Самые страшные сказки

Ганс и Христина

Ян Петерсен умер совсем молодым. Его большой красивый дом и фруктовый сад, где росли самые сладкие на свете яблоки, должны были достаться деревенской общине. Но незадолго до смерти Ян женился, и община не получила ничего: наследниками стали Анна, вдова Яна, и его маленький сын Ганс. Жители деревни были людьми небогатыми, в меру ленивыми, в меру завистливыми, в общем, обычными людьми. Поэтому Анну, приехавшую сюда из соседней деревни, возненавидели уже с первых дней ее появления в доме Петерсена.   

Но она не обижалась и помощи ни у кого не просила. Управлялась и с домом, и садом. А когда Ганс немного подрос, взяла на воспитание сиротку по имени Христина. Просто съездила в свои родные края, а вернулась не одна, а с маленькой девочкой, по странному совпадению, похожей на Ганса – такой же беленькой, голубоглазой и молчаливой. Деревенские долго гадали, зачем Анне понадобился лишний рот. Победило, как обычно, мнение старосты – упрямая баба просто пыталась доказать всей деревне, что может одна справиться с любыми трудностями, особенно с теми, которые создаст себе сама. И Анну стали ненавидеть еще сильнее.

Ганс и Христина, между тем, росли, как родные брат с сестрой. Все деревенские дети знали, что колотить Ганса или дразнить Христину небезопасно. Ни тот, ни другая не могли постоять за себя сами. Но если Христина приходила домой в слезах, через минуту на крыльце показывался Ганс, и в руках у него был отцовский ремень. Он неторопливо слезал с высоких ступеней и шел искать христининых обидчиц, а это были всегда одни и те же девочки. Когда находил, молча размахивался и бил ремнем, куда придется. А если, утирая разбитый нос, домой являлся Ганс, то разбираться с убегающей стайкой мальчишек выскакивала Христина. Она кричала им вслед такие злые и обидные вещи, какие может придумать только маленькая девочка. При этом Ганса и Христину никогда не видели играющими вместе. Даже мать они сопровождали по отдельности – кто-то всегда оставался дома.

Время шло, Ганс и Христина взрослели, Анна старела, а в стране, поделенной на десятки княжеств, снова шла война. Князья, как и жители деревни, тоже ведь были самыми обычными людьми, только побогаче. Следовательно, могли не просто ненавидеть соседей, а причинять им какой-либо существенный вред. Это стоило дороже, но и удовольствия приносило куда больше.

Деревня, где жили Петерсены, была не очень большой, поэтому и требовали с нее немного: всего-то двух солдат. Когда за ними пришли, староста, не колеблясь, указал рукой на дом Ганса. Анна не стала спорить: хуже унижения могло быть только унижение бессмысленное. Старосте нужно было найти еще одного человека, и после недолгого размышления он махнул рукой в противоположном направлении. На другом конце деревни, вместе с взрослым сыном, жила женщина по имени Марика, которую все жители считали колдуньей, хотя доказать, что она колдует, пока не удавалось. Как ни выла Марика, как ни проклинала старосту и трех его сыновей, но Петера, ее единственного и ненаглядного Петера, забрали в солдаты вместе с Гансом.

Итак, Ганс ушел на войну, а мать и Христина остались дома - ждать. Защищать Христину больше было некому, поэтому она совсем перестала выходить из дома или выходила вечерами, украдкой, по самые глаза закутавшись в шаль. Анну же, побледневшую и поседевшую, часто видели и на деревенских улицах, и в саду, где она трудилась, не покладая рук.

Единственное неоспоримое достоинство любой войны в том, что она когда-нибудь да заканчивается. Через полтора года Ганс вернулся домой, но не целиком – взрывом ему оторвало левую ногу. Это, конечно, была небольшая часть Ганса, но все-таки смириться с такой потерей было трудно. Хуже, конечно, было Марике, потому что от Петера, наоборот, осталась только одна нога, и больше ничего. Для Анны все это было слабым утешением, поэтому через неделю после возвращения сына она слегла и больше уже не вставала.

Ганс похоронил ее на деревенском кладбище. Были только он и священник, Христина лежала дома без чувств. «Посмотрим, как теперь они справятся», - думали соседи, когда Ганс, поджимая культю и тяжело опираясь на костыли, медленно возвращался домой.

Но они справлялись. Дом блестел чистотой, сад плодоносил. А вечерами Ганс, перебирая руками по перилам, выходил на крыльцо, садился и начинал строгать большое полено – свою новую ногу. Наступил день, когда он, торжествуя, приделал к деревяшке ремни и крикнул в раскрытое окно:

- Христина, готово!

На следующий же день Христина, полтора года просидевшая дома, надела новое платье и вышла на улицу. Она шла, улыбаясь всем, кто встречался на пути. Она стала еще больше походить на Ганса. Ведь когда долго живешь рядом, то смотришь на другого человека, как на свое отражение в зеркале, и волей неволей начинаешь копировать его жесты и даже выражение лица. Христина немного раздалась, пополнела и двигалась медленно, с достоинством. Теперь мало кому пришло бы в голову ее обидеть или дернуть за длинные толстые косы. А старший сын старосты, красавчик Арвид, как увидел Христину, так и замер на месте. Но, очевидно, решив, что на сегодня достаточно, Христина удалилась домой, на прощание томно взглянув на Арвида и небрежно забросив косы за плечи.

Тем же вечером Арвид пришел к отцу. В семье старосты царили строгие порядки. Арвид, возжелавший ухаживать за Христиной Петерсен, должен был сперва получить на это разрешение. Староста не любил Яна, не любил его жену, а про Ганса и Христину и знать ничего не желал, но уж больно вкусными были яблоки в огромном саду Петерсенов. Разрешение было дано.

На следующее утро Арвид оделся покрасивее и отправился к дому Петерсенов. Он думал сначала переговорить с Гансом, поэтому провел некоторое время на крыльце, стуча и призывая кого-нибудь открыть дверь. На стук никто не отзывался, и Арвид решил пройти через яблоневый сад. Он забирался сюда еще мальчишкой – воровать яблоки. Как и в детстве, сад показался ему огромным. Здесь были десятки яблонь. Мощные корявые ветки гнулись к самой земле, а сочные, красно-желтые плоды сами просились в руки. Арвид не утерпел, сорвал одно яблоко и быстро сунул в карман штанов. Где-то далеко, заглушаемое шелестом листьев, послышалось пение. Голос у Христины был приятный и низкий. Она развешивала мокрое белье на бечевке, растянутой между двух низеньких яблонь, и пела, не замечая Арвида. Он подошел совсем близко.

Сильный порыв ветра пронесся по саду. Ветки качнулись, а темно-зеленые листья на миг вздыбились, показывая свою нежную, салатового цвета, изнанку. Христина умолкла, обернулась и увидела Арвида. Не говоря ни слова, она стянула с веревки ближайшую простыню и огрела его по шее с совсем неженской силой.

Конечно, это был позор, о котором Арвид не рассказал даже братьям. Но, тем не менее, он не оставил надежды завоевать расположение Христины. Снова и снова перед его глазами возникал образ этой воинственной девушки с белой простыней в руках. В то лето в деревне каждую неделю устраивали танцы, и Арвиду пришла в голову мысль пригласить на них Христину. Он снова отправился к ней, но на этот раз прямо на крыльце столкнулся с Гансом.

- Танцы? – переспросил Ганс недоверчиво. – Христина плохо танцует.

- Ты как с войны вернулся, совсем стал хмурый, Ганс. Ну послушай, там будет просто весело. - Желая что-то получить, Арвид всегда говорил жалобно и даже немного подвывал. – Твоя сестра все время сидит дома. Ей тоже хочется веселиться.

- Я лучше знаю, чего ей хочется, - отрезал Ганс. – Подумаю. Ступай себе с Богом.

Обнадеженный таким странным образом, Арвид отправился домой. По дороге ему попалась Марика. После смерти сына несчастная помешалась и дни напролет бесцельно бродила по улицами, что-то напевая или говоря какими-то таинственными фразами. Как Арвид ни прятался в тени деревьев, стараясь проскочить мимо, Марика увидела его.

- Ах, Арвид, меня не проведешь, - закричала она на всю улицу. – К Гансу ходил, за Христину просил? Не ходи, не проси – худо будет.

Поняв, что Арвид стремительно удаляется, и ей его не догнать, Марика остановилась посреди улицы и забубнила себе под нос:

- Глупый мальчишка… Конечно, деревья-то зимой все одинаковы, как тут разберешь… Молюсь, молюсь господину своему, дьяволу, пусть наставит меня на путь истинный, пусть даст мне сил победить врагов моих.

Глаза ее злобно сверкали, и в них не было и признака сумасшествия.

Через два дня на танцах появилась Христина. На ней была длинная юбка и просторная серая рубашка, плечи покрывала праздничная шаль, скрепленная на груди большой стеклянной брошкой. Христина сразу привлекла к себе всеобщее внимание – неудивительно, ведь ростом она была выше любой местной девушки. «Экая дылда!», - зашептались и захихикали вокруг, но Арвид быстро подскочил к Христине и протянул ей руку. Он едва доставал ей до носа, но так суетился, так сновал подле нее, что эту разницу в росте невозможно было заметить.

Христина дала ему свою руку, и они, составив первую пару, пошли вперед, в центр круга. Заиграла музыка: гармоника и скрипка плели веселую незатейливую мелодию, большой барабан отбивал ритм. Арвид галантно поклонился, Христина неуклюже присела, и танцы начались.

Они плясали целый час, прерываясь только затем, чтобы попить воды. Христина и в самом деле, танцевала плохо, тяжело переставляя ноги и едва удерживая равновесие. Зато руками она выделывала в воздухе такие кренделя, что у Арвида иногда в глазах темнело. Он не поспевал за ней и все боялся, что во время очередного движения Христина просто собьет его с ног.

Наконец, музыканты устали, и вся молодежь, разбившись на группки, разбрелась по сторонам. Арвид пошел провожать Христину до дома. Подойдя к крыльцу, он позвал Ганса – чтобы выразить свое почтение и сказать, что танцы удались, но Ганс, видимо, ушел работать в сад и не отзывался. Тогда Арвид пожелал Христине покойной ночи и отправился домой. В ушах у него все еще звучала музыка, а на душе было радостно.

Христина вошла в сени и старательно закрыла дверь на засов. Прошла в комнату и без сил рухнула на лавку. Весь подол ее юбки был в крови. Она, не глядя, протянула руку, нащупала деревянную плошку с водой и стала жадно пить, фыркая, отдуваясь, проливая на себя.  Потом расставила ноги, резким движением задрала юбку и уставила вниз.

По аккуратно выточенной деревяшке, намертво пристегнутой к обрубку ноги, ручьем текла кровь. Христина развязала кожаные ремешки, одной рукой схватилась за колено, а второй дернула за деревянную ногу. Она отвалилась, кровь пошла сильнее. Христина откинулась к стене и застонала от боли. Снова взяла плошку и вылила остатки воды прямо на кровоточащую рану. Боль немного утихла, тогда Христина встала, цепляясь руками за утварь, висевшую на стенах. Она расстегнула стеклянную брошку, размотала шаль. Грудь ее сразу уменьшилась в размерах, а плечи, наоборот, стали казаться более широкими. Христина расстегнула ворот рубашки и одним движением стянула ее через голову, как делали все деревенские парни. Бросила рубашку на пол. Вслед за ней полетел чепец и пришитые к нему изнутри две толстые русые косы.

Ганс стоял посреди комнаты в одной юбке и плакал, размазывая слезы по лицу большими кулаками. Едва затянувшаяся кожа на ноге была содрана еще в первые минуты танцев. Целый час он отплясывал перед десятками пар глаз, целый час улыбался и весело взмахивал руками, просто стараясь удержать равновесие. Целый час его терзала жестокая боль, и целый час он скрывал ее. Ему просто было очень, очень больно.

Роль же Христины совершенно его не тяготила. Он играл ее с детства и привык к ней настолько, что иногда ему казалось, что у него и впрямь есть сестра.

Странности в поведении Ганса Анна заметила еще много лет назад. Он не хотел играть с мальчишками в салочки, не хотел в подарок деревянную саблю или лошадку. Он любил наряжаться в одежду матери и перебирать ее нехитрые украшения: несколько пар деревянных бус и большую стеклянную брошку. Анна ругала его, даже колотила, но все было напрасно. И тогда она решила, что в доме Петерсенов будет двое детей. Они поехали с Гансом в город, купили на вырост несколько платьев и юбок. Анна даже остригла свои длинные светлые косы и сделала из них парик, но его Ганс решил носить только недавно.

Жили они уединенно, с соседями не знались. Подмены никто не заметил. Просто Гансу приходилось переодеваться несколько раз на дню, но ему это даже нравилось. Хуже пришлось Анне, особенно, когда он ушел на войну. Примерно раз в неделю она надевала платок, выбранный Гансом для сестры, и, прикрыв лицо, быстро проходила по деревне, чтобы жители не думали, что Христина совсем не выходит из дома. Анна так устала от этого обмана и от тревог за сына, что, когда Ганс вернулся, посчитала свой материнский долг выполненным. И вскоре умерла.

Ганс остался один, без матери, без какой-либо поддержки, а теперь еще и без ноги. Но у него была Христина, он был нужен ей, а она – ему. Он не представлял своей жизни без нее. Судьба, по какой-то досадной случайности наградившая его телом мужчины, разозлилась на свою ошибку и, глумясь, вложила в это большое сильное тело нежную женскую душу. Христине хочется наряжаться и танцевать – значит, Ганс будет это делать. Христине нравится гладкая кожа на руках и ногах – значит, Гансу придется развести печку, щипцами вытаскивать уголья и подносить их к волоскам, сжигая все до одного. Христине нравится Арвид… Ну, тут мы что-нибудь придумаем.

Ганс, и правда, никогда не размышлял о будущем. Он, конечно, предполагал, что его обман рано или поздно раскроется. Тогда придется оставить родной дом и бежать в город, где не знают ни Христины, ни Ганса. Но это будет нескоро. А пока можно просто жить. Но при этом покрепче запирать двери, пореже снимать ставни и не давать Арвиду себя лапать.

Однако у Марики были совсем другие планы насчет Ганса, Христины и Арвида. Марику не зря считали ведьмой: договор с дьяволом она заключила давно, добровольно и на всю жизнь, все, как полагается. Служение ему не приносило ей радости, но, по крайней мере, до последнего времени, утоляло ее природную злобу. Гансу она не могла просить того, что он вернулся живым с войны, убившей Петера. Арвида ненавидела за то, что он сын старосты, обрекшего Петера на гибель. Христину – за то, что она сестра Ганса. Впрочем, Марика подозревала, что Христина ему вовсе не сестра, а любовница, и намеревалась обнародовать эти подозрения как можно скорее.

Марику и раньше не могли поймать за ворожбой: дьявол слишком дорожил ею и не позволял попасться. А сейчас, когда вся деревня считала ее сумасшедшей, ведьма могла колдовать и пакостить, сколько душе угодно. Она уже уморила двух коров, трех поросят, наслала три проклятия и одно бесплодие. Она подбиралась все ближе к дому Ганса и Христины. Она хотела знать наверняка, есть ли между ними преступная связь или нет. Если есть, она выдаст их старосте. Такой грех в общине приравнивался к колдовству, и наказание за него было одно – смерть на костре. Последнюю ведьму сожгли в деревне лет тридцать назад, но закон никто не отменял. Если человек, которого подозревали в ворожбе, на свою беду оказывался зажиточным, то у него было два пути: добровольно отписать все имущество общине и пойти бродяжничать или взойти на костер, чтобы не видеть, как распоряжаются его домом и землей чужие люди. Но Марика с удовольствием уступала свое заслуженное место на костер брату и сестре Петерсен.

Арвид, ни о чем не подозревая, продолжал ухаживать за Христиной. Он приглашал ее на танцы (хотя теперь она предпочитала стоять в стороне, легонько отбивая такт ногой), провожал до дома и как-то раз даже осмелился привстать на цыпочки и поцеловать в щеку. Христина хотела дать ему затрещину, но передумала: Ганс мог не рассчитать свои силы и прибить парнишку насмерть. Арвид, обрадованный первым серьезным успехом, выклянчил у отца денег и на следующий же день поехал в город. Там он пошел на ярмарку и купил у заезжего торговца маленькую баночку с краской для губ.

Христина подарок приняла и сразу решила опробовать. Поздним вечером, убедившись, что все окна и двери заперты, она зажгла несколько свечей, села в сенях и, глядя в бадью с водой, начала обмазывать губы красной краской. Яркий цвет очень шел к ее бледному лицу. Христина улыбнулась:

- Глянь-ка, солдатик, какая у тебя красивая сестра, - прошептала она.

За дверью что-то тихо стукнуло. Христина прислушалась. На крыльце явно кто-то возился. Христина бесшумно сняла засов и резко распахнула дверь. Марика, стоя на коленях, рассыпала по доскам белые и черные бобы, водила над ними руками и бормотала что-то нечленораздельное, но угрожающее. Подняв глаза на Христину, Марика завопила от ужаса. Еще не понимая, в чем дело, та растеряно посмотрела вниз и увидела, что забыла опустить юбку. Ведьма кричала, глядя на деревянную ногу.

Ганс действовал быстро. Он шагнул вперед, схватил Марику за шиворот, втащил в дом и захлопнул дверь.

- Старая ведьма! – тихо сказал он, швырнув ее на лавку.

Марика уже пришла в себя и лишь усмехнулась в ответ.

- Кому староста поверит, как думаешь, Ганс? Может, и тебе, только я успею шепнуть Арвиду пару слов о его драгоценной Христине.

- Если ты больше не появишься у меня на пороге, я буду молчать, - сказал Ганс. – Придешь вновь – пеняй на себя.

- Я могу предложить тебе что-то более интересное, - ответила Марика. – Я могу вас разделить. Тебя и Христину. Христина обретет половину твоей души и новое тело. Я могу это сделать. Взамен ты будешь молчать о том, что видел, до самой смерти.

- Я тебе не верю, колдунья. Может, ты и связалась с сатаной, но такое тебе не по силам.

Вместо ответа Марика протянула руку вперед и пошевелила длинными пальцами. Перед глазами Ганса прямо из воздуха возникла прозрачная женская фигура. Черты ее лица были неопределенны, но одежда явно принадлежала Христине. Фигура покачалась в воздухе и начала таять. Ганс тоже протянул к ней руку, но ничего не ощутил.

- Моего колдовства хватит на такое, не сомневайся. Уговор?

Ганс не стал долго размышлять. Конечно, он понимал, что, согласившись на это, сам вступит в сделку с врагом рода людского и заслужит смерть. Но ведь Христина так долго жила взаперти, неужели она не имеет права выйти на волю? Она ведь никому не помешает – все и без того уверены, что она уже есть. Так какая же разница? И Ганс согласился.

Марика сказала Гансу придти к ней завтра, ближе к полуночи, переодетым в Христину. В назначенный срок та постучала в двери ведьминого дома. Марика провела Христину длинным коридором, где на стенах висели связки лягушачьих костей, а с потолка свешивались крупные черные пауки. Они хищно перебирали лапками, словно норовя свить паутину из христининых русых кос. Христина постоянно вздрагивала и озиралась, но Ганс подбадривал ее, говоря, что все будет хорошо.

Они вошли в комнату. Христине сразу показалось, что там кто-то есть, но Марика разуверила ее.

- Садись здесь и сиди тихо, - приказала она. – Возможно, ты услышишь шум, но не бойся – я вызову духов. Они не причинят тебе зла. Бояться надо людей, родная, только людей…

Последнюю фразу Марика произнесла зловещим шепотом, а потом вдруг пропала. Христина, посидев несколько секунд в темноте, окликнула ее, но она не отозвалась. Задрожав, Христина привстала со стула и начала вглядываться в темноту. Ей снова показалось, что комната полна людей, и все они, затаив дыхание, смотрят на нее.

Христина вышла на середину комнаты, пытаясь разглядеть, где находится дверь. Но в ту же минуту прямо у нее над ухом раздался пронзительный голос Марики. «Огня! Дайте огня!» - визжала ведьма.

Дом наполнился тревожным горячим светом – принесли факелы. Окна были распахнуты настежь, вокруг дома сновали люди. А в комнате, где стояла Христина, за столом сидели Арвид и его отец. Разом обессилев, Христина прислонилась к стене. Она пыталась поймать взгляд Арвида, но он упрямо смотрел в пол, а вот староста изучал ее с нескрываемым интересом.

- Ну, Марика, где же то, что ты обещала показать? – спросил он у ведьмы.

Марика захихикала и, нагнувшись, приподняла христинину юбку. Все увидели деревянную ногу Ганса и много чего еще. Никаких сомнений не оставалось. Арвид застонал и уронил голову на стол.

- Ну что же, - сказал староста, одобрительно улыбаясь и вскидывая ладони вверх, - мы увидели достаточно. Ты говоришь, он думал, что ты колдунья, и своим колдовством можешь превратить его в женщину?

- Именно так, - быстро ответила Марика.

- Лживая стерва! – Ганс кинулся к Марике и схватил ее за горло. – Ты мне обещала! Ты обманула и меня, и Христину! Я же видел, как ты ворожила на моем пороге! Ты сама призналась, что служишь дьяволу!

И поскольку Марика ничего не могла ответить в свою защиту, а только хрипела и била Ганса по рукам, староста перестал улыбаться. То, что в ближайшую субботу на площади будет гореть костер, он не сомневался. Но сжигать сразу двоих, нет, троих… Нет, все же двоих – представлялось ему делом чересчур шумным и накладным. Об этом будут говорить. Скажут: староста проморгал целых двух, нет трех, ведьмаков, живших у него под носом. А уж не служит ли он сам силам тьмы, раз так невнимателен? И ведь никто не заступится за него, даже собственная семья, даже священник. И староста принял поистине мудрое решение.

- Так, - решительно сказал он. – Ведьму сжечь. А тебе, Ганс, придется выбирать: отправиться на костер вместе с ней или навсегда уехать из нашей деревни. Выбирай.

- Я уеду, - быстро сказал Ганс. – Мы уедем. Только дайте посмотреть, как она будет гореть на костре.

- Решено. Ты можешь остаться до субботы. Задержишься хоть на полдня – будешь следующим.

Марику заперли в сарай, принадлежавший старосте. Боясь, как бы она чего не наколдовала, оттуда вынесли все, что могло бы послужить этому ужасному делу: охапки сена, скорлупки куриных яиц, хомуты. Даже полки унесли. Двери тщательно заперли, а окна заколотили, оставив только одно, под самым потолком, до которого Марике, по причине небольшого роста, было бы сложно добраться.

На следующий день к сараю подошел Ганс. По правде говоря, ему было жалко ведьму. Он был на войне и знал, что такое боль. Смерть на костре представлялась ему ужасной. Пожалуй, ее не заслуживала даже Марика. Ганс подошел к окошку и крикнул:

- Марика! Я не держу на тебя зла. Тебя накажут и без меня. Я пришел спросить, может, тебе нужно что?

Марика долго молчала. Конечно, она могла бы попросить Ганса принести ей несколько отличных снадобий, но он бы заподозрил неладное. Поэтому она, говоря как можно более жалобным голосом, спросила – не может ли добрый Ганс принести ей ее любимую фляжку с яблочной настойкой?

Разумеется, Ганс мог. Он, конечно, сперва откупорил крышку, чтоб понюхать – действительно ли это яблочная настойка. Да, пахло яблоками. Ганс вспомнил, что его мать когда–то давала Марике яблоки из их сада. «Вот ведь как все обернулось», - подумал он, закупорил фляжку и отнес ее ведьме.

К ней приходил и священник. Он почти никогда не вмешивался в дела общины: только крестил, венчал, причащал и совершал другие нужные и полезные действия, о которых потом обстоятельно докладывал в епископат. Но ему еще никогда не приходилось исповедовать осужденных на казнь, поэтому он очень волновался. Но дело кончилось очень быстро. На слова «не хочешь ли ты, дочь моя…» Марика нагло ответила: «конечно, хочу». После чего оголила зад и попросила святого отца ее туда поцеловать.

Приближалась суббота. На месте, где-то совсем недавно плясали Христина и Арвид, установили деревянный помост и вкопали в землю столб. Дрова не надо было даже покупать: жители деревни, особенно те, кто из-за колдовства Марики лишились поросят и коров, сами приносили поленья и складывали их у помоста. Образовалась такая огромная куча, что староста приказал часть дров убрать, милостиво разрешив сложить их прямо у себя во дворе.

В назначенный день Ганс встал пораньше и собрал вещи: свои и Христины. Уложил все в большой солдатский мешок, а в отдельный кармашек сунул помаду, подаренную Арвидом, и стеклянную брошку. Потом пошел к старосте и поставил крестик там, где ему велели: под дарственными бумагами на землю и дом. Осталось только зайти на могилу к родителям, посмотреть на казнь Марики и смело отправляться на все четыре стороны. По дороге с кладбища Ганс обогнал Арвида. Тот шел быстро, опустив глаза и боясь глядеть по сторонам. Ганс даже не стал окликать его и сразу отправился на площадь, где уже собралась почти вся деревня. 

Утро выдалось прохладным, поэтому жители оделись потеплее и как следует укутали детей. Кто-то принес лавки, и самым проворным удалось занять на них места. Пришли и из соседних деревень. Все ждали не казни: никто не говорил об этом вслух, но каждому охота была посмотреть, как Марика, истинная служанка дьявола, сможет этой казни избегнуть. Никто не сомневался, что в последний момент она выпутается. Но каким именно образом, вот что было интересно.

На Ганса никто не смотрел и не здоровался с ним. Но он привык к такому отношению с детства, а потому тоже обращал на соседей никакого внимания. Отойдя подальше от толпы, он стал глядеть в небо. Рваные темно-синие облака застилали розовеющую гладь. Солнце только вставало, и его лучи еще не грели. С полей дул ветер и тревожно кричали галки. Христина поежилась от холода, а Ганс подумал, что зря отдал ту фляжку ведьме – сейчас бы самое время немного согреться. И, как только он об этом вспомнил, кто-то в толпе крикнул: «везут!». «Вот и согреешься», - тихо сказала Христина, продолжая смотреть в небо.

Староста не пожалел для такого случая двух своих лошадей: гулять так гулять. В конце концов, не так уж часто в деревне случались такие занимательные события. Приземистые, унылые лошадки медленно тянули повозку, в которой сидела Марика. На ней был серый балахон, на груди висела табличка со словом «ведьма». Большинство жителей деревни не умели читать, но сразу поняли, что там написано и одобрительно загалдели. Староста самолично помог Марике спуститься и подвел ее к помосту. Двое его сыновей стояли тут же, с веревками наготове. Арвида нигде не было видно.

Ганс подошел поближе. Перед ним все расступались, будто боялись даже коснуться. Поэтому он беспрепятственно приблизился к груде дров и смотрел, как сыновья старосты привязывают Марику к столбу. Ему показалось, что она прячет что-то в руке.

Священник в растерянности бродил вокруг. Делать ему было нечего. В ответ на предложение покаяться Марика показывала ему язык, а когда он начинал молиться, ведьма так шипела и ругалась, что святой отец посчитал неприличным смешивать слова молитвы с такими звуками и замолчал совсем.

Сыновья старосты, один за другим, спрыгнули с помоста. Осталось только зажечь костер. Кто-то подал старосте зажженный факел. Он помедлил, а потом протянул факел Гансу.

- Тебе она досадила больше других, сынок, - сказал староста. – Тебе ее и поджаривать. Начинай.

Как ни умоляла Христина, Ганс все же взял факел и нерешительно поднес к крайнему полену. Трава вокруг начала чернеть и сворачиваться кольцами.

- Ганс! – неожиданно позвала Марика. – Погоди. Это успеется. Я хочу отдать тебе свою фляжку. Твоя мать была так добра ко мне. Забери, попробуй свои яблоки напоследок.

Костер уже начинал разгораться. Христина снова запротестовала, но Ганс, воткнув факел в землю, уже взбирался на помост. Марика высвободила кисть и протянула Гансу фляжку. Он чуть наклонился, готовясь ее перехватить, но в последний момент ведьма поддела пробку длинным ногтем, и все содержимое вылилось прямо Гансу на ноги.

- Какие вкусные яблоки у вас в саду, Ганс! – крикнула она. – Гори вместе с ними в аду!

Настойка была сделана на славу – ароматная, крепкая. Она  вспыхнула мгновенно. Не успел Ганс даже отскочить, как огонь съел штанину на левой ноге и перекинулся на деревяшку. Христина отчаянно закричала.

Ганс попытался сбить огонь, но не удержался на одной ноге и рухнул прямо в горящий костер. Марика запрокинула голову и рассмеялась. Священник и кто-то из жителей соседней деревни сразу бросились раскидывать горящие дрова, но их было слишком много, и огонь полыхал на славу. Сыновья старосты вопросительно смотрели на отца, но он дал им знак оставаться на месте. Ганс все еще пытался выбраться наружу, но его заваливало поленьями, а хворост, так заботливо положенный между деревяшками, колол руки. Христина начала задыхаться и терять сознание, и уже не отвечала, когда Ганс ее звал. Из последних сил он сорвал с плеч мешок с одеждой, прижал к его к себе, подтянул обожженные и искалеченные ноги к груди и закрыл глаза.

На крики прибежал Арвид, прятавшийся где-то за домами. Он тоже кинулся разбирать костер, но староста оттащил его за рубашку и приказал убираться. Арвид, перепачканный, испуганный, сразу отбежал в сторону и стал смотреть, как растет пламя, а клубы дыма ползут прямо на собравшуюся толпу.

Марика, смеявшаяся и проклинавшая  Ганса, затихла, обвиснув на веревках. Огонь добрался до ее головы, и на ней разом вспыхнули волосы. Ни стонов, ни криков больше не было слышно. Костер горел ровно, от него исходило приятное тепло. Кто-то из стоявших рядом людей даже протянул руки – погреться. Через полчаса пламя погасло.

На следующее утро разгребать угли собралась целая толпа. Все предполагали, что от ведьмы осталось что-то необычное: чешуя или стальные когти, или еще что-то не менее ценное. Но Марика исчезла без следа. Не осталось ни костей, ни украшений. «Словно сам дьявол забрал ее со всеми потрохами», - говорили жители. А на том месте, где, скорчившись, лежал Ганс, нашли только стеклянную брошку и обгорелый кусок деревянной ноги. Он вкусно пах яблоками.



Маленькая Лизетт

Этот запах не могли сдержать ни бока плетеной корзинки, ни серенькая, много раз стиранная салфетка. Пирожки лежали аккуратной горкой, и ни один из них нельзя было съесть. Маленькая Лизетт быстро шла по тропинке, обеими руками прижимая свою ношу к животу и надеясь, что аромат свежевыпеченного теста скоро выветрится. Но чем отчаяннее она тискала поскрипывающую корзинку, тем сильнее хотелось есть.

Есть хотелось постоянно. Лишь по утрам бывало несколько минут затишья. Крошечный желудок, еще не понимавший спросонья, что он снова пуст, молчал. А сама Лизетт, не смея даже всласть потянуться (рядом только-только начинали просыпаться сестры), лежала тихо, вспоминая оборванный пробуждением сон. Снилось ей обычно одно и то же: она ест. Не дожидаясь положенной очереди, смело протягивая руку к лучшему куску или смачно скребя ложкой по дну котелка и отправляя в рот подгоревшую стружку каши. Или еще был сон: она в церкви, ожидает причастия, но вместо тоненькой облатки улыбающийся падре протягивает ей огромную белую булку. Мать смотрит умиленно, сестры – завистливо. Лизетт тянет руки, раскрывает рот пошире, но в этот момент просыпается. И так каждый раз.
 
Она вставала, с трудом отрешаясь от только что виденной картинки. И голод тут же напоминал о себе, иногда резью в животе, иногда головокружением; он разрастался все сильнее и, за неимением другой пищи, словно пожирал саму Лизетт изнутри. Ей казалось, что сухари, которые она глотает, не жуя, за завтраком, проваливаются в какую-то черную бездну, не насыщая и не давая вкуса, и что бездна эта скоро будет настолько вместительна, что сама поглотит Лизетт без остатка.
 
Обеда не было. Иногда удавалось стянуть предназначенную для продажи в городе грязную редиску или подобрать подгнившее яблоко. Тогда голод уступал место боли – казалось, что только что проглоченный комок еды обрастал острыми лезвиями и, свободно перекатываясь внутри, рвал желудок в клочья. Ужин, состоявший обычно из капустного супа и сухарей, старались съедать до темноты, экономя свечи. Она ложилась в кровать, сворачивалась калачиком, подтягивала колени к самому животу и принималась ждать, что придет раньше: сон или голод.

…Наконец, Лизетт добралась до небольшой полянки. Аккуратно поставив корзинку на ровное место, она стала на колени и, как по воде, провела руками по лоснящимся круглым листьям, будто намеревалась плыть. Под сочной зеленью показалось несколько крупных красных ягод. Дрожащими пальцами Лизетт поместила их на середину ладошки и, запрокинув голову, быстро высыпала в рот. Теперь нужно было встать и снова идти – бабушка жила далеко, на самом краю леса. Лизетт поднялась, аккуратно почистила передник, снова обхватила корзинку и тут почувствовала, что запах горелого масла и кисловатого теста, так мучавший ее только что, исчез.

Вместо него в ноздри заползал, густым и сладким месивом наполняя голову и желудок, совсем другой, незнакомый аромат. Лизетт даже показалось, что над полянкой поплыл легкий дымок. Но не тот, который облаком сопровождал любые кулинарные действия местных хозяек: все, что они жгли и терзали в чаду и грязи кухонь, не могло так вкусно пахнуть. Лизетт торопливо сунула опостылевшую корзинку подмышку, и часто вдыхая, пошла на запах, прочь от тропинки, путаясь в траве и давя сочные ягоды.

Она шла, даже не глядя под ноги, втягивая носом бесцветную путеводную нить, и не замечая, что окружавший ее лес начинал постепенно меняться. Ноги все чаще попадали в карманы чьих-то маленьких брошенных нор или цеплялись за неразличимые на темной земле коряги. Гибкие и нежные прутики кустарников превратились в спутанные клубы жестких веток, царапающих руки. Ядовито-зеленый мох бесшумно наползал на стволы, а переплетенные кроны невысоких деревьев напоминали плотную сеть. Но Лизетт даже не думала останавливаться. Когда-то, с той же исступленностью, она, будучи пятилетней малышкой, устремилась за проезжавшим мимо их деревни бродячим цирком. Намертво ухватившись взглядом за какую-то ярко-красную тряпку, свисавшую из фургона, она бы, наверное, доковыляла за гастролерами до соседней деревни, но вовремя выскочившая из дома мать ухватила ее за ухо и поволокла домой.

Наконец, с трудом выбравшись из очередной западни, расставленной смышлеными кустами, Лизетт увидела явное окончание своего пути – прямо перед ней стоял коренастый бревенчатый дом, из трубы которого шел тот чудесный дымок. Недолго думая, Лизетт побежала вперед.

Входная дверь была не заперта, и, стрелой пролетев сени, Лизетт, неожиданно для себя самой, очутилась на кухне. Стол, служивший одновременно огромной разделочной доской, был завален всякой снедью. Такое количество продуктов Лизетт видела только один раз, в городе, в витрине лучшей продуктовой лавки. Горой лежали первосортные овощи: лоснящиеся алые помидоры; жирные, похожие на огромных окуклившихся гусениц, огурцы; капуста - вся в белоснежных хрустящих кружевах; рядом величественно громоздилось несколько красных яблок – каждое величиной с голову младенца; томно и почти непристойно свисал лиловый виноград; рядом возлежала почтенная буханка хлеба. Видимо, кто-то не успел разложить все это по местам или просто залюбовался натюрмортом. А посреди всего этого красочного и еще не начатого пиршества, на простой белой тарелке, лежал громадный кусок мяса.

Часть его, отрезанная и обваленная в каких-то диковинных специях, уже подрагивала и корчилась на сковороде, издавая тот самый манящий запах. Лизетт выронила корзинку с пирожками и, как сомнамбула, тронулась было по направлению к плите, но какой-то звук заставил ее обернуться. В дверях стоял человек, сперва показавшийся ей настоящим великаном – так много места он занял сразу. Одет он был не как деревенский житель. Медленно поднимая глаза, Лизетт с ужасом разглядывала добротные сапоги с красивыми пряжками, затем кожаные штаны и поношенную куртку. Наконец, запрокинув голову, она встретилась глазами с хозяином дома. Он улыбался, и это окончательно сбило Лизетт с толку.

Резко опустившись на корточки, она начала собирать рассыпанные по всей кухне пирожки. В сравнении с тем великолепием, которое царило на столе, они казались особенно маленькими и жалкими.

- Пусть господин не сердится, - начала она, не поднимаясь с пола. – Очень вкусно пахло, и я пришла…
Но вошедший как будто не слушал ее. Он легко наклонился, поднял один пирожок, с явным сомнением осмотрел его и сунул в рот. Не сделав и пары движений челюстями, он скривился, поднес руку ко рту, выплюнул пирожок и, развернувшись, выкинул его на улицу.

- Удивительно другое, - сказал он после недолгого молчания. – Черт возьми, удивительно, что ты не явилась раньше. Лизетт истолковала это по-своему и, собрав, наконец, все пирожки, начала осторожно продвигаться к двери, непрерывно бормоча нескладные извинения.
- Да погоди, - нетерпеливо перебил ее хозяин. – Вот, попробуй лучше. Он достал из-за пояса огромный охотничий нож, Лизетт в очередной раз уронила корзинку и закрыла глаза.

Когда она открыла их снова, прямо перед ее носом, наколотый на острие ножа, слегка покачивался маленький кусочек мяса, видимо, только что подцепленный со сковороды. Лизетт машинально раскрыла и закрыла рот и начала жевать. Сказать, что ничего лучше она в жизни не ела, было бы неверно. Пирожные, которыми угощал ее какой-то незнакомый человек на прошлогодней ярмарке, были, наверное, вкуснее. Но Лизетт понимала, что сейчас она жует что-то, чего не пробовала никогда раньше, что-то необыкновенное - мясо какого-то сказочного животного, приготовленное таким же сказочным способом. Перед ее глазами проплывали драконы и единороги, в которых она продолжала верить - наперекор насмешкам соседских детей. Проглотив последний кусок, Лизетт поняла, что никуда не уйдет из этого дома, потому что лучше умереть, чем снова есть то, чем кормилась вся их деревня несколько столетий подряд.

Лизетт еще не доводилось иметь дело с людьми благородного звания, поэтому она не знала, как следует поступать, как просить и какого ответа ждать на свою просьбу: прибьют ли ее на месте, просто ли выгонят за дверь или заставят сначала отработать этот маленький кусочек мяса? Она была готова ко всему, когда встала на колени, старательно сцепила руки в замочек и скороговоркой перечислила господину все, что она умеет: мыть, шить, стирать, убирать, ходить за скотиной, только не выгоняйте меня, мсье, только не выгоняйте.

- А готовить ты умеешь? - перебил ее мсье, затыкая нож за пояс. Лизетт растерялась. Посмотрела на пирожки, покосилась на ломившийся от еды стол и честно сказала «нет!».
 - Это хорошо, - весело ответил ее странный собеседник. – Значит, ты еще сможешь научиться. Наколи-ка мне щепок для печки. Тебя зовут…?.

Лизетт не пришло в голову ни ослушаться, ни отпроситься домой – попрощаться с матерью. Запах, дурманом пропитавший даже стены этого дома, снова заполнил ее с ног до головы, как будто она была пустым сосудом. Она выскочила во двор и, метко орудуя тяжелым топором, наколола целую гору щепок. Надежда получить еще один кусочек со сковородки не покидала ее. Но то, что придумал ее хозяин, превзошло все ожидания. Когда она вернулась на кухню, продуктов на столе уже не было, сковорода не шипела, а где-то в глубине дома, оказавшегося очень большим, голос звал ее по имени. Машинально вытерев руки о передник, Лизетт деловито побежала на зов.

В комнате стоял массивный стол, даже больше того, что был на кухне, только с резными ножками. Он был покрыт тяжелой скатертью цвета слоновой кости и сам напоминал какое-то могучее животное, с достоинством несущее на себе разноцветную гору съедобного. Здесь были продукты, которые Лизетт уже видела. Но они были искусно порезаны и разложены, украшены зеленью и какими-то ягодами. А в центре, на деревянной подставке, стояла беспокойно скворчащая сковорода. Лизетт покачнулась.
- Меня не учили прислуживать за столом, - только и смогла она вымолвить.
- Это и не потребуется, - был ответ. – Садись, тебе нужно подкрепиться.
Не смея возражать, Лизетт села на пододвинутый ей стул. Ноги ее едва касались пола. Хозяин, снова вытащив из-за пояса нож, отрезал небольшой кусочек мяса, едва ли больше предыдущего, и положил перед ней на тарелку.

- Ты умеешь обращаться с вил…?, - начал он, но не договорил. Мясо уже исчезло, но вилка лежала на месте. Лизетт, глядя виноватыми глазами, теребила краешек кармана на переднике.
- Простите, мсье!
- Тебе понравилось?
- Очень, благодарю вас.
- Хочешь еще?

Лизетт, оторопев от собственной наглости, помотала головой и пальчиком указала на какое-то блюдо, которое она заприметила сразу после того, как прожевала мясо.

- Что это такое? – спросила она.
- Черт возьми, а у тебя есть вкус! – засмеялся хозяин. – Это паштет из печени. Держи. Но это все-таки лучше не есть руками.

На тарелке образовался сероватый комочек чего-то очень нежного с виду, но остро пахнущего специями. Прежде чем съесть, Лизетт размяла это вилкой и робко проделала в нем несколько дырочек – получилось чье-то круглое лицо. Хозяин наблюдал за ее манипуляциями с довольно й улыбкой – с момента ее появления в доме он явно был настроен весьма благодушно. Потом лицо с тарелки пропало, а Лизетт поняла, что объелась.

И как только пришло незнакомое прежде чувство насыщения, она сразу почувствовала неловкость. Одна, в чужом доме, с мужчиной. Что-то тут не то. Почему он так добр к ней? В голове завертелись какие-то смутные, придавленные сытостью наставления матери, какие-то рассказы о девушках, которых называли нехорошим словом и «не пускали на порог», которые «опозорили семью» и будут гореть в аду за… за… какой-то очень страшный грех, который и выговорить-то не получалось – перлюб…, нет, преблюдодеяние, в общем, что-то, связанное с обилием хорошей еды. Нужно бежать отсюда, пока еще есть возможность спасти свою душу… ох, как же она объелась.

Но хозяин словно прочитал ее мысли и быстро заговорил, не давая Лизетт перебить себя. Он сказал, что его зовут Жак Дефоре, сказал, чтобы она не боялась, что он и пальцем ее не тронет, что она может остаться здесь в качестве служанки, а если будет хорошо работать, то и в качестве экономки (что такое экономка, Лизетт не поняла, но о преблюдодеянии речь явно не шла). И – Лизетт подумала, что ослышалась – она может есть за одним столом с ним, если, черт ее возьми, научится пользоваться ножом и вилкой, и не вытирать постоянно руки о передник, как какая-то деревенская клуша.

Ничего лучше и представить себе было нельзя. Дома ее хватятся нескоро, да и горевать особенно не будут – из четырех сестер в их семье она считалась самой глупой и некрасивой, о чем мать всегда напоминала ей в удобную минуту. А бабушка проживет и без пирожков. Лизетт радостно закивала. Она поступает в услужение к господину Жаку.

Через несколько дней она освоилась в доме окончательно. Она знала, где лежат ножи, вилки и ложки, как проще стелить скатерть, где самое труднодоступное место для метлы и сколько нужно положить соли в суп, который готовится только в котелке с выбитыми на нем словами «ossa ac cutis». Господин Жак сказал Лизетт, что это написано про нее, но что именно это значит - не объяснил.

Она вставала около половины шестого утра и принималась за работу: таскала воду из старого колодца («его выкопал человек, который жил здесь до меня», - кратко сказал господин Жак), колола дрова, мыла полы, стирала. Обязательно находила, что почистить или протереть, и вообще, кидалась на любой предмет, который казался ей недостойным своего владельца, и драила или мыла его, как сумасшедшая. Но готовить еду ей пока не разрешалось – только смотреть. И когда хозяин приходил на кухню, она садилась в сторонку, тихо складывала руки на переднике и благоговейно наблюдала, как он, со страшной скоростью стуча ножом, кромсает овощи, легко месит огромный ком теста или жарит куски мяса в оболочке разноцветных специй.

Лизетт заметила две странности, и первая из них заключалась в следующем: в доме было много книг, но нигде она не видела ни молитвенника, ни Библии. Поскольку хозяин казался довольным ее усердием, она осмелилась спросить, почему такой хороший человек обходится без подобной литературы.

- Там нет кулинарных рецептов, - только и ответил господин Дефоре, но увидев, как испугалась бедная Лизетт, добавил: - Ты еще слишком мала, чтобы понять.

Таким ответом Лизетт и удовлетворилась, хотя с этих пор, ложась спать, она простаивала на коленях несколько лишних минут, прося небеса не карать ее доброго господина и вразумить его насчет приобретения хотя бы одного экземпляра святой книги.

Вторая странность была в том, что у господина Дефоре, при всей его хозяйственности, не имелось никаких домашних животных. Не было даже уток или кур. Но Лизетт решила для себя, что ее хозяин просто не выносит кудахтанья или хрюканья меньших братьев и предпочитает покупать их производные в городских лавках.

Дни проходили за днями; Лизетт настолько привязалась к новому дому и его владельцу, что почти не вспоминала прежнюю жизнь, а, изредка вспомнив, не могла поверить, что действительно жила в деревне и ела раз в день, а то и реже. Она резко выросла и поправилась, и господин Жак специально съездил в город, чтобы купить ей новую одежду и, конечно же, новый передник, который Лизетт, обмирая, повесила в своей комнатке на стул и несколько дней любовалась им, не решаясь надеть. Она делала почти всю работу по дому, хотя хозяин неоднократно просил ее не перетруждаться – жилище сверкало изнутри и снаружи, а огород, где не осталось ни одного сорняка, распирало от зелени и овощей. Поэтому, когда однажды вечером господин Дефоре настоятельно попросил ее не убирать со стола, а лечь спать пораньше, она сочла это оскорблением, присела, мрачно глядя в пол, и молча удалилась в комнату, захватив свечу и какую-то дешевенькую книжку, половину страниц которой уже использовали для растопки печи. Лизетт читала по складам, но с большим усердием, и вскоре приключения рыцаря, все спешащего и спешащего на помощь своей даме, утомили ее. Она даже решила не молиться на ночь и уже набрала воздуху в грудь, чтобы задуть свечу, как вдруг услышала чей-то незнакомый голос.

Первая мысль, которая пришла ей в голову, была о том, что сюда заявилась мать и требует ее возвращения. Но, прислушавшись, Лизетт поняла, что голос принадлежал мужчине, и боятся нечего – тот рассказывал что-то веселое, а хозяин смеялся в ответ. Расхрабрившаяся на хороших харчах, Лизетт бойко вскочила с постели и прокралась к незапертой двери столовой. Ее глазам предстало невиданное доселе зрелище.

За столом, уставленным бутылками, сидел хозяин и его гость, очень молодой человек, одетый, как показалось Лизетт, богаче, чем король. Они смеялись, пили вино и ели холодный пирог с мясом, который она  рассчитывала подать на завтрак. И при этом оба были пьяны, как сапожники. Юноша, запинаясь, заканчивал рассказывать что-то, одновременно разматывая яркий шелковый шарф, закрывавший его шею. Размотав до конца, он небрежно бросил его на пол. Лизетт мысленно прикинула, сколько продуктов можно было бы выменять на такое, охнула, но продолжала смотреть. Тем временем молодой человек, изящно потянувшись, легко закинул одну длинную ногу на стол («в сапогах!», - беззвучно вскричали за дверью), второй уперся в его край, скрестил руки на груди и начал раскачиваться на стуле, глядя на Дефоре. Было в этом раскачивании что-то настолько вызывающее и непристойное, что Лизетт брезгливо передернулась. Белоснежная рубашка случайно сползла с плеча гостя, обнажив тонкую бледную руку.

В тот же момент ее хозяин поднялся со своего места и начал расхаживать по комнате. Лизетт проследила за ним взглядом и неожиданно увидела, что он вовсе не был пьян. С его лица пропало отрешенно-глуповатое выражение; походка была уверенной, а когда он заговорил, то Лизетт, даже не разбирая слов, поразилась его холодному тону. Очевидно, он говорил что-то о пироге, который они только что ели, и показывал на него рукой. Продолжая говорить, он непрерывно ходил по комнате взад и вперед, поворачиваясь вокруг своей оси, и будто слегка пританцовывая, и Лизетт подумала, что сейчас ее господин похож на большого кота, легко припадающего на пружинистые лапы и до поры до времени скрывающего в мягкой подушечке острые когти. Она почти любовалась им, но ее сердце колотилось все быстрее.

Пока он говорил, его гость продолжал сидеть в том же положении и покачиваться, но видно было, что он трезвеет на глазах. Через некоторое время на лице его ясно читался только ужас, смешанный с омерзением. Хозяин продолжал говорить и двигаться по комнате, словно не обращая внимания на эффект, производимый его словами. Но в тот момент, когда юноша попытался посильней оттолкнуться от стола, чтобы вскочить на ноги, Дефоре оказался ровно за его спиной. Лизетт обеими руками зажала себе рот.

Ее хозяин отточенным, как у забойщика скота, движением схватил юношу за волосы и поднял со стула. Продолжая удерживать его левой рукой, правой он неспеша вытащил из-за спины тот самый нож, который положил начало его знакомству с Лизетт. Его лицо стало вдохновенным; теперь он был похож на скрипача, проводящего смычком по струнам. Словно музицируя, он медленно перерезал своему гостю горло, и почти с отеческой нежностью глядя в его глаза, мягко оттолкнул от себя. Грохот опрокинутого стула совпал с воплем ворвавшейся в комнату Лизетт.

Но кричала она, глядя не на труп, а на пирог, полуразложившимся мертвецом лежавший на столе и выставивший напоказ свою начинку – темно-серый фарш с добавлением яиц, лука и смеси трав, названия которых она заучила недавно. Только сейчас она поняла, что за мясо ее добрый хозяин приносил в дом и что за запах привлек ее к нему. Поняла, на какие деньги он жил и чем занимался. Но, будучи не в силах высказать все это – частью от ужаса, частью из-за скудости словарного запаса, Лизетт просто развернулась и, как была, в длинной ночной сорочке, выбежала из дома.

Она бежала столько, сколько хватило сил, а потом просто упала на влажную землю и потеряла сознание. Очнулась она от холода – рубашка ее промокла насквозь от утренней росы, а кожа была испещрена комариными укусами. Лизетт села, прислонилась спиной к ближайшему дереву, подобрала ноги и обхватила их руками. Она вспомнила, что последний раз плакала тогда, на ярмарке, когда мать, заподозрив что-то дурное, отобрала у нее только-только надкусанное пирожное и выкинула его, накричав на угостившего Лизетт красивого и немного грустного человека. Плакала Лизетт и сейчас, чувствуя, что она проголодалась и замерзла, что ей пора возвращаться, что она вернется, потому что в воздухе снова завис тот страшный, пленительный и всепобеждающий запах. Это ее хозяин поджаривал лучшие куски вчерашнего гостя. Лизетт встала, и, поеживаясь, побрела обратно. Она даже не смотрела по сторонам, уверенная, что идет в правильном направлении.

Когда она пришла, Дефоре уже заканчивал завтрак. Как ни в чем не бывало, он пожелал ей доброго утра и посетовал, что она гуляла так долго - вся еда успела остыть. Лизетт молча села за стол и, стараясь не смотреть по сторонам, сосредоточилась на хлебе, лежавшем прямо перед ней. Наступило молчание. Хозяин вздохнул и заговорил снова:

- Лизетт, я намерен говорить с тобой, как с равной. Потому что сословий я не разбираю, а, кроме того, ты достаточно умна и уже увидела достаточно, чтобы повзрослеть. Поэтому выслушай меня внимательно. Ты спрашивала о моих отношениях с Богом – я, пожалуй, готов тебе ответить. Вот моя религия.

С этими словами хозяин указал на стол, как всегда, щедро уставленный тарелками.

- Я попробую объяснить тебе. Прежде всего, я не вижу в том, что называют чревоугодием, большого греха. Бог дал нам вкус, нюх и зрение, наконец, чтобы уметь отличать, в том числе, и плохую пищу от хорошей. Даже строгий монах, выбирающей между теплой краюшкой и черствым огрызком, наверняка предпочтет первое, если только он не занят самоистязанием. Но это особый сорт людей, я не буду говорить о них. Лучше съесть пропеченный пирог со свежей начинкой, чем глотать те ужасные пирожки, которые ты несла бабушке. Черт возьми, попросту лучше съесть, чем остаться голодным, это ты понимаешь? Разве это противоречит хоть одной заповеди? Где та грань, после которой простое насыщение превращается в извращенное? Если бедняк будет тратить все деньги на то, чтобы каждый день есть мясо, его осудят. Но когда то же самое каждый день делает зажиточный горожанин - придирчиво выбирая лучший кусок своей любимой вырезки - это сочтут вполне естественным. Выходит, дело не в количестве съеденного, а в его качестве и в общественном положении того, кто ест?
В таком случае разовьем мысль. Человек – лучшее из того, что создал Господь, кто спорит? И если я могу позволить себе съедать на завтрак небольшой кусочек отменного мяса - именно того, которое мне давно нравится, можно ли осуждать меня? Я действую так же, как тот горожанин – просто выбираю лучшее из того, что мне по средствам, позволяю себе есть то, что мне нравится. Я, ежели угодно, славлю таким образом Господа, сотворившего всю эту благодать и, что самое важное, давшего мне возможность наслаждаться ею.

- Но разве можно отнимать жизнь… - начала Лизетт, не справляясь одновременно с потоком новых знаний и все растущим чувством голода.

- А почему нет? – беспечно сказал ее хозяин. – Никто не убедит меня, что у ни в чем неповинной коровы, которую тащат на бойню, души нет, а у убийцы, который всходит на эшафот, согрешив сотню раз и не раскаявшись ни единожды, она есть. Может быть, душа есть у обоих, а может быть – ни у кого из них. Мне говорят - «просто поверь». Почему я должен верить, что тот, кто положил лишний пятак в церковную кружку, прямиком попадет в райские кущи, а верный пес, который издох от тоски на могиле своего хозяина, заслужит только место в помойной яме рядом с кладбищем? Я не видел ни рая, ни ада, но – хорошо! - я готов в них поверить. Но готов поверить также и в то, что невинные фазаны после своего съедения отправятся порхать в свой фазаний рай, а слишком жадные лисицы, например, будут мучаться на уготованных для них сковородках… Да, на больших сковородках… Кстати, отведай мое новое блюдо, у тебя не очень здоровый вид.

Лизетт ждала этого приглашения, как индульгенции, и тут же принялась за еду. Крохотные воздушные блинчики с мясной начинкой были, действительно, великолепны. Как ни странно, но из речей хозяина она поняла куда больше, чем он предполагал. Черт возьми, она просто хочет есть, очень хочет есть. У нее нет другого выбора. Вернуться в деревню равносильно смерти. Лучше есть, чем голодать, лучше жить, нежели умереть. Первый раз она почувствовала себя уверенно и держалась со своим сотрапезником не как служанка, а как равная. То, что теперь это называлось «соучастием», мало беспокоило ее, да и вряд ли слово это было ей знакомо.

Аккуратно, как ее учили в этом доме, она промокнула губы салфеткой и спросила Дефоре – кого он убивает чаще всего? Мужчин? Женщин? Молодых или старых? Выбранных случайно или намеренно?

Хозяин с удовольствием развил тему. Он даже сравнил себя с врачом, отрезающим больную ногу.

- Вспомни нашего вчерашнего гостя (да, я сказал «нашего»). Никчемный, порочный субъект, проматывающий состояние покойных родителей. Таких сотни в городе и окрестностях. Они словно сами находят меня; мне нужно лишь пригласить их в гости или выбрать в городском парке место потемнее. Молодой или старый – иногда неважно, ты, например, пока не отличишь 20-летние потроха от 40-летних. Женщины бывают редко – знатные дамы почти не выходят одни, а те, что попроще, меня интересуют мало. Во-первых, они слишком худы, а, во-вторых, и без меня слишком несчастны.

- Кому раньше принадлежал этот дом? – задала Лизетт вопрос, интересовавший ее сейчас больше всего.

- Как ты думаешь, почему ты вообще его нашла? – спросил в ответ Дефоре. – Ты сказала, что пришла на запах. Точно так, много лет назад, сюда пришел и я. Человек, не имеющий склонности к поеданию себе подобных, не почувствует этот запах, а если и почувствует, не сможет дойти до этого дома и пропадет в лесу. Я был постарше тебя, когда попал сюда. Ты закончила? Пойдем, я покажу тебе кое-что.

Они вышли во двор, прошли через длинные грядки с морковкой, миновали нежные заросли гороха.

- Посмотри, Лизетт, - сказал хозяин. – Не правда ли, ты никогда не замечала, что здесь есть что-то, что не относится к овощам? Хотя – как посмотреть.

Из земли холмиком поднимался небольшой круглый камень. На нем неразборчиво были выбиты какие-то цифры.

- Это мой учитель. По странному совпадению, тоже Жак. Он научил меня всему, что знал сам. А теперь я научу тебя, Лизетт. Вернемся.

С этого дня жизнь Лизетт  изменилась еще сильнее, чем несколько недель назад, когда она только попала сюда. Заброшены были книжки про рыцарей – Лизетт читала только кулинарные сборники да жизнеописания римских императоров; как говорил Жак, в последних иногда можно было почерпнуть немало интересных рецептов, а заодно и найти подтверждение той философии, которую он проповедовал. Метла чаще всего пылилась в углу. Идеальная чистота была только на кухне и в столовой. Маленькая Лизетт налету схватывала все – от правил приготовления майонеза до основных способов разделки мяса. На первом уроке ей, правда, стало дурно (еще слишком свежи были воспоминания о том, кто носил такой красивый шелковый шарфик, а теперь лежал без него и вообще без всего, и даже без некоторых частей тела). Но Жак быстро привел ее в чувство небольшой порцией земляничной настойки и развеселил окончательно, рассказывая о некоторых особенностях мужской анатомии.

Если Жак не пропадал в городе или не был занят, в очередной раз перекапывая землю за домом, вечерами они устраивались на диванчике в углу столовой. Жак приносил специальный карточный столик и они играли – обычно на деньги или драгоценности тех, кто также присутствовал в комнате, но только в виде закуски. Вечера становились все длинней, но как же здорово было коротать их, попивая красно-бурый глинтвейн и лакомясь блюдами, которым они придумывали веселые названия: солидное жаркое «Ножка мясника» или изысканный салат «Последний вздох мадемуазель Мими».

Лизетт стремительно росла и хорошела. Как-то раз Жак взял ее с собой в город, и, рассеянно бродя по улицам, она нос к носу столкнулась с матерью. Но та была слишком занята покупками (судя по всему, кто-то из сестер выходил замуж) и не обратила на Лизетт никакого внимания, только посторонилась, давая ей дорогу.

Она начинала делать большие успехи не только в теории. Теперь ей доверялись салаты, гарниры и десерты. К супам Жак ее не подпускал, бурча, что она кладет слишком мало специй, а про мясные блюда в ее исполнении и слышать не хотел. Последнее время он смеялся реже, вечера предпочитал проводить в постели, но продукты приносил исправно. Но чем крепче, красивей и сильней становилась Лизетт, чем чаще она заслуживала одобрительный кивок после снятия пробы с очередного своего кулинарного шедевра, тем грустней становился ее бывший хозяин. Он таял на глазах, превращаясь из жизнерадостного здорового мужчины в постоянного ворчащего старика. Но Лизетт была привязана к нему по-прежнему, только к давнему чувству восхищения стала примешиваться жалость – чувство, которое до сих пор она не испытывала ни к кому, и которое, как она предполагала, способно сильно осложнить человеческую жизнь. Особенно такую, какая была уготована ей.

Однажды вечером Жак привел в дом очередного гостя. Это снова был молодой человек, на сей раз куда симпатичней того, первого, но одетый не менее дорого. Лизетт собрала на стол и вознамерилась уйти, как делала это обычно, но Жак пригласил ее остаться и поужинать. Выражение его лица насторожило Лизетт – он смотрел на нее еще печальней, чем всегда, словно прощаясь.

Сперва ужинали молча. Затем юноша о чем-то спросил Лизетт – задал какой-то незначащий вопрос, то ли о погоде, то ли о природе, и Лизетт, неожиданно для себя улыбнувшись, ответила вежливо и распространенно. Завязалась беседа, во время которой Жак, извинившись, встал и начал, как обычно, бесшумно ходить по комнате, изредка подавая остроумные реплики. Речь, тем временем, зашла о родителях. Лизетт, которая давно разучилась краснеть, сказала молодому человеку,  что она сирота, а Жак – ее родной дядя. Неожиданно гость изменился в лице; казалось, пройдет еще секунда, и он разрыдается.

- А я…я… лучше бы мне не родится на свет, - с отчаянием сказал он. - Бедные мои родители, если бы они только знали, на что я потратил выданные мне деньги!

Оказалось, что юноша приехал в город только вчера, но, на свою беду, попал в руки шайки картежников. Лизетт машинально посмотрела на Жака – главу этой банды, самого известного шулера в городе, они превосходным образом употребили в пищу в прошлом месяце, записав его в меню под названием «Пики козыри». Лизетт начинала приходить в замешательство – юноша явно не подходил под категорию откормленных маменькиных сынков, которые приходили в этот дом, хамили хозяину и приставали к его очаровательной племяннице. Не подозревая, что их просто привели на убой, и что племянница эта, уходя  с видом оскорбленной невинности, отправлялась на кухню, посмотреть, не закипела ли вода в огромном чане и заточены ли ножи для разделки. Нет, этот сидел понурый и жалкий, и всем своим видом выражал раскаяние.

Лизетт еще раз посмотрела на Жака, но тот отвел глаза.

- Нужно выбирать, - сказал он и сделал небольшую паузу. – Нужно выбирать, мой юный друг, по какой дороге вы намерены отправиться в дальнейшем.

Молодой человек ответил что-то жалобное, но Лизетт уже не слушала. Пауза после слов о необходимости выбора прояснила ситуацию и превратила ее сердце в комок, чье трепетание отдавалось по всему телу. Жак не дал ей больше ни минуты. Он встал за спиной их гостя и завел правую руку за спину. Лизетт не шевелилась, не поднималась с места, продолжая лишь сочувственно кивать своему собеседнику.

- Лизетт! – позвал ее Дефоре. – Что ты будешь делать?

Но она продолжала сидеть, глядя в глаза  гостю. Он нервно оглянулся, и в тот момент, когда Жак занес над ним нож, резко подался в сторону. Страшное лезвие разрезало ему плечо и грудь, он упал на пол, но вместе с ним повалился и Жак. Лизетт вскочила и обежала стол. В одном углу комнаты, на боку, лежал их юный гость. Обеими руками он пытался зажать нанесенную ему рану, но она была слишком длинна и глубока, и он истекал кровью. А напротив него сидел Жак. Он привалился к стене, держался за сердце и хрипло дышал. Нож, который он выронил, промахнувшись, лежал поодаль. Но Лизетт в очередной раз поразило его лицо. Он улыбался. Давно уже она не видела его таким довольным.

- Лизетт! – повторил он. – Что ты будешь делать?

В этот момент юноша приподнялся и протянул к ней руку.

- Добрая девушка! Помоги мне! Помоги мне подняться! Мы уйдем отсюда вместе, только помоги мне! – жалобно простонал он.

- Лизетт, черт возьми! – спокойно сказал Жак. – Ты должна наконец выбрать.

Лизетт молча опустилась на пол возле ножа. Она поняла, что очень устала. Ее одинаково раздражали мольбы юноши и вкрадчивый голос Жака. Но она прекрасно понимала, что момент выбора настал. И, возможно, прочувствовав этот момент, оба просителя замолчали, каждый из своего угла следя за ее действиями. Лизетт тяжело вздохнула, взяла нож и, путаясь в складках платья, подползла к гостю. Не в силах даже отодвинуться, он просто убрал руку, которой пытался прикрыть рану, и посмотрел Лизетт прямо в глаза. Она выдержала этот взгляд, не моргая, а потом, сочтя, что дань уважения принесена, вонзила нож точно ему в сердце, встала с колен и, не оглядываясь, направилась к Жаку.

Он сидел в том же положении, продолжая улыбаться, только рука его, лежавшая на груди, непрерывно дрожала.

- Я помогу тебе, - начала Лизетт, но Жак покачал головой.
- Все кончено, моя милая девочка, - прошептал он. – Все кончено. Я слишком стар. Я не стану для тебя обузой. Сделай то же самое, что я сделал когда-то для моего учителя. Возьми нож.

Лизетт, двигаясь как во сне, вернулась к трупу, рывком вытащила из него нож и вернулась назад. Перед ее глазами стояла одна картина: она, на полу, в грязном переднике, прижимает к себе корзину и заталкивает в нее пирожки, а Жак, большой и сильный, глядя на нее сверху, весело смеется. Она рухнула на колени рядом с ним и произнесла только:

- Я не могу.
- Тебя никто не спрашивает – можешь ты или нет. Лизетт, мне тяжело говорить. Ты должна. Даже если я снова встану на ноги, я никогда не буду прежним. Ты знаешь больше меня, ты все умеешь лучше, чем я. Ты сильнее и моложе. Просто будь осторожна. Все, что ты видишь здесь, - отныне твое. Я любил тебя, как родную дочь. Мне пора. Прощай.

Лизетт поняла, что спорить нельзя. Она вытерла глаза краешком передника, затем крепко взяла нож обеими руками и сказала только:

- Спасибо. Прощай.

В доме Жака Дефоре до утра горел свет. Слышался стук ножа, гремели кастрюли и сковородки. Дважды за ночь кто-то выходил к колодцу набрать воды. А на рассвете, смешиваясь с серым туманом, над поляной поплыл какой-то удивительный запах.



Милен, добрая душа

Больше всего на свете Милен любила делать добро. Это было для нее так же естественно, как ходить по воскресеньям в церковь или класть себе за обедом худший кусок.

Утро Милен всегда начиналось одинаково. Проснувшись, она никогда не вставала сразу. Но даже несколько лишних минут, проведенные в кровати, были посвящены не ленивому потягиванию и позевыванию, а размышлениям в высшей степени достойным и обстоятельным.
 
Выпростав руки из-под старенького одеяла, сосредоточенно глядя в потолок или на противоположную стену, где висела полка с фарфоровыми безделушками, доставшимися ей от матери, Милен с умилением и радостью представляла себе тех, кому в этот день могла понадобиться ее помощь. Сегодня нужно было заглянуть к тетушке Мари – сейчас как раз поспевают яблоки, а бедняжка так толста и неповоротлива, что даже падалицу толком подобрать не сможет. Надо обязательно занести ей большую корзинку с крышкой и прочную палку, на которую она могла бы опираться. Подумав об этом, Милен тут же вспомнила о соседе справа, Жане, который плел отличные корзины и страдал от жутких болей в спине. Значит, перед тем как идти к Мари, нужно заглянуть к Жану, забрать корзинку и посоветовать ему какое-нибудь верное средство от его болезни. Но рядом с Жаном живет крестная, поэтому самым правильным решением будет сначала проведать именно ее и узнать, не нуждается ли она в чем-то. И, обдумав еще три или четыре подобных визита, Милен бодро вскакивала с постели и, наспех приведя себя в порядок, принималась стряпать завтрак и наводить порядок в доме.

Сестры и мачеха спали наверху и вставали поздно, а отец, хоть и взял привычку ложиться на кухне, поближе к очагу, не желал принимать никакого участия в ведении хозяйства, ни утром, ни вечером. После смерти матери Милен он замкнулся, стал суров со всеми, даже с родной дочерью, и все чаще пропадал в местном кабачке, на хозяйке которого через некоторое время и женился. Этим поступком он совершенно сбил с толку соседей, которые и представить себе не могли, как это добряк Поль, души не чаявший и в супруге, и в красавице-дочке, вдруг выкинул такую штуку и всего через год после похорон привел в дом женщину, примечательную разве что скверным характером. И хотя у кабатчицы было одно несомненное достоинство, а именно – собственное дело, которое приносило немалый доход, даже самые практичные жители деревни отказывались верить, что отец Милен женился из-за денег, наплевав и на чувства дочери, и на мнение окружающих.

Все ждали, как будет вести себя Милен: сразу ли убежит к крестной, пойдет ли поплакать в церковь или постарается тихо выжить новоприобретенную родню из дома. Но, к всеобщему разочарованию, Милен поступила по-своему: она приняла мачеху с кротостью, которой иногда не дождешься и от родной дочери, а двух своих новых сестер буквально с порога завалила подарками.

Жители деревушки ломали голову над тем, как эти пятеро будут жить под одной крышей, а кюре без устали приводил Милен в пример всем местным девицам и даже замужним женщинам. Дальше и вовсе стали происходить удивительные вещи. Кабатчица, до этого не баловавшая посетителей вежливым обхождением, неожиданно подобрела, начала улыбаться, а однажды, уютно кутаясь в шаль, купленную для нее Милен, призналась сидевшим в ее заведении, что она «даже не ожидала».

- Такая милая, - говорила мачеха, первый раз в жизни наливая кому-то в кредит. – Все умеет, все знает, все всегда делает правильно. Не дает мне дома и пальцем шевельнуть, сразу: «матушка, разрешите, я!».

И соседям оставалось только дивиться и завидовать.

Приготовив завтрак, Милен будила отца, и, не обращая внимания на его недовольство, почти силой заставляла надеть чистую, собственноручно ею сшитую рубашку. Милен очень любила голубой цвет. Он казался ей глубоким и даже отчасти божественным. Отец, правда, любил коричневый, но это было совершенно не важно. И пока он, нащупывая головой выход, тыкался в тонкое, небесных оттенков, полотно, бессмысленно махал руками, выползая из рукавов, и еле слышно ругался, Милен уже выбегала из комнаты.

В следующее мгновение ее можно было увидеть за домом. Она рвала цветы. Небольшие букеты, собранные ею, должны были сначала украсить комнаты сестер и мачехи, а затем, будучи высушенными, отправиться на кухню и в чулан – до зимы. Милен собирала только полезные растения - зверобой, мяту, ромашку - которые выращивала в огромных количествах.

Цветы, привлекательные лишь своей красотой и запахом, она не признавала. Если их бутоны, стебли или листья не могли помочь от изжоги, запора, простуды или бессонницы, если их нельзя было съесть или употребить еще каким-либо доступным Милен способом, то такие цветы безжалостно уничтожались. Так погибло все, что лелеяла покойная матушка Милен. Она любила цветы до самозабвения и растила их не столько на продажу, сколько для себя самой. В деревне сперва посмеивались над этой, как говорили, господской забавой, но потом привыкли и даже приходили любоваться на ее клумбы, где все время что-то расцветало и благоухало.

Цветы были подобраны специальным образом: как только начинали отцветать одни, немедленно распускались другие. Нежные подснежники сменялись бойкими крокусами, крокусы уступали место опьяняющему запаху ландышей, те, угасая, терялись среди пестроты нарциссов и тюльпанов. Затем сад наполнялся мягкими клубками бульдонежа и влажными гроздьями сирени, а чуть позже, славя приближение середины лета и затуманивая сознание, распускался жасмин. Когда его маленькие лепестки снегом устилали тропинку, ведущую к дому, сад уже украшали роскошные красные розы. А потом, встречая наступающую осень, все заполоняли отсвечивающие золотом хризантемы. И так продолжалось много лет подряд.

Но Милен не собиралась тратить свое время на какие-то бессмысленные цветы. В конце концов, это было просто грешно – ведь пока она возилась бы, утепляя на зиму розы или подвязывая гладиолусы, можно было бы успеть сделать много действительно полезного и нужного: например, собрать куриный помет и отнести его крестной – она приготовит из него лекарственную настойку. И из всего, что когда-либо распускалось в этом саду, Милен оставила только пару розовых кустов – да и то затем, чтобы отец перестал называть ее «губительницей», - и заросли цикория, из которого она приспособилась варить кофе.

Вернувшись домой, Милен будила сестер и мачеху, ставила в вазочки свежие пучки трав и звала всех к столу. Завтракали молча и обстоятельно. Никому, кроме Милен, не надо было никуда торопиться. Мачеха недавно позволила себе нанять в трактир управляющего, а отец и вовсе забросил все дела со дня смерти своей первой супруги. Сестры же ничем кроме кукол, платьев, шляпок и статных блондинов не интересовались отродясь.

Они были воспитаны в достатке и покое. Любое их желание, даже высказанное лениво и вполголоса, тут же выполнялось беспрекословно, отчасти потому, что обычно желание это было самым примитивным и касалось все тех же кукол, шляпок, etc. Окружающий мир был для них не интересен, а с населяющими его людьми сестры общались сначала через кормилицу, а потом через нянек. Попав в новое жилище, они сначала немного растерялись, но затем, осознав, что новая сестрица не требует от них никакой помощи, а даже наоборот – совсем как их родная мамаша - старается избавить их от любой домашней работы, приободрились и с удовольствием принимали от Милен подарки, и позволяли ей хозяйничать в своих комнатах.

Позавтракав, все семейство разбредалось кто куда. Мачеха часто уезжала в город – заказывать продукты для своего трактира она не доверила бы никому. Отец молча набивал трубку и уходил гулять в поле. Сестры, радостно хихикая, снова бежали наверх – наряжать себя и кукол. А для Милен наступали самые счастливые часы – она шла делать добро, шла распространять благодеяния за пределы отчего дома.

Был август, и жара стояла невозможная. Зелень увядала на глазах, а плоды высыхали и сморщивались. Но все, что находилось в ведении Милен, было обильно полито еще с вечера; фруктовые деревья, овощи на грядках, ягодные кусты и всевозможные съедобные и лечебные травы – все это смело перло из земли и бойко топорщило листья, вбирая в себя солнечный свет.

Милен аккуратно затворила калитку, недавно выкрашенную в голубой цвет, и круто повернувшись на каблуках, отправилась к крестной. Но даже наметив себе конечную цель, она, тем не менее, постоянно отвлекалась: ей казалось, что ее помощи ждет буквально все кругом. Ничто не ускользало от ее внимания. Вот маленький паучок, смешно перебирая ножками, убегал от настырного воробья. Милен отгоняла воробья и, взяв хворостинку, помогала паучку забраться поглубже в траву. Вот нахальные соседские гуси решили, что на родном дворе им слишком тесно, и утробно гогоча, намеревались расположиться у ворот трактира. Милен, предусмотрительно не выпуская хворостину из рук, гнала их домой, а потом возвращалась проведать паучка и, видя, что он собирается убить только что пойманную муху, убивала его самого. Милен хотела, чтобы все было по справедливости.

Так, вмешиваясь буквально во все, что происходило на главной улице и даже слегка за ее пределами, Милен добралась до жилища крестной. Ее дом стоял на отшибе и выглядел обитаемым только в ночное время. Местные жители старались обходить его стороной, а на вопросы случайных путников, что, мол, за место такое, как-то криво ухмылялись и тайком старались перекреститься. Говорили, что хозяйка дома продала душу дьяволу, и он научил ее ворожить. На резонный вопрос – как же в таком случае эта женщина могла участвовать в крестинах Милен? – в деревне только руками разводили. Священник, совершавший тот обряд, вскоре умер, а новый кюре предпочитал читать проповеди хорошеньким отроковицам, нежели связываться с подозрительными старухами, кто бы они ни были.

Днем крестная почти никогда не выходила из дому. Она кормилась с собственного огорода и с удовольствием принимала то, что несколько раз в неделю приносила ей Милен. Ночью в ее доме горел свет, но мало кто отважился бы заглянуть в окно. Как-то раз двое сыновей кузнеца, за которыми прочно закрепилась слава отчаянных безобразников и хулиганов, пробрались в сад и, как только стемнело, разом, чтоб было не так страшно, глянули внутрь. Их нашли только на следующий вечер в нескольких лье от деревни. У старшего на висках появилась седина, а младший непрерывно хихикал. После долгих расспросов, порки, увещеваний, еще одной порки, дети наконец обрели дар речи и поведали отцу, что собственно, толком ничего и не помнят. Как лезли через забор и заглядывали в окно – это да, помнят, а потом – ничего. Только чьи-то огромные желтые глаза, какое-то хриплое клокотанье, а дальше – провал и встревоженное лицо Милен, разумеется, сразу бросившейся на поиски.

Кузнец, схватив первый тяжелый предмет, который попался под руку, и призывая в свидетели Господа Бога, святого отца и всех жителей, кинулся было к ведьме, но столкнувшись с ней лицом к лицу в дверях ее дома, начал мямлить что-то невразумительное, пятиться, а потом и извиняться. Вернувшись домой, он еще раз слегка прибил сыновей и заявил, что запрещает кому-либо в его присутствии плохо отзываться об этой доброй женщине. Кузнецу никто не возражал, но говорить о странном доме в деревне меньше не стали. И только крестница безбоязненно переступала этот порог, а на все расспросы соседей ласково улыбалась и помалкивала.

Сегодня крестная была в каком-то приподнятом настроении; Милен давно не видела, чтоб та улыбалась, да еще так загадочно. Стоя у печки, она непрерывно помешивала какое-то варево. Пахло, как всегда, травами, крысами, а еще – неожиданно - тыквенной кашей.

- Что вы, тетушка, такое делаете? – изумленно спросила Милен.

Крестная только хитро погрозила ей пальцем и попросила принести еще одну тыковку. Милен, недоумевая, отправилась на огород, где выбрала самую спелую. Вернувшись, она повторила свой вопрос.

Крестная задумалась и поскребла длинными ногтями подбородок, где росла редкая серая щетина.

- Ты ведь все по-своему любишь делать, деточка? – спросила она неожиданно. – Да не спорь, я-то знаю. Любишь, чтоб тебя слушались, и чтоб все правильно было, по справедливости… Мать твоя этого не понимала, да. Так вот. Хочу подарок тебе свадебный сделать.

С лица Милен сошло обычное благостное выражение. Какая свадьба? Она не собирается замуж. Да никто и не сватался. Все окрестные парни, конечно, признавали, что она – девушка красивая, хозяйственная и небедная. Но, во-первых, у нее ведь отец помешался, а, во-вторых, говоря откровенно, деловитость Милен иногда внушала молодым людям ужас. «Эдак она и мужем командовать будет», - думали женихи и брали замуж девушек попроще и поспокойнее. Поэтому Милен давно смирилась с вероятной участью старой девы и даже начала сеять вокруг добро с утроенной силой.

Однако услышав слова крестной, Милен задумалась. Еще не было случая, чтоб эта женщина посоветовала ей что-то дурное или неверное. Не было также случая, чтоб какое-то из предсказаний крестной не сбылось. Девушка не знала, как она это делает, но если крестная говорила «не ходи сегодня в город, чую, на рынке пожар начнется, затопчут» или «сними-ка белье, сейчас гроза грянет», Милен, всегда делавшая только то, что сама считала нужным, слушалась беспрекословно. И действительно – на новеньком городском рынке вспыхивал страшный пожар, а безмятежное небо моментально затягивалось тучами.

- Сегодня старый маркиз мимо поедет, - продолжала бормотать крестная, скребя ложкой по дну чугунка и непрерывно уминая какие-то длинные толстые стебли, очень похожие на крысиные хвосты. – После охоты поедет. Да прямо мимо вашего дома. Остановится, пить захочет. Вынесешь ему то, что дам тебе. Пока пьет, в глаза ему смотри, не моргай. Повтори, что я сказала. Умница. Теперь Лилит покорми.

Лилит сидела в углу на толстой перекладине под потолком и мрачно смотрела вниз. Изредка она переминалась с ноги на ногу и с отвращением вертела головой. Это была огромная сова, которая жила у крестной, сколько Милен себя помнила. Именно ее увидели сыновья кузнеца, когда вздумали пялиться в чужие окна. Вспомнив об этом, Милен хихикнула. Крестная словно прочла ее мысли.

- Дураки, - решительно сказала она. – Глупые людишки. Стадо овец. Ничего не понимают, всего боятся. Им нужна такая, как ты. Ими нужно помыкать. Ты всегда умела. Ты сможешь.

Остаток дня Милен провела в некоторой несвойственной ей растерянности. Нет, она, конечно, зашла проведать и Жана с его спиной и корзинками, и Мари с ее яблоками, и пожурила обоих, потому что они неправильно лечились и собирали урожай, но действовала, скорее, машинально. Дома пообедали хлебом с сыром, потому что, кроме Милен, готовить было некому, а она была не в состоянии возиться с горшками и кастрюлями.

Она ждала вечера. Выставила маленький жбан, полученный от крестной, в сени, накрыла его чистым полотенцем. Переоделась в свое лучшее голубое платье. Переставила вещи в комнате сестер на свой вкус. Выкинула любимую отцовскую трубку, посчитав, что та уж слишком потрескалась. В общем, делала то же, что обычно, но без всегдашнего азарта и удовольствия.

Незадолго до захода солнца, когда Милен уже совсем, было, отчаялась и первый раз в жизни помянула крестную недобрым словом, вдалеке весело затрубил охотничий рог. Почти одновременно с ним заверещали сестры, из окна увидевшие приближающуюся процессию. И пока Милен металась по кухне, решая, снимать ей передник или нет, всадники поравнялись с ее домом.

Первым ехал сам маркиз. Он знаком остановил одного из слуг, который, видимо, собирался попросить воды для своего хозяина, и спешился сам. Увидев, как к их крыльцу направляется богато одетый чужой мужчина, сестры Милен одновременно отпрянули от окна и побежали вниз. Но по дороге они так толкали друг друга, что не удержались на ногах и, так же одновременно, кубарем скатились с лестницы. И в то время как они охали, поправляли прически и продолжали пихаться, сидя на полу, Милен уже бежала в сени.

«Старый маркиз» был не так уж и стар, ему было около сорока лет. Он был чудовищно богат, владел огромным поместьем, расположенным неподалеку, находился в дальнем родстве с кардиналом и был давно и счастливо вдов. Выйти за него замуж мечтала бы любая девушка. Но, как и предсказала крестная, он возвращался с удачной и долгой охоты, он захотел пить, и ему приглянулся именно домик Милен. Что-то заставило его пойти и попросить воды самому, не прибегая к помощи слуг. У крыльца его уже ждала миловидная девушка. И в руках у нее была большая жестяная кружка, до краев наполненная какой-то маслянистой, вкусно пахнущей жидкостью.

- Что это, красавица? - спросил маркиз с улыбкой и протянул руку к кружке.
- Выпейте, ваша светлость, - ответила Милен, не отрывая взгляда от его лица.

Маркиз, не раздумывая, сделал несколько больших глотков. Девушка продолжала смотреть прямо на него. У нее были огромные темно-голубые глаза. Она была сказочно красива. Пока он пил, она смотрела, не моргая, не шевелясь, как зачарованная. И когда он втянул в себя последние капли, он уже знал, что женится на той, что поднесла ему напиться.

Допив, маркиз перевел дух и еще раз взглянул на Милен. Она была все так же хороша, глаза его не обманули.

- Я приеду через два дня, - сказал он тихо. – Скажи отцу, я буду просить твоей руки.

Когда всадники ускакали, когда рассеялась пыль, поднятая копытами, успокоились собаки и куры, когда жители, вдоволь наговорившись и обменявшись впечатлениями от столь неожиданного визита, вернулись к своим делам, только тогда Милен стронулась с места, зашла в дом и тихо села на кухне. Через секунду туда же зашел отец.

- Сватался? – кратко спросил он и не получив ответа, сказал: - благословляю.

Повернулся и вышел, в дверях столкнувшись с сестрами, так и рвавшимися на кухню и слегка подвывавшими от злости и любопытства. Они подбежали к Милен с двух сторон и оглушили ее поздравлениями вперемешку с вопросами: а рада ли она? да что за вопрос, конечно, она не может быть не рада! или все-таки не очень, ведь он такой старый? зато теперь они будут богаты? а у маркиза нет младших братьев?

Но Милен молчала и только улыбалась. На ее счастье, вернулась из города мачеха, и сестры, визжа и махая руками, кинулись к ней. Их визг и вопли, уже трио, продолжались до глубокой ночи, но Милен продолжала хранить молчание. Она думала не о той блестящей, неправдоподобной партии, которую ей предстояло сделать, и даже не о том человеке, который только что попросил ее руки, хоть он был и красив, и богат, и вовсе не стар. Она думала о том, какие возможности открываются ей в ее новом положении. Сколько добрых дел можно совершить, сколько людей можно облагодетельствовать. Милен еще никогда не была так счастлива.

Через два дня приехал маркиз. С будущим тестем он держался просто и учтиво, невзирая на то, что разговаривал с простолюдином. Ему, как и мачехе с сестрами, он привез богатые подарки, а Милен – свадебное платье и небольшую деревянную шкатулку. Однако первыми до нее добрались сестры, а когда открыли, то от зависти взвыли в голос: внутри, на черном бархатном ложе, помещались сапфировые серьги и ожерелье. («Столько вся наша деревня не стоит», - сдавленным голосом заметила мачеха). Но Милен, ничем не выказав своей радости или удивления, шкатулку отняла, заперла и понесла к крестной – намереваясь подарить все ее содержимое.

Крестная, как всегда, была занята составлением очередного отвара.

- Умница. Поставь там, потом заберешь, - сказала она, едва взглянув на Милен. – Теперь слушай меня. Мне не нужны побрякушки. Даже денег мне не нужно. Ежели хочешь меня отблагодарить, сделай вот что…

Через неделю Милен стояла перед алтарем в замке маркиза, в семейной часовне, и повторяла за священником слова брачной клятвы. Ее муж не стал скрывать от родни происхождение своей избранницы и гости, приехавшие на свадьбу, были приятно удивлены, увидев вместо грудастой и краснощекой деревенской девки столь очаровательную и приятную в обхождении особу. Казалось невероятным, но за праздничным ужином Милен удалось покорить сердца почти всех приглашенных, за исключением одного бедного родственника маркиза. Он страдал животом, и как Милен ни упрашивала его выпить немного сладкого вина, почему-то пахнувшего тыквой, он с негодованием отказывался и честил новобрачную такими словами, что хозяин замка вынужден был презреть законы гостеприимства и попросить гостя удалиться.

Свадьбу праздновали несколько дней подряд, сперва в замке, а затем в родной деревне Милен. Жители, пившие и евшие три дня без перерыва, на четвертый пришли к единому мнению, что маркиз - добрый малый, пусть и богач, а Милен – так и вовсе ангел во плоти, пусть и любит покомандовать. «Ох и будет она вертеть этим маркизом, как ей вздумается», - посмеивались в деревне.

Когда торжества кончились, и Милен уехала, сестры и мачеха уже на следующий день стали ждать приглашения в замок. Для начала хотя бы погостить. Хоть пару дней. Хоть одним глазком бы взглянуть. Но от Милен не было ни единой весточки. Самое обидное заключалось в том, что, как подозревало семейство, в замок вместо них поехал кое-кто другой. (Тут мачеха многозначительно качала головой). Действительно, крестная отбыла в неизвестном направлении сразу же после свадьбы и с тех пор в деревне не появлялась. Отец же стал еще молчаливей и снова зачастил в трактир.

А Милен в это время уже вовсю занималась своим любимым делом. Она открывала приюты для инвалидов и сиротские дома, она жертвовала церкви огромные суммы денег, она даже испросила у мужа позволения построить при замке что-то вроде постоялого двора, где могли бы ночевать странники и нищие. Сначала маркиза это забавляло, затем стало удивлять, затем раздражать. Хоть его состояние и было огромно, но исчезало оно с неправдоподобной скоростью. Возможно, подумал маркиз, ей просто нужно поскорей родить детей, тогда она и успокоится. Этими мыслями он поделился с крестной Милен, которой доверял, как родной матери.

Действительно, крестная теперь жила в замке маркиза. По просьбе Милен ей отвели целый этаж. Челяди запрещалось там появляться, и этот приказ все слуги восприняли с необычайным воодушевлением, потому что соваться в комнаты, где с голодным видом сидит крупная хищная птица, или стоят банки с сушеными крысами и жабами, никому не хотелось. В саду крестной также был отведен уголок, где, невзирая на ужас всех обитателей замка, молодая супруга собственноручно посадила тыкву и какую-то дурно пахнущую траву.

После разговора с маркизом крестная позвала к себе Милен. Они говорили около получаса. На следующий день Милен, верхом и в сопровождении многочисленной свиты, отправилась в свою деревню. Все ее бывшие соседи тут же повыскакивали на дорогу. Милен они напомнили прыгучие семечки бешеного огурца, который она всегда с таким удовольствием выпалывала в огороде. Прибежали сестры, степенно пришла мачеха, стараясь сохранять достоинство. Отец не появлялся. Все ждали, когда же Милен начнет говорить и осыпать их подарками. Но она молчала, а вместо нее начал говорить один из слуг. Он развернул длинный свиток и стал зачитывать - монотонным, но звучным голосом. «Как приговор читает», - мелькнуло у многих в голове.

- Наша молодая госпожа, - тем временем басил слуга, - памятуя о счастливых днях, проведенных в вашей деревне, желает отблагодарить всех здешних жителей. Ее милость безгранична. Все, что вы услышите сейчас, должно быть в точности исполнено, ибо госпожа лучше всех вас знает, что нужно для вашего счастья и благополучия.

Деревенские смотрели на Милен, вытаращив глаза. Сейчас она казалась им похожей на богиню – такая же красивая и могущественная. Однако все, что говорил слуга дальше, приводило их в замешательство. По воле Милен, ее сестры должны были выйти замуж за выбранных ею родственников маркиза; они были немногим богаче его, но гораздо старше. Госпожа была так снисходительна, что объяснила, для чего это делается. Прежде всего, для блага самих девушек и процветания семьи, а уж в последнюю очередь, для окончательного объединения земель, принадлежащих родственникам маркиза. Нынешние беспутные женихи обеих сестер (к ним начали свататься толпами – сразу после свадьбы Милен) отправляются в действующую армию – и их семьи не только получат солидное вознаграждение, но и будут иметь повод гордиться своими отпрысками.

Сестры залились такими горькими слезами, что слуга остановился, но Милен нетерпеливо махнула рукой. Мачеха, которую она почитала, как родную мать, также заслуживает лучшей участи. Она отправится в город, где вступит во владение самым большим трактиром, но с условием, что половину выручки будет жертвовать на благотворительность. Отец же останется присматривать за домом и вести хозяйство, которое он так непростительно забросил.

Теперь мачеха с сестрами рыдали уже втроем, а слуга неумолимо продолжал вещать. Сыновья кузнеца, маленькие бездельники, уедут в соседнюю провинцию обучаться наследственному ремеслу, ибо их отец не в состоянии ни правильно обучить их, не привить им должной почтительности к чужой собственности. Толстуху Мари, которая по слабости здоровья не может ухаживать ни за собой, ни за своим домом, увозят в городскую богадельню, где за ней будет соответствующий уход. В ее доме разместится приют для брошенных детей. Жители обязаны содержать и кормить их. От этой повинности будет освобожден тот, кто возьмет такого ребенка в собственную семью. А в местную церковь назначается новый священник.

Тут кто-то в толпе не утерпел и крикнул:

- Эй, Милен, кем ты себя вообразила?

Все засмеялись и с облегчением вздохнули. Конечно, это шутка. Разве Милен может менять священников? Это дело церкви. А раз не может, то и все остальное – просто розыгрыш. Сейчас Милен подберет свое голубое атласное платье, слезет с этой проклятой черной кобылы и примется обниматься со своими старыми друзьями. Но вместо этого Милен вытащила из-за корсажа сложенный вчетверо лист и, свесившись, молча протянула его святому отцу, стоявшему рядом и смеявшемуся громче всех. На бумаге, предписывающей ему перебраться в соседний приход, стояла подпись кардинала.

Смех словно ветром унесло. Только сейчас жители заметили выражение лица Милен. Оно появлялось у нее в тех случаях, когда кто-то не желал делать так, как она считала нужным. Пока была жива ее мать, такое выражение было у Милен постоянно – сосредоточенное и упрямое. В таких случаях мать, смеясь, называла ее букой. Она обычно не обращала никакого внимания на советы Милен по прополке, уборке или шитью и все делала по-своему, чем крайне огорчала свою дочку. Заметили соседи и то, что многие слуги были отлично вооружены.

- Святой отец, - неожиданно подала голос Милен. – На мой взгляд, вы не слишком ревностно исполняли свои обязанности. От вас ждали искренних слов утешения, а вы придумывали красивые слова для своих проповедей. Вашу работу приходилось выполнять мне, грешнице, ежедневно наставляя и поддерживая моих простодушных соседей. Теперь вам предстоит исправить свои ошибки, но уже не в моей родной деревне. Я не жду от вас благодарности и понимания, равно как от любого другого, стоящего здесь. Я просто прошу поверить мне – я знаю, как будет для вас лучше.

Тут кто-то снова окликнул Милен из толпы. Это был ее отец. Сидя в трактире, он пропустил триумфальный въезд дочери и начало чтения указа. Но и того, что он услышал, было более чем достаточно. Неуверенной походкой, иногда разводя руками, чтобы удержать равновесие, он приблизился к процессии и воззрился на Милен снизу вверх.

- Глупая девчонка, - сипло сказал он. Лошадь, на которой сидела Милен, фыркнула и переступила ногами. От отца разило паршивейшим самогоном. – Глупая девчонка! Это крестная сбила тебя с толку. Она не может простить мне, что я женился не на ней, а на ее кузине, твоей матери - упокой ее Господь. Она решила мстить всем нам. Она лишила меня первой жены, теперь лишила второй, а под конец отнимает и тебя. Делай, что хочешь, но только ты мне больше не дочь. Убирайся из нашей деревни и прихвостней своих забирай.

На лице Милен не дрогнула ни одна жилка. Она снова махнула рукой, и слуга, сворачивая свиток, заявил:

- Все, что вы услышали, будет сделано для вашего блага, с вашего согласия или без такового, и в самый короткий срок.

Милен удовлетворенно закивала головой и с улыбкой поклонилась собравшимся. После этого процессия зашевелилась и начала разворачиваться. Многие сопровождающие запахивали камзолы, скрывая от испуганных взглядов крестьян ножи и мушкеты. И только когда последний всадник скрылся из виду, женщины осмелились заплакать, а потом и заголосить, как по покойнику.

Милен же возвращалась в замок с видом победительницы. Придет время, и они поймут, что я для них сделала, думалось ей. Она ехала не торопясь, лишь иногда трогая поводья. Несколько раз она останавливалась, легко спрыгивала на землю и бежала отгонять от дороги заблудившуюся курицу или утку. Или приказывала найти длинную прочную палку – подпереть свисавшую из-за чьего-нибудь забора плодовую ветку.

А когда Милен вернулась в замок, то сразу же отправилась к крестной, уже зная, что та ей скажет. С неподдельной грустью крестная сообщила, что маркиз неожиданно простудился и слег, и пока что не в состоянии препятствовать добрым начинаниям Милен. А скоро, совсем скоро, крестная приготовит для него хороший травяной отвар. Он действует быстро и не причиняет страданий. Крестная совершенно в этом уверена. Ведь точно такой она когда-то сделала для матери Милен.



Портной Мюллер и семь его заказчиц

«Kleider machen Leute»

Господин Мюллер был лучшим дамским портным Фрицбурга. Заказ платья по последнему парижскому каталогу, конечно, тоже не оставался незамеченным соседями, но считался непатриотичным, вызывающим, и осуждался как теми, кто мог себе позволить и Париж, и Мюллера, так и теми, кто не мог ни того, ни другого.

Герр Мюллер, сам того не подозревая, был не только законодателем местной моды, но и виновником частой смены городских умонастроений. Например, супруга почтмейстера, собираясь на очередной бал в ратуше, позволила себе шить платье не у Мюллера, как обычно, а у его конкурента и своего любовника, Миллера, за что и была освистана при первом же появлении на публике. Но почтмейстерше достало-таки наглости пожаловаться мужу, после чего он самым аккуратным образом вскрыл пару писем, ждавших отправки из города. Их содержание он подробно пересказал супруге. Та, в свою очередь, почти без искажений донесла услышанное до тех, о ком в письмах шла речь. Последовало благопристойнейшее, тишайшее выяснение отношений, целиком состоящее из обмена улыбками, намеками и визитами. В результате почтмейстерша заказала еще одно платье, но уже у Мюллера, и на очередном балу была встречена более чем почтительно, а ее любовник столь же тихо и благопристойно разорился.

Но такие пустяки совершенно не трогали лучшего дамского портного Фрицбурга, господина Мюллера. Скорее всего, он даже не подозревал, что в городе работают еще двое или трое портных, что в Париже входит в моду розовый цвет, и что некрасивая дочка бургомистра очаровала заезжего министерского чиновника, только лишь переодевшись к ужину в платье, сшитое у него, у Мюллера.

Он не смотрел в глаза заказчицам и почти не слушал, что они говорили. Неопределенным, но явно малоучтивым жестом он приглашал войти очередную клиентку (мужчин он не принимал вовсе). Вошедшую он окидывал быстрым, оценивающим взглядом, который в другой обстановке мог бы показаться весьма дерзким. Но к странностям Мюллера в городе давно привыкли. Потому и взгляд, и обычно следующее за ним неразборчивое бормотание воспринимались дамами как нечто совершенно естественное и даже забавное.

Человеку, который видел Мюллера впервые, прежде всего казалась странной манера последнего передвигаться по комнате. Он ходил как-то боком, выставив одно плечо вперед, делая иногда своими длинными руками какие-то странные загребательные движения, будто собирая готовые платья в охапку или пытаясь что-то измерить. Возможно, такая привычка и была следствием его работы, никто не знал этого точно. А выспросить было не у кого: господин Мюллер не держал ни домашней прислуги, ни посыльных. При этом на улице он бывал редко – все, что было ему нужно для работы и для поддержания жизни, доставлялось ему на дом. За готовыми же платьями горожанки отправляли собственных слуг или даже забирали их сами, считая это своего рода развлечением.

Комната, где он шил платья, по красоте и качеству не уступавшие парижским, была совсем не похожа на мастерскую модного дамского портного. В ней не было окон; три стола, стоявшие у стен, были в беспорядке завалены кусками и кусочками разных материй: здесь была и внушительная шерсть, и царственная парча, и легкомысленная тафта. То тут, то там из разноцветной кучи высовывались нежные язычки тесемок и лент. Вся эта груда странным образом напоминала собрание жен в гареме, терпеливо ждущих, когда господин обратит на них внимание. И точно: Мюллер, в процессе работы постоянно передвигавшийся по комнате, подбегал то к одному, то к другому столу и выхватывал из пестрой кучи внезапно приглянувшийся ему лоскут.

Он почти не пользовался выкройками. Он держал в голове мельчайшие детали будущих платьев, буквально все - от размеров до заключительной отделки. Работа над созданием нового платья начиналась, как только очередная жительница Фрицбурга или окрестностей переступала порог его дома. Мысленно Мюллер раздевал ее догола, не имея при этом в виду ничего дурного. Тем более что представавшая перед ним нагота, пусть и воображаемая, чаще всего была неприглядной и не вызывала никаких желаний, кроме как одного – снова прикрыть ее. Ни широкие складки одежды, ни тяжелая шаль или накидка не могли спрятать кривые ноги, заплывшие жиром бедра и отвислый живот. Поэтому большая часть женщин представлялась Мюллеру чем-то вроде плохо сделанных манекенов, чьи недостатки нужно было скрыть с помощью платья, и чем топорнее манекен был сработан, тем интереснее казался предстоящий труд. И – это было самым удивительным - вещи, сшитые руками Мюллера, ценились не только за какую-то томную, элегантную красоту, заманивавшую женихов и сводившую с ума поклонников. Каждое платье, жакет или юбка подходили их новой владелице так, как будто были ее натуральным продолжением, второй кожей, они непостижимым образом скрывали недостатки фигуры и горделиво демонстрировали все ее достоинства.

Поэтому не было ничего странного в том, что Мюллер, опять-таки, не ведая об этом, прослыл еще и знатоком женской красоты, хотя таковым не являлся вовсе. Выпроваживая за дверь очередную счастливую обладательницу сшитого им платья, он думал не о ней, а о том, что в фирменной коробке с краткой надписью «Мюллер» выносили из его дома. Он брал за свою работу много, по меркам Фрицбурга - очень много, но плата эта служила ему лишь частичной компенсацией за расставание с шедевром. Больше подогревало самолюбие: ведь очередной манекен был задрапирован столь искусно, что его несовершенство словно меняло свою природу. То, что раньше казалось чуть ли не уродством, начинало считаться проявлением индивидуальности, изюминкой, шармом. Сшить платье у Мюллера значило в какой-то степени устроить свою жизнь – например, сделать выгодную партию или быть принятой в доме, в который раньше не пускали далее передней.

Портной не терпел никаких комментариев, советов или критических замечаний. Увидев женщину один раз, он шил на нее, на такую, какой она представала в его воображении, и никогда не ошибался. Ни единого лишнего стежка, ни одного промаха. Естественно, что никому и в голову не приходило спорить с лучшим дамским портным города. Но однажды случилась невероятная вещь – госпожа Маллер, почтенная и уважаемая женщина, вдова не менее почтенного и уважаемого брандмейстера, заказывая у Мюллера платье, вдруг заметила:

- Господин Мюллер, будьте так любезны, сделайте вот здесь припуск на швы побольше – ближайшие две недели я собираюсь провести в деревне у подруги. Знаете, свежий воздух, простая и сытная деревенская пища…Возможно, платье мне придется потом чуть-чуть расставить в талии, ну, это просто, и я справлюсь сама.

И она позволила себе даже слегка улыбнуться. Мюллер не смог ответить сразу – он несколько раз повторил про себя услышанное и лишь потом окончательно вник в его смысл. Ему говорят, как нужно шить. Его платье предполагается распороть, а потом соединить снова - куски измученной, мятой материи. Его работу будут переделывать. Будут кромсать какими-нибудь кухонными ножницами, тыкать кривыми иглами в совершенное, нежное, беззащитное, чтобы потом натянуть на этот пропахший пылью и кисло-сладкими духами манекен… Это мучительно. Это неслыханно. Этого нельзя допустить. Но он сказал лишь:

- Разумеется. Сколько нужно здесь отмерить? По вашему мнению?

И с готовностью наклонился к госпоже Маллер, показывая ей нужное место на черном шелковом платье. Вдова, польщенная вниманием со стороны портного, кокетливо показала пальчиками в воздухе – вот столько. Мюллер бережно провел по материалу тонким мелком в длинном мундштуке, материализовав ее жест. Затем резко выпрямился:

- Благодарю вас. Платье будет готово в субботу. Я сам занесу его вам. Вечером. О, благодарю, вы слишком щедры. К вашим услугам.

Вдова, слегка недоумевая, но все же гордясь собой, торжественно проследовала к выходу. Мюллер почтительно поклонился напоследок и бережно затворил за ней дверь. Выражение его лица тут же изменилось – теперь на нем были только неописуемая тоска и злоба. Он забегал по комнате, загребая руками воздух перед собой, забормотал проклятия, перемежая их какими-то заковыристыми портняжными терминами. Он не знал, что ему делать – отдать платье на растерзание вдове было невозможно, отказать давней клиентке, тем самым в какой-то степени признавая свой непрофессионализм – невозможно вдвойне. Он не понимал, зачем предложил вдове придти к ней с готовым заказом. Она примет его в гостиной, на диване, рядом с которым у всех жительниц Фрицбурга от 15-ти до 95-ти лет стоит журнальный столик, инкрустированный перламутром. На столике у той же части населения всегда находится внушительных размеров рабочая шкатулка с принадлежностями для шитья или вязания. Внутри, словно набор хирургических инструментов, блестят иглы, крючки, наперстки, ножнички, клубятся разноцветные нитки. И все это ждет момента, чтобы впиться в его бедное платье, разрывая его для пухлой туши Маллерши и стягивая вновь. Какая мука!

Он допоздна работал с обреченным платьем, а после провел ужасную ночь, непрерывно вертясь на постели и уминая головой тошнотворно-теплую подушку. Под утро он уснул и увидел вдову Маллер, которая подкрадывалась к распростертому на диване платью, держа в руках огромные садовые ножницы. Он проснулся в шестом часу и затем весь день чувствовал себя отвратительно; он почти не мог работать, не мог ни на чем сосредоточиться и чуть было не испортил один из самых дорогих заказов – подвенечное платье бургомистровой дочки, - пришив сложнейший атласный бант не там, где следовало. Ближе к вечеру, когда стемнело, и вороха материи в мастерской перестали, наконец, казаться одушевленными, он вышел на крыльцо и сел прямо на ступени. Он не обращал внимания на запоздалых прохожих, бросавших на него удивленные взгляды, он сидел, смотрел на каменную мостовую и со страшной скоростью крутил в руках маленькие ножницы, которыми обычно резал тесьму. Это был вечер пятницы.

На следующий день он проснулся поздно и, вопреки обыкновению, долго не вставал с кровати. Затем неторопливо поднялся, привел себя в порядок, и, даже не позавтракав, сразу же отправился в мастерскую. Там он тщательно упаковал готовое платье вдовы в коробку, которую вынес в переднюю и поставил на пол. После он вернулся в мастерскую, тихо прикрыл дверь и не показывался до самого вечера.

Но ровно без четверти девять он вышел из дома. Адрес он помнил и шел уверенно, лишь слегка сутулясь и крепко прижимая к себе коробку. Уже стемнело, и ни один человек, встреченный им по дороге, не признал в нем лучшего дамского портного Фрицбурга, а даже если б и признал, то не поверил бы своим глазам. Ничто не задержало Мюллера в дороге, и уже без двух минут девять он, одной рукой придерживая коробку, другой нашаривал щеколду на калитке, ведущей в сад, стараниями брандмейстерши превращенный в модный «райский уголок» - с крохотной беседкой, плющом, алыми розами и небольшой клумбой с какими-то белыми и голубыми цветами, напоминавшими оборки панталон.

Вдова, как он и предполагал, встретила его в гостиной, полулежа на крутом жестком диване. Томным голосом она приказала своей единственной служанке удалиться, а затем обратилась к Мюллеру, призвав его присесть.

- Мой дорогой господин Мюллер! – произнесла она воодушевленно, не успел он примоститься на самом краю дивана. – Мой дорогой господин Мюллер, для меня огромная честь принимать вас в моем доме. Своим приходом вы, господин Мюллер, затронули самые потаенные частицы моей души и, подобно яркому светочу, озарили мое унылое существование.

Портной не мог ни уяснить себе причину такой радости, ни в полной мере отождествить себя со светочем – вдова шила у него не впервые и никогда раньше не позволяла себе подобных красочных высказываний. Напротив, всему городу госпожа Маллер была известна как женщина крайне неромантическая и не склонная к образным выражениям. Потому было неизвестно, насколько могла затянуться подобная речь. Господин Мюллер слегка поменялся в лице, но счел, что времени у него будет достаточно, и приготовился слушать дальше.

- Вы, господин Мюллер, конечно, заметили, что в последнее время я стала чаще заказывать ваши прекрасные платья, хотя для бедной вдовы это такое разорение… Но вы, знаток женщин, конечно, уже догадались, в чем истинная причина моих визитов?..

Последняя фраза звучала вопросительно и явно требовала вмешательства собеседника. Но Мюллер продолжал сидеть в той же позе, обнимая коробку и глядя на вдову с каким-то трогательным детским недоумением. Он никак не мог взять в толк, куда она клонит. Но госпожа Маллер не сдавалась:

- Разумеется, я, небогатая вдова скромного человека, не оставившего мне ничего, кроме доброго имени, не могу и думать, что вы, господин Мюллер, законодатель мод, когда-нибудь ответите мне взаимностью. Но ваш сегодняшний приход позволяет мне хотя бы надеяться на то, что вы обратили на меня свое снисходительное внимание. О, я прошу немногого, совсем немногого: просто будьте поласковее к бедной одинокой страдалице. Прошу вас, сядьте поближе, я хочу разглядеть ваше одухотворенное лицо.

Но ее последние слова уже слышались Мюллеру как сквозь толстую ткань. Он, наконец, понял, какого рода внимания так настойчиво добивается вдова, и ему стало одновременно жутко и тошно. Жутко – потому что несмотря на свой, отнюдь не юный, возраст, Мюллер никогда не имел близких отношений с женщинами, и мысли о возможности подобных отношений уже давно перестали его посещать: все его свободное время было занято рисованием новых и новых эскизов и размышлениями о будущих платьях, но никак не о тех, для кого они предназначались. Тошно – потому, что вдова смотрела на него так наивно и восторженно, и на какой-то момент в душу Мюллера закралось что-то сродни жалости, и он уже готов был простить глупой Маллерше ее неосторожные слова по поводу самостоятельной переделки платья.

Однако на свою беду госпожа Маллер продолжила свое нежное наступление и сама придвинулась к Мюллеру настолько близко, насколько позволяли приличия, и даже еще чуть ближе. Диванчик задрожал и скрипнул, а вдова схватила Мюллера за рукав и настойчиво потянула к себе. Но чем сильнее она тянула, тем крепче он обнимал коробку. Так продолжалось некоторое время, после чего Мюллер, желая стряхнуть ее руку, резко двинул плечом и на мгновение разорвал свое объятье. Коробка, перевернувшись, упала, крышка отскочила и откатилась в сторону, и тщательно упакованное шелковое платье, беспомощно шелестя, вывалилось на ковер. Вдова, заохав, кинулась его подбирать, а Мюллер, в полной безучастности, остался сидеть, глядя, как она пытается затолкать обратно непослушные вороха черного шелка. Да, контраст был слишком велик – оскорбительно некрасивый, суетливый манекен с явно больной поясницей и - великолепное неподвижное платье, которое этот манекен недостоин был даже трогать.

Как только абсурдность того, что он видел, окончательно дошла до Мюллера, он медленно поднялся и подошел к столику, где стояла та самая рабочая шкатулка, видевшаяся ему в кошмарах. Стараясь не заглядывать внутрь и чуть приподняв крышку, несколько раз больно уколовшись о торчавшие из многочисленных подушечек иголки, он ощупью нашел какие-то ножницы и вытянул их наружу. Когда он повернулся к вдове, она стояла на коленях и пыталась нахлобучить крышку на коробку с кое-как умятым в нее платьем. Мюллер, не дав ей произнести ни слова, быстро сделал два шага вперед и с размаху воткнул ножницы ей в шею, точно между двумя нитями фальшивого жемчуга. Свободной рукой он, наклонившись, оттолкнул коробку, чтобы ее не забрызгало кровью.
Затем, ступая боком, обошел поникшее тело и отправился куда-то вглубь дома.

На следующее утро первый визит господину Мюллеру был сделан не заказчицей, как обычно, а начальником городской полиции. Он сразу перешел к делу. Вчера в своем доме была жестоко убита почтеннейшая женщина, вдова Маллер. Ее служанка божится, что последним человеком, переступившим порог дома вдовы в тот вечер, был господин портной. Не имея в виду обвинить такого уважаемого человека в столь страшном злодеянии, глава городской полиции по долгу службы обязан задать господину Мюллеру вопрос – был ли господин Мюллер в указанное время у вдовы, и если да, то с какой целью?

Господин Мюллер не отрицал своего визита. Дело в том, что вдова плохо себя чувствовала и просила занести готовый заказ ей домой – так ей хотелось поскорее его увидеть. Почему она не послала за ним служанку, господин Мюллер не знает, но хорошо помнит, что означенная служанка выражала свое восхищение упомянутым платьем и даже (поистине возмутительно!) просила у госпожи Маллер позволения его примерить. Получив решительный отказ, служанка, как отметил тогда портной, с крайне недовольным видом отправилась в свою комнату. Не имея в виду обвинить такого уважаемого человека в некомпетентности, господин Мюллер в рамках исполнения своего гражданского долга обязан намекнуть господину полицмейстеру, что, если в гостиной или платяном шкафу вдовы нет его нового платья, то следует поискать оное в комнате служанки или каком-нибудь чулане.

Господин полицмейстер отвечал в том духе, что нынешнее вольномыслие, пришедшее из проклятой Франции, совершенно помутило разум представителей низшего сословия, и что теперь уважаемые люди города, кормившие и поившие своих подлых слуг, рискуют вместо благодарности получить нож в глотку – и все только из-за того, что мерзавцы попросту завидуют своим благодетелям. Но (тут господин полицмейстер решил пошутить) поскольку речь идет о вещи, сшитой самим господином Мюллером, служанку сложно осуждать – грех не пожелать такую красоту.

Но портной лишь криво улыбнулся и не поддержал обмен любезностями, поэтому полицмейстеру не осталось ничего другого, как удалиться, пообещав держать господина Мюллера в курсе расследования, а служанку – под домашним арестом.

После его ухода Мюллер занялся срочными заказами и несказанно удивился, увидев на пороге мастерской какую-то женщину. Оказалось, он сам назначил супруге господина аптекаря время прихода, но совершенно забыл об этом. Госпожа Меллер всего лишь хотела забрать свое платье, перед этим «на минутку» примерив его. Портной дважды кивнул – первый кивок означал неохотное согласие, а второй – предложение побыстрее отправиться в соседнюю комнату, где стояло огромное зеркало. «На минутку», разумеется, заняло около получаса, и в продолжение этого времени господин Мюллер забыл о существовании госпожи Меллер вторично.

Когда она возникла на пороге мастерской вновь, да еще завела речь «о вчерашнем ужасном происшествии», портной, попросту говоря, уже не знал, куда деваться. Деньги были получены, платье сидело, разумеется, идеально, оставалось только выпроводить заказчицу. Но фрау Меллер и не думала уходить. Последовательно призывая в свидетели всех своих покойных родственников, она неторопливо развивала мысль о том, что, будь она на месте бедной вдовы, то уж сумела бы за себя постоять. Когда очередь дошла до тетки со стороны мужа, Мюллер сделал очередную робкую попытку выпроводить посетительницу. Но та не унималась.

- И только представьте, господин Мюллер, только представьте! Всему виной какое-то платье, просто платье, можно сказать, кусок материи!

Больше портной терпеть не смог. Он дождался, пока аптекарша поравняется с одним из столов; и в тот момент, когда женщина плотно наступила на кончик широкой ленты, без присмотра лежавшей на полу, Мюллер безошибочно выхватил другой конец этой ленты из груды прочего материала и резко потянул к себе. Он не знал, зачем он делает это. Возможно, ему пришла мысль задушить эту глупую, надоедливую бабу. Однако все сложилось самым лучшим образом. Госпожа Меллер, комично взбрыкнув ногами в воздухе и на секунду показав Мюллеру пышные нижние юбки, слишком узкие ботинки, еще раз пышные юбки, ударилась затылком об острый угол стола, грохнулась на пол и моментально затихла. Портной, не веря наступившей тишине, аккуратно потрогал госпожу Меллер туфлей. Она не шевелилась.

Весть о новом происшествии, связанном с платьями Мюллера, облетела город мгновенно. Господин полицмейстер, проклиная женскую страсть к нарядам, вынужден был снова тащиться в мастерскую и снова допрашивать портного. Но последний казался столь потрясенным, приносил такие искренние соболезнования семье покойницы и так ругал себя за недавно вымытый, а потому очень скользкий, пол, что господину начальнику городской полиции ничего другого не оставалось, как отправиться обратно в участок и приказать закрыть толком не начатое дело.

После этого у господина Мюллера от клиенток просто не стало отбою. Скучающие жительницы Фрицбурга, чьим основным развлечением были балы, свадьбы, крестины и сплетни, решили основательно пощекотать себе нервы. Лучшей городской шуткой была шутка про саван, который надо было шить только у господина Мюллера. (В то же время, все заказчицы, приходившие в мастерскую, инстинктивно старались держать язык за зубами и даже не думали перечить портному).

Мюллер же, обычно далекий от повседневной жизни города, приблизительно уловил смысл происходящего. Хорошо. Они желают смотреть на это, как на забаву. Они желают сыграть с ним в игру - за собственные, нет, даже не собственные, деньги. Тупые манекены. Он должен их проучить.

Но для начала портной решил слегка позабавиться и попытаться извлечь какую-либо реальную выгоду из очередного убийства. Именно так ведь все и делают, справедливо рассудил он. Решение пришло в тот же миг. В соседнем доме находилась мясная лавка, владелицей которой являлась мадам Мари. Француженка по происхождению, много лет она вышла замуж за коренного жителя Фрицбурга, поселилась в городе и открыла свое небольшое дело. Сказать, что она ненавидела Мюллера – это было ничего не сказать. Она, не таясь, брала с него в два раза больше, чем с остальных соседей. Она отправляла к нему самых медлительных и тупых мальчишек, которые, преодолевая несколько метров, разделявшие дома Мюллера и мадам Мари, умудрялись терять счета, ронять пакеты с мясом и опаздывать на полчаса. При любом удобном случае она старалась сказать Мюллеру гадость и, конечно же, намекнуть, что все портные в ее родном Марселе шьют, может, и похуже, чем в Париже, но уж точно не в пример лучше Мюллера.

Поэтому, когда в один прекрасный день на пороге лавки возник очередной бестолковый посыльный и заявил, что господин Мюллер желает сшить для мадам платье – правда, в обмен на бессрочный кредит – хозяйка не поверила собственным ушам, а вот ушами глупого мальчишки тут же занялась вплотную. Но предложение повторилось и на следующий день, и мадам Мари (конечно, давно и яростно хотевшая заказать у соседа хоть какое-нибудь платье) отправилась к портному обсудить детали. Надо сказать, что формы француженки максимально приближались к идеалу – ее фигура напоминала огромное яйцо.

Мюллер, основательно потрудившись, все-таки смог снять с нее мерку и пообещал сшить платье в самый короткий срок. Он уверил мадам Мари, что будущее платье «сможет стать началом хорошей дружбы» или «положит конец затянувшейся вражде», в общем, наговорил, против своего обыкновения, много лишнего. Но он так старался, был так мил, что хозяйка поверила ему.

Через неделю он сам принес мадам Мари готовое платье, что, как уже известно, не сулило ничего хорошего. Она, отослав мужа дежурить в лавку, пригласила портного в гостиную, словно скопированную с той же комнаты несчастной вдовы Маллер. Портной даже поежился. Мадам Мари, заранее уверенная, что ее платье будет столь же прекрасно, как и остальные вещи Мюллера, с готовностью отдала ему расписку – теперь он мог брать у нее мясо бесплатно. В оговоренных, конечно, пределах. Портной аккуратно спрятал документ в карман и неторопливо развернул принесенное платье. Воцарилась такая тишина, что слышно было, как муж хозяйки, стоя за прилавком и боязливо оглядываясь назад, усердно пилит здоровенный кусок говядины.

Мадам Мари сидела, как оглушенная. Лучший дамский портной города угадал почти все. Двадцать лет назад, Марсель. Она встречает в порту своего будущего мужа, служившего матросом на каком-то торговом судне. На ней именно такое платье – тот же цвет, те же смешные оборки на рукавах. Кажется, что оно даже слегка колышется на ветру и пахнет морем. Мадам Мари померещился скрип мачт и послышались крики чаек. Это платье было сшито на нее, на такую, какой она была двадцать лет назад. Но сейчас оно было ей мало размера на четыре. И Мюллер не мог этого не понимать. Он просто глумился над ней.

Хозяйка начала приподниматься с дивана, одновременно багровея лицом. Мюллер попятился, держа платье на вытянутых руках. Но оно явно действовало на мадам Мари, как красная тряпка на быка. Она, совершенно не владея собой, ринулась вперед, одновременно пытаясь отыскать глазами какой-нибудь тяжелый или колющий предмет, но внезапно остановилась, схватилась за сердце и беззвучно обрушилась на пол. Муж осмелился войти в комнату только спустя порядочное количество времени. Там он нашел несчастного растерянного портного, ползавшего перед его супругой на коленях, и саму супругу, лежавшую без признаков жизни. На этот раз дело обошлось без полиции: бывший матрос с удовольствием вступил во владение мясной лавкой и охотно взялся поставлять мясо своему дорогому соседу. Бесплатно, в оговоренных пределах.

Теперь можно было приниматься за остальных. Мюллер начал сам вызывать клиенток на разговор. С дипломатической хитростью он выпытывал у них мнение по поводу только что приобретенного платья, провоцировал их на критику и подбадривал в рассуждениях. Но большинство его заказчиц, действительно, были настолько глупы, что не могли толком сформулировать ни одной цельной мысли, если приблизительная основа ее не была уже читана в романе или слышана от супруга. Тогда портной решился действовать иначе. Он снова замкнулся, стал неразговорчив и нелюбезен. Тактика немедленно оправдалась – заказчиц не стало меньше, но теперь все они, независимо от возраста и положения, старались задерживаться в его доме подольше, кокетничать с ним, отпускать всякие шуточки и мало-помалу начинали забывать об осторожности.

Особенно отличались две сестры, обе – старые девы, чей дом был настоящим рассадником всех возможных местных сплетен. Чтобы воскресить какую-либо грязную историю или пошатнуть, казалось бы, чью-то прочную репутацию, достаточно было только намекнуть сестрам – и через неделю история щеголяла новыми и новейшими подробностями, а репутация была погублена безвозвратно. Желая выпытать у Мюллера хоть что-то о его настоящей и прошлой жизни, сестры тратили все свое наследство, заказывая у портного платья вместе и порознь, являясь на примерку то вдвоем, то поодиночке.

Однажды, придя домой после очередного совместного визита к портному, когда, как им почудилось, они смогли нащупать некоторую неуверенность в его односложных ответах, сестры уселись в гостиной пить чай.

- Какой странный запах… - спустя некоторое время задумчиво сказала старшая, шевеля длинным носом.
- Действительно, - согласилась младшая. – Будто что-то…

Она не успела договорить. Дом пылал, облитый сразу в нескольких местах специальным чистящим средством для одежды, которое господин Мюллер регулярно выписывал из-за границы. Лопались стекла, с шумом падали гардины, а в просторных шкафах, ожидая своей участи, трепетали платья. Мюллер, вовремя перебежавший на противоположную сторону улицы, наслаждался зрелищем, нимало не жалея не только сестер, которые совершенно извели его своими допросами, но и гибнущие в огне собственные творения. Он сошьет еще сотни прекрасных платьев, он облагородит целый полк бездарных манекенов, а тех, кто посмеет критиковать его работу, он просто уничтожит, облагородив, в свой черед, все человечество. Только одна маленькая неприятность огорчала господина Мюллера – ему снова придется иметь нудный разговор с полицией. К собственно господину полицмейстеру портной относился со своеобразным уважением, считая его человеком скучным, глупым, но добросовестно делающим свою работу.

Новость о пожаре распространилась быстро даже без участия сестер – хоть они и успели выбраться из огня, но от потрясения и полученных ожогов утратили значительную часть своей бойкости и не отвечали даже на четкие вопросы представителей власти. Начальник полиции был в полном замешательстве. С одной стороны, многое представлялось очевидным: дом подожгли при помощи горючего материала, который использовал только один человек во всем городе. Кроме того, налицо уже четвертая, нет, фактически пятая жертва портновского искусства господина Мюллера (смерть мадам Мари все же была подозрительной). Но с другой стороны (и тут полицмейстер вздыхал и разводил руками) – у него, у полицмейстера, пятеро дочерей, и пока что только две из них вышли замуж, кстати, не без помощи поистине волшебных платьев Мюллера. Арестовать портного значило не просто лишить городских модниц нарядов и поводов для анекдотов. Арестовать портного значило снова ввергнуть город в пучину галломании, подорвать устои, нарушить традиции и обречь многие семьи, к которым полицмейстер относил и собственную, на долгие и бесплодные поиски женихов. Поэтому господин полицмейстер ограничился тем, что выпустил из-под ареста служанку госпожи Маллер, а своим дочерям настрого запретил самостоятельно навещать Мюллера в его мастерской.

Стоит ли говорить, что господин Мюллер не только остался на свободе, но и заполучил еще несколько важных клиенток, на этот раз из других городов. Молва о портном, шьющем убийственно красивые платья, давно вышла за пределы Фрицбурга и его зеленых окрестностей. Но, после, как он сам считал, не очень удачного поджога, Мюллер стал гораздо осторожнее. В конце концов, он вовсе не хотел убивать всех женщин подряд – иначе он рисковал остаться без работы. Мюллер, толком не отдавая себе в том отчета, искал выдающуюся, исключительную заказчицу, которая поразила бы его воображение вопиющим контрастом с его платьем или вобрала бы в себя все пороки или уродства, свойственные манекенам. Поэтому сейчас, даже если самые смелые из его клиенток отваживались дать ему какой-то совет или грозили отдать в платье в переделку прислуге, Мюллера это почти не задевало. Он просто ждал.

В городе, между тем, творилось нечто необыкновенное. Пожар в доме сестер отошел на второй план, потом еще дальше, а затем и вовсе потерялся из виду. Благодаря любознательности господина почтмейстера, по старой привычке иногда распечатывавшего пару-тройку писем в месяц, стало известно, что город собирается посетить Маргарита фон Мейер, знаменитая певица, чьи предки, по слухам, были родом из Фрицбурга. Она намерена пробыть здесь совсем недолго, спеть для дорогих жителей несколько трогательных романсов, заказать какое-нибудь простенькое платье у местного портного, о котором идет странная слава, и отправиться дальше, удивляя всех своим божественным голосом и огромным количеством сопровождающих (два десятка толстых и шумных лакеев, дюжина почти таких же толстых и шумных комнатных собачек; бессловесная горничная; повара и кучер не в счет).

Маргарита фон Мейер направлялась во Фрицбург из столицы, где жила последние двадцать пять лет. Из этого следовало, что удивить гостью чем-либо местные жители не могли. Но, с другой стороны, доказать, что и провинция шита не лыком, то есть, следит за современной модой и одевается со вкусом, представлялось вполне осуществимым.

На гербе города впору было рисовать портняжный метр. Господин Мюллер был единогласно избран основной городской достопримечательностью, главным козырем, вернейшим хранителем устоев. Никогда еще у портного не было такого количества заказов. Он трудился и днем, и ночью, он почти не спал и устал настолько, что равнодушно пропускал мимо ушей некоторые замечания клиенток, за которые месяц назад готов бы был убить любую из них в прямом смысле слова.

Через некоторое время силы лучшего дамского портного были на исходе, а нервы горожанок – на пределе. Ранним утром, когда экипаж певицы въезжал в город, мастерскую Мюллера все еще атаковали представительницы лучшей половины Фрицбурга. Но он, выдав последний готовый заказ, начал так яростно махать руками и бормотать что-то настолько устрашающее, что запоздалые просительницы в ужасе кинулись прочь. А вечером в ратуше состоялся концерт, пригласительный билет на который негласно заменял наряд от Мюллера. И лавочник, на последние деньги заказавший своей жене такое платье, мог смело раскланиваться с городским главой и бестрепетно усаживаться с ним рядом. По словам очевидцев, это был настоящий праздник, праздник обретения единства, возврат к основам, истокам и традициям. Потому и концерт прошел с особенным успехом – слушательницы, затаив дыхание, разглядывали туалеты друг друга, а роскошный голос певицы, ради которого и собралось столь изысканное общество, был лишь фоном, красивым, но необязательным дополнением.

Мюллер, разумеется, не присутствовал на концерте – он слишком устал за последние несколько недель и предпочел остаться дома, приводя в порядок мастерскую, после недавних многочисленных визитов напоминавшую обыкновенную свалку. Но голос Маргариты фон Мейер чудесным образом проник сквозь стены и легко-легко, как нитка в иголку, вошел в уши господина Мюллера. Этот голос был наполнен печалью и нежностью. Он взмывал вверх, а затем неторопливо падал, покачиваясь, как пушистое перышко. Он ласково обещал что-то настолько прекрасное, чему на земле не могло быть места.
 
Портной заволновался. Он забегал по комнате, бессмысленно перекладывая с места на место уже ненужные отрезки материи. Он попытался зажать уши, но голос не отступал: он проникал через кожу, он впечатывался в мозг. Манекен не мог издавать такие звуки, манекену полагалось молчать и стыдливо прикрывать собственное уродство. Универсальная теория Мюллера, в последнее время облегчавшая ему жизнь и позволявшая расправляться с любой недостойной его платья заказчицей, образно говоря, трещала по швам. Женщина, обладавшая голосом такой волшебной силы, должна быть совершенна. Он еще не встречал таких, но это же не значит, что их не бывает? Она, конечно, одета черт знает как, в какие-нибудь парижские тряпки, поэтому Мюллер должен создать для нее нечто особенное. Эта мысль пришла ему внезапно и уже не отпускала. Да, он сошьет для нее платье, достойное ее совершенства. И возможно, он даже не возьмет с нее денег.

И, стараясь не расплескать чудесные звуки, все еще переливавшиеся у него в голове, Мюллер осторожно подошел к столу и с явным сомнением воззрился на груды тканей. Что пристало носить такой женщине? Впервые в жизни он медлил с выбором, но наконец решился и вытащил из самого низа небольшой мягкий сверток.

В ту ночь он так и не лег спать. А к вечеру следующего дня, упаковав сшитое платье в самую красивую коробку, отправился в единственную гостиницу Фрицбурга. Певица со свитой заняла все здание. У подъезда стояло несколько экипажей, вокруг сновали какие-то подозрительные толстые типы в ливреях. То тут, то там виднелись маленькие кучки людей, состоящие, в основном, из самых благодарных и общительных жителей города. Мюллера узнали, поприветствовали и с веселым шумом проводили прямо до дверей номера.

Он постучался, вошел, но уже через минуту вышел. Постоял, прислонившись к стене и закрыв глаза, а потом побрел вниз, на улицу, неся подмышкой коробку с платьем. С трудом пробравшись сквозь растущую перед гостиницей толпу, он направился домой. Вошел в мастерскую, сел на пол, поставил рядом с собой коробку и разрыдался. Последний раз он плакал много, много лет назад, еще будучи ребенком: тогда мать пообещала ему, что на Рождество он получит то, о чем мечтают все мальчишки. Тогда Мюллер пребывал в полной уверенности, что все его сверстники мечтают о наборе шелковых ниток – три дюжины мотков разноцветных, прочных ниток, в роскошной жестяной коробке с изображением ангелоподобной женщины на крышке. Но такую коробку подарили соседской девочке. Мюллеру же достались солдатики какой-то несуществующей армии – целая куча. О, как же он рыдал тогда…

И сейчас это было не то, совершенно не то. Обладательница столь божественного голоса оказалась немолодой, весьма потрепанной женщиной с дряблым телом и привычно, по-театральному, размалеванным лицом. Одета она была очень дорого, но вульгарно. Она была приветлива с неожиданным гостем, даже поднялась ему навстречу, но Мюллер, как маленький мальчик, отпрыгнул обратно к двери, спрятал коробку с платьем за спину и боком выскользнул из комнаты.

И теперь он сидел на полу и раскачиваясь, баюкал только что родившиеся страшные планы. Определенно, певица заслуживала немедленного физического уничтожения – именно ее внешность идеально (если это слово вообще можно было к ней применить) контрастировала как с ее голосом, так и с платьем, которое портной готов был ей подарить. Мюллер покосился на лежавшую рядом коробку и даже застонал от стыда – как он мог подумать, что найдется женщина, достойная такой вещи? Певица заслуживала положенной ей участи еще и потому, что выставила его полным дураком: не имея возможности убить ее сразу, Мюллер вынужден был ретироваться и показать себя в самом нелепом виде.

Постепенно мысли господина Мюллера становились все менее горьким и даже начинали обретать некую сладость, присущую размышлениям о предстоящей мести. Однако во время обдумывания способа, который подошел бы для умерщвления Маргариты фон Мейер, Мюллер отвлекся на еле слышный стук. Он нехотя поднялся и, прогнав последнее отрадное видение (вялое тело певицы, в сотнях мест проткнутое толстыми иглами - например), пошел открывать дверь.

На пороге стояла горничная Маргариты фон Мейер. Она робко справилась о здоровье господина портного и выразила надежду, что он будет любезен навестить ее госпожу еще раз – она желает сделать заказ. Но Мюллер застыл на месте как пришитый и безнадежно, тупо молчал. Перед ним, опустив глаза и нервно поправляя белоснежный чепчик, стояло существо, приход которого возвестил ему вчера неземной голос фон Мейер. Эта девушка была прекрасна. Она не могла существовать на самом деле, но она существовала, стояла на пороге его дома и, даже, кажется, что-то говорила своим нежным, почти детским, голоском. Портной сделал над собой невероятное усилие и прислушался. Ах, ее хозяйка хочет сшить у него платье? Очень, очень хорошо. А может быть, он найдет какую-нибудь вещь и для ее служанки?

И он пригласил девушку войти. Она явно колебалась – видимо, молва о невезучих заказчицах лучшего дамского портного Фрицбурга распространялись очень быстро. Но Мюллер продолжал ласково настаивать, и она согласилась.

- Посмотрим, посмотрим, что мы можем для тебя придумать, - фальшивым голосом приговаривал портной, кругами бегая вокруг девушки. Но он уже знал, что за платье она должна надеть, и знал, что оно будет ей впору. Он также знал, что после этого может, нет, обязано случиться что-то невероятное. Он, по привычке, представил ее обнаженной, как представлял сотни женщин до нее. Он заранее готов был простить ей какое-нибудь скрытое уродство, хромоту, замаскированный горб, но он смотрел, и не находил ни одного изъяна. Ни единой неверной линии, ни одного лишнего штриха. Точеная и хрупкая, как фарфоровая статуэтка. Прелестная, как бутон розы. Портной не мог больше придумать ни одного подобающего эпитета - в голову лезли только отрывки из дамских романов, которые цитировали его посетительницы. Девушка, между тем, тихо стояла посреди комнаты и с удивлением разглядывала царивший там беспорядок, изредка косясь на метавшегося из стороны в сторону портного. Наконец, Мюллер решился.

- Вот, - сказал он и протянул ей коробку с платьем, сшитым для певицы. – Ты можешь примерить это. В соседней комнате есть зеркало. О деньгах не беспокойся, это подарок. Нет-нет, ты неправильно меня поняла – просто я немного ошибся с размером, и заказчица отказалась забирать эту вещь. Ее все равно нужно кому-то отдать.

Через несколько минут портной, изнемогая, постучал в дверь примерочной, и, не дожидаясь ответа, распахнул дверь и почти вбежал в комнату. Девушка стояла к нему спиной, глядя в зеркало. Она переоделась, сняла чепчик и распустила волосы. Она, не отрываясь, рассматривала свое отражение и была настолько поглощена этим занятием, что не обратила на вошедшего никакого внимания. А Мюллер глянул на нее и моментально отвел глаза. У него задрожали ноги и застучало сердце.

Это была все та же служанка, простая девушка с ладной фигуркой и приветливым милым личиком, как отметили бы многие. Но платье преобразило ее почти до неузнаваемости. Перед зеркалом стояла роскошная, ослепительная красавица. Никто не смог бы сказать определенно, в чем выражалась ее манящая, туго пульсирующая, беспокойная красота. Никому и в голову бы не пришло, что ее платье - темно-красного бархата, с глубоким вырезом – не просто удачно подобранный наряд, а гениальная работа Мюллера, среди толпы манекенов нашедшего наконец идеальное создание. Она была совершенна. Но каждое ее движение, каждый ее взгляд теперь вызывали дьявольское, пылающее желание. Мюллер с трудом оттолкнулся от стены и медленно, боком, начал приближаться к ней, как-то особенно отвратительно скрючивая пальцы на руках и трясясь всем телом. Он подошел к ней вплотную и положил влажную руку ей на шею. Она оторвала взгляд от зеркала и медленно подняла глаза на Мюллера. Она смотрела на него без всяких признаков страха, слегка насмешливо и выжидательно. Крепче охватив ее шею рукой, Мюллер притянул девушку к себе; второй рукой он слепо и торопливо зашарил по ее груди, пытаясь найти завязки лифа.

Но вдруг его внимание привлекло какое-то страшное несоответствие. Недопустимый контраст, несочетаемость цвета и материала кололи глаза и призывали к немедленным действиям. Что-то нужно было срочно убрать, перекроить, возможно, даже распороть. Машинально Мюллер глянул в зеркало и застыл, потрясенный. Рядом с красавицей, рядом с ее восхитительным телом находилось что-то, чему он не сразу подобрал название. Манекен, приблизительный слепок с человека. Неопрятный, мерзкий старик с красными от недосыпания глазами, неразгибающейся спиной и длинными страшными руками. Это отвратительно. Это должно прекратиться. Продолжая глядеть на себя в зеркало, Мюллер оттолкнул от себя девушку. Она словно очнулась от обморока: увидела стоящего рядом с ней портного, вскрикнула и подняв с пола свое старое платье, прижала его к груди. Мюллер медленно поклонился ей и тихо вышел из комнаты. Испуганная и ничего не понимающая девушка, едва сдерживая слезы, быстро переоделась и кинув последний взгляд на удивительное платье, которое было страшно тронуть, выбежала на улицу.
Мюллер прошел в мастерскую и закрыл за собой дверь на щеколду.

На следующий день очередная заказчица, придя в точно назначенное время, увидела открытую входную дверь и наглухо запертую мастерскую. Никто не отвечал ни на стук, ни на громкие призывы. Когда дверь мастерской взломали, то увидели господина Мюллера. Лучший дамский портной Фрицбурга тихо висел посреди комнаты, окруженный печальными, осиротевшими грудами материи. Шнур, из которого он сделал петлю, был выдернут из какого-то платья. На полу лежало письмо, адресованное уважаемому господину полицмейстеру – в нем господин Мюллер признавался в совершении нескольких убийств, передавал привет всем добрым жителям города и предсказывал, что в моду в этом году войдет красный цвет.



Зеркало леди Кэтрин

Оправа из чистого золота, ручка украшена нитевидной резьбой. На обратной стороне вставка из слоновой кости: сюжет древнегреческого мифа. С тех пор как зеркало стало официально считаться частью приданого юной Кэтрин Уилардз, прошло двадцать пять лет. Афродита, оплакивающая Адониса, слегка пожелтела, а поверхность венецианского стекла покрылась легкими кружевами трещинок. И все-таки зеркало почти не изменилось, чего нельзя было сказать о той, чей облик оно отражало.

Прелестная маленькая Кэти, которая была так хороша, что ее приданое считали приятным, но необязательным условием для женитьбы, давно превратилась в леди Кэтрин, обладательницу огромного состояния и вдову двух мужей. Поэт нашел бы на ее лице остатки былой красоты, что «осенью о летних днях напомнит», врач осведомился бы о работе желудка и почек, а священник попросил бы придти на исповедь. Невоздержанность - и телесная, и духовная, безусловно, наложили отпечаток на облик леди Кэтрин. Ее внешность, ее лошади, ее любовники, ее балы и даже ее служанки, которые, говорят, изображали на этих балах живые скульптуры (совершенно голые, вы только представьте!) на долгие годы стали предметом каждодневных обсуждений во всем графстве.

Но после скоропостижной смерти своего второго супруга, графа Честера, леди Кэтрин стала избегать и праздников, и деловых визитов. Она продала экипаж, почти всех лошадей и даже замок, полноправной владелицей которого она стала после кончины мужа. После чего рассчитала большую часть прислуги и удалилась в имение, принадлежащее ее семье. С ней остались две старые служанки, кухарка и дворецкий. Все деньги, вырученные от продажи собственности, леди Кэтрин не пожелала отдать на хранение в банк, а положила в старый сундук, где когда-то, по семейной традиции, хранилось ее подвенечное платье, и увезла с собой в имение.

Никто толком не знал, на что именно она будет их тратить, но догадки были самые ужасные. Любой житель деревушки Ньюмейл, расположенной в полумиле от замка Уилардзов, мог поклясться на Библии, что видел, как леди Кэтрин, собственноручно управляя старой двуколкой, медленно ехала по главной деревенской улице и пристально вглядывалась в лица всех проходивших мимо девушек. Кто-то высказал предположение, что старая ведьма хочет открыть у себя в замке тайный дом терпимости. Это заставило обычно ленивых и мирных жителей деревни в тот же вечер собраться в таверне и обсудить возможную угрозу. Но разговор сразу принял ненужное направление.

- Она думает, она богатая, так все может, - начал было говорить первый оратор, кузнец.

Все одобрительно зашумели. Но хозяин таверны, Билли, вспомнил что-то, нахмурился и сразу перебил:

- Теперь это борделем называют, так, что ли? – грозно спросил он. – Французы, поди, выдумали, значит, по-французски и называется. Я как чуял - все зло от них.

Билли страстно не любил французов.

- Тогда следует говорить «ля бордель», - вдруг робко подал голос викарий, тоже пришедший послушать.

- Как вам не совестно, святой отец! – искренне возмутился Билли. – Откуда вам-то знать?

- Я же немного читаю по-французски, - попытался оправдаться викарий, но было поздно. Билли, крича, что викарий – тайный французский подданный и шпион леди Кэтрин, рвался к священнику, размахивая пустой пивной кружкой. Кузнец снова пытался рассказать про неравенство сословий, а жена Билли, решив, что настал ее час, радостно кричала «грабят!» и «убивают!», хотя обладательницу такого тембра грабители и убийцы должны были бы обходить как можно дальше. В тот вечер собрание не пришло ни к каким разумным выводам, но и леди Кэтрин в деревне больше не появлялась.

Жители деревни ошибались – она вовсе не собиралась открывать вертеп в своем фамильном гнезде. Да и роль молоденьких девушек в ее жизни была сильно преувеличена слухами. Просто однажды, взглянув в маленькое зеркало в золотой оправе, леди Кэтрин поняла, что стареет.

Зеркало всегда говорило ей правду. В те времена, когда поклонники, отвергнутые насмешливой и избалованной Кэти, топились в огромном пруду Уилардзов в одиночку и даже по двое, правда эта была только приятной. Кэти доставляло немалое удовольствие корчить рожи, закатывать глаза и спрашивать у зеркала – не она ли самая красивая молодая леди в Англии?. Зеркало молчало, но ответ был очевиден. Позже эта правда стала не столько приятной, сколько привычной: Кэтрин Уилардз превратилась в молодую женщину редкой, томительной красоты, привыкшей к роскоши и обожанию. Она смотрела в зеркало мельком, только чтоб удостовериться, что локон черных волос выбился из прически ровно настолько, насколько нужно, а глубина декольте, разумеется, шокирует гостей, но не заставит их потом говорить о хозяйке бала дурно.

Затем в ее жизни произошло некое непредвиденное событие, последствия которого леди Кэтрин удалось скрыть. Это было несложно - она как раз носила траур по первому мужу и скоропостижно скончавшимся родителям и только раздумывала над возможностью повторного брака, поэтому жила уединенно. Ее тайну знала только повивальная бабка, в последний момент приглашенная из Ньюмейла, и отец ребенка, человек, положение которого не позволяло ему стать законным супругом наследницы рода Уилардзов.

Но даже это из ряда вон выходящее происшествие не смогло подорвать веру леди Кэтрин в собственную привлекательность. Она немного располнела, но это ей очень шло. Теперь она с удовольствием и подолгу гляделась в маленькое зеркало, словно спрашивая его – я ведь все еще хороша, не так ли?

Но время продолжало отнимать у нее год за годом. И однажды леди Кэтрин поняла, что посыпает лоб пудрой и красит губы уже не для того чтобы подчеркнуть красоту лица, а для того чтобы утаить его недостатки. Она вглядывалась в холодную поверхность зеркала, не находя там ничего, кроме внезапно разросшегося носа, чернявых волосков на верхней губе и печальных глаз, выглядывающих из серых складок век.

Теперь, когда она смотрела в зеркало особенно долго, то обязательно принималась плакать. Слезы заволакивали ей глаза, и в тускло-желтом обрамлении виделось ей другое лицо, юное и прекрасное. Незнакомка в зеркале напоминала леди Кэтрин, но была много моложе. «Она сейчас, должно быть, гораздо красивей меня», - обращаясь к зеркалу, говорила леди Кэтрин. Мало-помалу ей завладевала мысль о том, что если Природа дает женщине красоту и даже возможность передавать ее по наследству, то может помочь и сохранить ее. Нужно только знать, как.

Она перестала давать балы и принимать у себя гостей. Она продала все, что могла, и стала скупать все мыслимые косметические средства, чье применение сулило «омоложение кожи» и «возвращение юности». Затем она велела дворецкому нанять рабочих, чтобы те выкопали в замке еще один глубокий подвал и установили в нем широкие каменные полки. На этих полках, в серебряных тазах для умывания, хранился чистейший снег, которым леди Кэтрин умывалась по утрам и вечерам в любое время года. Но враг атаковал ее беспощадно, отнимая минуту за минутой, и изо дня в день ее маленькое зеркало в золотой оправе показывало ей, куда именно был нанесен новый удар.

Иногда нападение было предсказуемо: еще одна крошечная морщинка в уголке глаза или желтое пятнышко на щеке. А иногда удары наносились неожиданно. Вот, например, вчера она любовалась своими черными, красиво изогнутыми бровями, а на следующее утро увидела, что два или три волоска в них поседели.

Время было весьма нелюбезно не только с ее лицом. Не так давно леди Кэтрин не стеснялась позировать художникам обнаженной (по слухам, именно с нее писали «Венеру в бархате», ныне украшающую одну из частных лондонских галерей). В ее спальне всегда было множество зеркал – во весь рост, в половину роста. Некоторые из них были расположены друг напротив друга, чтобы их хозяйка могла лучше рассмотреть свою фигуру во всех подробностях. Но сейчас все большие зеркала, кроме двух, лежали в кладовой, а в оставшиеся леди Кэтрин смотрела только тогда, когда ей нужно было поправить что-то в своем наряде, не прибегая к услугам служанок. Наряжаться она не перестала. Платья выбирала закрытые, с высоким воротом, но из самых дорогих тканей. Отсутствие глубоких вырезов компенсировало обилие фамильных драгоценностей.

Кроме последних косметических новинок, которые она выписывала из половины европейских столиц, леди Кэтрин пользовалась и народными средствами. Стараясь остаться неузнанной, она сама ездила по окрестностям, выспрашивая и записывая рецепты отваров, порошков и мазей. Но почти каждая женщина, считавшая себя знахаркой, с негодованием отвергала любые средства, предложенные другими. Если одна советовала крапиву, то другая видела спасение только в подорожнике, оговаривая, что никакой крапивы не должно быть и близко. И то, и другое, помогало мало, поэтому графиня Честер, урожденная Уилардз, обратилась за спасением к книгам. Они никогда не подводили ее, и она с детства привыкла искать в них ответы на все вопросы.

Сперва ее ждало разочарование. В книгах, написанных, конечно же, мужчинами, вопрос стремительной потери привлекательности переводился в те области, которыми леди Кэтрин не интересовалась никогда: в область философии, теологии и – изредка – медицины. Унылое слово «бренный» там встречалось столько раз, что на мгновение леди Кэтрин показалось, что она уже умерла. А «душа» раздражала своей эфемерностью. «Мне рано думать о душе, я хочу думать о теле!», - отчаявшись, воскликнула леди Кэтрин.

В ту же минуту дверь в библиотеку хлопнула. Сквозняк шевельнул тяжелые шторы, и рядом с креслом, в котором сидела графиня, с полки упала тяжелая книга в черном переплете. Леди Кэтрин подняла ее с некоторым трудом и положила на колени. На обложке не было ни названия, ни имени автора. Титульного листа тоже не было. В похожей книге кухарка графини Эмма хранила свои рецепты, записывая их, как попало. И здесь – рукописный текст начинался уже на внутренней стороне обложки, а название упоминалось, словно невзначай, между двумя первыми абзацами. «Магические обряды между кровными родственниками». «Кровные родственники, - бормотала леди Кэтрин, быстро переворачивая сухие шелестящие страницы. – Где же оглавление? Вот оно».
«Как вернуть угасшую страсть», «Что делать, если в доме завелись призраки», «Как из камня сделать пар» и, наконец, на последних страницах, – «Как сохранить молодость».

Через час бессменный дворецкий дома Уилардзов, мистер Смит, постучал в дверь библиотеки. Ему не ответили. Он постучал еще раз, потом вошел. Леди Кэтрин
сидела за огромным письменным столом, усердно подпирая голову руками, как делала, еще будучи маленькой девочкой. Перед ней лежала раскрытая книга, которую она буквально пожирала взглядом; ее глаза плотоядно метались от строчки к строчке, как будто выслеживая самые значительные и сочные фразы. С такой скоростью и так увлеченно она обычно отсчитывала деньги, покупая новые средства от старения.

- Гхкм… - осторожно сказал мистер Смит, потоптавшись у стола некоторое время. – Мадам спустится вниз, или мне подать ужин в библиотеку?

- Будьте добры, Джон, - немного холодного мяса и бокал вина, - произнесла леди Кэтрин, не отрывая глаз от книги. – Да, и скажите, где сейчас Мэри-Джейн?

Неизвестно, что больше поразило мистера Смита: просьба принести мясо и вино, не так давно запрещенные к употреблению самой хозяйкой, или вопрос о Мэри-Джейн.

- Полагаю, что там же, куда мадам изволила ее определить – Мэри-Джейн живет у моих родственников в Манчестере, - ответил мистер Смит как можно более суровым тоном. – Могу я узнать, почему мадам вспомнила о своей…

- Благодарю, Джон, вы можете идти, - быстро сказала леди Кэтрин. – Мы обсудим это завтра, а сейчас принесите мне мой ужин.

Она читала всю ночь, а как только рассвело, спустилась вниз, сама разыскала мистера Смита и велела ему ехать в Манчестер немедленно. Джон хотел было напомнить об обещанном разговоре, но выражение лица леди Кэтрин его остановило. Он быстро собрался, взял подготовленный кухаркой завтрак с собой и уехал. Пока он отсутствовал, леди Кэтрин распорядилась подготовить одну из гостевых спален, составила меню праздничного ужина. После сама зашла на кухню и, провожаемая изумленным взглядом Эммы, забрала с собой початую бутыль вина, остатки мяса, несколько кастрюль, стаканов и даже маленький перегонный куб, на который у Эммы и служанок были свои виды. После чего заперлась в библиотеке и не выходила оттуда до следующего утра.

Джон вернулся ближе к вечеру. Его сопровождала совсем юная девушка, одетая в недорогой дорожный костюм. Багажа у нее не было, если не считать крошечного саквояжа и одной шляпной коробки. Девушка очень волновалась и явно не хотела подниматься по парадной лестнице замка, поэтому Джону пришлось взять ее под руку и пройти с ней через черный вход. Оттуда он проводил ее в комнату для гостей и отправился доложить хозяйке, что Мэри-Джейн переодевается и будет готова к ужину через полчаса.

Леди Кэтрин снова сидела за письменным столом в библиотеке. Перед ней стояли, бог знает, откуда раздобытые, какие-то аптекарские склянки и несколько золотых флаконов из-под духов. Кастрюлька, в которой Эмма раньше варила телячий бульон, была наполнена чем-то очень горячим и дурно пахнущим. Она стояла прямо на столе, и Джон на мгновение даже глаза закрыл, представив, что сказал бы на это покойный отец леди Кэтрин: этот стол принадлежал еще его прадеду и стоил целое состояние.

- Она здесь? – деловито спросила графиня, едва взглянув на Джона.

- Да, мадам. И я осмелюсь повторить свой вопрос: почему вы решили ее пригласить?

Леди Кэтрин нетерпеливо вздохнула, отложила пузырек, который держала на уровне глаз, рассматривая, и кивком пригласила дворецкого сесть. Он понял, что разговор будет откровенным, и, не ожидая дальнейшего приглашения, быстро придвинул к столу второе кресло и сел напротив.

- Джонни, - мягко сказала графиня. – Ты – единственный человек, который знает, что я опозорила весь род Уилардзов. Ты стал соучастником этого позора. И ты остался работать в этом доме в обмен на молчание. И сейчас я прошу тебя молчать. Надеюсь, ты не говорил Мэри-Джейн, что я – ее мать?

- Нет, Кэти, - ответил мистер Смит после непродолжительного молчания. – Я ничего ей не говорил. Я всегда делал все, что ты велела. Она жила у моей кузины, я навещал ее по выходным, она всегда была сыта, одета, выучена всему, что полагается знать девушке в ее возрасте. Ни она, ни я не имеем права претендовать на что-то иное. И я благодарен, что ты не отдала наше дитя в приют. Но я хотел бы знать, что именно ты собираешься с ней делать. Ведь рано или поздно она все узнает.

- Не узнает, если ты не проболтаешься, Джон, - резко сказала леди Кэтрин, вставая из-за стола. – Довольно. Все, что я намерена сделать, будет сделано только во благо. Остальное тебе знать необязательно.

Дворецкий тоже встал, молча поклонился и вышел из библиотеки.

За ужином графиня была очень весела. Она велела посадить Мэри-Джейн возле себя, сама подливала ей вина и даже, опережая Джона, подкладывала ей лучшие куски. Она болтала о том и о сем, будто не замечая, что девушка еле жива от волнения и вряд ли понимает, о чем с ней говорит эта знатная леди. Наконец, наевшись и допив из бокала, леди Кэтрин попросила Джона удалиться. По его лицу нельзя было понять, насколько сильно задела его это просьба и задела ли вообще.

Оставшись наедине с девушкой, леди Кэтрин мгновенно сбросила всю веселость, придвинулась поближе к Мэри-Джейн и тихо заговорила:

- Твой отец мне много о тебе рассказывал. Ты хорошая девушка, и я бы хотела взять тебя в услужение. Мне нужна горничная. Мне необходимо видеть подле себя красивое молодое лицо. Я старею, Мэри-Джейн. И вокруг меня - только старухи. Это невыносимо. Иногда мне кажется, что меня заживо похоронили.

И, поскольку Мэри-Джейн молчала, испуганно глядя на графиню, она продолжила:

- Пока будешь жить в одной из комнат для гостей, рядом со мной. И отца будешь видеть чаще. Согласна?

- Да, - робко ответила девушка. – Да, мадам.

- Хорошо, - сказала графиня и неожиданно погладила Мэри-Джейн по щеке. – Ты так молода. Я думала, ты старше. И ты очень красива. Разбуди меня завтра в семь часов. Можешь идти.

Новые обязанности Мэри-Джейн нельзя было назвать особенно утомительными. Она будила леди Кэтрин, если та не проводила бессонную ночь в библиотеке, подавала ей халат и туалетные принадлежности, бегала в подвал за порцией снега. Ей доверялась даже чистка драгоценностей. Однажды, когда Мэри-Джейн думала, что ее никто не видит, она, не удержавшись, надела один из браслетов графини. Золотая саламандра с изумрудными глазами так изящно охватила тонкую ручку девушку, словно была сделана именно для нее. В этот момент в комнату вошла графиня. Мэри-Джейн мысленно распрощалась с местом, а для начала ждала если не оплеухи, то заслуженной брани. Но леди Кэтрин и не подумала ругать ее.

- Оставь, - сказала она, видя, как смущенная девушка пытается снять вещицу. – Дай руку. Посмотри, как он тебе идет. У тебя очень тонкие запястья, даже тоньше моих. Сравни.

И, быстро расстегнув рукав платья, обнажила свою руку и поднесла ее к руке Мэри-Джейн. Контраст был ужасен. Розовая, тоненькая, не испорченная ни годами, ни тяжелым трудом рука девушки и поблекшая, морщинистая, со вздувшимися венами рука графини. Леди Кэтрин и сама не ожидала, что сравнение будет столь невыгодно для нее, а потому также быстро опустила рукав и приказала Мэри-Джейн снять браслет.

Мэри-Джейн приходилось видеть не только руки графини. Девушка присутствовала и при ее утренних омовениях, а также помогала затягивать корсет и шнуровать узкие ботинки. Графиня распорядилась вернуть часть зеркал обратно, и теперь, когда в комнате находилась Мэри-Джейн, ее отражение постоянно соседствовало с отражением леди Кэтрин. Графине, кажется, доставляло извращенное удовольствие постоянно сравнивать стройную, без единого недостатка, фигуру горничной со своей: остов покорежен ревматизмом, а кожу будто бы растягивали, а потом старательно собирали складками.
Мэри-Джейн также заметила, что при любом удобном случае леди Кэтрин старается дотронуться до ее руки или лица, а однажды почувствовала, что графиня уколола ее острым концом брошки, которую пыталась застегнуть самостоятельно.

При этом леди Кэтрин ни на один день не прекращала своих занятий в библиотеке. Варево в кастрюльке пахло все сильнее и отвратительнее, количество флаконов и склянок росло. Все они были наполнены до краев и запечатаны сургучом. Пустовал только один стеклянный флакон, самый большой, с золотым гербом Уилардзов. И леди Кэтрин рассчитывала наполнить его в самое ближайшее время.

Несмотря на столь длительную подготовку, все должно было занять не больше нескольких минут. В книге, так удачно упавшей к ногам леди Кэтрин, обряд возвращения юности был расписан до мельчайших подробностей. Графине оставалось только пожертвовать кем-либо из ближайших родственников и вылить полпинты его крови в приготовленный флакон, а через несколько часов смешать кровь с остальными ингредиентами. Был и другой способ, но он подразумевал участие в деле призраков, а потому показался графине чересчур сложным.

Итак, решено. Сегодня вечером она дождется, пока Мэри-Джейн уснет, и проберется к ней в комнату. Как именно действовать дальше, графиня пока не решила, и это ее беспокоило больше всего. Как именно убивают людей, ей было известно только в теории: ту повивальную бабку из Ньюмейла Джон, конечно, напоил дешевым ромом до смерти, как леди Кэтрин и велела, но непосредственного участия в этом графиня не принимала. То, что на этот раз жертвой будет ее родная дочь, ее не особенно волновало. Она даже не ненавидела Мэри-Джейн, вовсе нет; просто ни в родовом замке Уилардзов, ни где-либо еще на земле им двоим места не было. И пока Мэри-Джейн, такая юная, прелестная, а главное – похожая на леди Кэтрин, - живет и хорошеет, сама леди Кэтрин будет смотреться в зеркало с опаской и отчаянием. Это было неправильно, и это следовало прекратить.

Утро прошло самым обычным образом, за исключением маленькой детали. Подавая графине ее любимое золотое зеркало, Мэри-Джейн случайно задержала его в своей руке и тут же выпустила, извиняясь и приседая. Но леди Кэтрин успела увидеть в золотом овале ее отражение, а потом, в ту же самую секунду, свое. Мэри-Джейн, продолжая лепетать извинения, уже закрывала за собой дверь, а леди Кэтрин сидела в том же положении, обеими руками держа ручку зеркала и глядя в него в смятении. Затем она подняла глаза и посмотрелась в трюмо, а после, обернувшись, начала глядеться в зеркало, висевшее на противоположной стене. Огромный кусок стекла в тяжелой раме, который она так опрометчиво вернула на место, отражал другие зеркала, находившиеся в спальне. Графине показалось, что она рассматривает бесконечную анфиладу комнат, в каждой из которых вполоборота сидит немолодая и уже совсем не красивая женщина и смотрит вдаль, без надежды и радости.

Леди Кэтрин давно пора было спуститься к завтраку, а она все сидела, не шевелясь и не меняя положения, и все те старые женщины сидели и смотрели на нее. Тихо постучавшись, вошел дворецкий, и только тогда графиня отвела взгляд от зеркала.

- Доброе утро, мадам, - сказал Джон. – Хорошо ли вы себя чувствуете?

- Доброе утро, Джонни, - ответила леди Кэтрин. – Да, благодарю… Мне, наверное, пора?

- Конечно, мадам, завтрак уже подан.

- Нет, Джонни. Ты не понимаешь. Ты не можешь понять. Джонни, сколько тебе лет, пятьдесят шесть?

- У мадам прекрасная память, - ответил мистер Смит преувеличенно вежливо и поклонился.

- Ты ведь старше меня, а все так же красив, как и раньше, - задумчиво произнесла леди Кэтрин. – Даже стал еще красивее. А обо всех нас этого не скажешь, не так ли? Как это несправедливо…

- Кого именно мадам имеет в виду? – с удивлением спросил Джон.

- Ах, неважно. Я сейчас спущусь.

Джон снова поклонился и вышел. У дверей его ждала Мэри-Джейн. Он внимательно посмотрел на нее и показал пальцем себе на висок.

До вечера леди Кэтрин не произнесла ни слова. Поужинав, она отослала Мэри-Джейн спать, а сама отправилась в библиотеку. Джон проследил, как она медленно и будто нехотя поднимается по ступеням наверх, и дождался, пока дверь в библиотеку закроется. Тогда он потушил в комнате свет и, не раздеваясь, прилег на кровать. В доме было очень тихо, все слуги спали, а из-за плотно притворенных дверей библиотеки не доносилось ни звука. Примерно через час, когда мистер Смит уже начал засыпать, ему послышалось, что из комнаты для гостей, где по-прежнему спала Мэри-Джейн, доносятся какие-то странные звуки. Он кинулся наверх.

Мэри-Джейн сидела на своей кровати, прижавшись к стене и поджав ноги. В руке у нее был медный подсвечник. Когда Джон вбежал в комнату, она выронила его и закрыла лицо руками. Леди Кэтрин лежала на полу без признаков жизни. Удар пришелся чуть повыше виска, и из раны медленно сочилась темная кровь. Не говоря ни слова, Джон поднял хозяйку на руки и быстро понес в спальню. Мэри-Джейн, как была, босиком, в одной сорочке, побежала за ним.

Джон осторожно уложил леди Кэтрин в постель и краешком простыни вытер рану. Она была неглубокой. Вскоре графиня пришла в себя. Из-под ее закрытых век потекли слезы. Джон позвал ее по имени.

- Что случилось, Кэти? - тихо спросил он. – Зачем ты пошла к ней?

- О, Джон, я так виновата перед вами обоими, - простонала леди Кэтрин. – Да, я хотела ее смерти. Я хотела убить свое собственное дитя, чтобы вновь обрести молодость.

Мэри-Джейн, забыв о приличиях, медленно опустилась в кресло рядом с кроватью.

- Я почти закончила обряд, - продолжала графиня. – Но сегодня я увидела нашу дочь в своем зеркале. И я не смогла. Я пришла к ней, чтобы еще раз посмотреть на нее и пожелать ей доброй ночи. Я, наверное, так напугала бедняжку, что, проснувшись, она ударила меня. Я ее не виню, во всем виновата только я. Джонни, она так похожа на меня. Она такая красавица. Она должна жить, и я хочу, чтобы все это досталось ей.

И графиня сделала неопределенный жест рукой, обводя комнату.

- Папочка… - произнесла Мэри-Джейн жалобно, но Джон знаком приказал ей замолчать.

- Джон, я хочу переписать свое завещание. Пошли в город за мистером Марвеллом. Я  хочу завещать все свое состояние тебе и нашей дочери. Джон, немедленно. Я чувствую, что мне недолго осталось.

- Кэти, удар был вовсе не так силен, ты просто испугана. Я сейчас же еду за доктором, ты обязательно поправишься.

- Я не хочу, Джон, как ты не понимаешь. Мое время пришло. Прошу, поезжай за мистером Марвеллом. А наша дочь пока присмотрит за мной.

Джон быстро вышел из комнаты, а леди Кэтрин подозвала к себе Мэри-Джейн. Та плакала, не переставая.

- Девочка, моя, я так виновата перед тобой. Ты с рождения должна была жить и воспитываться здесь. Но еще не поздно все исправить. Пусть у тебя не будет титула, но больше ты ни в чем не будешь знать отказа. Этот дом теперь принадлежит твоему отцу и тебе.

Мэри-Джейн кинулась целовать руки графини, а она ласково гладила ее волосы, такие же темные и пышные, как были у леди Кэтрин двадцать лет назад. Так прошла вся ночь, а наутро приехал Джон. Он привез и доктора, и мистера Марвелла, и необходимые бумаги. Позвали всех слуг. Леди Кэтрин объявила, что она – мать Мэри-Джейн, а Джон – ее отец. Она продиктовала новое завещание, отписав замок и всю огромную территорию поместья Джону – за исключительные заслуги перед родом Уилардзов, - а часть драгоценностей и утвари распределила между слугами. После чего попросила всех, кроме Джона и Мэри-Джейн, удалиться.

Отдав им еще какие-то незначительные распоряжения, леди Кэтрин удовлетворенно вздохнула и попросила девушку подать ей маленькое зеркало в золотой оправе. Она гляделась в него долго, изредка поднимая глаза на дочь, и что-то тихо спрашивала у своего собственного отражения. Затем взгляд ее стал беспокойным, она завозилась в постели, все чаще взглядывая на Мэри-Джейн. Джон подошел ближе и хотел спросить, что случилось, но в этот момент леди Кэтрин выронила зеркальце из рук. Оно проскользило по одеялу и упало бы на пол, если б Джон не нагнулся и не подхватил его. Он хотел снова вложить зеркало в ее руки, но, посмотрев на графиню, отступил на шаг и осторожно положил его на туалетный столик. Леди Кэтрин была мертва.

С минуту Джон постоял молча, глядя на нее. Сидевшая у кровати Мэри-Джейн тактично хранила молчание, но затем пошевелилась и кашлянула, привлекая к себе внимание. Мистер Смит вздрогнул, огляделся по сторонам, а затем прошел к дверям спальни и запер их на ключ. Повернулся к Мэри-Джейн.

Она сидела все там же, рассеянно теребя завязки ночной рубашки. Увидев, что Джон смотрит на нее, потянула за одну из ленточек чуть сильнее. Легкая ткань сползла с одного плеча, потом с другого. Мэри-Джейн, не отрываясь, смотрела на Джона и улыбалась. Потом медленно подняла руки и провела ими по копне черных волос. Раздался неприятный звук, похожий на треск рвущейся бумаги. Явно привычным движением девушка сняла парик и бросила его на пол. Она была пострижена под мальчика, и ее настоящие волосы были тускло-золотыми, как оправа зеркала леди Кэтрин.

Нетвердым шагом Джон подошел к ней, упал на колени и спрятал лицо в складках ткани, скрывавшей теперь только ее ноги.

- Тэсс, - бормотал он. – Моя милая Тэсс. Это все ради тебя. Я так тебя люблю. Теперь мы сможем быть вместе до конца жизни.

Девушка засмеялась и легонько провела рукой по его волосам.

- Джонни, неужели ты тоже стал подкрашивать волосы, как делала эта достопочтенная старушка?

Джон резко поднял голову. Его глаза наполнились слезами.

- Тэсс! - воскликнул он тихо. – Неужели я заслужил только твое презрение? Неужели это все, что ты можешь мне сказать? И если ты называешь Кэти старушкой, то кто же тогда я в твоих глазах, я ведь старше ее! Тэсс, ты так жестока!

- Ну хорошо, Джонни, не обижайся на меня, - равнодушно ответила девушка. Она встала и, мягко оттолкнув Джона, прошлась по комнате. Рубашка упала на пол, и в десятке зеркал отразилась новая хозяйка замка Уилардзов, чье великолепное обнаженное тело Джон благоговейно созерцал, продолжая стоять на коленях.

Тэсс неторопливо прохаживалась, останавливаясь то перед одним зеркалом, то перед другим. Затем подошла к трюмо и наугад вытащила из шкатулки какую-то длинную золотую цепь. Глядя в зеркало, торжественно надела ее и повернулась к Джону. Он больше не мог сдерживать себя. Он стремительно вскочил на ноги, бросился на девушку и повалил ее на пол. Тэсс тихонько засмеялась, вскинула ноги вверх и заболтала ими в воздухе.

- Джонни, ты такой забавный! Когда мы только познакомились, ты напускал на себя важный вид, старался произвести на меня впечатление. А посмотри, на что ты похож теперь. Ну иди, иди сюда, давай покажем твоей старушке, как много она потеряла.

Через полчаса мистер Смит, бессменный дворецкий и законный наследник замка Уилардзов, и его убитая горем дочь, вышли из спальни графини, чтобы сообщить о кончине хозяйки остальным слугам. Тут же началась суматоха: нужно было готовиться к похоронам. В тот день в замке побывала целая толпа: снова приехал доктор, две похоронные компании заслали своих агентов, из деревни пришли узнать, не нужна ли помощь. Когда Джон выпроводил последнего визитера, закрыл все двери и погасил все светильники, а Тэсс, устало и ободряюще улыбаясь, пожелала всем служанками доброго сна, было около двух часов ночи.

Джон и Тэсс, крадучись, в темноте, прошли в комнату дворецкого. По дороге Тэсс зашла в спальню графини и взяла со столика золотое зеркальце. Они легли на узкую кровать Джона, обнялись и стали шепотом строить планы на будущее и вспоминать детали хитроумного плана, благодаря которому стали новыми владельцами замка с трехсотлетней историей.

- Твои актерские навыки очень нам помогли, - говорил Джон, поглаживая Тэсс по коротко стриженой голове. – Ты справилась великолепно. Ты прирожденная актриса, я это понял, когда впервые увидел тебя на сцене этого убогого театра в Манчестере. Как он назывался, Тэсс?

- Да какая разница, я не хочу даже вспоминать то время. А ты здорово придумал с этой дурацкой книгой. Как ты узнал, что она попадется на удочку?

- Я видел, что она боится старости, Тэсс. Тебе этого не понять. Она была готова на все. Я нашел эту книгу прямо в земле, пока там копали новый подвал. Там были какие-то заклинания, я просто дописал от руки про «омоложение» и прочее, что могло бы ее заинтересовать. Я знал, что рано или поздно она вспомнит о несчастной Мэри-Джейн.

- Да, кстати, - оживилась Тэсс, приподнимаясь на локте и накручивая нежными пальчиками седеющие волосы на груди Джона. – Кстати, а где же настоящая Мэри-Джейн? У вас же была дочь?

- Бедняжка Мэри-Джейн умерла много лет назад. Ей не было и года. Я подумал, что все складывается весьма удачно: деньги, которые давала для нее графиня, я просто отдавал своей кузине, а она, как женщина умная, не задавала мне ненужных вопросов. Потом я встретил тебя, а когда Кэти решила проявить свои материнские чувства, у нас с тобой все было готово. Знаешь, я устал. Давай спать, дорогая. У нас завтра много дел. Погаси свечу, когда соберешься заснуть.

Джон нежно поцеловал Тэсс, повернулся набок и почти сразу уснул. Девушка выждала немного, потом аккуратно перегнулась через него, взяла с ночного столика зеркало в золотой оправе и стала рассматривать свое лицо. Она любовалась собой, говорила сама себе комплименты и шепотом выражала надежду, что сын директора главного манчестерского театра, наконец, обратит на нее внимание. «А что делать с Джонни, я уж придумаю», - тихо проговорила Тэсс и хихикнула.

Вдруг ее внимание привлек какой-то необычный звук. Тэсс прислушалась. Ей показалось, что она слышит шуршание книжных страниц. Будто кто-то листал огромную книгу, листал все быстрее и яростнее, и страницы угрожающе шелестели, переворачиваясь под чьими-то скрюченными пальцами. Звук приближался. Он несся по коридору, а потом резко затих у комнаты Джона. Тэсс попыталась разбудить его, но Джон спал очень крепко. Звук возобновился. Тэсс казалось, что за дверью высится целая гора исписанных, отвратительно шелестящих страниц. Девушка хотела закричать, но от ужаса в горле у нее пересохло. Она только крепко сжимала ручку зеркальца и смотрела, как дверь комнаты медленно открывается.

На следующее утро раньше всех в доме проснулась кухарка и сразу отправилась варить кофе. Ее удивил холод, царивший в доме. Как будто ночью кто-то открыл все двери и окна. Эмма прошлась по коридорам, поднялась наверх, заглянула в библиотеку. Большая книга в черной обложке лежала там же, где оставила ее леди Кэтрин. Она была открыта на одной из последних глав, в которых говорилось о втором способе омоложения. Эмма пожала плечами и отправилась будить мистера Смита. Она постучалась несколько раз, а потом заметила, что дверь не заперта. Эмма тихонько отворила дверь, да так и осталась стоять на пороге, при этом отчаянно визжа.

Джон Смит, дворецкий дома Уилардзов, лежал на кровати совершенно голый. Его тело покрывали отвратительные черные пятна. Но лицо было спокойно – очевидно, он умер во сне. Рядом с ним, привалившись к стене, сидела какая-то женщина, которую Эмма видела впервые в жизни: на вид ей было около пятидесяти лет, а может быть, и больше – ее кожа была неестественно морщиниста и бледна. Она была острижена под мальчика, а в руке держала зеркало, принадлежавшее леди Кэтрин. Глаза ее были открыты, и в них навеки остался такой ужас, что Эмма, переведшая было дух, начинала кричать снова и снова.

Когда приехали полицейские, растерянные и испуганные слуги ничем не могли им помочь: они не знали, что случилось с мистером Смитом, не могли объяснить, куда девалась Мэри-Джейн, и уж тем более не догадывались, как из запертой гостиной мог исчезнуть гроб с телом леди Кэтрин.

***
Владелец одной из крупнейших художественных галерей Лондона, Эфраим Дж. Форсит, любил самолично запирать все залы. Он медленно проходил мимо скульптур и полотен, кое-где поправлял таблички, близоруко щурясь, смахивал несуществующие пылинки с роскошных рам. Наконец, дойдя до выхода, оборачивался и смотрел на свою любимую картину – «Венеру в бархате». Картина изображала невероятно красивую женщину, лежащую на бархатном покрывале. Эфраим Дж. Форсит часто смотрел на эту картину, и никак не мог понять, что выглядит нежнее и чувственнее – синий бархат, до которого так и хотелось дотронуться рукой, или кожа этой женщины. Кроме того, владелец галереи не знал, отнести ли эту оптическую иллюзию к недостаткам или все же к достоинствам картины. Но, так или иначе, именно на это полотно приходили смотреть сотни людей. Вот и сейчас: несмотря на поздний час, какая-то женщина буквально застыла перед «Венерой» и не обращает на владельца галереи никакого внимания.

- Сударыня, мы закрываемся! – громко сказал господин Форсит. – Приходите завтра, прошу вас!

Женщина обернулась на его голос и медленно пошла к выходу. Проходя мимо Форсита, она улыбнулась ему. Он всмотрелся в ее лицо и невольно отступил на шаг – будь он проклят, если «Венеру в бархате» писали не с нее!

- Мадам, прошу вас, постойте! – закричал владелец галереи и вдруг замолчал, изумленный. Никакой женщины не было. Она прошла мимо, а потом просто исчезла. Только легкий холодок пронесся по залу и послышался звук, похожий на шелест страниц.



Аленушка и цветочек

Галантерейные магазины Парамонова пользовались в Москве успехом и приносили постоянный доход. Неудивительно, что три дочери Павла Ивановича считались завидными невестами и ни в чем не знали отказа. Отец баловал их самозабвенно и в потакании даже самым маленьким их прихотям находил величайшее удовольствие. Чем заковыристее были просьбы, тем интереснее было их исполнять.

Павел Иванович придерживался либеральных взглядов – что в политике, которой он, впрочем, интересовался еле-еле, что в торговых делах, что в отношениях с окружающими людьми. Он не гнушался выпить водки и запросто покалякать с самыми бойкими из своих приказчиков. Не считал зазорным самолично съездить в какой-нибудь глухой городок, чтоб упросить местную чудо-кружевницу отдавать товар только в его, Парамонова, магазины. И дочерям своим он позволял все: курсы, литературные кружки, романы Арцыбашева и даже редкие беседы с марксистами. Сугубо вечерние развлечения, как то: умеренный флирт, каток и синематограф - также не возбранялись.

Старшим дочерям все это было по вкусу: отцовским расположением и карманными деньгами они пользовались весьма вольно. Младшая же, Елена, или, как звали ее дома, Алена, с детства предавалась иным радостям.

Супруга Павла Ивановича, Ольга Николаевна, произвела на свет их третью дочь шестнадцать лет назад. Никто не сомневался, что девочку назовут Любочкой - даже наперекор святцам - раз уж в семье росли Вера с Надеждой. Однако, только взглянув на новорожденную, Ольга Николаевна почему-то запечалилась, отдала девочку кормилице, а мужу объявила, что дочь следует назвать Еленой.

Парамонов не поверил своим ушам. С женой они прожили душа в душу семь лет, и решения по всем домашним вопросам принимали совместно. Когда родилась Надежда, а потом и Вера, Ольга Николаевна первая сказала, что не хватает только Любочки. Парамонову эта мысль настолько понравилась, что он даже сына – если бы тот появился вместо дочери - хотел назвать Любомиром. И теперь, когда все-таки родилась девочка, да еще такая хорошенькая, жена почему-то предлагает величать ее Еленой.

Парамонов упрашивал жену долго, даже постоял у кровати на коленях. Ольга Николаевна была неприступна, но своих мотивов объяснять не желала. Она лишь сообщила мужу, что имя Елена подойдет «такой» девочке гораздо больше. Какой «такой», она не сообщила. Рождение ли ребенка, ссора ли с мужем так утомили Ольгу Николаевну, что на следующий день она скончалась, тем самым прекратив затянувшийся спор.

Потрясенный Парамонов велел записать девочку Еленой и пообещал себе даже не вспоминать о каком-либо другом имени, но очень скоро нарушил обещание. Так в доме появилась Аленушка, а вместе с ней – завелись трудности, которых раньше у Павла Ивановича, прекрасно ладившего с другими дочерьми, да и вообще с детьми, не было и в помине.

Возможно, дело было в самом Парамонове. Он признавался себе, что не мог любить младшую дочь так же сильно, как старших, в глубине души виня именно ее в смерти жены. Он старался быть ровен и ласков, но при этом избегал подолгу оставаться с Аленушкой наедине и почти никогда не брал ее на руки. Впрочем, и сама Аленушка явно не была расположена к более отеческому обращению.

«Какая у вас Елена Павловна взрослая!», - умилялись гости, сверху вниз глядя на Аленушку, выводимую няней на всеобщее доброжелательное обозрение. При таких словах Парамонов только сдержанно кашлял и поглядывал на дочь в смущении. Пока ее сестры наперегонки приседали, смущенно хихикали или хлопали в ладошки в ожидании подарков, она стояла тихо, крепко сцепив руки за спиной и чуть наклонив голову. Парамонову становилось не по себе.

Павел Иванович поначалу надеялся, что младшая дочь станет напоминать ему покойную супругу, женщину веселую и миловидную, чьи круглые голубые глаза всегда лучились добродушием прямо-таки избыточным. Аленушка и в самом деле была миловидна, но никакого веселья, а особенно добродушия в ее облике заметно не было. Каждый человек, переступавший порог парамоновского дома и глядевший на Аленушку дольше минуты, начинал вспоминать, как давно он не был на исповеди.

Сам Парамонов в церковь ходил регулярно. Со всей своей купеческой настойчивостью он испрашивал у Бога процветания дел, простодушно и беззлобно желал конкурентам разорения и не забывал ставить свечку за упокой души Ольги Николаевны. И когда Павел Иванович смотрел, как ровно и спокойно горит крошечный огонек, из угла его правого глаза стекала маленькая слезинка. Конкуренты, частенько шпионившие за ним, делали из такого поведения неправильные выводы о состоянии нервной системы короля галантереи. После чего на радостях начинали совершать ошибки и действительно разорялись, лишь добавляя Парамонову веры в силу молитвы. Дочерей в храм водили няни, а потом и гувернантки. Вера и Надя воспринимали такой выход как своего рода развлечение: они тщательно наряжались, а во время службы метали хитрые взгляды на ближайшего гимназиста, доводя его до умопомрачения.

Совсем не так вела себя Аленушка. Парамонов прекрасно помнил, как няня, Настасья Ивановна, первый раз взяла Аленушку «посмотреть на домик Боженькин». Только войдя в храм, девочка внимательно огляделась по сторонам, подергала Настасью Ивановну за юбку, подняла на нее строгие глаза и отчетливо произнесла «бла-го-ле-пие!». До этого дня Аленушка не говорила вовсе. Выслушав эту историю, Павел Иванович только рассмеялся. Но через некоторое время, понаблюдав за Аленушкой, признал, что его младшая дочь ведет себя необычно.

Аленушка мало общалась с сестрами; ни их многочисленные нянюшки, ни сам Парамонов не могли бы сказать, что она любит Наденьку и Верочку – она относилась к ним без малейшего интереса, но при том и беззлобно. В детской она могла высидеть не более пятнадцати минут, и, так не приняв участие ни в одной из игр, которые жизнерадостные сестры затевали на полу, молча встать и уйти.

Даже в раннем детстве ее не интересовали ни игрушки, ни нарядные платьица, ни лишняя порция десерта. Роскошная коллекция фарфоровых кукол, привезенная Парамоновым из Англии, впечатлила старших девочек настолько, что у Нади подскочила температура, а Вера намочила штанишки. Аленушка же вгляделась в кукольные круглые лица, осторожно потрогала кружева на крохотных шляпках, недоуменно посмотрела на обмиравших от восторга сестер и попросилась к няне.

В комнате у Настасьи Ивановны всегда горели лампадки и пахло чем-то таким, от чего хотелось говорить только шепотом. Няня Аленушки была женщиной набожной. Поэтому, после аленушкиного «благолепия», испросила у Павла Ивановича разрешения водить девочку в церковь чаще, а также изучать с ней Священное Писание. Парамонов подумал-подумал и не увидел в этом ничего плохого. И пока Надя и Вера отнимали друг у друга уже изрядно потрепанных английских кукол, Аленушка по картинкам, а потом и по слогам изучала Закон Божий.

В церковь она входила, как иные садятся за домашний обеденный стол: солидно, неторопливо, заранее зная установленный распорядок и предвкушая знакомую, но приятную процедуру. Со вкусом крестилась, с силой нажимая маленькими пальчиками. Осуждающе смотрела на сестер, шушукавшихся поодаль. И клала поклоны совершенно как Настасья Ивановна.

Надя и Вера сперва шутили над сестрой и даже стали звать ее «поповной». Аленушка снисходительно, по-взрослому, улыбалась, а когда шутки ей совсем уж надоедали, просто закрывалась в своей комнате и принималась читать жития. Парамонов же, наоборот, воспринял поведение дочери всерьез. Ему стало казаться, что таким образом Аленушка просит прощения у своей матери. Хотя, тут же додумывал Парамонов, она, конечно же, ни в чем не виновата. И, к неудовольствию старших дочерей, стал уделять Аленушке больше внимания, а что особенно их возмутило, давать ей больше денег, чем им. Но любить свою младшую дочь он сильнее не стал.

Суммами, полученными от отца, Аленушка распоряжалась по-своему. И без того не бедствовавшие нищие окрестных церквей уже и не знали, какими словами благословлять маленькую барышню. Она раздавала все, а на то, что оставалось, покупала одежду для воспитанников сиротских приютов. И даже попросила отца войти в какой-то комитет, собиравший пожертвования для сирот. Парамонов, правда, очень вежливо отказался, но денег туда послал.

Неожиданно проявившаяся аленушкина религиозность не особенно отразилась на домашней жизни Парамоновых. Аленушка никому не навязывалась; под бдительным руководством няни соблюдала все посты, но никогда не просила сестер или отца следовать ее примеру. Подолгу молилась, запершись в своей комнатке. Гимназию она не посещала (Парамонов опасался, что там над ней будут смеяться), но прилежно занималась с приходящими учителями. Была скромна, аккуратна. Никогда не повышала голоса и с сестрами не ссорилась.

Она взрослела, и ее лицо менялось. Раньше она смотрела вопросительно, настороженно, будто с постоянным предчувствием обиды. С возрастом этот взгляд уступил место полному спокойствию и совсем не юношеской умиротворенности. «Не бойтесь, нас с вами никто не обидит», словно говорило выражение ее лица. Кроме того, к пятнадцати годам Елена Павловна как-то неожиданно для всех превратилась в красавицу. Все молодые люди, раньше приходившие к Парамоновым попить чаю и вместе со старшими сестрами посмеяться над «блаженной», теперь хихикали в какой-то другой тональности, смотрели на Аленушку, как бараны, а Надю и Веру едва удостаивали вниманием. Молва о молодой и красивой дочери миллионера Парамонова, ведущей чуть ли не монашеский образ жизни, распространилась быстро. За короткое время в доме у Парамонова побывала вся Москва. Каждый гость считал своим долгом выказать Аленушке уважение, восхититься ее силой духа и сделать благопристойный комплимент ее ангельской внешности. Это выводило сестер из себя.

Они начали досаждать Аленушке всеми возможными способами, которые подсказывало им нехитрое девичье воображение. Спрятали роскошно изданный сборник проповедей, подаренный Павлом Ивановичем, а на его место положили сказки «1001 ночи», оформленный не менее красочно. Надя придумала тайком кидать Аленушке в постный бульон куски мяса. А Вера, больше других сестер любившая рукодельничать, за один вечер так ловко ушила все аленушкины платья, что той пришлось посылать за новыми и пропустить какую-то праздничную службу.

Аленушка ни слова не сказала отцу – тот узнал обо всем от няни. Возмущенный Парамонов первый раз в жизни накричал на дочерей, поставил им Аленушку в пример – тоже первый раз в жизни – и заявил, что если сестры не исправятся, он лишит их карманных денег и запретит ходить на каток. «И никаких марксистов!», - вспомнив вдруг чье-то молодое неприятное лицо, под конец заорал он. Перепуганные сестры договорились сменить тактику. На следующий день они заявили отцу, что подумали, раскаялись и тоже хотят вести жизнь пусть и не очень скромную, но праведную.

«Мы тоже хотим помогать бедным людям!», - сообщили сестры. Вера наконец всерьез решила заняться шитьем, а Надя – пойти на кулинарные курсы. Парамонов покачал головой и спросил, насколько их хватит. «Надолго!», - быстро переглянувшись, ответили сестры. И в самом деле, развили неслыханную для молодых девиц деятельность. И вскоре Надя открыла столовую для рабочих, а Вера устроила дома небольшую швейную фабрику, куда брала девочек из бедных семей. Парамонов молча удивлялся, а Аленушка чему-то улыбалась.

Когда Павел Иванович в очередной раз собрался на выставку в Париж и спросил у дочерей, что им привезти, их просьбы поставили его в тупик. Старшие обычно просили зайти в модный магазин и «купить все», а Аленушка отмалчивалась или заказывала книги. На этот раз Наденька требовала какое-то американское приспособление для приготовления еды, а Вера – новые детали для швейных машин. Аленушка же, выдержав паузу, сказала с кроткой улыбкой:

- У меня все есть, справляюсь. С Божьей помощью и твоим участием. Спасибо. Разве что цветочка аленького не хватает.

Павел Иванович так изумился, что поначалу даже ответить ничего мог. Придя в себя, он прежде всего шикнул на хохотавших во весь голос Надю и Веру. Аленушка и бровью не повела:

- Мне и правда ничего не нужно. Ну хорошо, привези мне что-нибудь…необычное…На твой вкус.

И замолчала. Ничего кроме этих слов ошарашенный Парамонов добиться не мог, и на следующий день уехал на вокзал в крайнем раздражении. Через шесть дней он стоял на бульваре перед гостиницей и на ужасном французском дознавался, где находится какой-нибудь магазин странностей, странных вещей, вы меня понимаете? Наконец, кто-то, вслушавшись повнимательней в его речь, понимающе улыбнулся, махнул рукой, указывая прямо, а потом чуть согнул пальцы, заранее направляя Парамонова вправо. Тот проследил за рукой, увидел поворот, закивал благодарно и устремился вперед.

От бульвара вниз шла узкая улочка, быстро кончавшаяся тупиком. Едва ступив на нее, Павел Иванович понял, что его направили туда, куда нужно. Низкорослый дом, в который упиралась улица, был выкрашен в черный цвет, а между первым и вторым этажом, прямо на стене, красной краской была сделана надпись «Магазин вещей, которые изменят вашу жизнь». Парамонов, не колеблясь, вошел и тут же попятился обратно. Все его чувства разом подверглись сильнейшему потрясению. Внутри стояла невыносимая жара; пахло чем-то сладким и слегка протухшим. Было почти темно, но даже при таком освещении Павел Иванович разглядел множество небольших клеток, подвешенных к потолку. В них что-то беспокойно шуршало и протягивало к вошедшему тонкие ручки с длинными пальчиками.

«Обезьяны, что ли? Тьфу, гадость!» - подумал он. Впереди смутно угадывался прилавок. Парамонов качнулся и двинулся вперед, стараясь не смотреть по сторонам. Вдруг по его левую руку бесшумно возникла темная низкая фигура. Парамонов открыл было рот, чтобы сказать заготовленную фразу, но хозяин, если это был хозяин, заговорил первым. Он произносил французские слова медленно, с сильным акцентом. Может быть, поэтому Павел Иванович, не имевший никаких способностей к языкам, понимал его прекрасно.

- Ты ищешь подарок, - утвердительно говорил хозяин. – Подарок близкому человеку. Это непростой человек, тебе сложно его понимать. Поэтому ты здесь. Я покажу, что у меня есть. Ты выберешь. Твой человек оценит дар.

С этими словами он увлек Парамонова в дальний угол магазина. Здесь было гораздо прохладней. Из крошечного окошка, сделанного под потолком, шел пыльный луч света. Парамонов разглядел могучие стопки книг, под которыми уже давно должен был проломиться неровный пол. Увидел несколько огромных золоченых кальянов у стены. Задел головой очередную клетку, на счастье оказавшуюся пустой. Ему отчаянно захотелось уйти, но хозяин держал его за локоть, свободной рукой показывая то влево, то вправо. К ужасу своему Парамонов заметил, что солнечный луч, падавший сверху, повиновался движениям этой руки и вопреки всем законам природы светил именно туда, куда в данный момент показывал хозяин. Он задержался на стене, очертив большую африканскую маску, а рядом с ней – связку костей вперемешку с сухими цветами, и скользнул дальше, на секунду высветив что-то очень яркое и красное.

- Погоди! - быстро сказал Парамонов по-русски. – А ну-ка, верни назад!.

Хозяин понял его и жестом вернул луч обратно. Теперь свет падал точно в центр красного пятна. Это был цветок. Павел Иванович никогда не видел ничего подобного. Формой он был похож на сердце, каким его изображают на открытках. Сочный, выпуклый, кровавого цвета бутон, готовый в любую минуту раскрыться. Парамонов наклонился над цветком, чтобы получше его разглядеть. Вблизи он был еще прекрасней. Сомкнутые лепестки заканчивались нежной бахромой. Парамонову показалось, что она даже слегка трепещет, пытаясь не выпустить наружу запах. Да, такой цветок должен чудесно пахнуть.

Парамонов придвинулся еще ближе, закрыл глаза и хотел вдохнуть поглубже. Однако хозяин, внимательно наблюдавший за ним, предостерегающе зацокал языком.

- Что? - спросил Парамонов, с трудом отрываясь от цветка. – Что тебе? Я куплю, куплю, не беспокойся.

- Нельзя нюхать, - спокойно ответил хозяин. – Только смотреть. Любоваться. В этом цветке – большая сила. Если нюхать, голова закружится, будешь другим человеком. Смотри внимательно.

Парамонов пригляделся и увидел, что цветок заключен в стеклянный шар. Преграда была тонкой, почти невидимой.

- Только смотреть, - повторил хозяин. – Иначе будет несчастье. Покупаешь?.

Павел Иванович вышел из лавки и чуть не уронил драгоценную покупку: так ярко, солнечно и громко было на улице. Он радостно вздохнул, крепче прижал к себе шар, закутанный в несколько слоев ткани с восточным орнаментом, и быстро пошел обратно в гостиницу.

Приехав домой, Парамонов, не отдохнув и даже не переодевшись, позвал дочерей в гостиную и начал раздавать подарки. После овощерезок и иголок дело дошло и до Аленушки. Парамонов попросил ее сесть и бережно выложил шар ей на колени. Сестры ахнули, а Аленушка только вздохнула и слегка покраснела.

- Ты же просила аленький цветочек, - сказал Парамонов. – Он твой. Прямо сказочный.

- Спасибо, - ответила Аленушка тихо. – Он прекрасен. А почему он в стекле?.

Павел Иванович коротко рассказал о лавке и ее хозяине, несколько раз повторив  предупреждение – стекло не разбивать и цветок не нюхать. Во время его повествования Надя и Вера обменивались быстрыми и недобрыми взглядами.

Аленушка поставила подарок на стол в своей комнате и, против обыкновения не помолившись, не раздевшись, прилегла на кровать, не спуская глаз с цветка. Через несколько минут она крепко спала.

На следующее утро Настасья Ивановна не сразу смогла ее добудиться. «Аленушка, сонюшка», ласково приговаривала она, тряся девушку за плечо. Но та только ворчала что-то и норовила подтянуть одеяло повыше.

- Девятый час уже, Елена Павловна, и к заутрене опоздали, и богомолки на кухне уже час ждут, - произнесла няня громче.

- Который?! - моментально подскочила Аленушка. – Няня, да ты в своем ли уме – будить меня в такую рань? И накрывшись одеялом с головой, снова повалилась на кровать.

Настасья Ивановна так и застыла на месте с вытаращенными глазами. Чтобы Аленушка проспала, да еще отказалась вставать? Не выказала ни малейшей радости при вести о людях Божьих, пришедших поддержать ее во всех благих начинаниях? «Дела дивные», - бормотала Настасья Ивановна, тихо закрывая дверь аленушкиной комнаты.

К завтраку Аленушка вышла позже всех. Парамонов уже допивал кофе и заканчивал утреннюю газету, а Надя и Вера, прикрывая умеренно набитые рты, как всегда, шушукались о чем-то своем. Когда Аленушка вошла в столовую, Павел Иванович немедленно пролил остатки кофе на последнюю газетную страницу, а Вера подавилась бисквитом. Надя хотела похлопать сестру по спине, но поскольку тоже смотрела на Аленушку, промахнулась и машинально хлопнула Веру по голове. В комнате стало необычайно тихо.

«Доброе утро!» - весело сказала Аленушка и, подойдя к Павлу Ивановичу, чмокнула его в зарождающуюся лысину. Потом обошла стол, уселась на свое обычное место и уставилась на сестер. Никто не смог бы сказать, что облик Аленушки сильно изменился, но что-то явно было не так.

Волосы, которые она тщательно утягивала в небольшой шиш на затылке, теперь были распущены. Их придерживал широкий бархатный обруч. На шее, кроме простой веревочки с крошечным крестиком, висела куда более заметная цепочка, принадлежавшая когда-то Ольге Николаевне. Да что цепочка – Аленушка была декольтирована, причем куда сильнее, чем это требовалось для семейного завтрака. На ней было какое-то старое верино платье, которое, однако, шло Аленушке гораздо больше. Изменилось и выражение ее лица. Что-то неуловимо развязное и в то же время притягательное появилось в нем.

Парамонов поймал себя на мысли, что впервые смотрит на свою дочь как на женщину, причем на очень красивую женщину. Аленушка между тем преспокойно налила себе полную чашку кофе, взяла с тарелки самый большой бисквит из оставшихся и обратилась к сестрам:

- Ну что? Куда мы пойдем сегодня?

- Э-э-э... – промямлила Надя. – Я в столовую, нам скоро открываться.

- Я девочек должна в мастерской проведать, - таким же убитым тоном произнесла Вера.

- Господи, какая с вами скукота! – сказала Аленушка. Парамонов уронил мокрую газету на пол, вскочил и, спотыкаясь, побежал из столовой. Он ворвался в аленушкину комнату и бросился к столу, где стоял аленький цветочек. «Разбила, разбила!», - бормотал он в ужасе. Но стекло было нетронуто. Бутон по-прежнему не раскрылся. Никакого постороннего запаха не ощущалось. Парамонов немного успокоился. «Бес, что ли, в нее вселился!», - думал он, возвращаясь обратно.

Все утро Аленушка провела на диване, с утомленным видом листая журналы и рекламные каталоги. Было воскресенье, следовательно, учителя не приходили. Сестры, чувствуя себя последними дурами, разбрелись по своим богоугодным делам. Ближе к обеду Аленушка переоделась, нацепила надину шляпку с вуалью и, не спросившись у отца, отправилась из дома вон. Прихватив сумочку, в которой обычно держала деньги для милостыни.

Вернулась она часам к шести. К этому времени Парамонов был близок к умопомешательству: он обегал всех знакомых, наорал на швейцара и двух околоточных, и еще раз проверил проклятый цветок. Но никто Аленушку не видел, стеклянный шар был цел и невредим.

Елена Павловна вошла в переднюю как ни в чем не бывало. За ней в дверь протиснулась целая гора коробок, обхваченная чьими-то длинным волосатыми руками. Коробки благополучно приземлились на пол, Аленушка сунула в подставленную ладонь рубль («рубль!» - мысленно воскликнул Парамонов) и повернулась к отцу. Лицо ее сияло.

- Ты где была? – только и смог спросить Павел Иванович.

- Я гуляла по магазинам, - радостно ответила Аленушка. – Представляешь, папочка, я так отстала от моды! Посмотри, столько я всего накупила!

- Но…- растеряно пробормотал Парамонов.

- Нет, не беспокойся! – так же радостно прощебетала она. – Я сыта. Я пообедала в городе.

Тут Парамонов наконец обрел дар речи.

- В каком городе! – закричал он. – Какие магазины?! Тебе шестнадцать лет! Нет, тебе даже нет еще шестнадцати! Куда ты ходила? Одна! Без сестер! Не спросив меня!

- Я же говорю – ходила по магазинам, - спокойно ответила Аленушка. – Мне же совершенно нечего надеть. Сестры заняты, а няня, кажется, сегодня чем-то расстроена и целый день лежит. Поэтому я ходила одна. В следующий раз я обязательно тебя предупрежу.

С этими словами она проследовала в свою комнату, а обозленный и недоумевающий Парамонов остался стоять посреди картонных гор, по которым серпантином вились изящные французские и английские надписи.

В понедельник Парамонов вернулся из конторы пораньше. Сказать по правде, его мучило любопытство. Около пяти часов к Аленушке должен был придти учитель истории и биологии, грустный и нервный студент по фамилии Петров. Павел Иванович знал, что студент уже год как влюблен в Аленушку, и хотел посмотреть, какое впечатление она произведет на него в своем новом обличье. Видимо, сестры думали о том же самом, поэтому не отходили от двери, за которой шел урок. Парамонов ушел в свой кабинет, оставив их в дозоре. Но уже через десять минут Надя, все красная от смеха, совершенно по-детски взмахивая руками, принеслась к Парамонову в кабинет, сдавленно прошептала то ли «идиот!», то ли «идет!» и вылетела за дверь.

Студент Петров вошел к Парамонову без стука. Видно было, что ему не по себе.

- Павел Иванович! – начал он дрожащим голосом. – Я прошу оградить… меня… вас… от вашей… Я не потерплю! У меня нервы…

- Голубчик, Сергей Петрович, успокойтесь, - ответил Парамонов. Он был готов ко всему. – Попейте воды. Расскажите, что случилось?

- Невозможно же так заниматься! – вскричал Петров, расплескивая воду. – Елена Павловна ведет себя совершенно неподобающе. Она задает мне вопросы, никоим образом не связанные с учебным процессом. Она провоцирует меня на недостойные поступки, в конце концов! Нам осталось всего несколько занятий, но я намерен прекратить обучение досрочно. Тем более, что Елена Павловна – вы уж простите меня, Павел Иванович, - возможно, куда лучше меня разбирается в некоторых вопросах естествознания!

С этими словами Петров уронил стакан на пол, покраснел, вскочил и бегом бросился к двери.

Озадаченному Павлу Ивановичу ничего не оставалось, как пойти к Аленушке. Она сидела за столом и что-то усердно писала в тетрадь.

- Учитель на тебя жаловался, - сказал Парамонов, неожиданно для себя погладив дочь по голове. Аленушка перестала писать и подняла на него глаза.

- Я знаю. Не понимаю, что на него нашло. Я всего лишь спросила, может ли мужчина родить ребенка. Остальное – плод его воображения.

Такого Парамонов не ожидал.

- Как тебе пришло такое в голову? - спросил он удивленно. И Аленушка объяснила. Вопрос возник сам собой: речь шла об устройстве древнегреческого жилища. Во всех подробностях представляя его себе, Аленушка начала думать о том, как оно обогревалось. Нарисовала себе очаг. От очага ее мысли перешли к домашним жарким печкам и Кузьмичу, в чьи обязанности входило их прочищать и топить. Кузьмич был мужчина в теле. Если он, угорев, начинал кашлять, его толстый живот под серой рубашкой ходил ходуном. Когда Кузьмич набирал воздуху в грудь, живот опадал и втягивался. А затем, когда снова начинался приступ кашля, внутри происходило какое-то мощное движение – и живот раздувался, выпирал и казалось, что существо, сидящее в нем, рвется наружу. Так появилась мысль о ребенке.

Парамонова удивил не столько вопрос, сколько странная цепочка ассоциаций и буйная фантазия Аленушки. Никогда раньше он не пытался представить, что именно творилось у дочери в голове. «Я ведь совсем ее не знал. И не знаю», - думалось ему.

А Аленушка продолжала меняться. Совсем недавно радостный колокольный перезвон наполнял ее трепещущим восторгом. Она быстро поворачивалась на каблуках, и, заранее занося руку для крестного знамения, искала глазами ближайшую маковку. Теперь она не смотрела даже на церковные стены, если ей случалось проходить мимо, а на умильные просьбы о подаянии отвечала обнадеживающе «Бог подаст». Настасья Ивановна этого не видела, а если б и видела, то вряд ли расстроилась бы больше – новое поведение Аленушки и так совершенно ее подкосило. Бедная старушка почти не вставала с постели и только шептала что-то без остановки.

Совсем иначе стали относиться к сестре Надя и Вера. Пока Аленушка обитала в своем высоком мире, была погружена в молитвы и благочестивые размышления, она могла быть сколь угодно красива – никакой серьезной опасности для сестер она не представляла. Но теперь сложно было не разглядеть в ней соперницу.

- Аленка-то, поди, замуж раньше нас выскочит, - как-то сказала Надя, напрочь позабыв про читанную еще на прошлой неделе книгу известной суфражистки Удальцовой.

- Зря мы это сделали, - вдруг прошептала Вера. – Как бы чего не вышло.

Надя строго посмотрела на сестру и приложила к губам палец.

Парамонов только диву давался, глядя, как ловко Аленушка, до недавнего времени не смевшая даже глаз поднять на молодых людей, управляется с тем табором, который теперь кочевал у него по дому. От гостей мужского пола отбою не было. Для каждого у Аленушки находилась очаровательная улыбка, милая шутка или хотя бы какой-то неопределенный жест. Атмосфера обожания висела в гостиной, подпитывая Аленушку и отравляя старших сестер, стоявших тут же.

Дела Павла Ивановича, и без того неплохие, бодро пошли в гору. Среди мужчин, которых магнитом тянуло к дому Парамонова, попадались и выгодные заказчики. Теперь в неделю он заключал столько сделок, сколько раньше не сделал бы и за полгода. Круг его знакомств расширился неимоверно. Среди посетителей стали попадаться люди, с которыми раньше Павел Иванович не решился бы и поздороваться. Наконец, в полнейший ступор ввел его один генерал, фотографии которого Парамонов часто видел в газетах. Он явился к Парамонову в кабинет, чуть не плакал и молил позволения иногда приходить к «ангелу Елене Павловне» в гости. «Не единой мысли не позволю!» - патетически вскрикивал он, и Парамонов вынужден был соглашаться – вид у его превосходительства и впрямь был безумный. После Парамонов услышал, что этот видный седоусый мужчина, от окрика которого шарахались кони и бледнели городовые, приходит играть с шестнадцатилетней Еленой Павловной в фанты. Тогда он окончательно убедился, что супруга его, Ольга Николаевна, знала о своей новорожденной дочери что-то такое, что ему, Парамонову, до сих пор недоступно.

Как-то раз Вера и Надя встретили на улице и притащили домой старого знакомого – студента Петрова. Они надеялись, что он, обиженный прошлым поведением Аленушки, будет обращать внимание лишь на них. Но вышло иначе. Сначала Петров, действительно, смотрел только на сестер, но как-то странно – заглядывал им в глаза и словно пытался что-то рассмотреть получше. Но затем он увидел Аленушку. Даже не извинившись, он оставил сестер и ринулся к ней.

- Елена Павловна! – кричал он, выглядывая то из-за одной фигуры, то из-за другой, и стремительно приближаясь к Аленушке. Она обернулась, заметила студента и радостно помахала ему. Петров наконец, добежал до нее, схватил за кисть и стал пристально вглядываться в аленушкины сияющие глаза. Аленушка засмеялась, за ней стали смеяться и остальные. Кто-то крикнул «Какого Аленушка доктора очаровала!». Петров и в самом деле держал ее руку так, как будто пытался нащупать пульс.

- Елена Павловна, скажите, ради Бога, что с вами? – между тем спрашивал студент, заглядывая ей в глаза. Смех вокруг усилился, но Аленушка вдруг умолкла и погрустнела. Она сама взяла студента за руку и потащила за собой из гостиной. Так и не проронив ни слова, она привела его в свою комнату и усадила на кровать. Петров было попытался вскочить, но Аленушка только махнула на него рукой – сиди.

- Я не помню, как все началось, - заговорила она, усаживаясь рядом. – Со мной что-то происходит, я это понимаю. Но той, какая я была раньше, я уже стать не смогу. У меня, знаете, и видения какие-то бывают, и мне кажется совсем не то, что есть на самом деле.

Аленушка говорила правду. Последнее время, стоило ей чуть-чуть сосредоточиться, ей представлялись целые картины, к реальности никакого отношения не имеющие. Наблюдая за огромным бородатым дворником, степенно метущим улицу, она неизменно видела венецианского гондольера. Метла легко рассекала сонную воду, а тучи пыли и листьев искрились серебром и с легким плеском падали по обе стороны лодки. Ее сестры даже решили (с огромным облегчением), что Аленушка просто влюбилась в дворника, вот и торчит подолгу у окна.

- Помоги мне, - вдруг зашептала Аленушка, придвигаясь к студенту ближе. – Научи меня, что делать. Я не останусь в долгу.

И она положила студенту на колено свою маленькую изящную руку. Петров подскочил, как на пружине, испустил какой-то жалобный дикий крик и выбежал из комнаты.

Весь оставшийся день он бродил вокруг дома, поджидая Парамонова. Когда тот наконец, приехал, была ночь, все гости уже давно разошлись, и Петров беспрепятственно кинулся ему навстречу и стал объяснять что-то, волнуясь и взмахивая руками. Павел Иванович не дослушал и потащил его наверх, в кабинет.

- Так вы говорите, это отравление? – спросил он студента.

- Очень похоже. Скажите, Павел Иванович, вы много путешествуете, не случалось ли вам привозить из поездок что-то необычное? Растительного происхождения? На столе у вашей дочери стоит какой-то сувенир – это живой цветок или подделка?

- Живой. Он живой, - ответил Парамонов с отвращением в голосе. – Но он закупорен и даже не пахнет.

- Это и странно. Такие цветы издают очень сильный дурманящий запах. Они распускаются ночью. Это разновидность опиумного мака, редкая и весьма опасная. Опиум, понимаете, Павел Иванович?

Но Парамонов уже давно понял, куда клонится разговор.

- Его нужно срочно выкинуть, - сказал он. – Пока Аленушка еще не зависит от этой гадости.

- Боюсь, что она уже зависит. Каким-то образом она чувствует этот запах и отнимать его сразу – значит навредить ее душевному здоровью. Поговорите с Еленой Павловной и еще раз посмотрите на этот стеклянный шар – вдруг он треснул или пропускает воздух каким-либо иным способом? Каждый день вы будете убирать цветок все дальше от ее кровати, а потом и от ее комнаты. Тогда она, надеюсь, постепенно придет в себя и станет прежней Аленушкой, которую вы все… мы все так любили.

«Любили ли?» - мелькнуло у Парамонова в голове.

- Завтра обязательно позовите доктора, пусть он внимательно осмотрит вашу дочь и даст необходимые указания, но сегодня – просто отодвиньте этот проклятый цветок, - быстро закончил Петров, сразу сник и устало сгорбился на стуле.

- Спасибо вам, Сергей Петрович, - после длинной паузы сказал Парамонов. – Спасибо. Вы идите домой, отдыхайте, я уж тут сам разберусь. А завтра пошлю за вами, если новости будут. Идите.

Проводив студента, Парамонов, не мешкая, отправился в комнату к Аленушке. Дверь была не заперта. Он сделал шаг вперед и тут же отпрянул, бессмысленно теребя дверную ручку. Ему показалось, что он попал в утробу огромного, невиданного зверя. Было душно и мокро. Воздух тяжело пульсировал, перегоняя по невидимым протокам отвратительный гнилой запах. Комната была до краев наполнена красноватым светом. А на маленьком ночном столике возле аленушкиной кровати быстро, толчками, в такт стуку испуганного сердца, распускался красный цветок.

Павел Иванович, не дыша, осторожно взял стеклянный шар и поднес его к глазам. Цветок окончательно раскрылся и затих. Парамонов начал аккуратно вращать стекло в руках. Под самым основанием, почти невидимое, было сделано небольшое отверстие. Стараясь держать шар ровно, свободной рукой Парамонов полез в карман брюк и достал носовой платок. Он осторожно заткнул дыру, при этом шар угрожающе хрустнул, а лепестки цветка дрогнули. Парамонов поставил цветок подальше от прежнего места. Бесшумно прошел к окну и распахнул его настежь. Наконец собрался с силами, повернулся и посмотрел прямо на спящую дочь.

Ноги у него подогнулись, и он с трудом удержал равновесие. Без украшений, без яркого шелка платьев и подкрашенных губ, спящая Аленушка казалась гораздо красивей и взрослее, чем раньше. Она спокойно спала, закинув руки за голову. Кружевные рукава ночной сорочки падали ей на лоб – казалось, что у нее на голове повязан трогательный белый чепчик. Точно такой надевала Ольга Николаевна. И в этом спокойствии, в этой умиротворенности Аленушка как две капли воды походила на свою мать.

Парамонов наклонился и дрожащей рукой перекрестил ее, а после робко коснулся губами ее лба. Затем резко повернулся и вышел из комнаты.

Он вернулся к себе в кабинет, неторопливо размышляя о том, какую взбучку устроит завтра Вере: именно у нее в комнате он недавно видел алмаз для резки стекла. Думал, к какому доктору обратиться за помощью. С купеческой расчетливостью прикидывал, сколько еще продлится очень выгодная ему болезнь Аленушки. Вспоминал Ольгу Николаевну, качал головой, вздыхал. Наконец, утомившись, лег на широкий кожаный диван, накрылся пледом и тут же уснул.

Он не слышал, как мимо кабинета прошуршали чьи-то шаги. Не слышал, как отворилась дверь в аленушкину комнату. Настасья Ивановна просеменила к столу, быстро схватила стеклянный шар и укутала его в свой серый пуховый платок. Няня слышала только отрывки из разговора Парамонова, но и тех ей было достаточно. «Не будешь больше пакостить, не будешь нашу Аленушку травить, окаянный», - бормотала она, крепко завязывая платок узлом. С этими словами она вышла из комнаты, прокралась по лестнице к черному входу и из последних сил зашвырнула серый ком в стоявший за дверью ящик для кухонных отходов. После чего так же тихо вернулась в свою комнатку и, крепко помолившись, уснула.

Наутро Настасья Ивановна проснулась бодрой и радостной. «Будто помолодела!» - весело подумала она и, наспех одевшись, побежала в комнату Аленушки.

Она постучала, но ей никто не ответил.

- Аленушка, лапушка, пора вставать! – нежно проговорила она, открывая дверь.

В комнате было очень холодно. Из растворенного окна дул сырой ветер, а вместе с ним влетал и звон колоколов, звучавший почему-то особенно громко. Аленушка, отвернувшись, сидела на краю постели в одной рубашке, и смотрела в небо. Няня осторожно подошла и тронула ее за плечо:

- Аленушка?

Она обернулась. Настасья Ивановна вскрикнула и попятилась.

- Бла-го-ле-пие! – строго сказала Аленушка и погрозила кому-то пальцем. Из уголка ее рта тонкой струйкой стекала слюна.



Майор Бородулин, его жены и государственная тайна

Если майор Бородулин брал две бутылки водки, это означало, что он желает грустить. Грустному настроению всегда соответствовали две бутылки, полбуханки черного и банка сардин. Водки можно было бы взять и меньше, но от одной бутылки Бородулин лишь веселел. Ему хотелось, чтобы все разделяли его игривую радость и слушали истории из его жизни. И если находились люди, на это способные, им Бородулин всегда рассказывал одно и то же. Как был он когда-то молодым и сильным. Как мужчины его боялись, а женщины любили и тоже боялись. Как просто было жить, потому что ты молод, силен, в голове у тебя – идеалы, а в кобуре – средство для убийства на расстоянии.

Когда он был сильно пьян, то угрожал убить всех подряд, когда был пьян не сильно – грозился в чей-то конкретный адрес. Совсем трезв Бородулин не бывал никогда, следовательно, угроза пополам с запахом исходила от него постоянно. Тем не менее, в небольшом провинциальном городе, куда переселился Бородулин после выхода в запас, он скоро стал считаться хорошим хозяином и даже женихом из категории пьющих умеренно.

Он жил на окраине. Однокомнатная квартира в пятиэтажке досталась ему в наследство от какого-то дальнего родственника, чье имя майор забыл на следующий же день после оформления всех бумаг. Бородулин сразу стал обустраивать новое жилище. Для начала он сходил на ближайшую помойку и принес оттуда несколько картонных коробок, плетеную корзину без ручки и три резиновых крышечки от пузырьков, в которых обычно продают глазные капли. На обратном пути он заметил детский городок. В песочнице лежало пластмассовое ведерко, а рядом валялся маленький красный совочек. Бородулин быстро огляделся по сторонам, залез в песочницу и схватил и то, и другое.

Не имея ни желания, ни средств покупать новые вещи, Бородулин отлично обходился старыми, ловко приспосабливая их к своему быту. Не брезговал он и подворовывать. Он называл это «одолжить», хотя смысл его действий был прямо противоположный. Его квартира на первый взгляд напоминала маленькую модель заброшенного полигона. Там стояли, лежали и даже висели вещи, один вид которых вызывал мысли милитаристского характера, хотя изначальное предназначение этих вещей было вполне мирным.

Все, что пока не пригодилось, но могло понадобиться, висело по стенам на гвоздях или в хозяйственных сетках, напоминавших сработавшие ловушки. У входной двери стояли обрезки труб, похожие на оружейные дула. Окна были задернуты грязно-зеленой тканью, которую Бородулин позаимствовал на складе хозяйственного магазина. Все, казалось,  было готово к отпору, хотя на майора никто не думал нападать. Главной же достопримечательностью новой квартиры стал большой сейф. В нем, как говорил сам Бородулин, приняв примерно три четверти ежедневной дозы, находилась государственная тайна. Возможно, это были чертежи какого-нибудь нового вида вооружения, план атомной электростанции или координаты ракетной установки, которые Бородулину посчастливилось спереть прямо перед увольнением. Точно этого не знал никто. Бородулин охранял сейф от любых возможных посягательств: поставил его прямо напротив своей кровати, подвел к нему ток, а чтобы обезопасить государственную тайну окончательно, изолентой прилепил к сейфу две мышеловки – одну спереди, другую сзади.

Выглядело это уродливо, но понятие красоты майору вообще было чуждо. Единственное требование, которое он предъявлял к вещам – прочность. Даже комнатный цветок он завел себе самый невзрачный и неприхотливый и посадил его в ведерко из песочницы, предварительно проковыряв в нем шилом дырки. Поливал раз в неделю и вскапывал землю красным совочком.

Майор вызывал у соседей разнообразные чувства. С одной стороны, Бородулин был явно опасен. Двор пустел ровно к тому часу, когда он, плотно поужинав и с нажимом вытерев руки о майку, усаживался поудобнее и предвкушал. Слышно было, как хлопали двери, гремели цепочки, а какого-то заигравшегося ребенка волоком тащили в квартиру. В это время Бородулин, величественно расставив локти, наливал себе первые двести граммов. Они шли в полной тишине и покое. Но еще через двести майора начинала распирать энергия: ему одновременно хотелось рассказать что-то веселое, защитить кого-то обиженного или просто подраться. Бородулин выходил на балкон и зорко глядел вниз. Первого же прохожего он зазывал к себе. Отказываться было не принято – память на лица у майора была отличная. Да и, в конце концов, в городе он был не единственным человеком, кому хотелось выпить.

Гостя своего Бородулин усаживал напротив, наливал ему, как себе, и следил, чтоб тот не отставал. Сразу переходил на «ты». Через определенный промежуток времени, рассказав две или три собственных истории, требовал подобной исповеди и от пришедшего. Не дослушивал, перебивал, снова начинал рассказывать свое. В приступе великодушия порывался одаривать: стоило гостю сфокусировать взгляд на каком-то предмете, Бородулин с криком «нравится?» стаскивал его с гвоздя и норовил отдать.

Справившись с угощением, гость порывался уйти, но Бородулин настойчиво предлагал ему остаться и укладывал в собственную кровать. Себе стелил на полу. Но наутро он бывал хмур и совсем неразговорчив, так что визитер почитал за счастье проснуться пораньше, быстро попить воды из-под крана и тихо-тихо удалиться.
 
Если же предполагаемый гость в поле зрения так и не появлялся, Бородулина одолевала тоска. Ему становилось очень жалко себя; параллельно жалости росла и обида. «Я! – бормотал Бородулин, зажмурившись и тряся коротко стриженой головой. – Я от всей души! Бесплатно! Угостить! А вы - носы воротите? Вы, значит, лучше меня? Умненькие, чистенькие? Брезгуете, значит… Ну я вам устрою сейчас…». И он выходил на лестницу.   

Поскольку незапертых квартир во всем подъезде не оказывалось, всю свою досаду Бородулин вымещал на дверях. Куски дерева, обитые дерматином, временно приобретали черты своих хозяев. Стуча кулаком по табличке с номером 10, Бородулин поносил поганое ворье, отнимающее у рабочего человека последнюю копейку. За дверью вздрагивала Клава, работавшая в ближайшем молочном. Стремительно приближаясь к квартире номер 8, майор напрягал голосовые связки и обличал очкастых недоносков, которые настоящей жизни не видели и детишек наших калечат. В восьмой квартире жил Сергей Иванович, пенсионер, бывший учитель истории. Он был туг на ухо, и Бородулин, даже горя праведным гневом, ни на секунду этого не забывал.

Дверь, ни разу от Бородулина не пострадавшая, значилась под номером 2. Там жил единственный во всем доме человек, которого майор опасался сам. Звали его Вася Нечипоручко, и работал он грузчиком в мебельном магазине. Когда-то давно майор постучался и к нему. Вася открыл дверь сразу и долго смотрел на Бородулина. Несмотря на количество выпитого, тот смог оценить обстановку реально, а потому вежливо сказал «извините» и отправился восвояси.

Да, майора не любили, но деваться от него все равно было некуда, поэтому все жильцы дома приучили себя обращать внимание только на его положительные черты. Раз в квартал в районе устраивались спортивные состязания, и от каждого дома нужен был доброволец. Бородулин никогда не отказывался и чаще всего побеждал, давая всем соседям повод для гордости. «Защищаю честь», - кратко говорил он, сдавая в красный уголок ЖЭКа очередную грамоту. Если во двор забредала какая-то чужая компания, пусть и вполне мирная, Бородулину стоило только появиться на балконе с обрезком трубы, и компания исчезала навсегда. «Чужие пусть не ходят, - повторял он при этом. – Свои пусть ходят, пожалуйста, а чужих мы не любим».

Помимо этого, в светлое время суток многие жильцы с удовольствием заходили к майору, чтобы позаимствовать у него какие-нибудь нужные в хозяйстве вещи. Это «позаимствовать» было сродни бородулинскому «одолжить», поэтому круговорот гвоздей, отверток, пассатижей, стеклорезов, почти новых авосек и даже швейных машинок был постоянен. Все, что тащил домой Бородулин, рано или поздно отдавалось соседям. Которые, в свою очередь, могли оставить эти вещи во дворе без присмотра. Бородулин в таких случаях появлялся немедленно и вновь одалживал. Таким образом, система работала бесперебойно.

Но с какого-то момента все пошло не так. Как-то утром, проходя по двору, Бородулин четко расслышал слово «господа», донесшееся из открытого окна первого этажа. Решив, что снова показывают «Адъютанта его превосходительства», Бородулин пошел было мимо. Но когда тот же голос произнес что-то о депутатах Верховного совета, майор замер на месте и медленно поднес руку к сердцу. Ему показалось, что его сердце сжимают какие-то узкие черные щупальца. Память подсказала майору именно этот образ. Он часто видел щупальца на плакатах, посвященных борьбе с мировым капитализмом.

Вечером того же дня с Бородулиным случилось нечто еще более неприятное. В половине десятого вечера он, как обычно, вышел на балкон – поискать себе собутыльника. В центре двора, едва умещаясь молодыми здоровыми задами на крошечных скамейках детского городка, сидела большая компания. Они курили, смеялись, передавали по кругу бутылку и настраивали гитару. У большинства из них были длинные волосы, так что Бородулин не сразу разобрал, парни это или девушки. Но кто бы они ни были, в этом доме они не жили, и Бородулин сразу решил их прогнать.

- Эй! – грозно сказал майор. – Что за бардак?
- Чего тебе, дедушка? – мгновенно ответили снизу. – Не спится?

Бородулина возмутил не столько тон, сколько обращение «дедушка».

- Я те покажу дедушку, щенок! – закричал он. – А ну пошли отсюда на…

Но даже этот безотказно действовавший посыл дал сбой. Конец фразы потонул в веселом смехе. Молодежь внизу смеялась громко, от души, вовсе не из желания позлить Бородулина. Им просто было весело. Вид немолодого человека, глупо топтавшегося на собственном балконе и сжимавшего в руках какой-то бесполезный кусок железа, действительно, был смешон.

- Я сейчас спущусь! – пригрозил майор.

Гитара на мгновение умолкла, послышался громкий шепот и сдержанное хихиканье. Потом кто-то громко произнес «вот клоун!», и гитара зазвучала снова. Бородулин отступил назад, выронил трубу и снова схватился за сердце. В глазах у него стояли слезы.

В тот вечер он напился страшно, но под двери скандалить не пошел. Лишь осмотрел сейф и проверил, работает ли придуманная им система безопасности. Ток шел, щелкали мышеловки. Все было, как прежде.

После этого случая Бородулин присмирел и стал реже выходить на балкон. Он даже пить стал меньше, тем более что и продавать стали с двух часов, да и то не везде. Но свою спортивную и хозяйственную деятельность продолжал исправно. Теперь, давая соседу плоскогубцы, неделю назад взятые у него же из гаража, Бородулин многозначительно говорил:

- Надо вместе держаться. Сейчас такое время. Но ничего. Пока она у меня, вам нечего бояться.

«Она» - была та самая тайна, которую Бородулин хранил в сейфе. И с некоторых пор она стала вызывать у жильцов гораздо большие опасения, нежели ее хранитель. «Кто его знает, что он там спер, - говорили гниды ползучие из тринадцатой и мрази поганые из седьмой. - Может, оно радиоактивное? Вот приедут и взорвут весь дом вместе с нами. Сейчас такое время». «А может, там что-то ценное? - возражали пидорасы из третьей. – Надо бы посмотреть. Глядишь, продать можно будет. Сейчас такое время».

Неофициальное собрание жителей дома, возглавляемое Нечипоручко, постановило заслать к Бородулину гонца. Причем не просто гонца. Решено было подыскать майору невесту. «Пьет он сейчас мало, не буянит, и вообще мужик хозяйственный, - зазывал Вася. – Не старый еще. А ну-ка, девушки!». Вызвалась Клава из десятой квартиры. Она давно положила на Бородулина глаз, а с тех пор как он начал меньше пить, так и вовсе млела в его присутствии. Окончательное решение совета жильцов было следующим: продвигать клавину кандидатуру всеми доступными средствами, при личных встречах с Бородулиным упоминать ее имя не меньше двух раз и делать при этом многозначительные лица.

Наступление началось по всем фронтам. На следующее утро, едва Бородулин вышел из подъезда, навстречу ему кинулся мальчик Миша, живший в квартире напротив. Рот у Миши был занят, поэтому он бормотал что-то несвязное и протягивал майору бумажный кулек, плотно набитый маленькими пирожками. Бородулин взял пирожок, поблагодарил и пошел дальше. К тому времени Миша прожевал и успел крикнуть вслед Бородулину: «это тетя Клава испекла!».

Майор пожал плечами и пошел дальше. По дороге он встретил маму Миши, болтавшую с незнакомой женщиной. Снова прозвучало имя «Клава», на этот раз в связи с какими-то выкройками из «Бурды». Голоса у говоривших были благоговейные.

Куда бы ни шел в тот день Бородулин, это имя преследовало его всюду. Апогей наступил после обеденного перерыва в молочном. Бородулин стоял в очереди вторым. Клава, накрашенная сильнее обычного, бойко сновала между огромной головкой сыра и бадьей со сметаной. Временами Клава взглядывала на Бородулина особым взглядом, который он про себя назвал «рекогносцировочным». Вдруг мужичок в серой кепке, стоявший перед майором, встрепенулся, забормотал что-то и, вспомнив наставления Васи, прокричал истерически:

- Клава! Родная наша! Кормилица!

Очередь, состоявшая, как на заказ, в основном из жильцов бородулинского дома, бодро поддержала этот крик:

- Кла-ва! Ма-ла-дец! Не обве-шивает!

 Клава зарделась и замахала полными розовыми руками. Когда Бородулин очутился напротив нее и открыл рот, она сказала первая:

- Двести сыру и сметанки в баночку, как обычно?
- Да, - только и сказал Бородулин, ошарашенный таким радушием.

На обратном пути он еще раз услышал про Клаву, «которой так не везло с мужчинами», от двух старушек, семенивших ему навстречу. Через неделю после начала массированной атаки Бородулин сводил Клаву в кино и удостоверился лично, что готовит она вкусно. Еще через пару дней майора застали перед витриной салона для новобрачных. Она пустовала в течение последних десяти лет, поэтому Бородулин просто пялился на собственное отражение в грязном стекле. Но стекло принадлежало именно салону для новобрачных, поэтому сомнений быть не могло.

Когда они подали заявление, их расписали буквально на следующий день. Сыграла роль коробка конфет, подаренная регистраторше лично Клавой. Столы накрыли прямо во дворе. Водку и даже безобидное шампанское убрали от Бородулина подальше. А когда он замечал призывный блеск на дальнем краю стола и говорил робко «а может быть, нам…», Нечипоручко, сидевший рядом, вскакивал и кричал «конечно же! Горько!».

Разошлись под утро. Клава успела сбегать к себе домой и перетащила в квартиру Бородулина два чемодана, собранных ею еще неделю назад. В один момент жилище майора расцвело такими вещами, о существовании которых он раньше мог только догадываться. У двери появился мохнатый половичок. В ванной, потеснив тройной одеколон и бритву, возлег фен. Гвозди, на которых висели пакеты и сумки со всякими хозяйственными мелочами (их Бородулин одалживал сразу партиями), украсились пучками лекарственных трав, картинками из журнала «Советский экран» и искусственными цветочками, какие иногда продают на кладбищах. Но даже после этого квартира майора не утратила свой воинственный вид: наверное, примерно так же выглядел бы танк, засыпанный толстым слоем конфетти.

Слегка сбитый с толку, теснимый со всех сторон чужими вещами, трезвый и уставший майор побыстрее залез в постель и старательно притворился спящим. И как Клава ни ворковала ему на ухо, называя «бородулечкой», как ни подкатывалась под бок, едва не спихивая супруга с кровати, все было напрасно: майор затаился и не реагировал.

Наконец Клава вздохнула и отодвинулась. Спать ей не хотелось, и она стала рассматривать комнату, которая, как она немедленно решила, требовала нежного, но настойчивого женского внимания. Вдруг она вспомнила о задании, данном ей на собрании жильцов: во что бы то ни стало узнать, что спрятано в бородулинском сейфе. Клава потрясла майора за плечо, но он не ответил. Сейф стоял почти у кровати, на расстоянии вытянутой руки.

И она решилась. Села, немного поболтала ногами, нашаривая тапочки. Тихонько обошла вокруг, рассматривая этот странный железный ящик, который и на сейф-то был не похож. Подумала, как проще отделить мышеловки: надо было только чуть-чуть подковырнуть вот здесь и…

Перебои с электричеством бывали в доме постоянно. Поэтому немногочисленные жильцы, в тот ранний час вяло собиравшиеся на работу, даже не обратили внимания на моргнувший свет. Но уже через несколько секунд дом потряс ужасный крик Бородулина.

Первым до его квартиры добежал прыткий Нечипоручко и умело, словно давно к этому готовился, вышиб дверь плечом. Следом за ним к Бородулину ввалились еще трое или четверо, но Нечипоручко сразу оттеснил их назад.

Клава лежала на кровати без движения. В комнате пахло паленым, а Бородулин, причитая, бегал вокруг сейфа с какими-то проводами. Прислушавшись, можно было понять, что он переживает не столько из-за преждевременной кончины супруги, сколько из-за того, что теперь придется менять всю систему.

Участковый, тоже прибежавший ни крик, сразу посоветовал дело замять. С одной стороны, ему было лень разбираться, что именно в квартире майора с такой силой бьет током, с другой – он тайно симпатизировал Бородулину, так как тот помогал ему поддерживать порядок в доме. «За ним самим, конечно, глаз нужен, - миролюбиво говорил капитан. – Но и у него не забалуешь». И версия о том, что Клава, толком не привыкнув к новому месту, случайно сунула пальцы в подвернувшуюся розетку, была хором озвучена и для врачей «скорой», и для милиции.

Эта ужасная история заставила Бородулина иначе взглянуть не столько на коварный женский пол (он не сомневался, что Клава полезла в сейф исключительно из любопытства), сколько на весь окружающий мир. Мир этот становился все более громким, чужим и опасным. «Мы не отдадим наших завоеваний», - все чаще повторял Бородулин услышанную в телевизоре фразу. Поставил новую дверь – железную. И придумал для сейфа очередное заградительное сооружение.

Но и соседи не дремали. Бородулина решено было снова женить. Учли прежние ошибки, наметили план, выдвинули несколько кандидатур. Заранее решили, что новая жена майора не полезет в сейф сама. Она дождется, пока Бородулин куда-нибудь выйдет, и подаст в окно условный сигнал. Тут же появится Нечипоручко, отключит чертово электричество, срежет мышеловки, и весь дом наконец узнает, что же такое хранит в сейфе майор. «И никакого криминала!», - воодушевленно сказал Вася.

Оставалась одна маленькая проблема – замуж на майора больше никто не хотел. Тогда Нечипоручко пошел на крайние меры: предложил жильцам скинуться. Теперь, кроме призрачной доли от возможной продажи государственной тайны, будущая жена Бородулина получила бы реальную сумму.

На такое предложение более или менее живо откликнулся только Агзам, не так давно променявший место под солнцем одной из южных республик на клавину квартиру. Когда-то он был женат на клавиной двоюродной сестре. Сестра скончалась еще десять нет назад, но больше родственников у Клавы не было, а ради Бородулина переписывать завещание она не стала. Агзам приехал в город вместе со своей сестрой. Айдана была девушка очень красивая, но запуганная братом давно и навсегда.

- Айдана хочет! – решительно сказал Агзам, только войдя в курс дела.
- Точно хочет? – ради приличия спросил Вася.
- Точно, - ответил Агзам. – Только я, уважаемый, за этим ящиком с тобой пойду. Вдруг тебе помощь потребуется.

Чтобы не повторяться и не вызывать подозрений, сценарий сватовства изменили. Если Клава была средоточием всех мыслимых добродетелей и умений, то Айдане досталась куда более неприятная роль. Бородулин никак не мог понять, каким образом эта тихая и приятная девушка за такой короткий срок смогла восстановить против себя целый дом.

«Брат-то ее вчера опять прибил, - завидев Бородулина, громким шепотом начинали рассказывать на лавочке. - За дело, за дело колотит, не иначе».
«Да она, говорят, и не понимает ничего, - неслось из открытых пошире дверей. – Совсем бестолковая. И ни шить, ни готовить – ничего не умеет. Прямо как ребенок».

Бородулин встречал и саму Айдану. Всякий раз вид у нее был несчастный, а глаза – заплаканные. И вряд ли она плакала, только чтобы угодить брату. Майору вдруг стало так жалко эту милую девочку, что он решил взять ее под свое покровительство. «Ну и что, что она не из наших, - думал он. – Человек ищет, где лучше. Живет себе, никого не трогает. У нас всем места хватит».

И услышав в очередной раз, что Айдана, возможно, еще и подворовывает, Бородулин взорвался.

- Да что вы пристали к девке, а? – рявкнул он на кого-то, а на следующий день, столкнувшись с Айданой в магазине, без обиняков предложил заходить к нему в гости, обращаться, если что понадобится, и вообще перестать реветь. Девушка неожиданно быстро согласилась и ближе к вечеру пришла к Бородулину домой. Он напоил ее чаем с конфетами и рассказал кучу армейских баек, среди которых даже не попалось ни одной похабной. Айдана весело смеялась и стреляла огромными черными глазами то на раскрасневшегося майора, то на сейф.

В сумерках квартира Бородулина не выглядела так устрашающе. Мирно светила лампа, абажур которой был сделан из перевернутой плетеной корзинки. На старых полках стояли несколько изданий артиллерийского устава, справочник «Все о банях» и толстый немецко-русский политехнический словарь, который Бородулин притащил с помойки за красивый бирюзовый цвет обложки. Чтобы стекла в полках отодвигались более плавно, к каждому была прилеплена резиновая крышечка от  аптечного пузырька. Было уютно и совсем нестрашно. Сейф, конечно, смущал, но ведь он закрыт, да и вообще – еще неизвестно, что в нем. В любом случае, Айданы это не касалось – ей просто было хорошо.

Бородулин с некоторым беспокойством думал, что, как только соседи прознают про визит девушки, ее начнут шпынять еще больше. Но удивительное дело: все разговоры и сплетни тут же прекратились. Айдана расцветала прямо на глазах: перестала плакать, чаще улыбалась и приходила к майору почти каждый день.

Но однажды вместо Айданы пришел Агзам. Он был спокоен и до крайности деловит. Он объявил Бородулину, что нисколько не возражает против визитов его любимой сестры к такому почтенному человеку, но хочет заметить, что ситуация складывается щекотливая. Видя, что Бородулин его не понимает, Агзам почти мягко, но очень настойчиво сказал:

- У нас так не принято. Зачем девушку позорить? Жениться надо.
- Да я не… - начал было майор.
- Все так говорят, - перебил его Агзам. – А лучше бы ты, уважаемый, женился.
- А она-то согласится? – неожиданно для себя спросил Бородулин.
- Об этом не стоит беспокоиться, - был ответ.

В начале декабря Бородулин и Айдана расписались. Не было ни торжеств, ни посиделок до утра. Агзам зашел, сдержанно поздравил и пристально взглянул на сестру. Айдана побледнела и опустила глаза. Бородулин ничего не замечал. Первый раз в жизни он был просто счастлив.

Ему хотелось баловать эту чудесную девушку, как ребенка. Но он толком не знал, как это делается, поэтому сразу после свадьбы снял с книжки все свои сбережения и отправился проторенной дорогой: к черному входу главного городского универмага, где обычно одалживал оберточную бумагу и коробки. Вернулся он с итальянским кожаным пиджаком и финскими зимними сапожками.

- Из Москвы забросили, говорят, - гордо сообщил он Айдане фразу, услышанную в подсобке.

И очень растерялся, когда девушка заплакала.

- Не надо так, - повторяла она, отталкивая коробки. – Я не заслужила. Я плохая.

Он пытался ее утешить, но она продолжала плакать. Тогда Бородулин побежал на рынок и купил ей пять белых гвоздик. Он хотел купить красные, но почему-то в последний момент передумал. Гвоздики Айдане понравились. Она поставила их в гильзу от артиллерийского снаряда, а гильзу – на стол, под плетеную лампу. В доме Бородулина еще никогда не было так уютно.

Внезапно майор вспомнил о Клаве и о том, что случилось.

- Аня, - сказал он Айдане, - ты, наверное, слышала, что я храню важную... важный секрет. Он в этом железном ящике. Может быть, когда-нибудь он нам пригодится. И мы будем жить гораздо лучше, чем сейчас. И все нас будут уважать, все-все, даже твой брат. Но вот сейчас, пожалуйста, ты этот ящик не трогай, даже близко не подходи, а то поранишься или… еще что случится. Ты слушаешь меня?

Айдана покивала головой. Она знала и про Клаву, и про мышеловки, и даже про ток. Ей просто нужно было дождаться, когда Бородулин уйдет. Майор недавно устроился работать ночным сторожем в мебельный магазин. Приработок этот был не вполне официальным, да и платили немного, но ему так хотелось радовать Айдану подарками, что он даже не раздумывал. Тем более, что устроил его туда Нечипоручко, и, как он клялся, по большому блату.

Бородулин налил себе полный термос кофе, потеплее оделся, а напоследок сунул в карман большой складной нож. Айдана следила за ним с некоторым испугом.

- Не боись, - улыбнулся он. – Это на всякий случай. Не жди меня, ложись.

Вышел и тщательно запер дверь. Айдана постояла в коридоре, повернулась и пошла в комнату. Все, что ей оставалось сделать – зажечь свет и поставить на окно цветочный горшок или гильзу с гвоздиками. Это был условный сигнал. Агзам и Вася придут, вскроют сейф, а дальше – по обстоятельствам.

- По об-сто-я-тель-ствам, - по слогам произнесла Айдана. Она понимала, что это могло значить все, что угодно. Она боялась, что человек, который ее приютил, баловал и не чаял в ней души, может дорого заплатить за ее предательство. Ей не было никакого дела до того, что именно находится внутри сейфа. Но она боялась ослушаться брата и боялась навредить мужу.

Вдруг ей показалось, что выход найден: она просто откроет сейф, посмотрит, что внутри, и честно расскажет брату. Он знает, что ему она не может лгать. Вместе они уговорят Бородулина продать этот глупый ящик. И все решится мирно.

Айдана прекрасно помнила все, что ей, на всякий случай, рассказал Нечипоручко. Две мышеловки; ток идет по проводам, прикрепленным к сейфу сзади. Рядом, на полу или на стене, может быть еще какая-то ловушка, но вряд ли она опасна, скорее всего, какое-то звуковое устройство. Айдана засучила рукава рубашки и подошла к сейфу поближе. Аккуратно отделила провода. Столовым ножом перепилила изоленту, сняла мышеловки. Сейф почему-то стоял боком, и, чтобы открыть дверцу, его необходимо было немного передвинуть. Главное – упереться ногой в пол в определенной точке, обхватить ящик и немного потянуть на себя. Айдана так и сделала.

Бородулин вернулся домой под утро в прекрасном настроении. Ему совершенно не хотелось спать. Он мечтал, как увидит спящую Аню, разбудит ее поцелуем и, возможно, даже принесет ей кофе в постель. Дальше мысли Бородулина принимали более казарменный оттенок, и он гнал их, но без особого старания. Последние метры до дома он преодолел бегом и ворвался в квартиру, на ходу стаскивая пальто.

Айдана неподвижно сидела за столом и смотрела на букет гвоздик. Бородулина поразила ее бледность и какое-то новое, совершенно не подходящее ей выражение лица. Он где-то уже видел такое, но никак не мог вспомнить, где именно.

- Аня, - позвал он тихо. - Анечка, что случилось?

Айдана подняла на него свои огромные глаза и попыталась улыбнуться. Одновременно зашевелились и ее руки, и снова Бородулину показалось, что все это он уже где-то видел. Она быстро и бессмысленно возила ладонями по столу, зачем-то трогала цветы, поправляла пряди волос на лбу.

- Прости меня, пожалуйста, - сказала она. – Я только хотела посмотреть, что внутри.

Перед глазами у Бородулина потемнело, звездопадом пронеслись какие-то светящиеся точки. В тот же момент он вспомнил, где видел и такую бледность, и цеплявшиеся за все подряд руки. Но тогда вокруг было очень громко, свистело и рвалось совсем рядом, а главное, человек, которому эти руки принадлежали, непрерывно кричал от боли. А Айдана молчала и только все быстрее шарила по столу.

- Господи, что ты наделала? – майор наконец стряхнул пальто на пол и сделал несколько шагов вперед. Ботинки прилипали к полу. Он посмотрел вниз и увидел, что из-под стола, за которым сидела его жена, медленно растекается темно-красное пятно. Он схватился за край стола и отшвырнул его в сторону. Айдана уронила руки на колени и тихонько застонала.

Ее правая нога была намертво зажата капканом. Бородулин сам соорудил его и сам установил прямо под сейфом. Страшные острые зубья прокусили щиколотку насквозь, нога была почти оторвана.

- Почему ты не позвала на помощь? – спросил майор, глядя вниз и судорожно ища по карманам свой складной нож, оставленный в кармане пальто.

- У тебя нет телефона. А к соседям я не пойду. Они тебя не любят. Они хотят отнять у тебя твою тайну. Пожалуйста, прости.

Пробормотав это скороговоркой, Айдана совсем обессилела и начала заваливаться вбок. Майор нагнулся, подхватил ее, но не удержался на мокром от крови полу и упал вместе с ней.

Когда он смог осторожно приподняться и высвободить одну руку, Айдана была уже мертва. Прямо перед лицом майора лежали гвоздики. Они стали красными.

Бородулин осторожно погладил Айдану по лицу. Медленно встал и огляделся. Она не успела даже дотронуться до дверцы. Сейф стоял почти в том же положении, холодный и страшный. Бородулин долго глядел на него с ненавистью, а потом перевел взгляд дальше. На разобранной постели лежал аккуратно сложенный пиджак, а рядом стояла коробка с маленькими кожаными сапожками. Майор быстро закрыл лицо руками и разрыдался.

Уже через несколько часов о смерти Айданы знал весь дом. Агзам грозился зарезать Бородулина, а Вася – вынести сейф из квартиры даже ценой собственного здоровья. В каждой квартире шумели, спорили и предлагали новые планы изъятия тайны. И только майор спокойно сидел за столом, кратко отвечал на вопросы оперативников и в сторону сейфа даже не смотрел. Через полчаса милицейская группа уехала, оставив Бородулина на временном попечении участкового. Тот был в полной растерянности. Его тошнило от запаха крови, а Бородулина – такого необычайно тихого и немногословного – он сейчас боялся просто до обморока. Поэтому когда майор предложил участковому пойти подышать воздухом, он с готовностью согласился, взяв с Бородулина слово, что тот не сбежит.

Когда капитан ушел, майор встал и отправился на кухню. Там он открыл шкафчик, пошарил в нем, достал початую бутылку водки. Налил полный стакан. Подошел к телевизору, включил его. Сел за стол.

Старенький экран медленно выдавливал на поверхность черно-белое изображение. Майор смотрел на каких-то людей; они пожимали друг другу руки. Диктор говорил что-то торжественное и слегка печальное. До слуха Бородулина донеслись слова «геополитическая реальность», «Беловежское соглашение», «прекратил свое существование». Майор выпил стакан залпом.

Когда участковый вернулся, Бородулин сидел на кухне перед телевизором. Стоявший на столе стакан был пуст. Телевизор продолжал тихо бормотать.

- Товарищ майор! – сказал участковый и потрогал Бородулина за плечо. – Товарищ майор!

Тот не отвечал. Капитан нагнулся, заглянул ему в лицо. Медленно выпрямился и вдруг приложил руку к козырьку.

Вернувшись в комнату, он окинул взглядом сейф и решил, что имеет полное право его открыть. Осторожно осмотрелся. Прошел бочком, стараясь не наступать на густевшую кровь. Осмотрелся еще раз. Ни проводов, ни мышеловок. Капкан увезли вместе с телом Айданы. Капитан выдохнул и решительно дернул дверцу на себя. Сейф был пуст.


Рецензии