписывается по смартфону с мужем, а нам поясняет, что ничего хуже такого колита не придумать, в перспективе - множество операций, когда один за другим удаляют куски толстого кишечника…

Юля постоянно в наушниках, смотрит строго в монитор, говорит крайне мало – разве что изредка отвечает на вопросы. Таков стиль поведения всех трёх встретившихся мне в больнице молодых: Юле 29 лет, Лиле 37 и Гуле 45. И это в предложенных обстоятельствах, думаю, единственно правильный стиль – дистанцироваться от пожилых тётенек, «чтоб и разговоров лишних не было», ведь до разговоров тётеньки большие охотницы. Да и мало чего общего между поколениями, например: старушки днями торчат перед телевизором, молодые не заглядывают в телеящик н и к о г д а.

Конец октября. Я часто брожу по парку. Тут много хвойных, прекрасная тёмная зелень; берёзы и осины, словно в пику хвойным, поражают безумием ярких осенних красок. Под деревьями много больших чёрных груздей – так их называют у нас в Тверской области, хотя они скорее цвета мокрого песка. Пеньки облеплены грибочками в виде опят; выросшая в степи, а затем в Заполярье, я ничего не понимаю в опятах – ни в настоящих, ни в ложных. Меня незнакомые леса и парки завораживают: заглядываешь внутрь куп деревьев, словно ждёшь, что они вдруг явят разгадку каких-то сумрачных тайн.

За высоким забором, как мы, пациенты, предполагаем, огромные особняки каких-то спортивных бонз – рядом же Олимпийская деревня. Особняки в перекрестьях балок (как бы намёк на фахверк), на крышах – толстые чёрные параллелепипеды со множеством труб; всё вместе отдаёт чем-то баварским.

Едва заметив меня, стаи уток устремляются к берегу, взлетают на каменный дебаркадер, внизу на дорожке топчутся голуби. Изумляет один селезень, каждый раз чётко отбивающий клювом кусочки хлеба в сторону от себя – дурак что ли совсем? Серые уточки куда более смышлёны и ловки. Огорчает, что красавцы-селезни далеко не джентльмены – грубо отталкивают от добычи скромных подруг.

Неожиданно докторица Ирида пускается в воспоминания о начале девяностых:

- Здесь, на этих кроватях, тогда лежали бизнесмены с золотыми цепями на шее и… пистолетами на груди. Рядом на стульях сидели шкафы-телохранители, все тоже с цепями и пистолетами. Как нам потом рассказывали, всех их в разное время убили… Было много чудесных женщин, порой с высшим образованием, а то и с учёной степенью, но они были вынуждены торговать на базарчиках. Чтобы согреться зимой, пили ликер «Амаретто» - помните такой? Почти все эти прекрасные женщины позже умерли - цирроз печени…

К окну устремляется старенькая Фая из приволжского городка. Её словно влечёт вперёд выпуклая родинка на лбу, глазки прищурены, губы сложены гузкой, на спине длинная, но очень тоненькая седая косичка. Она здесь при хромоногом сыне, он в отдалённой палате, но часто скребётся в нашу – вызывает мать; та досадливо морщится.

Сын не работает, но и инвалидность категорически отказывается получать, сидит на шее у матери-пенсионерки и… жалуется во все концы на врачей, которые-де обязаны его радикально вылечить, но нагло игнорируют это законное требование.

Ирида взрывается:
- Нет, вы представляете: он уверяет, что лучше врачей разбирается в медицине и способах лечения!
Фая робко вставляет:
- Но сын правда много читает, у нас разных медицинских справочников полно…
Ирида, не слушая, продолжает:
- Он, видите ли, знает медицину лучше нас - на том простом основании, что его бывшая жена… была медсестрой!

Я, стараясь проявить участие по отношению к Фае, говорю, как важно не впасть в созависимость с сыном, явно больным человеком. Но вдруг выясняется, что все жалобы в высокие инстанции пишет именно Фая! Она спрашивает у меня адрес спикера Госдумы Володина; на него последняя надежда – земляк. Ещё Фая сетует, что врачи спохватились и сейчас строчат и копят разные официальные заключения насчёт «ку-ку» её отпрыска.

Наша палата на четверых вполне комфортабельная – с санузлом, холодильником, телевизором, индивидуальным освещением, электрочайником, графином и тревожными кнопками. Всё бельё – и по всей больнице – кипенно-белое, подкрахмаленное, выглядит как абсолютно новое. Говорят, его стирают индустриальным способом какими-то неведомыми, особо зверскими порошками.

Примечательное наблюдение: доктора-мужчины в больнице очень высокие, под два и больше метра. Такое впечатление, что их набирают по росту, и когда медбрат в кардиологии Костян тревожится, удастся ли выучиться на врача и попасть сюда, я, глядя снизу вверх на этого дядю Стёпу, ничуть не сомневаюсь – возьмут. А вот среди медсестёр и санитарок много откровенных толстушек. И многие приезжают сюда на работу из нашей области в режиме «два через два». Благодарно смотрю на маленьких круглых сестричек из лаборатории: они не чураются брать кровь на сахар где придётся, в коридоре, на лестнице, в стеклянном переходе, то есть где удобно больным – расстояния-то в больнице огромные, не набегаешься.

По какой-то, видимо, здешней устоявшейся традиции женщины-пациентки называют друг друга по именам, но на «вы». Отчётливо приветствуется обращение «девочки» - к дамам сильно за шестьдесят и за семьдесят.

Ещё немного о типажах моей первой декады в медцентре. Слева от меня на койке Вера, очень важная и святоша, умудряется всё делать вроде бы не глядя по сторонам, но как-то всё же напоказ. С утра шуршит ладонями – массирует тело от макушки до пяток. Подолгу льёт воду из крана, важно говорит, что специально «проливает» воду для чайника, дабы туда не попала разная гадость из труб. Я негодую – не люблю, когда зазря расходуются ресурсы, притом так глупо. Вера – для здоровья – садится подальше от телевизора, и тот оглушительно надсаживается тупыми шоу по пять часов кряду, мучая соседок. Она что есть сил самоутверждается, но тут приходит известие, что у неё всего-навсего камни в желчном пузыре – сущий пустяк для гастроэнтерологии. Зря Вера важничала и напускала на себя вид неизлечимо больной. От операции она отказывается и, уходя, надо отдать ей должное, просит всех не поминать её лихом. Извиняется, в общем.

Москвичка Алла – чистейший образец ипохондрика:  может говорить только о болезнях, лучше о своих, любой шаг в сторону, и Алла сразу теряет всякий интерес к происходящему, она зевает, у неё закатываются глаза, спустя минуту Алла уже спит.

Алла всю жизнь проработала в ракетостроении. В больнице вообще много «профильных» больных из Роскосмоса и Росатома,  кто строил (и продолжает строить) космические корабли, делать ракетные двигатели, производить ракетное топливо. Рассказывают, одна пациентка лежала в палате со вдовой космонавта Артюхова, женщиной очень интеллигентной и скромной. На каждом шагу встречаешь молодых и старых инвалидов-колясочников. Двоих я узнала – какой- то известный политик и известный артист. Имён не скажу, узнала их только благодаря отличной зрительной памяти – видела мельком в телевизоре. Оба поняли, что я в курсе, кто они, оба тихо просияли; въедливый наблюдатель подумал бы о конспиративной встрече резидента с агентами-нелегалами.

Успешно прохожу пытку гастроскопией, и вот я уже в кардиологии. Как и в прочих стационарах, в сто девятнадцатой начисто игнорируют все предыдущие обследования, и вновь сказывается сказка про белого бычка: с самого раннего утра начинается беготня по кабинетам диагностических отделений. Персонал кардиологии  тоже ежеминутно занят: санитарки тщательно убирают помещения, медсёстры делают процедуры и раскладывают лекарства по мензуркам, врачи совершают обходы и сидят за компьютерами.

Я всегда удивлялась, как необычайно быстро врачи печатают и выводят из принтеров довольно длинные заключения. Предположила, что у них в компах имеются своего рода шаблоны на разные случаи жизни, куда они лишь вставляют нужные ФИО и прочие данные конкретных больных. Догадка блестяще подтвердилась: недавно в Сети прочла откровения известной докторицы – и про шаблоны, и про то, что главврачи стяжают миллионы при мизерных зарплатах рядовых докторов, среднего, а тем более младшего медперсонала. И что именно главные врачи жёстко предписывают докторам делать пациентам те или иные лекарственные назначения (чем дороже, тем лучше), а потом за это получают весомые гонорары от фармкомпаний.

Хожу я плохо, с частыми остановками. Особенно люблю замирать в длиннющем застеклённом переходе. Как и во всей больнице, тут много объёмных комнатных растений – они, как правило, из южных краёв или вовсе пустынные, необыкновенно ухоженные. Однажды застываю перед чудным видением: за столиком в кресле сидит мужчина, улыбаясь, что-то рисует, за стеклянной стеной - выглянувшее солнце и потрясающие ели; мужчина откровенно наслаждается этим видом, своим занятием, да просто наслаждается жизнью! Решаю тоже почаще приходить сюда читать в роскошном кресле светло-жёлтой кожи.

Неоценимую помощь (помимо бумажных книг, о которых скажу позже) оказывает моя электронная книга, где есть радио. Слушаю исключительно «Релакс ФМ», передающее милую, приятную музычку в дополнение к НЛП в виде повторяющихся слов о «спокойном дне», «спокойном вечере», «спокойных выходных» и, конечно, о «спокойной ночи». Ночи в кардиологии как раз неспокойны: некоторых, как и меня, мучает бессонница, иные соседки, дай им бог здоровья, храпят, порой людоедски громко. Вот тут и выручает радио в наушниках, затем беруши - их привозит сын. С трудом, но всё же удаётся как-то переживать больничные ночи…

Добрая половина больных уже прооперирована, они шустро сигают туда-сюда в жёстких желтоватых корсетах. Про одного весьма интересного с виду мужчину - с долей суеверного страха - сообщают, что его сердце на операции останавливали, подключали аппарат. Мужчина ещё не старый, работает, делает ракетное топливо.

Всех озадачивает и серьёзно пугает история другого пациента – высокого, с венчиком седых волос вокруг лысинки, но с почти брежневскими мощными чёрными бровями. Год назад ему сделали АКШ, а теперь сказали, что шунты «не работают», и снова нужна аналогичная операция. Мои соседи впадают в грустную задумчивость: ничего себе, переживёшь эдакую страсть с операцией на открытом сердце, полный надежд на выздоровление и на лучшую жизнь, а в результате провал и - прощай, надежды!

В очереди в процедурный кабинет знакомлюсь со страдальцем:
- Я – Оля.
- А я – Толя.
Оба смеёмся. Толя рассказывает, что с некоторых пор, едва проснётся, чувствует сильнейшие загрудинные боли, стенокардию, характерную для инфаркта, приходится без конца глотать нитроглицерин. Толя сильно глуховат, однажды нас с ним медсёстры изгоняют из коридора, потому что я вынуждена почти кричать ему в ухо, и мы мешаем другим. Начиная с августа, с Москвы ещё, я встречаю в больницах уже четверых глуховатых соседей, и никто из них не пользуется слуховыми аппаратами, хотя они у них имеются. Иные врут, что сели батарейки, другие говорят, что и так вполне обходятся. На мой взгляд, это уже какая-то инвалидская психопатология: боятся, что с аппаратом совсем потеряют слух либо стараются привлечь к себе побольше внимания.

Толя прежде работал наладчиком электроаппаратуры, вечно в одно лицо играл в молчанку. Он мил, но очень скучен, однако мы оба ощущаем, что подружились: то вместе сидим на лавочке, то молча прохаживаемся по коридору.

В нашей палате возникает большая, головастая Галя из Тверской области, про себя я зову её Могучей. Галя давняя курильщица, однажды закашливается, её голова запрокидывается, она теряет сознание. Я бросаюсь к тревожной кнопке, прибегает медсестра, но Могучая уже приходит в себя. Врач долго обеспокоенно расспрашивает Галю об обмороках, и в дальнейшем Галя, боясь, что ей откажут в операции, багровея от дикого кашля, утыкается головой в сложенные на столе руки и как-то превозмогает припадок.

Могучая, как я думаю, типичная деревенская тётка, грубоватая, отъявленная сплетница. Моё давнее убеждение, что деревенские всеобъемлющие сплетни – своего рода эрзац интеллектуальной деятельности, ибо не одними же домашними делами и скотиной жить и о них судачить?

К нам кладут москвичку Тину, типичную номенклатурную жену с пронзительным голоском. Могучая тут же приближается ко мне и заговорщицки сообщает:
- Эта Тина скоро помрёт.
- Почему? – холодею я.
- А у неё глаза запавшие, вы же видели.
- Ну и что?
- Я знаю, о чём говорю: помрёт – и скоро, помяните моё слово.

Могучая – второй за последнее время человек (первым был мой сват), который практикует такое действие, как «буровить». Специально дома посмотрела у Даля значение этого слова. Общий смысл такой: «буровить» - мутить, взбивать со дна, взрезать, в общем говорить нечто несообразное, варварское, дикое.

Сидим с Могучей в столовой, она что-то бормочет, опустив взгляд в тарелку. Постепенно я догадываюсь, что она говорит мне – и обо мне же. Буровит.
- Некоторые – старые, дряхлые, больные, а туда же – мужика им подавай. А хороший мужик – он всегда при своей жене сидит, этот же – кобелина и больше ничего…

Понимаю, что это о  Толе. Молча поднимаюсь и ухожу. Возвратившись в палату, вижу своих «девочек» красными и какими-то взъерошенными. Оказывается, подселили ещё одну – армянку Карину с жёлтыми осветлёнными волосами. Мне сообщают: едва возникнув, Карина вскричала, что не собирается "с какими-то нищебродами вчетвером лежать в одной палате". Могучая в безумном гневе вопит:
- Это просто чмо, чмо! – и сплёвывает. Затем, зажмурившись от избытка высоких гневных чувств, ревёт:
- А я – да, простая русская баба!

Но события развиваются быстро и самым неожиданным образом. Могучая и Карина в одночасье сближаются, вместе бегают на перекуры, Могучая даже бреет Карине в паху перед «коронаркой». Но, верная себе и как бы извиняясь за отступничество, гудит мне на ухо:
- У армянки рак толстого кишечника, ей полостную операцию уже сделали…

Карина безудержно хвастается своим достатком, подолгу говорит с врачом о том, что всё лечение, конечно, оплатит, улыбается и подмигивает ему, приговаривая:
- Ерунда, как говорится, это всё не дороже денег, не дороже денег…

По её словам, у неё дочь замужем за англичанином, работает на фирме, которая, разумеется, обслуживает интересы не кого-нибудь, а самой британской королевской семьи, живёт в огромном загородном доме с прислугой. Удивительно, но и у Могучей дочь за рубежом, в Германии, под её началом тысячи две швей, только что прислала матери на лечение кучу евро. С Кариной и Могучей происходит ещё несколько любопытных новелл с громкой сенсацией в самом конце: обеим отказывают в операции, и они уезжают домой; причины отказа мне неизвестны.

Во всех отделениях имеются небольшие библиотечки, должно быть, книжки оставляют бывшие пациенты. По моему мнению, там содержится почти сплошь книжный мусор; фамилии авторов не говорят мне ни о чём. Наиболее зачитаны и затрёпаны боевики, приключения, дамская слезливая муть и, конечно, исторические романы. Последнее давно занимает меня. Какой самый обычный дом ни возьми, там не будет ничего стоящего, но исторические романы – всенепременно. Говорю об этом с грустью, поскольку (за редчайшим исключением) исторические романы – очень, очень плохая литература. Однако их почитателей, видимо, греет мысль, что они не мучаются дурью с разными «фантазиями», как какая-нибудь гнилая интеллигенция, а чему-нибудь всё-таки учатся, что-то да постигают. Меж тем подобные изделия – сплошная выдумка, точного знания там ни на грош; я их, как и пресловутые «исторические фильмы», считаю примитивной костюмной чушью.

Чтобы отвлечься от неинтересной разговорной бытовщины в палате, я слушаю в наушниках свой «Релакс» и читаю – как раз «фантазию», точнее фантастику бесподобной американки Урсулы Ле Гуин. Я просто обожаю такую фантастику, которая – без длинных предисловий и разъяснений – сразу вбрасывает тебя в иную галактическую реальность, где живут, к примеру, обоеполые белокожие существа, а прибывший из Центра обитаемых миров даже не землянин и не белокожий вовсе. Позже я нахожу ещё и голубые тома Роберта Шекли – и приходит ко мне счастье.

Занимает меня и феномен зависания в Сети. Как-то раз в тверском кардиоцентре одна женщина-карелка рассказала, как они переживали войну в деревне Старово Рамешковского района, в глухой тайге; мама, бабушка и восемь детей мал мала меньше, и старший брат Володька утром воровал и съедал все девять половинок варёной картошки, оставляемых мамой для домочадцев. И вот, вернувшись домой, я немедленно открыла карты Гугла, нашла Старово и около часа усиленно вглядывалась в крохотную улочку из десятка домов, теснимых лесом со всех сторон, словно надеясь увидеть там, на тёмном спутниковом снимке, наглого Володьку, бабушку и маленьких страдальцев.

А в Химках была ещё невысокая занятная Тоня, оплывающая книзу на манер известного Ждуна, но крепенькая, сбитая, гладкая, со своим свисающим с пояса то ли кисетом, то ли ладанкой, то ли просто кошельком, с которым она никогда не расставалась. Её кровать рядом с моей, засыпала она обнажённой, тщательно обмотавшись одеялом, как в коконе. Но утром представала совсем иная картина: спящая Тоня уже полностью одета, одеяло и подушка скинуты с кровати, сама Тоня немыслимо раскинута – да так, что одна нога победно торчит на подоконнике.

Что-то в лице Тони и в говоре было явно нерусское, и вдруг она сказала, что родом из Татарии, из деревни со смешным названием Пролей Каша. Само собой дома я тут же нашла эту, что характерно, чувашскую деревню и долго-долго смотрела безыскусные ролики; под сладенькие песни типа «деревенька моя забытая» шли кадры с извилистыми дорогами среди сплошных бурьянов, с покосившимися избами и сараями, с кучками тучных тётенек в синтетических платьях «на выход».

И я спрашиваю себя в который уже раз: что за нужда заставляет меня почти в полузабытьи зависать над изображением этих неведомых деревенек в компьютере, зачем я трачу на это драгоценное время жизни? Кстати, точно так же я рассматриваю многие тысячи фотографий «друзей» в соцсетях и разное другое. Видимо, думаю я, мне необходимо это визуальное дополнение к образам знакомых и не очень людей, дабы сложилась более цельная картина их личности. К тому же изображения подчас ценны сами по себе; постигая, впитывая их, я ощущаю радость, сопровождаемую чувством внутренней тишины и комфорта. Ну, как-то так, хотя психологи могут и возразить.

Меняющиеся же сообщества больничных палат социологи назовут, наверное, чем-то вроде «вынужденный коллектив». В условиях больницы мы, как говаривал Герцен, «глубоко заступаем в постромки друг друга». Всё здесь до предела обнажено, даже, я бы сказала, физиологично: перед глазами чужие обнажённые руки, ноги, животы, сушащиеся трусики на батареях… Мы прямо как балерины в недавнем фильме Тодоровского «Большой».

Мои соседки все без исключения аккуратны, добропорядочны и благопристойны. И всё-то у них хорошо; школьная уборщица Тоня даже говорит «шикарно»: два брака у неё «шикарные», четыре брата в деревне без работы, но живут тоже «шикарно». Надя из тверской деревушки, робко улыбаясь, лепечет, что пенсия у неё 11 тысяч да мужнина зарплата 9 тысяч:
- Нам хватает, мы даже ещё и откладываем…

Наверное, жизнь научила их не жаловаться, не сообщать о себе ничего негативного, а то ведь окружающие безусловно осудят, станут презирать и сплетничать. Но они повторяют своё «хорошо» ещё и как заклинание, как мантру. Это дарует им сладкую иллюзию стабильности, и они готовы дать самый жестокий отпор любому покушению на эту иллюзию. Скажу больше: они восстают даже против простого анализа действительности, ведь даже при самом простом анализе положительные оценки соседствуют с отрицательными. Да чего там - многие из них ненавидят всё, что "несъедобно", что выходит за рамки обыденности.

Так, одна тётенька (из другой палаты) сразу возненавидела меня за то, что я… просто подсчитала количество дверей в коридоре отделения – их оказалось целых 76, и это ещё без внутренних дверей многочисленных отсеков!
- Ишь, двери ей, видите ли, не понравились! Зачем их вообще считать, что тебя не устраивает-то? Ходит тут, понимаешь, подсчитывает, злобствует…

Низзя. Низзя допускать ни малейшего даже намёка на критику сущего. И потому все они готовы перегрызть горло любому, кто против режима и Путина. Железный электорат. Агрессивно-послушное большинство, как говорил покойный Юрий Афанасьев. Мне всех этих стареньких девочек и мальчиков очень жаль – бедные, затурканные рабы, и таков наш россиянский народ. Лишь одна-единственная тверитянка Люба (это уже при долечивании в Голубом), едва войдя в палату, сразу возвестила, что она против режима и нашего несменяемого; я тут же вскочила и крепко пожала ей руку в знак нерушимой дружбы.

В этой связи вспоминаю, как поразилась, когда в городском Совете ветеранов Отечественной войны эти самые ветераны сказали, что самая лучшая, самая золотая книга о войне – «В августе 44-го». Эта немудрящая книжка Богомолова и рядом не лежала с высокой литературой о войне, к примеру, Василя Быкова, и однако, поди ж ты… Поразмыслив, я поняла, в чём тут дело. Как мы помним, контрразведчики Богомолова, просто-таки беспримерные законники, неустанно хлопочут, чтобы добыть железные улики и неопровержимые доказательства вины подлых диверсантов. Ведь иначе -  никак. Это укрепляет уверенность ветеранов в том, что на войне всё было так же чинно-благородно, и в лагеря, должно быть, сажали строго по делу. И что вообще их, ветеранов, жизнь в целом прожита красиво и не зря. Это то же желанное ощущение стабильности, только опрокинутое в прошлое.

В оставшееся до операции время провожу в отделении небольшой эксперимент - спрашиваю у всех встречных-поперечных:

- Хотели бы вы на ручки?

Вот, мол, есть же в Сети ролики, где огромные собаки, кавказцы или там московские сторожевые, забыв, что они уже не щенки, просятся и запрыгивают на ручки, едва не опрокидывая несчастных хозяев. Чтобы смягчить вопрос, говорю, что на ручки можно захотеть и фигурально, и виртуально как бы. Мужчины смущаются и бормочут, что никогда не думали об этом; один верзила медбрат Костян без обиняков говорит, что на ручки - он бы с удовольствием. Женщины – практически все – очень бы хотели на ручки. Это и понятно: женщины поголовно мечтают о защите, ласке, тепле и любви. Но одна моя подружка добавляет:
- На ручки хотят те, кого недолюбили в детстве…
Что до меня, то на ручки я хочу страстно.

Меня отправляют к заведующему кардиохирургией; спросив, как я дошла до жизни такой и посмотрев видео с моей «коронаркой», он шлёпает в историю болезни штемпель с аббревиатурой «АКШ». В отделении очень тихо, по коридору медленно ступает лишь какая-то женщина с девочкой-подростком. В очереди в кабинет шепчутся, что девочке недавно трансплантировали донорское сердце.

Я почему-то не боюсь операции – совсем. Прямо на функциональной кровати  меня везут на лифте вниз, по коридорам, сестра брякает ладонью по металлической пластине с надписью «Дверь», створки распахиваются, я в операционной. В меня втыкают разные катетеры, что-то вливают.

Из темноты приближаются два доктора-мужчины, негромко переговариваются. Собственно, произносят каждый по одной фразе – что-то очень обыденное, далёкое от операции и медицины в целом. Я улыбаюсь, хорошо их слышу и думаю, что запомню их фразы и после ещё посмеюсь над ними вместе с докторами. После операции помню музыку, ритм услышанных фраз, но их смысл, увы, уже утрачен полностью.

Дома из медицинской статьи узнаю, что, оказывается, при общем наркозе мы совсем даже не спим – просто в головном мозге нарушаются некие синаптические связи, и мы утрачиваем способность мыслить. То есть я не спящая «девочка», а просто овощ; даже немного обидно.

Всегда стараюсь из всякого жизненного события выкристаллизовать определённый художественный образ. Дома, вспоминая о диалоге рослых докторов в операционной, я вдруг отчётливо понимаю: да ведь это точь-в-точь картина Чюрлёниса «Сказочные короли» (другое название «Сказка королей»). Там тоже во тьме высоченные тёмные фигуры двух королей, которые держат на ладони маленькую сияющую планетку – Землю? Долго всматриваюсь в фотографию картины в Интернете: да нет, это не целая планета, а какой-то фрагмент, без океанов и городов, лишь с небольшими горушками, залитыми ослепительным светом. В рецензии пишется почему-то, что эта картина, конечно же, о любви. Приводится и стихотворение некоего поэта Бородина о полотне – оно тоже о любви.

О любви? Вряд ли мои хирурги, высокие профессионалы, думали о чем-то подобном, рассматривая осклизлый комок моего сердца с расползающейся чернотой ишемии, где мышца давно не омывается кровью, ткани поражены некрозом и готовится повторный инфаркт. Но вопреки всему, думаю я, хирурги, разумеется, короли – и практически сказочные, раз ежедневно спокойно творят чудеса…

Прооперированные после рассказывают, будто «слышали», как им делали вертикальный разрез на груди, как мучились, очнувшись, с трубкой для интубирования, торчащей из гортани, вертели головой, задыхались, не могли позвать на помощь. Как-то не очень в это верится.

Судя по источникам, операция на открытом сердце длится в среднем четыре с половиной часа. Придя в себя, я оглядываюсь: темноватое помещение реанимации, справа ещё две кровати, на них мужчины, внизу висят пакеты с их мочой. За мужчинами высокое окно с частой раскладкой, напротив на стене часы. И да – мы все голые, но сестрички заботливо укрывают нас тёплыми одеялами, дают водичку из поильников, потом ещё и кормят, так как в реанимации мы лежим больше двух суток.

Никакой боли я не испытываю: наверняка мне вводят обезболивающие и будут ещё какое-то время вводить в отделении кардиохирургии на четвёртом этаже. Здесь же, в реанимационном, я с интересом и восторгом наблюдаю настоящую индустрию высокотехнологичной хирургии. У медсестёр нет и секунды для отдыха: они, как челноки в станке, снуют с немыслимой выверенностью, проделывая сотню манипуляций в минуту. Через час-другой какая-нибудь из них везёт по проходу большой пластиковый мешок с упаковками использованных препаратов и одноразового инструментария. Жутко было потом читать на форумах, что в других клиниках у больных после подобных операций иной раз возникали воспалительные процессы - им заносили инфекцию. В 119-й стерильность абсолютная.

В кардиохирургии лежу с прищепкой-датчиком на среднем пальце руки, возле на тумбочке приборчик вроде осциллографа, на экране мои показатели. Я знаю, что отпиленные от грудины рёбра скреплены скобами из металлической проволоки, швы на груди и ноге заварены лазером. На ноге, впрочем, тоже металлические скобки – для верности. Почти всё тело ярко-оранжевое – от антисептика. От солнечного сплетения отходит трубка к так называемой «лягушке», прозрачному пластиковому сосудику со стенками гармошкой, в котором плещется светло-алая сукровица. Приходя, врач как-то непочтительно-беспечно хватает «лягушку» и весело говорит:
- Ух, красота какая!

Руководствуясь выданной памяткой, я загодя купила в здешней аптеке специальную белую футболку с разрезом спереди, жёсткий корсет на липучках, «вожжи» - тканевый ремень из чего-то вроде сутажа (его привязывают к кровати, чтобы правильно подтягиваться и вставать), а эластичный бинт для ноги мне привезли из дома. Нас пугают, что надо целых три месяца спать только на спине; для многих это невозможно, и для меня тоже – уж точно не уснуть…

После ряда броуновских перемещений из отделения в отделение, из палаты в палату, я вновь оказываюсь рядом с понравившейся мне маленькой, седенькой, чрезвычайно деятельной Алей. Она из одной южной автономной республики, у себя в городке Аля старшая по дому, решает проблемы жильцов в любое время суток.

Как я поняла, прежде она работала фельдшером на одном из хуторов. Аля рассказывает про хуторянку Верку, имевшую троих малых детей от разных мужиков. Умножив демографию хутора, они неизменно сливались в неизвестном направлении. Верка была непьющей, что было сил заботилась о детишках. Жили они в избе-развалюшке с единственной комнатой, и там же жили то ягнёнок, то козлёнок, а то и поросёнок. И вот однажды злопыхатели накатали донос в сельсовет: мол, Веркины дети воспитываются в невыносимых условиях, и надо их у Верки отобрать.

Прибыла комиссия во главе с важным председателем в высокой кавказской папахе. Только он вознамерился войти в избу, как оттуда вылетел визжащий поросёнок, сбил председателя с ног и сколько-то повозил его на себе по разъезженной глине двора. Вокруг было много зевак, и долго ещё председателю-мусульманину поминали эту поездку верхом на свинье!

Оказалось, что Верка ждёт уже четвертого по счёту ребятёнка – и опять без отца. Аля заклинала Верку, чтоб звала её при первых же схватках, но Веркина соседка прибежала к Але, когда уже вовсю шли роды. Вызвав «скорую», Аля застала такую картину: на железной кровати сидит Верка, из неё змеится пуповина, на полу, на каком-то тряпье, верещит младенец. С кровати напротив зрелище наблюдают три пары детских глаз.

До машины Верку на носилках несли шофёр и Алин муж, который говорил потом смеясь:
- Никогда не прощу тебе, что вытащила меня из постели, и я всё смотрел и смотрел на грязные Веркины пятки!

Я потом немало думала о несчастной Верке, хотя конец у истории случился неплохой: многодетной мамочке дали светлую, тёплую комнату в общежитии, она старалась, успешно обихаживала детишек. Но Верку точно недолюбили в детстве, и она всегда истово хотела на ручки. Девочкиного воспитания Верка не получила никакого, и потому думала, что если мужик обнимает её и прижимает к себе, то, конечно же, любит!

Говорю докторам, с треском раздирая липучки, что из-за корсета чувствую себя какой-то чешуекрылой; доктора охотно отзываются на шутку. Меня начинает интриговать поведение хирурга, делавшего мне операцию; про себя я называю его Лобастым. Войдя в палату в сопровождении эскорта врачей, он первым делом пристально смотрит на меня – и продолжает смотреть, слушая доклады о других больных.

Если я сижу в кресле стеклянного перехода, и Лобастый идёт с другого его конца, то он неотрывно смотрит на меня, пока не пройдёт мимо. Мне кажется, на его лице тень некоего полускрытого удивления: «Как! Она всё ещё жива?!» Я начинаю чувствовать себя подопытным объектом из группы, которая вся должна давно почить. Пытаю сына, который ходил на беседу к Лобастому: может, он сказал что-то ещё, о чём сын умалчивает? Сын негодует и повторяет изначальную версию беседы. Но загадка пристального внимания Лобастого ко мне мучает меня и спустя три месяца.

Через немыслимой красоты заснеженные леса меня и ещё одного больного отвозят в «дочку» 119-й, в больницу восстановительного лечения на окраине Зеленограда. Эта здоровущая больница – какой-то реликт шестидесятых. Мне назначают процедуры в допотопной соляной пещерке, ещё некое мутноватое «зеркало», куда пялишься для якобы лучшего мозгового кровообращения, соседкам – фиточаи из валерьяны и пустырника.

С первого по пятый этажи идут невиданные мною прежде широкие пандусы, и когда смотришь из коридора, как люди вдали спускаются с них, чувствуешь себя в фантастическом фильме Стенли Кубрика. Меня хвалят за то, что я такая бодрая и ухоженная, но только я одна не могу сразу одолеть пролёт пандуса и подолгу вишу на его перилах…

Поразительно, как реагирует на наши жалобы здешняя докторица: она сразу меняется в лице, явно переживая и сочувствуя нам, тут же кидается корректировать назначения, с предельным вниманием относится к каждому. Понимаю, что это, может быть, не совсем профессионально – так наглядно сопереживать, но, боже, как мы все соскучились по человечному обращению врачующих!

Немного хожу по маленькому парку, но больше сижу на скамеечке возле стеклянных дверей больницы. Поспать на моих коленях приходят хоть и больничные, но всё равно бродячие коты – чёрный и белый в серых яблоках. Белый, грациозно извиваясь, нежно трётся о пальто, где как раз под ним расположен послеоперационный шов. Должно быть, правы те, кто утверждает, будто кошки чуют человеческую боль и стараются помочь.

Там и сям мелькает Толя в неизбывной рубашке в серую клеточку; мы приветствуем друг друга. Время от времени он сидит перед телевизором, не слыша ни единого слова – просто ему надо побыть среди людей. Незадолго до выписки встречаю его на пустынной лестнице, говорю слова прощания и обнимаю за талию – не могу дотянуться до его груди или плеч. Толя преображается: громко смеётся, но в глазах стоят слёзы, сами глаза становятся необыкновенно большими, как бы «голыми», то есть совершенно беззащитными…

У меня в палате очень полная одышливая Рита; ей 83, но она ещё работает – старшей медсестрой в приёмном покое в своём подмосковном городке. Рита  вдобавок оказывается героиней передачи «Дачный ответ» на НТВ, вот это да! Рядом неприятная сухонькая москвичка, которая передёргивает мои слова, хамит, но ближайшей ночью, стремясь к мобильнику, умудряется голой улететь на середину комнаты – бог наказал? Кстати, и она, и та самая врагиня, возмущавшаяся моим подсчётом дверей в 119-й, а также армянка Карина вместе с Могучей-Галей после своих срывов все до одной почему-то заискивают и подлизываются ко мне.

Ещё одна поведенческая загадка: когда я, прощаясь, тепло обнимаюсь с нонконформисткой  Любой, боковым зрением вижу, что моя южанка Аля пребывает в непрестанном движении – словно собирается и не может обрести решимости что-то сказать; на это даже больно смотреть. Может, хочет, но стесняется спросить номер телефона или адрес? Да полно, девочки, я и так вас всех не забуду никогда. Сущая обезьяна Дри-чи-чи, прихрамывая, я ощущаю себя хромоногой москвичкой Тиной, слегка перхая, становлюсь Любой, широко улыбаясь – Кариной! И опять же, думая об обобщающем образе моих случайных соседок, понимаю, что они – прелестные в своей грусти первоначального тления осенние цветы…

Спустя три месяца физически я чувствую себя средне, хожу по-прежнему неважно. Моя тверская кардиологичка говорит:
- А вам никто и не обещал, что после операции улучшится качество вашей жизни. Скажите спасибо, что вам продлили саму жизнь!
Но я всё равно верю в чудодейственную силу - и да, любовь своих сказочных королей.

2018 г.


Рецензии
На это произведение написано 6 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.