Часть III. Закат и Сумерки Заратустры

        Круг странствий замыкается
       
        Заратустра шел столько дней и ночей, что потерял им счет. Он вообще недолюбливал арифметику, которой предпочитал гуманитарные дисциплины. Наконец, пророк очутился на окраине незнакомого города. Его улицы были пусты. Трубы фабрик выдыхали в небо сизый дым, расползавшийся наподобие облаков. Философ стал дожидаться автобуса, чтобы добраться до центра, где он рассчитывал купить карту местности, по которой сможет отыскать своих родителей.
        Показался автобус. Философ вскочил со скамейки. Автобус промчался мимо на полной скорости. Заратустра успел заметить горящее табло: «Следует в парк». 
        С соседнего дерева рухнула белка. Увидав Заратустру, она присела, шарахнулась влево, кинулась вправо, закрутилась на одном месте волчком, бросилась перебегать дорогу, передумала и снова полезла на дерево, с которого только что упала. Забравшись на безопасную высоту, она с затравленной ненавистью посмотрела на причину своей паники, понуро сидевшую на автобусной остановке, и злобно зашипела.
        Заратустра огорчился. Он не любил быть поводом для столь интенсивных негативных эмоций. К остановке подполз набитый автобус. Он открыл двери, но оттуда никто не вышел. Пассажиры еще плотнее ухватились за поручни и друг за друга.
        – Закрой двери, падла! – обиженно крикнул кто-то у выхода. – Сквозит!
        Философ увидел ощерившиеся локти и не решился на штурм. Рядом на дереве закачалась ветка. Белка удержалась на самом кончике и теперь смотрела на Заратустру со злорадством.
        Снова проехал переполненный автобус. Он даже не остановился, а только замедлил ход. Водитель – как показалось Заратустре – издевательски развел руками и подмигнул. Философ отправился в центр пешком.
        Когда он добрался туда, солнце начало клонится к горизонту. Философ посмотрел на часы ратуши. Там пылал полдень. Однако показания вокзальных часов подтверждали мрачные астрономические намерения небесного светила и даже сгущали краски в сторону ночи. Другие часы вообще отказывались свидетельствовать. Поймав взгляд пророка, они сначала опустили стрелки к цифре «6», а затем принялись размахивать ими, словно крыльями, сохраняя неподвижность в пространстве, чтобы надежнее замаскировать свой стремительный полет во времени.
        Появился одинокий прохожий. Делая шаг, он останавливался и сверялся со своими наручными часами, словно желал достичь в своих движениях механической точности.
        – Вы не подскажете, сколько сейчас времени? – обратился к нему Заратустра.
        Прохожий вздрогнул и отвел взгляд.
        – Нет, – ответил он.
        – Почему?
        – Мои часы не работают.
        – Тогда зачем Вы постоянно смотрите на них?
        – Надеюсь, они снова пойдут от встряски.
        – Но тогда Вам лучше прыгать или бегать...
        Прохожий укоризненно посмотрел на философа.
        – Это очень деликатные импортные часы. Они не терпят суеты и резких движений...
        Заратустра снова остался один на один со своим недоумением. Путаница со временем расшевелила шестеренки его памяти.
        «Да никак... – сказал он себе, и задохнулся от жуткой догадки. – Неужели, я когда-то уже был здесь? Да ведь это город Нейрофагов... Скорей отсель!»
        Тем не менее, он попытался купить карту в газетном киоске.
        – Вам карту местных достопримечательностей? – спросил продавец.
        – Нет, географическую.
        – Такие в продажу не поступали. Но есть схема общественного транспорта.
        – Спасибо, – поблагодарил Заратустра. – С транспортом я уже знаком.
        – Газетку не желаете? Вчера было много интересных происшествий. Случай изнасилования читателя работницей библиотеки, между секциями «биографий и мемуаров» и «кругосветных путешествий». Мелкая кража в мебельном магазине. Во внешней политике, переговоры с соседней державой зашли в очередной тупик.
        – Какие переговоры? – машинально спросил Заратустра.
        – Всякие. Переговариваемся от нечего делать. А, впрочем, купите газету и узнаете.
        «Неужели, я сделал круг? – продолжал сокрушаться Заратустра, запихивая газету в карман плаща. – Что ж, неудивительно: Земля представляет собою шар, хотя и неправильной формы».
       
       
        Бессонная ночь в овраге
       
        Заратустра покинул город Нейрофагов засветло. На как только он пересек его черту, на мир гигантской птицей опустилась ночь, обняв его крыльями. Философ решил переночевать в овраге.
        Он расстелил газету, – в которой не было ни слова о зашедших в тупик переговорах, но которая пришлась теперь кстати, – лег на нее, подложил под голову дорожную котомку, укрылся своим рваным плащом и приготовился бодрствовать. Если пророку с трудом удавалось заснуть в удобных постелях, мог ли он рассчитывать на сон посреди незнакомого оврага?
        «Боже всемилостивый, – обратился Заратустра к Всевышнему, тоже никогда не смыкавшему глаз, чтобы скрасить тяжкие беспросветные часы, – как я ненавижу ночь! Расставание с сознанием приводит меня в ужас. Вдруг, уступив соблазнам трансцендентных скитаний, оно больше не вернется ко мне? И бренное тело станет добычей стервятников. Впрочем, в ночи есть своя прелесть. Мерцание звезд, лунная меланхолия, печальные вздохи природы, вкрадчивые движения воздушных потоков, таинственные шорохи – все это очень романтично. Однако попробуй не спать ночью! Общественная мораль требует от нас насильственной дани Морфею. Еще можно повеселиться ночь напролет в компании беззаботных друзей. Но одному... Тут не хватит никакого хладнокровия. Придется делать вид, что пытаюсь уснуть».
        Каменистая поверхность оврага врезалась в исхудавшее от скитаний и плохого питания тело пророка, не находившего себе удобного положения. Он лег на плащ и укрылся газетой, но это не помогло: ему стало не мягче, но холоднее.
        «Эх, нужно было купить издание потолще, – сокрушался философ. – Какой-нибудь там многословный литературный альманах с бесплатным приложением: это и снотворное, и перина одновременно».
        Отовсюду доносились тревожные звуки неприкаянного бездомного существования. Что-то пощекотало Заратустру по щеке, что-то укололо в локоть. Вся неудачливая звериная нечисть, что тщетно пыталась во время дня вскарабкаться по крутым склонам оврага к солнцу и срывалась вниз, скапливалась здесь, на дне, в неимоверном множестве, чтобы лелеять свои обиды, мечтать о возмездии и злорадствовать по поводу неудач собратьев. В своих беспокойных и прерывистых снах твари заново переживали свои унизительные фиаско. Жажда покорения высот вновь наталкивалась на невезение, а запал сменялся беспомощностью. Их конечности не находили опоры, поверхность отторгала хватку их судорожных клешней, на них сыпались песок и камни, а над головой кружили хищные птицы с разинутыми клювами. И когда они срывались и катились вниз, земля поворачивалась к ним ямами и ухабами.
        «Нужно было заночевать на вершине холма, – сожалел о неудачном выборе Заратустра. – Там спокойнее, хотя и холоднее. А, впрочем, с вершины можно свалиться вниз и покалечиться. Когда уже появится ленивая и сонная Аврора? Эта румяная дева слишком любит нежиться в постели!»
        Как и всякий страдающий бессонницей, он уповал на рассвет, полагающий предел расхристанным ночным метаниям. Но как только забрезжила заря, он уснул судорожным сном, в котором одновременно за кем-то гнался и от кого-то убегал; причем, не мог преуспеть ни в том, ни в другом. Потом он заблудился и стал выспрашивать у встречных, как ему попасть в пункт назначения, ни никто не мог ему помочь, потому что он забыл его название.
        Когда Заратустра проснулся, его тело ломило от сырости и холода. Прежде чем отправиться в путь, он развернул газету, чтобы отвлечься бессмысленной информацией. За ночь газета пришла в плачевное состояние. Она была порвана, а в уцелевших местах размазалась от росы до полной неразборчивости. В городе Нейрофагов явно не заботились о полиграфическом качестве периодики. Единственное, что удалось разобрать философу, было краткое сообщение о том, что в близлежащей деревне Сузы сгорел стог сена, отчего огонь перекинулся на конюшню, которая, к счастью, оказалась пуста, поскольку все лошади умерли от моровой язвы полгода назад.
        Название «Сузы» Заратустра перечитал несколько раз. Ба! Так ведь это была та самая деревня, в которой проживали его родители. Как смог забыть об этом он, написавший в Сузы столько писем? Воистину, Мнемозина была ненадежнее последней шлюхи.
        Заратустра вскочил на ноги, сложил порванную газету и спрятал ее в дырявый нагрудный карман плаща – на тот случай, если память снова подведет его. Он был почти у цели.
        «Теперь, – предвкушал пророк, – я смогу передохнуть от странствий. Протянуть свои утомленные дорогами ноги. Свежий воздух, парное молоко, банные неги. Только жаль, что сгорел стог. Ничего, буду спать под открытым небом в гамаке. Гамак – что твоя колыбель. Мой сон восстановится. Нервы придут в порядок. Я снова испытаю давно забытое чувство свежести».
       
       
        Разговор с могильщиками
       
        По дороге в Сузы Заратустра забрел на кладбище. Пророк страшно боялся  покойников, в частности, и смерти вообще. По поводу знаменитого изречения Сенеки – мол, пока мы есть, смерти нет и наоборот, – философ высказывался скептически: дешевый парадокс, ничего не проясняющий в эсхатологическом аспекте небытия.
        Чтобы обхитрить свой страх, Заратустра сорвал сыроежку с нежно-розовой кокетливой шляпкой и принялся ее обнюхивать. Сыровато-сладкий грибной аромат всегда успокаивал его. К тому же было приятно думать об иллюзорности ценностной иерархии: вот, беспородная сыроежка, можно сказать, дворняжка грибного племени, а пахнет не хуже аристократов: белых и подосиновиков. До чего все же обманчивы опрятная внешность и блеск регалий. Так, занюхавшись и замечтавшись, он чуть не угодил в могилу, которую рыли два могильщика, уже скрывшиеся в земле по плечи.
        – Смотри, куда прешь, чучело! – выругался один из них, напоминавший облезлую крысу. – Жить надоело?
        Грубость могильщика покоробила Заратустру.
        – Пусть мертвые хоронят своих мертвецов! – сказал он грозно.
        – Вот как? – распрямился второй.
        Этот был высоким, худым и сутулым, как виселица в ожидании повешенного. Он с неторопливым достоинством прислонил лопату к внутреннему краю чьего-то последнего пристанища, явно готовясь к серьезному разговору. Почувствовав это, его тщедушный напарник вылез из могилы, уселся на край и закурил.
        – Это твоя мысль или цитата? – зло прищурился длинный.
        – Не помню, – признался Заратустра. – Какая разница? Кто может предъявить права на обладание истиной? Считай, цитата, ставшая моим собственным изречением.
        – А раз так, нужно ставить кавычки.
        – Материнское чрево открывает кавычки, – задумчиво произнес его напарник, втягивая и выдыхая дым, – а крышка гроба закрывает их...
        – И как ты себе представляешь мертвых, хоронящих самих себя? – укоризненно покачал головою длинный могильщик. – Допустим, некий покойник под номером N похоронит того, кто скончался непосредственно перед ним (номер N –1). Пусть так, хотя труп может успеть разложиться, а это, сам понимаешь, помимо эстетических нареканий представляет санитарную угрозу. Ну да вы, философы, не слишком щепетильны на этот счет. Но кто похоронит самого последнего умершего – того, кто поставит финальную точку в затянувшейся эстафете человеческого рода? Об этом ты когда-нибудь задумывался, Спиноза?
        – Это будет еще очень нескоро. И вообще, не нужно все понимать так буквально...
        – Ишь, запел, – усмехнулся между двумя затяжками напарник, внимательно слушавший их разговор. – Если ты философ, то должен предвидеть все случаи жизни. И смерти, включительно.
        – Откуда вы узнали, что я философ?
        – А кто еще норовит скакнуть в чужую могилу?
        Заратустра не совсем понял намек служителя Плутона, но решил не уточнять.
        – А если в переносном смысле, – вернулся к волновавшему его вопросу длинный могильщик, отличавшийся доскональным складом ума, – то как понимать данную сентенцию?
        – По-моему, – замялся Заратустра, не готовый к обсуждению щекотливых тем на территории кладбища, где живые были в меньшинстве, – это изречение допускает различные толкования. Я его понимаю следующим образом. Мысли о смерти и усопших ослабляют волю. За рассуждениями о загробном существовании, воздаянии и прочих тлетворных материях прячется все слабое и мстительное, не желающее простить сильным их жизнелюбия и стремящееся отбить у них охоту к существованию пессимистическим взглядом на вещи. Аргумент тщетности – смертоносное оружие плебеев духа.
        – А я это понимаю иначе, – сплюнул в могилу облезлый напарник. – Слишком мы много вкалываем, а отдача нулевая. Одни хлопоты. Хоть бы из них трава сочная прорастала... Так нет же – родственники выпалывают. Вот пусть сами себя и хоронят. Не устроить ли нам, кореш, шабаш? – обратился он к товарищу.
        – Оба вы неправы, – ответил тот. – Эта фраза означает, что только мертвые могут воздать себе по достоинству, ибо знают, что там. А живые всегда что-нибудь напутают и, даже если возьмутся привести в исполнение последнюю волю усопшего, допустят какой-нибудь ляпсус, за который получили бы нагоняй от покойника, будь тот по сей день в добром здравии.
        – И то верно, – согласился с ним напарник. – Так, как насчет перерыва?
        – Пока могилу не дороем, – запретил первый, беря в руки лопату, – об отдыхе не помышляй. Сам знаешь, кого хороним...
        Напарник вздохнул, швырнул окурок вниз и сам прыгнул вслед за ним.
        – А кого вы хороните? – заинтересовался Заратустра.
        – Великого пророка, мага и прорицателя, – ответил длинный могильщик. – Много за свою жизнь сделал полезных дел: исцелял больных, воскрешал мертвых и готовил живых к смерти. У него и эпитафия будет на латыни – Beata Solitudo.
        – Ничего подобного, – возразил напарник, – De mortuis aut bene aut nihil. Я сам видел, как масон ее вырезал.
        – Пусть так, – согласился длинный. – Дело это первостепенной важности, потому что на следующий день после похорон, он должен воскреснуть...
        – Откуда вам известно? – удивился Заратустра.
        – Он бессмертен, хотя и родился от человеческой женщины.
        – Вот именно, – встрял напарник. – Если воскреснет, зачем могилу глубокую капать? Все равно он в ней лежать не будет, а из мелкой проще вылезти...
        – Ты совершенно не понимаешь сути вопроса, – осудил его товарищ. – Если могила плохая, из нее кто угодно восстанет: кому охота лежать как попало до второго пришествия. Нет, ты ему такую могилу смастери, чтобы все в ней подмывало остаться. И если он все равно воскреснет, то это уже настоящее чудо!
        Заратустра подивился сумрачной глубине его слов.
        – Бог в помощь, – распрощался он с могильщиками.
        – Авось еще свидимся, – ответил похожий на крысу из могилы.
       
       
        Сузы
       
        В Сузах Заратустру ждало разочарование, чтобы справиться с которым ему потребовалось немало философской находчивости.
        У кого бы ни спрашивал пророк, в каком доме проживают его родители, никто не мог сообщить ему ничего полезного. Большинство вообще не слыхивало о двух кротких пенсионерах (он – бывший сапожник, она – домохозяйка). Один забулдыга сказал, что знает, о ком идет речь, и отправил Заратустру в шатер на окраине, где жили цыгане, немало изумленные посещением философа. Наконец, ему посоветовали справиться у почтмейстера, которому было известно все о Сузах и его обитателях.
        Почтмейстер встретил Заратустру, как родного. Он всегда был рад образованным людям, которых в Сузах осталось, увы, немного: школьный учитель, аптекарь (он же фельдшер), агроном (по совместительству ветеринар) и – простите за нескромность – ваш покорный слуга.
        Почтмейстер усадил Заратустру за стол, налил ему горячего чаю и только тогда отважился огорчить гостя: родители Заратустры не проживали в Сузах; по меньшей мере, на его памяти, которая охватывала срок в тридцать три года – от момента, когда почтмейстер получил назначение в этот город, до сегодняшнего дня.
        – Но ведь я отправлял сюда письма каждый год, – удрученно воскликнул Заратустра, – и ни одно не возвратилось! Около полусотни посланий...
        Почтмейстер подошел к застекленному шкафу, отпер его и вытащил перевязанную пачку писем, которую вручил философу.
        – Вот ваши письма. И не полсотни, а ровно тридцать три.
        – Но почему они не вернулись на адрес отправителя?
        – Потому что у Вас нет адреса.
        Заратустра сидел с опущенной головой. Он подпирал лоб ладонью, как делал всегда в процессе размышлений, но в его голове не было мыслей, а одно лишь огорчение. Все его планы рушились на глазах постороннего, хоть и доброжелательного, человека.
        – Не кручиньтесь, – утешил его почтмейстер, подливая чаю. – Все могло быть гораздо хуже. По крайней мере, вы получили назад свои письма, в целости и сохранности. Только одно распечатано, потому что меня одолело любопытство – точнее, мною владел исследовательский интерес. Очень хотелось понять, о чем можно с таким упорством писать несуществующему адресату. Но я снова запечатал его и даже наложил сургуч. Признаюсь, я был несколько обескуражен обыденностью содержавшейся там информации. Выражаю запоздалые соболезнования по поводу Вашей затянувшейся простуды, перешедшей в гайморит. Вам следовало лечить его луком.
        – Вы не знаете, куда переехали мои родители?
        К сожалению, почтмейстер ничего не мог сказать на этот счет.
        Перед отъездом пророк решил посетить местную баню. Он втридорога купил на базаре березовый веник, но в бане оказался женский день. Заратустра вступил в безнадежные пререкания с администрацией в лице дородной банщицы, доказывая, что пол не имеет для него никакого значения, и он приехал в Сузы, специально чтобы повидать родителей и попариться (упоминать о парном молоке и сеновале пророк не счел нужным, дабы не перегружать описание своего невезения лишними подробностями). И поскольку первая цель его визита осталась нереализованной, он не намеревается так просто отказаться от второй.
        Банщица терпеливо выслушала Заратустру, хотя по мере изложения им аргументов, ее лицо приобрело грозную апоплексическую окраску, если, конечно, виной тому не был душный банный воздух.
        – Между ног, милок, у тебя что? – резонно спросила она, когда философ выдохся.
        – Чем бог наградил! – нашелся Заратустра.
        – Ну, так и береги эту божью милость, пока не оторвали, – посоветовала банщица.
        И Заратустра покинул негостеприимный чертог, забыв там веник, оказавшийся на поверку ольховым, причем, не первой свежести. Подмышкой он нес увесистый ворох писем.
        Для восстановления самообладания потребовались стоические усилия.
        «Давай рассуждать логически, – уговаривал себя философ. – Адрес родителей я обязательно разыщу, чего бы это ни стоило. Да и сколько, если на то пошло, может стоить справка в паспортном столе? А письма у меня уже есть. Буду отправлять по одному в год, как писал в свое время. Все в жизни повторяется, и я прекрасно помню содержание каждого послания. К примеру, два года назад я пережил феноменальный упадок духа. А за год до того у меня был беспрецедентный творческий взлет, и после одной проповеди толпа чуть не растерзала меня от восторга. Все течет (здесь философ с неудовольствием вспомнил банщицу), и мало что меняется...»
        В результате самовнушения, Заратустра покинул Сузы в уравновешенном состоянии духа.
       
       
        Снова Сузы
       
        Заратустра шел неделю, куда глаза глядят. Вероятно, они немного косили, ибо через семь дней философ снова вернулся в Сузы. Хотя себе он объяснял произошедшее иначе:
        «Если здесь больше не живут мои родители, ergo здесь поселюсь я».
        Эта логика убедила его, и Заратустра принялся искать крышу над головой. Он звонил в двери, оснащенные звонком, и стучал в прочие. Однако повсюду философ наталкивался на вежливый, но категоричный отказ: у пророка не было ни наличных, ни сулящей доход профессии; к тому же многих смущал его оборванный и неухоженный вид.
        «Еще сопрет чего-нибудь...» – прогнозировали они и закрывали перед его носом дверь.
        А в одном доме, где его готовы были приютить за мелкие услуги по хозяйству (колка дров, доение коровы, уборка нужника, etcetera), он сам не захотел остаться: там надрывно кричали дети, и удушливо пахло квашеной капустой и чем-то еще, несовместимым с мыслительным процессом.
        Когда он уже почти смирился с тем, что временно останется без пристанища, а с наступлением зимы устроится ночным сторожем, а еще лучше кочегаром в котельной, очередную дверь ему открыла строгая и величественная старуха, напоминавшая завуча средней школы, которой уже никогда не стать директрисой, отчего в ее глазах затаилась едкая, но торжественная скорбь. Она согласилась поселить у себя Заратустру за символическую плату. Старуха вдовствовала уже многие годы и не возражала против присутствия в доме мужчины, способного вбить в стену гвоздь и, если не защитить от грабителей, то хотя бы отпугнуть их.
       
       
        Старуха
       
        Так Заратустра поселился у старухи. Хозяйка отвела ему первый этажа, а сама переместилась на второй. После неудобств непрерывных странствий оседлое существование показалось пророку раем. Он сидел перед окном и наблюдал за прохожими. На подоконнике опрятно цвела герань. По стеклу деловито ползала муха, а за ним перемещались по своим скромным нуждам и насущным надобностям жители Суз – от резвых детей до ветхих стариков. Вскоре, – мечтал Заратустра, – он возьмет себе учеников и будет зарабатывать на жизнь преподаванием. Пророк потерял интерес к публичным выступлениям, но решил подготовить новое поколение философов и проповедников.
        Однако вскоре у этого плюшевого уюта обнаружилась шершавая изнанка. Старуха оказалась настоящей ведьмой с лютым характером. В дополнение к этому, она страдала бессонницей. Ночами она расхаживала по своей комнате, скрипя половицами и гремя клюкой. Иногда она затихала, и Заратустра забывался коротким суетливым сном. Но как только сновидения начинали жалобно скрестись у порога его сознания, сверху возобновлялись грохот, скрип и раздраженные возгласы.
        – Бабушка, может, нам поменяться местами? – предложил ей философ.
        – Местами? Я-то занимаю свое место, а ты, потаскун...
        – Я имел в виду этажами, – поспешил уточнить Заратустра свое двусмысленное заявление. – И вам не нужно подниматься наверх, и мне больше уединения».
        Чем хуже ему жилось со старухой, тем ласковее Заратустра к ней обращался, называя не иначе, как бабушкой, голубушкой или Варварой Михайловной. Возможно, он стремился заблаговременно умилостивить эту несносную каргу, или же сложность характера ближнего вызывает в нас невольное уважение.
        На удивление, старуха сразу согласилась на предложение своего квартиранта, но это не помогло. Теперь она стучала клюкой в потолок.
        – Зачем Вы мне стучите, Варвара Михайловна? – пытался Заратустра уяснить загадку престарелой женской души. – Ведь я не позволяю себе ничего такого. Я тих, как мышь. И гости меня не посещают.
        – Я стучала? – притворно удивлялась бабка. – Что-то не припоминаю. Все ты придумываешь. Еще тот фантазер. Может, паутину пыталась снять? Не знаешь, почему у нас столько пауков с тех пор, как ты вселился?
        «На что она намекает?» – настораживался Заратустра.
        По вечерам они часто перелистывали фотоальбом (точнее, перелистывала старуха, а Заратустра смотрел на фотографии и слушал сопровождавшие их истории). Постоялец считал невежливым отказать пожилой женщине в безобидном удовольствии вспомнить свое прошлое. Старуха заваривала ароматный чай, к которому приохотился ее постоялец, и вытаскивала старый альбом, едва умещавшийся на ее костлявых коленях. Философ наклонялся к страницам и внимательно созерцал чужие лица, утешая себя тем, что платит скромную дань за целебный настой, завариваемый из неведомо каких, – известных только старухе, – трав.
        Ритуал начинался меланхолической преамбулой: мол, земных лет ей осталось немного. Скоро милостивый Господь заберет ее к себе на полное обеспечение. Вся жизнь у нее в прошлом. Вот и осталась единственная радость: ворошить страницы былого, отзывающиеся в памяти благозвучным резонансом. Старость начинается тогда, когда взгляд и помыслы обращаются к прошедшему, а будущее утрачивает притягательность, ибо от него нечего ожидать.
        Старуха показывала своих родителей, сестер, покойного мужа и их детей – мальчика и девочку. Каждый раз всплывали новые подробности биографий, и Заратустра безнадежно запутался в ветвях генеалогического дерева и его плодах. Он пил чай и кивал головой. И то, и другое давалось ему без труда. Из всех родственников, помимо обладательницы альбома, уцелела только младшая сестра, с которой старуха находилась в давней и непримиримой ссоре, из-за нанесенной ей сестрой обиды. Об этой обиде старуха говорила только в общих чертах, наверное, потому, что подробности до сих пор ранили ее. Заратустра сделал вывод, что у сестры был роман со старухиным мужем, и потерял интерес к этому источенному временем, обезглавленному и покосившемуся любовному треугольнику. Пророк предпочитал не ввязываться в человеческие – слишком человеческие! – отношения, от которых у него шла кругом голова. А мысль о том, что его могут призвать в свидетели – и, тем более, в судьи –  страшила философа, привыкшего к резонам ума и не доверявшего подсказкам сердца.
        Своего супруга старуха честила почем зря. Он, де, наобещал ей с три короба, а не сдержал на спичечный коробок. А она-то, наивная, поверила ему. А он загубил ей молодость. Сделал из нее домохозяйку и еще попрекал черствым куском хлеба. Стал волочиться за короткими юбками. Тут-то она и поставила вопрос ребром. А уходить он испугался. Видно, понимал, насколько нужен своим вертихвосткам... Так что, она своего добилась. Под конец, держала мужа в ежовых рукавицах. А жили они, как чужие. Спали раздельно. Почти не общались, но часто ссорились. Невыносимый все-таки был человек: педант, эгоист, самодур.
        Заратустра слушал и потел то ли от горячего чаю, то ли от такого списка недостатков и прегрешений. Он был невысокого мнения о человеческом роде как таковом, но чтобы все эти отрицательные свойства умещались в одном характере да еще в таких изнурительных подробностях – перед таким дьявольским сгущением красок пасовало даже его изощренное воображение.
        Своих детей старуха любила, но они оказались неблагодарными. Сколько было вложено в них сил и забот, а результат один: забыли о своей матери, не пишут ей писем, не приезжают в гости. Сын Коля живет в городе, выбился в большие люди, а так и не повзрослел: остался капризным, инфантильным, самовлюбленным. Весь в папашу, царствие ему небесное, которого он не заслужил, потому что сволочь. А дочь Света – хорошая и добрая. Она бы позаботилась о матери, да муж ее невзлюбил тещу. За что? А за здорово живешь. Не позволяет жене общаться с матерью. А Света слабая и безвольная. Никогда не осмелится пойти ему наперекор. Вот и осталась старуха, почитай, без детей...
        Заратустра грустно смотрел в чашку, чай в которой еле закрывал донышко. Ему хотелось добавки, но он боялся потревожить скорбь хозяйки, дабы она не обратилась в гнев. Однако и без его вмешательства настроение старухи портилось. Из меланхолического оно становилось агрессивным и задиристым. Старуха обводила взглядом комнату, ища к чему придраться. Портреты на стене, – с теми же персонажами, о которых она только что повествовала, – висели прямо и либо доброжелательно улыбались, либо хранили ангельскую невозмутимость, столь идущую статичным изображениям. Часы тикали ровно и торжественно, отмечая суточные вехи негромким, но гулким боем. С часами лучше было не связываться: жизнь висела на волоске их секундной стрелки. Клубок шерсти и спицы покорно ждали хозяйку, чтобы возобновить неспешный путь к трикотажному изделию. Оставался квартирант. Он подчеркнуто вежливо отпивал из чашки, стараясь не израсходовать преждевременно жидкости, поглощение которой служило своего рода алиби, но весь его виноватый вид свидетельствовал о неприменимости к его персоне презумпции невиновности. Старуха принималась за Заратустру.
        – Семья – это тяжелая работа, – начинала она разбег издалека, с трамплина общих соображений, – Впрочем, некоторым удается уклониться от святых обязанностей продолжения рода и общежития...
        Заратустра замирал с чаем во рту, боясь сглотнуть. Хорошо, что жидкость уже остыла.
        – Вот у тебя, – обращалась она уже непосредственно к постояльцу, – небось, детей нет?
        Заратустра горестно мотал головой.
        – И женат ты никогда не был, ведь так?
        Заратустра спазматически сглатывал слюну.
        – И о пожилых родителях не заботился.
        Здесь старуха метко попадала в больную точку. Заратустра вспоминал свой первый приезд в Сузы и печальный разговор с почтмейстером, полностью теряя инстинкт криминального самосохранения, побуждающий обвиняемого юлить и оправдываться.
        – А почему?
        – Судьба так сложилась...
        – Вот это ты брось! – свирепела старуха. – Ты сам за себя отвечаешь. Только трус и лентяй все валит на судьбу. Вот и муженек мой покойный обожал судьбу примешивать.
        Страшась аналогии с мужем, Заратустра спешил с добровольным признанием.
        – Я выбрал себе иную стезю. Мое потомство – мысли.
        – Это что же за такие мысли? Что-то я от тебя за все это время ничего путного не слышала.
        – Возможность не подворачивалась, – бледнел философ, – но они там, внутри меня, бурлят и клокочут, словно кипяток в чайнике.
        – Вода твои мысли – пар и брызги. Тебя еще черви в гробу не сгложут, а они растают... Супруг мой тоже рассуждать любил, особливо после еды.
        От сравнений с мужем не было спасения. Только трудовая повинность могла выручить пророка.
        – Может, я посуду вымою, Варвара Михайловна? – предлагал он.
        – Мой уж, бог с тобой, – смягчалась старуха и принималась за вязание.
        «Старая карга! Ведьма! Мегера, – утешал себя Заратустра выдумыванием обидных прозвищ своей хозяйке. – Фурия. Гарпия. Горгона. Змея подколодная».
        Каждую субботу старуха вытаскивала ларец с украшениями и демонстрировала их жильцу. В ее сокровищнице доминировал жемчуг. Жемчужные браслеты, кулоны, бусы, брелки и колье таинственно мерцали в тусклом свете бронзовой лампы под малиновым абажуром.
        – Нравятся? – гордо спрашивала хозяйка Заратустру.
        – Конечно, – восхищался он, стараясь не выдать скуку зевотой. – А почему Вы отдаете предпочтение жемчугу?
        – Жемчуг – символ целомудрия, – охотно объясняла старуха, – украшение благородное и сдержанное. Камень аристократический и печальный. Многие называют его застывшими слезами. Это выплаканные слезы примирения с утратой. Жемчуг идет только тем, кто обладает внутренней гармонией и чистотой.
        – Откуда у Вас столько? Муж дарил?
        – Как же, он подарит! – отвечала старуха так, будто супруг был еще жив. – Кавалеры...
        Кавалеры упоминались только в контексте щедрых подношений и отсутствовали в фотоальбоме. Философ не лез с расспросами. Кавалеры, так кавалеры. А как старухе удавалось сочетать их с целомудрием – то была не его забота.
        – Теперь уходи, – гнала философа хозяйка, спохватившаяся, что рассказала ему больше, чем следовало. – Я буду отдыхать.
        Заратустра послушно поднимался к себе и снова слышал удары клюки и скрежетание передвигаемой мебели. Иногда эти звуки прерывались жалобными причитаниями или злобным бормотанием.
        «Ну, точно, колдунья, – в ужасе думал Заратустра. – И чай такой заваривает – истинное зелье для ворожбы... Не повредит ли он мне?»
        Старуха не оставляла жильца в покое, мешая ему концентрироваться на философских занятиях. Казалось, в ее арсенале имелось неисчислимое множество средств для подрыва его духа.
        – Хочешь, покажу тебе свои маски?
        Заратустра испытывал к маскам отвращение, но не находил в себе смелости для сопротивления. Внушительная коллекция старухи могла заинтересовать специалиста. Здесь имелись венецианские маски Колобмины, Пьеро, Арлекина и т.д. Из животных: лиса, волк, лев и т.п. Больше всего старуха любила маску маленькой девочки с лихорадочным румянцем на щеках. Она прикладывала ее к лицу морщинистыми руками и хихикала. И это сочетание старческих рук, жеманного смешка и кукольно-детской личины портили Заратустре настроение. Его собственное лицо начинало дергаться.
        – Что, – зловеще опускала маску старуха, – не нравятся тебе бал-маскарады?
        Философ смущенно разводил руками и пожимал плечами: мол, не взыщите, каждому свое.
        – Притворства ты, значит, не поощряешь?
        Заратустра молчал, чувствуя подвох. За недолгое сосуществование под одной крышей, он научился предсказывать перепады старухиных настроений.
        – Но разве двуличие нуждается в прикрытии картонной маски? Не таится ли ханжество за миной набожной серьезности? Не прячется ли вероломство под добродушной улыбкой?
        – Золотые слова, – пытался Заратустра подкупить старуху эмфатическим согласием.
        – Золотые слова, говоришь ты, а сам, небось, думаешь: чтоб тебе провалиться!
        Заратустра вздымал в протесте руки.
        – Вижу тебя насквозь, – не верила ему старуха. – Гнилой ты изнутри... По губам елей струится, а во рту оскомина. Сплюнул бы, да боишься. Не захлебнись ядом.
        И Заратустра ежился от точности этого лапидарного портрета, даже если он не совсем походил на прототип.
        «Сживет она меня со света, – предрекал себе Заратустра. – Пока не поздно, нужно мне найти другую квартиру. Пусть с запахами готовки и криками детей, только подальше отсюда...»
         В порыве самосохранения, он отправлялся на поиски нового пристанища, но, казалось, спешил разочароваться в подворачивавшихся вариантах, чтобы с чистым сердцем поскорее вернуться домой. Он начал привыкать к старухе, и не только ее ароматный чай, но и желчные нападки стали неотъемлемой частью его бытия.
        Когда старухе надоедало присутствие в доме Заратустры, она отправляла его с поручениями. Философ часто появлялся на рынке и научился отличать свежие овощи от прочих. Иногда желание проповедовать возвращалось к нему.
        «Рыночные отношения, – говорил он торговцам и покупателям, – окончательно доконают этот, и так далеко не самый счастливый, из миров. Скажите на милость: спрос и предложение! Вы когда-нибудь видели, чтобы на что-либо стоящее имелся массовый спрос? Нет, спрос был, есть и будет только на предметы ширпотреба. Забудьте про искусство и философию. Они останутся невостребованными и вымрут, как динозавры в ледниковый период. И не найдется ни души, чтобы оплакать их исчезновение. Рыночные принципы – залог распространения пошлости. Человечество захлебнется банальностью и разучится отличать ее от истинных проявлений духа, ибо последних просто не станет. Времена, когда толпа могла безнаказанно надругаться над личностью, покажутся золотым веком, поскольку само противостояние «толпа – индивидуум» канет в Лету.
        – Тогда кому покажется? – спросил какой-то умник, переминавшийся с ноги на ногу и воровато косившийся на прилавок с пахлавой, но Заратустра не расслышал вопроса. Впрочем, любопытный и не требовал к себе внимания: пользуясь всеобщим недоумением, он засунул себе в карман несколько лакомых кусков.
        «Пошлость захлестнет, так называемый, цивилизованный мир потопом, не виданным с ветхозаветных времен. Только не найдется такого ковчега, который смог бы уберечь достойное сохранения, ибо сам критерий достойности пойдет ко дну вместе с тем, что он призван измерять...»
        «Я ненавижу консюмеризм, – продолжил Заратустра, – прежде всего с эстетической точки зрения. Всякая система ценностей стремится создать себе такие условия, в которых она находит подтверждение своей правомерности и узаконивает себя. Таким образом, консюмеризм стимулирует аппетит. Аппетит ведет к прожорливости; прожорливость толкает к обжорству и ожирению. Консюмеризм неотделим от безобразия излишеств».
        В это время торговец хватился недостающих кондитерских изделий, но воришки и след простыл. Он с ненавистью посмотрел на пророка, косвенно повинного в нарушении законности, но требовать с него компенсации казалось еще абсурднее запоздалой погони за похитителем.
        Заратустру невзлюбили на рынке – не столько из-за его философии (которая частично пролетала над их головой, а остальное, входя в левое ухо, выходило из правого, вызывая в среднем неприятный зуд, как при сильном насморке), но потому, что он отвлекал потенциальных покупателей от покупок.
        – Так, ты будешь брать брюкву? – прерывала его речь торговка.
        – Нет, не буду. Она у тебя с гнильцой...
        – Ну, так и шагай мимо, прилавок застишь.
        Навьюченный продуктами, Заратустра возвращался к старухе.
        – А брюква где? – окидывала она авоську опытным взглядом надзирательницы, от которого не ускользала мельчайшая деталь.
        – Гнилая вся, Варвара Михайловна.
        – Ишь, гнилая! Теперь из-за твоей переборчивости с голоду помирать что ли?
        Заратустра заметил, что старуха совсем не выходила из дома, и спросил ее об этом.
        – Чужая я здесь, – объяснила она. – Муж привез в эту глушь, получив выгодное, по его словам, назначение. И по работе не продвинулся, и мне жизнь загубил.
        – А кем был муж?
        – Чиновником каким-то. Я толком так никогда и не уяснила, чем он занимался. Наверное, кресла просиживал вместе со штанами. Сколько супруга помню, он не расставался со своим потертым портфелем. Даже под голову подкладывал во время сна. Я все боялась, что однажды проснусь, а у него вместо головы портфель – безглазый, безухий, со свиной ряшкой замка.
        Заратустра тяжело вздохнул, представляя подобную метаморфозу.
        – А я выросла в городе. К театрам привыкла да светским салонам. А тут вокруг одно быдло. Я их презираю, а они чувствуют и невзлюбили меня за это. На улицу выйти – попасть под артобстрел завистливых взглядов. А женские языки, что липучки для мух... Культурных же людей тут не сыскать.
        – А как же почтмейстер, школьный учитель, аптекарь и агроном? – вспомнил Заратустра список достойных, которым снабдил его почтмейстер.
        – Ты, батюшка, спятил? – вскинула брови хозяйка. – Почтмейстер – пройдоха, каких свет не видывал. Читает чужие письма и ворует денежные переводы. Это у него называется перлюстрировать. Школьный учитель – малообразованный педант, которого не то что к детям, к дверям учебного заведения подпускать нельзя. Аптекарь – невежда и шарлатан. Я б скорее к знахарке дремучей пошла, чем ему свое нездоровье доверить. А руки трясутся, как у молотилки, поелику слаб до выпивки. Какие уж тут гомеопатические дозы... Кто там еще из «интеллигенции»?
        – Агроном, – подсказал Заратустра.
        – Вот, разве что, агроном, – согласилась старуха. – Простая душа. Жаль только, что эвкалипта от бамбука отличить не может...
        – Все мне здесь постылое, – продолжила она. – В окно посмотришь и то расстроишься: у прохожих низкие лбы, монгольские скулы и походка неандертальцев. Вот и сижу дома. Он мне больше, чем крепость: он – мой космос.
        – А кто же Вам до меня продукты носил?
        – А до тебя сдавала комнату одному поэту. Тот еще забулдыга. Он у меня серебро спер. Вот она – богема...
        Вскоре Заратустра окончательно надоел старухе, и она попросила его съехать в течение двадцати четырех часов, что он и исполнил досрочно, не имея материальной обузы и лишь сожалея о прекращении чаепитий.
       
       
        В кругу друзей
       
        – Ты, Зарик, рыбкой закусывай, – посоветовал Заратустре Вася. – Без рыбки пиво – не напиток, а так – прохладительный лимонад для дошкольного возраста.
        Они сидели за покосившимся деревянным столом, неподалеку от пивного ларька, вокруг которого толпился народ, взволнованно жестикулируя и выражая нетерпение прочими способами. Но друзья уже запаслись пивом и не разделяли массовой истерии.
        – Я избегаю включать в рацион соленое, – с сожалением отозвался философ. – У меня гипертония...
        – Гипер кто?
        – Повышенное давление.
        – Это с какой еще стати? – обиделся Петя. – Вроде ты целыми сутками трудом себя не утомляешь. Давление у тех, кто шибко вкалывает. Моего деверя на стройке чуть балкой не придавило.
        – Нервы у меня никуда, – объяснил философ. – Сон нарушен. И отсутствие постоянной крыши над головой тоже вносит лепту в общее состояние тревоги.
        – Нервы! Ишь хватил, – не одобрил его диагноза Петя. – В наш век они у всех расстроены. Я как увижу тещу, всего трясет...
        – Что теща, – задумчиво добавил Вася. – Меня иногда просто трясет, без всякого внешнего повода.
        – Это, наверное, с бодуна, – предположил Петя.
        – А я тебе говорю – беспричинно.
        – Без причины ничего не бывает.
        – И волос с головы не упадет?
        – Представь себе!
        – Тогда почему ты лысый, как лунь?
        – Я же тебе объяснял: меня теща поедом ест.
        – С волосяным покровом?
        – Может, если немного воблой закусить, давление не прибавится? – спросил Заратустра с надеждой.
        – А и подскочит, – обнадежил его Вася, – давление – не температура.
        – Никуда от тебя не убежит, – согласился с ним Петя.  – Ты, главное, рыбку пивком запивай. Пиво – напиток целебный, с успокоительной тенденцией. Если его, конечно, рыбкой закусывать.
       
       
        В окружении недругов
       
        – Садись, – сказали Заратустре.
        – Кто? – не расслышал философ.
        – Ты! Садись, – повторили ему.
        – Я не садист, – возразил Заратустра.
        – Что ты там мямлишь? Говорят тебе – садись!
        – Да, не садист я! Если уж на то пошло, я, скорее, мазохист...
        – Вмазать бы тебе по холке, мазохист!
        – Зачем?
        – Тем, что под рукой, или ею самой.
        – Мазохист я лишь в том смысле, что я безропотно принимаю выпавшие на мою долю испытания.
        – Заратустра, ты – садист...
        – Почему?
        – Ты нас замучил.
        – Я и сам замучился. Можно, я сяду?
        – Нет, уж, стой, раз ты мазохист!
       
       
        Наедине
       
        «Кто-то испортил воздух», – почувствовали ноздри Заратустры.
        Но поскольку философ находился в комнате один, получалось, что запах натянуло из форточки. Однако все окна оказались плотно закрытыми.
        «Может, на улице запах настолько нестерпимый, – предположил философ, – что он проник в помещение через щели?»
        Чтобы проверить эту гипотезу, Заратустра открыл форточку, и на него дыхнуло ароматом цветущей сирени.
        «Что же получается? – огорчился Заратустра. – Неужели, воздух испортил я сам, даже не заметив этого? Где моя былая наблюдательность? Впрочем, мой нос еще не утратил былой проницательности. Он сразу подмечает душок гнилых доктрин».
       
       
        У психиатра
       
        – Вообще-то я больше не практикую, – предупредил психиатр. – Я приехал в Сузы ради свежего воздуха, по выходе на пенсию. Здесь и сумасшедших-то не было до Вашего приезда. Одни идиоты...
        – Может, мне лучше уйти? – смутился Заратустра. – Не хочу Вас обременять.
        – Куда Вы пойдете? Оставайтесь, коли пришли. Благодарите почтмейстера: это он уговорил меня принять Вас.
        – Спасибо, доктор. А Варвара Михайловна убеждала меня, что в Сузах нет интеллигентных людей. Хорошо, я ей не поверил. Это мое кредо – никому до конца не верить. Всегда находятся исключения. Зачастую их больше, чем правил.
        – Кто такая Варвара Михайловна?
        – Моя бывшая хозяйка.
        – Это хорошо. На что жалуетесь?
        – Жаловаться глупо. Испытания даны человеку, чтобы укрепить его дух.
        – Значит, у Вас все благополучно?
        – Этого я не говорил. У меня нарушен сон.
        – Проблемы с засыпанием?
        – Просыпаюсь посреди ночи, в ужасе. И так лежу до рассвета.
        – А на рассвете?
        – Опять засыпаю.
        – Ну, значит, свою порцию сна добираете. Наполеон, говорят, спал по четыре часа в сутки, а одержал немало сокрушительных побед.
        – А еще, доктор, мне кажется, что все уже когда-то было...
        – Что именно?
        – Вообще все.
        – Как Вы себе это представляете? Некоторые события, конечно, могут повториться в силу ряда совпадений. Но чтобы все... Это уж Вы, батенька, хватили через край.
        – Я не спорю. Но у меня часто возникает такое впечатление: чувство постоянного возращения всего на свете, включая само это чувство.
        – Такие мысли я бы держал при себе. Не все представители моей профессии отличаются свойственным мне либерализмом. Могут и упечь... Ладно, не пугайтесь. В Сузах и психлечебницы-то нет. Больше ничего не беспокоит?
        – Старуха меня прежде изводила...
        – Это которая Варвара...
        – Михайловна.
        – А теперь? Привыкли?
        – Нет, она меня выгнала.
        – Значит, вопрос решен. Ну, всего Вам хорошего. Привет почтмейстеру.
        – Он меня избегает.
        – Тогда я сам передам. А для сна рекомендую ромашковый чай.
        – Мне Варвара Михайловна особый настой заваривала. Он на меня благоприятно воздействовал.
        – Вот и замечательно – пейте свой настой.
        – Так ведь она меня выставила.
        – За что?
        – Сказала, я вызываю в ней агрессивные эмоции.
        – Идите, голубчик. Вы уже не нуждаетесь в терапевтической помощи, а другой здесь все равно нет.
        – Может, какой рецепт? Меня успокаивает сам вид пилюль. Они такие круглые и гладкие.
        – Я подумаю.
        – А как же идея возвращения?
        – Вполне разумная, если посмотреть философски. Вот Вы откуда ко мне пришли?
        – Я сейчас у Пети живу, только у него теща несносная. Когда он от нее звереет, мне приходится квартировать у Васи. А Вася злоупотребляет зельем и меня принуждает к тому же.    
        – Вот и замечательно, возвращайтесь к Пете. Или к Васе. Чередуйте: то к Пете, то к Васе. Туда, обратно. Вася – Петя – Вася. Изменения поддерживают функции головного мозга.
        – Доктор, у меня высокое давление.
        – Меньше думайте об этом. Я избавился от тонометра, когда вышел на пенсию. Проводите больше времени на свежем воздухе. Это лучшее лекарство.
       
       
        Очная ставка
       
        Однажды, гуляя в полях, – потому что в деревне его провожали косыми взглядами, мешая укреплять сон и понижать сердечно-сосудистое давление свежим воздухом, – Заратустра встретил неприятного и даже устрашающего господина. Сверлящим взглядом и густыми усищами он напоминал разбойника с большой дороги, да еще вооруженного увесистой тростью с изогнутой рукояткой, так что Заратустре сразу представилось, как его хватают ею за шею, точно крюком. Он зачарованно смотрел на незнакомца, – как кролик на приближающегося удава, – пока бежать не стало поздно. Разбойник остановился и с явным неудовольствием оглядел философа с головы до ног. Заратустра потянулся за кошельком, совершенно забыв, что там одна мелочь, способная еще более разъярить грабителя.
        – Ну? – сказал разбойник.
        – Здравствуйте, – сказал Заратустра. – Не правда ли: замечательный день.
        – Замечательный день настанет, когда ты перестанешь баламутить людей и позорить меня...
        – Вас? Я?
        – Зачем ты осел в Сузах?
        – Тут жили мои родители.
        – Никогда у тебя не было родителей – ни в Сузах, ни в Суздале, ни посреди Суэцкого канала, сукин ты сын!
        – Как же, у всех людей есть родители...
        – Это ты человек?
        Почувствовав шестым чувством обоснованность этого обвинения, Заратустра не дерзнул узнавать, кто он. Пророк совершенно утратил волю и ощущал себя марионеткой.
        «Чем меньше я буду дергаться, – сказал он себе, – тем быстрее меня оставят в покое. И наоборот».
        – Язык проглотил? Было б хорошо, да на тебя не похоже. Кто шлялся по свету, проповедуя ересь?
        – Почему ересь? – обиделся Заратустра. – Это мои взгляды на природу вещей.
        – В том и беда, что твои. Для того ли я создал тебя?
        «Это не разбойник, – догадался Заратустра. – Это сумасшедший. Нужно с ним во всем соглашаться».
        – Конечно, не для этого. А для чего?
        – Ну, хватит дурочку валять. Я ли тебя не предупреждал?
        И тут Заратустра вспомнил. То есть, не то чтобы вспомнил, но ему показалось, – хотя, возможно, померещилось, – что он уже когда-то и где-то видел этого безумца и разговаривал с ним с глазу на глаз в приватной обстановке, в каком-то казенном доме.
        – Да, предупреждали, – потупился он. – Я больше не буду.
        – Что не будешь?
        – Нести отсебятину.
        – А что понесешь?
        – Наказание. Я стану проповедовать, как написано...
        – Где?
        – В Сузах.
        – Где, спрашиваю, написано?!
        – В авторитетном источнике.
        – Нет, не станешь. Ни в Сузах, ни в Реккене, ни в Лейпциге, ни у черта на куличиках. Ты мне больше не нужен. Ты уволен! Пошел вон.
        С этим словами он развернулся и ушел прочь методичным шагом человека, привыкшего думать во время ходьбы.
        – Если бы я только был Гоголем... – донеслись до философа сокрушенные слова странного господина.
        «Скажите на милость, – тихо огрызнулся ему вслед Заратустра, – уволен! Вот напугал, гоголь носатый. Когда я последний раз где работал? На свободного мыслителя не натянешь хомут постылой повинности. Однако я еще хорошо отделался. С прогулками в поле придется повременить. Буду совершать моцион в деревне. Пусть пожимают плечами, разводят руками и крутят пальцем у виска. От этого еще никто не умирал...»
       
       
        Художник
       
        Заратустра познакомился с художником на базаре, куда зашел по старой памяти, испытывая ностальгию по тем временам, когда жил у старухи, терпел ее издевательства, покупал ей продукты и пил ароматный чай. Художник продавал рамки вместе со своими картинами.
        – Эй, бродяга, купи рамку! – предложил художник Заратустре, когда философ поравнялся с его ломившимся от живописи прилавком.
        Заратустра остановился, сразу попав под чары бородача с видом утратившего гипнотические способности и оттого разочарованного в людях гипнотизера.
        – Позолоченная, – раздраженно похвалил товар художник.
        – Зачем мне рамка? – спросил пророк неуверенно, словно втайне надеялся услышать опровержение.
        – А мне откуда известно? Не нужна, так катись. Никому ничего ненужно!
        – Это правда, – посочувствовал философ. – Что не покупают?
        – Их отпугивают вставленные в рамки холсты. Поленился вырезать их дома, и вот результат. А и хорошо: люблю пугнуть обывателя.
        Заратустра присмотрелся к одному из полотен. Не него глядело человекообразное существо с высунутым языком, по которому катился раскрытый в ужасе глаз. Второй, по-прежнему занимавший очевидное место в глазнице, был плотно закрыт. А из пустующей глазницы карабкался наружу маленький слепец, отчаянно цепляясь клюкой за бровь.
        – А мне нравится, – сказал философ. – Я бы купил, но у меня нет ни денег, ни стены, куда ее повесить. Впрочем, даже при наличии квартиры и скромных средств, я бы, пожалуй, не стал ее приобретать, потому что мое жилище было бы однокомнатным, а такую картину нужно вешать в отдельном помещении, а не там, где спишь. У нее слишком сильная энергия, а у меня чуткий сон, который легко спугнуть.
        – Нравится? – заинтересовался художник, пропустив мимо ушей соображения относительно того, где следует висеть картине. – А не врешь?
        – Я никогда не вру. Это входит вразрез с моими принципами. Врут ради корысти или в страхе. А я выше первой (поскольку убедился во вреде собственности) и ниже второго (ибо давно пребываю в состоянии перманентного ужаса).
        – Ты, наверное, не местный.
        – Уже трудно сказать.
        Так они познакомились, и художник пригласил Заратустру на чай. Впрочем, чай оказался черным и слишком крепким, а сам художник пил горькую, причем в больших объемах, чем Вася и Петя вместе взятые.
        Философ расхаживал по его мастерской и дивился болезненной фантазии мастера. Все картины напоминали увиденную им на базаре реалистичной манерой изображения и запредельностью сюжета. Они настойчиво разрабатывали одну идею-фикс, мрачно глумясь над анатомией. Человеческую тело было вывернуто наизнанку, как застрявшая на кисти и в сердцах сдернутая узкая перчатка. На одной сердце висело снаружи и сзади подобно ранцу, на ремешках вен и артерий. На второй из живота красивой женщины торчал напоминавший цветок розы кишечник. На третьей голова помещалась в центре живота, а избавленная от ее бремени шея торчала в форме прямой кишки. К другим телам было проявлено большее снисхождение: их внутренности оставались скрытыми для глаз, однако отдельные части тела подверглись деформации. Слоновьи уши прижимали голову к земле. Огромные сжатые кулаки на тонких и длинных руках волочились позади человека, куда-то волочившего их за собой. Полотна производили страшное, но не угнетающее впечатление. Они навевали странные мысли.
        – Как называется данное направление? – спросил философ, никогда не видавший ничего подобного.
        – Жанр метафизической мясобойни. Или, если угодно, стиль сюрреалистической скотобойни.
        И художник поведал пророку о своей любви и ненависти к плоти: о доставленной ему телом радости и о нанесенной обиде. Потому что все лучшее в жизни происходит от физического существа, пока оно не предает доверившуюся ему душу болью и болезнями. И хотя неизбежность упадка не является секретом, разве в силах человека, – если, конечно, он не бежит трусливо от реальности в мир фантазии, – не поддаться соблазнам, водрузив их в основу личного бытия, чтобы вскоре оказаться лишенным этого фундамента. 
        – Потому мудрейшие отвергают иллюзорные наслаждения задолго до того, как к ним успевает выработаться привычка, – вспомнил Заратустра.
        – Ага, никогда не вкладывай капитал в акции обреченного концерна. Осторожная политика посредственности!
        – Им не приходится разочаровываться.
        – Они жертвуют счастьем, и все равно становятся жертвами старения. Они проигрывают вдвойне.
        – Но их первый проигрыш – результат сознательного выбора, а второй – лишен той горечи, которую испытывают построившие свою жизнь на шаткой основе наслаждений. Не говоря о том, что удовольствия плоти препятствуют свершениям духа, через которые индивидуум достигает единственно возможного для себя бессмертия.
        – На черта мне твое бессмертие?! Вот где самая идиотская иллюзия. И кто тебе сказал, что плоть мешает творческому вдохновению? Когда я знал женщин, когда любая натурщица была готова остаться в моей мастерской на ночь, я написал свои лучшие полотна, в которых быстротечное счастье, мучительная страсть и страх утраты сливались в томительный диссонансный аккорд. Эти картины быстро разошлись по рукам. Мне не приходилось продавать из-под них рамки...
        – Но позднее ты сам вынес приговор телу: в своих картинах ты издеваешься над ним и предаешь его анафеме. Я не видел твоих ранних работ, но уверен, что нынешние правдивее и, следовательно, лучше.
        – Что ты понимаешь! С твоей жалкой философией золотой середины.
        – Это неправда. Я всегда осуждал золотую середину. Но мой экстремизм не простирался далее сферы духа.
        – Убежища лицемеров, трусов и импотентов...
        – Только если ты лицемер и трус. Дух – приют, где ты оказываешься наедине с тем, кто ты есть – с самим собой. Для одних это парадиз, для других – преисподняя. Тело не предает душу. Тело предает само себя.
        – Я не любитель подслащенной воды, если в бочке есть вино. А когда оно иссякает, я готов умереть от жажды...
        – Но вода бывает родниковой.
        – Вино!
        – Если откровенно, – признался Заратустра, – я никогда не игнорировал потребностей тела. Просто я плохо чувствовал их. Мысли были для меня реальнее физических ощущений.
        – Малохольный ты.
        – Вот и старуха моя так говорила, – вздохнул пророк.
        – Или ненормальный. Но ты мне нравишься. Я напишу твой портрет.
        – Только не потроши мою оболочку, – попросил философ. – Я боюсь физической боли, даже если она – результат воображаемой деформации. Зато я приветствую духовные вывихи.
        – Это уж как кисть повелит.
        Заратустра выразил удивление, что художник, с его урбанистическими настроениями и городским образом мыслей, оказался в этом захолустье, где его таланту неспособны воздать должное.
        – Посмотри на себя в зеркало, – ответил тот: – седые волосы, мешки под глазами, морщины... Я же не спрашиваю тебя, как ты оказался в таком теле.
        Философ рассказал художнику о своей встрече с маньяком в поле.
        – Тебе померещилось. Галлюцинации не так редки, как считают ханжи. У меня случались от запоя.
        – После той встречи я стал еще нереальнее. Иногда мне кажется, что я вообще не существую.
        – Кто же с такой настойчивостью досаждает мне пустыми умствованиями?
        – Я думал, для тебя реальна только плоть.
        – Общение с тобой – исключение.
        Они встречались еще несколько раз. Вероятно, их интерес друг к другу иссяк бы сам собой, если бы случай не опередил естественный ход событий и не поставил точку в их кратких, но вдохновляющих отношениях.
       
       
        Смерть Заратустры
       
        Ибо вскоре Заратустра умер.
        Это произошло ночью, в предрассветный час, когда физические и душевные силы на исходе, в дешевых меблированных комнатах, где он жил последний месяц. Наутро Заратустра почувствовал слабость и неведомую ему апатию: все вызывало безразличие, ничто не приковывало интерес, нечего было предвкушать. Грядущий день предстал обузой, которую хочется поскорее скинуть с плеч. Но ради чего? Чтобы подставить их под очередную ношу?
        Философ подошел к зеркалу и увидел, что его глаза совершенно пусты, словно на их месте возникли два бельма. В них не было ни радости, ни грусти, ни умиления, ни гнева, ни одобрения, ни презрения, ни эмоций, ни мыслей, ни веры, ни надежды. Оставленный единорогом шрам почти зажил: только проведя подушечкой пальца, можно было ощутить некоторую неровность.
        «Это конец, – сказал себе Заратустра. – Я умер. Рано или поздно, это должно было случиться, но я не знал, что все произойдет так обыденно».
        Он собрал свои немногочисленные пожитки в саквояж и выписался из гостиницы, к изумлению консьержа, отказавшись от залогового платежа. Саквояж он выкинул в первый мусорный бак, а сам отправился на кладбище.
        Пророк не смотрел по сторонам, поскольку был занят собственной смертью. Впрочем, он ничего не потерял. Это был совершенно заурядный осенний день. Некоторые деревья уже облетели и стояли в тупом оцепенении своей наготы, а другие еще зябли в оборванном наряде, сидевшем на них так, словно он был позаимствован с чужого плеча, и с ужасом предвкушали грядущую зиму. Ветер норовил сорвать с них прикид, но представавшее на всеобщее обозрение не стоило затраченных усилий. Солнце отрешенно взирало на землю сквозь мутную пелену облаков, не имея ни возможности, ни желания вмешаться в ход естественного упадка природы.
        Идти пришлось недолго. Ноги философа сами привели его к свежевырытой могиле. В ней еще не впиталась влага после затяжных дождей. Заратустра накидал на дно хворост и лег сверху. Могила была впору, как сюртук, сшитый на заказ в модном ателье.
        Теперь ему нужно было себя закопать. В лежачем положении пророк не смог достать до оставленной по периметру могилы земли. Он стал скрести ногтями стенки, но грунт не поддавался.
        «Каменистая почва, – отметил Заратустра. – Что ж, тем надежнее будет пристанище».
        Он встал и сгреб землю с краев в яму. Теперь ему оставалось только зарыться в нее.
        Заратустра уже наполовину скрылся из вида, когда к нему подошел могильщик с лопатой.
        – Что ж ты творишь, падла, – сказал он вполне миролюбиво. – Это для тебя могилу рыли, чтобы ты в ней спьяну дрых?
        – Я не спать сюда пришел. Я навсегда.
        – Тем более! Ты за место на кладбище платил?
        Пророк растерялся. Он совершенно не подумал об этой бытовой детали.
        – Впрочем, – смягчился могильщик, – за небольшую мзду я могу позволить тебе пролежать здесь несколько недель. А потом что-нибудь придумаем.
        – У меня нет денег, – вспомнил Заратустра. – Я выкинул свой саквояж.
        Могильщик помог философу выбраться из могилы. Это удалось им не сразу: могильщик боялся испачкаться, а Заратустра совсем ослаб.
        Пророк поковылял прочь, с сожалением оглядываясь на недоступное кладбище. Из его глаз ручьями лились слезы, в ушах стоял неутихающий колокольный звон, а изо рта вылетали бессвязные обрывки фраз на чужих языках.
        «Я дезинтегрирую, – понял Заратустра. – Существовать на таких основаниях я категорически отказываюсь».
        Вскоре он заметил нору недалеко от обочины дороги. Судя по диаметру отверстия, она принадлежала крупному зверю.
        «Что ж, попытаем счастье, – одобрил пророк свое последнее пристанище. – Где наша не пропадала».
        Нора оказалась пустой. Заратустра полез в нее головой, но передумал и стал внедряться задом наперед: когда настанет время возвращаться, так будет проще вылезти наружу. Ему пришлось попотеть, ибо отверстие было слишком узким, а глубина недостаточной для полного захоронения. Однако исподволь голова философа скрылась из вида, и наружу торчал только нос, но вскоре исчез и он. В норе затихло: Заратустра примерялся к покою. Затем из отверстия высунулись руки: они выдрали кусок дерна и прикрыли им вход, оставив небольшую щелку для воздуха.
        Так завершились земные дни Заратустры.
       
       
        Наследие Заратустры
       
        На следующий день после того, как странный жилец выписался из номера, горничная обнаружила в его письменном столе гусиное перо и стопку бумаг, частично исписанных мелкой прописью. Перо она забрала себе в качестве украшения для головного убора, а остальное передала хозяину.
        Хозяин бегло просмотрел рукопись, но неразборчивость почерка и занятость помешали ему составить о ней целостное впечатление. Нетронутые листы бумаги он оставил себе для канцелярских нужд, а прочее препроводил почтмейстеру – самому образованному человеку в Сузах.
        Почтмейстер хорошо помнил бродягу, считавшего себя философом, и провел над рукописью немало трудоемких часов. Это было нечто наподобие дневника, перемежавшегося изречениями и афоризмами. Автор явно не ладил со знаками препинания, в целом, и кавычками, в частности: в одних случаях присутствовала лишь открывающая кавычка, в других – только закрывающая, а предположительно чужие изречения не были заключены в кавычки вовсе. Затрудняясь установить, где заканчивались собственные мысли Заратустры и начинались чьи-то еще, по мере чтения почтмейстер (любивший порядок и уважавший интеллектуальную собственность) расставил кавычки всюду, где их не хватало, исходя из убеждения, что лучше выдать свою мысль за чужую, чем наоборот.
        Вот примеры записей, с которыми столкнулся почтмейстер, чьи строгие представления о долге перед печатным словом не позволили ему отправить заметки в мусорную корзину, предварительно не ознакомившись с ними.
       
        «Величайшие события — это не наши самые шумные, а наши самые тихие часы».
       
        «Я меняюсь слишком быстро: мое сегодня опровергает мое вчера».
       
        «Известное изречение Гераклита о том, что нельзя войти дважды в одну и ту же реку, большинством понимается превратно. Дело отнюдь не в том, что река в один момент не равна себе в другой. Какие уж тут равенства: река бесследно вытечет из любого уравнения. А войти дважды не получается по следующей причине: сам купальщик (или же рыболов, или потенциальный утопленник, решивший свести счеты с жизнью) меняется с каждым мгновением. Поэтому в следующей раз в реку войдет уже кто-то иной, чем в предыдущий, даже если эти двое зовутся одним именем, проживают по одному адресу и женаты на той же особе».
       
        «С человеком происходит то же, что и с деревом. Чем больше стремится он вверх, к свету, тем глубже впиваются корни его в землю, вниз, во мрак и глубину, – к злу».
       
        «Говорят: лучше синица в горсти, чем журавль в небе. Что ж тут удивительного? Вы когда-нибудь пробовали держать журавля в руках? Поверьте, тесный контакт с этой птицей быстро разочаровывает... Выходит, синица вообще предпочтительнее журавля. Великое искусство: понять, что именно тебе нужно хотеть, ибо хотение ненужного выливается в обретение нежеланного. А руки я вообще рекомендую держать пустыми».
       
        «И если тот, кто живет среди людей, не хочет умереть от жажды, он должен научиться пить из всех стаканов; и кто хочет остаться чистым, оставаясь среди людей, должен уметь мыться и грязной водой».
       
        «Жизнь есть родник радости; но всюду, где пьёт отребье, родники бывают отравлены».
       
        «Не пей из колодца: до тебя это делали многие; не плюй туда – ты не первый».
 
        «Надо быть морем, чтобы принять в себя грязный поток и не сделаться нечистым».
       
        От почтмейстера не ускользнул лейтмотив грязных потоков, отравленных родников и немытой посуды. Он и не подозревал, что философ был одержим идеей чистоты и страшно боялся запачкаться. Читая, почтмейстер вспомнил, что у него в доме уже почти неделю не работает водопровод, и огорчился.
       
        «Из четырех первичных элементов мироздания мне ближе всего вода.
        Когда меня посещает вдохновение, мои речи пламенны и зажигательны. Искры парадоксов вспыхивают причудливыми созвездиями и освещают ночь разума всполохами неожиданных смыслов. Но эффект этого поджигательства оказывается краткосрочным, а огонь – бенгальским. Полностью завладевая мною, красноречие не греет меня самого, ибо в глубине души я наперед знаю о содержании того, что предстоит сообщить окружающим. А, попадая в уши слушателей и чела читателей, мои речи бессильны разжечь там пожар из-за отсырелости сложенных в кособокую поленницу и заплесневевших дров их представлений. Пламя слов пожирает само себя, оставляя золу недоумения, сожаления и разочарования. Иллюзия созидательности огня причинила человечеству немало вреда. Он уничтожит еще немало, кроме самой этой иллюзии.
        Земля вдохновляла этическую сторону моего учения. Мне хотелось простоты, неподдельности, естественности и слитности с элементарными нуждами всего живущего, черпающего витальную силу в почве. Но Земля родственна телу и враждебна духу. Она не позволяет вскормленному ею ускользнуть от ее душной опеки и в скором времени – ибо земное время скоротечно – взимает причитающуюся ей дань праха и тлена. Она ненавидит все, что высовывается из нее слишком высоко, желая солнца, славы и вечности. Безвестность, анонимность, подчиненность, коллективность – вот ее добродетели. Земля – властная мать, пожирающая непослушное чадо и глотающая покорное. Мне хотелось прочности и опоры под ногами, но чавкающие болотные хляби и шуршащие зыбучие пески всасывали меня без остатка. И тогда я понял, что защита земли обманчива. Помни о ее притяжении, но заботься о том, чтобы твоя поступь была легка. А если научишься ходить по ней, не касаясь, – тем лучше для тебя.
        Я уповал обрести свой дом среди ветров. Ветер, провозвестник свободы, глашатай перемены и адепт непостоянства, – разве не был он мне старшим братом и другом? Ветер – конфидент небес, наперсник богов, фаворит муз, вдохновитель духа. Непослушный, капризный, своенравный, независимый, изменчивый. Борей, Зефир, Эвр и Нот поделили высшие сферы на четыре стороны света, чтобы затем смешать их в азартной игре. Я искал приют в их светлых и просторных чертогах, но получил взамен: скитания вместо скита, странствия вместо страны, изгнание вместо отчизны, неприкаянность вместо неприкосновенности. Моя свобода обернулась отчуждением и непринадлежностью. Ветер скользит поверх голов, не в силах внушить приземленному свои высокие идеалы. А, снисходя до земного устройства, он быстро превращается в разбойника и хулигана – рвущего паруса, топящего корабли, срывающего кровлю, вздымающего брызги и разбрасывающего мусор. Или хуже того: он запутывается в проулках, отчаянно кидается на стены, злорадствует сквозняком, выдыхается в коммунальную спертость и помоечную затхлость.
        Я нашел себя в водном элементе – в этой самой нежной и грозной из всех стихий. Вода кажется инертной и безвольной: она принимает форму пленившего ее сосуда и берегов, в которых вынуждена течь. Но за внешним конформизмом и мнимой покорностью скрыта истинная внутренняя свобода (а иной попросту не существует). Гибкость, пластичность, уступчивость – таков ее ответ насилию обстоятельств. Ответ достойный и хитроумный, ибо отступление изматывает противника без лишних потерь. Вода наполняет собою все доступное пространство, и каким бы ничтожным оно ни было, не ропщет на временные неудобства заточения, но погружается в ясновидящие сны. В ласковом покачивании самодельной колыбели она находит безошибочный путь к бегству. Кровавому бунту огня, спонтанному восстанию ветра, упрямому напору земли – вода предпочитает незаметную глазу подпольную работу. Перегорает пламя, стихает воздушный поток, обмякает твердыня. Но не существует такого препятствия, которое не подточила бы исподволь вода. Нет вещества, которое навеки смогло бы стать ее темницей. Капли дождя соединяются в ручьи, ручьи сливаются в притоки, притоки стекаются в реки, реки впадают в моря, моря образуют океаны, океаны обмывают планету. Вода не желает зла. Но когда она теряет терпение, то становится самой властной и страшной из стихий.
       
        – Но, – напоминает Земля, – благодаря моей строптивости возникают цунами.
        – Но, – возражает Ветер, – если бы я не гладил ее против шерсти, не случалось бы штормов.
        – Но, – гневается Огнь, – я обладаю над водой магической властью, заставляя ее возноситься на небеса и обрушиваться долу рыданиями ливня и слезами дождя!
        Не спорь с ними: пусть они потешут свое самолюбие...
       
        Свобода Огня – пожар
        Свобода Земли – землетрясение
        Свобода Ветра – ураган
        Свобода Воды – наводнение
       
        Мечта Огня: истребление
        Сон Земли: гниение
        Проклятие Ветра – неприкаянность
        Удел Воды – бесформенность»
       
        Почтмейстер закрыл глаза, перевел дух и помял пальцами рукопись. Перечисленным выше элементам он предпочитал вещее шуршание бумаги, заключившей в себе все возможные (и невозможные) представления человека.
       
        «Я уважаю анахронизм и анатопизм как творческий метод. Смешивая феномены во времени и пространстве, он подчеркивает единство и общность всего сущего. Вечное возвращение – привык думать я. Но не стоит ли сказать иначе: вечное присутствие прошлого, настоящего и будущего; еще не рожденного и уже отжившего; реального и воображаемого».
       
        «Тем идеал священен и велик,
        Что мы достичь его вершин не в силах,
        Но юноша, и дева, и старик
        Перестают томиться им... в могилах.
        Как радуга сияет идеал...
        Мы знаем все, что радуга виденье,
        Но идеал так мощно б не блистал,
        Когда свои мы поняли стремленья...
        Он навсегда б, как метеор, угас,
        Когда б мы все пришли к его вершине...
        И вера в жизнь и свет исчезла в нас,
        И мы все умерли б, тоскуя о святыне».
       
        Дочитав это стихотворение, почтмейстер утратил интерес к дальнейшему. Он сложил бумаги в аккуратную стопку, перевязал ее бечевкой и положил на полку, где раньше хранились письма Заратустры родителям, чтобы сберечь их для потомков, если, конечно, у тех возникнет желание морочить себе голову странными идеями.
       
       
        Постскриптум: Mr. Postman
       
        Как бывает необходимо заесть сладкое соленым, почтмейстеру захотелось, если не избавиться, то хотя бы разбавить послевкусие, оставленное опусами философа. Почтмейстер презирал стихи, содержание которых было невозможно пересказать, ибо фактам и деталям они предпочитали туманные чувства. Он недолюбливал афоризмы, которые заканчивались раньше, чем успевали начаться, дразня обещаниями и не сдерживая их. Афоризмы напоминали ему скупые и всегда недосказанные телеграммы. Начальник почты питал слабость к романам, а еще больше – обстоятельным образцам эпистолярного жанры, повествование которых течет неспешной широкой рекой, вбирая в себя мельчайшие подробности индивидуального бытия. Лучшие из писем – а он прочитал на своем веку множество – звучали с особой интимностью, даже когда заключали в себе приземленные бытовые отчеты.
        Почтмейстер извлек из выдвижного ящика письменного стола свое любимое – одно из тех, что Заратустра написал родителям. Да, верный служитель Каллиопы (хотя, возможно, Клио) совершил подлог, утаив от философа одно послание, когда вручал ему все остальные. Он попросту не нашел в себе мужества расстаться с ним. Вот и теперь, осторожно развернув ветхое от многократных перлюстраций письмо, почтмейстер углубился в чтение.
       
        «Мои дорогие родители, – писал Заратустра почерком, выдававшим тяготы дорожных условий, – батюшка и матушка!
        Вот уже который год я странствую по свету в поисках истины. А спроси меня – в чем заключается твоя истина? – ей-богу, потеряюсь и не сразу смогу ответить на этот вопрос. И все потому, что за время скитаний я настолько свыкся с понятием истины, что оно перестало быть понятием, а превратилось в некую вещь, к которой почти можно прикоснуться. А попробуй объяснить, чем является тот или иной предмет. Хорошо еще, если это какой-нибудь стол, сводящийся к своему функциональному назначению, хотя и не исчерпывающийся им. А если камень? Какое определение дать ему? Впрочем, истина, пожалуй, все-таки ближе к утилитарным предметам обихода, созданным человеком с целью облегчения своего существования. Истина – не знание тайн, которым суждено остаться тайнами, поскольку познания только увеличивают понимание человеком своей беспомощности. Истина – умение жить. Но как? Счастливо? Положим, ей нет дела до обывательского кухонно-спального счастья, оборачивающегося скукой и пресыщением. Истина для человека – это понимание условий, необходимых для его самораскрытия. Ибо он, как цветок, который должен созреть, расцвести и завянуть. И для каждого есть место, где он может ощутить себя собой. Одному для самораскрытия нужен покой; иному – несчастье. А для меня истина – это скитания в поисках истины. Или, если заменить переменную в этом уравнении эквивалентным выражением, – скитания ради поиска новых дорог для скитаний.
        Вы удивитесь, мои дорогие родители, откуда у вас, людей оседлых, взялся такой сын, не могущий усидеть на одном месте. Что гонит меня по миру? Возможно, поиск впечатлений, хотя отнюдь не тех, которые коллекционируют туристы. Укромная лесная тропа дает мне больше пищи для созерцания и размышления, нежели исторические достопримечательности великих городов. Для меня картины природы прекраснее полотен, вывешенных в знаменитых музеях. Но есть и более важный мотив: странствия не дают мне привыкнуть к определенному месту и стать рабом этой привычки. Пустить где-нибудь корни стало бы для меня погибелью. Я хочу лишь соприкасаться с людьми – быть очевидцем, наблюдателем и соглядатаем; проходить свидетелем по делу человеческого рода. И, наконец, – я чуть не забыл упомянуть о главном! – идущий, подобно ищущему, никогда не теряет надежды. Если не за очередным поворотом, то уж наверняка за горизонтом, должно находиться нечто такое, что оправдает тысячи пройденных верст и придаст жизни окончательный смыл.
         Не тревожьтесь, батюшка и матушка, моя жизнь складывается, как я того заслуживаю, и порой – как того хочу. Жаловаться мне на что, кроме одного пункта, о котором ниже, в конце письма. Долгое время у меня был ученик, но, почувствовав, что привязываюсь к нему, я расстался с ним. Теперь, по прошествии времени, я часто жалею об этом. Возможно, не всякая привязанность означает зависимость. Или иначе: не всякая зависимость ограничивает свободу. А, может, и так: не всякой свободой следует дорожить. Мы провели вместе немало радостных часов. Стать объектом поклонения и подражания – в этом удовольствии нет самовлюбленности и мегаломании, поскольку разве принадлежим мы самим себе? Что ж, потерянного не вернуть. Может, если бы мы не расстались тогда, то вскоре разочаровались бы друг в друге, а то и вовсе разругались в пух и прах. А теперь есть о чем вспомнить и что бережно лелеять в воображении памяти. Наверное, и с жизнью так: не следует продлевать ее изо всех сил; нужно уметь вовремя уйти.
        Существование мое необременительно. Вот только очень подорожало молоко. Теперь мне нечасто выпадает удача согреть им свое нутро. И еще, в силу стечения неясных обстоятельств, все труднее становится попасть в баню. Один раз меня отказались впустить, потому что – по их словам – я был слишком грязным... Это ли не абсурд?
        Недавно меня насильно заточили в сумасшедший том, безо всяких на то оснований. Да, я проповедовал на станции метрополитена, стараясь перекричать шум прибывающих и отходящих поездов, и мои мысли могли показаться странными даже под землей, но в остальном я вел себя адекватно и был готов покинуть станцию по первому требованию. Но меня ни о чем не попросили, а молча скрутили и доставили в желтый дом.
        Раньше я верил, что душевнобольные ближе к истине, чем, так называемые, нормальные. Но, пожив в психушке, я понял, что долгое время был жертвой романтического заблуждения. Если они действительно ближе к истине, то мне не нужна такая истина; я предпочту ей ложь... Впрочем, по отношению медперсонала к больным можно было составить верное представление о воззрениях общества на инакомыслящих, и я благодарен судьбе за выпавший на мою долю опыт.
        Я пробыл в лечебнице около месяца, сполна хлебнув издевательств и унижений. Меня пичкали горькими пилюлями, притуплявшими интеллектуальные способности, а вместе с ними и самое желание думать. Еще немного, и я утратил бы ориентиры, примирившись с прозябанием среди беспомощных безумцев, высокомерных медсестер и безжалостных санитаров. Но главврач оказался прекрасным человеком, быстро осознавшим мою неуместность в данном заведении. Он выпустил меня со словами: «Я думаю, там от Вас будет не больше вреда, чем пользы здесь...»
        Потом я болел каким-то инфекционным заболеванием и некоторое время пребывал на пороге трансцендентного мира, но меня выходили. В больнице хорошо кормили и каждый день приносили кипяченое молоко, так что сообщение о выписке я воспринял не без огорчения и попробовал убедить врача оставить меня, к сожалению, безрезультатно. Но вскоре контрапункт дорог вновь увлек меня обещанием неведомого, и покой больничной койки вспоминался с отвращением.
         Дорогие мои родители, батюшка и матушка, за сим перехожу к деловой части своего письма. Башмаки мои совсем износились: стелька протерлась до дыр, подошва отваливается. Стоит заморосить дождю, пыль на дорогах еще не прибита, а ноги уже мокрые. Горе мне с ними. Без обуви какие поиски истины? Посему очень прошу вас выслать мне новую пару, желательно непромокаемые, но чтобы ноги не прели. Размер у меня по-прежнему сорок второй. Высылайте бандероль в пересыльный пункт «Некудаево», до востребования. Не перепутайте с деревней «Никудышево»: хотя она расположена неподалеку, я редко в ней появляюсь; а на почте там воруют.
        С надеждой на скорую встречу,
        Ваш сын Заратустра».
       
        Почтмейстер дочитал послание философа, бережно сложил его, положил в конверт и спрятал в выдвижной ящик стола. Несмотря на печальный тон письма, оно неизменно настраивало почтмейстера на приподнято-лирический лад. Он вспоминал о своей ушедшей молодости, когда служил простым почтальоном и еще не определил, соответствует ли эта профессия его жизненному призванию или, напротив, является временным средством заработка. Он много ходил в ту пору пешком, таская на плече набитую корреспонденцией сумку, которая к вечеру становилась бы неподъемной, если бы не пустела по мере истощения сил. И если он ездил, то на звонком трамвае, а не на старом автомобиле с сиплой одышкой. А после работы и на выходных он проводил досуг с миловидной и веселой подругой, которой еще только предстояло через десятилетия превратиться в располневшую сварливую жену. В те годы почтмейстер был беден и мало что мог себе позволить. Но то, что он все-таки себе позволял, делало его счастливым.
        Кто его знает, почему письмо Заратустры действовало на почтмейстера подобным образом. Не исключено, что его первоначальная реакция была случайной и превратилась со временем в условный рефлекс. Возможно, если бы философ бы рядом, он бы растолковал читателю загадку его души.
       
       
        Зима 2017, 2018 гг. Экстон.
       


Рецензии
Здравствуйте, Александр!
Я пока только пробежался по вашему Заратустре, но будет врем, обязательно к нему вернусь. Он у Вас настоящий, пусть и второй. От первого, с которым я когда-то познакомился, а было это почти тридцать лет назад, я очень долго был без ума. Книжка та была напечатана ещё в 1989-м году в издательстве ЛКСМ Грузии. Издана она была в мягкой блестящей ярко-жёлтой обложке, которую так приятно было держать в руках. Зачитал я её до дыр, исчеркал всё там карандашом, разобрал на цитаты...
Прошло время, но, как первая любовь не забывается, так и Заратустра жив внутри меня до сих пор. Конечно, он постарел, остепенился, но по-прежнему остался таким же искренним чудаком, неприспособленным к жизни, и всё равно твёрдо верящий в неё.
Удачи Вам, Александр, и всех благ!
И, конечно же, спасибо за огромный труд.
С уважением,

Виктор Решетнев   01.04.2018 19:33     Заявить о нарушении
Спасибо, Виктор, за Ваш неформальный и теплый отзыв. Я надеюсь, моя повесть не разочарует Вас и при более близком ознакомлении, хотя она лишена как обложки, так и способности образовывать дыры в результате страстного чтения.
Конечно, мой Заратустра очень отличается от своего прототипа (да и тон повести ближе к иронии, чем к пафосу), но и он все-таки немного, по-своему, Заратустра.

Александр Синдаловский   02.04.2018 01:57   Заявить о нарушении