Попутчики гл. 18 Часть 3 Коммуна

Рассказ отца Серафима.
(Коммуна)
Дальнейшая моя судьба полностью перешла под управление новыми, неведомыми, мне силами, сопротивляться коим было для меня смерти подобно. Забрали меня, неприкаянного отрока, красноармейцы с собой. Хлопали по плечам, обещали новую счастливую жизнь и спасение от поповского влияния.
  -  Ты - малец, послушай, чему нас Вождь мирового пролетариата, товарищ Ленин учит. Ты, о Ленине-то, в своей глуши - слыхал? « Религия есть опиум народа. Религия – род духовной сивухи, в которой рабы капитала топят свой человеческий образ, свои требования на сколько-нибудь достойную человека жизнь». Вот чему нас товарищ Ленин учит.
На допросе в Уфе, в спецприёмнике-распределителе, куда я был доставлен, у отрока хватило ума скрыть и имя, и фамилию, и место рождения, и род занятий  родителей. Сказал, что с детства сирота и родителей не помню, меня пригрел жалостливый старик-священник.
  - Ничаво, - сказало новое руководство в лице начальника спецприёмника. – Советская власть детей в обиду не даёт. Вырастит и воспитает, обует, накормит и обогреет. – «Научить человека быть счастливым нельзя, но воспитать его так, чтобы он был счастливым, можно!» - так-то товарищ Макаренко говорит. Не переживай паренёк и на твой век счастья хватит, уж мы об этом позаботимся. Кстати, как тебя звать-величать? Не помнишь?
Я сидел, насупившись и молчал, как глухонемой.
- Ничаво, ничаво…- пробубнило новое начальство,  промакивая лысину носовым платком. – Мы тебе новое имя дадим – самое что ни на есть пролетарское. Запишем тебя Октябрьским Владимиром Иосифовичем, - потом начальство, в полувоенном френче, дымя папиросой «Дукат» задумалось о чём-то своем и закончило монолог. – Нет, пожалуй, лучше Иосиф Владимирович, так-то оно спокойнее.
Как и было обещано, обо мне позаботились, отправив в Казань в трудовую коммуну. Раифская коммуна была организована, согласно постановлению Совнаркома и приказа полномочного представительства ОГПУ по ТАССР на территории бывшего Раифского монастыря. Хозяйство коммуны, доставшееся в наследство от монахов, было довольно обширным: участок леса - шесть тысяч гектар, пахотной и огородной земли - тысяча гектар, пасека на двести ульев, два озера для ведения рыбного хозяйства.  Мне воспитанному в крестьянских заботах, бальзам на душу.
Правда, для этого бальзама, работникам ГПУ пришлось, арестовать  и вывезти в Казань, всех обитателей пустыни. Новую власть, видите ли, тревожила слава святой обители. Они почему-то считали виновными в сопротивлении крестьян, не собственную политику, а влияние религии. Тем более у кремлёвской стены появился новый идол, похожий больше на сатану.
После очередного богослужения, на выходе из храма, ГПУ арестовало всё духовенство, включая немощных, глухих, полу-ослепших монашек, больных и почтенного возраста старцев, и спровадило всех в острог. Суд был скор. По решению тройки шесть, насельников было расстреляно. Восемь иноков, около двадцати монахинь и десять мирян получили по пять лет концентрационных лагерей. Такое вот наследство досталось нам, молодым коммунарам.
И началась моя новая третья по счёту, уже казённая жизнь, под новым именем. Мебель с инвентарными номерами,  одежонка с чужого плеча, с вытравленными хлоркой штемпелями, общая тумбочка у казённой кровати, похлёбка из общего котла, в общей столовой. В общем и целом воспитание в духе коллективизма и полезности обществу, единства идей, мыслей и устремлений.
В тридцать шестом в коммуну передали всё оборудование Казанской обувной фабрики «Кызыл Кунче» и мы воспитанники стали изготавливать самую разнообразную обувь, осваивая рабочие специальности.
При коммуне была организована семилетняя школа, рабфак. Работали кружки хорового пения, духовой, плясовой, фото кружок и даже военный.  Было семь футбольных команд, две волейбольных и даже хоккейная команда. Новая жизнь захлестнула волной новых переживаний, понесла в неведомые дали, вымывая из памяти воспоминания о тяжёлых утратах.
В клубе расположенном в Грузинском соборе крутили кино. Там же находилась и библиотека, а на втором этаже спортивный зал. Жизнь начиналась заново. Была и юношеская любовь, и ветка сирени на подоконнике, интересные увлечения и мечты.
И возможно, иначе сложилась бы жизнь  хлопчика, из маленькой северной деревушки попади я, в какое другое место, а не в бывший монастырь, бессовестно разграбленный и разорённый антихристами, где горестные лики святых на стенах напоминали мне отца Иннокентия, а глаза печальные святых дев - безнадежно остекленевший взгляд мамани.
Позже, от вольнонаёмной бабы Мани, работавшей на кухне стряпухой, я узнал, что Грузинский собор назван так в честь Грузинской иконы Божьей матери. Баба Меня даже показала мне место, где она когда-то находилась. Икона была чудотворной, и я тайком, про себя, молился на светлое пятно на стене от иконостаса, представляя светлый лик, как когда-то, давным-давно, учили меня маманя и дед. Икона эта в своё время была вывезена Персидским шахом Аббасом из покорённой  Грузии. Ценность её была несомненной, святыня была украшена золотом и серебром и, тем не менее, была продана. Персидский торговец предложил её приказчику ярославского купца Егора Лыткина - Стефану Лазареву, пребывающему по торговым делам в Персии. Стефан купил икону и оставил её у себя. Но купцу Егору Лыткину, был вещий сон, в котором ему было открыто, что икона находится у его приказчика и купец должен отослать оную в Красногорский монастырь на Пинеге, в Архангельской епархии. Лыткин забыл о видении и вспомнил только, когда Стефан вернулся на родину с иконой. Купец собственноручно повёз её в двинские приделы, где исполнил предзнаменование. Как только икона появилась в монастыре, случилось настоящее чудо. Монах Питирим, долгое время ничего не видящий и не слышащий, – прозрел и услышал. Икону стали возить в Москву, Устюг, Вологду, Переславль–Залесский. Крестные ходы с Грузинской иконой Божьей Матери доходили до реки Лены в Сибири. Позже икона осела в Казани, откуда и попала в Раифскую пустынь. Потом, после разорения монастыря её нашли в куче мусора  учёные Казанского университета и передали на хранение в храм Ярославских святых на Арском кладбище в городе Казани.
Жизнь в коммуне была не сахар. Кормили не от пуза. Много было беспризорных, прошедших уголовные университеты. Я старался держаться особняком, не примыкая ни к активистам, ни к бывшим «перевоспитавшимся» уркаганам. Новое имя и фамилия играли мне на руку. У кого поднимется рука на Иосифа Владимировича. Это как же потом истолковать можно.
К тридцать восьмому году колония стала приходить в упадок. Стало процветать воровство имущества, готовой продукции и полуфабрикатов, продажа краденного в окрестных сёлах. Охрана колонии-коммуны была малочисленна и состояла из вольнонаёмных колхозников, случайных людей и даже воспитанников. Поэтому было решено обнести колонию колючей проволокой, установить два шлагбаума со сторожевыми будками и запретить выход воспитанников за территорию колонии.
По сути дела,- коммуна стала превращаться в зону.  Появился забор, разделивший колонию на две части - взрослую и подростковую, построили отдельный барак для женщин. Из свободной коммуны мы как-то незаметно превратились в учреждение закрытого типа с глухим забором, вышками и охраной в количестве ста солдат войск НКВД с оружием и служебными собаками.
Троицкий собор превратился в гараж. Первый этаж братского корпуса, где была раньше ризница и библиотека, переделали в тюрьму с камерами, а на втором этаже обустроили неотапливаемые карцеры.
Потянулись новые обитатели в основном с северных и западных территорий. В начале разрешалось даже посещение родственников и передача посылок, но ближе к сороковым и это сошло на  нет, а с началом войны и вовсе прекратилось. Я не горевал, мне родственников и посылок ждать было неоткуда, да и не от кого.
Казань была далеко в тылу. Колония перестраивалась на военные рельсы по принципу «Все - для фронта,  всё – для победы!». Шили солдатские сапоги и санитарные сумки, плащ-палатки и кисеты, в столярке изготавливали ящики для снарядов. Бои шли уже под Москвой, немец рвался к Волге.
В колонии разразилась эпидемия тифа. На другом берегу озера были спешно построены два барака-изолятора, куда свозили умирать заражённых. Доходивших  хоронили в братских могилах прямо за бараками.
И когда начали набирать добровольцев на фронт, у меня появилась слабая надежда, вырваться из ада, в котором я пребывал. Правда, не говорили, что в штрафные батальоны. Судимым,  обещали снять статью. Мне терять было не чего. За свою недолгую жизнь я, кроме своей деревни да колонии, ничего не видел в жизни. В городе был всего два раза, когда завхоз ездил в Казань по делам и брал меня помощником. К тому же ещё юношеский максимализм, жажда подвига, плакаты и призывы: «Родина Мать – зовёт!», «Наше дело правое, враг будет разбит, победа за нами!», «Воин ополчения СПАСИ!», «Крепче удары по врагу!» – как тут не записаться добровольцем?
Военными эшелонами нас перебрасывали ближе к фронту, к Москве. Я с любопытством смотрел в окно теплушки на военную технику, что перевозили на открытых платформах, на невиданные города, скопления народа, суету и неразбериху вокзалов.
 Народец собрался разношёрстый, многонациональный. Некоторые и по-русски то плохо говорили и понимали.
От Москвы немцев отогнали, но не далеко, всего на сто пятьдесят километров и уперлись в свои же переоборудованные немцами укрепления на линии Ржев-Вязьма и тринадцать месяцев ни туда, ни сюда. Бои за всё это время не прекращались ни на один день.
Нас спешно переобмундировывали в военную форму. Помню гимнастёрку с аккуратно заштопанными дырочками и шинельку с зашитым рукавом. Новая форма выдавалась только городским, а мы что, - штрафники. Нам первым под пули шагать. Проводили трёхнедельную военную подготовку, учили ползать по-пластунски, стрелять из винтовки,  окапываться сапёрной лопаткой.
Потом погрузили в эшелон и перебросили под Вязьму, где в немецком котле переваривалась тридцать третья армия.
Вот вам говорят: «Битва за Москву», «Сталинград», «Курская дуга». Это всё цветочки. Настоящая битва была под Вязьмой и Ржевом. Паулюс под Сталинградом сдал одну армию из двадцати двух дивизий. Мы под Вязьмой положили три армии, это тридцать семь дивизий, девять танковых бригад, тридцать один артиллерийский полк резерва Главного командования. Два миллиона народу сгинуло в окружении и яростных бестолковых атаках в лоб на немецкие пулемёты.
Ближе к фронту нас обстреляла немецкая авиация. Мы выпрыгивали из теплушек и рассыпались,  как горох в разные стороны, выискивая какое-либо укрытие. Лётчики люфтваффе были не дураки, не атаковали эшелон, когда он шёл  лесом, а нападали когда он шёл по открытой местности, что бы негде было спрятаться, и начинали потеху. У нас даже прикрытия с воздуха не было, да и зенитных пулемётов раз, два и обчёлся.
Один из фугасов попал в паровоз.  С уханьем разорвало паровой котёл. После этого шли маршем, собрав уцелевших после налёта. Уже с ходу, на месте получили долгожданное оружие, но не все, хотя по две обоймы патронов и по паре гранат выдали каждому. «А вот с винтовками беда, – сказал старшина с красным околышем на фуражке. - Ну да ничаво, в бою добудете. Глядишь, злее станете, зубами горло фашистам перегрызёте».
Дальше шли не ведомо куда, с молоденьким лейтенантом-командиром, у которого над верхней губой, как и у меня, только начинали пробиваться чёрным пушком усы. В предрассветном тумане вышли к проволочным заграждениям. Ни какой артподготовки, ни какой разведки. Полезли через проволоку, кто-то вдохновенно закричал: «За Родину! За Сталина! Ура!». Нестройное «Ура» прокатилось по цепи. Больше я никогда в жизни не слышал этих победных криков. «Ура!» - да, слышал. Мат-перемат, «Полундра!» - но «За Родину! За Сталина!» - нет.
 А дальше, немцы, спокойно дрыхнувшие в предрассветной неге в окопах в полный профиль в предвкушении утреннего кофе, выкосили пулемётами все наши нестройные цепи, завесив трупами заграждения из колючей проволоки. Нас восемь человек уцелело от роты.
Это в кино красиво умирают, в наглаженных гимнастёрках и начищенных сапогах. Вы по лесам да по болотам пошастайте, на сырой земле поночуйте, когда не то что костра - огонька зажечь нельзя: у гитлеровцев каждая кочка пристреляна. Гимнастёрка от пота, грязи и пороховой копоти прямо на теле сопревала.  Патронов нет, еды нет,  раненому три патрона оставляли, что бы застрелиться мог и уходили, чтобы не видеть.
На правом фланге держали оборону ополченцы  - интеллигенция, студенты в очках, новых гимнастёрках с винтовками с примкнутыми штыками, котелки новые, алюминиевые на солнце блестят, вещмешки.  Не то что у нас, у босоты. Прибился я к ним, меня к командиру. Тот допрос: «Кто? Из какой части? Где оружие просрал?». А я что могу ответить? Рассказал, как было. «А, винтовки мне,- говорю – не досталось. Вот гранаты есть, да до немца не докинуть далековато будет, а ближе подойти не случилось как-то».
Помозговали командир с комиссаром. Решили, какая разница, где и с кем мне за Родину погибать. К тому времени приказ в войсках зачитали за номером 227, известный больше как «ни шагу назад». В войсках начали закручивать гайки. За каждым атакующим батальоном на танке следовали специальные особо назначенные командиры подчинения войск НКВД. Это был один из самых страшных приказов, времён войны, когда свои вынуждены были стрелять по своим.
Немцы держались за Вязьму цепко. Это не просто населённый пункт, это одна из важнейших железнодорожных развязок, по которой шло снабжение армии, подтягивались резервы. Поэтому подступы к железной дороге были сплошными укрепрайонами. Далее оборона шла опорными пунктами, откуда войска перебрасывались в места прорыва с целью удержать наши части в кольце изоляции, втянутые в бутылочное горло Вяземского котла.
Ополченцы тоже были не слишком богаты до оружия, да и вместо гранат им раздали бутылки с зажигательной смесью. Сплошное самопожертвование и героизм, люди возрастные, белобилетники с подорванным здоровьем. Они шли на верную смерть не за звания и награды. Никто  их не загонял и не заставлял силком идти на фронт, у многих была другая намного лучшая и счастливая жизнь, чем у меня. Я с восхищением смотрел на людей сознательно готовых умереть во имя Родины.
Нас бросили в прорыв. Затыкали очередную брешь. Поле, по которому нам пришлось наступать, было сплошь усеяно смердящими и вздутыми на августовском солнце трупами.  Попадались и недавно убитые, в зелёных, залитых кровью, не успевших выгореть на солнце гимнастёрках, с гвардейским значком на груди.
Рядом со мной бежал с винтовкой наперевес, задыхаясь от астмы, старичок с профессорской бородкой.
- Ты, паренек за мной, позади меня держись,- сипел он, раздувая меха лёгких.- Меня убьют, винтовку подберёшь. Может, поживёшь ещё.
Время остановилось. Интересная способность появляется у человека в минуты опасности видеть всё в замедленном времени. Чувства обостряются на уровне инстинктов. Свист летящей мины растягивается до минуты. Острота зрения позволяет видеть мелкие детали на расстоянии десятков метров.
Профессора убило осколком миномётной мины, я еле успел перехватить винтовку и мы почти добежали, как навстречу нам из окопов начали подниматься немцы с карабинами наперевес. Тут рядом от пули, попавшей прямо в глаз, падает молодой студентик   в круглых очках, и я вижу, как из глазницы фонтаном бьёт кровь. Навстречу мне бежит здоровенный немец, в мундире мышиного цвета. Я вижу отчётливо каждую пуговицу, каждую конопушку на его рябом лице, перекошенном страшной гримасой ужаса. Кажется, от него исходит лёгкий запах перегара и свиной колбасы с чесноком. По губам у немца стекает густая тягучая слюна, от чего мне делается противно и страшно. Плоский австрийский штык, примкнутый к карабину, сверкает в лучах августовского солнца, наводя на меня панический ужас. Я забыл, что могу выстрелить или колоть его штыком.  Организм сам, непроизвольно совершил нужное действие. Я увернулся от штыка, схватив правой рукой, его карабин за ствол и дёрнул на себя. Немец по инерции пролетел мимо и упал лицом вниз,  и тут я со всего маху воткнул в его широкую спину свой штык.
Какое усилие нужно приложить, чтобы заколоть человека, я  и представить себе не мог. Мне казалось, что человек довольно плотная субстанция. Давным-давно, в первой своей жизни я видел, как забивают скотину, колют свиней, позже в колонии мне приходилось, большим заржавленным от крови тесаком рубить на деревянной плахе, обсыпанной солью, мясо для кухни. Но человек?
Я вонзил штык в немца, что было сил, и он пролетел до самой мушки, застряв  в теле так, что я не мог выдернуть винтовку. Следующий гитлеровец ударил меня прикладом в лицо, но добить не успел, ему проломили голову, ударив наотмашь прикладом «мосинки».
Челюсть ныла. Я лишился оружия, но вспомнил о сапёрной лопатке. Края лопатки, обычно затачиваются, что бы можно было использовать как топор. Помню глаза немца полные безнадежности, когда он повернулся и увидел, занесённую над ним лопатку. В это мгновение мы оба поняли, неотвратимость и весь ужас происходящего, но остановить и исправить, уже ничего было нельзя.
Я тяпал и тяпал фрица лопаткой, как когда-то, давно в другой жизни рубил капусту в кадке, для засолки на зиму. В лицо отлетали капустные и морковные крошки, брызгал овощной сок. Да нет, это куски человеческого мяса и густая кровь с осколками костей брызжет мне в лицо и вдруг острая боль пронизывает всё моё тело и сознание угасает огоньком догоревшей сальной свечи.

 


Рецензии