Дуэль с Пушкиным, рассказ
ДУЭЛЬ С ПУШКИНЫМ
(Рассказ)
Перед памятником Пушкину в Москве на одноимённой площади стоят два подпитых еврея, физик-теоретик Миша Рабинович и его школьный друг Миша Кац, учитель словесности в кадетском учи¬лище.
Зима. Ночь. Где-то пол третьего.
Вокруг никого. Только эти двое и безразличный Пушкин в чугунной на¬кидке.
- «…И долго буду тем любезен я народу, что чувства добрые я
лирой пробуждал…и-к!, что в мой жестокий…ик!» - пьяно читает надпись на постаменте Миша Рабинович… - Ты смотри, какая надменная уверен¬ность… «Долго буду». Буду! Сука этот Пушкин-макушкин, вот что!… Какие чувства пробуждает у тебя, Моше, «Светоч русской поэзии», называя евреев «жидами презрен¬ными», ты помнишь? Где это он писал? Забыл? Нет, помню «Чёрная шаль». Вот слушай:
«Однажды я созвал весёлых гостей;
Ко мне постучался презренный… - заметь «презренный» сука Пушкин! - еврей;
С тобою пируют (шепнул он) друзья;
Тебе ж изменила гречанка твоя».
Я дал ему злата и проклял его.
И верного позвал раба моего»… Ну, Кац. какие чувства?!… Чувства добрые? Доб-ры-е-е…
Пушкин высоко над ними.
Курчавая чугунная голова в снежной шапке.
Лицо чёрное, удивлённое.
- Понимаешь, Миш, дело в том, что Пушкин с евреями практи-
чески никогда не сталкивался, только однажды случайно в Киши¬нёве, весной 21-го, когда там хоронили местного митрополита, уви¬дел толпу евреев, издалека… Он ведь не знал о них ничего… Евреи жили за чертой осёдлости в Польше, Малороссии, Бесарабии. В Рос¬сии евреям жить было запрещено…
- Так почему - «жиды презренные»? С какого хрена… ты, «чу-
гунный светоч», решил, что мой народ, что я – «презренный»? – Миша Рабинович задрал голову и крикнул в чёрное лицо Пушкину, - Я не могу быть «презренным». За что меня презирать? Я тебя спрашиваю, нацист!
Пушкин молчал, посматривал сверху на Рабиновича и недо-
умённо молчал.
… Я никому ничего плохого не сделал - не пожелал. Я всегда честно работал. Чужого приданного не проигрывал. Трудом чужим не поль¬зовался. Кто дал тебе право, тебе помещику-рабовладельцу, совра¬тителю крепостных малолетних девок, охотнику за чужими жёнами, ни хрена не зная о целом народе, народе не маленьком, большом на¬роде, народе, пережившему костры, пытки, крестовый походы, убийцу Хмелька, крематории Освенцима - две тысячи лет Холоко¬ста, народе-герое, практически заложившему нравственность совре¬менной цивилизации, называть нас «жидами презренными»? Мол¬чишь, сволочь?…
Пушкин молча и, как показалось физику-теоретику, смущённо
смотрел на него сверху.
… Кац, ты - словесник, ты можешь мне это объяснить? Я лич-
но не врубаюсь, почему «Пушкин – это всё!»
- Всё, значит для них: всё. Пойдём… - потянул Мишу
Рабиновича Миша Кац.
- И всё же?
- Я с тобой согласен. Парень был гениальный, сложный, проти-
воречивый, во многом поверхностный, порой до сути не докапывался, часто спешил, в религиозных вопросах пользовался христианскими традиционными клише. Он, как тебе это объяснить, жил в христиан¬ской культурной среде, где еврей виновен по своей сути, убийца Христа, противник Богочеловека, представитель враждебной дья¬вольской силы… А христианство, как вылезло сектой из иудаизма, так всегда и боролось с иудаизмом, с евреями за первородство, в основном враньём и погромами… Ладно, пойдём...
- Да подожди ты, - Рабинович опять наклонился над чугунными
буквами: - Нет, ты посмотри! Он просто бесит меня своей напыщен¬ной самонадеянностью: - Восславил свободу! О какой свободе он несёт? Сам император по плечику его, бывалоча, по плечику… по¬хлопывал, журил, чтоб не особливо шалил, не зарывался?… А среди тех, кто за свободу к стенке, на каторгу, его среди них не оказалось! Не был он среди тех, кто действительно восславлял свободу, кому яйца на Лубянке железным стулом давили, в лагерную пыль сметали стальной метлой… Что ты знаешь о свободе, жопа!? Тебя отхарили бы всем бараком, узнал бы, что есть свобода! Был Пушкин, стал бы Петушкин …
- Что ты к нему привязался? Стоит железка, ну и пусть стоит!
Идём.
- Ладно, пойдём, и-ик! - Рабинович пошёл было за Кацем, но
через шаг снова повернулся к Пушкину, - Эй, антисемит тухлый, «гордый внук славян»… Давай один на один. Дуэль! И ты мне ответишь за «презренного жида»! Я слышал, что ты, не плохо стрелял на дуэлях?…
Пушкин по-прежнему молчал, испуганно, как казалось пьяному еврею Моше Рабиновичу, смотрел сверху.
… Ну, нету у меня ствола: за хранение можно срок схлопотать… Давай так. Честный бой. На кулаках. Кто кого! Ты слышишь меня, «светоч»? Я, еврей, вызываю тебя…
На голове, на плечах Пушкина горбился снег, истоптанный днев¬ными птицами. Лицо его было черно, пусто и ничего не выражало.
… Молчишь? Ну и хрен с тобой!
Рабинович плюнул в грязный снег у памятника и пошёл за Кацем.
Они шли по Тверскому в сторону Никитских ворот.
Далеко с Красной площади прокатился бой часов Спасской башни. Без четверти три.
Снег похрустывал под ногами. Чернели ледяные следки. Подда¬тые евреи разбегались, катились на следках и говорили меж собой о Пушкине:
- Хоть и носятся с ним, как с исконно русским поэтом,
основателем современного лите¬ратурного языка, но в жилах его, как говорят учёные, в жилах Пуш¬кина Александра Сергеевича, восьмушка еврейской крови. Прадед – Авраам Ганибал – обрезанный иудей фалашмор. Дед Йосеф Абрамович – половинка, мать – четвернушка. Он - правнук еврея – восьмая часть еврейской крови. Нацисты сожгли бы, его как еврея. В принципе он имеет право на репатриацию в Изра¬иль.
- Что ты говоришь? – остановился Рабинович, - Пушкин – ев-
рей? Не может быть!
- Почему не может быть? Многие это знают. И в этом нет ника-
кого секрета. Вот сейчас в Израиль репатриируются эфиопские ев¬реи - фалашмора. Израиль принимает их как своих. Они равноцен¬ные евреи, как и остальные израильтяне, хоть и чёрненькие, но ев¬реи. Дед Александра Сергеевича, Авраам, был обрезан, привезли его в Россию из Эфиопии подростком, крестили… Пусть он не был религиозным иудеем, пусть стал православным, но в его жилах-то текла еврей¬ская кровь.
- Ничего себе, - сказал Рабинович и прокатился на следке. Вслед
за ним, разбежавшись, прокатился Кац. А вслед за Кацем ещё кто-то, кто догнал их и уж некоторое время шёл за ними, тяжело ступая чу¬гунными ногами по Тверскому бульвару. Как, почему они его не слышали? Теперь, оглянувшись, они увидели его и оба разом:
- Пушкин!?
- Пушкин-Пушкин… или, как ты меня – Пушкин-Петушкин. С
кем имею?
- В каком смысле?
- Драться с кем? Как тебя?
- Моисей Рабинович. Со мной будешь драться.
- А ты?
- Михаил Кац.
- Будешь секундантом его. Мой, вот этот дед, - Пушкин показал
на памятник Тимирязеву. – Не возражаете, monsieur, простите?…
- Академик Тимирязев.
- Мой секундант Академик Тимирязев…
- Товарищи? А что делать-то?
- Ты русский, академик?
- А кто его знает.
- Драться будем на кулаках.
- Всерьёз?
- Нет, в шутку. Я ему, этому антисемиту «чугунный глаз на чу-
гунную жопу»...
- Это мы посмотрим, кто кому и что натянет.
- Но это же Пушкин, великий поэт, его нельзя…
- А почему же его нельзя?
- Ну, если можно, ладно… Но я сходить не буду – возраст. Если вдруг что, тоя назад не залезу…Секундировать буду с
постамента.
- Валяй, секундируй с постамента.
- Где будем драться, господин Рабинович?
- Да хоть здесь.
- Ну, здесь так здесь, - Пушкин с грохотом сбросил с плеча на
бульварную скамью чугунную накидку, встал в боксёрскую стойку начала девятнадцатого столетия.
- Рабинович хмельно раскорячился в стойке джиу-джицу.
- «Как в страшном, непонятном сне, они друг другу в тишине го-
товят гибель хладнокровно, - это с постамента декламирует акаде¬мик, - Не посмеяться ль им, пока не обагрилась их рука, не разой¬титься ль полюбовно?..»
- Молодец академик, – одобряет Кац, - «Евгений Онегин» - двад-
цать восьмой стих.
Противники сходятся. Кто первый ударит…
Замах.
Блок.
- Стоп-стоп, ребята, - сказал Миша Кац, - у нас полбутылки ос-
талось. Есть предложение…
- Нет, возражений, - сказал Рабинович, - А ты, поэт?
- Согласен!
- Ни хрена себе, - удивился Рабинович, ты же чугунный!
- Ну и что?
- А как желудок, тоже чугун?
- Не груби, накажу!
- Я тебя сам накажу.
- За что?
- Как за что: за «жида презренного» ответишь!
А ты мне за суку, за сволочь, за нациста и за Петуш¬кина…
- Тебе этого мало.
- Вот выпью и отвечу.
- Академик, коньячку не желаете?
- Не пью и вам не советую, пить и курить вредно.
- А Волга впадает в Каспийское море? Во, академики какие
пошли: всё знают!
- Кац отвинчивает крышку, раздаёт мятые пластмассовые ста-
канчики, разливает.
- Ну, за успех нашего безнадёжного дуэльного предприятия!
- Чугунных антисемитов в печь!
- Не знаю о чём ты, но я пью, чтоб ты сам сдох!
Выпить они всё же успели.
- Атас! Ми-ли-ци-я! – тихо, но громко сказал академик. Он был
на постаменте и увидел наряд раньше дуэлянтов.
- Ата-а-ас, Пушкин, Пушкин, евреи! - кричал им вслед Тимирязев, - переулками, дворами, давай на Богословский! Я всем сердцем с вами!
- Под улюлюканье милицейской канарейки они мчались зна-
комыми переулками: Богословский, Спиридоновский, Гранатный… промчались мимо церкви, где когда-то венчался поэт, выскочили на Герцена.
Пушкин, грохоча чугунными штиблетами, мчался за евреями. Задохнулись. Перешли на быстрый шаг.
Милицейская трель где-то затихла.
- Я венчался в той церкви!
- Знаем?
- Помню: поп пьяный был.
- Что ты говоришь?
- Наташа жаловалась, что сивухой дышал на неё, чуть не
отравил.
- Ты сильно верил?
- В Б-га? Да как тебе сказать. Скорее нет.
- А я здесь живу.
- Хорошо. Люблю эти переулки. Тут многое ещё, как при мне…
Перебежали улицу Герцена, зашли во двор, забились под детсадовский грибок…
Тяжело дыша, сели.
Пушкин Кацу, который достал из портфеля бутылку и расправляет мятые стаканчики:
- А вы кто?
- Евреи.
- Ну и как?
- Нормально.
- Что значит нормально?
- Ну, как тебе сказать. Как все, только, как бы второго сорта,
свои, но как бы чужие. Полезные, но по надобности. Нужны, но лучше, чтоб нас не было… У всех нолито? Лехаим, евреи!
- Пушкин, вот тебе конфетка, зажуй.
- Мерси!
Выпили. Хорошо пошёл конъячок. Ещё налили.
- А ты, Моше, что? - Пушкин Рабиновичу, - Женат?
- Был. Разошлись.
- А дети?
- Что дети? Дети растут. Плачу алименты. По воскресеньям ви-
димся.
- А ты, Кац? Тоже в разводе?
- С чего ты взял?
- Бродите по ночам, приключений ищете на свою жопу…
- Не нашёл подходящую…
- Что так? Так ни разу и не женился?
- Сто жён было и не одной.
- Плохо.
- Да, евреи так и говорят: «мужик без жены – полмужика».
- А сколько тебе?
- Тридцать семь.
- Ровесники.
- Выпьем, мужики!
- Выпьем, евреи.
- Как-как? Ле хаим?
- Лехаим!
- Хорошо, это лехаим!
Выпили. Ещё лучше пошёл коньячок. Душа просветлела.
- Сашка, Как же это ты с Дантесом обложался? И на хрена тебе
это надо было?
- Да понимал, что глупость. Живёшь-то в «свете». Весь на виду.
-
«Свет» – это как бы театр. Ну, ты не поймёшь… Боялся, что скажут…
- Эх ты, Пушкин-Пушкин! Такой независимый, такой
самостоятельный… знаменитый…
- Да брось, независимый, знаменитый… Ты ведь верно сказал,
что Николашка меня по плечу трепал, грозил, чтоб не зарывался, бо¬ялся я его, признаюсь, боялся. На дуэли шёл не боялся, а царя бо¬ялся… Вот боялся и всё. И стыдно потом всегда было, что боялся, поэтому и фанфаронил…
- А чего ж так?
- Да вот так…
Кац налил ещё по полстакана. Конъяк кончился.
- Ну что евреи, лехаим?
- Лехаим, евреи, - сказал Пушкин, - Ты зря это на меня бочку
катишь, антисемитом называешь. Я против евреев, в общем-то, ничего не имею.
- А «жид презренный»?
- Прости, но это не то, что ты имеешь в виду. Традиция такая
была… Мне что евреи, что кто – всё по барабану. Я - не антисемит.
- Все русские – антисемиты.
- Я не такой уж русский, как меня делают.
- Значит ты – еврей. Выпьем!
- Лехаим, евреи! – ещё раз сказал Пушкин, которому очень
нравилось сочное слово «лехаим», а он-то знал толк в словах, Лехаим!
- Лехаим.
- А что такое «лехаим, евреи?
- «Лехаим» – это «за жизнь»!
- «Лехаим», евреи!
- Значит берёшь свои слова про «жида» обратно?
- Беру. И ты бери!
- И я беру.
- И суку?
- И суку?
- И тухлого антисемита?
- Беру.
- И нациста?
- Беру.
- И Петушкина?
- Ну, всё беру, всё.
- Ну, тогда ещё раз «лехаим», евреи.
- А всё выпили.
- Нечего? Сейчас будет, евреи. Сколько взять? Чего?
- Водки.
- Водки. Сколько?
- Ну, пару пузырей, нормально.
- Пару пузырей, так пару пузырей…
С этими словами Пушкин вылез из-под детсадовского грибка и вышел на улицу, где как раз проезжала патрульная милицейская машина, столь безуспешно гонявшаяся за бульварными хулиганами.
Милиционеры хорошо знали знаменитый памятник и знали, где он должен стоять, и, увидев чугунного Пушкина без постамента, стоящего, с голосующей рукой, как обычный ночной выпивоха, на тротуаре улицы Герцена, поверглись в непрофессиональное изумле¬ние, до такой степени, что машина остановилась сама по себе.
Ночной патруль залепил окна «канарейки» бледными трезвеющими лицами.
Пушкин подошёл, постучал в лобовое стекло.
Водитель сер¬жант Сергей Соловьев приоткрыл дверцу и спросил уже трезвым шёпотом:
- Вы Пушкин?
- Александр Сергеевич.
- Здрст…товарищ Пшкн-н-н
Лейтенант Шиловский из глубины салона, заикаясь:
- А на Пуш-кин-ской как?
- Скоро буду. А пока, любезный, (сержанту Соловьёву) одолжи
водки, пару пузырей. Слово поэта: верну…
- Верю, верю, Лександрсергеч, вот пару, а может три пузыря?
- Ну, давай три.
Старший лейтенант Владимир Силаев из глубины салона:
- А на Пушкинскую точно вернётесь?
- Кем быть, вернусь.
- А залезете с трёх пузырей?
- Евреи помогут!
- А, ну ладно.
Под детсадовским грибком во дворе улицы Герцена три еврея
подняли мятые бумажные стаканчики с водкой:
- ЛЕХАИМ, ЕВРЕИ. ЛЕХАИМ!
Йосеф Шайкин
Свидетельство о публикации №218032001480