9. Хроника смутного времени

               ХРОНИКА  СМУТНОГО ВРЕМЕНИ


    После чудной встречи 1965-го года я почувствовал – жизнь покатилась вниз. Будто взбирался до этой даты по крутому склону, взобрался на вершину, и вдруг неудержимо заскользил под горку. Это странное ощущение беспомощного скольжения неведомо куда томило непреходящей тревогой, по груди то и дело прокатывался неприятный холодок, мир вокруг чужел и отодвигался вдаль. Нет, объяснить своё неуютное состояние я, конечно, мог, но легче от этого не становилось. Умом понимал - этот год должен стать последним годом моей жизни в станице и, казалось бы, можно радоваться долгожданному освобождению от цепей учения, но дело в том, что впереди стоял непроглядный мрак. Я давно осознал, что по предначертанному родителями пути (на него, кстати, сам некогда дал согласие) идти не хочу, не хочу, и всё. Опять влезать на пять лет в хомут учёбы – в институте ли, в университете – изучать историю компартии, фальсифицированную историю всех времён и народов – да лучше повеситься! Попытки намекнуть родителям, что неплохо бы после школы набраться жизненного опыта, поехать поработать на великих стройках Сибири, отслужить в армии, решительно отвергались. За два-три года, говорили отец с мамой, ты растеряешь все знания, отобьёшься от наук, станешь пролетарием. ВУЗ и только ВУЗ, на любой другой выбор нашего добра не будет. Воля родителей, собственное обещание закрывали дорогу в огромный распахнутый мир, куда я всей душой стремился, и мне оставалось только мучиться неразрешимой дилеммой.
    И ещё одно тяжкое – вот уж чего не ожидал – предчувствие омрачало настроение, заволакивало мутной мглой последние школьные дни. Расстаться со школой было вожделенной мечтой, но вместе со школой я лишался и милого круга друзей и одноклассников, и вот это сокрушительное обстоятельство не укладывалось в голове. Мир юности уходил в небытие, рассыпались в прах наши привязанности и дружбы, мы распылялись в безднах пространства и времени – как с этим смириться? Разлетимся, кто куда – попробуй потом найти друг друга. И что тебя ждёт среди незнакомых людей, в чужих городах, встретишь ли там новых друзей или будешь маяться неприкаянным сиротой? Попеременно меня накрывало то туманом грусти, то волной ожесточения от полной безысходности и неопределённости будущего. Дни или тянулись нескончаемо долго, или сгорали мгновенным пламенем шара одуванчика, если поднесёшь к нему спичку.
    Не одного меня одолевали подобные двойственные настроения. Большинство одноклассников испытывало схожие чувства. Легче, как мне кажется, было тем, кого не смущал выбор профессии, для кого он становился естественным продолжением жизненного пути. Кто-то решил стать агрономом, кто-то офицером, кто-то экономистом, кто-то учителем, Витя Ляшов вообще нацелился на МГИМО, но таких насчитывалось не больше половины. Остальные колебались, искали что-либо ближе к сердцу и способностям, но подальше от дома. В желании удрать из станицы мы были почти единодушны. Даже девчонки мечтали о казахстанской целине и трассе Абакан-Тайшет, романтические песенки Пахмутовой о танцующих на палубе ангарского пароходика подругах взбаламутили их души. Некоторые просто ждали попутного ветра – куда понесёт, там и благо.
    А тоска предстоящего расставания охватила всех. На дворе весна, греет солнце, цветёт сирень, нас же овевает осенняя прохлада, пронзительный ветерок прощания. Никогда прежде мы не тянулись так сильно друг к другу, не спешили высказать недосказанное, обогреть участием, оставить по себе добрую память. На школьном дворе, на скамейках парка, в толчее танцплощадки мы сбивались в дружные стайки, как отлетающие птицы, и всё говорили, говорили, говорили. Пытались впитать как можно больше ускользающего тепла, наглядеться на лица, наслушаться голосов, насладиться нашим дружеским единением. Трогательное время. Побудешь в родном кругу, наболтаешься, отведёшь душу, и словно оттаешь. И ожесточение отступит, и мгла перед глазами рассеется. Ничего, прорвёмся, не пропадём.
Старание почаще быть вместе оборачивалось когда спонтанными пирушками, когда тщательно спланированными мероприятиями. Из числа последних памятна поездка в Хатукайский лес за ландышами. Ландыши были чисто формальным поводом, никто толком не знал - растут они в том дремучем черкесском лесу или нет – главной движущей причиной послужило всё то же стремление ещё раз объединиться. Путь предстоял не близкий – шестнадцать километров до Усть-Лабы, километра три по улицам райцентра, от моста через Кубань ещё километров шесть, плюс возвратная дорога, но это мало кого отпугнуло. Ясным прохладным апрельским утром в парке собралась изрядная компания велосипедистов. На сей раз межклассовых ограничений не выдвигали, напротив, пригласили всех желающих. Поставлено было единственное условие – парни должны быть в седле, девчонкам же даётся привилегия пассажирок. Не хочешь крутить педали – доблестные рыцари всегда к твоим услугам. Мне выпала честь быть в числе рыцарей, вот только сказать, что я очень обрадовался этому обстоятельству, не могу, потому как моей пассажиркой стала Галя Нетребина, попутчица, конечно, весёлая и разговорчивая, но несколько обременительная в смысле весовой категории. Везти Галю Кутняхову или Свету Пустовую было бы несравненно легче. Прикинув количество килокалорий, которые предстояло затратить на транспортировку увесистой одноклассницы, я мысленно вздохнул и, скорчив мужественную рожу, галантно взмахнул рукой – «Прошу, синьора». Синьора взгромоздилась на багажник, я толкнулся ногой от земли и мы рванули. Как выяснилось впоследствии, я был глубоко неправ, опрометчиво сетуя на излишне мускулистые стати своей пассажирки, что поделаешь – будущее непредсказуемо.
Дорога от Кирпильской до Усть-Лабы прямая, как стрела, и гладкая, как стол, особых энергетических затрат не требует. Караван велосипедистов, растянувшись на полкилометра, вольно катил по степи, обдуваемый ветерком, согреваемый солнышком. Обгоняющие машины громко сигналили, водители выкрикивали ёрнические вопросы, девчонки в ответ крутили пальцем у виска, парни ухмылялись. Настроение царило дурашливое, под стать цели поездки.
    Организатор и вдохновитель всех наших побед Таня Дурнева предусмотрительно наложило вето на закупку алкоголя в лавке кирпильского сельпо – мы же не на пьянку едем, мы комсомольцы, туристы и чуть ли не юные натуралисты, надо соблюсти лицо перед земляками. В Усть-Лабе – пожалуйста, там нас никто не знает. И в райцентре мы основательно затарились портвейном №22 и пивом. Полные радужных предвкушений, лихо скатились с кубанских круч на мост, проскочили Хатукай, и впереди затемнел массив дубового леса, где должны расти белоснежные душистые ландыши.
    Правда, дорога к заповедному лесу оказалась тернистой. Просёлок, ответвившийся от шоссе, представлял собой длинную и трудно проезжую череду ухабов, колдобин и загадочной глубины луж. Обочины, заросшие прошлогодним бурьяном и колючим шиповником, оставляли мало места для манёвра, окрестный луг простирался заболоченной низиной. Вообще, черкесская сторона всегда производила впечатление какой-то неухоженности по сравнению с аккуратно возделанными кубанскими полями, унылый пейзаж. В спешенном порядке мы преодолели негостеприимную полосу препятствий, подшучивая над нашим Сусаниным, Таня вдохновляла ворчунов грядущими охапками ландышей – не нойте, белоручки, сейчас будет праздник.
    Чем дальше мы втягивались в лес, тем больше испытывали сомнений в успехе затеянного предприятия. Густой, но чахлый и малорослый дубовый лес стоял ещё совсем голый, лишь на солнечных опушках ветки зарозовели почками, остальная  чаща омрачала взор тёмной нелюдимой стеной. Редкая и тонкая зелёная травка еле пробивалась жалкими пучками сквозь бурую палую листву, запах прели и гнили застоялся в дремучих чащобах, сквозь непролазный кустарник не продраться – неужели в этой гиблой местности цветут ландыши?
    Пройдя несколько сот метров по узкой просеке и даже не пытаясь сунуться в лес, мы набрели на большую поляну с кострищем посередине. Здесь веселей зеленела трава, здесь ярко светило солнце, здесь мы порешили устроить свою базу, перекусить, а затем уже отсюда предпринимать разведочные вылазки. Побросав велосипеды, начали накрывать стол и обнаружили, что к нам пожаловали целые толпы непрошеных и кровожадных гостей. Комары и на просеке вились столбами в солнечных лучах, но особо не досаждали, а на прогретой лужайке их толклось видимо-невидимо, и нас они расценили как готовую к употреблению добычу, яростно атакуя со всех сторон. Спасение было в одном – в дыме костра, который мы немедленно развели и расселись вокруг кружком. Глотая портвейн, закусывая дымом, отчаянно отбиваясь от надоедливых тварей, незадачливые любители цветов ещё не потеряли надежду вернуться домой с ландышами. Группа за группой удалялись в лес, но через пять-десять минут прибегали с пустыми руками, жестоко искусанные, и объявляли, что никакими цветами в ближайшей округе не пахнет, зато от комаров продыху нет. Парочки, попробовавшие поискать блаженного уединения, возвращались в ещё более страдальческом виде. Коновод Таня в сопровождении Мурки совершила глубокий рейд по самым отдалённым дебрям и тоже была вынуждена признать поражение. Хатукайский лес не оправдал ожиданий. Присяжные критики обоснованно высказывали мнение, что в любой лесополосе под родной станицей мы бы устроились с куда большим комфортом и не били бы понапрасну ноги, не кормили черкесских комаров. Оставив попытки разжиться ландышами, сосредоточились на винопитии – не везти ж портвейн обратно? И тут всё пошло, как по маслу, по обкатанному сценарию. Тосты, спичи, пламенные здравицы за дружбу, за любовь, за светлое будущее. Песни, стихи, сакраментальные слёзы расчувствовавшейся Светки Пустовой, наивные клятвы, торжественные речи. Народ был верен себе, праздник, значит праздник.
    Как я ни налегал на портвейн №22, настроение только ухудшалось. Причин к тому, вроде бы, и не было, а вот поди ж ты – чем больше пил, тем больше погружался в беспросветную хандру. Курил, молчал, раскрывать рот не находил сил, в голове было пусто, пребывание в этом проклятом лесу казалось бессмысленным. Свои мальчишки и девчонки виделись совершенно чужой компанией, и я им чужой, и вообще – мы все в каком-то чуждом мире. Может, и вправду так угнетающе действовал чёрный черкесский лес, мглистое низкое небо, душный воздух болотистых низин? Всегда, проезжая через Черкесию, я чувствовал себя не в своей тарелке, словно во враждебном окружении. Неужели так сильны во мне гены предков, три поколения которых дрались не на жизнь, а на смерть с черкесами? Как бы там ни было, настроение было прегадкое, и приказ собираться в обратный путь лишь слегка взбодрил.
    Совсем слегка и ненадолго. Своё веское слово сказал портвейн №22, проглоченный мною в оглушительном количестве. В данном случае количество перешло в качество, ноги-руки повиновались с большой неохотой, разымчивая вялость овладела телом, туманила взгляд. Но до хатукайского моста я с обязанностями извозчика кое-как справлялся, педали вращал, руль удерживал, в кювет ни разу не съехал, Галя сидела за спиной спокойно, щебетала, я отвечал универсальным мычанием. Подъём на усть-лабинские кручи доконал – ну-ка километра два всё в горку, да в горку. Верхом в седле он не дался, я катил велосипед пешком, Галя шла рядом, с тревогой заглядывая мне в лицо. Утешало, что и некоторые другие пары совершали восхождение на своих двоих. В скверике у эфиро-масличного комбината, перед железнодорожным переездом, где уклон достиг приемлемого для передвижения на колёсах градуса, Таня устроила привал. Пересчитали поголовье, отдохнули на скамейках, прозвучало – «по коням», и вот тут я вместо бодрого рывка вперёд чуть не устроил завал, Галя едва успела спрыгнуть с повалившегося набок велосипеда.
    На удивлённый вопрос – «Юрка, что с тобой»? - я промямлил, что неплохо бы ещё немного посидеть на скамейке, слишком устал. Больше вопросов Галя не задавала. Завладев средством передвижения, она приказала мне занять место на багажнике и сама повела двухколёсную машину. Мне хватило ума повиноваться. Про совесть не спрашивайте – какая совесть у наполовину отключённого от сознания человека? Ни с того, ни с сего припомнилась леди Годива, мол, ей хорошо было, на неё горожане не смотрели, а на меня усть-лабинские обыватели пялятся все, кому не лень, дивуются – девчонка везёт на велосипеде парня. Стыдоба. Прикинуться, что ли, спящим? Галя мощно жала на педали – вот когда я оценил её атлетическое телосложение, Гале Кутняховой и Свете Пустовой ни в жисть бы не справиться с транспортировкой этакого кабана – мы вскоре догнали пелетон, и мне дано было испытать нечто вроде душевного облегчения. Я увидел, что не одинок в своём позоре - наш тандем обогнал ещё одну пару, где позиции сторон поменялись, где сиятельная дама везла обессиленного кавалера. Проливая обильный пот, алея щеками, Таня Дурнева ожесточённо вертела педали, а на багажнике, обхватив возницу за талию, беспомощно мотал буйной чуприной Мурка, скошенный, подобно мне, коварным портвейном №22. Отвратное пойло, доложу я вам, изделие краснодарских виноделов, больше я к нему не прикасался, №15 или «три семёрки» действовали на мой организм куда предсказуемей. Но наши девчонки каковы – не бросили павших на поле боя, вывезли на себе из-под огня. Честь им и хвала.
До самой станицы я тихо и мирно просидел за спиной Гали, не подавая признаков жизни, но вид приближающейся околицы пробудил таки остатки совести, явиться на глаза земляков в роли везомого девчонкой означало совсем уж оказаться ниже плинтуса. Я заёрзал на жёсткой решётке багажника и бодро объявил о своей готовности занять подобающее мужчине место. Галя не возражала, а что она думала обо мне – не хочется и воображать. Как бы то ни было, по улицам вечереющей станицы я проехал в гордом образе галантного кавалера. Что творилось в душе пусть останется тайной.
    Последние школьные дни бежали со скоростью секундной стрелки. Учителя усиленно нагнетали ажиотаж, угрожали не допустить неуспевающих до экзаменов, стращали оставить без аттестатов. Их наивные уловки пугали только слабонервных, те пытались вбить в свою голову за несколько месяцев всё недоученное ранее, напрочь забытое, навёрстывали упущенное, лихорадочно зубрили – бедолаги! Обладатели крепких нервов твёрдо веровали в незыблемость школьных устоев: - если тебя проучили одиннадцать лет и оставят без аттестата, то это ляжет позором на самих педагогов – какие из вас преподаватели наук, если вы за одиннадцать лет не сумели научить своих подопечных ничему? Районо за это по головке не погладит. Учителя больше нас заинтересованы в успешной сдаче экзаменов, вытянут, подскажут, закроют глаза. Если в письменной работе написал несусветную ахинею – вечером конспиративно пригласят на дом, и под их руководством ты её перепишешь. Такие примеры уверенно называли с перечислением всем известных действующих лиц. За устный экзамен вообще нечего беспокоиться. Я, выросший в учительской среде, прекрасно был осведомлён о кухне выпускных экзаменов, и относился к их приближению абсолютно беспечно, как ходил в школу, будто в клуб, так и продолжал ходить, как учился спустя рукава, так и ничего не менял в своём поведении. Наоборот, стал вести себя ещё наглей, дерзил всем учителям подряд, вызывающе курил посреди школьного двора и, в ответ на страшно вытаращенные глаза Ивана Васильевича, протягивал ему пачку сигарет – «угощайтесь». Меня бесила вся эта насквозь фальшивая возня, тягостный обряд похорон нашей юности – иначе на последний звонок, выпускные экзамены и поминки прощального банкета я смотреть не мог. Душевное ожесточение росло с каждым днём и прорывалось глупыми мальчишескими выходками. Долой из этих давящих стен, карету мне, карету!
Как проходила святая для многих церемония прощания со школой – знаменитая последняя линейка, совершенно не помню. Только пятьдесят лет спустя, разглядывая собранные тщанием Славика Карпенко чёрно-белые фотографии того дня, убеждаюсь – да, так оно и было, по-другому быть не могло. Наш уважаемый директор, мастер официоза, всегда проводил их на один лад. Стройное каре из всех классов школы, мы перед фронтом, на почётном месте, в центре группа офицеров, то бишь, учителей, оркестр, море цветов. Вот Миша Половнёв, склонив кудрявую голову, в сопровождении двух адъютантов, правда, без обнажённых шашек на плечах, несёт знамя школы, вот первоклассница даёт последний звонок, вот на шеренгу выпускников набегает волна малышни с букетами, вот мы все – молодые, красивые. Наверно, эта картина вызывает у многих слёзы умиления, сейчас она и у меня пробуждает светлые чувства, а тогда я стоял в строю одноклассников равнодушным камнем, не чая конца похоронного ритуала. Стыдно мне сейчас? Ну, разве только за то, что не смог в тот день разделить чувства своих друзей. Впрочем, далеко не уверен в их поголовной тогдашней растроганности. Сложно, даже невозможно заглянуть во все души подряд.
    Время консультаций и экзаменов, казалось бы, самое волнующее, напряжённое время – бессонные ночи, беспокойные дни – опять-таки промелькнуло тусклой тенью, а это верный знак, что меня ничуть не затронуло всеобщее возбуждение. Я отбывал скучную повинность, не более, консультировался преимущественно в парке, обсуждая с друзьями – как содержательнее провести сегодняшний вечер, сдавал экзамены, как выкуривал сигарету – позёвывая. Лёгкую неуверенность по поводу физики и математики, где мои познания не простирались далее названий наук, милосердно сняли сёстры Кутняшки, твёрдо пообещав снабдить необходимыми «шпорами». Эти «шпоры», как именовались на школьном жаргоне шпаргалки, некоторые запасливые штатские изготавливали в неимоверном количестве, обеспечивая себе ответ на каждый билет. У Зины и Гали Кутняховых под рукавами-фонариками их блузок размещались заряженные патронташи аккуратно свёрнутых бумажек размером в папиросную гильзу, а развернёшь – перед тобой целый свиток-гармошка полуметровой длины. На нём микроскопическим и безупречно каллиграфическим почерком на обеих сторонах листа изложено всё, что удовлетворит самого придирчивого экзаменатора. Всякий умеющий читать сдаст без затруднений. На конспиративную работу сестёр-близняшек было любо-дорого смотреть. Показываешь им на пальцах номер билета, Галя или Зина неуловимым жестом извлекает из-под рукава, не глядя, но всякий раз безошибочно – это ж какой надо владеть памятью и натренированностью! - нужную шпору, по цепочке одноклассников она попадает к тебе и ты вооружён, ты спасён. Вечная благодарность им, трудолюбивым и заботливым пчёлкам, принявшим на себя попечение о лодырях и лоботрясах!
    На одной из консультаций, именно по химии, отличился в своём роде Юрик Пономаренко. Приснопамятная Хивря уже отошла к тому времени от дел, и заместила её Зинаида Матвеевна Лазаренко. Ей и вздумалось вызвать Юрика к доске, проверить на готовность к экзаменам. Идея, прямо скажем, неудачная, ибо кроме шпор и артистизма в багаже Юрика ничего лишнего не водилось, а в тот момент он был поглощён спором с Геной Нечаевым о новой песне Магомаева. Но раз зовут, надо идти. Досадуя на препоны судьбы, страдальчески гримасничая, Юрик выполз на лобное место. После нескольких наводящих вопросов, выявивших абсолютное непонимание сторон, учительница решила вернуться к первобытным азам науки химии и, надеясь пробудить в консультируемом дремлющие знания, предложила тому изобразить на доске формулу воды. Уж чего проще, любой первоклассник намалюет. Но Юрик явил полное недоумение и привычно воззвал взыскующим жестом к аудитории. Сквозь смех и одобрительный гул послышалось звуковое отображение формулы - «ашдвао». Юрик понимающе кивнул, схватил мел и размашисто, недрогнувшей рукой вывел – АШОО. Класс лёг вповалку, а бедная учительница лишилась дара речи. Испытуемый растерянно переводил глаза с изображения на многолетне проверенных подсказчиков – в чём дело, неужели его подвёл божественный слух? Ведь написал всё верно, вот «АШ», вот два «О», что не так? Правда, читается как «А – Шоо», напоминая протяжно произнесённый вопрос, но он-то тут при чём? Задыхаясь от смеха, рисуя в воздухе пальцами, коллеги пытались внушить правильную транскрипцию – «АШ – два – О, цифрой, понимаешь»? Юрик смахнул первоначальное изображение тряпкой и вывел, как слышал – буквы буквами, цифру цифрой: - «АШ2О». Опять хохот, опять молчаливое изумление онемевшей учительницы. «Латинскими», - кричал прямым текстом Витя Ляшов, «немецкими», -  подсказывала более догадливая Таня Дурнева. Юрик впал в лёгкую панику и метался у доски, стирая, рисуя, оборачиваясь, воздымая к небу руки. Общими усилиями на доске возникло, наконец, искомое H2O. Потрясённая преподавательница вопросила: - «Пономаренко, как ты собираешься сдавать экзамен по химии»? Но Юрик уже пришёл в себя, и ответ его был, как всегда, афористичен – «Легко, Зинаида Матвеевна». И слово сдержал, сдал, если не ошибаюсь, на четвёрку. Разве можно при стольких артистических талантах и могучем подспорье  шпор провалиться? Метод Юрика работал эффективно.
Возвращаясь с одной из консультаций с Валиком Ерохиным и Славиком Карпенко, мы встретили на спортплощадке Дину Михайловну, она гуляла со своей двухлетней дочкой. Классная руководительница остановила нас, начала о чём-то расспрашивать. Подрулил Иван Васильевич, пребывающий по случаю отпуска в игривом расположении духа.
    - Какая хорошая девочка! Давай знакомиться. А ну, поцелуй дядю.
Дина Михайловна подняла дочку на руки и та послушно чмокнула дядю в щёку.
- Нет, не так. Хорошая девочка должна целовать хорошего дядю в губы. Давай научу. Вытягивай губки трубочкой, вот, вот, умница. И будто конфетку сосёшь. Ах, какие сладкие губки!
    Под восторженный визг глупой девчушки, под наше ироничное переглядывание пошло обучение поцелуям взасос. Иван Васильевич, сама добродетель, учительно подставлял свои негритянские уста дочке, но его алчный взгляд пожирал маму, очень выразительный взгляд. Дина Михайловна смутилась, покраснела и поспешила прервать процесс обучения.
- Иван Васильевич! Идите лучше своё пиво сосите!
Пиво, конечно, можно, только адреналин оно повышает слабо, а гаремы старших классов на каникулах. Куда податься безработному султану?
Ближе к окончанию экзаменов радостным проблеском меж серой нудьги неизбывных дней мелькнул заглянувший в станицу Петя Нужный. Шахтёрский город Шахты ему не глянулся, и он решил податься ко второй сестре в уютный Павлово-на-Оке. Для хорошего друга тысяча километров не круг, вот он и спустился на пятьсот вёрст к югу, повидать старых друзей, чтобы потом уже устремиться на далёкий север, сулящий долгую разлуку. Была у него ещё и официальная причина приезда, требовалось запастись необходимыми для дальнейшей жизни бумажками. До восемнадцати лет мы не были обременены всякими разными удостоверяющими личность документами, кроме свидетельства о рождении, ничего за душой не имели, но с этого возраста они посыпались на нас градом. Я тоже в те дни таскался в сельсовет и паспортный стол в Усть-Лабе, готовясь к отбытию куда подальше.
Жизнерадостная улыбка Пети на краткий миг разогнала тоску и скуку межеумочного бытия, с Володей Косаревым и Юриком мы опять сплотились в тесный кружок. Ходили друг к другу в гости, шатались по парку, пили вино, делились планами, обменивались стихами, до поздней ночи или раннего утра не могли расстаться. По доброй старой традиции орали хулиганские песни под окнами Джаги, надо же усладить сонный слух любимого директора кошачьей  серенадой.
    Дорога в жизни одна,
    ведёт всех к смерти она.
    И тот, кто это поймёт,
    он выпьет и снова нальёт.
О смерти мы, конечно, тогда не думали, она казалась слишком отдалённой перспективой. Дорога вела в прекрасное будущее, пройдёт несколько лет неизбежного вхождения во взрослую жизнь – получим профессию, отслужим в армии – и вновь соединимся в предназначенном судьбой чудном месте, будем рядом, будем пить вино, веселиться, петь песни. Вот как сейчас, когда, положив друг другу руки на плечи, идём шеренгой во всю ширину залитого луной полночного профиля, и нам и море по колено. Увы, жизнь и смерть пощадили не всех из нас, но были от неё подарки, чего там бога гневить. И, надеюсь, ещё будут. А тогдашние три-четыре дня мелькнули лучом солнца между туч, и Петя уехал. Мы с Юриком проводили его в Усть-Лабу, Володя, труженик колхозной строительной бригады, попрощался утром на ожидалке.
    Последним сдавали ненавистный немецкий. А последний бой – он трудный самый. Юрик подготовился к нему основательно, применив секретное оружие. Вызывали нас, помнится, по одному, по алфавиту. Я уже сдал, сдал неудачно, разругался из-за чего-то с Ниной Ивановной, и та меня выставила, влепив трояк. Злой, как чёрт – не из-за трояка, а из-за дурацкой ссоры – я стоял с друзьями за стеной спортзала, напротив туалета, курил, когда прибежал припозднившийся Юрик. Правая щека у него была раздута гигантской шишкой флюса, он торопился, подходила его очередь, и на сочувственные вопросы только печально вздохнул и, повесив голову, пошёл на казнь. Дальнейшее описываю с его слов, ибо свидетелем не был.
 Войдя в аудиторию, Юрик озадачил экзаменаторов трагическим шёпотом «Жутен шах» - так прозвучало в его произношении традиционное «Гутен таг» - после чего раздутая щека экзаменуемого стала объектом соболезнующего внимания.
    - Зуб болит? – поинтересовалась Нина Ивановна.
    - Жуп, - горестно покивал страдалец.
    - Ужасный флюс, - отметила представительница районо.
    - Хвлюш, - подтвердил Юрик.
    - Отвечать сможешь? – спросила третий член трибунала.
    - Шмоху, - мужественно заявил герой.
Исключительная краткость и односложность Юриковых ответов, при плотно сжатых губах, диктовалась (как поведал впоследствии он сам) боязнью подавиться или, того хуже, выронить изо рта крупный грецкий орех, который был засунут за щёку как единственный способ добиться положительного результата. Любая иная попытка изъясняться на языке Шиллера и Гёте была обречена на провал. В открытом бою шансы Юрика равнялись нулю, точнее, двойке. А с орехом за щекой, имитирующим болезненный флюс, он выглядел мучеником, самоотверженно приносящим жертву на алтарь экзамена. Смотрите – сколько сознательности, сколько непреклонной решимости исполнить свой долг в этом честном парне, как не проникнуться к нему состраданием!
   - Может, придёшь позже, когда опухоль спадёт? – предложила сердобольная представительница районо.
Юрик так отчаянно затряс головой, что орех предательски забарабанил по челюсти:
   - Щаш. Шмоху.
Во что вылилось это «шмоху» представить нетрудно. Если уж слова на родном языке просачивались сквозь сжатые зубы Юрик змеиным шипением и угадывались только по контексту, то немецкую речь в его интерпретации вообще не представлялось возможным разобрать, как ни напрягали слух экзаменаторы. Какой там чеканный берлинский акцент, что прививала нам Нина Ивановна, какие твёрдые окончания согласных, исторгающая металл гортань. Сплошные «жи» и «ши», невнятное бормотанье, напоминающее предсмертный бред умирающего или молитву буддийского монаха. Прибавьте постоянные хватания за щёку, душераздирающие стоны, мученически закатываемые глаза, которыми то и дело прерывался подвижнический порыв героя – разве может слабое женское сердце выдержать картину нечеловеческих страданий? Экзаменаторы – не экзекуторы, добрые женщины переглянулись и единогласно прекратили Юриковы муки.
   - Достаточно, Юра, - растроганно промолвила Нина Ивановна. – Иди отдыхай, лечись. Надеюсь, ты не обидишься, если мы выведем тебе четвёрку?
Четвёрку?! Пределом мечтаний Юрика был трояк из милости. Но роль надо выдерживать до конца. Сокрушённо разведя руками – дескать, что я могу, когда проклятая болячка встала неодолимой преградой перед заслуженной отличной оценкой   
   – Юрик явил покорность судьбе, и на замирающих ногах выскользнул из кабинета.
Финал той истории излагаю уже как очевидец. Мы по-прежнему курили за стеной спортзала, когда из-за угла оленьими прыжками, как Валерий Борзов на олимпийской дорожке Мюнхена, вылетел Юрик. Лицо его было озарено светом неслыханного счастья. Выдрав изо рта зелёный шар ореха, он запустил его в сад и ликующе возгласил:
    - Сигару и бутылку рома! Сдал! Четвёрка!
    - Да ну! – Наше изумление не поддавалось описанию. – Рассказывай!
Жадно затягиваясь сигаретой, напустив преувеличенно серьёзный вид, Юрик начал детально, перевоплощаясь, передавать перипетии последней гастроли великого артиста на подмостках школы №19. Народ восторженно внимал и аплодировал, позабыв обо всём, как вдруг Витя Ляшов, единственный, кто стоял лицом к школьному двору, сдавленно шепнул – «Похы».
Мы обернулись. В нескольких метрах от нас, направляясь к учительскому сортиру, величествнно шествовала Нина Ивановна. Спрятав дымящие сигареты за спину, дисциплинированные ученики привычно вытянулись по стойке «смирно». Подозрительный взгляд Нины Ивановны прошёлся по нашим физиономиям, и остановился на Юрике, после чего остановилось и её движение в заданном направлении. Юрик сделал попытку надуть щёку воздухом, но было поздно. Крутые брови преподавательницы немецкого выгнулись двумя вопросительными знаками, глаза сверкнули, голос ударил раскатом грома:
   - Пономаренко, ко мне.
Щелчком отстрелив сигарету, Юрик рубящим строевым шагом приблизился на уставное расстояние, и замер, само благоговение и почтительность, поедая начальство преданными глазами. Взор Нины Ивановны пылал гневом, полные губы кривились улыбкой. Чудесное преображение лика недавнего страдальца, видимо, немало её занимало.
   - И где же твой флюс, Юрочка? – язвительная игла вопроса вонзилась в самое сердце внезапно исцелённого.
Юрик вздрогнул и взмахнул руками, будто стремясь взлететь.
   - Нина Ивановна, вы не поверите, - патока и елей полились из уст прямодушного оратора неиссякаемой струёй, - только ступил за порог кабинета, как он тут же лопнул, и опухоль моментально спала. – Для пущей убедительности Юрик хотел уже разинуть рот, но вовремя одумался. – Наверно, перенапряжение сказалось, я ведь так волновался, вы же понимаете мои чувства. Последний экзамен, любимый предмет   
    – я ужасно переживал.
    - Понимаю, понимаю, - Нина Ивановна задумчиво кивала пышной причёской, - диагноз убедительный. На нервной почве случается. Хвлюс, - прыснула она внезапным смехом, - не хвлюс, а хлюст ты, Юрочка, порядочный.
Лицо её вновь приняло строгое выражение:
   - Пересдать бы тебе не мешало, - угрожающе проронила Нина Ивановна и удалилась.
Юрик повернулся к нам фасадом. Вид его был ужасен. Щёки красней свежеиспечённого кирпича, глаза наполнены неподдельной мукой.
   - Что будет? – возопил он, вцепившись обеими руками во вставшие дыбом власы.
   - Да ничего не будет, - хладнокровно заверил Гена Нечаев. – Ты сдал? Сдал. Что написано пером – не вырубить топором. Кому нужна лишняя головная боль? Пойдём под колонку, умойся холодной водой, а то сейчас расплавишься.
Гена был прав, сдали все. А каким манером – кому это интересно?
Следующим, заключительным действом школьной эпопеи, стал выпускной вечер, пышный банкет совместно с родителями и учителями, назначенный на 30-е июня 1965-го года. Проводили его в самом просторном помещении школы, в спортзале. Устройство, надо полагать, взяли на себя счастливые родители. Ради упавшего с их плеч бремени они расстарались, столы ломились от выпивки, закуски и цветов. Я же пребывал в мрачнейшем настроении, душевная раздёрганность достигла предела, отвращение к затянувшемуся, фальшивому церемониалу прощания со школой душила мёртвой хваткой, я то истерически веселился, то впадал в чёрную меланхолию. Разобраться в своих чувствах категорически не получалось. Не было во мне предчувствия, что вскоре выйду в большой светлый мир, пропала уверенность, что готов начать новую жизнь. Внутренний голос нашёптывал – наплюй на всё, иди, куда влечёт свободная стихия, куда зовёт душа, но сыновний долг призывал к послушанию – родители лучше знают, что делать, повинуйся. И я вообще потерял способность к самоуправлению, потерял ощущение самого себя. А что может быть хуже, когда шатаешься неодухотворённым сгустком плоти?
    Перед непосредственно праздничной общей частью вечера наш директор устроил ещё одну частную и не совсем понятную церемонию. Нас, выпускников, завели в кабинет математики, и с официозно прощальными речами выступили сам Джага, классный руководитель Дина Михайловна и, воплощающие гениальный замысел распорядителя, наши сменщики – первоклассник Павлик Харченко и десятиклассницы Алла Ковалёва и Рая Олейникова, дочь знаменитого участкового. Зачем понадобился этот камерный и нудный ритуал, известно только богу и чиновному директору. И почему не в спортзале, перед всем сборищем? Может Джагу смущали бутылки на столе? Никто из нас не проникся трогательностью момента, мы сидели с опущенными головами, а в них было одно – кончай бодягу, директор, выпускай птичек из клетки, а то мы уже в ней засиделись. Увенчал нелепицу бесслёзного прощания комический финал – Сергей Кондратьевич принялся вручать удостоверения механизаторов широкого профиля. Зрелище вышло ещё то – миниатюрная Света Пустовая, трясясь от хохота, благодарно кланяется и прижимает к сердцу закреплённое подписями и печатями право бороздить на  тракторе по просторам кубанских полей, или Юрик Пономаренко, целуя серые корочки, торжественно клянётся не посрамить звание маститого трактороведа. Я, вспомнив свои потуги завести ДТ-54, поспешно сунул удостоверение в карман и вспомнил о нём лишь через несколько месяцев, когда Толик Хуповец привёз мне покупателя, парня из первой бригады, которому этот документ был нужен позарез. За подделку фамилии просили не сомневаться. Мой альтруистический порыв задаром избавиться от живого укора совести Толик решительно пресёк: - «Дело магарычёвое». И я продал его за семь бутылок популярного молдавского вина «Фрага», незамедлительно выпитого вместе с корыстным посредником и прочими участниками исторической сделки. Каким чудом мне удалось сдать экзамен по трактороведению - покрыто мраком забвения.
    События выпускного вечера мраком не покрыты, но изрядно подёрнуты густым туманом, туманом одуряющего хмеля. Праздник в понятиях русского человека неотделим от вина, мы были люди исконно русские, и праздник праздновали великий. Уже на ближних подступах к школе компания наиболее нетерпеливых и продвинутых – Мурка, Гена, Юрик, Петя Прокопцов, ваш покорный слуга – причастились в зелёных кущах парка славным напитком под названием «Анапа». Зная, что за столами в спортзале, под бдительным оком родителей шибко не разгуляешься, несколько бутылок припрятали в мужской раздевалке, и, перед парадным вступлением в зал, ещё хлебнули по единой, для смелости. Так что занимал своё место за столом я хорошо навеселе. Шаг был твёрд, голову держал высоко, но в ней уже шумело. От пристального, многоопытного взгляда отца моё состояние, похоже, не ускользнуло, он досадливо покачал головой. Мама ничего не заподозрила, она встретила ласковой улыбкой, любуясь взрослым красавцем сыном. Да…
    Мы, мальчишки, были все, как на подбор, в белых рубашках и чёрных брюках, девчонки, по способностям, придали своим платьям бальный облик. Внешне выпускники выглядели на уровне, не придерёшься. Родители и учителя тоже расфрантились, Джага ледяной глыбой возвышался во главе стола. Юрик Пономаренко, предварительно условившись с коллегами, выбил у Джаги разрешение на участие в нашем торжестве оркестра – гром победы раздавайся, веселися, храбрый росс! Что за праздник без громкозвучной музыки. Гена Нечаев не поленился приволочить свой тяжеленный магнитофон с записями лихих песен, но он, как рояль в кустах, ждал своего урочного часа. Валька Ерохин, присяжный фотолетописец класса, роздал фотографии с последнего звонка, на добрую память. Все разместились по отведённым позициям, и грянул наш последний и решительный бой.
    Началось с вручения аттестатов. Джага и секретарь школы стояли у отдельного столика, мы подходили по одному, получали средних размеров серо-зелёную книжечку, жали холодную длань директора, оркестр рявкал туш, и наше среднее образование считалось на том законченным. Юрику Пономаренко друзья-музыканты грохнули туш дважды. Благодарственных речей выпускников не помню, возможно, кто-то и сподобился. Моя попытка одарить Джагу прощальным пьяным взглядом не удалась, стальные глаза директора подарка не приняли, оттолкнули с нескрываемой ненавистью. Даже не раскрыв гербовую раскладушку, я подал её через стол маме и вернулся в тёплую компанию друзей.
    С настроением по-прежнему творилось чёрт знает что. К горлу словно подкатил тошнотный ком, напрочь лишив возможности свободно изъясняться, в черепной коробке болталась разжиженная алкоголем бесполезная взвесь мозгов, не выдавая ни единой внятной мысли. И картина перед глазами то погружалась в туман, то выныривала, лица соседей по столу, руки со стаканами наплывали и отдалялись хаотично, не пить бы больше, дураку, да куда там.
    Первый тост за выпускников, второй за учителей, третий за родителей – я всё исправно глотал. Вино проваливалось без помех, закуска не лезла в глотку. Играл оркестр, кружились пары, Юрик пел – «Ты не печалься, ты не прощайся», а я и не печалился, я одеревенел и тупо озирал зал. Тошнота поднималась всё выше, грозя закономерным извержением. Я зажал ладонью рот. Сидевший слева Гена Нечаев заметил мой судорожный жест:
    - Ты чего?
Услышав в ответ жалкое мычание, крепко ухватил за локоть:
    - Пойдём.
Как смотрелось наше дефиле через зал – описать не могу, наверняка, не очень стройно. Точно помню, что спиной ощущал следящий взгляд отца.
За угол спортзала мы успели завернуть вовремя. Очищение желудка совершилось бурно, блевал я, под руководством Гены – два пальца в рот – долго и вдохновенно. Подняв, наконец, голову, разглядел внимательно наблюдающего за страданиями сына отца. Даже во мраке ночи было хорошо видно, что выражение его лица далеко от сочувственного. И слова довелось выслушать соответственные, ярко рисующие мой образ, слава богу, краткие, но весьма энергичные. Лепет про внезапное отравление был отвергнут, поступил приказ – пока не прочухаюсь, в зале не показываться.
Гена повёл меня принимать отрезвляющие водные процедуры, под универсальную колонку в школьном дворе. Добровольный целитель регулировал напор водной струи, я с охами и стонами охлаждал свою бедовую башку. Когда ледяные спазмы проникли до самых глубин черепной коробки, наступило желанное прояснение мыслей и чувств. Посидели на ступеньках крыльца главного корпуса, покурили, освещённые окна спортзала дрожали от могучих децибелов оркестра, банкет был в разгаре. Гена не покидал изгнанника, терпеливо отслеживая курс реабилитации. После контрольного дефиле, в котором я продемонстрировал относительную остойчивость, он признал меня пригодным для приобщения к празднеству. В раздевалке Гена ещё раз заботливо оглядел прикид друга, заставил тщательно причесаться, протереть туфли и наше возвращение за пиршественный стол состоялось. На испытующий взор отца и тревожный мамы, я ответил приветственным жестом испанских республиканцев – «Но пассаран». Но на вино уже и глядеть не хотелось.
    Впрочем, вскоре кто-то предложил всем выпускникам пойти проветриться, погулять в парке, а родители с учителями, мол, пускай повеселятся без помех. Такую шумную и разгульную толпу полночный парк видел, наверно, только раз в год. Побродив по тёмным аллеям, мы прорвались на пустую танцплощадку, орали песни, плясали, горланили. Сегодня наш праздник, нам всё дозволено. Сторонник крепких напитков Мурка притащил откуда-то бутылку водки, и я решил проверить на себе её оздоровляющее воздействие – авось, пройдёт эта невыносимая головная боль, что раскалывала череп. Сделал несколько глотков, и впрямь – полегчало. Туман рассеялся, осталось рассеянное восприятие действительности – картина перед глазами не успевала складываться в единое целое, будто я шёл мимо полотен пуантилистов.
    Родители и учителя оставили нас одних уже в третьем часу ночи, надо и молодым дать волю. Ну, мы и развернулись, разгулялись во всю силу молодецкую. Гена извлёк из кустов свой рояль, задрожали стёкла спортзала, загудел пол, замигали лампочки за предохранительными сетками. «Кейси Джонс навек расстался с небом», «босиком в пляс пошла Катарина», «Королева красоты» - весь набор забойных ритмов не мог исчерпать нашей энергии. До свидания, душный пыльный спортзал, свидетель стольких наших спортивных мук и любовных терзаний. Школа, угрюмая тюрьма юных душ, ты не сломила нас, мы вырвались из твоих стен – прощай навсегда!
    Был уговор – идти встречать рассвет в степи. Наверно, мы усматривали в этом походе некий символ, рассвет новой жизни. Дружной гурьбой направились за станицу по историческому профилю Кирпили – Усть-Лаба, той дорогой, которая выводила в большой мир. И вот тогда проявились первые признаки грядущей атомизации, дробления коллектива на молекулы, частные интересы начали рвать сплочённую массу на части. Юрик Пономаренко подтолкнул в бок: - «Гляди, всё тайное становится явным, наши тихушники-подпольщики раскрываются». Я напряг раздробленный хмелем взгляд – ага, Миша Половнёв со Светой Пустовой далеко опередили всех, идут тесной парой, и объятия их отнюдь не похожи на чисто товарищеские. Витя Ляшов с Таней Дурневой, напротив, здорово приотстали, увлёкшись горячей беседой, но опять-таки, судя по лирическим позам, обсуждают они не прошедшие экзамены. Славик Карпенко с Люсей Шкуриной вообще улизнули в один из тёмных переулков, не доходя до околицы. Что поделаешь, нехватило всех школьных лет некоторым штатским, чтобы вволю наговориться, выяснить отношения, надо спешить, пока ещё есть время.
    Встретив восходящее светило зороастрийским гимном, как подобает истинным солнцепоклонникам – жаль, без тимпанов и бубнов – усталые начинатели новой жизни побрели к заждавшимся перинам. Утренний свет после бессонной ночи действует особенно разоружающе. И тут Света Пустовая сделала неожиданное, для меня, по крайней мере, объявление, что стандартного выпускного вечера для расставания со школой мало, что она приглашает всех желающих на совместный девичник-мальчишник у неё на дому. Дата была назначена чуть ли не на этот же самый день, точно не помню. Гулять так гулять, народ выразил полное одобрение.
    Решение Светы предоставить родительские апартаменты для сборища, не обещавшего стать чинными посиделками, можно назвать героическим. Не составляло  труда предположить, что её дом, включая ближние окрестности, подвергнется основательному разгрому, но Свету это не остановило. Думаю, у неё были очень сильные личные причины. Как бы там ни было, в назначенный срок двери дома радушно распахнулись, Нина Ивановна, скрепя сердце, отправилась у кого-то переждать, стол накрыт, гости прибыли в немалом количестве. Не весь класс, но самая активная, понимай – буйная, верхушка собралась. На старые дрожжи – пользуясь жаргоном опытных выпивох – события развивались с угрожающей быстротой, тостуемые и тостующие стремительно выпадали в осадок. Грохот музыки, звон стаканов и дым коромыслом лились из открытых окон, дорогие одноклассники оглашали округу криками и визгом. Благоразумные девчонки ещё держались в рамках приличий, парни один за другим из этих рамок выходили. Я же – невиданное дело – был трезв, как фонарный столб. Вчерашний урок, выволочка от родителей, и всё то же убийственно безысходное настроение превратили в наблюдателя, отрешённо взирающего на пир во время чумы. Едва пригубив, я занял пост у проигрывателя и увеселял друзей и подруг музыкой по своему вкусу. Правда, меня скоро прогнали, потому как раз за разом ставил пластинку с одной и той же инструментальной композицией, которая своей энергией отчаяния, если так можно выразиться, соответствовала моему душевному настрою. Кажется, называлась она «На мосту» или «Мост над бурными водами», что-то в этом роде. Но хмельные одноклассники не желали проникаться энергией отчаяния. Сначала девчонки кричали: - «Юрка, да поставь ты что-нибудь другое», потом Надя Ненашева вытолкала меня взашей, а Галя Нетребина стала диск-жокеем.
    Прочие развлечения, типа - утешение плачущих, транспортировка обезноженных, успокоение бушующих мне, в конце концов, надоели. Быть сторонним гостем на чужом пиру – тоска смертная. Хозяйка застолья пустила процесс на самотёк, пропадая в дальних комнатах со своим избранником, неуправляемое действо шло вразнос. И я решил уйти по-английски, не прощаясь, хватит омрачать своей постной рожей весёлый праздник. Спотыкаясь о пустые бутылки и перевёрнутые стулья, пробрался на веранду, где полюбовался мирно спящим на диванчике Геной Нечаевым и прикорнувшим в его ногах Валерой Корольковым – того каким-то ветром занесло к старым одноклассникам - вышел на крыльцо, и умилился. Справа, в пушистых кущах морковки, подложив ладонь под щёку, сладко почивал Петя Прокопцов. Бедный Петушок, он спутал зелёный душистый ковёр грядки с расцветкой одеяла на домашней кровати, да и с пути сбился, направив стопы вглубь огорода, а не до входной калитки. Но как тих и покоен его сон, как он свернулся уютным клубочком, словно котёнок на солнышке. Мурка выказал себя большим эстетом, он улёгся на цветочной клумбе под окнами и лежал на спине, привольно разбросав руки и ноги. Направление исхода он выбрал правильное, но и его сбило с панталыку пёстрое многоцветие клумбы. В свете закатного солнца, на фоне голубых незабудок и алых пионов, Мурка, в белой рубашке и чёрных брюках, смотрелся очень живописно и мог бы послужить прообразом павшего богатыря на картине Васнецова «После битвы в Диком поле». Прикинув возможности свои, и находящихся в доме собутыльников, я отказался от мысли организовывать депортацию павших. Пускай поспят парни, земля тёплая, лето в разгаре, не простудятся.
    Выйдя за калитку, привычно огляделся, и меня будто ошпарили кипятком. Со стороны Восточной, по тротуару вдоль дворов, смертоносным танком «тигр» накатывалась поспешающая домой Нина Ивановна. Благословляя небо, что надоумило вовремя смыться – а это первая заповедь граждан с нечистой совестью – я во все лопатки припустил прочь от места преступления. Не надо было иметь богатого воображения, чтобы нарисовать сцену вступления Нины Ивановны в разгромленный дом, содрогнуться, и ускорить шаг.
    Но – странное дело – сколько я ни расспрашивал впоследствии участников той достопамятной пирушки, все твёрдо отвечали, что или вообще ничего не помнят, или не помнят ничего страшного, вроде вышвыриваний за шкирку. Больше того, один счастливец утверждал, что покинул гостеприимный дом глубоко за полночь. Остаётся предположить, что Нина Ивановна, узрев тела поверженных вокруг дома, дальше не продвинулась, развернулась, и пошла проситься на ночлег к знакомым, предоставив аморальному процессу завершиться естественным образом.
    Вот таким жирным восклицательным знаком наш славный класс завершил парад-алле разгульных сходняков. Следующий раз в более-менее полном составе нам удалось собраться аж через тридцать пять лет, на столетие школы №19.
Со школой было покончено, скрепы класса разрушились, каждый остался наедине с собой. Когда, через неделю после выпускного, заскучав, я вздумал объехать на велосипеде дворы одноклассников, то вернулся домой с жутким ощущением пребывания в вакууме – я никого не нашёл. Все разъехались, разбежались, отсутствовали по разным причинам. Надо было и мне куда-то двигаться, но куда? Родители сунули «Справочник для поступающих в ВУЗы» - выбирай. Я уныло перелистывал толстенный том – велика Россия, а податься некуда. Все эти университеты, институты замучают насмерть диалектическим материализмом, историей КПСС, комсомольскими собраниями и прочей белибердой. Страшная догадка, что выбора по сути нет, что во всех советских вузах ждёт одно и то же, помрачала ум. Тщетно я отыскивал учебное заведение, где можно получить идеологически нейтральную профессию. Московский археологический институт, казалось, подходил по этим параметрам, да и археологию я уважал, как старшую сестру истории, но, во-первых, родители подняли на смех – что это за профессия, откапывать битые черепки, а во-вторых, надо было сдавать на вступительных экзаменах геометрию. Четвёрка по этому предмету, красовавшаяся в аттестате, не обольщала, она была плодом искусно подсунутой «шпоры» из рукава Зины Кутняховой, а не моих обширных познаний. В Москве рядом Зины не будет. Вздохнув, я ткнул пальцем – РГУ, истфак.

    И утром 25-го июля мы уже разглядывали из окна купе струящийся под железнодорожным мостом широкий Дон. Мы – это бывшие одноклассники, а ныне абитуриенты Валька Ерохин и я, и наши отцы – Борис Васильевич и Николай Алексеевич, взявшиеся направить первые шаги своих недорослей. Валька ехал изучать любимые физику и математику, я ехал сам не зная зачем, чувствуя себя скорей арестантом, а не абитуриентом. В груди, не отпуская, ныло ощущение полной бесполезности затеянного мероприятия – повторюсь, учиться я не хотел.
Люди опытные, наши отцы управились за полдня. Документы сдали в приёмную комиссию, чад определили на квартиру и вечером отбыли домой, снабдив наставлениями и деньгами. Поселили сыновей очень удачно, в двух-трёх кварталах от здания университета, на улице Суворова, дом 89, квартира 48, первый этаж. Улица Суворова шла параллельно улице Энгельса, на которой располагался  университет, и отделялась от неё большим, в целый квартал, сквером с двумя фонтанами, тенистыми деревьями и кафе на углу. Квартирная хозяйка, худущая истеричная мещанка лет сорока по фамилии Чубарова – мне она показалась старухой – свирепо проинструктировала, что можно, что нельзя, показала, как пользоваться унитазом и ванной. И это было совсем не лишним, не знаю, как Валька, а я впервые попал в городскую квартиру и для меня все эти краны и рычаги представляли китайскую грамоту. Но, вроде, всё обошлось без аварий и недоразумений. Третьим жильцом комнаты, которую нам отвели, оказался Толик Шибеко, 27-ми летний шахтёр из Донецка-4, высокорослый жилистый парень, с уже просвечивающей под кудрявой шевелюрой пролысиной, неунывающий вечный абитуриент, приехавший поступать в седьмой раз. Я не мог поверить его признанию, но он, ничуть не смущаясь, сказал: - «А чего не ездить? Отпуск предоставляют, оплачивают, Ростов город весёлый, погулял и домой». Единственно, о чём он сожалел – подходил к концу возрастной ценз, допустимый для поступающих, он составлял тогда, если не ошибаюсь, 28 лет. А так Толик готов был приезжать до старости. За учебниками и тетрадками я его не видел, он вечно где-то болтался, приносил вороха покупок и даже не всегда приходил ночевать. Короче, времени даром не терял.
    И подобных Толику вечных абитуриентов, как я вскоре убедился, наезжало немало. Сидеть, подобно Вальке, в душной комнате – лето было жарким – и корпеть над подготовкой к экзаменам, в мои планы не входило. Стать студентом означало добровольно заключить себя в тюрьму на пять лет, от такой перспективы охватывал ужас, как разрубить гордиев узел – в голову не приходило. Я решил положиться на его величество случай, и пусть будет, что будет. Пока что я свободен, вокруг шумит огромный город, деньгами отец ссудил щедро, поживу в своё удовольствие. Захватив для проформы любой учебник, я с утра отправлялся в сквер, куда выходило наше окно. Там, на скамейках вокруг фонтанов и по всем тенистым аллеям кучковались многочисленные абитуриенты, вблизи университета их квартировало немыслимое количество. Кого тут только не было! Из каких уголков не понаехали! Донбасс, Ростовская область, Поволжье, Кубань, республики Кавказа, даже Сибирь была представлена, правда, в одном экземпляре. Рыбак рыбака видит издалека, кому за радость почесать язык, те сразу находят друг друга. Из таких любителей живого общения быстро скомпоновался шумный весёлый кружок обоих полов и разных племён. Он гудел и кружил по скверу, как пчелиный рой, то притягивая к себе магнитом народ с окрестных скамеек, то распадаясь на мелкие кучки, но неизменно оставался центром притяжения текучего населения сквера. Сколько разных лиц, характеров, национальностей! Я с восторгом окунался в новую кипучую жизнь. Какие там экзамены!
    Знакомились мы удивительно легко, сходились мгновенно. Как ни криви губы, а советский интернационализм был несомненно присущ нашему поколению, представитель любой национальности чувствовал себя равноправным. Единая страна, единый советский народ, единый русский язык. Продержись Советский Союз ещё полвека и не смогли бы его разорвать на клочки никакие националисты. Без всяких предубеждений я свободно болтал с дагестанцем Амирарсланом Магомедовым, с ингушом Султаном Бузуртановым, Азретом из Карачаево-Черкесии. Но по-настоящему сдружился с двумя славянами – Пашкой Бездетко из Макеевки и сибяряком Сашей Бредихиным из Красноярска.
    Саша был стопроцентным сибиряком, какими их показывают в кино – крепкий, широкоплечий, с жёстким взглядом  и мужественным лицом, отличался твёрдостью суждений и решительностью в поступках. В университет он поступал второй раз, считал себя матёрым абитуриентом и настраивался пробиться во что бы то ни стало. Продолжать карьеру лаборанта в НИИ Красноярска-26 ему надоело. Серьёзный настрой не мешал Саше быть душой нашей компании, заводилой розыгрышей, рассказчиком потешных баек, устроителем уморительных пари. Ну, и как положено крутому мачо, не брезговал сердцеедством. Ловко бренча на гитаре, напевая «Вот опять листья жёлтые падают», Саша наповал сражал податливые девичьи души. Заметив, как Валька Чинчирики, блудливая грузинка не первой молодости, не сводит с него масленых глаз, Саша предложил ей руку и сердце на тех условиях, что оне не будет заставлять его работать и будет полностью содержать за свой счёт. «Альфонс», - изумлённо воскликнул кто-то из приверженцев брака по любви. «Альфонс» - невозмутимо подтвердил Саша. Хохоча, Валька согласилась. Саша потребовал составления брачного контракта по всей форме. Я вызвался быть нотариусом, и при участии веселящейся толпы – ни дать, ни взять, запорожцы пишут письмо турецкому султану – договор между гражданином Бредихиным Александром Ивановичем и гражданкой Чинчирики (фамилия-то какова!) Валентиной Арчиловной был составлен. Правда, судя по тому, что я нашёл его в своих старых бумагах, в законную силу он не вступил. Обмывать нашу «собачью свадьбу», как обозвал её Саша, мы немедленно, в тот же вечер, отправились в летнее кафе под зонтиками напротив какого-то театра – топографию Ростова я помню довольно смутно. Кроме молодожёнов, присутствовали за свадебным столом двое свидетелей – я и Валька Вертий, близкая подруга своей тёзки, такая же поблудная и потёртая девица. Угостившись несколькими бокалами донского вина и мороженым в вазочках на десерт, новобрачные удалились под ручку в сиреневую даль бульвара, и тут моя визави впилась в меня столь недвусмысленным взглядом, что я похолодел. Плотоядность её улыбки не оставляла сомнений – я должен пасть жертвой любострастия донской сирены. Мне стало плохо. Оказаться в объятиях этой прошедшей огонь, воду и медные трубы, испорченной насквозь, старой, наконец, профуры – кошмар. Хотя ей никак не могло быть больше двадцати семи, но мне-то не было и восемнадцати! Страстное желание бежать без оглядки овладело неодолимо. Пробормотав о срочной необходимости отлучиться на минутку, я завернул за угол кафе и помчал по ночному проспекту во всю прыть на Суворова 89, квартира 48. И потом несостоявшиеся любовники друг друга старательно избегали. Впрочем, и Саша уже на другой день взирал на свою гражданскую супругу подчёркнуто безучастно, а та на него с испугом. Союз суровой Сибири и знойной Грузии оказался крайне недолговечным.
    За шуточками, россказнями, анекдотами Саша не забывал про экзамены. Дисциплина превыше всего. Взглянув на часы, он кратко произносил: - «Пора», и уходил готовиться. По вечерам тоже не засиживался, шутливо отговариваясь строгими нравами тётки, у которой приютился. Наверно, он всё же поступил на свой физмат и получил высшее образование. Подтверждением тому приведу сюжет из новостей центрального телевидения, который видел своими глазами лет двадцать назад. В нём Александр Бредихин, руководитель научно-производственной фирмы города Красноярска, давал интервью, рассказывая о каком-то прорывном изобретении своего коллектива. Узнать старого приятеля Сашку в этом представительном энергичном мужчине было нетрудно и радостно. Добился своего сибиряк, молодец! Мне он тоже советовал поменьше точить лясы на скамейке, больше уделять времени подготовке, да куда там! В одно ухо влетало, в другое вылетало. С куда большим энтузиазмом я внимал рассказам Саши о подлёдной рыбалке, охоте на медведя, сборе кедровых орешков. «Чухмарь» - как забыть это смачное слово! Им сибиряки именуют здоровенную деревянную кувалду, при помощи которой отрясают шишки с кедров и даже глушат рыбу подо льдом. Впрочем, последнему применению чухмаря я не поверил, чалдоны – а Саша рекомендовал себя именно так – горазды прибрехнуть. Поддержать наши дружеские отношения перепиской не получилось, моё письмо из Кирпилей на красноярский адрес осталось без ответа, что ещё раз подтверждает Сашино поступление в РГУ, а ростовского его адреса я не имел. Но добрая память о весёлом сибиряке жива.
    С Пашей Бездетко у нас сразу установились ровные и тёплые отношения. Скромный тихий парень, обязательный и верный товарищ, он расположил к себе с первого разговора. Разговоры наши были, что называется, ни о чём – он рассказывал о своей Макеевке, родных, друзьях, я отвечал тем же, но с ним было удивительно уютно. И ещё нас объединила совместная любовная интрига – мы преследовали двух неразлучных подруг, абитуриенток из Донбасса, Ларису и Марину, преследовали не очень успешно, а взаимная неудача объединяет крепче успеха. Паше выпало на долю меньше страданий, он провалился на первом же экзамене и уехал домой шестого августа, я вздыхал ещё неделю. Переписывались мы с Пашей три года, почти до конца моей службы в Германии, потом он куда-то исчез, наверно, уехал на Дальний Восток, о чём не раз заговаривал. Там у него жил старший брат. Не скажу, что переписка с Пашей много давала уму и сердцу, человек он был сугубо домашнего, бытового склада, добросовестно излагал в длинных письмах свои любовные и трудовые достижения, а также прорухи, делился планами на будущее, перечислял впечатления от кино и прочитанных книг, и всё это, честно говоря, довольно скучно. Не было у нас с ним горячих общих тем, читал он детективы, да исторические романы, о собственных экспериментах со словом даже не помышлял. И вот тут для меня загадка. Пробыли мы с Пашей бок о бок две недели, а переписывались, ни разу не повидавшись, три года. На чём держалась наша дружба? На верности? Пожалуй, да. Он не считал для себя возможным разорвать без причин дружескую связь, для меня отвернуться от друга равнялось преступлению. И мы цеплялись за нашу дружбу до последней возможности, как утопающие за соломинку. Как и я, Паша был принудительно направлен родителями поступать в ВУЗ и, как и я, поступать не хотел. Возможно, он и завалил вступительный экзамен умышленно. «Что мне тут делать, в Ростове, - хладнокровно отвечал Паша на мои утешения, - Лариска на меня смотреть не хочет, я на университет смотреть не хочу». С тем и уехал в свою Макеевку. Остаётся  верить, что резкий обрыв нашей переписки был вызван не сменой жизненных приоритетов Паши, а каким-то огромным событием, заслонившим собой бледную тень далёкого корреспондента.
    Из мужской части компании абитуриентов, весьма пёстрой, помнятся однорукий Вадим из Ясиноватой, худущий, целеустремлённый до одержимости  парень, и Султан Бузуртанов, ингуш, щёголь, трепач. Султан хвастливо намекал, что сдаёт вступительные экзамены, собственно, не он, а его отец, человек влиятельный и богатый. На нескромную болтовню никто внимания не обращал – что взять с кавказцев, лишь Саша Бредихин иронично обронил, что, насколько ему известно, факультета барановедения в РГУ не имеется. Султан не обиделся, он был парень без комплексов, посмеялся и сказал: - «Папа обещает превратить меня в юриста. Говорит, через двадцать лет стану Генеральным прокурором республики». Сбылось ли намерение высокопоставленного папаши, не знаю, с прокуратурой Ингушетии, слава богу, дел не имел, хотя из обаятельного оболтуса Султана получился бы вполне гуманный прокурор. Свой идеал красоты Султан сформулировал исчерпывающе – «Самое красивое на свете – это юноша-ингуш с осетинской девушкой на кабардинском коне». Полагаю, у осетин и кабардинцев может быть совершенно противоположное мнение по поводу перестановки мест слагаемых, но это их кавказское дело. Валька Вертий не замедлила обратить свои чары на тороватого горца и легко завоевала его сердце и карман, я не раз видел их за столиками летнего кафе на Энгельса. Чем пылкие хохлушки хуже осетинских девушек? И Султан был завидный кавалер – всегда в модном костюме, при галстуке, при деньгах. Прочие завсегдатаи нашей скамейки – Сашка Ехлаков из Краснодара, Валерка из Константиновки, Лёшка из Лабинска – остались в памяти безликими  именами, время стёрло их лица. Зато хорошо помню ещё одного участника наших бесед – старика на инвалидной коляске. Квартирный хозяин Пашки, Азрета и Амирарслана, бывший адвокат, остался верен своей привычке краснобайствовать. Совершая утренний и вечерний моционы, энергично двигая рычаги, он подкатывал к нашей галдящей компании, патетически приветствовал племя младое, незнакомое, и тут же принимался ораторствовать на любую тему – от международной политики до игры ростовского СКА. Копна седых волос, худое вдохновенное лицо, пламенная речь – он был интересным, хотя и несколько занудным собеседником. Адвокатам ведь свойственно не столько убеждать, сколько переубеждать слушателей.
    Валька Ерохин тоже иногда пристраивался на скамейках сквера, в затхлых чертогах мадам Чубаровой высидеть весь день – с ума сойдёшь. К нашему буйному сборищу он не присоединялся, лишь изредка поднимал голову от учебников, вслушивался, улыбался и вновь тонул в чёрных безднах физики и математики. Когда гвалт становился невыносимым, искал скамейку поодаль. Я его от души жалел – променять живых людей на сухие цифры и формулы, это ж как надо любить абстрактные науки! Они же ни во что реальное не воплощаются! Подержаться не за что. Никакой связи между жизнью и точными науками я по прежнему не видел. Лучший Валькин друг – фотоаппарат – всегда был при нём, кроме постановочных снимков щёлканье его ФЭДа иногда заставало врасплох. Сколько драгоценной памяти о тех днях сохранили его чёрно-белые фотки!
    Но, разумеется, самой привлекательной для меня была девичья часть нашего сообщества. Тут грянуло такое многообразие, такая выставка прелестей, что глаза разбегались. К двум Валькам-перестаркам интерес быстро угас, на кой мне их увядшие физиономии, когда кругом полно свеженьких, цветущих мордашек. После приевшихся станичных красоток, изученных вдоль и поперёк, изобилие доступных и одновременно манящих таинственностью незнакомок просто потрясало. Я словно очутился в магометанском раю, полном прекрасных гурий на любой вкус. Рядом с ними забудешь не только про экзамены, но и про дом родной. Все помыслы и силы направились на покорение сердец, рук и прочих сладких принадлежностей девичьей субстанции! Вот где стоит потрудиться, вот где ждут ощутимые результаты! Перечислять всех, кто промельнули предо мною, увы, не побывав в объятиях, слишком долго и бессмысленно, мало ли на кого я пялился. Любовь – процесс двусторонний, тут многое зависит от взаимного интереса, ответной реакции.
 Первая искра прилетела от Наташки-географички, так звали тех, кто поступал на географический факультет. Она с подружкой Риткой приехала откуда-то из ближних городов Донбасса, пухленькая, миловидная, небольшого росточка, с причёской каре над округлым личиком. Помнится, она ещё немножко забавно картавила. Чем ей глянулся неотёсанный лохматый очкарик – одному богу известно. Но мне она выказала столь нежное внимание, так легко приняла предложение встретиться вечером в сквере наедине, что я немедленно зажёгся ответным пламенем. На первое свидание летел преисполненным радужных предвкушений, возвращался страшно разочарованным, ибо уже знал, что оно последнее. Нет, Наташа была податлива, как резиновая кукла, охотно целовалась, не препятствовала распускать руки, ворковала и ластилась, но это было совсем не то, чего я ждал. Никакой тайны, никакой загадки, ничего неземного. Пресное приземлённое щебетанье, мелочная озабоченность настоящим и будущим, кругозор не дальше собственного маленького носика. И это она называет любовью! Куда я сунулся, дурак? Вместо восторженного полёта к звёздам меня тянут в затхлое мещанское счастье. Скорей повешусь, утоплюсь, сдохну с голода. Только не это. И пришлось на следующий день трусливо отводить глаза, отговариваться всякой чепухой, отклоняя приглашение Наташи провести с ней вечер. Ничего не знаю мучительней, чем отвергать обращённые к тебе тёплые девичьи чувства, занятие, похожее на преднамеренное убийство. Девчонка смотрит на тебя недоуменными глазами, а ты врёшь, что ни попадя, потому что сказать правду – не нравишься ты мне – будет ещё оскорбительнее. Оттолкнуть человека – что может быть постыднее? А приходилось проделывать не раз. И каждый раз на душе остаётся горький осадок, никуда не исчезающий, сколько бы ни жил. Mea culpa – моя вина, что тут добавить? Сколько таких горьких следов разбросано по молодости! Если честно и последовательно вспоминать, сам себя обзовёшь конченым поддонком. Вспоминать, как я морочил голову маленькой простушке Наташе до сих пор больно. Поделом наивному романтику – не зная броду, не суйся в воду.
Но это я сейчас такой умный, а тогда продолжал ломать дрова. Отвергнув лёгкую добычу, устремился на штурм неприступной твердыни. Завоевать холодное сердце Марины из Родаково, местечка под Луганском – мои познания в географии Донбасса здорово расширились благодаря друзьям и подругам – шансов практически не имелось, но я полагал, что чем трудней задача, тем больше чести её разрешить, и упорно атаковал намеченную цель. Марина была писаной красавицей в южнорусском стиле – статная налитая фигура, идеальный овал лица, шатенка с пышной причёской, карие глаза, вишнёвые губы. Цену себе она знала, держалась строго, даже надменно, посматривала на меня с интересом, но и с недоверием – других чувств неисправимый болтун и фантазёр вызвать у неё не мог. В том будущем, которое она себе наверняка чётко представляла, места мне не находилось. Ну, что это за спутник жизни, витающий в облаках, предлагающий бросить скучную учёбу, рвануть в Сибирь, стоящий на шаткой опоре стихов и голого энтузиазма, понятия не имеющий о земной подноготной бытия. С ним горя хлебнёшь, больше ничего. Свой суд надо мной Марина свершила не сразу, да и окончательного приговора я от неё не услышал. Будучи крепко себе на уме, она присматривалась, прикидывала, взвешивала. Сначала вчетвером, с моим другом Пашкой и её подругой Ларисой, мы бродили по ростовскому Бродвею, гуляли в Первомайском парке, угощались мороженым, ходили в кино. Однажды поехали на стадион «Ростсельмаш», на матч одноимённого клуба с фрунзенской «Алгой», проигранный хозяевами – 1:2. А когда у Пашки с Лариской дела пошли вразлад, мы остались выяснять отношения тет-а-тет. И вот тогда-то Марина меня окончательно раскусила и начала потихоньку отстраняться. Напрямую она отлуп не выписала, но давала понять, что моё присутствие рядом с ней необязательно. Посиживая за бокалом с изумрудным «Донским» в любимом кафе на Энгельса, просиживая до утра в обнимку на скамейке сквера, ведя долгие разведывательные разговоры, Марина всё больше огорчала прохладой, всё больше становилась чужой, и я не мог этого не заметить. Вырванные с боем поцелуи, уклончивые планы на завтра, явное сдерживание чувств говорили об одном – она тяготится нашими отношениями и не прочь их прекратить. Из деликатности, или надеясь на вмешательство случая, пока не спешит, но и даёт понять – отчаливай, брат-соколик, ты же не слепой. Я не был слепым, в глубине души догадывался, что стучусь в наглухо запертую дверь, но из упрямства продолжал безнадежные попытки.
Неизбежная развязка наступила скоро. Назвать её случайной было бы неверно, в жизни всё закономерно. Пускай вступительные экзамены стояли для меня на десятом месте, но увернуться от них возможности не представлялось. Ради чего, в конце концов, я приехал в Ростов? Время от времени Валька напоминал, что надо идти на какие-то консультации и подготовительные занятия, и я на них ходил, а потом пошёл и на первый экзамен, по истории. Помню его неплохо. Сказать, что совсем не волновался, было бы бравадой. Лёгкий мандраж потряхивал. Как-никак, предстану не перед Клавдией Васильевной, а перед профессорами университета, людьми, обладающими познаниями, которые мне и не снились, запросто можно опозориться. С другой стороны, общаясь с коллегами по скамейке, подметил, что историю они знают куда слабее моего – как уступить им в соперничестве? Соревновательный мальчишеский азарт подзуживал не ударить в грязь лицом, почти выветрил нежелание поступать. И когда меня вызвали, вдруг увидел себя со стороны, словно дух отделился от тела и теперь с усмешкой наблюдает – как эта неодухотворённая плоть будет справляться без него? Удивительно, справилась на ура. Вместо просторного амфитеатра аудитории, который нарисовало воображение, осиротелое тело очутилось в небольшом кабинете, за столом напротив сидели три женщины, меня тоже пригласили присесть. Не помню, тянул ли я какие-нибудь билеты, помню тему – Борис Годунов и Смутное время, и своё весёлое любопытство – интересно было испытать себя. Тему я знал в объёмах, далеко превосходящих школьную программу, работы Костомарова и Скрынникова – спасибо тёте Зине – читал с увлечением, и передать свежие впечатления о том бурном времени словоохотливому языку не составило труда. Трещал я недолго – сидящая посредине немолодая женщина, с располагающим, добрым лицом остановила расходившегося абитуриента и неожиданно задала вопрос совсем не по теме: - «Вы, наверно, очень любите историю»? Вполне чистосердечно и, не побоюсь этого слова, горячо, я ответил, что история моя самая любимая наука. Женщина улыбнулась, переглянулась с коллегами и ещё более неожиданно сказала, что мои знания оцениваются экзаменационной комиссией на «отлично», я свободен. Не веря лёгкости одержанной победы, тело выпорхнуло в коридор, где беспрепятственно воссоединилось с пристыженным духом. Стоит ли говорить, что пренебрежительное отношение к экзаменам только укрепилось.
Следующая неделя пролетела в любовных страданиях, проводах провалившегося Пашки, в шумных посиделках на скамейках сквера. Второй экзамен, по русскому письменному, абсолютно не беспокоил, уж чего-чего, а катать сочинения я насобачился ловко. Усадили нас за столами всем скопом, я выбрал тему по Чехову, отвергнув более выгодные темы по советским писателям, идти самым трудным путём давно стало моим жизненным девизом. Спортивный азарт уже захватил честолюбивого абитуриента и звал на подвиг, хотелось блеснуть и что-то там кому-то доказать. Разделения духа и тела я не ощутил, объединённая энергия мысли и плоти буквально переполняла, кипела и требовала выхода. Наверно, это и сгубило моё сочинение. Привыкнув под гуманной рукой Дины Михайловны к вольнодумству, я и в университете не постеснялся нагородить на нескольких страницах кучу крамолы и смелых сравнений. Помнится, мораль советского общества оценил крайне невысоко, пожалел, что нет сейчас среди нас Антона Павловича, ну и много чего в этом роде. Уснастил своё творение россыпью цитат, эпиграфов, уподоблений, и со спокойной совестью, гордый собой, сдал первым, когда большинство коллег ещё не продвинулось дальше заголовка. Никакие сомнения не закрались в душу, я был на сто процентов уверен, что написал лучшее в жизни сочинение.
    И в положенный день, когда списки проэкзаменованных вывешивают в вестибюле университета, подходил к ним в самом легкомысленном настроении. Предательская мыслишка - если все профессора окажутся такими же добрыми, как историчка, то почему бы не повалять дурака ещё пять лет? - уже нашла отклик в неустойчивой душе. Ростов-папа город подходящий, развлечений полно, девчонки одна другой завлекательней, хорошие друзья найдутся – чего капризничать? А там, глядишь, что-нибудь прорежет, подвернётся возможность заняться тем, о чём мечтаю – бумагомарательством. В городе больше шансов, нежели в дремучей станице.
Пробежал глазами список успешно сдавших – моей фамилии в нём не было. Не веря очевидному, с холодеющей грудью, ещё и ещё раз прошёлся по длинному столбцу сверху вниз, потом снизу вверх – нет как нет. Что за бестолочь, пропустили, что ли? Стоявший рядом Валька указал на соседний короткий столбец, список двоечников. Я глянул в него, и с детства знакомая фамилия свалилась оттуда. Рухнула, рассыпалась на обессмысленный набор букв, разлетелась по каменному полу вестибюля, под ноги толпе абитуриентов. Вот где ваше место, самонадеянный молодой человек, вы ничто, пожалуйте на выход. Внезапное самоуничтожение, надо думать, выразительно отразилось на моём лице, потому как Валька, заглядывая мне в глаза, забормотал, что этого не может быть, тут какая-то ошибка, надо затребовать сочинение на руки, удостовериться воочию. Он был потрясён не меньше моего. Да, этого не могло быть, ибо подобного не было никогда, но против факта не попрёшь – а он налицо.
    Чудовищное отвращение ко всему на свете овладело с непреодолимой силой. Везде одно и то же, везде за свободу высказывания бьют по голове. Пропади он пропадом этот университет! Молча покачав головой, я забрал документы из приёмной комиссии и пошёл собираться в обратную дорогу. Состояние было – паршивей не придумаешь. Одно дело, когда ты по собственной воле отказываешься от учёбы, и совсем другое, когда тебя вышибают пинком, смешивают с грязью, дают понять – ты здесь не нужен. А где я нужен? Ищи, убоже.
    Опять оказаться в станице, предстать перед родителями не оправдавшим надежд неудачником, ходить по улицам с клеймом отверженного – от этой картины обдавало ужасом стыда. Робко зашевелилась старая мечта – бежать, куда глаза глядят, Сибирь, Дальний Восток, великие просторы, великие стройки Союза. Но в кармане последний червонец, далеко не убежишь. Прибиться в пределах досягаемости родительской опеки – обманывать самого себя. Саша Бредихин деловито посоветовал – иди на любой ростовский завод, на работу примут, койку в общежитии дадут, можно учиться заочно, ещё не поздно попробовать поступить в другое учебное заведение, вариантов тьма. Но Ростов стал мне противен, на его зачумлённые своим фиаско мостовые я поклялся больше никогда не ступать. И положение униженного просителя, человека ищущего приюта и куска хлеба, было настолько поперёк характера, что я выбрал возвращение домой. Посоветуюсь с родителями, авось, отпустят на все четыре стороны. Про себя решил – больше никогда никуда поступать не буду. Быть в первых рядах носителей коммунистической идеологии не для меня, пойду своим путём. С весёлыми собутыльниками за питейным столом наберёшься больше житейской мудрости, нежели с занудными чинушами за столом заседаний. И об этом решении переломить свою жизнь я до сих пор не жалею.
    Валька, продолжавший набирать проходные баллы, проводил  меня на железнодорожный вокзал, и мы распростились, впрочем, ненадолго. В Кореновку поезд привёз поздним вечером, касса на автовокзале была уже закрыта, ни прямых, ни транзитных автобусов до утра не будет. Двадцать километров пёхом не обещали быть сладкими, но и околачиваться бездомным псом в негостеприимной Кореновке не слаще. Была не была, ноги мои ноги, я потопал по гладкому асфальту среди темнеющих полей. Дорога как вымерла, ни одной попутки, постылый чемодан никчёмным бременем оттягивал натруженные руки, невезуха. Впереди уже загорелись огни Раздольной, когда усталого путника, наконец, догнал и сердобольно притормозил грузовик. Николай Жмайлов, кирпильский футболёр и водитель грузовика, пригласил в кузов, в кабине у него сидели пассажиры. Угнездившись меж штабелей шифера и досок, я был доставлен в станицу и высадился в районе Чечелева моста. Непроглядная темь августовской ночи укрыла позор моего бесславного возвращения в станицу, которую я так высокомерно мнил покинуть навсегда. А теперь, аки тать в нощи, пробирался глухими переулками, пугливо шарахаясь от редких встречных.
    Отворял родную калитку, как врата в преисподнюю. И сердце чуть не оборвалось, когда за столом под жерделой разглядел мирно сумерничающих отца с мамой. Внезапная материализация блудного сына была для них сродни явлению призрака. По их разумным расчётам я должен был готовиться к успешной сдаче третьего решающего экзамена в Ростове, а тут вдруг предстаю собственной персоной, как снег на голову. Ошеломлённый вопрос – «Что случилось»? – вырвался у них синхронно. Пришлось набраться духу и максимально равнодушно поведать о загадочной неудаче с сочинением. Мама всхлипнула, отец прямо спросил – «Что ты там понаписал»? Разглагольствования сына о конституционном праве на свободомыслие были выслушаны родителями при красноречивом молчании. Горестная сентенция отца – «И когда ты ума наберёшься» - прозвучала чисто риторически. Дальнейшее углубление в коренной русский вопрос «кто виноват» сочли нецелесообразным и перешли к не менее коренному, неизбежно следующему в порядке очерёдности – «Что делать»? Я мужественно взял инициативу в свои руки и выступил с заранее подготовленной речью. Время обдумать судьбоносное заявление у меня было – поезд от Ростова до Кореновки идёт достаточно долго.
    Выкладывать истинные намерения было бесперспективно, и я прибег к помощи дипломатии, то есть, искусному завуалированию подноготной, а если совсем откровенно – к наглой лжи. Перво-наперво заявил, что мои нервы истощены треволнениями экзаменов и ещё одной попытки в этом году не вынесут (тем самым я категорически отклонил предложение родителей ринуться в другой ВУЗ – время имелось), и требуется, как минимум, год, дабы восстановить силы и освежить знания. А через двенадцать месяцев, закалённый опытом и вооружённый науками, без труда покорю любую вершину. Родители резонно осведомились – и что же, все двенадцать месяцев ты будешь невылазно сидеть за учебниками? Я благородно возмутился – разве ваш сын дармоед, нет, он полон желания совмещать труд на любом производстве с подготовкой к грядущим экзаменам. Он здоров, он силён. И, пользуясь случаем, завёл старую песню – отпустите в Сибирь. Про Сибирь родители и слушать не захотели. Работать можно и в колхозе, иди, пожалуйста. Боязнь мамы отпускать чадо неведомо куда была проста и понятна – будет её изнеженный сынок ходить голодный и холодный, сердце изболится, отец, не без оснований, предвидел, что оставленный без присмотра, я пущусь во все тяжкие и дойду до тюрьмы или сумы. Весьма прозорливое предвидение, надо сказать. Шаткость юной натуры непредсказуема.
    На том и постановили – ещё год живу в Кирпилях, работаю, грызу науки, а следующим летом определяюсь на учёбу. Ещё год мне предстояло обманывать бедных родителей, к одному камню за пазухой (никуда поступать я не собирался), добавился второй – разжившись деньжатами, замыслил тут же дать дёру, втихаря, оставив прощальную записку. Таить эти предательские камни было нелегко, они больно давили на грудь. Двоедушие тяжкий груз – какими глазами смотреть на ничего не подозревающих родителей? Впрочем, отец, как мне казалось, не очень-то верил моим декларациям. Своего сына он изучил хорошо.
    Несколько дней я не осмеливался высунуться со двора. Завышенная самооценка своей личности, низвергнутой ныне на самое дно, не давала покоя. Казалось, каждый знакомый станичник тут же поинтересуется при встрече – а что ты, собственно, шляешься по нашим улицам, ты, через губу цедивший, что после школы улетишь отсюда вольной птицей? Что, крылышки не отрастил? А вон как зазнавался. Невыносимый стыд заставлял прятаться от людей.
    Но время шло, надо было приступать к выполнению обещанной программы. Садиться три раза в день за обеденный стол, мозолить глаза родителям тоже становилось всё мучительней. А смелости на самостоятельный шаг нехватало. На робкий намёк, что председатель колхоза обещал на выпускном вечере трудоустроить всех желающих и неприкаянных, отец ответил сухо: - «Тебе обещал, ты и иди. Мне у него делать нечего». Что ж, слово не воробей, никто за язык не тянул. Скрепив дух, я направился к правлению колхоза. И, пока ошивался возле парадного крыльца, репетируя достойное вступление, вдруг увидел как к той же заветной двери приближаются Валька Ерохин и его отец. Я кинулся к недавнему соратнику по ростовскому сидению с вопросами – как, что и почему? Валька скромно ответствовал, что не набрал достаточного количества проходных баллов, и вот теперь решил набираться трудового опыта в колхозе и одновременно знаний для следующей попытки. В общем, наши пути вновь сошлись. Я выразил сочувствие потерпевшему коллеге, хотя на душе, чего греха таить, полегчало – не один я вернулся к разбитому корыту, вдвоём переживать поражение как-то веселей. Под твёрдым руководством Николая Алексеевича мы были введены в просторный кабинет Степана Ионовича, удостоились благосклонного приёма и получили назначение на работу в мехмастерские, хорошо знакомые по производственной практике. Домой я шагал уже более уверенной походкой, как-никак ближайшее будущее вошло в намеченную колею.
    Если попробовать проанализировать жизненный путь моих одноклассников после окончания школы, то встретишься и с явными закономерностями, и с необъяснимыми парадоксами. Из мальчишек, отличавшихся неоспоримыми способностями - Вити Ляшова, Валика Ерохина и, не будем скромничать, Юрки Меденца - сходу поступил в ВУЗ один Витя. Он умел управлять собой, учился сосредоточенно, послаблений себе не давал, с ним всё закономерно. Со мной тоже всё ясно, а что мешало Валику – загадка. Его познания в физике и математике, как и глубокая увлечённость этими науками, сомнению не подвергались – так что? Думаю, природная застенчивость и неумение в нужный момент собраться, проявить свои лучшие качества. А минутная потеря концентрации дорого обходится, с растерянными абитуриентами обычно не церемонятся. Вальке предстояла длинная и кружная дорога через тернии к звёздам. Оказывается, куда верней по жизни ведут не капризные таланты, а обычная собранность и настойчивость. Терпение и труд всё перетрут. Кто везёт, тому и везёт. Опираясь на подобные житейские мудрости, Петя Прокопцов, Вовчик Цибульский и Миша Половнёв поступили в Кубанский сельхозинститут, Витька Усиков в офицерское училище (что-то по тыловой службе), Слава Карасёв, отвергнутый по здоровью Ейским авиаучилищем, работал в Краснодаре на мебельной фирме «Кубань» и заочно учился в политехе. Славик Карпенко, преодолев мрачный период болячек и любовных передряг, тоже приткнулся на заочное отделение истфака Майкопского пединститута. Юрику Пономаренко радушно раскрыл свои врата факультет физкультуры Краснодарского ГПИ (не без подталкиваний Ивана Васильевича). Даже Мурка пару курсов пыхтел в сельхозинституте (заочно), но потом устал возить туда дары и сосредоточился на водительской баранке, как и Илько Патрин, который никуда не дёргался. Странным образом, наш музыкальный просветитель и весельчак Гена Нечаев не проявил желания получать высшее образование и обратился в домоседа-станичника. Тем не менее, большинство наших парней, девять из тринадцати, закончивших одиннадцатилетку, сделали следующий шаг, поднялись из грязи в князи, и лишь четверо остались пролетариями – Мурка, Гена, Илько и я.
    Девчонки, жаждавшие высшего образования – а их нашлось немного – действовали в своём духе, сколотили бригаду – Таня Дурнева, сёстры Кутняшки, Света Пустовая, и подались в Новочеркасск, в мелиоративный институт. Выбор, мягко говоря, оригинальный, но тому были веские причины, о которых, впрочем, не принято распространяться. Благодаря этим причинам, вся бригада благополучно поступила, но после первого курса сократилась вдвое, Гале и Свете стали неодолимой преградой прикладная математика и прочая заумь, и Света предпочла проторённый мамой путь преподавателя немецкого, а Галя выбрала скромную профессию медсестры. К доле среднего медработника склонились также Галя Нетребина, Люся Шкурина и Надя Ненашева, благо Усть-Лабинское медучилище находилось под боком. Карьеры остальных одноклассниц, насколько мне известно, также не возвысились до руководящих постов, одна Лида Аргатенко, самая незаметная из одноклассниц, успешно закончила всё тот же популярный среди станичников сельхозинститут.
Короче, развеялись мы, кто куда, и вести о том или ином доходили урывками, во время случайных встреч. Так, пересёкшись как-то на бегу с Юриком Пономаренко, я с удовольствием выслушал его восхищённый рассказ о том, какой тёплый приём он встретил в Краснодарском государственном педагогическом институте. Вступив робкой стопой в помпезный подъезд этого старого, царской постройки здания, Юрик вежливо осведомился у кучки болтающих парней, по внешнему виду ветеранов института – где здесь располагается приёмная комиссия?
    Парни окинули просителя изучающим взглядом – ясно, перед ними дремучий станичник – и доброжелательно, с исчерпывающей точностью,  указали координаты:
    - Идёшь вот по этому коридору, доходишь до последней двери направо и смело входи. Только не стучись, они этого не любят. Сам понимаешь, весь день стучат, у комиссии головы раскалываются.
    Юрик поблагодарил доброхотов в самых изысканных выражениях и направился по указанному адресу. Дойдя до искомой двери, без раздумий распахнул её, и был оглушён неистовым визгом и крайне нелицеприятными советами разуть глаза. Женский туалет. Кое-как очухавшись, красный как рак, Юрик, возвратился на исходную позицию. Парни словно и не заметили его потрясённой физиономии, продолжая непринуждённую беседу. Собрав волю в кулак, Юрик нашёл в себе мужества и дипломатичных слов, чтобы ещё раз выразить свою искреннюю признательность за столь ценные указания, и поплёлся самостоятельно разыскивать приёмную комиссию. Приписка новобранца состоялась.
    Я от души порадовался за Юрика – он в надёжных руках, чего-чего, а скуки за четыре года обучения точно не испытает.
    Великая скука приобщения к производительному труду ожидала меня в мехмастерских, куда мы с Валькой – физик и лирик – прибыли в назначенный день. Заведующий этим богоугодным заведением приветствовал нас довольно кисло. И понять причину отсутствия энтузиазма не составляло труда – кроме нас, в его коллективе уже обретался один не поддающийся воспитанию недоросль, от которого он не знал, как избавиться. Шапочно знакомый мне Генка Якшин, годом или двумя младше, изгнанный из школы, приставленный обучаться ремеслу токаря, так надоел своему наставнику Воликову бесконечными проказами, что тот, бывало, загонял его в железный инструментальный шкаф и намертво заваривал на несколько часов, как в карцере. А тут прислали ещё двух неофитов, крайне сомнительного интеллигентного облика. Что толку с этих паршивых овец.
    - На кого желаете учиться? – безнадёжным тоном вопросил заведующий.
Валька пожелал овладеть профессией токаря и получил в учителя токаря №2 Саньку Ермишкина, человека с несерьёзной фамилией и таким же несерьёзным поведением в быту, что не мешало ему быть мастером своего дела и хорошим воспитателем. Вальке повезло – балагур и весельчак Санька был лёгким в общении наставником, умудрялся гармонично совмещать работу за станком с обучением подопечного, в чьи обязанности входило и бегать за дежурной бутылкой. Санька  являл собой практически двойника моего соседа и доброго знакомого Петра Карина, который тоже числился сотрудником мехмастерских, но, будучи разъездным сварщиком, с утра отправлялся на своей летучке по фермам и бригадам. С Петром мы виделись редко, но каждый раз он считал своим долгом подбросить пару ободряющих слов. Прочие работники мастерских были едва знакомы и не обращали на меня никакого внимания.
Как избегающий близкого контакта с железом, я выбрал чего попроще и попросился в ученики слесаря. Заведующий не возражал.
    - Андрей, - обратился он к сидящему с сигаретой в курилке низкорослому смуглому мужчине средних лет, - вот тебе ученик, занимайся с ним.
Наречённый учитель бросил на ученика беглый взгляд, кивнул, и продолжил разговор с соседом. Похоже, мой светлый облик не пробудил в нём ни малейшего интереса. В душе будущего слесаря заворочались не самые лучшие чувства – кому понравится, когда при знакомстве у тебя даже имени не спрашивают? Но я скрепил дух, готовый трудовыми подвигами доказать неоспоримую ценность своего пребывания в рядах врачевателей поломанной техники. Настрой рвать и метать переполнял начинающего строителя коммунизма.
    Наконец, мой гуру отшвырнул окурок и вместе с напарником, не спеша, направился в подсобку. Там они вооружились разнообразным инструментом, обсудили на непонятном языке детали предстоящей операции, слегка поспорили и, придя к консенсусу, подступились к пациенту – огромному зерноуборочному комбайну, стоящему в углу двора. Я, благоговея, еле удерживая зуд в жаждущих приложения богатырской силы руках, дисциплинированно следовал за ними. Но пока что не был вознаграждён ни словом, ни взглядом. Не поступило предложения хотя бы подержаться за лом или кувалду. На меня обращали внимания ровно столько, сколько обращают на тень, в роли каковой я начинал испытывать  досадный дискомфорт. Стоя за спинами слесарей, которые, орудуя инструментом, извлекали из чрева комбайна вышедший из строя агрегат, я ощущал себя назойливым соглядатаем чужого труда. Ни Андрей, ни его напарник, ни разу не попросили что-либо подать, принести, подсобить, чего я был вправе ожидать – меня ведь назначили их учеником, то бишь, помощником. Ничего подобного. Они сами крутили гайки, отбрасывали в сторону кожухи, фланцы, матерились, а я для них словно бы и не существовал. Стоишь рядом, ну и стой на здоровье, твоё дело. Оскорблённый нелепостью своей позиции, вскипая от благородного негодования, я удалился в находящуюся неподалёку курилку и стал оттуда наблюдать за своим наставником, пытаясь проанализировать загадку его пренебрежительного обращения.
    С какой целью он меня игнорирует? Даёт понять, что я ему и даром не нужен? Так сказал бы об этом заведующему, я-то при чём? Дожидается, что начну напрашиваться, подлизываться? Не дождётся. Ему поручили обучение ученика, пускай и проявляет инициативу, а моё дело телячье. Бодрый трудовой настрой сменился горьким разочарованием. Опять я изгой и отщепенец. Вместо нормальной, приносящей здоровое удовлетворение работы болезненная игра самолюбий, вычёркивающая из коллектива. Никто не хочет сделать первый шаг навстречу друг другу.
    Но вот слесаря отложили инструмент и вошли в курилку на перекур. Я напрягся, не без основания рассчитывая на выяснение отношений. Зря надеялся. Для Андрея я не существовал. За все эти пять-десять минут, что он с напарником провёл под грибком курилки, втягивая и выдыхая дым, а я сверлил его вопрошающим взглядом, он на меня не глянул. Этот темноволосый, густобровый, с красным, будто намазанным сажей лицом, неразговорчивый человек дышал абсолютным неприятием. Чем я ему не угодил, так и осталось неразрешённым, потому как обряд молчания мы соблюдали до конца моей карьеры в мехмастерских. Как и отлучение ученика слесаря от трудовой деятельности. Вскоре Андрей вообще надолго заболел, а заведующий не озаботился перепоручить сироту другому воспитателю. Злобы на неприязненного наставника я не затаил, хотя и доброй памяти он не оставил, так что, когда блудливая стезя любовных приключений столкнула зимой с его дочкой, смазливой, легкомысленной девчонкой, я вытворял с ней неприличные штучки не без садистского чувства свершённой мести. Дочка ответила за отца.
    Накурившись, слесаря ушли дальше курочить комбайн, а я, пожав плечами, подался искать себе других развлечений. С работой всё было ясно. Нет, покидать враз ставший бесприютным театр несбывшихся надежд я не спешил – зачем? Моей вины, что болтаюсь бесприютной тенью, нет, так чего егозиться? Время и начальство рассудят.
    Правда, праздному зрителю в МТМ было неуютно, всё-таки люди здесь занимались делом, трудились. Вот, разбрызгивая искры электросварки, в маске и брезентовой робе, под жарким августовским солнцем гнёт свою и без того сутулую спину сварщик по кличке Соляра, угрюмый раздражительный человек. Завидную способность драть глотку он демонстрирует на футболе, где выступает в рядах самых оголтелых болельщиков, а на работе как в рот воды набрал, лишь изредка разражается бранью в адрес изготовителей некачественных электродов. На его залитое потом измождённое лицо больно смотреть, говорят, он туберкулёзник. Из кузни несётся перезвон молотов, веет резким запахом горящего угля, шипит и окутывается паром погружаемый в воду металл. В автоцехе воет на немыслимых оборотах регулируемый двигатель, в слесарном грохочут листы жести, везде мельтешит озабоченный народ, въезжают и выезжают автомобили. Мимо занятого работой люда я прохожу, не задерживаясь, придав своей физиономии посильно озабоченное выражение – якобы послан куда-то за чем-то. Плохо быть белой вороной.
    В токарном цеху прохлада и уют. Мерно рокочут станки, вращаются блестящие валы, шпиндели и прочее, о чём я понятия не имею. Приятно пахнет машинным маслом и горячей металлической стружкой, что витым серпантином струится из-под резца. Над всем этим великолепием валов, рычагов, барабанов  и штурвалов сияет новой копейкой лучезарная физиономия Вальки, он наслаждается ролью повелителя умного станка, он приобщается к высокому искусству изготовления из примитивных болванок изящных деталей. На решётчатом постаменте деревянной подставки Валька смотрится торжественной статуей героя социалистического труда, какие воздвигали тогда на всех площадях и парках для всеобщего обозрения. Я почтительно обхожу вокруг монументальной инсталляции, деликатно интересуюсь – когда перерыв? Санька Ермишкин хлопает подопечного по плечу – иди, передохни, потрепись с дружком, а то на нём, бедном, уже лица нет. Валька отрывается от станка с заметной неохотой, ему явно больше по душе общение с послушным механизмом, чем выслушивание моих бредней. Но политес есть политес, послать надоедливого одноклассника куда подальше он не решается, и мы вдвоём бредём через двор к автобусу без дверей, стёкол и колёс, приткнутому и забытому у частного соседского плетня. В курилке почти постоянно кто-то дымит, а Валька табачного дыма не любит, он мальчишка правильный. Сидений в автобусе тоже нет, они давно растасканы дошлыми механизаторами, на голых каркасах разложены дощечки, круговое расположение которых подсказывает их предназначение, как и разбросанные вокруг пустые бутылки и банки из-под килек в томатном соусе. Труженики мехмастерских называют автобус «наш шалман», в нём они кутят по разным поводам после трудового дня. Мы чинно посиживаем, ведём светскую беседу. Я жалуюсь на сложный характер своего наставника, Валька сдержанно хвалит Саньку, у них ещё со школьной практики установились приятельские отношения. За плетнём шумят тёмно-зелёной листвой и манят налитыми жёлтыми боками плоды груши. На моё предложение полакомиться Валька отрицательно качает головой, я без колебаний лезу в чужой сад, набиваю добычей пазуху. Санька Ермишкин мой подвиг одобряет, складывает подаренную долю в шкафчик, приговаривая, что лучшей закуси под «Анапу» не надо. А сейчас – вперёд, дневной наряд ещё не выполнен.
    Намёк понятен, я с сожалением покидаю гостеприимный, но, увы, временный приют. Куда пойти, куда податься? Бесцельные и беспрепятственные скитания по цехам и двору привели к дверям углового бокса, закрытым, но не запертым. Я протиснулся вовнутрь, и по душе будто бог в лаптях прошёл – вот он, мой заветный приют чистых нег. Большое полутёмное помещение битком набито разной заброшенной техникой. На полу, на подоконниках высоких окошек, на крыльях и капотах полуразобранной техники толстым слоем лежит коричневая, пропитанная маслом пыль, в углах закопчённого потолка сереют пустые ласточкины гнёзда, лучи солнца наискось прорезают благословенный сумрак. Да сюда годами не ступала нога человека, цепочка моих одиноких следов на пыльном полу неопровержимо о том свидетельствует. Тут можно затаиться на весь день и ни одна собака тебя не сыщет. Прохлада, тишина, заброшенность, гул со двора еле доносится сквозь массивные двери, сиди, мечтай, думай. Можно и книжку из дому брать. А как же работа? Да, пожалуйста, никаких проблем. Время от времени я покидал своё убежище и совершал ритуальный обход грохочущих мастерских, стараясь попасться на глаза заведующему. Подходил и к своему наставнику, застывая подле него на минуту немым укором. Убедившись, что он попрежнему недоступный абонент, с чистой совестью ускользал. Когда Андрей ушёл на больничный участил обходы. Надежда влиться в трудовой процесс, найти нового наставника ещё брезжила. Вновь оказаться в подвешенном состоянии, стать не пришей рукав, честно говоря, не улыбалось. Холодок неприкаянной пустоты пугал. И как я сбегу из дому, не заработав тугриков? Но, похоже, меня никто всерьёз не воспринимал. Да и я не проявил должной настойчивости, которую почитал низким угодничеством. Переступить через свою гордыню – да никогда! Пару раз, заведующий, словно прозрев, давал какие-то пустячные задания, а в прочие дни после работы даже не требовалось мыть рук.
Вечно так продолжаться не могло. От силы через месяц нас уволили. Именно «нас» - и меня, гордеца-имитатора, и трудягу Вальку, обоих разом. Впоследствии Валька уверял, что случилось это по чьей-то кляузе – мол, мы, не будучи членами колхоза, отбираем кусок хлеба у стопроцентных исконных колхозников. Наверно, так и было, говорю «наверно», потому что лично меня финал  бесславной карьеры в мехмастерских совершенно не тронул. Те последние трудовые дни, если их можно таковыми считать, сгорели дотла в пламени новой великой любви, поглотившей без остатка.
     Приступать к рассказу о ней страшновато, боюсь опять заговорить чужим высокопарным языком, влезть на ходули – такое со мной уже не раз случалось. Но и пробормотать сквозь зубы скороговоркой, посмеяться над собой – ещё хуже. Промолчать вообще невозможно – та любовь жжёт до сих пор, она неизлечима, она из настоящих. Значит – надо рассказать, как смогу. А соломки подстелить никогда не помешает.

    Итак, позор возвращения из Ростова с битыми черепками уже был изжит, я втянулся в привычный быт станицы, ходил на работу, на футбол, на танцы, в кино. Неразлучным спутником по вечерам стал Володя Косарев, он уже приобрёл вкус к охоте за невестами, к активной погоне за доступными развлечениями. У меня же были ещё слишком свежи воспоминания о прелестницах из абитуриентского сквера, и кирпильские девчонки, на мой взгляд, никакого сравнения с ними не выдерживали. Я их игнорировал, и на танцплощадке быстро заслужил репутацию персоны нон грата резкими отказами быть партнёром в белом танце, насмешками  над наивными заигрываниями станичных простушек, высмеиванием их манер, и прочими свинскими выходками. Мне нравилось разыгрывать из себя охладелого к жизни Чайльд-Гарольда, этакого одинокого мизантропа и женоненавистника. Маска циника весьма удобна, и я с удовольствием её носил. Напрасно Володя подстрекал обратить внимание на ту или иную девицу, которая, мол, не прочь закрутить со мной роман – я только презрительно фыркал и предпочитал суровое мужское общество.
    В тот субботний вечер определённо повезло – в правом, дальнем от входа углу нашей центральной танцплощадки я углядел компанию парней из первой бригады во главе с Мишуткой Яковлевым, и с радостью присоединился к ним. Пошёл весёлый трёп о том о сём, главным образом о футболе, на шаркающие по плитке пары мы не обращали ни малейшего внимания, как и на разнаряженных претенденток на руку и сердце, толпившихся вокруг. Ярко сияли фонари, яростно дудел под раковиной эстрады наш великолепный оркестр, не сопровождавший, увы, пение Юрика Пономаренко, который обретался в стольном кубанском граде, а мы, перекрикивая рёв труб, увлечённо обсуждали шансы «Спартака» и киевского «Динамо» стать чемпионами. Я сидел вполоборота к пространству танцплощадки, весь уйдя в жаркий спор, как вдруг Мишутка подобрался и сделал глазами знак – «смотри». Я повернул голову и обомлел.
    Передо мной стояла девушка, абсолютно незнакомая, вся в белом. Белый тонкий свитер с треугольным вырезом на груди, белая узкая юбка, белые туфли. Русые волосы, волнистыми локонами падающие до плеч, золотятся в свете фонарей и тоже кажутся ослепительно белыми, на шее блестит золотая цепочка. Приезжая, сообразил я, кирпильчанки так не одеваются. Из-под тёмных дуг бровей серьёзно и чуточку тревожно смотрят большие серые глаза, правильный овал лица ещё по-детски нежный и округлый, ровесница, а то младше годом-двумя. Не классическая цветущая роза, а юный, нераскрывшийся бутон. Будь я верующим, решил бы, что мне явился ангел.
Девушка протянула руку и словно долетевшим с небес голоском произнесла незатейливую фразу:
   - Можно вас пригласить на танец?
Можно ли? Доли секунды хватило осознать, что я пойду за ней на край света. Наши руки сплелись, мы вышли на центр танцплощадки. За один миг я  перенёсся  из тусклого бытия в волшебную страну.
    И пока пытался убедить себя в реальности происходящего, тщетно заставляя онемевший язык обрести дар речи, девушка непринуждённо предложила:
   - Давайте знакомиться. Меня зовут Люда. А вас?
    Эти несколько обыденных слов, сказанные доверчивым, но отнюдь не искательным тоном, словно брызнули живой водой. Я встрепенулся, почувствовал под своей ладонью тёплую девичью талию, увидел совсем близко приветливо улыбающееся лицо, понял – какая неслыханная удача свалилась в руки.
    Я представился и поторопился спросить – откуда к нам прилетело столь чудное виденье? Люда, так же свободно – её естественность была для меня невероятным откровением, будто мы знакомы тысячу лет – ответила, что приехала из города Джетыгара в северо-западном Казахстане, приехала за компанию с подругой, у которой с её кирпильской тёткой  какие-то бумажные дела. И добавила, что они в Кирпилях уже неделю и, наверно, скоро уедут.
    Я оторопел – как так скоро?
Люда пожала плечиками:
- Валя с тёткой всё ездят в Усть-Лабу в разные конторы. Как добудут нужные бумаги, так мы и уедем.
    От этого «уедем» потемнело в глазах – не успел познакомиться, поверить в чудо встречи, а уже грозит прощанье?
- Почему же мы раньше друг друга не видели? Ты же говоришь, что в станице целую неделю!
   - Кто сказал, что не видели. – Люда укрыла заметное смущение под улыбкой. – Я, например, тебя видела вчера. Ты же был в клубе пятой бригады в кино?
Переход на «ты» окончательно развеял неловкость первых слов, а смущённое признание Люды, что замечен ей уже давно, отозвалось бешеным биением сердца. Боже, оказывается, ты отмечен, ты избран, ты живёшь в её душе, это ли не счастье?
    - Был, - признался я, - но тебя не заметил.
   - Куда ж тебе заметить, - засмеялась Люда, - ты так был занят разговором с другом, так размахивал руками, что-то доказывал. Мы с Валентиной минут пять стояли на веранде, любовались, а ты и головы не повернул в нашу сторону.
Я припомнил, что действительно нелёгкая занесла вчера в тот захолустный клуб и о чём-то мы дебатировали с Володей Косаревым, но, привыкнув к мысли, что из Мегар не выйдет ничего хорошего, я не обращал никакого внимания, кто там толпится вокруг. А оказывается, на меня смотрели эти чудные серые глаза, искали ответного взгляда, ждали внимания, я же, как сорока на колу, трещал чорти о чём, глухой и слепой. По собственной дури вычеркнул из жизни невозвратимый день.  Стон, только стон, мог передать мой жгучий стыд:
   - Извини. Жизнь последнее время так прикрутила, что будто в затмении нахожусь.
Лучше бы я не откровенничал. Отклик Люды был похож на взмах крыльев испуганной птицы
   - А что с тобой стряслось? – Светлые глаза её потемнели, расширились, мягкая ладошка вздрогнула. Чрезмерная болтливость моя слабая струна, исповедаться любому встречному я никогда не остерегался, но тут было совсем другое. Стало понятно, что Люда думает обо мне с того дня, когда впервые увидела, когда я почему-то запал ей в душу, пытается разгадать, и теперь изо всех сил идёт навстречу, переживает мою боль, как свою.
    За те пять минут, пока оркестр играл танго, а мы двигались среди танцующих пар, я успел рассказать о своём жизненном тупике и услышать ответную исповедь. Люда окончила среднюю школу, никуда не поступила, уже год отработала диспетчером в местном таксопарке, и ей тягостно живётся в сером шахтёрском городке, занятом добычей медной руды и беспробудным пьянством. Мечтает куда-нибудь уехать, но куда – ещё не решила.
   - Как видишь, у нас с тобой схожие беды, - успокаивающе, но невесело улыбнулась Люда, - витязи на распутье.
    Не успел я предложить ей стать верным спутником, куда бы она ни позвала, как оркестр оборвал мелодию и мы, не разнимая рук, пошли к скамейке, где сидела её землячка. Ещё издали я воззрился на женщину, которую Люда называла подругой и которая, как я догадывался, имеет над нею немалую власть. Что она именно женщина, сомнений не было - старше Люды лет на пять, и опыт замужества, действующего или избытого, лежит на её дерзком лице отчётливым отпечатком. Чем-то она напомнила мне свою тёзку Вальку Вертий, чьих чар я с трудом избежал в Ростове – охотница за мужчинами, опытная хищница. Что их объединяло с Людой, осталось за кадром, кажется, родственные и служебные связи. Такой опекунши я бы Люде не желал. И эта яркая брюнетка в пушистой розовой кофте тоже прожигала меня испытующим взглядом. Боюсь, я ей не понравился, да и меня кольнуло нехорошее предчувствие, от особ подобного склада жди неприятностей.
    Рядом с Валентиной, всем своим видом показывая, что находится рядом не случайно, а на прочно завоёванной позиции, изогнулся в любезном полупоклоне Володька Соловьёв, личность довольно известная, по крайней мере, в пределах центрального клуба и танцплощадки. Парень неопределённого возраста, удачно законсервированный природой в промежутке между двадцатью и тридцатью годами, с телосложением профессионального танцовщика, с тонкими чертами смазливого лица, он слыл заядлым ловеласом, не пропускающим мимо ни одной подвернувшейся юбки. В данном случае Соловей, так его называли все кирпильчане, пребывал на своём законном месте. Абориген пятой бригады, он не упустил случая закогтить залётную красотку, как упавший с неба приз. Служил Соловей в сельсовете на не самой высокопоставленной должности посыльного, но эта должность доставляла ему возможность быть в курсе всех важных новостей, чем он весьма ловко пользовался и потому обладал в глазах станичников определённым весом. Помимо исполнения днём посыльных поручений, по вечерам он с важной миной снимал и вешал замок на дверях клуба, то есть и тут сумел занять мелконачальственный пост. Умение выгодно поставить себя при любых обстоятельствах отличало всю его деятельность. Находясь на службе, Соловей всегда ходил в зелёной фуражке пограничника – оригинальная и неразгаданная мной черта, а сейчас, с непокрытой головой, в стандартном штатском прикиде, встречал меня покровительственной ухмылкой – мол, хват, хлопчик, верной дорогой идёшь по стопам отпетого волокиты. В покровительстве Соловья, честно говоря, я не особенно нуждался, как и не обольщался его сальной ухмылкой. Что Валентина, баба битая, не преминула расспросить Соловья об избраннике своей подруги - это к бабке не ходи, а вот в положительной характеристике, выданной Соловьём, позволительно было усомниться. С этим неожиданным напарником на щекотливом поприще я имел прежде несколько мелких стычек по разным поводам, и вряд ли он их забыл. Мне так хорошо было вдвоём с Людой, а тут окунайся в болото пошлого флирта.
    Но официальное знакомство прошло на высоком дипломатическом уровне, Соловей приятельски потряс руку коллеги, Валентина благосклонно осклабилась и протянула холодную ладонь, после чего я с облегчением ухватился опять за тёплую руку Люды. Люда сияла, как школьница, получившая долгожданную пятёрку. Мы скромно подсели к старшим товарищам по скамейке, Валентина прощупала меня кой какими скользкими вопросами, от которых я внутренне поёжился, но соврал в ответ без запинки. К облегчению, оркестр вскоре разразился разливанным вальсом, и непрошеная опекунша унеслась в объятиях Соловья. Мы с Людой проводили их дружным выдохом и заглянули друг другу в глаза. Не знаю, что Люда прочла в моих, но в её глазах светилось неподдельное счастье и приглашение разделить его здесь и сейчас.
   - Знаешь, я вальс танцевать не умею, - пришлось повиниться мне в своей партнёрской неполноценности.
   - А я не люблю, - великодушно, но вряд ли искренне, отозвалась Люда. Её стремление во всём идти навстречу напоминало сладкий сон – неужели подобное бывает? Прилетела из дальних краёв чудесная незнакомка, обогрела любовью – а что это, если не любовь - разве не сказка?
   - Как тебе вчерашнее кино? – Люда перевела разговор на более общедоступную тему.
    Я припомнил – фильм «Лушка», про девушку-таксистку, советская производственно-лирическая мелодрама, вспомнил - Люда работает в таксопарке, значит, чем-то эта киноистория ей близка.
   - Ничего особенного, в принципе. Песенка там неплохая.
   - Понравилась? – Как-то по-особенному оживилась Люда. – Я ведь тоже носилась с мечтой стать таксисткой. «Еду я, и снова не знаю я – куда повернёт, куда, дорога моя».
   - Лейтмотив нашей с тобой жизни, - подтвердил я. – В кино и в песне красиво, а на деле вместо вольной дороги одни шлагбаумы и тупики.
   - И развозить пьяных шахтёров удовольствие ниже среднего, - засмеялась Люда.
Я принялся расспрашивать о городе, о крае, где она живёт, что там выдающегося, интересного. На географической карте, призванной памятью на помощь,  название того зауральского края звучит прекрасной песней – Тургайская Столовая Страна.
Люда качала головой – ничего из ряду вон, рядовой рабочий городок, окрестность – голые холмы, река Тобол – не больше ваших Кирпилей, правда, по весне – тут Люда воодушевилась – степь очень красива, вся в алых маках, жёлтых и красных тюльпанах, как разноцветное покрывало. Имя города коверкают каждый на свой лад – русские говорят Джетыгара, казахи Жетикара, пишется – Джетикара.
   - Как ни называй, а жить в нём скучно, - подытожила Люда, - бежать из него надо, не то засосёт.
    Увлёкшись беседой, мы не замечали чередования танцев, возвращения и ухода Валентины с Соловьём, мельтешения вокруг шумной толпы, мы строили свою новую жизнь, новорождённую, возникшую всего полчаса назад, но уже, в чём были абсолютно уверены, неразрывную жизнь вдвоём. Вот оно, великое чудо любви, кто, кроме неё, способен так стремительно соединить две бредшие вразброд по жизни души, влить в них желание быть всегда рядом, не расставаться ни за что и никогда.
    И когда серая тень обесцветила сияющее лицо Люды, а грубый голос над нами прорычал – «Можно пригласить на танец», мне почудилось, что настал конец света. Я вздёрнул голову. Боже ж ты мой, явление Христа народу, пугало огородное, атаман Мотя собственной персоной! Нелепей его вторжения в наш интимный мирок ничего придумать невозможно! Я знал этого парня на уровне – «привет» - «пока». На станичном небосклоне он нарисовался всего как месяц и его потуги утвердиться в кругу местных светил иначе как смехотворными нельзя было назвать. Выходец из всё той же пятой бригады, закончив не то восемь, не то девять классов, он обучался в каком-то веттехникуме, где и заполучил законное право кастрировать колхозных поросят, холостить бычков и совершать над бедными животными прочие живодёрские операции. Сего профессионального статуса ему показалось мало, и он, по примеру некоторых честолюбивых станичных парней, вздумал сколотить вокруг себя боевую дружину сподвижников. На кой ляд ему понадобились эти лавры, не ведаю, но среди ровесников он авторитета не снискал и вынужден был ограничиться шайкой недорослей лет тринадцати-четырнадцати. Чем он их привлёк, чему учил, опять-таки не ведаю, но за свои заслуги получил титул атамана Моти, и никто его по-другому не именовал. И вот это чучело отважилось пригласить мою, да, мою, и ничью больше Люду на танец! Лапы-грабли, которым пристало хватать чумазых пацюков за известные места, тянутся к моей белоснежной птице?! Добавьте сюда его незабвенный облик – долговязая неуклюжая фигура, из-под замусоленного пиджака нечёсаной собачьей шерстью выпирает лохматый свитер, лошадиную физиономию с вечно ощеренным  верхним рядом кривых жёлтых зубов, увенчивают грязно-серые растрёпанные патлы – куда ты лезешь, убоже! Меня заколотило.
Люда вежливо ответила:
   - Извините, я не танцую.
Чего больше для понятливого джентльмена. Но атаман Мотя к таковым не принадлежал. По его понятиям, ему, как сеньору пятой бригады, полагалось право первой ночи, и он намеревался им воспользоваться.
   - Что значит, не танцую, - прогудел он, - пойдём, я научу.
И его лапища потянулась к Людиному локтю.
    Вообразить мою реакцию нетрудно. Я не подскочил, я взлетел со скамьи. От искушения применить излюбленный рубящий удар ребром ладони по хилому Мотиному бицепсу, удержало молнией сверкнувшее в мозгу воспоминание. Несколько дней назад, здесь же в парке, мой хмельной дружок Толик Хуповец бросил вызов атаману Моте сойтись на татами, сразиться – кто кого поборет, на спор, на бутылку. Честолюбивый атаман вызов принял, соперники обнажились до пояса, как монгольские борцы, и покатились по вытоптанной травке. И вот тогда мне врезалось в память исключительно костлявое телосложение Моти, что называется, кожа да кости. Рёбра выпирают, руки, как плети, вместо бицепсов тоненькие верёвочки. Рубанёшь по такой жидкой конструкции – переломишь к чёртовой матери пополам. Я оттолкнул волосатое Мотино запястье:
   - Ты что – непонятливый! Тебе же сказали – не танцуют!
Мотя вытаращил глаза. О, глаза у него были выразительные. Правда, что они выражали, сразу не скажешь. У всех нормальных людей глаза продолговатые, а у Моти вытянутые кверху, чуть не треугольные, и огромные, как индейский вигвам. От возмущения треугольник округлился, выражая то чувство, какое, наверно, возникает в глазах ошеломлённого бычка, когда его полосует тупой скальпель начинающего ветеринара.
   - А ты кто такой? – Мотя отступил на шаг и принял воинственную позу.
Ещё этого нехватало! Сцепиться с законченным придурком на потеху всей танцплощадки, на глазах у Люды – дикость несусветная. Но и отступать нельзя, отдать Люду во владение этой накачанной самогоном горилле – а от Моти разило за версту – никогда!
    Но дальше обмена положенными в таких случаях любезностями мы продвинуться не успели. Налетели срочно бросившие танец Соловей и Валентина. Соловью было не привыкать гасить подобные разборки. Я забыл упомянуть, что он зачастую появлялся на общественных мероприятиях с красной повязкой на рукаве, то ли в роли уполномоченного дежурного, то ли, после героической кончины Николая Ефимовича Морозова, возглавлял станичную ДНД. В этот вечер занятому амурами Соловью алый знак доблести был ни к чему, но и без отличительных знаков он помнил о своих обязанностях. По-отечески обняв буйного атамана за плечи, Соловей потащил его на выход. Мотя не упирался, но  сакраментальную угрозу посчитаться со мной в другом месте прорычал. Да на здоровье. Моим успокоением занялась Люда:
   - Пойдём, потанцуем.
    Мудрое предложение. Что благотворней утихомиривает расходившиеся нервы, чем мелодичная музыка и близость любимой? Опять в моих объятиях нежная послушная талия, золотистые локоны щекочут щёку, губы нашёптывают на ухо ласковые слова, мы блаженно плаваем в медленном танго, я снова самый счастливый человек на свете. Мир вокруг растворился в цветном тумане, зачем он нам, нам хорошо вдвоём.
А на скамейке раздражённая Валентина встречает брюзжанием и жалобами на неотёсанную станичную публику – что за манеры, что за хамство? Соловей заверяет, что инцидент исчерпан, пьяному остолопу указана дорога домой, больше наше настроение ничто не омрачит. Валентина не верит, порывается уйти, еле уговариваем её совместными усилиями дотерпеть до конца танцев. Из дальнего угла показывает большой палец Мишутка Яковлев, совиными недоуменными глазами посматривает Володя Косарев. Сегодня ему возвращаться в наш куток одному, меня от Люды не оторвёт никакая сила.
    Танцы идут своим чередом и в строго определённое время заканчиваются самопальным «Кирпильским вальсом», чья невыразительная мелодия не сумела закрепиться в памяти. Все знают – это предупредительный сигнал, после которого музыканты складывают инструменты, и выключается парадное освещение. Скоро во всём парке останутся гореть лишь несколько дежурных фонарей. Светлый островок Цитеры утонет в море мрака. Пары самозабвенно кружат, спеша упиться последними мгновениями волшебного действа, мы с Людой сидим, ждём, когда Соловей с Валентиной завершат головокружительное вращение. Танцоры они лихие. Нашу попытку уйти самостоятельно Валентина жёстко пресекла – только вчетвером. Мне её менторский тон не нравится, я ворчу – что за нянька выискалась, маленькие мы, что ли?
    Люда оправдывается:
   - Валя отпросила меня у родителей под честное слово, что вернёт в целости и сохранности. Спорить с ней бесполезно. Она считает меня слишком молодой и доверчивой.
    Ну, я-то считаю, что мне довериться можно и продолжаю ворчать. Но из парка выходим согласованным попарным строем – впереди Валентина с Соловьём, мы позади. Валентина просит не отставать, мы, как можем, замедляем шаг. Большие шкурные надежды я возлагаю на Соловья, этот завзятый сластолюбец не должен упустить своего – всё равно утащит Валентину в какой-нибудь укромный уголок, значит, и у нас с Людой будет время помиловаться.
    До Общественного моста многочисленные попутчики расточаются по улицам и переулкам, остаёмся вчетвером. Ночь тихая, лунная, с уже ощутимой осенней прохладой. Посреди моста мы с Людой останавливаемся, не в силах оторвать глаз от лунной дорожки на зеркальной воде става, стройных рядов замершего камыша в беловерхих султанах, тёмных куп прибрежных верб, острых шпилей тополей на светящемся чистом небе. Глухо шумит вода в скрыне. Картина создана совершенная, больше не требуется ни единого штриха – вставляй в раму и любуйся вечно. И самому остро хочется навеки остаться в этом пейзаже, никогда его не покидать, лучше тебе нигде не будет.
-    Как тебе кубанский пейзажик? – небрежно, но не без затаённой гордости осведомляюсь я, присный патриот родной станицы.
Люда вздыхает – у вас красиво, не то, что голые бугры вокруг Джетыгары. Я утешаю – зато по весне вся Тургайская Столовая Страна в цветущих тюльпанах и маках. Люда вздыхает ещё тяжелей – что эти несколько дней праздника, потом целый год живёшь в безрадостной пустыне.
    Наши сравнительные эстетические экскурсы прерывает оклик Валентины:
- Не отставайте!
    Вот ещё цербер навязался, долбит и долбит своё. Неужели я кажусь ей столь подозрительным типом?
    За мостом продвигаемся на один квартал по шоссе Усть-Лаба – Выселки, кое-где освещённому редкими фонарями, и сворачиваем направо, в глухоманную улицу пятой бригады, словно под своды тёмной пещеры. Луна ещё не поднялась, густые шпалеры акаций перекрывают улицу непроглядной тенью. Под ногами ухабистая грунтовая дорога, я бережно поддерживаю Люду, с сожалением прикидываю – сколько осталось шагов до её дома. Совсем ничего, на десять минут самого тихого хода. И почему их тётка не живёт где-нибудь под Восточной? Шли бы и шли мы с Людой – до Восточной, до Ладожской, до её Джетыгары, до самого Тихого океана. Нет, опять на коротком поводке.
    Завтра будет день, начинаю настойчиво пытать Люду о планах на завтра. Она пожимает тоненькими плечиками:
   - Воскресенье. Конторы закрыты. Будем тётке помогать по хозяйству.
Я возмущаюсь – далась вам эта эксплуататорша тётка, выходной, и в Кирпилях два великих мероприятия, во-первых, в три часа футбол, наши сражаются с Новолабинской, во-вторых, вечером, вообще мировая сенсация – на танцплощадке даёт концерт ВИА «Шесхарис» из Новороссийска. Парни, говорят, продвинутые, не чета замшелым станичным оркестрантам с их «Кирпильским вальсом» - видела объявление в парке?
    Люда отвечает, что на концерт они с Валентиной, конечно, придут, а вот на футбол вряд ли. Я горячо доказываю – на колхозном стадионе их ждёт выдающееся зрелище, пропустить нельзя. Люда обещает сагитировать Валентину.
Впереди обрисовывается большое световое пятно – это горит единственный светоч цивилизации на всю пятую бригаду, фонарь на столбе возле клуба. Силуэты шествующей перед нами пары вступают в жёлтый круг, обретают объём и цвет, Валентина оглядывается – держимся ли мы на подобающей дистанции – и обращает свою энергию и внимание на чрезмерно любострастного партнёра – Соловей чуть ли обвился вокруг неё, как удав вокруг дерева. Мы с Людой поглядываем на них вполглаза, у нас своя задача – заставить время впасть в анабиоз. И мы посильно её выполняем.
    Валентина и Соловей пересекли освещённое пространство, и пропали из виду, мы с Людой в свою очередь вступили в зыбкое царство света, и тут прародительская тьма вытолкнула из-за стен клуба несколько своих зловещих порождений – торопливых тёмных фигур. Они торопились наперерез.
Люда судорожно сжала мою руку. С неописуемой досадой, а потом и злостью, я легко опознал фигурантов засады. Во главе атаман Мотя – кто бы ещё – за ним свита из трёх шкетов. Из тех, кого на танцплощадку ещё не пускают, и они жадно рыщут вокруг, набираясь бойцовского опыта кулачных разборок, щенки, мелкозубая Мотина стая. Нет, этот идиот слов не понимает, значит, сейчас получит своё. Спешит размашистым циркульным шагом, величавый, как римский консул, несовершеннолетние подручные – и где он их откопал, с печки, что ли, стащил полусонных - жмутся за его спиной с плохо скрытой робостью. Атака бригады лёгкой кавалерии. Жестом, достойным императора Августа, главарь простёр корявую лапу и повелел остановиться. Комедия, да и только! Дубина стоеросовая, шут гороховый.
   - Люда, не волнуйся, - я осторожно освободился от её окаменевших пальцев, - дай с этим с этим болваном разобраться, айн момент.
    Юра, - Люда умоляюще сложила ладони перед грудью, - только не дерись, пожалуйста.
   - Что ты, - заверил я, - об кого руки марать?
Но уверенности, что сдержусь, не было, кулаки чесались отчаянно. И я пошёл в лобовую атаку, придвинулся к Моте вплотную.
   - Тебе чего, атаман?
    Пан атаман Грациан Таврический выкатил безумные зенки и загнусил, что в пятой бригаде он главный, что без его разрешения никто не смеет, короче, весь фюрерский бред, отравивший его убогие мозги. Это ж надо набраться такой дури! Похоже, самогонки ещё добавил.
    Я не стал дослушивать. Резко сунул руку в карман пиджака, где брякнула мелочь, и сделал нечто выпада вперёд. Мотя отпрянул и беспомощно оглянулся. Шкетов за его спиной как ветром сдуло. Мы стояли один на один. И дуэлянт увял, как проколотый воздушный шарик, на его испуганную рожу было противно смотреть.
   - Ты чего, чего, - забормотал он, косясь на мою руку в кармане.
   - Пришибу, - рыкнул я, - встанешь ещё раз поперёк дороги, за себя не отвечаю. Понял?
    И, не дожидаясь ответа, вернулся к Люде. Она, бедная, так и застыла в позе архаичной древнегреческой статуи со сведёнными у груди руками.
   - Аллес ист орднунг, - неизвестно почему, вдруг потянуло на немецкий язык. Наверно, вспомнил, что это язык войны. За свершённый подвиг было скорее неловко, чем лестно. Чем гордиться?
    Люда продолжала вздрагивать, я обнял её за плечи. Из пещерных потёмок на залитую светом авансцену выскочили Валентина и Соловей.
   - Что тут у вас происходит? – Валентина встревоженно озиралась.
   - Закурить пацаны просили, - сказал я.
   - И что – дал? – Соловей ухмылялся, ему-то всё было понятно.
Я промолчал.
   - Слушай, - возмутилась Валентина, - да это опять то же чучело, что приставало на танцплощадке. Ты же обещал, - напустилась она на Соловья, - что мы больше его не увидим.
Мотя нелепо торчал под фонарём, не сходя с места.
   - Ну, пьяный, - пробурчал Соловей, - что с него взять. Завтра вразумлю. Пойдём отсюда.
    Соловью не терпелось заняться более приятными делами, и он чуть не насильно потащил упирающуюся пассию в благословенный сумрак, обрывая её хулы по адресу станичных нравов. Мы с Людой поплелись следом самым черепашьим аллюром. Люда нервно оглядывалась:
   - А чего он не уходит?
   - Заклинило парня, - объяснил я. – Думает – как передвигаться с полными штанами.
    Невдалеке от клуба мы свернули в переулок, открытый свету луны, где только с правой стороны, вдоль плетней, акации сохраняли узкую полоску тени.
- Вот и тёткин двор, - шепнула Люда.
Не сговариваясь, мы дружно шагнули под сень акаций и притаились. Но у  Валентины всё было под контролем.
   - Быстренько прощайтесь, - донёсся ей сдавленный смешок, а через паузу, вызванную, видимо,  вмешательством Соловья, последовало более милостивое указание, - я позову.
    Парочка ветеранов оккупировала единственную придворовую скамейку по теневой стороне, где можно было расположиться с пусть ограниченными удобствами. Мы с Людой не претендовали на посадочные и лежачие места. Нам было хорошо и на своих двоих, в мирном соседстве шершавых стволов и похрустывающего под самым лёгким прикосновением трухлявого плетня. Я снял пиджак и набросил его на плечи Люды, её тоненький свитерок был слабой защитой от ночной прохлады, а весь согревающий жар своего тела постарался передать через объятия и поцелуи. Люда не сопротивлялась, не отталкивала, в её застенчивой покорности было что-то невыразимо трогательное, детское. Казалось, мы рядом не три несчастных часа, а уже целую вечность, и уже никогда не расстанемся. Переполненный этой упоительной верой, я спешил наметить наше будущее, определить ориентиры, составить планы. На пылкие уверения, что не успеет она доехать до дому, как я пущусь вслед, Люда улыбалась – «Как у тебя всё просто». Я горячился, доказывая, что ничего невозможного нет – получу зарплату, приеду за ней и мы вместе завеемся в прекрасную даль, где будем строить свою счастливую жизнь. Люда осторожно соглашалась, но всё выспрашивала – а как родители, отпустят ли? Да разве есть преграды мечтам! В мечтах мне и сам чёрт был не брат. Ничего не надо откладывать на потом, мы молоды, нам все дороги открыты, чего сидеть сиднем – и так уже застряли в миге между прошлым и будущим, который называется жизнь. А она уходит, не вернёшь. На меня можешь положиться, я не подведу. Недостаточную убедительность слов я подкреплял страстными поцелуями, как самым весомым аргументом. Не знаю, верила ли мне Люда, но доверчивая улыбка не сходила с её лица, глаза светились путеводными светлячками, ни на секунду она не отпускала моей руки – значит, хотела верить. Воодушевление, с которым я обрушивался на неё, не могло не заразить. Что до меня, то я был на седьмом небе – вот она любовь, вот он – смысл жизни, вот он – обретённый рай. Впервые любовь открылась не эгоистичным соревнованием самолюбий, как бывало прежде, а  полным слиянием двух душ. Как не закружиться бедовой голове?  А от реального воплощения любви можно вообще сойти с ума – передо мною красивая, прилетевшая из неведомых краёв девушка, готовая довериться, отдать всю себя.
    На недальней скамейке, скрытой в темноте, кипела своя жизнь – доносились вскрики, повизгивания, смех, Соловей действовал энергично, и мы втайне желали ему по возможности длительного приложения сил. К течению времени у нас была одна мольба – мгновение, ты прекрасно, остановись. Но Валентины вела свой отсчёт времени, гамбургский, и вскоре нам пришлось услышать её призывный голос, голос на удивление ласковый, таким сытая львица подзывает неразумного детёныша:
   - Люда, пора!
   Я заворчал голодным зверем, Люда покорно поникла, ослушаться опекуншу она не смела. С охами и вздохами мы повлеклись к месту расставания.
Валентина уже держалась одной рукой за калитку, всем видом показывая, что вечерняя программа успешно завершена, о чём свидетельствовал её помятый, но довольный облик. Соловей тоже выглядел вполне удовлетворённым. До зелёных, отнюдь не удовлетворённых воздыхателей, им не было никакого дела.
   - Прощайтесь, - повелела неумолимая диктаторша.
Люда послушно протянула ладошку, я задержал её в своей руке, и деликатно обратился к Валентине с вопросом насчёт завтрашнего совместного времяпрепровождения.
    Та нетерпеливо отмахнулась:
   - Вовка всё расскажет. Спокойной ночи.
    И, сорвав с Люды мой пиджак – она, бедная, стояла в нём словно в забытьи – бросила его хозяину, и буквально втолкнула подругу во двор. Щёлкнул железный засов, сказка закончилась.
    Соловей первым делом попросил сигарету, потом кратко оповестил, что завтра, возможно, приведёт девчонок на футбол, но это гадательно, а на концерте они будут железно, будь спок. Отдал честь, и растворился в темноте переулка. Нам было не по пути, и выглядел он утомлённым.
    Спокойствие мне только снилось, да и уверенности в завтрашнем дне отчаянно недоставало. Кабальная зависимость от прихотей Валентины ничего хорошего не сулила, наша с Людой связь висела на тонкой ниточке, грозя в любой момент оборваться. Пока что Соловей дал нить Ариадны, а завтра – завтра что-нибудь придумаем, вырвемся на свободу. Наша любовь всё победит!
    Я физически чувствовал крылья за своей спиной. Я не мерил шагами унылую протяжённость кирпильских улиц, я летел, парил над верхушками акаций, над посеребренными луной крышами спящих домов, над курящейся туманом речкой. И я был не один, со мной рядом, нет – слитно со мной, летела белая птица любви, несла на своих крыльях. Куда? Конечно же, в волшебную страну, где мы скоро окажемся, где нас ждёт бесконечное счастье. Огромную веру вселяет любовь, я был полон этой окрыляющей верой до краёв.
    Ещё одно чудо, на которое способна только любовь, приводило меня в изумление – сколько вместил один-единственный вечер, сколько он вдохнул надежд и сил, какие безмерные пространства распахнулись впереди! Живи и радуйся. И я был готов жить и радоваться, былого ощущения жизненного тупика как не бывало. Наконец-то сбылась лелеемая с детства мечта – любовь земная и любовь небесная воплотились в едином облике.
    Долго я сидел дома на скамейке под жерделой, курил, не решаясь предаться сну – так жалко было расстаться с этим нахлынувшим чувством оглушающего счастья.
Назавтра, кое-как избыв первую половину дня, к двум часам, при полном параде, я поспешил на колхозный стадион. Ноги сами понесли к западной стороне поля, где под плетнём у колодца уже переодевались футболисты и кучковались болельщики. А глаза, глаза  жадно обшаривали прилегающую округу – не появились ли Люда с Валентиной? Нет, среди немногочисленной публики их не видать. Впрочем, ещё рано, ещё есть время подойти, да девчонкам и нет резона торопиться, вряд ли футбол их сильно волнует.
    Мишутка Яковлев, шнуруя бутсы, покосился на меня, конфиденциально бормотнул:
   - Ну, как дела на любовном фронте?
    Вопрос старого друга не царапнул неуместным любопытством, раз Мишутка интересуется, значит, тем самым берёт под своё покровительство. Наше с Мотей противостояние на танцплощадке наверняка не ускользнуло от его внимания, всё под контролем. Я подмигнул:
   - Нормально.
    Мишутка одобрительно потряс коротко стриженой круглой головой, потопал бутсами по траве, проверяя шипы, и умчался на разминку.
Приехали на открытом грузовике новолабинцы, подготовились к матчу, хромающий после перелома Васька Самохвалов взял свисток, вывел команды на поле, девчат нет, как нет. Кровопролитное сражение – новолабинцы всегда были неуступчивым соперником – осталось вне моего внимания, я крутил башкой, как перископ, изнывая и томясь – неужели не придут? Горячим футбольным страстям я был так же чужд, как возвышавшийся неподалёку столб электропередачи. До вечера бездна времени, изведёшься от переживаний. В голове словно стучал паровой молот – придут, не придут?
    Зациклившись на девичьих фигурах, я едва не проглядел возникновение на противоположной стороне поля Соловья, тот подъехал на велосипеде и почему-то встал в гордом одиночестве на местах для случайной прохожей и проезжей публики. Что за номер? С трудом удержав себя от искушения пересечь поле навпростец, я дисциплинированно обогнул его вокруг северных  ворот и набросился на Соловья – в чём дело?
    Тот ответил небрежным кивком назад:
   - Порядок. Идут наши Матрёны. Еле вытянул.
    Я даже забыл пожелать ему типун на язык за Матрён, тоже мне станичный денди. Девчата приближались неспешной походкой, словно вышли на прогулку и вот нечаянно набрели на любопытное зрелище, а там кстати оказались и хорошие знакомые, почему не подойти поприветствовать. Уж на кого-кого, но на Матрён они никак не походили. Обе в одинаковых белых блузках и чёрных юбках – день жаркий – Люда повыше, постройнее, по-девичьи худенькая, у Валентины формы аппетитно круглятся под обтягивающей тканью, заслуживают девчата куда лучшего сравнения. Скажем, две белоснежные яхты плывут по зелёному морю. При ярком свете дня Люда показалась ещё красивее, свои роскошные золотистые локоны она обвязала лентой, и чистые черты лица полностью открылись, глаза, чем ближе подходила, тем светлей разгорались улыбкой, припухлые розовые губы – видно, я вчера их здорово натрудил – вздрагивали от готовых вырваться слов. Наверняка, видок у меня был восторженно глупый, потому как Валентина одарила разиню насмешливой улыбкой и ехидно осведомилась о самочувствии. От Люды же исходила такая неудержимая радость встречи, что, едва наши руки соприкоснулись, меня будто пронизало электрическим разрядом. А от тихого – «Здравствуй, Юра» - даже голова закружилась. Маленькое, но долгожданное счастье оглушает порой сильнее страшной беды.
    Люда была со мной, и весь остальной мир – вопли болельщиков, магический полёт мяча, свистки судьи, солнце в небе, незыблемый строй станицы с высокими тополями и дремотными хатами – скрылся в радужном тумане. Мы были вместе, и никого больше нам не надо. Я смотрел на Люду, она смотрела на меня, зачем нам ещё кто-то?
    Незаметно Валентина и Соловей отодвинулись чуть в сторону, для приватной беседы, мы тоже последовали их примеру. О чём можно вести разговор двум влюблённым среди бела дня, в нежелательной доступности чужих ушей, под обстрелом взглядов любопытных станичников? Я выбрал нейтральную тему краеведения и принялся знакомить Люду с историей и географией Кирпилей, с достопамятными личностями её поселенцев, с особенностями проживания в этом дремучем захолустье. Разумеется, красок не жалел, перемежая юмор сатирой, резвился вовсю, стараясь развеселить благодарную слушательницу. Попурри в жанре Щедрина имело успех, Люда заливалась смехом, удивлялась, доверчиво внимала каждому моему слову. Доверчивость её поражала, не чрезмерная до наивности, нет, опыт трудовой жизни сказывался, и всё же порой за неё становилось страшно – любой подлец вокруг пальца обведёт. Скорей всего, я заблуждался, принимая её доброе отношение ко мне за распространённую на всех слабость характера, но сердце заходилось, глядя на неё, такую хрупкую, беззащитную от острых углов бытия. Худенькие плечики, тонкая талия, большие серые глаза, сияющие детским счастьем приятия мира, беззлобный смех, журчащий малым ручейком – бери за руку и веди, куда хочешь, как ребёнка. Вчера, ночью, в матовом ореоле белого ангела Люда казалась неземным существом, я никак не мог поверить в земное воплощение своей мечты, даже когда обнимал и целовал, сейчас сомнениям места не оставалось, но нет-нет, да и трогал её за руку, всё хотелось увериться, что не сплю.
    Чужой назойливый взгляд, особенно со спины, всегда ощущается, так и тянет передёрнуть плечами, стряхнуть его долой или гневно оглянуться. Так было и на сей раз, с той разницей, что, повернув голову, я увидел, чуть позади и в нескольких шагах сбоку, собственного отца. Облокотившись на седло велосипеда, он внимательно смотрел – нет, не на меня – на футбольное поле, смотрел спокойно, сосредоточенно, но я мог поклясться, что его взгляд лишь секунду назад соскользнул с моей спины. И с Люды, повёрнутой к нему вполоборота. Нарочито бесстрастный вид отца мог обмануть кого угодно, только не его сына. Старый партизан и разведчик отлично умел маскировать свои действия, а уж любопытство мне было у кого унаследовать. Мы с Людой были им засечены, изучены и сфотографированы, а теперь он просто наслаждался мастерски произведённой операцией, прикинувшись проезжим болельщиком. Что ж, пускай наслаждается, надеюсь, ему за сына не стыдно – вон с какой красавицей застукал. И, ощутив прилив вдохновения, я затараторил с удвоенной энергией.
    Краем глаза подглядывая за соседями справа и слева, заметил что у Валентины и Соловья диалог складывается натужно, они то и дело воротят друг от друга раздражённые физиономии, о чём-то препираются. Едва прозвучал свисток на перерыв, как Соловей решительно покатил велосипед через поле, туда, где под плетнём мгновенно выросла толпа болельщиков вокруг отдыхающих футболистов. Брошенная бесцеремонным кавалером Валентина подступила к нам. Капризно надув губы, заявила, что ей надоели двадцать два дурака, гоняющие один мяч под невыносимый мат, и она намерена не медля вернуться в тихий оазис тёткиного двора:
   - Пойдём отсюда, Люда.
    Тон, не допускающий возражений. Опять мы безвинные ответчики за её переменчивое настроение, за раздоры с невежей Соловьём. Люда жалобно переводила глаза с подруги на меня.
   - Я провожу вас, - галантно предложил я.
   - Дорогу сами найдём, - холодно отрезала Валентина. – Небось, в ваших двух улицах и трёх проулках не заплутаем.
И, взяв Люду под руку, безжалостно развернулась прочь от стадиона. Я не отставал.
   - А вдруг вас похитят? У нас, знаете, часто воруют красивых девчонок и продают черкесам за Кубань. Налетят, в мешок, и поминай, как звали. Сменяют за десяток баранов.
    Люда прыснула смешком, Валентина криво усмехнулась:
   - Да лучше у черкесов в гареме быть, чем с вашей деревенщиной знаться.
    Уловив, что тема ей по вкусу, я включился на всю катушку и так и сыпал историями в духе «Тысячи и одной ночи» - а что мне оставалось делать? Я бы и «Войну и мир» не задумался пересказать, лишь бы навязаться в попутчики, побыть с Людой лишний час. Моя болтовня выслушивалась благосклонно, а предложение провести короткой дорогой, дабы поберечь ноги – Валентина весьма нелестно отзывалась о дальних концах Кирпилей – также было принято. Я заранее расхвалил прелести родной четвёртой бригады, через которую повёл девчат, и не знала станица Кирпильская красноречивей гида за всё время своего существования, уверен. Люда восхищённо внимала, Валентина неустанно критиковала. Обозвала наш великолепный клуб амбаром, площадь выгоном, став лягушатником. Ей ничего не понравилось, а обещанную мной короткую дорогу она придирчиво расценила как бесстыжий обман, не без оснований, надо признать. Ну как ей вдолбить в голову, что одно прохождение Люды по этим невзрачным улицам освящало их волшебным светом любви, делало их самым прекрасным местом на свете! Рядом с Людой я бы бродил по ним вечно.
    На мосту нас обогнал отец, предупредительно – а, по-моему, насмешливо – прозвонив велосипедным звонком. Проехал мимо, не поведя бровью. Оповещать девчонок, кто был этот вежливый велосипедист, я воздержался.
    Шоссе Усть-Лаба – Выселки Валентина самовластно определила границей,  которую запретила мне переступать. И обнадёжить прямым ответом на высказанное пожелание встретиться вечером на концерте, изуверски отказалась. «Может быть», - вот всё, что она проронила крайне неприязненным тоном.
Н    ичего себе! Умеют разобиженные красотки выматывать душу. Я смотрел вслед уходящей Люде – не уходящей добровольно, а умыкаемой этой мегерой, что хуже любого черкеса – и терзался смертной мукой. Втемяшится Валентине не вылезать со двора, чтобы насолить Соловью, и мы с Людой останемся двумя разобщёнными половинками. Люда вся во власти озверелого Цербера. А я? Сукин сын Соловей. Вот кого надо взять за зебры. План созрел мгновенно, я потопал к парку. Где ещё может находиться этот бездельник, якобы дежурящий по сельсовету. Знаем мы эти дежурства, заглядывали не раз по ночам в поисках стакана в это насквозь пропахшее табаком и винищем кубло, именуемое дежуркой, набитое разгорячёнными личностями, чей пол никак не причислишь к противоположному, скорей к желающему воссоединиться.
    А выходными днями Соловей торчит в бильярдной, что через дорогу от сельсовета, на краю парка. Вот он, красное солнышко, стоит, обопрясь на парапет, щёлкает семечки, зелёная фуражка на затылке, дожидается очереди. На бурное вторжение недавнего соратника по совместным амурам ноль внимания, чувствуется школа станичного джентльмена. И выслушивает просьбу войти в моё положение без всяких эмоций, семечки равномерно превращаются в шелуху, взгляд устремлён на шары на зелёном сукне, а не на возбуждённую физиономию просителя.
   - Осточертела мне эта подруга хуже горькой редьки, - брезгливо цедит через губу пресыщенный любовью Дон-Жуан, - строит из себя городскую цацу, терпежу нет. Если приспичит, я лучше к Рае Парамоновой подрулю.
    Об этой станичной знаменитости, безотказной, по слухам, дурочке, я, кажется, уже упоминал. Местные остряки неизменно рекомендовали обратиться к её услугам всех сексуально озабоченных.
    Я взываю к дружеской солидарности, нельзя же оставлять вчерашнего союзника одного на поле брани, что тебе стоит повозиться с Валентиной ещё вечерок, пособи. Соловью мои взывания, что горох об стену, глаза скучающие, точёное лицо безразлично. Но свой интерес у него есть, и он его оглашает:
   - Ладно, приволоку. Но дело магарычёвое. На трезвяк воротит. Так что с тебя причитается.
    Господи, за чем дело стало.
   - Сколько?
   - Два пузыря «Фраги».
   - Когда?
   - Сейчас. К вечеру буду в форме.
   - Замётано.
   - И билеты твои. – Это уже вдогонку.
    В кармане жалкая мелочь, но в лавке сельпо тётя Люба Молчанова. Возникновение моего алчущего лика в амбразуре давно ей примелькалось, клиент постоянный, платёжеспособный, в кредите старая знакомая не откажет. Под негодующим взором Карла Маркса – станичные архитекторы установили его бюст таким образом, что стремящийся к винной лавке пролетариат непременно дефилирует пред очами вождя – плету тёте Любе басню о проигранных на бильярде двух бутылках, клянусь вечером принести деньги в полном объёме, и через пару минут уже лечу домой, обнадёженный, сдав груз молдавского вина Соловью. Проделанная комбинация оставляет смешанные чувства, за инициативу можно себя похвалить, за низкий подкуп подельника грызёт совесть. Но на какие жертвы не пойдёшь ради любви!
Остаток дня я провёл в тщательном облизывании своей персоны– вымылся в летнем душе, побрился, погладил брюки, надраил туфли, наодеколонился до одури. Отец иронически косился, мама, наверняка извещённая отцом о новой пассии сына, помогала в «нафуфыривании», испрошенную пятёрку вручила беспрекословно, лишь покачав головой. Ещё засветло за мной зашёл Володя Косарев, тоже весь с иголочки и, едва мы ступили за калитку, начал осторожно выпытывать – что за чувиха тебя вчера охмурила, как успехи? О  любовные делах меж станичными парнями полагалось трепаться сугубо на дурашливом жаргоне, и я бодро отвечал, что всё на мази, чувиха классная, кочумарим с ней, аж гай шумит. И быстренько перевёл разговор на предстоящий концерт.
    Выступление ВИА «Шесхарис» вызвало в станице немалый ажиотаж. Перед входом на тацплощадку бурлила толпа молодёжи, вход был платный, о чём гласила афиша на заборе, а процедуру обилечивания исполнял прелюбопытный персонаж по прозвищу Жора Вялый. В повседневной жизни это был типичный олигофрен, косноязычный и слюнявый парень неопределённого возраста, весь будто сложенный из лишённых мускулатуры костей. Общались с ним станичники лишь из жалости, но стоило поручить Жоре миссию билетёра на танцах или в кино, как он чудесным образом преображался. Невозможно представить себе более щепетильного и непреклонного стража заветных дверей. Никакие уговоры на него не действовали, выпучив рачьи глаза, он бесцеремонно хватал пытающихся проникнуть на дармовщинку цепкими, словно паучьи лапы, пальцами, и сопровождал свои действия таким пронзительным писклявым визгом, что краснели самые наглые. И сейчас, из толчеи у входа уже разносился его возмущённый писк.
    Надо обязательно вставить несколько слов о нашей великолепной танцплощадке, центру притяжения всех жаждущих любви и развлечений, на её волшебном пятачке завязалось и разбилось столько судеб. Колхозное начальство не пожалело средств для придания этому культурному заведению  пристойного вида, на свой вкус. Прямоугольник танцпола вымостили гладкой тёмно-серой плиткой, обнесли затейливого вида оградой с прибитыми к дощатым планкам символами нотных знаков, тоже дощатыми, в нарочито артистическом беспорядке. Внутри расставили по периметру несдвигаемые бетонные скамейки с крашеными сиденьями из бруса и гипсовые вазоны для цветов, обычно полные окурков. Эстрада, с которой дудел оркестр и пели самодеятельные солисты, являла собой стандартный парковый павильон, но радением местных художников его превратили в живописный шедевр. Ладно, название «Юность», огромными белыми буквами протянутое по карнизу, оно вопросов не вызывало. А вот художественное изображение двух представителей этой самой юности на заднике павильона будило в посетителях танцплощадки смешанные чувства. На фоне кубанской синей ночи с кругляшом луны сбоку возвышались трёхметроворостые юноша и девушка в бальных костюмах. Изображены они были с таким вопиющим нарушением законов равновесия, что казалось – вот-вот рухнут на спины музыкантов. Про выражение их окоченелых в дурацкой улыбке физиономий я просто не нахожу слов. А уж намалёванное между ними, опять-таки крупными белыми буквами «Прошу», излетающее из уст юноши, буквально повергало в шок и трепет. Это ж надо додуматься до такого дуроломства! Кто был автор этой композиции, к сожалению, не знаю. Знал бы, непременно назвал. Короче, портреты юной пары служили постоянным упражнением для шуточек, в них настойчиво отыскивали прототипы. Окружали нашу изысканную танцплощадку кондовые деревянные столбы с висюльками фонарей, внося досадный диссонанс. Но не будем слишком строги к руководству колхоза, они хотели как лучше.
    Сбегав к тёте Любе, я занял наблюдательный пост под фонарём, и приступил к опустошению только что приобретённой пачки «Шипки». Сигарета за сигаретой превращались в окурки, горел табак, горели нервы. На эстраде уже слышались звуки настраиваемых инструментов, толпа водоворотом втягивалась в воронку входа, парк залили чёрные воды ночи, только ярко освещённый прямоугольник танцплощадки светился в темноте, как стоящий на рейде лайнер. Девчат и Соловья всё нет. Меня уже начала бить дрожь. Неужели этот альфонс подведёт? Что тогда делать? Идти самому вызывать? Валентина меня и слушать не станет. Люда, Люда, где же ты?
Мой зов не остался безответным. Они, все трое, выплыли, выплыли из мрака на свет. Соловей торжественно вёл девчонок под руки, невозмутимый, как церемониймейстер. Люда тихо сияла, Валентина, в изящном синем костюме, вылитая великосветская леди, снисходительно улыбалась, видимо, Соловей сумел загладить свою вину. Во что была одета Люда, я не заметил, она была со мной, остальное не имело значения. Нервная дрожь отпустила, тёплая рука Люды была в моей руке.
Только успел вручить Жора Вялый синие квитки билетов, как грохнул во всю мощь ВИА «Шесхарис». Не зря кирпильские меломаны ждали сенсацию, они её получили. Наш доморощенный эстрадный оркестр, как ни старался не отставать от моды, всё же плёлся в её хвосте, эпигонствовал, и передовая часть кирпильской молодёжи это болезненно переживала, ворчала и насмешничала. К тому же значительную долю местных оркестрантов составляли толстопузые дядьки от сохи, вроде нашего соседа Шевченко, смотрелись на сцене эти перезрелые жрецы Полигимнии довольно комично. А тут, как на подбор, молодые ребята, энергичные, задорные, громовая группа ударных инструментов, мощные усилители, ритм шейка – разновидности рок-н-ролла – нашу танцплощадку словно подхватил порыв свежего ветра, закружил, завертел, народ задёргался всеми конечностями, откуда только взялись мастера современных танцев, безумие американской пляски обуяло кубанских станичников. Люда взглянула на меня таким призывным взглядом, что я не смог устоять, и тоже, первый раз в жизни, пустился трясти ногами и руками, как попало, и что-то там исполнил ради её прекрасных глаз, ради того, чтобы быть вместе.
    Новороссийцы начали концерт с фирменной, сочинённой собственными стараниями песни про родной Шесхарис (нефтеналивной порт их города, кто не знает), просто подложив под ураганную мелодию свой немудрящий текст, из которого, кроме возгласа «о, Шесхарис», ничего не запомнилось. Дальше пошли забойные песни в том же духе, в том числе любимый со школьной скамьи «Кейси Джонс», одна другой шумней. Публика обалдевала от восторга, неслыханная прежде свобода самовыражения сводила с ума.
    Мы с Людой почти не присаживались, щёки её зарозовели, обычно больше любящая слушать, чем говорить, она охотно болтала безумолку. В перерыве между танцами, когда площадка расчистилась, я успел обменяться приветственными взмахами рук с Мишуткой Яковлевым и Толиком Хуповцом. Те, как почтенные аксакалы, твердокаменно восседали со своей дружиной первой бригады на облюбованной скамейке в дальнем от входа углу, рядом с ними вился и Володя Косарев, уже ставший их соратником по футбольной команде колхоза. До танцев они не снисходили, но аплодировали новороссийцам одобрительно.
    Как ни кружила круговерть музыки, я упорно старался воплотить в жизнь задуманный план – улизнуть с Людой без Валентины и Соловья, дабы выкроить время для пребывания вдвоём подольше, и без присмотру. Наше подчинённое положение меня бесило. Люда колебалась – сбежать не вопрос, она лично не против, но Валентина?! Та разъярится, посадит под замок до отъезда. Отъезд! Этот дамоклов меч колет темя, стоит поднять голову. А когда? Люда вздохнула – на следующей неделе точно, у них отпуск заканчивается. Только подумаешь о близкой разлуке, и ноги подкашиваются.
    Кто-то осторожно трогает за локоток. Кого черти мучают? Мишутка Яковлев подмигивает – «Отойдём на минутку». И, приложив руку к груди,  извиняется перед Людой.
    Мишутка зря не побеспокоит. Но то, что он шепчет, похоже на дурной сон:
   - Говорят, ты вчера Мотю хотел на нож посадить?
Нож? Что за бред? Да я с пятого класса, когда увлекались игрой «в ножички», не таскал в кармане этого холодного оружия. Вкратце излагаю перипетии вчерашнего конфликта. Мишутка понимающе гримасничает:
- Ясно. В общем, так – тебя вот-вот позовут, сам знаешь куда. Иди, не боись, мы прикроем. Понял?
    Куда понятней. Опять в жилах вместо горячей крови жидкий кислород. С небес на землю и мордой о кирпич. Опять эта мразь суётся под ноги. Опять вместо Люды видеть перед собой его тупую рожу. Господи, да когда нас оставят в покое?
Люда встревоженно спрашивает:
    - Что с тобой? Неприятности?
    Озаботиться пристойным выражением своей физиономии я позабыл. Люда читает в ней, как в открытой книге. Рычу:
   - Будут неприятности. Но не у нас с тобой. Сейчас меня должны пригласить на светский разговор. Придётся тебе минут пять побыть одной, ладно? Отказать в рандеву невозможно.
   - Юра? – Серые глаза Люды становятся чёрными, огромными.
   - Обещаю, через пять минут буду перед тобой, как лист перед травой. Живой и здоровый.
    Но парламентёры заставляют себя ждать. Мы успеваем станцевать ещё один танец, во время которого я только и делаю, что утешаю трепещущую Люду и озираюсь по сторонам. Ни Моти, ни кого-либо из его свиты на горизонте не видать. Зато Мишуткин взгляд ходит за мной, как луч следящего прожектора. Больше всего выводит из себя, что вновь я марионетка чужой воли, вместо блаженного плавания в океане любви колочусь по камням и порогам.
На полпути к скамейке дорогу преграждает квадратная фигура в лиловом пиджаке:
   - Разговор есть.
    Ага, вот оно. Ну и союзничка нашёл Мотя. Серёга – армянин, представитель немногочисленной закавказской диаспоры в нашей станице, отнюдь не светлая личность. Лет двадцати пяти, весь как грубо обработанная глыба туфа, волосатые ручищи до колен, бульдожья челюсть, под извилистыми червяками бровей мрачно мерцают чёрные донца зрачков – детей можно пугать. И Люда задрожала. С Мотей связан служебными узами, работает на бойне, добивает недорезанных атаманом животин, атлет – «погибшая кровь бычков и телят цветёт на его щеках». Репутация скорей дурацкая, нежели грозная. Попытки утвердиться в качестве законодателя парка и танцплощадки встречают решительное противодействие кирпильских аборигенов, колотят его регулярно. Так что Мотя и тут дал маху, нахождение Серёги в числе его союзников для местных парней, что красная тряпка для быка. Что ж, получит ещё один урок. Пойдёмте, синьор помидор.
    Краем глаза замечаю, как дружно поднялась в дальнем углу Мишина команда, передаю Люду Валентине и Соловью и шагаю под конвоем Серёги на выход. По-за оградой мы проходим мимо скамеек, откуда я чувствую, не поворачивая головы, молящий взгляд Люды. За нами увязывается толпа зевак, весть о заварушке уже облетела окрестности танцпощадки, любители поглазеть на мордобой спешат по пятам. Какой театр без зрителей. Хвастать, что я был холоден, как лёд, не стану. Положение моё шаткое, но Мишутка сказал, Мишутка сделает. 
    За тыльной стороной танцплощадки из тени выныривает нескладный костяк атамана Моти, с ним смутно знакомый парень, из породы скандальных, истеричных шнырей, находящих садистское удовольствие ощутить под своим кулаком чью-бы то ни было размазанную физиономию, вечный участник разборок и драк. Во главе с парламентёром обступают меня и деловито притискивают спиной к штакетнику ограды. Они хозяева положения, я груша для битья. Классическая диспозиция расстрела, наганов в руках не хватает. А кулаки уже наготове. Харя Моти сияет предвкушаемым торжеством, остроглазый шнырёнок, вижу, уже прицеливается – куда мне заехать, похоже, метит по очкам.
    Серёга-армянин не спешит. Как пушкинский мастер «человека растянуть», он хочет сперва насладиться беспомощным состоянием обречённого на убой, его предсмертным лепетом. Растопырив устрашающие клешни, удерживая рвущихся коллег, он с подобающей моменту важностью зачитывает жертве её права и обязанности, объясняет, что меня ждёт, если я поведу себя неправильно, и не понимает – почему на моём лице разгорается ироническая улыбка. Всё просто, он не видит того, что вижу я. Растолкав праздных зевак, Мишина дружина стоит наизготовку, в свою очередь окружив моих палачей плотным кольцом.
    И вот мускулистая длань Толика Хуповца – разве он утерпит, чтобы не быть, точнее, не бить первым – дёргает красноречивого оратора за плечо, разворачивает к себе, и без лишних слов вонзает зубодробительный хук в скулу. Армянин с треском врезается в штакетник. Сбитый с ног Мотя (это вступил в бой Жорик Перебейнос) летит следом, юркий шнырь делает попытку проскочить сквозь строй, но схвачен за шиворот Петром Подзигуном и брошен в общую кучу малу. Я не успеваю вскипеть воинственным пылом, как Мишутка Яковлев, облапив меня поперёк, словно сноп бодылки, вытаскивает из скопления тел – «Всё, иди, иди отсюда». Мелькает с занесённым кулаком Володя Косарев, под оградой стоны, вскрики, вопли. Да, делать тут нечего, друзья сами управят суд скорый и беспощадный. Меня дожидается Люда, она вся извелась в неведении.
    Победоносный, не шевельнув ради триумфа и пальцем, вступаю на танцплощадку и встречаю отнюдь не восторженный приём. Вместо рукоплесканий и поздравлений бешеный шип Валентины:
   - Ты что, без драки дня прожить не можешь?!
Ничего себе! Вот змеища! Соловей смотрит в сторону, Люда потупилась, все трое на ногах, будто собрались на выход. Валентина чуть ли не толкает Люду в спину:
   - Уходим из этого бардака немедленно. А то и нам с тобой под горячую руку достанется. Для чего ваши мордовороты с красными повязками тут торчат?
Но Люда в первый раз оказывает непослушание, а может просто не слышит грозных повелений старшей подруги. Её словно заморозили.
    Я разражаюсь недоумённо-ёрнической речью – из-за чего переполох? Коль дружинники не вмешиваются, значит, всё идёт законным порядком. Некоторых несознательных личностей утихомириваем собственными силами, исключительно гуманным методом словесного внушения. Какие драки? Да я рук из карманов не вынимал! Смотрите – выставляю на общее обозрение холёные кисти тунеядца, без единой ссадины и царапины. Мы мирные люди, а те отдельные буйные особи, что покушаются на наш покой, вежливо  выдворены за пределы парка и обдумывают свои ошибки на досуге, в тишине домашнего очага. Больше никто вас не потревожит, гарантирую.
    Соловей подтверждает – благовоспитанней кирпильчан на всём свете людей не водится.
    Валентина никого слушать не хочет.
   - Если вам тут нравится, оставайтесь на здоровье. А мы с Людой уходим.
Будто Люда неодушевлённый предмет, который можно перемещать по своей прихоти! Переубедить разъярённую фурию труд безнадёжный, ещё свеж в памяти её каприз на стадионе, но и не забыт собственный тогдашний манёвр, вполне успешный. Я резко меняю тон. Со всем льстивым подобострастием, на какое способен, возглашаю, что афоризм – «Желание женщины закон» есть мой святой принцип, и нарушать его я не осмелюсь. Извольте, вот ваш верный поводырь по ночным джунглям Уругвая, пардон, станицы.
    Валентина фыркает, но услуг не отвергает, ясно, что поход по джунглям без охраны рыцарей не кажется ей безопасным. Люда оттаивает, поднимает голову, глядит на меня полными слёз глазами и протягивает ладонь. Уф, слава тебе господи. Какая разница, где нам быть вдвоём, лишь бы быть. А Соловей медлит, молчит, командирские замашки Валентины ему, что нож вострый. И догоняет нас уже за железными вратами Жоры Вялого. Вряд ли его подвигло воспоминание о двух бутылках «Фраги», их он честно отработал, скорей всего, рассчитывал поиметь ещё толику благосклонности залётной красотки. Как бы там ни было, всё могло быть и хуже. Жаль, не дали времени пожать честную лапу Мишутки. Жизнерадостные ритмы ВИА «Шесхарис» гремят за нашими спинами.
    До самого Общественного моста Валентина хулила на все лады нашу славную станицу, а я её посильно защищал, пока, наконец, Соловей не завладел прочно талией бранчливой подруги, обвился вокруг неё похотливым плющом, и наступила желанная тишь и благодать. Мы с Людой тотчас отстали и смогли обсудить наши далеко не весёлые дела. На просьбу чистосердечно признаться – что там было – я отмахнулся, забудь, ответь лучше – когда вы уезжаете? Ответ неутешительный – не позже среды или четверга. Прямого поезда до Джетыгары нет, предстоит куча пересадок, неудобных и непредсказуемых, сколько времени займёт дорога, не предугадаешь, а в понедельник им надо выходить на работу.
    Я слушал грустно журчащий ручеёк Людиного голоса, и душа моя обмирала. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Ещё два-три дня и волшебство сказки оборвётся. И как ты её продлишь, когда текст пишет чужая рука. Равнодушная рука судьбы. Нет, сдаваться на её милость мы не станем. Я опять начал развивать перед Людой красочный свиток нашего будущего, расцвеченный золотом, киноварью и лазурью. Всё у нас будет прекрасно, мы обязательно добьёмся своего счастья, иначе просто не может быть. Люда кивала, изредка вставляя соображения, от которых ощутимо веяло холодком сомнения – конечно, она верит мне и сама сделает всё, что в её силах, но.. В жизни всякое бывает. Я горячился, уверяя, что расшибусь в лепёшку, но нашей любви не предам.
    Незаметно добрели до тёткиного переулка и расположились согласно купленным билетам – ветераны на прихватизированной скамейке, молодые у плетня в тени акаций. Подувал прохладный восточный ветерок, луну укутали тучи, я укутал зябнущую Люду в свой надёжный шерстяной пиджак цвета наваринского дыма с пламенем. Передряги прошедшего дня отзывались горьковатым привкусом поцелуев, разговор невольно сворачивал в туманы и дебри будущего, Люда вздрагивала и вздыхала, я храбрился и всё крепче сжимал её в объятиях. Удивительно, но факт, ни разу меня не посетило то грязноватое чувство, которое дипломатично именуют вожделением, ни разу моя ладонь не спустилась ниже талии Люды, ни разу шкодливая рука не скользнула сквозь прорезь блузки. Мне даже стыдно было об этом подумать. Никогда я не испытывал страсти чище и возвышенней. Хрестоматийные строки Александра Сергеевича Пушкина о гении чистой красоты как нельзя вернее передавали моё упоительное состояние, разве гения я бы сменил на ангела. А какие чувства может пробуждать явившийся тебе ангел? Говоря старомодным языком – преклонение. Пускай наш великий поэт низверг-таки своего гения с пьедестала на банальную постель, о чём имел бестактность похвастать в письме другу – у нас всё впереди, зачем спешить, зачем пятнать нашу светлую любовь пошлым вожделением. Мне вполне хватало нашего душевного единения, остальное придёт потом. Я был счастлив.
    Долго ли, коротко ли длилось наше счастье в ту ночь, требовательный возглас Валентины его оборвал. Господи, будь моя воля, я бы точно продал её черкесам, чтоб не стояла жандармом, не распоряжалась нашим временем, как своими перчатками. Завтра? Завтра дел в Усть-Лабе по горло, на весь день. Вечером? Так у вас в клубе выходной. Прийти в парк просто так? Посмотрим. До свиданья.
Прощальное пожатие робкой Людиной руки, сигарета, пустота, одинокий путь домой. Когда разорвётся это колесо безысходного кружения, когда я стану хозяином своей жизни?
    Говорят, понедельник день тяжёлый. Того понедельника лучше бы вообще не было. Да по сути его и впрямь не было. Он прошёл без Люды, что тут ещё добавить? Отбыв кое-как трудовую повинность в мехмастерских, я помчался встречать последний рейс автобуса из Усть-Лабы. Народу выгрузилось много, Люды и Валентины он не привёз. Я рассудил, что они приехали предыдущим рейсом и пошёл околачиваться по парку. Надежда, что девчонки придут прогуляться по его аллеям, как я ни лелеял эту надежду, самому казалась призрачной. Во-первых, нагулялись за день по присутственным местам Усть-Лабы, во-вторых, Валентина крепко предубеждена против станичных нравов, приключений искать не станет, а в-третьих – не гуляют в нашем парке просто так. На свидания бегают, бутылки за кустами распивают, на бильярде стучат. Все эти атрибуты налицо, ни к одному из них девчонки не имеют отношения. Но я всё-таки побродил по парку до темноты, потом прибился к бильярдной. Трудоголик Соловей в пограничной фуражке стоял на посту номер один. На мой, якобы незаинтересованный вопрос – не видел наших казашек? – он, возложив подбородок на кий, равнодушно обронил – видел, шли с трёхчасового автобуса, обещали завтра быть на вечернем сеансе. И тут же устремился к столу – партнёр смазал шар. Да, поучиться у Соловья хранить бесстрастную мину при плохой игре стоило. А может, он и впрямь никогда не волновался? Мне эта наука давалась с трудом. Но я старательно её осваивал. Проторчал в бильярдной до поздней ночи, даже сыграл партию с Серёгой-армянином, тот сам подошёл ко мне – я напрягся – и прочувствованно пожал руку, будто не по моей милости его скулу украсили вчера внушительным синяком. Никаких эмоций, как с гуся вода. Вот и гадай – то ли благодарит за урок, то ли непробиваемо туп. Скорей второе.
Убив время, утомив себя до последнего предела – иначе предстояла бессонная ночь – потащился домой. В беспросветном мраке светила одна звёздочка – завтра встречусь с Людой в кино. Заявленный на афише фильм «Пепел и алмаз» Анджея Вайды шёл в станице уже второй раз, и я посмотрел его во всех клубах по кругу, настолько он впечатлил. История коротенькой любви, показанная в нём, перекликалась с нашей любовью, словно предвещая её трагический конец. Тревожно было на душе, судьба не собиралась щадить, а мы были беспомощны, как ни старались себя обмануть.
    Вторник. Дни падали в пустоту, дни, которых не было. Время топталось на месте, глаза застил туман, просто вдохнуть давалось с усилием, люди стыли мёртвыми манекенами, дома, деревья окружали ненужными декорациями. И я не знал, что делать в этом безжизненном мире. Лишь вечером, когда из сумерек под входной аркой парка высветились две белые фигуры, вновь почувствовал  воздух в лёгких, стук сердца в груди, понял, что ещё живу.
    Но недолгой оказалась эта оживляющая вспышка. Люда гляделась замучено, невесело, Валентина сразу остудила отчуждённым видом и недовольной речью. Что-то у неё не ладилось с бумагами, за что-то она ругала тётку. Её манера распространять на окружающих своё плохое настроение была невыносима. Есть же люди, которые походя сыплют злые слова, будто очереди из автомата, не обращая внимания – ранят они окружающих или нет. И сволочь Соловей блистательно отсутствовал, нарисовался уже перед дверями клуба. От словно увядшей ладошки Люды не исходило даже толики тепла, слабая улыбка не выражала ничего, кроме прощальной грусти. Я затомился, догадываясь, что это значит, и как мог, старался воодушевить её бойкой болтовнёй, сам не веря в силу никчёмных слов.
    Фильм не столько увлёк, сколько растравил и без того расстроенные души, усугубил нервозное состояние. Вышли мы из клуба, полные тяжёлых предчувствий. Стук каблуков по асфальту отсчитывал секунды и минуты, ведущие к разлуке, от  мысли, что ещё немного – и, возможно, расстанемся навсегда, земля под ногами уходила. Люда с отчаянием повторяла, что не знает, когда они уедут, наверно, завтра. Валентина с ней не советуется, как скажет, так и будет. Через Усть-Лабу проходят два поезда в их направлении, в промежутке между пятью вечера и четырьмя часами утра, какой выбрала Валентина, ей неизвестно. Не исключен вариант и с четвергом, не все бумаги получены. Короче, неопределённость. Ладно, сказал я, давай определяться со своими делами, обменяемся адресами, чтобы переписываться, быть в курсе планов и т. д.
    И вот тут Люда удивила. Зачем, сказала она, адреса, фамилии, письма, мы много чего друг другу наобещали, лишние слова ни к чему. Лучше проверим свои чувства временем. Если ты приедешь ко мне, ты легко меня найдёшь, таксопарк у нас в городе один. Если не сможешь, следующим летом мы с Валентиной, скорей всего, приедем опять, раз она свои дела не завершила. И тогда поглядим в глаза друг другу.
    Я опешил – как, целый год без весточки? Люда улыбнулась – почему год, ты же обещал иной срок? И как замкнулась, только качала головой в ответ на мои просьбы, стояла на своём. Я возмутился – ты, что,  считаешь меня пустозвоном, не веришь? Нет, но слова надо доказывать делом. Хорошо. Мне почудился вызов в улыбке Люды, я вспыхнул – ладно, докажу, что слов на ветер не бросаю, вот увидишь. Наверно же, легковесные обещания, которыми я щедро швырялся, настораживали Люду, и в её предложении проверить наши чувства пространством и временем был практический резон. За внешним простодушием и доверчивостью Люды наверняка скрывался горький опыт, и она хотела избегнуть прошлых ошибок. Да, вот глянулся ей весёлый разбитной парень – а в новой обстановке люди зачастую кажутся значительней, чем они есть на деле – она потянулась ко мне, поверила, но как узнаешь человека за несколько встреч урывками? Можно опять больно обжечься. И Люда решила устроить испытательный срок нашей любви. Возможно, за себя она была спокойна. А я? Я заносился в мечтах выше облака ходячего, забыв, что шагать придётся по нехоженой земле. По той земле, что уже преподала первый урок, но я его не усвоил.
    Время в тот вечер летело беспощадно. Только вошли в благословенный переулок, как Валентина приказала прощаться. Судя по обоюдно надутым физиономиям, у них с Соловьём сегодня кина не будет. А раз так – у нас с Людой тоже. Чао, бамбини. На все вопросы ответ один – ищите и обрящете. Ни грамма сочувствия нет в этой чёрствой душе. Мы с Людой отошли в сторонку, я в последний раз, изнывая от бессилия, прикоснулся к её послушным тёплым губам, и мир окончательно провалился во мрак. Настоящего нет, в будущее входишь, как в незнакомую тёмную комнату, наощупь.
    И два последующих дня я напрасно метался, отыскивая луч света. Проводить Люду, попрощаться с ней у дверей вагона, выпросить-таки адрес – стало навязчивой идеей, обуяло, как наваждение. Столько недосказано. С работы в среду я сбежал после обеда. На рейс в Усть-Лабу в час тридцать девчат не было, но я поехал на ж/д вокзал один, а вдруг они уже там? В зале ожидания вокзала привычно пустынно, изучил расписание – первый проходящий поезд на Кавказскую в 5.50. Три часа сгорели в горячечном нетерпении, подтянулись немногочисленные пассажиры, пришёл поезд, ни Люда, ни Валентина на перроне не появились. Мимо цели. Может им удобней поехать на поезде в 3.40 утра? Тогда они вот-вот покажутся. Из Кирпилей последний автобус на Усть-Лабу идёт в шесть вечера. Но неужели они готовы сидеть в вокзале девять часов? Маловероятно. Хотя всякое бывает. Их может привезти к отправлению нанятая машина. Мне покидать вокзал никак невозможно. Буду ждать. Описывать эти тягостные ночные часы бесполезно, в них ничего не было, кроме натянутого до разрыва нервов напряжения. Я и себя-то не ощущал. От табачного дыма жгло горло, глаза щипало, но спать не хотелось – вот всё, что я помню. Ещё памятно подавляющее чувство безнадёжности, я хотел верить, но внутренний голос подсказывал, что я Люды не увижу. Холод пустоты – не ночной, а душевной – вымораживал душу. Мёртвый свет люминисцентных ламп, безжизненный блеск голых скамеек, чёрный провал пустого перрона, удушаюший запах горелого угля – во всём сквозила безнадёжность. Я чувствовал, что Люда не приближается ко мне, а всё отдаляется и отдаляется, она уже далеко. Если действительно есть перекличка душ на расстоянии, то волны этой незримой связи становились всё глуше. Но отступать было некуда, я дождался поезда в 3.40 и проводил его в одиночестве. На него вообще никто не сел.
    Больше на ж/д вокзале делать было нечего. О том, что меня потеряли дома, я ни разу не вспомнил. Уже рассветало, идти в базарную толчею автовокзала показалось отвратительным, через рельсы и росистую траву глухого переулка вышел к ожидалке на окраине. Пока трясся в подобравшем меня автобусе, до окоченевших мозгов достучалась здравая, как показалось, мысль – а что, если девчонки вообще ещё не уехали? Спят спокойно в тёткиной хате и двинутся в путь только сегодня? А я тут закатил истерику. От шанса увидеть Люду, увидеть здесь и сейчас, захватило дух. Нет, теперь я их не пропущу. Буду ждать на остановке до последнего, не сойду с места, пока не дождусь.
    Торчать на людном перекрёстке, возможно, весь день, было совсем нелепо, я укрылся в парке и ходил за его оградой бессменным часовым, держа под наблюдением дорогу от пятой бригады. Утром улицы станицы особенно оживлённы, народ снуёт, спеша на работу, открылись двери сельсовета и к ним подкатил на велосипеде Соловей в головном уборе стража границы. При всей одержимой взвинченности, остатки разума ещё давали о себе знать и подсказывали, что моя засадная позиция скоро будет раскрыта и привлечёт нежелательный интерес – чего это парень вышагивает туда-сюда час за часом, всё ли в порядке у него с головой? И возникновение на горизонте Соловья послужило отрезвляющим сигналом, у этого пройдохи всё под контролем, мимо не пролетит и муха. Поколебавшись, я взошёл на крыльцо сельсовета.
    Посыльные-рассыльные наслаждались сладким ничегонеделанием на веранде, вся святая троица – Соловей, Володька Кравцов, Лёнька Зюзин – развалясь на лавке, лениво перетирали станичные новости в ожидании поручений. Я прикинулся, что мне надо в ВУС дяди Гриши Молчанова. Пожав руки этим отпетым бездельникам, прошёл в вестибюль, постоял минуту, уставясь на расписание работы кабинета, и повернул восвояси. Соловей вроде бы и не смотрел в мою сторону, но приглашающий кивок уловил, вышел следом.
   - Кончен бал, погасли свечи, - сожалеюще причмокнул верный собрат по оружию, не давая мне раскрыть рта, - ушились залётные. Придётся опять до Раи Парамоновой клинья подбивать.
    И, не дожидаясь вопроса, уточнил:
   - Вчера утром умотали, на Кореновку.
    Мир вокруг вспыхнул и сгорел, словно в разрыве атомной бомбы. Кругом белая непроницаемая стена. Ничего не вижу.
   - Подходящие чувырлы, - подводил итоги Соловей, - не то, что станичные чушки. Гонору, правда, выше крыши, но ничего, для разнообразия сойдут.
Поболтав в таком тоне пару минут, мы распрощались.
Неведомо как, пришёл домой. Родители накинулись:
   - Ты где пропадал?
Я ответил честно, но безотчётно, не соображая, что говорю:
   - Провожал.
Даже соврать не было сил. Всё остальное, полагаю, отец и мама прочитали на безжизненной физиономии.
   - Ложись спать, - сказал отец, – мне сегодня в правление надо, заеду и в мастерские, скажу, что ты заболел.
Спать, так спать, какая разница. Ещё лучше бы уснуть вечным сном. Всё равно жизнь потеряла смысл.
    Вечером я был добит контрольным выстрелом в голову – отец сконфуженно оповестил, что мы с Валькой уволены с работы. Дверь захлопнулась на замок, золотого ключика, то бишь, денег, в руках не будет.
Прострация – вот, пожалуй, лучший физиологический термин, чтобы передать овладевшее мной состояние. Именно физиологический, потому как души я лишился. И добавить тут нечего.


    Когда тебе восемнадцать лет, отчаяние тебя не победит. На какое-то время оно возьмёт за горло, будет душить, внушать пропащие мысли, топить в  своих тёмных пучинах, но против твоих восемнадцати лет ему не устоять. В этом счастливом возрасте надежда всегда рядом. Она сильней, она светлей, и ты пойдёшь за ней. Один ты не останешься. Рядом друзья, книги, родители – надёжные союзники.
Из первой любовной катастрофы, когда Люба дала обидную отставку, выручили друзья. Тогда их было много, они обступали шумным кругом, они легко вытащили из чёрной ямы отчаяния. На этот раз почти все друзья были далеко, книги на ум не шли, родители деликатно не трогали.
    С утра я брал книгу и уходил в сад. Стояли дни золотой кубанской осени, чистое небо, яркое солнце, тишина, прохлада. С дички-груши, под которой я лежал, слетали коричневые листья, падали перезрелые плоды, сладко пахло увядшей травой, тишина оглушала. Спасаясь от невыносимой немоты, я сочинял в уме письма, складывал монологи, обращённые к Люде и, сам не заметил как, начал писать стихи. Писал я их и раньше, вдохновляясь чем попало, но все они никуда не годились – заёмные темы, неуклюжие обороты, притянутые за уши рифмы. Те вирши в точности заслуживали пацанячьей дразнилки – «Не в склад, не в лад, поцелуй кобылу в зад». Тогдашние опусы я неуклонно обращал в пепел, дабы не краснеть перед друзьями. А тут пошло совсем иное, я наконец-то расслышал собственный голос, звучащий из строк. Пускай он частенько пускал петуха, но это был мой голос, и он пытался передать нечто своё. Любовь помогла найти верную струну, и я забренчал на ней, исторгая потоки слов. Правда, стихи лишь сыпали соль на раны, утешения стихотворство не приносило, виртуальное общение с Людой только растравляло душу, и я ещё больше сходил с ума. Напиши хоть сотню этих неотправленных писем-стихов, живую Люду они не вернут, не заменят. Но и остановиться я уже не мог, переносить мысли и чувства на бумагу стало маниакальной потребностью, я писал и писал. Так любовь сделала из меня стихоплёта, а стихи стали самым верным другом.
    Родители тоже внесли лепту в освобождение сына из трясины депрессии, отец нашёл мне ещё одну работу в колхозе. Недели две я проторчал на МТФ нашей четвёртой бригады чем-то вроде учётчика, фиксируя рейсы машин с силосной массой. В полях косили достигшую молочно-восковой спелости кукурузу второго урожая, самосвалы возили её на ферму, сваливали в длинные и глубокие траншеи и бульдозер елозил по ней из конца в конец, разгребая и утрамбовывая пряно пахнущую зелёную массу, назначенную питать зимой колхозных бурёнок. Моё дело было строго учитывать количество рейсов каждой машины. Работа предельно несложная, исполнял я её поначалу добросовестно, а потом поддался на жульнические уговоры старого приятеля Лёни Земцова и начал приписывать ему лишние рейсы, не заботясь, насколько достоверно выглядит моя статистика. Скандального разоблачения наших махинаций не последовало, но хорошо помню озадаченное лицо бригадира Свешникова, когда он изучал подсунутые  ему фальсифицированные сводки. Лёня смотрелся в них ударником-стахановцем, летающим не на Газ-53, а на космическом грузовике. Но закладка зелёной массы закончилась, новой работы не предложили, заработанных денег не хватало доехать и до Волгограда, поездка в Джетыгару отодвинулась в туманную даль. Что это за жизнь, в которой ты ничего не можешь достичь? И впереди никакого просвета. Хоть вешайся.
    Из редких вылазок в клубы станицы возвращался с пустыми руками, с пустой душой – никто из друзей и одноклассников не попадался, привычный обжитой мир вымер, вокруг мельтешил абсолютно чужой народ. Как-то на танцульках во второй бригаде случайно встретил Люсю Шкурину, и она тоже выглядела потерянной. Посидели на скамейке у её хаты, поговорили о наших невесёлых делах – у неё тоже не ладилось в личной жизни – и расстались с грустным убеждением, что  беспечная юность бесповоротно прошла, а зрелость нам не даётся. Шутки кончились. Куда ни кинься, везде дремучий лес. И нет уверенности, что пробъёшься. В клубе пятой бригады нарвался на Любу, от её попытки реанимировать давно умершую любовь стало ещё тошней. Хоть не выходи из дому, всё равно ничего не найдёшь.
   К счастью, я ошибался. Старые друзья меня не забыли. В тот погожий осенний день октября я сидел во дворе, за столом под жерделой, читал «Жизнь Арсеньева». Родители уехали в Усть-Лабу, Витька где-то шлялся, настроение было привычно пришибленное. Весёлый зов от калитки прозвучал как сигнал боевой трубы. Батюшки светы, четыре счастливые физиономии сияют над штакетником, как четыре взошедших солнца. Мишутка Яковлев, Толик Хуповец, Юрик Пономаренко, Вовчик Цибульский собственными персонами. Заходите, гости дорогие, какими судьбами?! Студиозусы Юрик и Вовчик приехали из Краснодара на выходные, пересеклись с Мишуткой и Толиком в парке, «раздушили», по выражению Вовчика, пару пузырей, ещё пара за пазухой, Генки дома не нашли и вот решили завалить к Юрке Меденцу, а то он, по слухам, совсем стал анахоретом. Скучаешь, друг? Долой скуку, долой её, проклятую! Айда к тёте Любе!  Там море вина, океан веселья! Я отговорился – оставить дом не могу, приставлен сторожем на хозяйстве, да и на кой нам винные лавки? Вина дома хоть залейся! Прошу за стол!
    Я нырнул в родительский подвал, выволок оттуда десятилитровый баллон вина и водрузил его на пьедестал. Хватит? Будет мало, у отца припасено ещё десяток. С недавнего времени, благодаря колхозному винограднику, отец увлёкся виноделием и достиг на этом благородном поприще больших успехов. Его белое, розовое, тёмно-красное искрящееся вино не уступало по своим достоинствам «Фраскати» и «Кьянти», утверждаю с полным основанием, уж я-то испробовал. Пить одно наслаждение, выпьешь хоть три литра – голова у нас в порядке, ноги не идут. На сей раз попалось под руку упоительное «Саперави». Против такого козырного туза у парней аргументов не нашлось.
    Собрав наспех закуску, мы расположились за столом, наполнили стаканы, и пошёл пир горой. Юрика и без вина за язык тянуть не надо, подпитой Вовчик мгновенно превращается в завзятого говоруна, Толик не устаёт клясться в преданной дружбе, лишь Мишутка больше слушает, чем ораторствует, хотя круглое его личико раскраснелось пунцовей обычного, а медвежьи маленькие глазки так и сверкают. Юрик успел набраться городского цинизма и разит наповал россказнями о любовных приключениях, Вовчик возбуждённо хихикает и вставляет, мешая русские слова с украинскими, особо пикантные детали, мы, отсталые станичники, слушаем, развесив уши. На вопрос – какой урожай снимаем на ниве кирпильских танцплощадок, Толик заверил, что работы непочатый край, трудимся, не покладая рук, Мишутка иронично хмыкнул, а я, слабак, раскололся, и разнюнился о своей горькой неудаче. Юрик сокрушённо покачал головой:
   - Дорогой тёзка, твой романтический подход к женскому полу безнадёжно устарел. Это прошлый век, да, именно прошлый век. Так не годится, требуется современный подход. Сегодня на танцах преподам тебе мастер-класс. Вместе ударим по бабам. Договорились?
    Мы ударили по рукам. Хмель кружил голову, глядя на успешных сотоварищей, стыдно было ощущать себя неполноценным, отставшим от жизни. Что я, в самом деле, сижу, как монах-отшельник. Ребята вон как резвятся, хлебают мёд ложкой, а у меня лишь по губам течёт.
    Мишутка кашлянул, что означало его желание взять слово. Внести свой вклад в сексуальное просвещение друга он считал святым долгом. От нелицеприятных вопросов, заданных на конкретном русском языке, меня корёжило, как грешника на сковороде в аду. Кто ж признается, что ты, восемнадцатилетний балбес, ни разу не испробовал того самого? И я врал, что ни попадя, прикидываясь многоопытным ловеласом, переживающим временные трудности. Выслушав мою брехню, Мишутка повернулся к Толику:
   - Когда в нашем клубе танцы?
Толик назвал дату.
   - Значит, в этот день приходишь ко мне. Есть у нас в бригаде краля как раз для тебя. Лечит от сухостоя на раз. Знакомлю, а дальше всё как по маслу.
От предстоящих неизведанных удовольствий я впал в эйфорию. Как здорово иметь настоящих, заботливых друзей. Так выпьем за дружбу! Образ Люды унесли винные пары, душа была блаженно пуста.
Если кто проходил мимо нашего двора, тот наверняка позавидовал развесёлой компании, гомонящей за столом, воздымающей стаканы под тосты и спичи. Картина во вкусе старых фламандских мастеров. Доходило ли до песен – не исключено. Где Юрик, там и песни.
    Когда за спинами пирующих неожиданно возникли приехавшие из Усть-Лабы родители, мы пребывали в самом приподнятом настроении. Минутное замешательство гостей отец и мама быстро погасили – мама хлопотами о достойной закуске, отец вопросом о качестве вина. Услышав дружные похвалы, удалился, довольно улыбаясь – признание заслуг всегда приятно. За количество можно было не волноваться, мы осушили баллон чуть больше, чем наполовину. Но допивать не стали, посидев для приличия ещё с полчаса, друзья сочли за благо покинуть застолье, опасаясь за твёрдость ног. Благоразумное, надо сказать, решение. Отцовское вино валило и более закалённых бойцов.
    Вечером я зашёл за Юриком. Обменявшись мнениями о самочувствии, пришли к выводу, что оба трезвей телеграфных столбов, а потому направили стопы к лавке тёти Любы Молчановой. Оттуда прямой путь в артистическую при летнем кинотеатре, где готовятся к выступлению наши славные оркестранты. Как известно, настоящий артист должен быть хорошо одет, чисто выбрит, и слегка пьян, так что наше появление с бутылками всегда приветствовалось.  «О, чуваки, заходите, бухнём»! В обществе настоящих артистов принят специфический сленг – чуваки и чувихи, лабухи, кирять и кочумарить, а у понятия «слегка пьян» границы весьма растяжимые. Юрика приветствовали с особым подъёмом, став краснодарским студентом, он выбыл из постоянного состава оркестра, и каждый его каникулярный визит - событие, как приезд дорогого гостя. До самого моего ухода в армию наши с Юриком встречи чаще всего проходили в этой гостеприимной артистической. После концерта или танцев солидные семьянины-оркестранты, сложив инструменты, уходили домой, а непутёвая богема – безразлично, холостая или женатая – задерживалась, понятно почему. Усталые голосовые связки нуждались в лечебных процедурах, и труженики сцены, а также примкнувшие к ним бездельники, вроде меня и Гены Нечаева, исправно их принимали. Вот вкратце состав оркестра, насколько помню. Капельмейстер (очень точный термин – «по капельке, по капельке, чем поят лошадей») – Гена Школяренко, шустрый варяг из Усть-Лабы, приезжавший в Кирпили на собственном «Москвиче», имеет среднее музыкальное образование, играет на кларнете и саксофоне, и твёрдой рукой управляет буйным коллективом. Выпить Гена не дурак, но автомобильная баранка ограничивает его пристрастие к возлияниям, ну и, по слухам, дома ждёт ревнивая супруга. Поэтому, наскоро глотнув стакан-другой, Гена отбывал, наказав не устраивать бардака и надеясь на крепкий сон свирепых гаишников. Вторым после него человеком в оркестре считался ударник Аркадий (фамилия позабылась), тоже усть-лабинец, тоже любитель вина, но, в отличие от Гены, гражданин холостой, следовательно, отказаться от весёлой компании повода не имеющий, тем паче, что у него был всегда готовый ночлег в Кирпилях – парень рослый, симпатичный он обзавёлся пассией-станичницей. К непременным заседателям наших посиделок надо причислить аккордеониста Алексея, обладателя бурного темперамента и звучной фамилии Дериглазов, правда, ничьих глаз он не трогал, предпочитая драть собственную глотку. Богатырь Миша Махоньков, дувший в гигантскую тубу, разрывался, подобно своему руководителю, между любовью к молодой жене и нежными чувствами к бутылке, и надолго оставался редко. Прочие оркестранты, люди положительные, вроде трубача Волкова, тромбониста Побочева, контрабасиста Леонова, и, не помню на чём игравшие Воликов, Колобов, Шевченко, избегали выслушивать наш пьяный и не всегда цензурный ор. Если чем и блистал наш репертуар, так это охальностями и непристойностями. Аркадий лихо аккомпанировал на ударниках, а мы вопили – «Как на Тихом океане тонет баржа с чуваками», дальше там и про любвеобильных чувих. Когда Юрик, Гена Нечаев и я собирались вместе, то после пирушки в обязательном порядке шли под окна Джаги проорать хулиганскую серенаду, дабы ненаглядный директор знал, что мы его любим и помним. Однажды перед официальным концертом приболел контрабасист, и меня уговорили его подменить, дело неслыханное при моей боязни публичности. Полагаю, доза спиртного перед концертом превзошла все допустимые нормы. Как уж я там щипал струны, попадал ли в такт – история умалчивает, но удостоился-таки от коллег похвал, которым не поверил, и клички «Контрабес», которая тоже не грела душу.
    Кирпильский оркестр, помимо музыкального окормления туземцев, также широко гастролировал по окрестным хуторам и станицам и принимался неприхотливыми аборигенами на ура. Соперниками Юрика на стезе сольного вокала выступали несколько честолюбивых кирпильчан мужского пола, как-то – Николай Малахов, Юрий Волобуев, Пётр Босарев, солисток женского пола память не сохранила. (Отдельный сводный хор станицы в псевдонациональных костюмах, в котором пели и мои одноклассницы, я трогать не буду, ради сохранения добрых отношений с его участницами). За своего любимца, питомца 9-б, мы могли быть спокойны, соперники ему в подмётки не годились. Предположим, Николай Малахов имел приятный, несколько слащавый тенор, и мог вышибать слезу у сентиментальных баб исполнением «Рушника» и «Дывлюсь я на нибо, тай думку гадаю», но подобный репертуар был, во-первых, сугубо отсталым, а во-вторых, щирых хохлов в Кирпилях почти не водилось, местные уроженцы происходили, в основном, от донских корней. На Тамани он нашёл бы слушателей благодарней. Юрий Волобуев пытался идти в ногу со временем, выдавая энергичные, темповые песни в стиле Виталия Беседина, но избыточная энергия роковым образом повредила его сценической деятельности. Как-то, увлёкшись энергичным перемещением по сцене, под коварным влиянием винных паров, он заступил за рампу и рухнул прямо в партер. После этакого конфуза ему пришлось свернуть концертную карьеру. Петра Босарева сгубила оговорка по Фрейду. Работал он на конюшне или просто любил лошадей, но в песенке «В тихом городе своём» он вместо слов «два зелёных деревца» неожиданно спел «жеребца». Публика легла в нечестивом хохоте, а «зелёный жеребец» возымел непреодолимое отвращение к сцене. Нет, Юрик не знал себе равных на поприще солиста-вокалиста.
    Каждый концерт кирпильского оркестра начинался одинаково. Невзирая на согласованный порядок номеров, и призывы к дисциплине сурового руководителя, вперёд решительно ступал Иваныч, он же пожилой трубач Волков, и закатывал соло на трубе минут этак на пятнадцать-двадцать. Прошедший школу военного ансамбля упрямый Иваныч считал, что имеет право на эксклюзивное выступление, и заставлял выслушивать ошарашенную публику замысловатое попурри из маршей, вальсов, полек-бабочек и краковяка. И лишь отведя свою честолюбивую душу и потрясши души слушателей, он скромно занимал место в строю рядовых оркестрантов.
    Заканчивался каждый концерт также сакраментально – забойным исполнением шлягера всех времён и народов «Очи чёрные», сказывалась подработка Гены Школяренко в усть-лабинском ресторане. Это был воистину апогей, апофеоз, а также апофигей объединённых сил оркестра. Разогретые спиртным до начала, подкреплённые в антракте, воодушевлённые артисты достигали небывалых высот исполнения. Обжигающий накал страстей прямо-таки полыхал от их красных физиономий, изливался из раскалённых глоток. «Подойди ко мне», - ревел Юрик, сладострастно простирая руки в зал. «Подойди ко мне» - вторил завывающий хор пьяных голосов. «Ты мне нравишься» - дружно и всеобъемлюще утверждали любвеобильные станичные гусары. А уж «Поцелуй меня, не отравишься», - проникало до глубины сердец чувствительных поселянок. Они буквально рвались на сцену, готовые утащить душек артистов по хатам и кустам. 
    В тот вечер мы ограничились умеренным разогревом, я с нетерпением ждал мастер-класса, а опытный преподаватель пылал желанием преподать его на высшем уровне. Что ж, урок состоялся, Юрик слово сдержал, но чего мне это стоило, мама дорогая!
    Уделив некоторое время сценическому вокалу, дабы кирпильская публика не забывала своего Карузо, Юрик приступил к непосредственному обучению неофита. Из прелестного круга кандидаток, стоящих сплочёнными рядами по периметру клуба, мастер любовных побед остановил выбор на двух, по моему мнению, наихудших. Чем они его пленили, ума не приложу, наши критерии категорически не совпадали. Девицы явно не первой молодости, прошедшие суровую школу подзаборных сношений, про внешние данные лучше промолчать. Но орлиный взор Юрика впился именно в них, а от его вожделеющего шёпота у меня коленки задрожали:
   - Как тебе эти подруги?
Как, как? Да никак. Даже сквозь призму двух стаканов «Анапы» их потёрханный облик не показался мне обольстительным, а память тут же услужливо подсказала скабрёзные характеристики, услышанные от парней, имевшими с ними дело. И я поделился своими сомнениями.
    Юрик отмёл колебания ученика с порога:
   - Тебе что, сразу королеву подавай? Нет, мой юный друг, начинать надо с горничных. Они в этом деле лучшие специалистки. Вперёд.
И, лучезарно улыбаясь, потащил меня к этим замухрышкам, на которых, думаю, и верблюд в голодный год за пуд колючек не покусился бы. Дамы, польщённые вниманием столь завидных кавалеров, расцвели, захихикали, изъявляя готовность быть всецело к нашим услугам – ещё бы, к ним с начала танцев, наверно, никто не подходил. Юрик ободряюще подмигнул – вот видишь, что значит верное руководство – и незамедлительно пригласил одну из двух на танец. Мне ничего не оставалось делать, как пригласить вторую. Чем они отличались одна от другой, я даже не пытался разглядеть, мне они обе были невыносимо противны. Если б ещё пару стаканов, возможно, контакт бы наладился, но в тот момент ничего, кроме позора и желания улизнуть, я не испытывал. Но Юрик вёл урок железной рукой, сыпал пошлыми анекдотами, сальными шутками, обаял фальшивыми комплиментами – девицы таяли -  рычал мне на ухо ценные указания, наставлял, подстрекал – как тут удерёшь?
Слава богу, подготовительные мероприятия заняли у Юрика не очень много времени, сгореть от стыда я не успел. Уже через полчаса он шепнул – «Клиентки готовы, вот-вот потекут. Я свою повёл. И ты не отставай. Действуй». И, подхватив избранницу под локоток, деловито устремился на выход. Что ж, освободясь из цепей учения, я начал действовать, действовать скорей трусливо, чем смело, зато в согласии с самим собой. Отведя взгляд от жертвенно застывшей партнёрши, пробормотал – мол, отлучусь на минутку, подожди. Сколько она ждала, надеялась и верила, не ведаю, ибо, едва выйдя из клуба, тут же ударился в борзый бег по направлению к родному очагу, проклиная Юриков мастер-класс и собственное слабодушие. Нет, роль бычка на верёвочке не для меня, как можно любить через не хочу? Лучше буду страдать по недостижимой, зато чистой любви. Люда, прости.
Страдать я не переставал, стихотворные послания к Люде лились рекой, но чёрная кровь бурлила в жилах, застила глаза, раз за разом затмевая свет далёкой звезды. Вокруг ходили в обнимку счастливые парни и девчонки, жар живой горячей страсти исходил от них, опалял жгучей волной. И я тоже хотел любить настоящей живой любовью, меня разрывало желание любить.
    Приглашение Мишутки пройти любовный искус в первой бригаде не выходило из головы. С каждым днём, приближавшим назначенный срок, я всё больше волновался. Мишутка человек обязательный – дал слово, сдержит. Я тоже пообещал прийти, пренебречь заботой друга некрасиво. Но вдруг там опять подсунут страхолюдину? Да и вообще – зачем тебе эти похождения? У тебя есть Люда, не марай её светлый образ. Встретитесь – как посмотришь ей в глаза? Но чёрная кровь нетерпеливо стучала в сердце, отравляла мозги, мутила рассудок, соблазняла – ты пойди, оглядись, а там видно будет. Почему ты решил, что непременно совершишь предательство? А может наоборот – гордо отвергнешь соблазн? Уговорить себя нетрудно, я поехал в первую бригаду.
    Поехал на рейсовом усть-лабинском автобусе, вовремя подоспевшем, иначе предстояли четыре километра пешего перехода. Уже темнело, когда автобус развернулся на конечной остановке, прямо напротив двора Толика Хуповца. На скамейке у калитки сидела его сестрёнка, симпатичная, глазастая. Бывая у Толика в гостях, я всегда на неё засматривался. Она, похоже, поджидала меня, тут же подбежала, доложила, что ребята собрались у Мишутки. Я притворился, что забыл, где находится хата Яковлевых, попросил проводить. Ограничиться «здравствуй» - «до свиданья» с такой милой девчушкой – преступление. Не зря Толик великодушно предлагал её мне в подружки. Она без церемоний согласилась – «пойдём». На вопрос – «Будешь сегодня на танцах? - огорчённо вздохнула – «Родители не пускают». Нет, на роль предназначенной Мишей крали она никак не подходила.
    Мишутка жил недалеко от Толика, по дороге до клуба. Проводница без стука распахнула калитку, уверенно провела вглубь тёмного двора до светившейся одиноким окном времянки, сказала «тут» и, одарив улыбкой, упорхнула. Я вошёл. Под тусклой, засиженной мухами лампочкой, свисающей с закопчённого потолка, в окружении ларей, мешков с пшеницей и молочных алюминиевых бидонов заседала вся честная компания. Во главе низенького, по колено, стола восседает на табуретке Мишутка, по бокам, кто на скамейке для дойки коров, кто на дровяном полене, разместились Толик, Жорик, Петро. На рабочей поверхности стола початый трёхлитровый баллон самогонки, тарелки с нарезанным салом, хлебом, солёными огурцами, горкой пирожков, гранёные стопки, ничего лишнего. Суровая мужская обстановка. Густо плавает сигаретный дым, кисло пахнет бардой из накрытой досками кадушки, и аппетитно – добрым духом кубанского виски.
    Обменявшись рукопожатиями и пожеланиями здоровья, приступили к заправке, идти на танцы, не взбодрившись, всё равно, что не проснуться. Мишутка твёрдой рукой разливал самогонку из баллона по стопкам, потчевал дорогих гостей домашней снедью, в образе радушного хозяина он выглядел на месте, чувствовалось, что проводит далеко не первый приём. Я исправно глотал и закусывал – попробуй не закуси неизмеримой крепости зелье – но не выходил из состояния душевной скованности и напряжения. В груди вместо сердца словно лежал кусок льда, и обжигающее лекарство скользило мимо, никак не побуждая лёд к таянию. Что придумал Мишутка, почему молчит? Он-то знает, что привело меня сюда. Мишутка оставался невозмутим, старательно исполняя обязанности тамады. Весь его вид говорил – всему своё время, сейчас время пить и закусывать, не стесняйтесь, будьте как дома.
    Заправились мы под завязку, но не через край, в самую меру. Вышли из Мишуткиного двора уверенной поступью людей, знающих себе цену и готовых доказать свою значимость кому угодно. Так, во всяком случае, выглядели мои друзья, я же дрожал, как осиновый лист, холод в груди не отпускал, грядущая инициация – я понимал, что пути к отступлению нет – наполняла первобытным ужасом.
Клуб первой бригады мало чем отличался от прочих клубов станицы, я уже упоминал, что все они были выстроены по типовому проекту, но несомненная захолустность присутствовала – слабое освещение, отсутствие музыкальной аппаратуры, голые стены. И жаждущих плясок немного – десятка три парней и девчат асимметрично кучкуются по углам. Оно и понятно – после гремящего медью оркестра и зажигательных мелодий магнитофона Гены Нечаева пиликающий в углу баянист мало кого завлечёт. Я толкнул Мишутку:
   - Ты куда меня привёл?
  - Спокойно, Склифосовский, - Мишутка олицетворял собой непоколебимое спокойствие. Ни малый рост, ни более чем скромный прикид – один его кургузый пиджачок с допотопным хлястиком чуть не под лопатками чего стоил – не позволяли усомниться, что перед вами истинный вождь краснокожих. Сложив руки на груди, в позе великого Чингачгука, Мишутка обводил своих подданных повелительным взглядом. – Будет тебе белка, будет и свисток. Видишь вон ту девчонку, светловолосую, в серой жакетке?
   - Вижу, даже немножко помню, училась в нашей школе.
   - Правильно. И вовремя бросила это неблагодарное занятие. Присмотрись получше, что скажешь?
    Я присмотрелся, я понимал – с какой целью моему вниманию предлагается сей объект. Момент ответственный.
   - Ничего, вроде. Смазливенькая. И весёлая, похоже. Ишь, как вертится.
   - Это ты правильно заметил, - согласился Мишутка. – А ещё лучше она вертится на ..
    Нет, моя щепетильная литературная душа не восстала против запредельной похабщины, чёрная кровь забурлила, ударила в голову – вот оно, неиспытанное, и совсем доступное. Лёд в груди стремительно таял, горячий вихрь засвистел в ушах.
   - А ты откуда знаешь? – подозрительно спросил я.
   - Люди хвалили, - кратко и многозначительно ответил хладнокровный сводник.
Пропущенный глагол опять навёл на подозрение.
   - Ты что, мне проститутку предлагаешь?
Мишутка скривился:
   - Ой, держите меня, а то упаду. Мы не на парижской панели, в станице за е…ю денег не берут. Я предлагаю тебе честную давалку, отборный товар. Любит это дело девка, кому плохо? Не волнуйся, - упреждая мой готовый сорваться вопрос, успокоил Мишутка, - она очень даже разборчивая, с кем попало не ходит.
   - А со мной пойдёт?
Узен ькие сизые губы Мишутки задрожали улыбкой.
    Пока длился этот щекотливый диалог, я, разумеется, не сводил глаз с намеченной цели. И чем дольше пожирал алчным взглядом, тем больше мной овладевал хищный инстинкт охотника. Предложенная Мишуткой исцелительница не шла ни в какое сравнение с Юриковыми горгульями – свеженькая, ладная, чистое личико, живые глаза так и стреляют в нашу сторону. Даже не верится, что она «любит это дело», ведь на вид сама невинность. С ней можно рискнуть, по крайней мере, не стыдно.
Но сдвинуться с места не мог, испытывая терпение Мишутки всякими наводящими и пустопорожними отвлечённостями. Человеку конкретного действия, каковым был мой верный друг, эти антимонии, в конце концов, надоели.
   - Ты что, трепаться сюда пришёл? Блюдечко с голубой каёмочкой перед тобой, отвечаю. Пошли.
     И надавив плечом, как маленький мощный буксир, протолкал меня через зал к причальной стенке, откуда с любопытством смотрела его протеже.
- Знакомьтесь. Мой лучший друг. Пришёл, увидел, влюбился.
Хищный оскал, которым Мишутка сопроводил свою рекомендацию, мало походил на улыбку. Но Валя, так он её представил, нисколько не испугалась. Беспечно протянула руку, насмешливо поинтересовалась:
   - Так сразу и влюбился?
             - С первого взгляда, - я услышал собственный голос, и был поражён – до чего он легко и весело звучит. Во мне словно заработал молчавший дотоле двигатель, сразу взял верный темп, набрал разгон, понёс без оглядки. Едва наши руки соединились, едва игривые глазки новой подруги обежали меня с головы до пят и лукаво засветились, как все комплексы и предрассудки, в которые я был закован, облетели прошлогодней листвой. Нагой Адам, вкусивший яблока, стоял перед нагой Евой, и оба знали, чего они хотят. Никаких колебаний, никаких рассудочных препон, зачем этот вечно спотыкающийся ум, когда тебя ведёт безошибочный зов природы? Ты мужчина, она женщина, и вы созданы друг для друга. Посмотри, как прекрасна твоя Ева, как она льнёт к тебе, как готова принять тебя и душой, и телом. Разве не об этом ты мечтал? Ликуй, Адам, твоя мечта сбылась.
   - Вижу, вы договоритесь, - пробурчал Мишутка. – Желаю удачи.
И, подмигнув мне, подался вершить свои многотрудные воеводские дела.
   - Потанцуем? - предложил я.
    Ева (пускай она будет Ева, тем более, что в истинности её настоящего имени Валя я не очень уверен, изо всех сил постаравшись его забыть) молча возложила руки на мои плечи, я обнял её за талию, восхитительная игра началась.
Сколько мы танцевали, о чём разговаривали – имело сугубо прикладное значение. Внутри меня, по нарастающей, радостно росло предощущение нашей физической близости – словно из глубин земли поднималась кипящая лава – отзываясь содроганием наших рук. Непринуждённо болтая, рассеянно поглядывая по сторонам, Ева время от времени в упор вперялась в мои глаза своим загадочным взглядом менады, и тут же по моему телу прокатывалась горячая волна – это чёрная кровь рвала вены. Какие мысли, какие желания бродят в голове  искусительницы - взгляд не выдавал, речь шла о пустяках, но в послушности, доступности её подвижного тела я ошибиться не мог, оно говорило яснее слов, красноречивее глаз.    Складывалось ощущение, что Ева чутко измеряет градус моей накалённости, контролирует готовность, ведёт свою партию уверенно, соблюдая принятые условности, не торопится, не фальшивит. Как будто точно знает, до какой черты мы должны приблизиться, до какой точки кипения дойти, чтобы сделать следующий шаг, и остаётся только покоряться её магическому руководству. Своё свободное эго я будто утратил, плывя по воле волн.
    Идущая своим чередом жизнь танцулек пробивалась в помрачённое сознание прерывистым пунктиром отдельных картинок – вон Толик Хуповец, по-хозяйски облапив дюжую девицу, таскает её по залу в ритме фокстрота, вон Мишутка внушает хмельному недорослю правила хорошего поведения, вон Жорик Перебейнос напряжённо всматривается в дальний угол. Друзья рядом, они на страже, спасибо им. Ева щебечет о намерении скоро покинуть станицу и перебраться к старшей сестре в Краснодар, о моей биографии она неплохо осведомлена – то ли я недооцениваю проницательность девчачьей разведки, то ли Мишутка действительно провёл подготовительную работу, это в его стиле. Мишутке присущи основательность и ответственность во всём, за что он берётся. Но все эти картинки, обрывки мыслей, сведений мелькают в сознании мимолётной мишурой. Мои руки жжёт гибкая талия Евы, её быстрые взгляды ударяют электрическими разрядами, дразнящие пухлые губы, по которым то и дело пробегает лёгкая улыбка, доводят до исступления. Когда же мы останемся наедине? Когда начнётся настоящая игра? Разминка затягивается.
Поглядывание алчущего Адама на часы Ева поняла правильно. По её свежему, чистому личику скользнула тень то ли сочувствия, то ли сожаления, она встрепенулась и посмотрела выжидающим взглядом вышколенной охотничьей собаки – мол, командуй, хозяин, ты же должен подавать сигнал. Правила игры она соблюдала строго. Мы на людях, ты мужчина, веди.
   - Пойдём, пройдёмся? – заготовленная фраза далась мне тяжело.
Ева потупилась и согласно кивнула.
Под одобрительным взором Мишутки мы прошествовали на выход. Слава богу, пыльные подмостки зала остались позади. Ну не люблю я торчать на сцене, особенно когда играешь навязанную роль.
   В палестинах первой бригады приходилось бывать редко, и куда двигать от порога клуба – я понятия не имел. Вопрос нашего уединения стоял остро – вокруг был отнюдь не райский сад Эдема, а неизведанные дебри тёмных переулков и стылая прохлада октябрьской ночи. Сладкого приюта под любым кустом не найдёшь. Где же мы проведём вожделенный сеанс грехопадения?
    Но со мной была Ева, а точнее, теперь я был в её руках. Она повела от клуба вниз к речке, узкой тропинкой меж огородов. Я не задавал лишних вопросов, послушно следовал рядом, не выпуская её из объятий. Через речку вела деревянная кладка, наподобие нашей в четвёртой бригаде, только совсем низко над водой. По хлипкому настилу, еле видному в темноте, мы гуськом переправились на другую сторону речки. Я спросил – не состоит ли Ева в числе кирпильских русалок, не грозит ли мне подводное царство? Бойко щёлкающая каблучками Ева хихикнула – нет, она боится холодной воды.
    На противоположном берегу я вновь заключил её в объятия, потянулся к губам, и без всякого сопротивления получил поцелуй столь оглушающей силы, что помню его и сейчас. Круглый невежда в реалиях любви, я, тем не менее, мнил себя просвещённым знатоком по части поцелуев, и как-то, на досуге, составил целую таблицу, не меньше таблицы Менделеева, где классифицировал поцелуи по степени их выразительности. А что я мог ещё классифицировать? От девичьих щедрот мне других даров  не перепадало. Так вот, тот поцелуй в моей таблице не значился. Я испытал его в первый раз. Он был сравним с прыжком в омут, где ты тонешь бесповоротно, потому что хочешь утонуть. Губы Евы, холодные, и одновременно жгучие – странное сочетание - втянули в тот влажный, бездонный омут. (Гораздо позже, поднабравшись опыта, я узнал, что подобный обжигающий холод губ обличает голую плотскую страсть, и ничего больше. Любящие губы горячи). У меня, полагаю, температура зашкаливала за сорок градусов по Цельсию.  Я оглянулся в поисках подручной скамейки.
   - Не здесь, - шепнула Ева, - идём, я знаю местечко.
И заторопилась тропинкой, набитой между низами огородов и речкой. Ночь была тёмной, пасмурной, тускло блестела вода, отсвечивали белые стволы верб. Я гнался за Евой, как лев за антилопой, дрожа и вожделея.
    Впереди, на блёклом фоне неба встали несколько чёрных конусов, похожих на индейские вигвамы – наклонно составленные вязанки  камыша, выставленный на просушку и забытые с прошлой зимы. Ева остановилась у одного вигвама, ловко сдвинула вязанку вбок – «залезай». Я без раздумий нырнул в открывшуюся щель и оказался в кромешной тьме. Нащупал в кармане спички, чиркнул – блестят косые стены, на земле постель из сухой травы, покрытой драным куском брезента, сухо, тепло. Ева тщательно заделала потайной лаз .
   - Это мои младшие братаны прячутся здесь от отца, - сообщила она, - туши спичку, а то сгорим.
    О последующем повествовать не буду, не мой жанр. Не надо много фантазии, чтобы каждому дорисовать на свой лад. Если кто читал «Митину любовь» Ивана Алексеевича Бунина, то примерно так и было. С единственным отличием – великого разочарования я не ощутил. Кое-что, конечно, напрягло натуралистическими деталями, примитивизм процесса несколько обескуражил, безоговорочная доступность не вписывалась в романтическую теорию любви, но сладкое послевкусие всё же преобладало. У земной любви обнаружились свои неоспоримые достоинства.   Возвращался домой я удовлетворённо урчащим сытым котом. Прощание с Евой прошло необременительно, она, как показалось, осталась довольна проведённой игрой, была не прочь её повторить при удобном случае, но никаких конкретных обязательств на меня не накладывала, как, впрочем, и на себя не брала. Заглядывай в наш клуб, я, может, тоже приду как-нибудь в центр – вот и всё, что я от неё услышал. Она, похоже, не придавала никакого значения нашей скоропалительной связи. И вот это её легковесное отношение сильно обесценило то, что между нами произошло. Смахивало на товарообмен, ты мне, я тебе, и разошлись. Назвать любовью язык не повернётся. Но я не заморачивался, я получил от неё, что хотел и мог повторить вслед за циничными французами – «Самая прекрасная девушка не может дать больше того, что у неё есть». Любовь небесная стояла для меня неизмеримо выше, как их можно ставить рядом?
   А пришлось. Наутро проснулся с мыслью о Люде и был буквально раздавлен чувством своей непоправимой вины. Что я наделал? Как посмел втоптать в грязь нашу светлую любовь? Какая цена твоим клятвам и обещаниям? Двух месяцев не прошло, а ты уже валяешься с какой-то шлюшкой на драной подстилке в шалаше! Предатель, вот ты кто! С какими глазами встанешь перед Людой? Мысль, что Люда теперь вправе отплатить мне той же монетой, грохнула по башке с такой силой, что я завыл. Нет, Люда не такая,она будет ждать обещанный год, она не изменит своему слову. Это я свинья, свинья, и больше никто. Но я же люблю Люду, люблю, это правда, я только о ней и думаю, она рядом со мной всегда, куда ни повернусь, вижу её, молюсь ей. А что было вчера? Вчера был случайный срыв, минутная слабость. Мишутка – из лучших побуждений – бросил меня на остров Цирцеи. О, женщины, порождение ехидны и крокодила! Все беды на земле от вас. Но не от Люды. От Люды долетает свет далёкой звезды, чистый, верный. Я отмолю свой грех перед ней, она меня простит. Всё, никаких целительниц, я буду твёрд, как скала, пусть они падают у моих ног – бровью не поведу!
    Я заперся в своём затворе – благо настал сезон нудных осенних дождей, хороший хозяин собаку во двор не выгонит – и принялся строчить покаянные стихи. Строчил чуть не месяц без передышки. Помимо душевной отдушины, стихи заняли чисто ремесленными задачами – я научился видеть конструктивные недостатки, пытался их исправлять, бился над формой и словом, доводя свои вирши до удобочитаемого состояния. В классические строфы и рифмы мои душевные излияния не влезали, не хватало гармонии между чувством и техникой, и я набивал руку на свободном стихе, получалось естественней. Воспевал нашу с Людой любовь, упивался воспоминаниями и надеждами.
    Но – подлая человеческая натура – стоило проясниться небу, ударить первым морозцам, заглянуть в мою конуру Володе Косареву с просьбой разлучить пару подружек, на одну из которых у него горел зуб, как я охотно присоединился к его предприятию. Конечно, от невылазного корпения над стихами можно было сойти с ума, и отказать другу невозможно, но – в чём я сам себе не признавался – исподволь постоянно точил сладкий яд греха. «Вкушая, вкусил мало мёду, и се аз умираю». Хотелось вкушать ещё и ещё. Бескорыстная помощь другу служила железной защитой от угрызений совести. Ну, и завертелось. Благими намерениями вымощена дорога в ад. Задача помочь Володе оказалась несложной и не стоила никаких трудов, потому как подружка, которую предстояло отшить, сама втрескалась в меня по уши. Вот это стало непредвиденным осложнением, ибо она мне совершенно не нравилась. Простая станичная девчонка, правильная, как таблица умножения, без всяких тайн и загадок. С ней было скучно, да и красотой она не блистала – дылдастая, большеротая. Её телячьи нежности - а в излияниях своих нежных чувств она не знала меры – тяготили меня безысходно. Вить из неё верёвки останавливало не потерянное до конца чувство порядочности, зачем портить глупой девчонке жизнь? Я-то всего лишь добросовестно исполняю дружеский долг, и как исполню, сбегу без оглядки. А она липла и буквально не давала проходу даже в те вечера, когда исполнять дружеский долг не требовалось. Комедия грозила обернуться трагедией. Я начал по способности прятаться от неугомонной влюблённой, тем паче, что у Володи с его пассией дела пошли на лад и в моей помощи он больше не нуждался. Роль преследуемого зайца досаждала ужасно.
    Выпутаться из этой тягостной интриги помог не столько случай, сколько, надо признать честно, собственная распущенность. Она всё сильней давала себя знать, я всё глубже погрязал в соблазнах случайных связей.
    Володя приболел – он страдал хроническим гайморитом – и попросил меня передать своей подружке, что не может прийти на условленное свидание. Я нашёл его пассию в клубе нашей бригады, куда она прибыла на танцы, слава богу, в единственном числе, и рыцарственно предоставил себя в распоряжение одинокой даме. Та не очень огорчилась болезнью друга и, сверкая озорными глазками, предложила сначала потанцевать – зря, что ли, тащилась в такую даль. Володиной подружкой была никто иная, как дочка моего нелюбезного наставника в мехмастерских Андрея, смуглявая, вертлявая, с точёной фигуркой и цыгановитым личиком девчонка. Что-то в ней было от спелой вишенки, так и хотелось попробовать на вкус. Чёрная кровь не замедлила взбурлить и помрачить всё, что называется святостью дружеского долга. Умом и стойкостью чувств Володина подружка не отличалась. Призвав на помощь перлы красноречия, я смог убедить эту дурочку, что мои ошивания вокруг её соседки имели единственной целью приблизиться к ней самой, и больше ни к кому, ибо я люблю только её, и никакая другая мне не нужна. Восторженно похохатывая, легковерная попрыгунья приняла мою сказку за чистую монету, и пошло-поехало. Пока Володя лечил упорный гайморит, я лечил мозги и прочие органы его изменщице. Жалеть дочку своего обидчика я не собирался, наоборот, меня подстёгивало священное чувство мести, а друг, ну что друг, выздоровеет – передам игрушку в его крепкие руки, с неё не убудет. Они же не муж с женой, рога его лоб не украсят.
    Развязка этой истории вышла трагикомическая, во всяком случае, для меня. У прочих её участников может быть другое мнение. В одну прекрасную ночь, когда мы с новой Цирцеей блаженно тискались на скамейке в глухом переулке второй бригады, где-то ближе к Чечелевому мосту, к нам внезапно приблизилась грозная тень, нет, не тень отца Гамлета, и не тень её молчаливого отца Андрея, всё оказалось куда круче. На сладкую парочку изумлённо вытаращилась лучшая подруга моей подельницы, ну, и по совместительству, моя официальная пассия. Выследила она или случайно наткнулась – несущественно. Куда существенней оказался произведённый её вторжением эффект. Сдавленный вскрик дважды обманутой резко возрос до оглушительного белужьего рёва. Двойная изменщица с визгом выскочила из-под меня и, приводя на ходу амуницию в порядок, исчезла во тьме ночи, бросив партнёра на произвол судьбы. Положение, признайте, хуже губернаторского. Все улики преступления во всей красе, крыть нечем. Бурные нападки и рыдания дважды обманутой разили наотмашь, и я, ради ускорения желанной развязки, выдвинул, как мне подумалось, неотразимый аргумент – ты же отказывала мне в подобных услугах, а твоя подруга, вишь, щедрее, как устоять?  Тут я лукавил, ибо с моей стороны запросов не было, а от противной стороны не раз звучали намёки на готовность к жертве, на которые я не поддавался. Ответная реакция последовала настолько непредсказуемая, что я, в полном смысле, обалдел. Сквозь слёзы и рыдания мне было заявлено, заявлено прямым текстом – если ты этого хочешь, то, пожалуйста, она готова хоть сейчас. От подобной неслыханной самопожертвенности у меня в голове помутилось. Ай, да девки, ай, да пылкие станичницы! Я где вообще нахожусь – среди нормальных людей или на съёмках порнофильма? И когда распалённая подруга потащила меня на скамейку, я автоматически прибег к самообороне и выписал ей пощёчину. Опомнилась она или нет, но пока стояла, закрыв лицо ладонями, я благополучно убрался с места позорища. Грязненькая вышла история, чёрное пятно на моей биографии. Только дай слабину, и докатишься до ручки.
    Всю эту бесконечную осень и неимоверно длинную зиму я вёл двойную жизнь. День за днём, глядя из окна своей комнаты на вытоптанный школярами двор, на строй голых тополей и тощие остовы акаций – одинаково унылый пейзаж, лил ли дождь или сеялся редкий снежок – я, разгоняя тоску, читал до одури, писал стихи, писал письма Паше Бездетко и Пете Нужному, думал о Люде, и не мог дождаться, когда же погаснет этот серый день. Домашних забот практически не было, родители меня не дёргали, думая, что чадо занимается науками. Несколько раз, приезжая из Железного, навещал Славик Карпенко и развлекал разговорами о фильмах и книжках, но это были капли в море моего одиночества. Если б не робко тлеющий костерок любви, который я усердно поддерживал охапками стихов, хоть вешайся. Надежда на встречу с Людой не убывала, наоборот, возрастала с приближением весны.
    Но надо было как-то пережить эту пустую полосу мёртвого сезона. Каждый раз наступающая ночь наполняла неизбывным ужасом. Опять сидение под настольной лампой до заклинивания мозгов, бред бессонницы, кошмары снов – волком взвоешь! И я бежал, куда глаза глядят – в любой клуб, где идут танцы или кино, где есть шанс увидеть знакомое лицо, потолкаться среди живых людей, устать, наконец, просто физически устать, чтобы свалиться дома чугунным сном. Иногда везло – составлял компанию Володя Косарев (он, бедный, то ли не узнал о моём предательстве, то ли не придал ему значения и оставался добрым другом), попадались Толик с Мишуткой и мы вдоволь нагружались целебным алкоголем, но чаще приходилось возвращаться под родительский кров с разочарованной душой, один, опять один.
    Улов побогаче приносили воскресные танцы в клубе центра. На выходные приезжали в родную станицу те из одноклассников, кто учились в Усть-Лабе и Краснодаре. Юрик Пономаренко, с которым мы не виделись после незабываемого мастер-класса, при новой встрече покровительственно вопросил – каковы мои впечатления от рекомендованной им горничной? Подавив готовые сорваться с уст проклятия, я пробурчал, что лично рассчитывал на товар посвежей, и на предложение повторить урок, заявил о своём праве на выбор. А за тобой, мол, раскрутка, доказывай свой класс. Честно говоря, ожидал возмущённого отказа, но неотразимый Казанова сказал – не вижу препятствий, мне всё равно, любую окручу, выбирай. Я постарался максимально усложнить задачу и выбрал двух девчушек, чуть ли впервые пришедших на бал, лелея злорадную мечту, что на них Юрик точно споткнётся. Увы, я жестоко заблуждался. От силы час Юрикового обаяния, столичного шика, страстного напора, и я уже веду по тёмным улицам обречённую простушку, не имея ни малейшего желания пустить в ход любовное оружие. Желание было одно – отделаться от наивной девчонки каким-нибудь приличным способом, что мне, в конце концов, удалось. После чего поклялся больше на любовном фронте с Юриком в союз не вступать, нехай пополняет донжуанский список сам, если им движет спортивный интерес, а у меня есть Люда. Клятв я давал много, но, по-моему, не сдержал ни одной. Не в союзе с Юриком, так сам, нет-нет, да и оступался.
    Кстати, с Евой мы однажды-таки пересеклись. Я уже подзабыл о ней, предполагая, что она промышляет в шаговой доступности от своего вигвама, а потому вступал в двери клуба центра свободной стопой. Ступил, обозрел круг ожидающих начала танцев и словно получил боксёрский удар в челюсть. В нескольких шагах, с высоко поднятой головой стояла Ева и ласково смотрела на забывчивого любовника. Встретив мой взгляд, вспыхнула, как включённая лампочка, расцвела зазывной улыбкой. Ноги блудного Адама приросли к полу, голова медленно склонилась, какие мысли в ней ворочались, не помню, но одна подала всё же импульс к движению. Не к Еве, на выход. Не оборачиваясь,  будто под дулом винтовки, сошёл с крыльца и зашагал прочь от клуба. Танцы начались и закончились без меня. Думаю, Ева нашла с кем утешиться. Конечно, можно сказать, что я одержал победу над собой, вручил с чистой совестью ещё один букет Люде, только победа эта радости не принесла, слишком она была мала по сравнению с понесённым ранее поражением. Вряд ли Люду растрогал бы мой подарок.
    Чтобы закончить не самую приятную тему любовных похождений, признаюсь, верность Люде я хранил довольно условно. Нет, до сентября 66-го она главенствовала в моей душе, окажись она рядом, я бы бросил вся и всех, и белый свет сошёлся бы в окошке рамкой с её портретом. Но Люды рядом не было, рядом вертелась уйма соблазнительных девчонок, как восемнадцатилетнему парню пройти сквозь их сети, не запутавшись? И я периодически запутывался. Причём инстинктивно придерживался избирательной системы – кирпильчанок избегал, предпочитал обхаживать приезжих, дабы не оставлять живых свидетельниц своих измен. Да и было их, раз, два и обчёлся. Ну, три, если напрячь память. Да и то, две не в счёт, флирт в начальной стадии. Одну, с бакинской ткачихой, приехавшей в Кирпили погостить, не стоит и упоминать. Вторая была любопытней, хотя чуть не завершилась крупным мордобоем. Рассказать стоит.
    У Толика Хуповца завязалась интрижка с девчонкой из станицы Восточной, рукой подать от первой бригады, и он подбил как-то нашу дружину сопроводить его в качестве почётного эскорта на танцы в той станице. Мудрый Мишутка не одобрял вылазок друга в соседский огород, местничество в окрестных хуторах и станицах цвело пышным цветом, иногородних наглецов аборигены колотили беспощадно – паситесь на своих грядках, нечего покушаться на чужое. Но Толик, отчаянная голова, не внимал советам атамана и Мишутка, скрепя сердце, согласился обеспечить охрану. Как я затесался в это рискованное предприятие, не помню, понесла нелёгкая. Поехали на велосипедах, дело было в тёплую пору 66-го года, все три упомянутых приключения происходили уже в том году. Велики оставили во дворе знакомого футболёра и сплочённой ватагой, человек шесть, отправились до восточанского клуба. А был он у восточан не чета нашим сараям – колонны по фасаду, широченное многоступенчатое крыльцо, танцы проходили в огромном высоком фойе, его даже с трёх сторон опоясывала галерея на уровне второго этажа, настоящий ДК, а не примитивный клуб, как у кирпильчан. (Правда, и наш колхоз уже приступил к постройке современного ДК, но сдали его, когда я вернулся из армии). Поражённый невиданным великолепием восточанской культуры, я мало обращал внимания на сами танцы, пока на невысоком помосте в правом углу зала, откуда играл эстрадный оркестр, не появилась солистка, молоденькая девчонка, явно ещё школьница. А песню она запела взрослую, про любовь, неплохую песенку, немного лирическую, немного ироническую – «..полюбила я парнишку, не на год, а навсегда». Голосок у неё был невеликий, но очень красивый, за душу брал, а ещё больше забрал за живое её неотразимый облик – стройная при небольшом росточке, шатенка с причёской каре, вся такая милая, притягательная. И как поёт – всю себя вкладывает. Только она вытянула последние строчки – «Ох, и чует моё сердце, что любовь кончается», и присоединилась к стайке подруг, как я почувствовал, что началась моя любовь, загорелась неудержимо. И уже не помнил себя. Не успел оркестр заиграть следующую мелодию, как я уже стоял перед очаровательной певичкой с протянутой рукой – «Разрешите пригласить на танец». Чуть поколебавшись, она дала согласие, мы вышли с ней на простор фойе, и я начал забрасывать её комплиментами и вопросами. Прекрасная восточанка, имя её, к сожалению, улетучилось из памяти, отвечала несколько сдержанно, даже удивлённо. В самом деле, откуда выскочил, словно чёрт из табакерки, незнакомый парень, набросился, будто на готовенькое, терзает любопытством, пожирает влюблёнными глазами. Неистовое поведение партнёра её явно смущало, хотя держалась она с достоинством. А я ничего вокруг не замечал, мне чудилось – вот гурия из сказок Шехерезады, и мы с ней на седьмом небе. На странные взгляды, которые гурия украдкой устремляла за моё плечо, не обращал внимания. Слепой после полёта на седьмое небо, вернулся к друзьям, предусмотрительно занявшим позицию ближе к входным дверям, и обнаружил на месте одного Мишутку.
   - Пойдём покурим, - неожиданно предложил он.
    Курить я не хотел, но Мишуткино выразительное подмигивание вынудило идти за ним. И куда все ребята испарились?
    На крыльце случилась жёсткая посадка с небес на землю. У дальней колонны наши парни резко выясняли отношения с окружившими их восточанами. Численное превосходство агрессивных аборигенов наводило на мрачные мысли. Беспокойно поглядывая в сторону готовой вспыхнуть заварушки, Мишутка быстро зашептал:
   - К той девке больше не подходи. Понял?
Я оскорбился:
   - Это через почему?
   - По кочану! – Мишутка был не на шутку «бёзе», а по-русски – зол. – Хватит одного дурака, - он мотнул головой на орущего под колонной Толика. – За той девкой целая очередь из местных, забита она, понимаешь, забита! А ты будешь бит, если вздумаешь за ней ухлёстывать. Уже предупредили. Всё, забудь!
И колобком покатился улаживать местнический конфликт. Что тут скажешь? Можно вслед за Цицероном воскликнуть – «О, времена! О, нравы»! А лучше промолчать в тряпочку – ничего не изменится. Побьют, как пить дать, вон их сколько, восточанских патриотов. И своих парней подставишь, они же вступятся. Зачем попёрся в эту дикую станицу, только душу растравил. Погано ощущать себя бесправным гостем.
    Конфликт на крыльце завершился бескровно, ещё какое-то время я корчился в фойе у дверей, мучительно переживая победительные, как мне казалось,  поглядывания надменных аборигенов и сочувственные - прекрасной певички. Жалкое состояние. Дальше помню смутно, ибо свет моих очей погас, гурию умыкнули. Толик доставил нам ещё хлопот, опять мирили, разнимали, драли глотки, слава богу, до кулаков не дошло, но Мишутка проклял затею друга и объявил, что больше в Восточную ни ногой. Не знаю, сдержал он слово, или нет, а я точно в неё не попадал, и лишь по сей день вздыхаю о несбывшемся романе.
    Третья по счёту моя измена Люде была полноценней, солоней, если можно так выразиться. Можно ещё и спрятаться за оправданием, что инициатива исходила не от меня, но это никуда не годное оправдание, хотя, по сути, чистая правда. Я был всего лишь одним из многочисленной свиты, окружавшей ту заезжую девчонку наподобие женихов Пенелопы, и почему она остановила свой выбор именно на мне, уместнее всё-таки спросить у неё. А если спросить у меня – а почему ты не сопротивлялся, не сбежал? – мне будет ответить нечего. Нет, потом я таки сбежал, но было поздно, ибо успел вываляться в грязи от макушки до пят.
    Возникновение Люды на кирпильской танцплощадке, нашем рынке невест, я сравнил с прилётом белой птицы, Люция же ворвалась в тусклое общество станицы подобно птице заморской, жар-птице, поражающей убранством пёстрых перьев. Одета она была невероятно вычурно – расшитое сюрреалистическими узорами оранжевое пончо до колен, шея обмотана чёрной пиратской косынкой с черепами и скрещёнными костями, на ногах желтые сандалии с крестообразной шнуровкой по голени, как у римских легионеров. Узел чёрных блестящих волос высоко вздымался над головой, как султан драгунской каски, и водопадом рассыпался по плечам, чуть раскосые глаза на смуглом тонком лице то вспыхивали, то гасли изменчивыми огоньками. Под широкими складками пончо угадывались волнообразные гибкие очертания фигуры, дразнящие, прихотливые. Манеры Люции были не менее сногсшибательны. Танцы, как таковые, её абсолютно не интересовали. Одинокой королевой она расхаживала по танцплощадке, как по музею восковых фигур, по собственному выбору бесцеремонно заговаривала с обалдевшими от неожиданности парнями и, установив их очевидную стоеросовость, переходила к другим. И ещё – она курила, открыто, без стеснения курила! Доставала из кармана пончо пачку сигарет «Три богатыря», дорогущих, редкостных, их не мог себе позволить и главбух колхоза, щёлкала зажигалкой – ещё одна диковинка среди станичных серников – и дерзко пускала струйку дыма в лицо визави. Было в её повадке нечто такое неотразимо повелительное, что дружинники, строго бдившие, чтобы на танцплощадке не курили, не решались сделать ей замечание. Фурор, не то марсианка Аэлита, не то загадочная арауканка из Патагонии. Неудивительно, что за ней следом волочился хвост из питающих надежды или просто глазеющих на чудо парней.
    Таскался безмолвной тенью и аз грешный, пока Люция не обратилась ко мне с вопросом, в котором я уловил строчку из стихов Пабло Неруды. Наверно, очки на моём носу, навели её на мысль, что я умею читать. У очкарика получилось вплести в ответ продолжение цитаты. Идеальные дуги бровей на её восточного типа лице – башкирская или татарская кровь в ней наличествовала несомненно – изумлённо поднялись, она окинула меня оценивающим взглядом и решительно сказала:
- Слушай, пойдём отсюда. А то тут скука невыносимая.
    Сама взяла за руку и повела. Что творилось на душе у ведомого, лучше не спрашивайте. Я вознёсся туда, где ждёт неземное блаженство, где обитают только избранные, где царит презирающая подлую землю любовь. Короче, был опять в горних мирах, и туда уносила меня сухая, горячая, крепкая рука посланной небом вестницы.
От парка мы пошли по нашей главной улице, по кирпильскому Бродвею, единственной дороге, где горят фонари, а под ногами асфальт. Не на кочках же тёмных закоулков вести возвышенные беседы о поэзии. Но своенравная  собеседница быстро оставила абстрактную тему. Слегка прошлась по моей биографии, скупо осветила свою – студентка-филолог, живёт на Урале, в городе Ёбурге. Я чуть не поперхнулся, боясь переспрашивать, город с таким названием на картах не значился. Люция бестрепетно расшифровала происхождение топонима, после чего я начал стремительно спускаться с небес на землю, понимая, что рядом со мной отнюдь не живущая в горних сферах интеллектуалка, а девушка, которой хорошо знаком наш циничный мир. И, пожалуй, не чужд. Я смелей обнял уроженку славного города за плечи, ощутил такой жар, исходящий от тела, будто обнял печь, спросил – откуда у неё такое редкое имя – Люция? Она фыркнула:
   - Родители, помешанные коммунисты, наградили имечком, от которого уши вянут – Революция. Сокращённо – Люция. Приходится соответствовать.
Швырнула окурок под ноги, оглянулась:
   - Слушай, е…..ся хочу, аж скулы сводит. Где тут подходящее местечко?
Если б рядом разорвался снаряд, оглушило бы меньше. В голове зашумело, чёрная кровь ударила в виски. Не верить собственным ушам не было оснований. Люция вцепилась в локоть, повисла, заглядывая мне в лицо прожигающими насквозь глазами, яростно зашептала:
   - Давай, веди!
   Мы проходили как раз мимо нашего станичного рыночка – два куцых ряда деревянных навесов с прилавками и скамейками, чуть в стороне от дороги, на поляне очередных уличных «штанов». Ночью вполне укромное убежище. Там мы и пристроились, на жёстких досках, отполированных широкими задами торговок. Ошарашенный огненным напором страстной подруги, я ничего не соображал. Опомнился от очередной её тирады:
   - Слушай, это какими цветами так чудно пахнет?
Отставив сигарету в сторону, Люция жадно втягивала веющий из недалёкого палисадника запах.
   - Астрами, - определил я. Хотя лично ничего чудного в нём не находил, терпкий, даже горьковатый аромат, немного наркотический.
   - Хочу таких цветов, - объявила Люция, - хочу упасть в них лицом и дышать, дышать, дышать.
    Я сказал, что нет ничего проще, перед нашим двором, на сорокаметровой длины маминой клумбе полно астр, пойдём, нарву букет.
Люция нетерпеливо ухватилась своей горячей ладошкой:
   - Идём, идём скорей.
    Впору было усомниться в психической нормальности пылкой ёбуржанки, но у меня у самого мозги уже поехали набекрень, я следовал её прихотям без сопротивления. Цветы, так цветы. На часах половина десятого, родители ещё не спят, ограбление клумбы можно провести легально, с разрешения мамы, она не откажет. Люция чуть ли не силком тащила меня вперёд, легко переступая легионерскими сандалиями-скороходами.
    В каком я ни был ошеломлении, но хорошо помню – когда мы спустились к мосту, и справа легло лунное зеркало става, вдруг чётко донеслась музыка с танцплощадки. Пока шли по улицам, она не была слышна, а тут зазвучала так близко, будто оркестр играл совсем рядом, в камышах. Чуткая мембрана водной поверхности улавливала и отражала дальние звуковые волны безупречно.
Достигнув берегов душистой маминой реки, Люция застыла над астрами в сладострастном экстазе, а я помчался за режущим инструментом – жёсткие стебли астр пальцам не поддаются, драть с корнем неэстетично. По летней традиции родители сумерничали за столом под жерделой, небось, обсуждали непутёвое поведение сына, и, здрасте-пожалуйста, я не заставил себя ждать. На просьбу поделиться сокровищами оранжереи ради букета хорошей девчонке отец промолчал, а мама заторопилась в дом за ножницами и шнуром, как не помочь сыну в его красивых ухаживаниях. Букет для любимой девушки – это святое. И предложила услуги в составлении композиции. Я бы предпочёл не показывать свою взбалмошную избранницу, но возражать маме не умел. Впрочем, Люция повела себя воспитанно, вежливо поздоровалась, принимала охапки нарезанных цветов с благоговейными ахами, зарываясь в них лицом, благодарила, лепетала восторженные слова. Мама щедро выстригала белые, лиловые, синие, розовые астры – под яркой луной их расцветка выглядела ещё нарядней – передавала мне, а я валил их на руки Люции, пока её лицо полностью не закрыл огромный букет, и она не пробормотала – «хватит». Мама обвязала стебли шнуром – я заметил, какими недоумёнными взглядами она окидывает мою инопланетянку, и впрямь, вылитая Аэлита – пожелала приятно погулять, и оставила нас вдвоём.
    Мы побрели через площадь до клуба, Люция поинтересовалась – что это за айсберг плывёт по освещённому луной морю, допустимое, надо отметить, сравнение. Я поведал историю нашего многострадального сооружения, только сомневаюсь, что был услышан. У Люции был вид погружённой в транс сомнамбулы, она, как пифия, то окунала лицо в цветы, вдыхая одуряющий аромат, то поднимала глаза к небу, беззвучно шевеля губами. Одновременно жутковатый и влекущий вид. Но и в реальном мире, как вскоре стало ясно, она точно ориентировалась и держала в уме вполне определённую цель.
    Мы обошли клуб вокруг, и Люция, держа меня за руку, поднялась на высокое западное крыльцо, верхняя площадка которого пряталась в тени. Гладкие цементированные ступени ещё дышали теплом. Люция развязала букет и разбросала астры по площадке, затем, взявшись обеими руками за подол, сняла через голову пончо – под ним, как я убедился ранее, не было ничего, кроме её горячего сухого тела – бросила поверх цветов и повалила меня на это ложе Венеры.
    Невинным ангелочком я, конечно, не был, наслушался от Юрика и Толика немало лекций о всяких порнографических штучках, но считал, что ими занимаются в развращённых городах, а нам, дремучим станичникам, они недоступны. Нам дозволено довольствоваться домостроевскими дедовскими приёмами, и нечего выдумывать. Предложи любой кирпильской девчонке то, что преподавала мне Люция, так шкуру бы с наглой физиономии когтями спустили, и был бы я навек заклеймён станичной танцплощадкой прозвищем извращенца. Имя, данное родителями, дочь полностью оправдала, сексуальная революция стала её призванием. И, чего греха таить, я принимал её уроки с энтузиазмом. Применять насилие ей не пришлось.
    Не помню, вышедшая из-за стен луна прогнала нас с крыльца, или цементное покрытие остыло, но мы покинули-таки наше экзотическое ложе и повлеклись обратным путём, в сторону дома, где Люция гостила. Причина её нахождения в станице опять-таки забылась, до того ли было. Влеклись мы долго, до первых признаков рассвета. После всех испытанных потрясений я пребывал в полубессознательном состоянии и, честно говоря, изрядно устал, Люция же, наоборот, словно получила дополнительный заряд энергии и не знала устали. Её лихорадочное возбуждение порой казалось мне болезненным, пугающим. Ещё несколько попутных скамеек привлекли её своими удобствами. Я уже не чаял конца нашего утомительного секс-тура, смуглое, побледневшее от неутолимой страсти лицо Люции напоминало птицу Гамаюн с картины Васнецова – «уста, запекшиеся кровью», что-то от вампира. Никогда, ни до, ни после, не привелось мне ощутить подобное истощение сил.
    На другой день мама еле добудилась меня к обеду. Попытка вызвать в себе уже привычное чувство раскаяния удалась слабо. То ли потому, что прошедшая ночь вообще не лезла ни в какие ворота, то ли потому, что к тому времени я уже потерял надежду на встречу с Людой. Заканчивалось лето 66-го, все сроки приезда Люды вышли, я же так и не смог выбраться из кирпильского болота, по разным причинам, о чём речь впереди. Написал ещё несколько покаянных, полупрощальных стихов – сказать окончательное «прощай» язык не поворачивается до сих пор – погоревал, потосковал, обругал себя в очередной раз последними словами и – единственная заслуга – не пошёл вечером на условленное свидание с Люцией. Засел дома до конца недели, по исходу которой она должна была уехать из станицы. С меня хватило выше крыши её неистовой любви, был сыт по горло. Кто она была, эта залётная птица? Одержимая нимфоманка? Пифия, опьяняющаяся запахом астр? Просто испорченная девчонка, ломающая себе жизнь назло правоверным родителям? Но чужая, это точно, не моих кровей. Лучше буду гулять по станичным улицам на пару с бесплотной собственной тенью. Только куда деваться от раздирающего на клочки желания любить, любить, во что бы то ни стало, любить и чтобы тебя любили, иначе для чего ты живёшь, ты молодой, открытый всему доброму, прекрасному и натыкающийся постоянно чёрт знает на что. Настоящая любовь предъявляет слишком суровые требования, ты, увы, не выдерживаешь. Твоя тяга любить шатается на тонком стебельке нестойкого характера – куда дунет ветер, туда и клонишься. Осознание собственной шаткости убивало.
    Запах астр, душный, одурманивающий навек связался с Люцией, с той отравленной дикой страстью ночью – и манит, и пугает. Стоит его вдохнуть – опять надо мной её смуглое лицо одержимой вакханки, так и хочется перекреститься.
Осенью 65-го начали уходить в армию старые друзья и одноклассники, те, кто родились в сорок шестом году, кто не успел укрыться в студенческом общежитии. Валера Корольков, Вася Мещеряков, Коля Чернышов, Миша Половнёв, Илюша Патрин один за другим покидали и без того уже обезлюдевшую для меня станицу. Пусть не со всеми из них я был по-настоящему близок, но мимо друг друга мы не проходили, нам всегда находилось о чём поговорить, вместе провести свободное время. Столько лет жили бок о бок, учились в школе, гоняли футбол, выпивали и шкодничали, и вот – на три года они уходят из твоей жизни. Никак не удавалось привыкнуть к мысли о неизбежности перемен.
    Проводы в армию обставлялись в станице весьма масштабно, не сравнить со свадьбами, конечно, но полсотни гостей созывалось, как минимум. Вечером застолье, сначала грустное, потом, по мере согрева самогонкой, развесёлое, с плясками и похабными частушками (помню, как поразила запредельной непристойностью оных наша будущая соседка Лоскутова, статная красивая вдова, на проводах Коли Чернышова), утром опохмелье и непосредственно отъезд призывника в усть-лабинский райвоенкомат. Молодёжь, друзья и подруги рекрута усаживались на дальнем конце стола, если действо проходило на открытом воздухе, или в отдельной комнате, если мешала погода, ну, и если находилась эта самая отдельная комната. Приглашения от старых друзей поступали с печальной регулярностью и, разумеется, я ходил на все проводы подряд, ходил в раздёрганном настроении – хотелось и подбодрить уезжающих в неизвестность, и страшно жалко было расставаться – глушил самогонку, почти не закусывая (мама Миши Половнёва изумлялась моим странным манерам), напивался, орал песни, наскоро флиртовал с охмелевшими девчонками.
Проводы Илька Патрина запомнились крепче всех, на них все составляющие ингредиенты проводов соединились в крутую квинтэссенцию и что-то я испил полной чашей, чего-то не возмог. Илька забирали чуть ли не последним, уже поздней ненастной осенью, и, подгоняемый холодным восточным ветром, я вдоволь намесил вязкой кубанской грязи, пробираясь по тёмным вечерним улицам до его хаты в дальней «Красной Ниве». Хата приветливо светилась двумя торцевыми – на улицу -  и четырьмя боковыми - во двор - окнами, в ней было жарко натоплено и полно гостей. Милый Илько встретил радостной и одновременно немного растерянной улыбкой, провёл через переднюю комнату, где засело старшее поколение, во вторую, отведённую для молодёжи. Там, перед расставленными буквой «г» столами оставили пространство для танцев, в углу пел проигрыватель, из множества знакомых и полузнакомых лиц выделились приветственными ухмылками румяные физиономии заклятых партнёров по футболу Митьки Мезенцева и Кольки Мандурова. К ним, как наиболее близким по духу, я и подсел.
    Графины с самогонкой, стопки, неизменные холодец, пирожки, отварная курятина уже украшали стол, приглашая к тостам, и мы не стали откладывать дела в долгий ящик. Митька, общепризнанный верховод третьей бригады, взял на себя обязанности тамады, стопки содвинулись, опрокинулись в жаждущие глотки, и пир пошёл обычным чередом. Время от времени возле столов появлялись из передней комнаты женщины с тарелками, пополняя истребляемые яства, что-то убирая, что-то предлагая. Я был в обычном невесёлом настроении, болтал о том, о сём, равнодушно проглатывал самогонку и закусь, среди молодёжи третьей бригады у меня, кроме Илька, задушевных друзей не было и я чувствовал себя вроде как сторонним гостем. Пришёл, отдам должное другу, и уйду, такой план сложился в голове.
    И когда за спиной в очередной раз прозвучало предложение что-то подать, я лишь из вежливости оглянулся. Правда, ещё тембр голоса заинтриговал, такой свеженький, звонкий. А, оглянувшись, погиб. Мои хмельные очи увидели сошедшую с полотна рафаэлевскую мадонну, совсем юную мадонну, лет пятнадцати-шестнадцати, неведомо как очутившуюся в окружении жующих и пьющих полупьяных, мягко скажем, физиономий. Чудо и только. Наклонившись надо мной, эта миниатюрная, стройненькая девчушка – но под простеньким серым платьицем у которой уже головокружительно прорисовывались все отчётливые девичьи прелести – ловко произвела смену блюд, с улыбкой стрельнула глазками на сидящего с разинутым ртом парня и упорхнула дальше, хлопоча над пирующими. Я еле перевёл дух и, продолжая провожать её глазами, спросил у Митьки:
   - Что это за девчонка?
    Митька, тоже следивший за перемещениями мадонны, дождался, когда она скрылась в соседней комнате, и только потом, внимательно оглядев меня изучающим взором, неторопливо ответил:
   - Илюшкина сестра. Ты что, не знал? А, ну да, она ещё на танцы не ходит.
И безучастно отвернулся.
    Я же всё внимание сосредоточил на дверном проёме, откуда поминутно возникала ослепительная Илюшкина сестрёнка, и ничем иным уже не способен был заниматься. Стоило мадонне появиться, как я впивался в неё глазами и провожал, пока она не исчезала из виду. Настойчивое преследование не осталось незамеченным, ответные взгляды, быстрые, но целенаправленные, заставляли всё чаще вздрагивать сердце. Потом – вряд ли случайно – мадонна стала задерживаться у дверной притолоки. Прислонившись к ней спиной, сложив руки на груди, она, как вышколенная официантка, наблюдала за порядком на столах, и её скользящий взгляд каждый раз останавливался на мне, сопровождаясь виноватой улыбкой.
   Больше вытерпеть я не мог и, едва заиграла музыка, а мадонна опять заняла пост у дверей, устремился приглашать её на танец. Кавалером я стал довольно беззастенчивым, слабое сопротивление партнёрши сломил нахальным обхватом за талию и принудительным выводом на танцпол, после чего она была уже полностью в моей власти. Прижимая послушное лёгкое тельце как можно тесней, я, согласно отработанной техники обольщения, принялся нашёптывать ей на ухо мадригалы и сантименты, норовя прикоснуться губами к распылавшейся щеке, дабы ощутимей передать обуревающие чувства. Бедная девчушка смущалась, лепетала стыдливо и невпопад, но не отстранялась, что ещё больше меня вдохновляло. Вновь охвативший огонь любви неудержимо возносил к небу.
    Горя этим священным огнём я вернулся за стол, тяпнул дежурную стопку, и вдруг Митька спросил:
   - Ну, как тебе Илюшкин самогон?
Я чистосердечно признался, что вкуснее не пивал – кристально чистый, без специфического запаха, приятно сластит. Пил бы и пил всю жизнь.
А Митька, угрюмо вперившись в меня своими глубоко запрятанными синими буркалами, неожиданно предложил:
   - А давай посоревнуемся – кто больше выпьет?
Я опешил – с чего это Митьке вздумалось соревноваться, да ещё столь специфически, но вызов был брошен во всеуслышанье, парни одобрительно загудели, девчата захихикали – и завёлся. Конечно, Митька соперник серьёзный. За два года, что мы перестали сталкиваться на футбольном поле, превратился из племенного бычка в настоящего призового бугая – косая сажень в плечах, грудь шириной в плетень, щёки цветут здоровой розовой кровью, кудлатая голова утверждена на мощной, как ствол столетнего дуба, шее – что ж, тем почётней будет победа. На зловещий огонёк в глазах соперника я не обратил внимания, Митька всегда смотрится страхолюдно, про таких говорят – физиономия кирпичом, а у Митьки она сложена из трёх кирпичей, два – щёки, третий – лоб, меж ними щёлочки глаз и губ, но на самом деле он нормальный парень. Соревноваться, так соревноваться, я тоже не лыком шит, самогонки выпил на проводах море. Покажу этой деревенщине, как умеет пить утончённый интеллигент.
   - Давай, - сказал я, - только без закуски и без передыха, пока кто первый не сдастся.
    Митька будто того и ждал, ужесточение правил поединка принял безоговорочно. И грянул бой с зелёным змием, бой бессмысленный и беспощадный.
   Виночерпий Колька Мандуров наливал из графина, наливал до краёв гранёную стопку замечательного Илюхиного самогона и Митька, как бросивший вызов, первым её опрокидывал. Без промедлений наступала моя очередь, и я вливал в себя порцию огненной жидкости. Колька бесстрастно отсчитывал – «третья, четвёртая». Самогон был крепкий, но про самоубийственный исход нашей дуэли я не думал. Все свои силы направил на промежуточную победу, и мне удалось, как делают спортсмены, целиком сконцентрироваться на механическом проглатывании потерявшего вкус зелья, включить защитную реакцию организма и отключить лишние органы восприятия. Видел одно – вот могучая Митькина лапа хватает стопку, подносит ко рту, подбородок запрокидывается, кадык совершает глотательное движение, пустая стопка хлопается на стол, вот прозрачная струя наполняет мою стопку, и я проделываю ту же процедуру. Больше не вижу ничего, в ушах отщёлкивает метроном – «седьмая, восьмая». Кажется, держусь стойко.
    «Девятая» - и задрожавшая Митькина рука, едва приподняв стопку, роняет её на стол, расплескав половину. Поднимаю взгляд выше – по багровому Митькиному лицу текут капли пота, голова беспомощно качается на шее, как горшок на колу, синие глаза замутились. Клиент готов. Торжествуя, проглатываю победную стопку и под аплодисменты зрителей возношу её над головой. Победа! Можно обозреть поле боя, насладиться триумфом. Но не тут-то было. Секундное расслабление мигом рушит все возведённые защитные стены, лампочка под потолком мигает и меркнет, с трудом различаю тревожные лица соседей, отчаянное выражение на личике мадонны, которая тоже  наблюдала от дверей за моим идиотским подвигом. Победа-то пиррова. К горлу подкатывает знакомое противное ощущение тошноты, точь-в-точь как на выпускном.  Пора на выход.
    Пробормотав – «Это дело надо перекурить», пускаюсь в опасный путь через две несусветно длинные комнаты, полные глазастых гостей. Во дворе удаётся сориентироваться и найти убежище подальше от льющих свет окон. Прочно сплетённый плетень даёт надёжную опору телу, а соседский огород принимает исторгаемую желудком отраву. Как приятно освежают порывы ветра, какими нежными пальчиками гладят голову редкие капли дождя. Господи, какой дурак!
   Сколько я провисел на плетне, предаваясь релаксации и осуждению собственного поведения, вспоминать бесполезно, думаю, недолго. Осторожное прикосновение к плечу прервало общеполезные процедуры.
   - Тебе плохо? – вопросил ангельский голосок.
Илюшкина сестрёнка в накинутом пальтишке соболезнующе заглядывала в лицо. Конечно же, мне было плохо, очень плохо, а стало вдвойне гаже и стыднее. Хорош рыцарь, накачавшийся самогонки и блюющий на плетне. Я что-то там промычал.
- Пойдём, - бережно, но крепко обняв обмякшее тело, ставшая ангелом-хранителем мадонна повлекла вглубь двора, где белела в темноте времянка. Включила свет, усадила на топчан, поднесла кружку ледяного огуречного рассола. Чуть полегчало. Уложила на топчан, накрыла лоб мокрым полотенцем. От горизонтального положения закружилась голова, опять стало дурно, пришлось заботливой сиделке вновь тащить больного к плетню. Много хлопот доставил ей не оправдавший лучших ожиданий кавалер, но билась она героически. Курс интенсивной терапии проводила умело, будто это было её привычной обязанностью. Умывала холодной водой, отпаивала, гладила по голове, как малое дитя, убегала на пару минут и вновь возвращалась к потерпевшему. От её жалостливых глаз, от трогательных ухаживаний я сгорал от стыда, злился на себя, но понемногу очухивался. Попробовал пройтись от стены к стене – получилось, закурил – почувствовал себя почти здоровым.
   - Ты только в хату не ходи, - предупредила спасительница, - в тепле тебе снова станет плохо.
    У меня и в мыслях не было возвращаться туда, где пахнет самогоном. В нетопленой времянке хмель выходил быстрее, ну и свидетелей позора не было. Та, что хлопочет надо мной, не в счёт, она соболезнует, она переживает. Правда, взглянуть ей в глаза стыдно.
   - Я пойду домой.
А что оставалось? Объясняться в любви, дыша самогонным перегаром, лезть целоваться губами, минуту назад перепачканными рвотой, прижиматься телом, только что снятым, как тряпка, с плетня? Интеллигентская спесь слетела безвозвратно, я сидел на топчане, понурив голову.
   Милая хлопотунья принесла плащ и кепку, я успел ткнуться в её руку благодарным поцелуем, и она, застеснявшись, убежала.
Подошёл попрощаться Илюшка.
   - Хорошая у тебя сестрёнка, - сказал я.
   - Хорошая, - подтвердил Илюшка, - только ещё очень молоденькая.
В ударении, которое он сделал на «очень молоденькая», я уловил нотку неодобрения   
   – мол, не трогай, пожалуйста. Но попрощались мы сердечно, пообещали не терять друг друга, пожелали удачи и я пустился в обратный одинокий путь.
    Путь был долог и невесел, встречный ветер нёс белые крупные звёзды снежинок, расцвечивая темноту ночи, липкая грязь под ногами густела, прихваченная морозцем, упруго подавалась под подошвами. С каждым шагом, глотая студёный воздух, я трезвел, и яснеющие мысли терзали всё сильней. Опять выставился на посмешище, залил самогонкой едва расцветший росток любви, загубил на корню. За что ни возьмусь, всё валится из рук. Ни себе не мил, ни всем, с кем имею дело. Ужас какой-то. Когда научусь быть хозяином своей жизни? Ведь давно пора.
Подобными покаяниями и благими пожеланиями я тешил себя долго, до ухода в армию. Но ничего не менялось, я оставался всё тем же шалтай-болтай, потому как жил за широкой спиной родителей. До настоящей школы жизни, с голодом и холодом, с прямым ответом за любой поступок было ещё далеко.
    А подоплёку Митькиного вызова я вскоре вызнал. Образ мадонны из третьей бригады не давал покоя, но на танцплощадках она не попадалась, видимо, родители держали «молоденькую» в строгости, пара походов в клуб «Красной Нивы» результатов не принесла, и я прибег к окольному наведению справок. И смутные подозрения оправдались – Митька Мезенцев наглухо застолбил за собой права на Илюшкину сестрёнку и никого к ней близко не подпускал, ревниво оберегая свою созревающую невесту. Я ещё легко отделался дуэлью на стопках, с другими претендентами Митька обходился круче. Если бы вопрос о нашем с ним соперничестве за руку мадонны был поставлен прямо, я бы, пожалуй, рискнул, но вновь сойтись нам не довелось. Вести же борьбу практически вслепую не нашлось ни времени, ни желания. Стойкостью чувств, как нетрудно заметить, я в ту пору не отличался, меня несло попутным ветром. Так и пронесло мимо.
    Судьбой дорогих друзей и подруг юности я продолжал интересоваться всю жизнь, но любопытство редко доводит до добра. Неведение милосердней. Скажу коротко – судьбы милой мадонны и её паладина сложились несчастливо. Митьку доконал тот напиток, которым он пытался меня отшить, доконал уже в зрелые годы, но - кисмет. А мадонна… Народная мудрость – «Не родись красивой, а родись счастливой» стала для неё горьким пророчеством, жаль. Впрочем – найдётся ли хоть один обитатель планеты Земля, который, отбыв свой отпущенный судьбою срок, смело заявит – я прожил незапятнанно счастливую жизнь? Сильно сомневаюсь.


    «Прошла зима, настало лето – спасибо партии за это», нет, этот лозунг развитого социализма ещё не служил координатой перемены дат. Пока что я благоденствовал под надёжной рукой родителей, и благодарить надо было их, только это простое чувство редко посещало. Неблагодарный сын барахтался в кипучей буче чёрного эгоизма.
    Но зима, с её беспорядочными увлечениями, с пьянками и гулянками, стихами и письмами, запойным чтением, отчаянно сберегаемой любовью к Люде, со всем тем, что щедро предоставляло обеспеченное родителями, когда сладкое, когда мучительное безделье, всё же действительно прошла. Настала весна. Своим трудоустройством я мало заботился, полагаясь на волю Eltern, как, винюсь, порой непочтительно именовал отца с мамой. Да и зимой трудовая деятельность в колхозе еле теплилась, у земледелия свои законы.
    Приблизительно в начале апреля отец сказал, что нашёл для меня неплохую работёнку, помощником агронома нашей четвёртой бригады. Заманчивое, даже лестное предложение. Это не учеником слесаря чумазиться в мехмастерских, работа чистая, умственная. Зачем агроному потребовался помощник, я не спрашивал. Наверно, не справляется с прорвой дел. Высказанное вслух сомнение, мол, я ни аза не смыслю в агрономии, отец развеял заверением, что достаточно знаний в объёме неполной средней школы – уметь читать, писать, чертить, рисовать, ну, и складывать в столбик. Что ж, подобными умениями я владел, и потому согласился, сидеть на родительской шее нахлебником временами сильно напрягало.
    После выполнения бюрократических формальностей, в одно прекрасное утро я оседлал велосипед и покатил на полевой стан бригады №4. Эпоха разнарядок у конюшни или перед кузней отошла в прошлое. Теперь бригадир Свешников, спеша на работу, проезжал мимо нашего двора не на линейке и не на бедарке, а на мотоцикле с коляской, верховой жеребец Аргумент был отправлен на конезавод. Полеводческие звенья голосистых баб летели в кузовах бортовых грузовиков, а не влачились на подводах, солидные механизаторы, вращая педали, катили следом, и все держали курс в степь, на север, к административному и техническому средоточию бригадной жизни. Открытый ток, куда я с дядей Васей Земцовым возил в начале пятидесятых зерно, и где в начале шестидесятых чистил кукурузные початки, оброс постройками, стал штаб-квартирой, стоянкой техники, ремонтной базой, местом отдыха и всем прочим, что сопутствует земледельческому труду. Станичники звали его «табор», замечательное слово, отзвук некогда кочевой казачьей жизни.
    Путь недальний и неблизкий, километра четыре, по станичным меркам пустяки. Квартал на север, мимо дворов Батлуковых, потом поворачиваю на запад, на стратегический профиль до полевого стана. Дорога уже грейдирована, укатана гравием, нарезаны кюветы, нормальное двустороннее движение. Зачуханная хата Моисеевых, новый кирпичный дом оркестранта Шевченко (по ходу справа), заброшенный флигель под черепичный крышей, где в розовом детстве играл с Людой Карпенко (слева), остаются позади, распахивается простор степи. Мой старый друг курган, потом, поодаль от дороги, облупленные строения СТФ, и за ними широкое разложье балки в пушистой поросли люцерны, уходящее до самой «Красной Нивы». По другую сторону корпуса МТФ с высоким цветком ветряка в окружении огороженных базов и выпасов. От балки опять поворот на север, нетрудный для ног, еле заметный, но длиннющий подъём по склону водораздела, на вершине которого, рядом с профилем, купой тополей и акаций вырастает на горизонте полевой стан. Качу резво, обгоняю, здороваясь, тучного дядю Костю Стрельникова, меня обгоняет грузовик, полный баб. Огромный купол чистого неба над головой, свежий ветерок от зелёного ковра озими, солнечный простор полей – как упоительно дышится после самоистязательного сидения в спёртом затворе комнаты над книгами! Жить хочется. И даже верится в лучшее будущее.
    Генерал Костылин, он же «Шлёп-Нога», он же уважаемый мной бригадир Николай Яковлевич Свешников приветствовал новоиспечённого труженика сельского хозяйства с хорошо замаскированной иронией, удостоил пожатия руки (в первый и последний раз), и без долгих проволочек передал в распоряжение агронома Петра Эдуардовича Бруса. Тот встретил помощника агронома, не в пример бригадиру, с искренней радостью, вцепился, как чёрт в грешную душу, и тут же увёл в помещение бригадной конторы. Похоже, он и впрямь зашивался в бумажной отчётности и возлагал на мою помощь большие надежды.
    Несмотря на то, что Пётр Эдуардович пребывал в должности агронома бригады уже несколько лет, он так и не стал своим среди коренных кирпильчан, продолжая выглядеть чужеродным элементом. Причин тому было несколько. Во-первых, он не был природным кубанцем. Судя по грубоватому, быстрому говору, с твёрдыми окончаниями слов, аканью и цоканью, происходил из белорусов. Бледная рыхловатая кожа лица никак не поддавалась степному южному загару, мягкие русые волосы облегали голову прилизанным париком, плотное коренастое тело он любил облачать в клетчатые пиджаки и брюки в крупную полоску. Этот чудаковатый прикид провоцировал ехидные насмешки станичников, а в его зелёную шляпу с короткими полями, когда он забывал её на вешалке, меня так и подмывало воткнуть птичье перо – для полного соответствия образу. Злоязычный Колька Ночёвкин даже сложил в честь нарядов Петра Эдуардовича ставшую популярной песенку, из которой я запомнил несколько строчек:
    И коровы вдруг доиться перестали,
    испугались насмерть кабаны,
    даже кони ржали,
    так их напугали
    агростильномодные штаны.
    Но внешний вид составлял полбеды. Агроном Брус так и не сумел сойти с  институтской скамьи на плодоносную почву кубанского чернозёма, остался безнадёжным теоретиком. При его невероятной многословности, усугублённой трудным для уха станичника иногородним акцентом, приправленной исключительно литературной речью с многосложной конструкцией фраз, наблюдать за его диалогами с трактористами и комбайнёрами доставляло мне неописуемое наслаждение. Разойдётся Пётр Эдуардович, так и сыплет научными терминами, разливается о достижениях современной селекции, воспевает чудеса химии и семеноводства, а стоящий перед ним ошарашенный колхозник, сдвинув на затылок замасленную кепку-восьмиклинку, долго и терпеливо слушает. А в заключение, с глубокой убеждённостью, подводит жирную черту под просветительской проповедью – «Два дождя в маю – все агрономы по х..».  Бригадир Свешников тоже не жаловал перегруженного теорией сотрудника, сурово призывая его быть ближе к земле, исходить из наличных ресурсов, а не витать в облаках. Пётр Эдуардович огорчался и удалялся в помещение конторы, где изливал своему помощнику жар непонятой души. Ну, я-то мог слушать его часами, в одно ухо влетало, в другое вылетало. Солдат спит – служба идёт.
    Первые дни основным местоприложением моего трудового энтузиазма служил письменный стол в конторе, один из четырёх столов в этом не самом обширном помещении. По левую от входа руку стояли столы бригадира и механика, по правую стол агронома, и в дальнем углу тихо скрипела пером учётчица, миловидная женщина средних лет. Энергичный начальник загрузил помощника составлением сводок, графиков, отчётов, заявок и прочей канцелярской писаниной, которую я выполнял чисто механически. С гораздо большим вдохновением чертил карту полей бригады, тут была моя любимая география, живая, знакомая с детства. С востока, пограничной полосой между нашей и пятой бригадами проходит прямое шоссе Кирпильская – Выселки, ломаная линия балок и просёлков северной границы отделяет от полей кореновского района, лесополоса местного значения от угодий третьей бригады, с юга подпирают улицы станицы. Сколько-то сотен гектаров нашей бригады поделены лесополосами и просёлками на квадраты, прямоугольники, параллелепипеды площадей, засеянных разными культурами и раскрашенных на моей карте цветными карандашами в определённый цвет. Зелёные, жёлтые, розовые, оранжевые, малиновые, синие клочки, сшитые в лоскутное одеяло, всё в масштабе, с точным обозначением количества гектаров в каждой клетке. Голубые ленты балок с прорезями гребель, чёрные квадратики табора и ферм, коричневые прожилки дорог – произведение искусства, а не карта. Я не удержался и сделал себе копию, где-то она лежит в старых бумагах. Поначалу старался по школьной привычке делать всё в кратчайший срок, потом поумнел. Тут не домашнее задание, тут восьмичасовой рабочий день. Сделаешь быстро – томишься бездельем, неловко, ждёшь, пока набежит вечно пропадающий работодатель. Красноречивый шеф предпочитал устную речь перу, исчезая из конторы часто и надолго, бригадир за своим столом не засиживался, механик Шацкий возникал на небосклоне конторы реже кометы Галлея, но учётчица-то рядом, всё видит. И я учился растягивать утреннее задание на весь трудовой день, гармонично совмещая деятельность на благо колхоза с любимым ротозейством. А посмотреть было на что, уйма народа, характеров, коллизий. Большой коллектив, калейдоскоп лиц. Я впервые завертелся в трудовом колесе и, хотя стоял немного на обочине, набрался впечатлений на всю жизнь. Народный театр во всей красе.
Течение каждого спектакля, при наружной однообразности, восхищало внутренней импровизацией, актёры блистали в своих оригинальных ролях, и так и рвались на сцену. И пусть сценарий утренней разнарядки повторялся изо дня в день, содержание было неповторимо. Бригадир Свешников, подобно древнерусскому боярину, возвышался на крыльце конторы в окружении свиты гридней – механик, помощник механика, агроном (без помощника – я скромно занимал зрительское место в окне), учётчица (пускай она будет боярской ключницей) с гроссбухом в руках,  а перед ними шумела толпа крепостных холопов и холопок. Впрочем, боярское достоинство бригадира оспаривалось весьма рьяно, механизаторы, а того пуще бабы, в случае несогласия крыли его великолепным русским матом почём зря. И кто над кем имеет власть, немудрено было запутаться. И откуда только брались незаурядные ораторские данные у звеньевой полеводов Лоскутовой или у тракториста Путинцева, какие они приводили неотразимые аргументы, блистали эпитетами и гиперболами. Демосфену с Цицероном можно идти к ним в ученики. Николаю Яковлевичу приходилось жарко, но он упорно гнул свою линию и, с помощью гридней, неизменно одолевал буйных оппонентов, разгонял их по рабочим местам, применяя, где лесть, где угрозы. Ему, офицеру военного времени, колхозная демократия стояла костью в горле, он бы с удовольствием пустил в ход беспрекословный командный стиль, да только какой уважающий себя кубанец возьмёт, и вот так, без споров и пререканий, согласится с мнением вышестоящего. Нет, надо обязательно покуражиться, поспорить, поорать, даже если в душе ты осознаёшь свою неправоту. Редко разнарядка обходилась без драматических сцен, впрочем, чаще с комедийной, чем трагической развязкой.
    Мой шеф уходил с разнарядки обыкновенно неудовлетворённым. О чём он просил бригадира, что у него выпрашивал, я не вникал, я лишь в очередной раз выслушивал вполуха его горькие жалобы на косность старого поколения, упования на приход молодой продвинутой смены (если он имел в виду меня, то жестоко заблуждался), получал канцелярское задание, и мы расставались до следующего утра. Начальником агроном Брус был снисходительным, пожалуй, даже недотёпистым. Вечно погружённый в свои нереализуемые планы, в проблемы общения с неподатливыми колхозниками, он иногда вообще забывал о моём существовании, и я наловчился, под маркой бумажной работы, втихаря писать стихи. Учётчица не могла разглядеть, что я там выписываю столбцом – заявку на удобрения или отчаянные взывания к Люде – пишу, и ладно. Пару раз несчастному агроному удавалось заполучить во владение мотоцикл бригадира (механик Шацкий категорически отказывал), на час, не больше, и мы ехали с ним в поля, где он с умным видом изучал корневую систему озимых, подсчитывал количество зёрен в колоске, рассуждал о росте и кучности и диктовал мне свои вычисления. Я прилежно записывал, больше всего жалея напрасно выдернутые стебельки. Наука наукой, а растения погибли.
    Если контору можно назвать мозгом, интеллектуальным центром табора, то кузня была его горячим, гулко бьющимся сердцем. И не только потому, что там пылал в топке огонь и раздавался звонкий перестук молотков, и даже не потому, что там постоянно вертелся нуждающийся в услугах кузнецов люд, а в первую очередь потому, что там царил некоронованный король табора, бесстрашный народный трибун и неиссякаемый оратор дед Хананок. Он мало изменился за те без малого четырнадцать лет, когда я впервые его увидел, разве что грива до плеч стала совсем седой, да в кожаном фартуке добавилось прожжённых дыр. Так же оглушительно громогласен, так же подвергает сокрушительной критике всех и вся, с прежним напором обрушивается на бракоделов и лодырей, неистощим в сарказме и юморе. Всяк, приближающийся к нему по делу, не говоря о праздных зеваках, заранее настраивается и готовится к словесному поединку, победить в котором шансов нет, так - хотя бы не упасть в грязь лицом. Больше всех достаётся от него работникам ремонтной бригады, сокращённо РР, нескольким бедолагам, случайно оставшимся без своих механизмов – у того трактор в капитальном ремонте, другой лишён водительских прав за пьянку на двенадцать месяцев. Как все временные рабочие, они лениво, из-под палки, отбывают номер, и дед Хананок изощряется по их адресу, пылая праведным гневом. Кубанцы народ самолюбивый, огрызнуться не упустят, разгорается перепалка, обмен любезностями разносится на весь табор. Сбегаются любопытствующие личности со всех концов, работники превращаются в зрителей, пока кто-либо из начальства не прекратит представление. Надо отметить, никаких оскорбительных выпадов стороны себе не позволяют, просто упражняются в остроумии и расходятся без обид. А внимающая публика потом долго смакует удачные выражения и примеряет новые клички, изобретённые спорщиками.
    Вообще, прозвищами никто обделён не был. Исконные имена и фамилии звучали редко, лишь в официальной обстановке, с глазу на глаз. Тут все были отменно вежливы, уважительны – Пётр Иваныч, Николай Павлович, ни дать, ни взять гоголевские персонажи. Но отсутствующие поминались только под прозвищами, и никак иначе, не всегда лестными, зато меткими. Я не успевал запоминать и записывать. Так, узнал, что мой старый знакомец дядя Жора Хрипунков носит два прозвища – «Курский» и «Цуть» за его неизжитый областной говор, отца нашего вратаря Коли Стрельникова за что-то наградили кличкой «Шамиль», чаще произнося как «Шамель». Тракторист Путинцев ходил под псевдонимом «Путь к коммунизму», Ляховицкого звали «Радёмый», Стриженко – «Салидол», Аскольского – «Скапской», лишённого водительских прав Ненашева – «Двенадцать месяцев», механика Шацкого – «Де Голль». Перечислять ещё с десяток произведений таборного фольклора, типа – Бецик, Драло, Губань, Буланый, не вижу смысла. Не помню кто, имел совсем фантастическое прозвище – «Гу-ню-ню», как бы не отец Лиды Аргатенко. О происхождении прозвища молотобойца Цветкова – «Кобель» расскажу чуть позже.
Обеденный перерыв на таборе длился два часа – с двенадцати до двух. Моторизованное начальство отбывало на мотоциклах домой, желающие покрутить педали отъезжали на велосипедах, большинство, и я в том числе, брало обед с собой и усаживалось за длинным столом в тени акаций. Весной столовая на полевом стане, ввиду малочисленности сезонного контингента, ещё не действовала. Отобедав, кто шёл вздремнуть в комнату отдыха при столовой, где стояли железные кровати с матрасами без подушек, кто забивал «козла» или точил лясы. Затаив дыхание, я заслушивался пламенными сократическими диалогами между дедом Хананком и трактористом Серёгой Герасимовым. Серёга, малорослый, болтливый кацап, оперировал категориями высокой международной и всесоюзной политики, дед, природный кубанец, ехидно окунал его раз за разом в грязь насущной действительности. Жаль, не было тогда у меня в руках современного мобильника с магнитофоном, какие бы перлы юмора и сарказма увековечились! Утрата невосполнимая. Дорога, ведущая от станицы к табору, из-за стола отлично просматривалась, но, увлёкшись игрой и разговорами, беспечный РР зачастую прозёвывал возвращение начальства и получал выговоры и обещания бригадира Свешникова снести стол козлятников бульдозером к чёртовой матери. Механик Шацкий и его помощник Денисович к угрозам не прибегали, они, будучи людьми дела, больше действовали собственным примером. Особенно Шацкий, истинный фанат-труженик. Он мог отсутствовать на полевом стане только в двух случаях – когда выезжал в поле к поломанному трактору, или когда рыскал по соседним станам в поисках запчастей. В прочие часы рабочего дня, в зачуханной спецовке, руки по локоть в масле и мазуте, он ничем не отличался от своих подчинённых ремонтников, разве только неутомимостью. Худой, высокий, с журавлиными ногами, длинным острым носом, торчащим из-под козырька надвинутой на лоб фуражки-сталинки, он действительно был копией генерала де Голля. Его посадка в седле мотоцикла служила поводом для сравнения с дядей Стёпой – колени поднимались почти до уровня плеч. Наши механизаторы за что-то его недолюбливали. Лично я с ним не общался и могу лишь предположить, что за резкие манеры и нетерпимость к провинившимся. Денисович тоже был суров, но без фанатизма.
    Тихая учётчица не ленилась в обеденный перерыв отправляться на велосипеде в станицу, и табориты относились к её утомительному наматыванию километров с пониманием, сочувствуя доле одинокой женщины, растящей дочку-школьницу. Надо доглядеть, обиходить, присмотреть, святое дело. Молотобоец Алексей Цветков, молчун и дважды мой спаситель в детстве, также неуклонно ездил обедать домой, отговариваясь на ворчание деда Хананка, что без горячего борща обед не обед. Ну, ездили и ездили, уезжали и приезжали порознь, никому в голову не приходило как-то сопрягать их поездки в некое совместное предприятие. Но однажды бригадир Николай Яковлевич Свешников, человек, по долгу службы бдящий за вверенными ему полями и людьми и, заметим, в прошлом офицер полковой разведки, проезжая привычным путём к месту работы, обратил внимание на загадочное обстоятельство. За поперечной лесополосой, где-то на полпути от табора до станицы и метрах в двухстах от основной дороги, стояли, прислонённые к скирде прошлогодней соломы два велосипеда. Владельцев оставленной колёсной техники в округе не наблюдалось. Бригадир затормозил и заглушил мотоцикл. Скирды в полях были непреходящей головной болью колхозного начальства – хулиганистые пацаны любили использовать их как объект игр, катались с мягких горок, рыли в них пещеры, ну и, случалось, поджигали, пуская сотни тонн соломы дымом в небеса. Николай Яковлевич решил проверить, нет ли опасности для вверенного ему имущества от неизвестных велосипедистов. Прихрамывая на культю, бывалый разведчик осторожно зашёл за скирду с тыльной от велосипедов стороны, продвинулся вдоль её длинной стены до торца, навострил слух – «слышалось урчанье и рычанье» - крепче сжал в руке верную инвалидную трость и отважно обогнул угол. То, что он увидел, повергло его в полное смятение чувств. Из неглубокой норы, прорытой в толще соломы, высовывались две пары обнажённых ног, причём одна пара, белокожая, изящных форм, принадлежала, несомненно, женщине, а вторая, волосатая и загорелая, столь же несомненно, мужчине. Обе пары так согласованно и самозабвенно производили характерные движения, что бригадира бросило в пот. Позабыв про охранительные намерения, он попятился, тяжко выдохнул и шустро заковылял прочь. Людей, занятых этаким делом, даже змея не кусает. Но, добравшись до мотоцикла, потрясённый бригадир впал в раздумье  и не стал заводить двигатель. Сел боком на сиденье, задымил «беломориной» и сосредоточил взгляд на скирде. Что двигало Николаем Яковлевичем, я за него отвечать не решусь. Возможно, простое человеческое любопытство, возможно, хотел призвать к ответу разорителей скирды. Как бы там ни было, пока он сидел и курил, возле него остановилось несколько возвращавшихся с домашнего обеда механизаторов. «Поломался, Яколич»? – «Нет, жду, когда диверсанты из скирды вылезут». После такого загадочного зачина кто же не присоединится к бригадиру? Собралась целая опергруппа желающих принять участие в поимке врагов народа. Их терпение было вскоре вознаграждено. Первой из-за скирды появилась никто иная, как чадолюбивая тихоня учётчица и, надо отдать ей должное, выказала недюжинную выдержку и самообладание. Осознав, что находится под прицелом полудюжины беспощадных глаз, она спокойно взяла свой велосипед и не спеша покатила в противоположную от профиля сторону, просёлком, кружным путём до табора. Никакой паники, никакой спешки. Застывшая в напряжённом ожидании публика, оценила её достойный уход со сцены. Ни смешков, ни свиста вдогонку, лишь перемигивания и жалостливое цоканье языком – женщина одинокая, кто её осудит? Наоборот, любой готов скрасить её одиночество своим посильным  участием, хоть сейчас. Второго героя спектакля пришлось немного подождать. Видимо, партнёрша успела предупредить его о засаде. Но не сидеть же весь день в норе? Мужская гордость не позволит. И сконфуженный герой-любовник вышел на яркий свет рампы под бурные и продолжительные аплодисменты. Кто? Бригадир Свешников яростно сплюнул, крутнул рукоять, рванул педаль запуска и умчался быстрее ветра. Неужели его мучила ревность? Мне случалось замечать взгляды, которыми он порой обжигал учётчицу, и я бы не назвал их равнодушными. И вот он, счастливый соперник, и кто – молотобоец Цветков, увалень, не разговорчивей камня, прокопчённый наскозь мужлан! Можно понять разочарование бригадира, своим непритязательным вкусом симпатичная сотрудница уязвила его в оставшуюся единственной ахиллесову пяту. Менее взыскательные коллеги встретили кузнеца №2, он же любовник №1, приветствиями и поздравлениями, поинтересовались – сколько тарелок горячего борща он маханул за обед, дядя Жора попытался вручить ему букет придорожных будяков. Молотобоец, багровый больше обычного, только вращал головой и, стоит ли упоминать, традиционно отмалчивался.
    Сколько-то дней эта история будоражила умы таборитов, с утра на кузню устраивалось настоящее паломничество, народ толпами шёл лично пожать руку герою и высказать своё восхищение, так что деду Хананку приходилось брать под защиту бессловесного подручного.
   - Изыдьте, демоны, - орал он, размахивая зажатым в щипцах куском раскалённого железа, - сей минут поджарю!
    В развитие этого достопамятного события могу добавить немного. Молотобоец Цветков недели две ходил небритый, давая зажить царапинам, симметрично прочерченными на его щеках ногтями ревнивой супруги, и на обед домой не ездил. Учётчица вела себя тише воды, ниже травы, будто ничего не произошло, а когда я пробовал вглядеться изучающим взором в лицо сидевшей напротив окаянной грешницы, она поднимала на меня глаза, полные такой уничтожающей иронии, что я торопился уткнуться в бумажки. Занимайся заданным делом, молокосос, нечего совать свой нос, куда и собака не суёт.
    В мае я больше времени проводил в полях, чем за письменным столом, и поначалу был в восторге от смены среды обитания. Погода стояла великолепная, колесить на велосипеде по просохшим просёлкам одно удовольствие, солнышко греет, озимь ходит зелёными волнами под лёгким ветерком, веет растительной свежестью, чудесно пахнет нагретая земля – и ты один среди всего этого великолепия. В мае жизнь на полях почти замирает, всё посеяно, но ещё ничего не созрело, кое-где проводится культивация кукурузы, подсолнухов, да свёклы, за весь день можешь не встретить ни души, благодать. Согласно вновь полученным ценным указаниям от агронома Бруса моя задача состояла в обнаружении полевых вредителей, могущих нанести вред росту злаков. До обеда я объезжал посевы, раздвигал росистые стебли ячменя и пшеницы – Брус повелел основное внимание уделить этим культурам – выявлял и подсчитывал количество вредителей на квадратный метр, после обеда составлял сводку и подавал её начальнику. Половина месяца прошла спокойно, количество вредителей не угрожало урожаю, я наслаждался вольной жизнью, но потом на клетках пшеницы, прилегающих к третьей бригаде, вдруг завёлся противный клоп-черепашка – так его звали за овальное панцирное тельце, а научный термин я забыл – и стал плодиться в геометрической прогрессии. Питался скот молочной субстанцией молодого зерна, оставляя после себя пустую оболочку, и естественно, наносил громадный ущерб урожаю. С неописуемым отвращением я фиксировал его присутствие чуть не на каждом колоске, серые вражины ползали и заполоняли зелёные заросли, как фашистские танки. Я забил тревогу на низшем уровне, агроном Брус поднялся инстанцией выше, наши сигналы возымели действие, и над полями заражённых клопом-черепашкой озимых начал летать  самолёт сельскохозяйственной авиации, знаменитый «кукурузник». Полевой аэродром сельхозавиации располагался на территории второй бригады и обслуживал близлежащие колхозы. От распылённой самолётом отравы зловредные клопы незамедлительно передохли, мы с Брусом могли праздновать победу, только моё личное празднование оказалось недолгим.
    Его омрачило, а потом и дискредитировало насмешливое отношение таборитов к нашим благородным трудам, они считали, что мы занимаемся ерундой и частенько ехидно прохаживались по адресу двух учёных схоластиков. Если агроному Брусу шуточки колхозников были как с гуся вода, он давно привык их не слышать, то меня задевало больно. Последним пёрышком, сломавшим спину верблюда, послужило обидное прозвище, что-то вроде «агроном Черепашкин», точно не помню, которое не раз слышал за спиной. Но когда оно было брошено мне в лицо за длинным столом под акациями одним из РР-эшников, я взорвался. Чтобы какое-то «чмо», весь день лениво слоняющееся с ножом культиватора в руках, посмело вот так, походя, оскорблять – да ни за что! В ответ обозвал слесаря «тупой мазутой», троглодитом, тот вызверился, и нас еле разнял дед Хананок. Мгновенно табор стал для меня зачумлённым местом, находиться среди чуждых людей стало невозможным. Положил поверху сводок заявление на увольнение, оседлал  велосипед, и сгорая от бешенства, шепча проклятия дикой станице, помчался домой, дав слово, что ноги моей больше не будет на таборе. И вдруг на полдороге вспомнил, что забыл на столе недописанное стихотворение. Вообразил, как любопытная учётчица его прочтёт (а в нём про любовь к Люде!) - в глазах полыхнуло – и развернулся назад. Бурей ворвался в контору – листок со стихами лежал нетронутый – сгрёб его под удивлённым взглядом учётчицы и, не попрощавшись, умёлся.
    Своё слово я сдержал, на полевой стан бригады №4 больше не ступил. К взываниям родителей остался глух. Когда заехал уговаривать агроном Брус, даже не вышел к нему из дома. И, доведённый до полного затмения сыновних чувств, решился заявить, что в никакой ВУЗ поступать не буду, пойду в армию и точка. Ни слёзы мамы, ни резоны отца на решимость упрямца не повлияли. Отчаянное желание выбраться из трясины станицы перевешивало все доводы разума. Любым способом оторваться от пуповины семьи, ощутить себя свободным, взмахнуть, наконец, крыльями и лететь, куда зовёт душа. Душа звала в Джетыгару, к Люде, и я только ждал, когда получу зарплату в колхозе. Два месяца трудов оставались без вознаграждения, касса колхоза была пуста. Мне причиталось, по приблизительным  подсчётам, что-то около ста сорока рублей, с такими деньгами можно было безбоязненно лететь в Тургайскую Столовую Страну. Свидетельство о рождении, аттестат о среднем образовании, новенький паспорт – единственные нажитые документы - лежали наготове в ящике стола. Выкипая от нетерпения, от неудовлетворённых желаний, я затаился и ждал.
    И тут, в самом начале июня, пришла телеграмма от Пети – «Забирают в армию 16-го, если можешь, приезжай проводить». В голове моей сначала всё перемешалось, а потом вызрел ясный план. К Петру родители отпустят без возражений, а из Павлова я домой не вернусь, махну в Джетыгару, о чём, естественно, дома молчок. Три тысячи километров для любви не крюк. Родители и впрямь особо не возражали, отец слегка покривился, мама горячо поддержала – «Езжай». Но денег на поездку и у родителей не было, они ещё не получили отпускные. Проклятый презренный металл, без него ни шагу.
    Но всё-таки кто-то наверху снизошёл к моим молитвам – «Сезам, отворись», десятого июня касса колхоза открылась, и я протянул в неё алчущую руку. Каково же было разочарование, когда в неё положили совершенно ничтожную сумму, где-то около восьмидесяти рублей. Выяснять причины наглого обмана я счёл унизительным, но планам моим был нанесён сокрушительный удар. Предстоял нелёгкий выбор – или ехать к Пете, или к Люде. На вояж в оба конца средств категорически недоставало. И я выбрал дружеский долг. Не потому, что ставил его выше любви. Просто показалось неприличным предстать перед Людой в образе нищего бродяги – а иного образа мои финансовые возможности не обещали – и, самое главное, я свято верил, что Люда приедет этим летом в Кирпили. Разминуться с ней я не боялся, помня назначенный срок – июль, начало августа. Кроме веры, в мой выбор вмешалось постыдное малодушие, но я его тогда не разглядел. Инфантильность, привычка получать подарки из чужих рук ещё не были изжиты, и я горько поплатился за собственную нерешительность.
    Придя из конторы домой, тут же собрал свой походный рюкзачок и закинул его за плечи. Медлить нечего. Ошарашенным моей стремительностью родителям оставалось только пожелать удачи и дать наставления. Мама успела незаметно сунуть две десятки, весьма пригодившиеся впоследствии, ибо рассчитывать свой бюджет я в те годы не умел и расточал деньги безрассудно.
    Вечером в Кореновке сел на первый попавшийся поезд до Москвы и попал как кур в ощип. Понятия не имея о разнице между пассажирским и скорым, твёрдо веруя в принцип – «раньше сядешь – раньше выйдешь» - угораздился в пассажирский поезд Краснодар – Москва, и был вознаграждён двумя днями и тремя ночами изумительно неторопливого передвижения по рельсам. Наш 501-й гончий не только кланялся каждому столбу и подолгу стоял на третьих-четвёртых путях всех станций и полустанков, он ещё и останавливался несколько раз в чистом поле, пропуская более важные эшелоны. Я даже выходил из вагона рвать полевые цветы. Меня это не очень огорчало, к Пете на проводы я успевал и вволю наслаждался обретённой наконец-то свободой – болтал с попутчиками, разглядывал в окно невиданные дотоле пейзажи, лихо посещал вагон-ресторан, где беспечно заказывал вино и пиво, нанося непоправимый урон своему тощему карману. Одной из моих соседок по купе неожиданно оказалась полузнакомая кирпильчанка, ехавшая в Рязань к сыну, она, на правах землячки и женщины житейски опытной, всячески меня опекала, подкармливала домашними яствами из своих обильных запасов, давала практические советы, удерживала от разорительных посещений вагона-ресторана. Я скорей смущался и тяготился её ограничительной опекой, так нравилась ощущать себя свободным, а тут – на тебе, заботливая тётка. Это сейчас могу сказать ей запоздалое спасибо.
За Ростовом пошли незнакомые места – чёрные терриконы Донбасса, коричневый, зловещего никотинового цвета дым над фабричными трубами, жёлтые пласты камня в щербатых высоких откосах – неприязненный индустриальный пейзаж. И дождь, настойчиво сопровождавший нас от Ростова до Воронежа, не добавлял ярких красок унылым мокрым полям. На следующий день распогодилось, но виды за окном краше не стали – земля изборождена глубокими ранами оврагов, домишки местных жителей какие-то облезлые и малые, и сами люди одеты бедно и невзрачно. Кацапландия, скудный край. То ли дело наша богатая Кубань.
    Утром третьего дня я уже разглядывал с верхней полки сосновые леса Подмосковья, деревянные избы, и втягивал чужой стылый воздух севера. А на перроне Казанского вокзала вообще ожидал сюрприз в виде бойко сыпавшего с неба мелкого снежка. Тёплой одеждой я не запасся – середина июня – и вынужден был напялить поверх ковбойки трикотажную тенниску. Согревшись на площади трёх вокзалов горячим кофе из термоса, которым торговала толстая тётка в телогрейке и белом халате, я ринулся добывать билет на Горький, так в советское время называли Нижний Новгород.
    Добыл без проблем, прокатился по земле Андрея Боголюбского и Владимира Солоухина, полюбовался издалека на зелёные и золотые купола ростовско-суздальских храмов, и вечером, ещё засветло, уже изучал расписание автобусов на Горьковском автовокзале. Впрочем, как пришлось вскоре убедиться, светлые вечера в тех краях сбивают с панталыку заезжих южан, на севере светлый вечер длится чуть не до двенадцати ночи. Последний рейс на Павлово-на-Оке уже ушёл и мне посоветовали попытать счастья на голосовке, на трассе. Она проходила неподалёку, прорезая склон пологого, но высокого бугра, откуда видно было широкую реку, не то Волгу, не то Оку. Голосовал я долго и безрезультатно, пока, уже в тёмных сумерках, не притормозил и не распахнул гостеприимно кабину водитель огромного большегруза – «Залезай, парень». Ехал он в Богородск, городок на полпути до Павлово, и моё недоумение разрешил по-деловому – «Высажу тебя прямо у гостиницы, там переночуешь, а утром уедешь, куда тебе надо». В сонной гостинице, типа «Дома колхозника», дежурная провела в тускло освещённый ночником номер, просторный, как спальня казармы, где спали несколько мужчин, и указала на свободную койку. Я рухнул без задних ног, а когда проснулся, в номере уже никого не было. Так что никого из соседей по номеру в гостинице города Богородска в лицо увидать не привелось.
    С адресом в руках и при помощи языка, который до Киева доведёт, я позвонил-таки в дверь квартиры на втором этаже славного города Павлово-на-Оке. Открыла Петина сестра, радушно приветствовала земляка и друга своего брата, принялась угощать и расспрашивать. Петя, сказала, скоро придёт, убежал по делам. Муж её был на работе, дети в пионерлагере. Из окна кухни открывался вид на просторный ухоженный квадрат двора с аллеями, беседками, детскими и спортивными площадками в окружении двухэтажных домов. Новый уютный микрорайон на окраине города, советский рай. Петру тут, наверно, неплохо жилось.
    Мой первый друг, мой друг бесценный и впрямь не заставил себя ждать, примчался, будто почувствовав, что гость с Кубани уже прибыл. Улыбаясь до ушей, приплясывая на своих кавалерийских ногах, он размахивал руками, засыпал вопросами, и его синие сверкающие глаза чуть не выскакивали из орбит. Но и о хозяйском долге не забывал – заметив мой зачуханный облик, отправил первым делом в ванную, помыться и переодеться, усадил за обеденный стол, оповестил о ближайших мероприятиях. А они оказались, хоть и несколько иными, нежели предполагались, зато продлевали наше общение на целые десять дней. Волею военкомата призыв Пети отодвинули именно на этот срок, и он намеревался рвануть на Кубань, попрощаться с матерью и сёстрами (отца его уже не было в живых), повидаться с друзьями и вернуться на призывной пункт в Павлово с чистой совестью. Ты не против? С чего бы! Повеселимся всласть! О Джетыгаре я напрочь позабыл. Два дня Петя положил на ознакомление с достопримечательностями Павлово, а потом вперёд, на родину.
    Вскоре пришёл с работы Петин зять, коренастый жизнерадостный волжанин, что безошибочно определялось по густому «оканью» и простецким манерам. Из холодильника появился непременный атрибут русского застолья – бутылка водки, а остаток вечера мы провели во дворе, где мои недавние собутыльники азартно сражались на волейбольной площадке,  я же, раскисший после ванны, водки и передряг путешествия, блаженно покуривал на скамейке, наслаждаясь долгой и светлой ночью севера.
    Два дня в Павлове крутнулись перед глазами цветными кружевами калейдоскопа, красочными и несвязными. Петя с гордостью старожила водил меня по достопримечательностям своего местопребывания. Через дорогу от их микрорайона начинался сосновый лес, настоящий корабельный бор, где среди поднебесных медных стволов мы гуляли, как по многоколонному залу египетского храма, вдыхая сухой хвойный воздух, нагибаясь за рдеющими под ногами ягодами земляники. А пройдя бор, очутились на высоком берегу Оки и, глядя на просторы рязанских раздолий, не преминули наперебой подекламировать есенинские стихи. Старый центр Павлова лежит на приречной террасе, добротные кирпичные дома гильдейских купцов и зажиточных ремесленников производили впечатление заслуженной давности, укоренённого прочного быта. К речной пристани с дебаркадером всё так же причаливали и отчаливали пароходики, включая современную «Ракету» на подводных крыльях, в парикмахерской, куда мы заглянули – я побриться, Петя подстричься, - повязывали до хруста накрахмаленные простыни, а лицо смачивали салфетками горячего и холодного компресса. Петя посмеивался над тщетностью усилий привести в порядок свои буйные вихры, скоро им было суждено пасть у порога военкомата. Я узнал от него, что все наши любимые перочинные ножи изготавливают в Павлово, как и знаменитые автобусы ПАЗики, что весной, в половодье, вода в Оке поднимается порой на 9-11 метров и затопляет часть города, что местные жители устраивают гусиные и петушиные бои, выводя для этого специальную породу бойцовых птиц.
Но для птичьих боёв был не сезон, и Петя повёл меня на стадион, на футбольный матч павловского «Торпедо» с «Химиком» из Дзержинска. Обе команды выступали в классе «Б», особым мастерством не блистали, но рубились отчаянно, по-соседски. Петя сказал, что на птицефабрике, где он работает, тоже организована футбольная команда, играет на первенство района. Если не ошибаюсь, Петя заочно учился в каком-то техникуме, а работал на своей фабрике физоргом, спорту на предприятиях в то время уделяли должное внимание, денег не жалели. Своей жизнью в Павлово Петя не мог нахвалиться, собирался после армии опять вернуться в этот городок и приглашал меня переселиться к нему. Правда, вышло по-другому – Петя приехал ко мне в Геленджик.
    За два дня общительный друг успел перезнакомить со своими друзьями и подругами, местные парни и девчонки вступали в отношения запросто, особенно отличались пылкостью чувств и непритязательностью девчонки, и я тут же завёл флирт с приглянувшейся податливой нижегородской красавицей. Само собой, за возлияниями в виде горячительных напитков дело не стало. Петя, по его уверениям, получив кучу расчетных, отпускных и премиальных, тратил их налево-направо, я не отставал, и наша весёлая компания не просыхала. В последний вечер перед отъездом, закатив очередную пирушку, потопали хмельной толпой на танцульки. Уже стемнело, мы попарно шли по дороге, я любострастно обнимал новую пассию, полный сладких предвкушений, но и мой злой рок не дремал.
    Возможно, не совсем твёрдые ноги увели далеко от обочины, возможно, не я один плохо справился в тот вечер с ориентировкой, только страшный удар вдруг вырвал асфальт из-под ног и, похоже, на несколько секунд я вообще отключился. Очнулся в кювете, надо мной хлопотали, освещая спичками. Глаза заливала кровь, тело онемело, не слушалось. Помню, Петя вынул из брови стёкла разбитых очков, приложил к ране носовой платок, скомандовал – «Взяли», и меня понесли на руках. В ярко освещённой комнате близлежащего дома, куда нас сердобольно пустили, раны на лице и ноге омыли – от левой штанины остались лохмотья – залили йодом, перебинтовали, и я понемногу пришёл в себя. Голова болела, нога еле сгибалась, но передвигаться самостоятельно, вроде, получалось. О танцах не было и речи, мы с Петей пошли домой. По дороге он рассказал, что случилось. Сзади меня зацепила коляска мотоцикла, промчавшегося без остановки на приличной скорости, вот и всё. Искать правых и виноватых бесполезно. Бедный Петя переживал и досадовал, что не уберёг друга – приехал живой и здоровый, возвращается калекой, я уверял, что ничего страшного, заживёт, как на собаке.
    Наутро из зеркала на меня глянул наполовину ободранный кусок мяса, вместо левой щеки сплошная ссадина, глаз почти не раскрывается. И что хуже всего – без очков (а запасных я не взял) окружающий мир дальше десяти метров расплывается, будто в знойном мареве. Хорош я предстану перед родителями, из дальних странствий возвратясь.  Но делать нечего. Наведя с помощью Пети нечто вроде макияжа, переоделся, (слава богу, догадался прихватить сменные брюки и рубашку), попрощался с гостеприимными павловчанами и похромал с другом в обратный путь. Так многообещающе начавшийся туристический вояж заканчивался печальным возвращением.
    Петя задумал ускорить темп нашего броска на юг, прибегнув к услугам Аэрофлота, время его поджимало. Но наступил период отпусков, в сторону черноморского побережья стремились массы народа, в кассах горьковского аэропорта, куда мы прибыли, Петя, помыкавшись, сумел раздобыть билеты лишь до Ростова-на-Дону – по его рассуждению, мы всё равно экономили время, от Ростова до Кубани рукой подать. Стыдно признаться, в хлопотах друга я не принимал никакого участия, распростёршись ненужным бременем на скамейке. Жуткая головная боль, мгла близорукости и, наверняка, сотрясения мозга (если таковой наличествовал в моей башке), инвалидная хромота довели до полнейшего безразличия. К тому же, вывернув карманы, не смог наскрести в них достаточной суммы для оплаты авиабилета – аукнулось нерасчётливое разбрасывание денег – и чуть не сгорел от позора. Но Петя был настоящий друг, мало того, что он и бровью не повёл при виде жалкой недостаточности финансов попутчика, он не уставал приносить мне пирожки и крюшон для подкрепления сил, а дабы ободрить погасший дух вручил плоскую фляжку коньяка, которым я и подкреплялся до самого Ростова.
И вот ширококрылая махина ИЛ-18, оглушительно завывая четырьмя моторами, совершила длиннющий разбег по взлётной полосе и вознесла нас за облака. После двух часов полудрёмы в парусиновом кресле мы переместились из прохладных волжских просторов в жаркое пекло донских степей. На железнодорожном и автобусном вокзалах Ростова творился сущий ад, я никогда не видел такого столпотворения оголтелого народа, до касс было не подступиться. Сколько часов Петя метался, с боем вырывая пропуск на родину, не помню, помню, что долго. Во всяком случае, я успел дососать свой коньяк, полёживая на скамейке, словно малое дитя с соской. Энергичные усилия Пети увенчались успехом уже глубокой ночью, и мы втиснулись в какой-то чудовищно переполненный поезд ближнего следования, где Петя с трудом отвоевал две чуть ли не третьи, багажные полки. Без своего верного друга я бы точно пропал.
    А так родители удостоились сомнительного счастья лицезреть ободранную физиономию блудного сына. Вяло удовлетворив их законное любопытство, я завалился спать и проспал почти сутки.
    Пробудившись, неожиданно почувствовал себя практически здоровым. Целительный воздух родины, мамины заботы, нагрянувшие друзья, поставили калеку на ноги и вернули к активной жизни. Петя успел объездить всех старых друзей, он задался целью устроить себе проводы в армию здесь, в станице, и ломал голову – как провернуть это мероприятие. Его мать болела и на её помощь он не мог рассчитывать, к тому же в их убогой хате и тесном дворе не находилось места. Моя мама, добрая душа, будучи свидетельницей нашего разговора, сказала – «Петя, давай у нас. Можете освободить класс от парт, можете во дворе, у нас просторно. Я помогу». Отец, всегда относившийся к моему другу с иронической доброжелательностью, величая его «Нужняком», от чего Петя страдальчески гримасничал, но терпел, поддержал – «Погуляйте напоследок». Мы выбрали сад. На полянке клевера под молодой грушей поставили столы и стулья, опытные монтёры Володя Косарев и Коля Стрельников протянули временную линию электропередачи, подвесили на ветках лампочки и даже подключили розетку для проигрывателя, чудное образовалось застолье. А вот с напитками вышла промашка, заготовщики опростоволосились. Это были Володя и я. Петя, занятой объездом с приглашениями, поручил нам закупить выпивку и закуску, для чего выделил необходимый кредит. На продукты председатели стола особенно не тратились, полагаясь на мамино хлебосольство, и сэкономили что-то около сорока рублей, сумма, эквивалентная примерно десяти бутылкам водки. Пить водку в летнюю жару показалось нам жестоким занятием, ну, и ожидались дамы, и я предложил Володе закупить вина. В нашей новой торговой палатке на территории четвёртой бригады – её синий деревянный конус возвышался, словно богатырский шлем, рядом с детским садиком – из благородных напитков наличествовал один вермут. Не чинзано, и не мартини, о таковых мы и не слыхивали, а просто вермут местного кубанского разлива, кажется, из города Крымска, в поллитровых бутылках, с малопритязательной этикеткой. До того дня вермут в нашей станице был известен скорей понаслышке, я расхвалил Володе дивный вкус заморского питья и мы хапнули на все деньги восемнадцать бутылок, две полных авоськи.
    Когда собрались все, кого Петя смог изловить, и мы с Володей начали торжественно выставлять на столы бесконечную батарею новомодного напитка, то вместо предвкушаемой похвалы вдруг подверглись уничтожающей критике – «Вы чего понабрали? Там что, водки не было»? И что удивило больше всего – самые горькие покачивания головой и упрёки исходили от подруги Тани Дурневой, незнакомой мне дотоле девчонки из пятой бригады Раи Шушлиновой. Я ещё подумал, во крутая девка, водку ей подавай. Из парней пришли, помнится, Юрик, Гена, Мурка с Петей Прокопцовым, больше не помню. Зажглись лампочки, заиграл проигрыватель, поднялись стаканы, пир в стиле Роберта Бёрнса – «Последний тот из нас, друзья, кто первым ступит за порог, а первый тот, кого струя из нас последним свалит с ног» - зашумел на весь сад и ближнюю округу. Наверно, островок света и веселья посреди сумрака ночи смотрелся здорово. Единственно, что огорчало – критика вермута со стороны почитателей отечественных напитков не утихала, незадачливых сомелье охуждали нещадно. Вермут хорош для десерта, для прихлёбывания мелкими глотками меж кофе и пирожными, но глушить его стапятидесятиграммовыми стаканами дело тяжкое. Пряный аромат лечебных трав встаёт колом в горле. Не выдержав, я сбегал в родительский подвал и притащил баллон игристого отцовского саперави. Питьё вперемешку пошло успешней, ну и результаты вскоре сказались.
    Всех перипетий, как и перипитий разгульного застолья перечислять не буду, ибо на первый план вышло внезапное и сокрушительное опьянение Тани Дурневой. Наша боевая староста, пройдя годовой искус городской жизни в Новочеркасске, стала весьма тонной светской леди, небрежно потягивала вермут, оттопырив мизинец, изъяснялась закруглёнными периодами и мастерски пускала из губ струйку табачного дыма. А дальше, дальше повторила судьбу Славика Карпенко на незабвенной встрече нового, 65-го года, с той разницей, что её спасала моя мама, а не мама Юрика Пономаренко. Переместив павшую старосту на родительскую кровать, мы продолжили пир. Прибираясь утром на клеверной полянке, я обнаружил, что все бутылки из-под охаянного вермута пусты.
    Когда пирующие покинули сад, встал вопрос – как быть с Таней? Мы с Раей вошли в полутёмную комнату, где резко пахло нашатырём, а у изголовья страдалицы сидела моя мама. На предложение переночевать у нас, Таня сказала, что её бабушка будет сильно волноваться, что ей уже лучше, и она с помощью Раи до дому дойдёт. Естественно, я предложил себя в провожатые, мы с Раей впряглись пристяжными к обессиленной коренной и повлачили её полуночными улицами, прочий народ бесследно расточился. Рая была девушка крепкая, на меня вермут практически не подействовал – может, удар мотоцикла отшиб на время гены, отвечающие за охмеление – и мы слаженно транспортировали весомый груз. Думаю, Мишутке Яковлеву в новогоднюю ночь пришлось несравненно труднее – снег, лёд под ногами, скользко, недаром они повалили по дороге камышовый плетень. Таня то лепетала всякую сентиментальную чепуху о том, как ей жалко, что наш дружный класс распался, то кляла себя за выкуренную сигарету – «я ведь не курю», то обливалась слезами от неминучего позора встречи с бабушкой. Сопровождающие лица сдержанно утешали и облегчённо вздохнули, доставив груз по назначению в объятия доброй бабушки. Долг платежом красен – когда я, курсант новочеркасской учебки, напился до положения риз в общежитии Таниного института, они с Зиной Кутняховой мужественно протащили меня через весь город до проходной КПП.
    Проулок, где жила Танина бабушка, выходил к речке, и над ней, на взлобке крутого берега, под тополем стояла одинокая скамейка, словно приглашая отдохнуть. Не сговариваясь, мы с Раей проследовали к ней, присели, полюбовались полной луной на чистом небе, её отражением в зеркале става, покурили, пофилософствовали. Кажется, никаких шалостей себе не позволили, разве совсем чуть-чуть.
    Наутро мама еле растолкала меня в половине шестого, я просил её разбудить в это время, чтобы успеть проводить Петю, уезжавшего первым рейсом. Наскоро умывшись, бегом, протирая на ходу глаза, помчался пустой рассветной улицей. Ещё издали заметил стоящего у своей калитки Петю, а по другую сторону его мать. Они, видимо, уже давно поджидали меня. Простившись с матерью, Петя поддёрнул рюкзачок, и мы заторопились на автобусную остановку. Мой друг выглядел, как всегда, бодрым, улыбался, но улыбка его была немного растерянной. Как мы ни хорохорились, бесстрашно заглядывая в будущее, оно разверзалось перед нами бездной неизведанной глубины. Предстояли три года разлуки, три года службы – как всё сложится?
    Сложилось, сразу скажу, совсем невесело. Нет, мы ни разу не изменили нашей дружбе. Пока оба служили – он в городе Глухове Сумской области, а я сначала в Новочеркасске, а потом в Рудольштадте, городке ГДР – письма шли от нас друг к другу непрерывным потоком, стихи, мечты, надежды. Петя демобилизовался в ноябре 68-го и вернулся в свой милый Павлово-на-Оке, я прибыл домой в январе 69-го, а с марта обосновался в курортном Геленджике. Моя агитация воздействовала на Петю, в июне мы обнялись после трёхлетней разлуки и зажили вместе в комнате №13 общежития СМУ-13. Работали в одной бригаде, шлялись по танцам, гуляли на пикниках, влюблялись, спешили жить. 13-го июня 70-го Петя веселился на моей свадьбе и прыгал с плоской крыши ресторана «Яхта» в Чёрное море для освежения. Через две недели, 28-го июня, на День советской молодёжи, он разбился насмерть, упав с двадцатиметрового обрыва Толстого мыса. Пошёл с друзьями на маёвку, играли в волейбол, погнался за катящимся к обрыву мячом и не удержался на краю пропасти. Похоронили его в Кирпилях, в нескольких шагах от могилы моей мамы, умершей в августе 69-го от апоплексического удара. Не знаю, корит ли кто-нибудь меня за то, что сманил Петю в Геленджик. Вслух этого никто не высказывал. А я от чувства вины избавиться не могу. И ещё – если и есть что-то на свете, не позволяющее мне поверить в присутствие всевидящего и милосердного бога, так это смерть моего друга в двадцать три года.
    После бурных перемещений во времени и пространстве, оставшись один, без всякого насущного дела, без друзей, я отчаянно искал – чем разогнать летаргический сон души. Тоска и скука бесцельного существования сводили с ума. Родители, выяснив, что я намерен ждать повестку из военкомата и до того дня ничего не делать, оставили меня в покое. Девятнадцать лет терпели, потерпим ещё три месяца, наверно, решили они. До 30-го сентября, до моего девятнадцатилетия оставалось три месяца, раньше этого рубежа повестку принести не могли. По дому, по хозяйству, когда просили помочь, я не отказывался. С приятным чувством настоящего дела поднимал из колодца ежевечерние сорок вёдер воды для полива огурцов и помидоров, с отвращением кормил кроликов. Отношения с родителями шли в разном направлении. Отца я всё больше сторонился, испытывая стыд за его чрезмерную погружённость в домашнее хозяйство, за обработку дополнительных «планов» земли, за выращивание свиней, кур, уток, индюков, гусей, за подпольную добычу зерна и комбикорма, за всю эту возню в пыли и навозе. Было больно видеть, как отец опрощается, становится обыкновенным станичником, как его памятная с детства особенность, родовая гордыня безвозвратно улетучиваются, я усматривал в этом деградацию личности и ужасно страдал. Что отец выбивается из сил, обеспечивая своих недорослей надлежащим уходом, накапливая по крохам деньги на постройку, наконец, собственного дома, чтобы избавиться от проклятия казённой квартиры, зажить по-человечески – этого я, увы, не понимал. Не понимал, на какие жертвы он идёт ради благосостояния семьи. К маме, наоборот, льнул всё больше. Мы часто посиживали с ней вечерами под жерделой, я с жадностью впитывал рассказы про жизнь наших предков, про баснословные годы её детства и юности. Мама жалела мою неприкаянность, неприспособленность к станичному быту. Она знала, что быть нам рядом совсем недолго, скоро я упорхну, и, бог весть, когда сможем встретиться. Наверно, её одолевали грустные предчувствия, и она спешила пересказать всё самое важное и главное из своей жизни, чтобы оно продолжило жить в сыне. И я слушал, слушал. Без маминых рассказов 20-40-е годы лежали бы позади страницами официоза, благодаря маме они наполнились живыми людьми с их страстями и загадками, которые суждено  разгадывать до конца жизни. Брат Витька мелькал где-то на окраинах внимания, мы существовали с ним параллельно, но в разных измерениях.
    В то последнее лето в станице, как и в несколько предыдущих, помогать колхозу в уборке урожая прибывал армейский автобат, своих грузовиков у колхоза не хватало. Вторжение людей в хаки расцвечивало на краткое время серую картину будней, добавляло ярких впечатлений. Как вояки распределялись по бригадам колхоза – поротно и повзводно – я не вникал, не до того было, но не заметить определённых на постой в родительскую школу солдат, разумеется, не мог. Присматриваться к новым людям всегда интересно. Автомобили и несколько палаток стояли на площади за клубом, классы стали казармой. Летом 65-го года среди наших постояльцев было много хохлов, отец их особо привечал, угощал по вечерам домашним вином, а те угощали отца украинскими песнями, до которых он был большой любитель. На крыльце школы устраивались целые концерты. Как-то отец пригласил на ужин двух офицеров, молодых лейтенантов, один из них, мой тёзка, парень слегка приблатнённый, пришёл с гитарой, вдохновился отцовским вином и начал выдавать песенки специфического репертуара – «Жил в Константинополе ишак», и того хлеще – «У нас в квартире в который раз развалился унитаз». Заметив смущение мамы и кислую гримасу отца, второй лейтенант одёрнул расходившегося коллегу.
Летом 66-го, когда у самого армия была на носу, я стал ближе сходиться со служивыми. Контингент был на сей раз с заметным региональным акцентом – все сибиряки и забайкальцы, народ своеобразный, резко отличающийся от кубанцев. Парни жёсткие, плохо ладившие меж собой, скандалящие с командирами. Но я с некоторыми хорошо ладил – с Колей Глуховым с Онона, с Геной Скляровым из Омска, с Лёшкой Никитиным из Читы. Таскал им вино, разговоры разговаривал, слушал песни. Все трое складно бренчали на гитаре, выводили душещипательные дворовые арии – «Где же ты, любовь моя», «Люда, слышишь, плачет душа по тебе». И моя душа отзывалась плачем по Люде. И грядущее одиночество солдатчины проникало в грудь холодком.
    Из романических историй меж солдатами и станичными девчонками запомнилась одна, потому как она протекала на моих глазах, заплаканное лицо Жанки Морозовой, дочки незабвенного военрука Николая Ефимовича, стоит перед глазами. Она прибегала проведывать своего возлюбленного, сидящего в яме-зиндане, исполнявшей роль полевой гауптвахты, рядом с нашим футбольным полем, где мы пинали мяч. Водитель рядовой Лизогуб, пренебрегая вывозом урожая с колхозных полей, сажал Жанку в кабину, и они пропадали весь день на Махоркиной балке. Начальство, после нескольких предупреждений, засадило самовольщика под арест, и мы, футболёры, стали невольными свидетелями любовной драмы, наблюдая, как часовой с примкнутым штыком отгоняет от темницы сырой неутешно рыдающую подругу заключённого. У отцов-командиров Советской армии подобная полевая гаутвахта широко практиковалась. Когда я служил в ГСВГ, наш командир дивизиона посадил в такую же яму Витальку Ставрова на Лосском полигоне.   
    Последнее лето в станице вместило ещё много чего – и футбольное судейство, и приключение в Восточной, и уроки Люции, и спонтанные пьянки с Толиком и Мишуткой. Но всё это пролетало стороной, мало затрагивая главное. Главное, что кипело во мне, что не давало покоя, заставляя каждый вечер пускаться в обход клубов и танцулек – было ожидание Люды. Приближался крайний срок её приезда в станицу. Днями я строчил стихи с заклинаниями явить чудо, вечерами устремлялся искать чудо наяву. Это были страшные дни. Сколько раз меня едва не бросала в обморок простая ошибка зрения, опалив вспышкой обманутой надежды, сколько лиц оттолкнуло холодом разочарования, когда я, как маньяк, бродил по парку и танцплощадке, подходя вплотную ко всем подряд. Бесконечные вызывания образа Люды из памяти привели к тому, что её черты стёрлись, как чеканка на монете, и как я ни молил, как ни взывал, передо мной вставал лишь бледный неразличимый облик. В стихах я уже попрощался с Людой, обвинив коварные слова, что они выпили из меня любовь по капле, в душе продолжал таить надежду на встречу. В жизни может случиться всякое, надо только верить и не предавать любовь. Даже разговор с Соловьём, до которого я как-то от безнадёги подкатился, не убил бессмертной веры. На брошенное вроде как вскользь замечание, что неплохо бы повторить прошлогодний романчик, матёрый охотник ответил – «Нет, не выйдет. Тётка получила по доверенности все документы и отослала почтой. Девки не приедут, что им тут делать». Удар был жестокий, настоящее ушло во тьму, но будущее, будущее - кто провидит? Я не расстался с надеждой, и никогда не расстанусь.
    Ежевечерне бывая в парке, я изредка натыкался на Юрика, и тогда мы шли в артистическую, но в то лето Юрик почти не попадался. Легче было найти Гену Нечаева, он устроился работать киномехаником в клубе центра и вход в его кинобудку был для меня свободный. Во время сеанса, когда Гена метался между двумя аппаратами с бобинами лент, я ему не мешал, уважая его ответственный труд – при заминке из зала тут же понесутся вопли – «Сапожник»! – и забирался к нему обычно после сеанса. Всегда с бутылкой вина. Секрет моей состоятельности раскрывался просто – мама безотказно выделяла дежурный рубль на поход в кино и на танцы, а однажды, приподняв угол матраса на своей кровати, показала запечатанную пачку трёхрублёвых ассигнаций – «Это мы с отцом отложили на твои проводы в армию». Не ставя в известность отца, мама не раз черпала для удовлетворения моих аппетитов из этого резервного фонда, так что к ноябрю пачка изрядно отощала. Бедная мама.
    И вот где-то в конце августа или уже в начале сентября я привычно влез по наружной железной лесенке в тесное гнездо Гениной кинобудки. Гена, завершавший манипуляции с перемоткой лент, оказался не один. Рядом с ним, не то помогая, не то мешая, вертелись его подруга Люся Самарская, красивая статная девчонка годом младше, и наша общая одноклассница Надя Ненашева. Присутствие Нади вопросов не вызывало, она вместе с Люсей училась в усть-лабинском медучилище, а бойкость её характера не признавала границ. В школе Надя была для меня «Монах в синих штанах», я для неё «Медя». Этим, собственно, наши взаимоотношения исчерпывались. Мы не враждовали, но и никакого интереса друг к другу не проявляли.
    У Гены тоже была припасена бутылка «Анапы» и два яблока, у меня, помимо всё того же пойла, несколько карамелек, джентльменский набор для небольшого междусобойчика. Люся пила осторожно, Надя бесстрашно опрокинула пару полных стаканов, задымила сигаретой, и тонус её всегдашней жизнерадостности заметно возрос. О чём мы трещали – дело десятое, меня внезапно заняло совершённое открытие – оказывается, Надя необыкновенно привлекательна, и даже более того – притягательна. В своем месте, рассуждая о тех девчонках-одноклассницах, в которых мне мерещилось зримо выраженное женское начало, я, помнится, отозвался о Наде, как о наиболее яркой выразительнице того магнетического начала. И теперь, разглядывая её в упор, убеждался в том неопровержимо. Ладная фигурка, карие глаза, лукаво стреляющие из-под лихой чёлки, щебечущий голосок, от которого сладко тает грудь – чем не девушка твоей мечты? Ни секунды не пребывает в покое, вертится, как юла, руки так и порхают, того гляди взлетит. А как вперится в тебя чуть косящим загадочным взглядом – было в ней что-то от китаянки – обмираешь. Я почувствовал, что бесповоротно влюбляюсь. Вино ли разожгло мои чувства, Надино ли обаяние, которого она мне раньше не уделяла, долго размышлять не пришлось. У Гены от вина настроение почему-то испортилось, они с Люсей вступили в резкий спор, и наш банкет не затянулся.
    Надя сама попросила – «Медя, проводи, а то я что-то..», и повертела ладонью у головы. Ну да, по крутой лесенке я снёс её почти на руках. Она крепко ухватила меня под локоть, и мы двинулись через дремучие дебри парка. Надя жила где-то во в первой бригаде, недалеко от Мурки и Пети Прокопцова, где – я толком не знал. «Нас всех подстерегает случай», - сказал Блок, и с этой аксиомой  не поспоришь. Просто случаи бывают разные, а в тот вечер случаи выстроились в неразрывную цепочку и цепко опутали нас с Надей.
    Только мы поравнялись с летним кинотеатром, как сверкнула молния, грохнул гром и полил, как из ведра, обломный ливень. Я заметил, что двери кинотеатра открыты, и потащил Надю под раковину крытой сцены. Будучи в одной лёгкой белой блузке, Надя успела промокнуть, и я укутал её своим испытанным пиджаком. А так как она продолжала дрожать, то обнял её за плечи и прижал к себе. Что бывает, если к тебе прильнёт девичье тело, тело девчонки, мягко говоря, тебе не безразличной? Пробегает искра и возникает желание взглянуть друг другу в глаза. Надя подняла голову, и я тут же впился в её губы своими жадными губами. И, совсем нежданно, получил ответный удар -  Надя обхватила меня за шею, и от её жаркого поцелуя я едва не задохнулся. Честно признаюсь, такое скорое развитие событий ошеломило. А Надя вдруг оттолкнула меня и спросила, явно изумляясь сама себе:
   - Слушай, Медя, что мы с тобой творим?
   - Как что, - нагло заявил я, - это любовь. И перестань звать меня Медей.
И для предотвращения дальнейших вопросов наглухо запечатал её губы новым поцелуем.
   Чтобы убедить Надю в истинности своих любовных деклараций пришлось повторить их многократно. Ещё несколько раз, посреди пылких объятий, она отстранялась и сквозь смех бормотала – «Слушай, что мы делаем»? Наконец, я сразил её неопровержимым аргументом – «Где ты видела, чтобы целовали тех, кого не любят»? И Надя сдалась.
    Чего-чего, а убеждать себя я умел. Особенно когда речь шла о любви. Желание любить, любить, во что бы то ни стало, слишком переполняло, и я отдался новой любви безоглядно. У Нади с чувствами обстояло намного сложней. Раз уступив моему напору, она поплыла по течению, но у её любви были, как я впоследствии узнал, большие препятствия, пороги и водовороты.
    Своих отношений мы и не думали скрывать, всюду появляясь вместе, и наши друзья и подруги после первоначальной оторопи приняли их как несомненный факт – мало ли чего на свете не бывает, влюбились, и влюбились, нехай кохаются. И до первого октября, до отъезда Нади на учёбу, у нас был настоящий медовый месяц любви. Каждый вечер мы встречались в парке, после кино, танцев или дружеских вечеринок уединялись, и расставались ближе к рассвету. Места для уединения выбирали самые разнообразные, от скамеек в летнем кинотеатре до глухих околиц станицы. Даже сейчас, проходя иной раз по нашему парку, я не могу смотреть без улыбки на памятник Ленину, стоящий на низком постаменте из чёрных отполированных плит. Там, на этих плитах, посиживая в обнимку прямо у ног вождя мирового пролетариата, мы с Надей занимались делами, далёкими от революционной теории и практики.
    А совсем кощунственный поступок мы содеяли, осквернив пенаты родной школы №19. Как-то ночной порой нас застиг в парке дождик, и в моей шкодливой памяти, неисповедимыми путями, вдруг всплыл обыкновенный шпингалет на окне в кабинете трактороведения непосредственно за спиной Сергея Кондратьевича. Этот разболтанный шпингалет еле держался на гнутых шурупах и, случалось, створка окна распахивалась от сильного порыва ветра. Сергей Кондратьевич с ворчанием прилаживал шпингалет на место, сетуя на собственный недосуг и разгильдяйство завхоза Пузикова. Я предложил Наде проверить – всё в том же ли бедственном состоянии окна в кабинете трактороведения? Надя без колебаний согласилась, озорные проделки соответствовали её боевому характеру. И мы ринулись на штурм стен незабвенной альма матер. Стоило мне слегка потрясти памятную створку, как она гостеприимно открылась и недавние выпускники, пересмеиваясь, без стеснения проникли в сухую и тёплую аудиторию, где отскучали столько учебных часов. Повторять принципы работы двигателей внутреннего сгорания мы не собирались, нас жёг и нами двигал иной, благородный пламень. Подперев ненадёжное окно стопкой толстенных фолиантов трактороведения, я сдвинул вплотную несколько столов, застелил охапкой снятых со стен плакатов – а их, если кто помнит, изготавливали тогда на матерчатой основе – и получилось вполне комфортное ложе, на которое мы и возлегли. К сожалению, покидая наш импровизированный альков, я не удосужился придать храму науки его первобытный вид и, когда нам с Надей вздумалось опять совершить проникновение в его благословенные недра, створки оказались намертво заколочены гвоздями. Пришлось удовольствоваться воображаемой картиной, как округлились глаза Сергея Кондратьевича под круглыми очками при лицезрении того логова разврата, в который превратили его любимый кабинет, как он возвысил свой возмущённый глас до слуха грозного Джаги и завхоз Пузиков наконец-то исполнил служебный долг.
    Надя была большой непоседой, компанейской девчонкой, и без ежедневных посиделок с подругами страшно скучала. Поневоле и я втягивался в её шляния по станице, хотя, если честно, скорей тяготился, чем развлекался обществом её подруг. Я предпочитал упоительный тет-а тет. А тут, усадив Надю на багажник или раму велосипеда, наворачивай педали до третьей бригады, где она будет часами шушукаться с Галей Нетребиной, а ты позёвывай. Притом, Галя настороженней других относилась к нашей внезапно вспыхнувшей связи, её недоверчивые взгляды, которыми она меня окидывала всякий раз, сильно напрягали. Не зная подлинных причин её холодности, я относил их на счёт своей устоявшейся среди одноклассниц незавидной репутации – Юрка Меденец парень переменчивый, колючий, всегда гораздый, чуть что, послать на три буквы, короче, связываться с ним себе дороже. И старался изо всех сил выказать себя белым и пушистым. Возможно, и на самом деле менялся к лучшему, но это уже не мне судить. И когда однажды Надя, после особенно страстных ласк, вдруг расплакалась и созналась, что у неё есть другой парень, связь с которым не оборвана, а лишь прервана его службой в армии и они переписываются, для меня стала ясна настороженность Гали. Между подругами секретов нет, и Галя не одобряла двойственного поведения Нади. Надя сама мучилась неразрешимой запутанностью своих чувств и, всхлипывая, говорила, что не знает, как поступить. «Я и его люблю, и тебя люблю», - твердила она сквозь слёзы. Поначалу я был оглушён признанием Нади, в голове не укладывалось – как можно любить двоих одновременно? Рассудок отказывался разрешить подобную дилемму. Но потом, обратившись к себе, сказал – «Постой, а ты разве перестал любить Люду? И если она встанет перед тобой, разве ты от неё отвернёшься? Ты же продолжаешь, нет-нет, да и писать, как прежде, свои неотправленные письма, стихи, где объясняешься ей в вечной любви. Тебе-то как быть»? И вынужден был признать, что не знаю. Больше мы этой щекотливой темы не касались, предоставив событиям развиваться естественным путём. Надин солдат должен вернуться из армии в следующем году, я уйду в этом, много воды утечёт, и время рассудит. Но тень неизвестного солдата порой вставала между нами, я всегда видел её, когда Надя, без всяких на то причин, вдруг начинала капризничать, отвергая мои ласки. А я боялся опять потерять свою новую любовь, горький опыт предыдущих потерь томил непредсказуемостью будущего, я изо всех сил держался за Надю.
В день рождения, 30-го сентября, мы организовали пикник в степи. Я предлагал   собраться на вечеринку у меня дома, но Надя застеснялась показаться родителям, и мероприятие перенесли подальше от любопытных глаз. Уже темнело, когда несколько пар велосипедистов выдвинулось из станицы. Укромное убежище нашли в глухой лесополосе между третьей и четвёртой бригадами. Было нас немного, человек восемь. Моя фантазия готова присоединить к числу избранных всех одноклассников, но память твёрдо удержала только Галю Нетребину и Юрика Пономаренко. Кажется, сидели вокруг того костра и Маша Белова, и Мурка, но, повторю, только кажется. Кто бы там ни был, более трогательных посиделок я не помню. Гитара, песни, «Сто сонетов о любви» Пабло Неруды, мечты и обещания, вино в единственной братской кружке, кроны акаций над головами, подсвеченные огнём костра, наши, то весёлые, то грустные голоса. Хотелось верить, что это не последняя встреча, как ни вырывает жизнь из нашего круга одного за другим. Нет, мы не потеряемся, мы всегда будем вместе. Глупая детвора, как мы заблуждались, не зная, что проделывает с людьми жизнь.
    Первого октября Надя уехала на учёбу в Усть-Лабу, и настал мой великий пост. Без ежевечерних подтверждений нашей любви я отчаянно терзался муками ревности и одиночества. Надя запретила приезжать в Усть-Лабу, пообещав писать нежные письма и прибывать на выходные в Кирпили. Неделя прошла без писем, на выходных неверная возлюбленная не появилась. Я вскипел и помчался в райцентр вершить розыск и расправу. Отыскал их квартиру (на улице, проходящей вдоль парка, за библиотекой, куда мы ходили с бабушкой), там они жили с Галей и Люсей Самарской, вызвал обманщицу за калитку  и нарвался на ледяную отповедь. Я не узнавал Надю – чужая, недоступная, она резко отчитала за нарушение договора, со своей стороны сослалась на занятость учёбой – практика в больнице, если не ошибаюсь – и посоветовала быть терпеливей. Тень неизвестного солдата говорила её устами. Я спросил – «И что дальше»? Ответ последовал сухой и мало обнадёживающий – «Как смогу – приеду». Ещё одна чёрная неделя, ещё одни пустые выходные. Муки мои достигли предела. На третьей неделе напрасного ожидания написал письмо, требуя объяснений. Через три дня почтальон принёс конверт с обратным усть-лабинским адресом. Приснопамятный клочок плотной синей бумаги, вынутый из того конверта, храню уже почти пятьдесят лет. Этот шедевр, наверняка коллективное творчество озорных и не вполне трезвых умов, того стоит. Тогда он меня взбесил до умопомрачения, ныне умиляет. На тыльной стороне вкось оторванной тетрадной обложки, размашистым крупным почерком было начертано: - «Я страшно обеспокоена вашей судьбой. Пишите чаще. Привет родителям! родной. Пишите оттуль на этом листе. Мотя с семьёй». Как вам это понравится? Плевок в исстрадавшуюся душу влюблённого.
    Но это ещё не всё. Я хорошо помню даже точную дату получения того письма, 28-е октября, ибо почтальон одновременно вручил и серый квиток долгожданной повестки из военкомата. Действительно долгожданной, я был готов уже кинуться и головой в омут, не то, что в армию, лишь бы избавиться от тоски безысходного существования. Мне приказывалось прибыть на призывной пункт 28-го ноября, ровно через месяц, как тогда шутили «с котелком и ложкой», а в официальном документе значились продукты питания на трое суток. Именно такой предельно допустимый срок военное ведомство отводило на пребывание призывника на пересылке, где его пропитанием никто не заботился. Впрочем, случалось, застревали и подольше. Мой призыв одно время находился под угрозой, о чём оповестила врач-окулист на одной из комиссий, мол, я, как страдающий близорукостью, имею право на освобождение от службы, стоит только написать соответствующее заявление. Советская армия в очкариках не нуждалась, про отказников в те годы не слыхивали, здоровых парней, беспрекословно идущих выполнять воинский долг, хватало с избытком. Я, честно говоря, изрядно перетрусил, ведь уход в армию виделся последним шансом на избавление от тягот бессмысленного бытия, и поспешил заверить, что без армии мне белый свет не мил. Помнится, патриотический порыв близорукого призывника несколько смутил милосердную женщину врача, она сказала – «Вы подумайте, не спешите», а когда я горячо повторил затверженную фразу, опять настойчиво посоветовала хорошенько подумать, и лишь после троекратной мольбы, с явным сожалением вписала в карточку заветное «годен». Назначили меня в подводный флот, акустиком, благодаря изощрённости слуха, о которой я и не подозревал, но ни четырёхлетний срок службы во флоте, ни погружение в океанские глубины нисколько не пугало – всё лучше, чем изнывать на станичном безлюдье. Но тревога – а вдруг забракуют, не возьмут – всё равно не проходила, лишала душевного спокойствия. И вот – сбылось.
    От этих двух таких разных бумажек, что я держал в руках, в мозгах всё перевернулось и помутилось. Двойной удар радостью и отчаянием одновременно. Светлый луч близкого освобождения и мрак надругательства над самым святым. Что делать? Сунув письмо в карман, я отдал повестку родителям – отец нахмурился, мама охнула – и направил стопы в Усть-Лабу.
    С Надей, едва я произнёс – «Забирают в армию», случилась мгновенная метаморфоза. Она поникла, разрыдалась и, повиснув на мне, стала просить прощения, называть себя дурочкой, уверять в своей верной любви. С той минуты и до прощального взгляда через окно автобуса у райвоенкомата её карие, чуть косящие восточные глаза смотрели на меня растерянно и с каким-то детским испугом, каждый раз наполняясь слезами. От неизменной беспечности, весёлой дурашливости не осталось и следа. Она тут же собралась и уехала со мной в станицу, как будто я уходил в армию прямо сейчас. И теперь приезжала ежевечерне после учёбы, мы почти не расставались.
    Прошло всего два дня, и судьба решила ускорить ход тягостных прощальных дней – принесли вторую повестку из военкомата, отменяющую первую. Она обязывала прибыть для прохождения воинской службы 14-го ноября. Шагреневая кожа сразу сократилась вдвое, время понеслось вскачь. Я не знал, огорчаться или радоваться. Жалко было покинуть Надю, но и видеть её вечно заплаканное лицо – она страшно осунулась и побледнела – становилось невыносимо. Что происходило с ней – это её тайна, недоступная моему пониманию. Странный народ девчонки, живущий по каким-то своим особым законам. И выражают свои чувства порою загадочно.
    В праздничный день седьмого ноября, ненастный, дождливый, мы болтались с Надей по станице, заглянули в гости к Гене Нечаеву, встретили в парке Славика Карпенко с Люсей Шкуриной. Несмотря на подпитое состояние, на живительные инъекции дружбы, настроение оставалось гнетущее, подавленное. Надя предложила пойти к ней домой – родители в отъезде, посидим в сухе и тепле. Взяли в лавке бутылку яблочного ликёра и бутылку виноградного вина «Геленджик», Надя пообещала изготовить согревающий пунш, которым они, мол, иногда балуются с девчонками (я ещё подумал – небось, письмо мне сочиняли под воздействием того пунша). Младшую сестрёнку, сидевшую дома, Надя безжалостно выставила, слила в ковш ликёр и вино, всыпала туда сахару и начала кипятить это дикое варево на огне топящейся печи. Я иронически наблюдал за её гусарским священнодействием. Горячий и приторно-сладкий напиток не только не вызвал во мне прилива сил, наоборот, ещё сильней отуманил и без того серый тусклый день. Надей же и впрямь овладел приступ вакхического веселья, она, с кружкой в руке, принялась кружиться по комнате в исступлённом танце менад, хохоча и напевая нечто невразумительное. Ей бы факел или тирс вместо кружки, тупо думал я, не принимая участия в дионисийском безумстве. Так же внезапно, как начала, Надя оборвала пляску, отставила кружку, закрыла лицо ладонями и рухнула ничком на кровать. И лежала, не шевелясь. Я подошёл, потеребил за плечо – не отзывается. Перевернул на спину – глаза закрыты, глубочайший сон, если не обморок. Как я её ни тряс, шлёпал по щекам – бесполезно. Что ты будешь делать? Дежурить до утра над бесчувственным телом, у которого из признаков жизни одно дыхание? И бросить без присмотра невозможно. Я выглянул в окно. Сестрёнка сидела на скамейке у калитки, нахохленная, обиженная. Поручив ей догляд, я ушёл домой в полном недоумении. Чего добивалась, что хотела продемонстрировать моя взбалмошная возлюбленная, я так и не понял.
    Чтобы бесповоротно привязать к себе Надю, я не додумался ни до чего умнее, как решения немедленно на ней жениться. Завёл о том разговор с наречённой – она нервничала, но возражала уклончиво, мол, как посмотрят  родители, дело это так быстро не делается. Колебания Нади меня раззадорили, и я подступился к отцу и маме. Отец глянул на новоявленного жениха бешеными глазами, постучал по голове кулаком и, не вступая в дебаты, тут же ушёл. Мама отнеслась к бредовой идее сына деликатнее. Осторожно подбирая выражения, уточнила – подвигают ли на этот важный шаг непоправимые обстоятельства? Разумеется, ничего внятного я ответить не смог. Выдвинутый мной шаткий аргумент закрепить отношения перед уходом в армию браком, мама опровергла просто и разумно. Она сказала, что лучшая проверка наших чувств – это предстоящая трёхлетняя разлука. (Ей ли, ждавшей отца с войны семь лет, этого было не знать). А штамп в паспорте ничего не гарантирует. Ты-то никуда не денешься, сказала мама, в армии невест не держат, а Надя, если любит, дождётся. Про альтернативный вариант мама милосердно не упомянула. И чуть ли не первый раз голос мамы достиг не только моего слуха, я сумел уловить суровую правду её слов и больше разговоров о женитьбе не заводил.
    Всё ли на свете делается к лучшему, я сильно сомневаюсь. Но в данном случае, пожалуй, именно так и произошло. Надя была впечатлительная земная девчонка, загоралась от прикосновения горячих рук, любимый нужен был ей здесь, рядом. Любовь на расстоянии действовала на неё расхолаживающе. Не знаю, когда вернулся её солдат, но он вернулся, слышал стороной. Через два месяца службы Надя прислала мне письмо с просьбой простить и забыть. Первое у меня с горем пополам получилось, второе, конечно же, нет. Вообще, зачем забывать? Память самое драгоценное достояние человека. Не скажу, что я внимательно следил за судьбой Нади, но когда друзья и одноклассницы упоминали её имя, вздрагивал и прислушивался. Видел её один раз, мельком. Приехав на проводы брата Витьки в армию летом 70-го, мы с молодой женой пошли на историческую кирпильскую танцплощадку и там, стоя в окружении старых приятелей, я вдруг, боковым зрением, заметил быстро скользнувшую на выход чёрную тень. Это была Надя. Что-то заставило её панически избегнуть нашего соседства. Что? Тогда я высокомерно подумал о кошке, которая знает, чьё мясо съела. Со временем мои мстительные чувства растаяли, Надя, как доходили слухи, перебралась в город Гурьев в Казахстане (может, у неё были казахские, а не китайские гены?), вышла замуж, короче, зажила обычной жизнью, в Кирпильскую наведывалась редко и мы не пересекались. А десять лет назад мне позвонил Славик Карпенко и сообщил, что Надя умерла. Ей требовалась несложная операция, как говорят в народе - по женской части. И хирургическая бригада тамошней больницы, где Надя работала операционной сестрой, умудрилась уморить коллегу, что-то накосячили с анестезией, и сердце Нади остановилось. В том паршивом Гурьеве, ныне переименованном суверенными казахами в Атырау, зарыли её в чужую землю.  Даже до могилы её не дойти ногами, не принести цветы. От чего она убежала в такую даль? От кого? Эх, Монах, Монах, в синих штанах. Ты любила, сколько вмещало твоё маленькое сердечко, путалась, любила, как умела, меня любила, разве такое  забывается?
    Последние дни в станице помрачены непроглядной мглой разума. Словно перед прыжком с большой высоты чрезмерное напряжение отключило сознание. Я действовал, как автомат, лента памяти остановилась, не помню абсолютно ничего. Рассказ Славика Карпенко, услышанный недавно, стал откровением. Сижу, рассказывал Славик, в конторке весовой за окраиной своего хутора – отец попросил подменить заболевшего весовщика – середина ноября, поля пустынны, работы почти нет, читаю леоновского «Вора», вдруг вижу – по степной дороге идёт Юрка Меденец, идёт ко мне. В чём дело? Оказывается, пришёл приглашать на проводы. А в моей памяти пустота. Нет в ней этой степной дороги, одинокой весовой за околицей, нашего невесёлого разговора. Не было там меня, живого, разумного. Побывала неодушевлённая оболочка тела, а где была в тот день душа – бог весть.
    Одно я чётко знал – в станицу жить не вернусь. Куда попаду – какая разница? Отрастил крылья – полечу, нет – шлёпнусь на землю, туда и дорога. «Сухое дерево годится только на дрова, негодный сын годится только в солдаты» - эта китайская пословица была как раз про меня. Неправильность, неблагодарность своего поведения, мучившую родителей, я переломить не мог. И все надежды возлагал на армию, в ней, как говорил отец – «Не можешь – научат, не хочешь – заставят». Пускай водят за ручку, коль сам ходить не научился. От себя настоящего я устал, изменить – сил не находил. Дошёл до точки. Значит, вперёд, зажмурив глаза. Там, в огромном просторе будущего, найдётся место и для тебя. А что кружится голова, как при первом полёте на самолёте – ничего, пройдёт, привыкнешь.
    Было страшно? Нет. Жалко? Да. Трусливая мыслишка – стереть бы начисто прожитые девятнадцать лет, в которых, кроме позора и неудач, ничего нет, тут же рассеивалась светом дорогих глаз, сиянием родного неба. Как отделить хорошее от плохого? Одно похоронить, другое унести с собой? Так не бывает. Больно рвать по-живому, а надо. Прощайся с глупой юностью, пора. Вперемешку с разумными мыслями порой захлёстывала паника бесповоротного прощанья. И я сжёг почти весь свой архив, раздарил библиотеку – на пепелище не возвращаются. Только две записных книжки и тетрадку с более или менее годными стихами отдал на сохранение Гале Нетребиной. И ещё незаконченную повесть о наших с Людой днях запрятал под картонный футляр одного из томов «Детской энциклопедии», был уверен, что туда никто не сунется, и угадал, она и посейчас со мной. Всё остальное уносил в себе.
Уезжал я в военкомат в диком раздрае чувств, неразберихе мыслей, до краёв переполненный грузом девятнадцати прожитых лет, смутно ощущая, что избавиться от этого груза никогда не удастся. И не понимал -  плохо это или хорошо.            


Рецензии