Н. С. Кохановская. Графиня Д

Надежда Степановна Кохановская (Соханская) (1823 – 1884)

ГРАФИНЯ Д***
Повесть


I.
ВЗГЛЯД НА КАВКАЗСКУЮ ДОРОГУ


Весной, в мае месяце, человеку, полному здоровья и, если хотите, наблюдательности, очень интересно прокатиться по столбовой украинской дороге, ведущей к высоким горам и к целительным водам нашего Кавказа.
Я сказала: интересно, и забыла прибавить тут «грустно», а это именно так. - Обветшалый, изношенный человек, безумно погубивший бесценный дар Вышнего, на всяких распутиях разметавший его, спешит к девственной, юной природе почерпнуть из недр её, из животворных жил ещё жизни, ещё здоровья, - на что? - Чтоб снова, чтоб ещё безумнее у порогов невоздержания всех родов, всех видов разбросать цветы их, ощипать листья, извергнуть последний корень! - Грустно. - И что ж вы скажете, когда с жизнью его сливается другая жизнь, когда он, как гадкий паук, уловил в свои сети мотылька с вешних лугов? И нет ей солнца! и не для неё май несёт свои розаны, не для неё величественно раскидывается молодой дуб, высится тополь, и пышный клён не её зовёт к себе под приветную зелень! - Обняв её отвратительными ножками, гадкий паук заслонил собою весь Божий миp и сосёт жизнь, и вливает отраву в чистую, свежую кровь, мертвит существо, полное духа... Ах, сердцу грустно!..
А дорога лежит себе прямо, весёлым безгорьем, всё манит в даль. Вот затуманилась, завиднелась почтовая станция, и слабый взор, утомлённый привольем степей, отрадно почил на небольших дубках, на мелком кустарнике, густо засевшем в ложбину оврага, и дорога чистая, безуборная оделась кудрявой каймой, опушилась мехом тёмно-зелёного листа. Люблю тебя, дорога, люблю!
Вот станция, как обыкновенно, выкрашенная жёлтой краской и, как всегда, вымаранная грязью. Содержатель почты, не то мещанин, не то полукупец, в одежде полубарина - в шляпе, в красном жилете на-расстёжку, руки в боки, провожает сонливыми глазами съезжающий экипаж и путевое приветствие громко преобразилось у него в широкое воззвание ко сну. Мальчик лет тринадцати, кудлашка-замарашка, хохочет, скачет на одной ноге, дразнит уезжающего ямщика парой яиц; тот выразительно отвечает взмахом кнутовища. Заходящее солнышко смотрится в лужу. Дочь содержателя, что доказывается её шапкой, родной сестрицей красному жилету, девочка с большими глазами, с шаровидным лицом, растянулась по земле и чуть не носом выкапывает пичерицы. Стадо индеек, с распущенными крыльями, с вытянутыми шеями, с оглушительным турканьем дивится на красную шапку; сзади подкрадывается собака... Всё чистая проза! Но вот немножко и поэзия. В разбитое окно выглядывает серый пакет и на нем узорно полукружием:
Размычь горе и -

Не пей вина, кури табак,
Им утолишь ты всю кручину!
Поверь, что раскуражит так,
Как будто выпьешь на полтину.

Табачная поэзия! Но посмотрите, как она действительна!
Другое окно растворено. С прозаической полупустотою на столе виднеется бутылка; артиллерийский поручик - молодец по росту, по усам, но осанке, курит, и курит так, что дым валит столбом. Глаза его упорно следят за отъезжающим экипажем; в них видно что-то странное, какое-то тоскливое и горделивое вместе выражение жалости и презрения.
Молод, хорош – быть может - испытав все роды гордости: и богатства, и ума, и знатного происхождения, и прекрасной наружности, он впервые узнал гордость здоровья, и душа от непривычки не совладала с ней. Она вылилась во все черты лица, во все его движения; высоко приподняла голову, насмешливо глядела вокруг... Вдруг рука крепко сжала кокосовую палку: молодой человек схватился за трубку.
Хотя у него не было никакой кручины, хотя душа была полна нового, ещё неиспытанного удовольствия; но сердцу было тяжело, как-то грустно; на нём будто лежал камень, и в огромных, густых клубах дыма он топил налёты незваного чувства.
Прекрасное весеннее солнышко скрылось за плетнём конюшни; наступила очаровательная пора дня без солнца, света без месяца. Экипаж исчез, и даже пыль улеглась за ним; но офицер будто видел его: всё смотрел в даль, все темнил окно дымком.
- Стой! - громко повторил отклик.
Остановилась огромная дорожная карета и, несмотря на весну, на май, на пленительный час слияния дня с прелестями ночи, в ней все стёкла были подняты, все сторы опущены.
- Ещё! - сказал молодой человек. Но мрачный взор его вдруг засветлелся, засиял: он увидел себя в осколке зеркала, налепленном на стене.
- Что высыплет этот ковчег? - шепнул он весело, бросил трубку и выпрямился у окна.
Позади кареты остановилась коляска; ещё сзади стала нагруженная, как корабль, брика. Из-за сундуков, чемоданов, ящиков, ящичков, коробочек, жестянок, чего-то, чего назвать не умею - как из нор, будто из щелей - высыпало шесть человек. Пятеро бросились к карете, шестой почтительно помогал высаживаться из коляски огромному чепцу в шёлковом присаленном капоте, с бородавкой на носу, с усиками, с очками, с табакерками в обеих руках. Но артиллерист подарил только взглядом это занимательное лицо: обстоятельство странное влекло его внимание.
У кареты явились какие-то пяльцы, в клетку переснурованные ремнями, натянутые парусиной. Вокруг них бегали, суетились. Вот выложили с полдюжины подушек, люди взялись по оконечностям, чепец окинул все пытующим взором и вскрикнул: «Готово-с!».
Стора поднялась, щёлкнула дверка - молодой человек плюнул.
Из кареты выскочила обезьяна.
Оторвать оборку у важного чепца, бросить горсть скорлупы в разинутый рот извощика, перекувыркнуться, прыгнуть к поручику, получить от него щелчок и, передразнивая всех и каждого, усесться на верху кареты, было у Жоко делом полуминуты.
- Прекрасное начало! Что дальше? - вымолвил молодой человек.
На верхней ступеньке показалась женщина...
Как назвать её после этого уродца, насмешки на человека? - Ангелом? духом? - Ангелы, светлые духи давно покинули нашу землю; - есть у них здесь древние потомки, пери, как память любви, как очистительная жертва, оставленный миру с железной печатью на светлом челе: Источай и не пей.
Это было что-то чрезвычайно-юное, цветок весны в светлую минуту раннего утра, по прелестная казалась усталою, истомлённою, не сходила вниз, не смотрела вокруг. Ей было душно. Разметались полы голубого шлафрока, перчатка прочь! Она протянула руку к верху, и навевала и пила прохладу ветерка. Ах, не нашему воздуху, не приземным тяжёлым порам питать эти уста, эту грудь, эту жизнь, что, кажется, так и льётся благодатью миров надзвёздных!.. Боже мой! как хороша она! Не-ужь-ли есть существа, есть женщины, колыбели которых должно нести под ветви Эдема!..
Из кареты послышался писк, визг, что-то похожее на ворчанье пуделя.
Дама встрепенулась, будто опомнилась; как испуганная порхнула наземь и полетела к той стороне кареты, скрылась как видение, за которым тщетно рвётся душа твоя.
Началась страшная суматоха. Пяльцы придвинули к самым дверцам, упёрли их на верхнюю подножку. Чепец толкался, кричал: «Не так!.. скорее!.. подымайте выше!», протиснулся в карету, два гайдука за ним и водворилась тишина, неясное, тяжёлое беззвучие, будто хрипение больного.
Из дверок стали показываться мало-помалу, медленно, тихо, как трава растёт, едва заметно, какие-то огромные снопы, тюки фланели. Порой выдвигались они, ложились на пяльцы, подавались всё дальше, ниже, и наконец слились в одно целое, неопределённое, безобразное, как египетские мумии, или, вернее, как каменные бабы нашей Южной России - тёмная сказка народа, чучело, пугало мальчишек!
Трудно освободилась карета; треща и выгинаясь приняли пяльцы тяжесть её и чуть было земля, строение, чуть было воздух, всё вместе не вскрикнуло: «И это человек!».
Во всю длину, почти на трёх-аршинных пяльцах, лежал мужчина лет... Но как означить лета его, когда в нем нет образа, нет и тени облика, того прекрасного лика могучего царя земли? Пронеслось время, и что сталось здесь! Я не говорю об этом младенческом расслаблении, об этой повсеместной измождённости членов, Бог с ними! - но это лицо сухое, жёлтое, морщеватое, без мысли, без выражения, без всего, что говорит так громко: я человек!
А между тем, этот высокий лоб, этот рост героя, как много говорили они грустному сердцу!
Четыре человека обеими руками схватили пяльцы; чепец двинулся налево; направо, всё ища прохлады, стояла та дама или девушка.
Караван готов был отправиться в путь. Он сделал два шага; - вдруг его бесчувственная глыба зашевелилась, замотала головой, рука откинулась, и глаза, выбежав наружу, прыгая, глядели в сторону, где копалась девчонка и толпились индейки.
- Граф! что вам угодно? - спросила дама.
- Андрюшка! Андрюшка!..
Обезьяна, повиснув на голове чепца, раскачнулась и прыгнула на пяльцы.
- Жоко! Mon coeur, mon ame, Жоко! Андрюшку мне, Андрюшку!..
Из брики стремглав выскочил человек; споткнулся, упал - в переднике, в одной руке кастрюля, в другой треног, он выпрямился перед пяльцами.
- Видишь ты, видишь?
- Девчонка, ваше сиятельство!
- Индейки, Андрюшка, индейки!.. Индейки с трюфелями!.. Бери, лови!.. Не ту, Андрюшка!.. Болван! чёрную... ту, ту... Держи, хватай! держи... Поймал!..
Глаза его горели, он раскидался по подушкам.
- Я видел её живую, ходящую... Жоко, Жоко! индейка с трюфелями! Я, видел...
Дама махнула рукой. Пяльцы скрылись; но в воздухе слышно было: «Индейка!.. Жоко!.. с трюфелями!..».


II.

И не хотел бы, да видишь!


Поручик сидел подгорюнясь. Он был ещё так молод и так пылок, что все ощущения, все чувства у него высказывались знаками. Его поразила картина дряхлеющей животности, до восторга пленила женщина, с такими светлыми сапфирными очами! Он знал, что на гнилых пнях родятся и гниют породы грибов; но как привить к ним розу?..
Все мысли его стремились к грустному раздумью и, склонясь головою, он выяснить хотел себе их.
У окна разгружались карета, коляска, брика. Лакеи так часто бегали, так мелко суетились, чепец так широко размахивал руками, лопасти его без оборок были так странны, что, наконец, всё вместе было невыносимо, и молодой человек отвернулся.
Но где не видишь людей, там явятся прихоти, когда не дурачества их. Складное кресло, красное, богатое, собрали, составили, подняли за ножки над головами и несли будто с триумфом. В таком же параде следовала кровать, там ширмы... Огромный таз блеснул прямо в глаза.
- Ирина Власьевна, Ирина Власьевна! Сударыня-с! Андрей приказал просить, чтоб вы потрудились, изволили достать коробку-с с сухарями, тузик с сарачи...
- А сам-то он что за туз такой! не может прийти?
- Некогда-с, ей-Богу! некогда-с. Да ещё горошку-с, да лимбургского, да кусочек голландского, да жестянку с сардинками, да…
Поручик вышел из комнаты.
Графиня стояла в сенях, прислонясь к лестнице. Она была бледна, ей было дурно. Она откинула в сторону руки, которые за минуту пред тем были заняты перевязыванием заматерелых ран.
- Женщину... воды... - проговорила она, совсем изнемогая.
Молодой человек смешался. Он бросился в комнату, схватил бутылку с вином и вылил её на руки.
Спирт оживил графиню.
- Благодарю. Пожалуйста... мою женщину, - сказала она, стараясь улыбнуться.
Поручик в дверях столкнулся с чепцом.
- Отцы мои, батюшки! - завопила она, вбегая с рукомойником. - И никто ж-то не скажет, никто не придёт!.. Коли б не вспомнила, коли б сама не догадалась... Матушка ты моя; сударыня!..
В зелёных очках чепца просвечивалось не подобострание, в них чисто горела любовь.
Поручику нельзя было оставаться в сенях. Или идти на двор, или возвратиться в комнату? Он предпочёл последнее, чтоб пройти мимо графини.
Эта встреча совершенно поглотила нашего юношу. Прелестная графиня была ещё прелестнее: матово-бледная, едва-дышащая, откинув голову.
- Ну же, Власьевна, скорей!
Поручик побежал к окошку.
Графиня выходила из ворот. Она шла гулять. Она махала обеими руками, как бы хотела освежить, обновить их. Она шла на встречу леску, кустарникам, и они будто приносили ей аромат, с таким наслаждением пила она их лёгкие, неуловимые струйки.
В овраге был колодезь. Графиня увидела его и сбежала вниз. Через несколько минут, она уж была на другой стороне. Она видимо смеялась увесистой неповоротливости своей подруги, протянула к ней руку, встащила на гору, мелькнула раз, другой, и скрылась в кустарниках. Маковка чепца всплывала ещё там-и-сям, но скоро всё исчезло.
Поручик сел на окно и продолжал смотреть.
Из яру вынесла воду девочка лет шестнадцати, в ситцевом платье и в одной косе.
- Эй, душечка! голубушка!..
Его сиятельство выставил голову в окошко. Он сидел возле на своём кресле и кивал пальцем девочке.
- Что ж ты стоишь? Поди сюда.
Девочка поставила вёдра, опять взяла их, опять поставила, подошла и низко поклонилась.
- Здорово. Доброй вичир! - сказал граф, думая говорить по- малороссийски. - Что это ты несёшь, душенька?
- Воду, пане.
- Вишь какая милая! Воду!..
Граф сделал знак подойти поближе и потрепал по щеке девочку.
- А я вот и пить хочу. Принеси-ка, голубушка!
Голубушка принесла ведро и робко поглядывала то на него, то на графа.
- Давай же, давай!.. подымай выше!..
Сиятельный граф, всегда кушавший с серебряной тарелки, теперь изволил пить воду из гнилого соснового ведра.
- Скажи, пожалуй, какая чудесная, сладкая вода!.. Ну, моя красавица, поцелуй меня! я никогда не пил лучше.
- Ни, пане! - вскричала девочка.
- Как ни?
- Ни, пане!
- Да ты должна за счастье почитать, что позволяет поцеловать себя такой знатный господин, как я, граф!..
- Граф.
- Да, граф. Слышишь же, целуй меня!
- Ни, пане!
Поручик нечаянно взглянул в даль. Графиня возвращалась; чепец уж показал хребет свой; а граф ничего не видит и не может видеть: он сидит спиной туда и добивается поцелуя.
- Графиня! - прошептал поручик, вытянувшись по стене.
- Эм, да! - Ну, что ж ты тут стоишь, дурочка! Поди себе, поди! ты еще молода зевать на проезжих. Стыдно, поди, поди...
Конечно; оно не ново; но Господи избави нас от этих утешений: «И, матушка! да это бывает так часто!».
Молодой человек курил, курил. Если б окно не было отворено, он выкурил бы из комнаты живых и мертвых. Содержатель было навернулся; но артиллерист встретил его такой посылкой дыму, что он теми же оглоблями да на сенник.
Но другой посетитель не был так робок. Геройски пробивался он сквозь все ужасы темноты и дыма, и бодро стал перед поручиком.
- Его сиятельство граф приказали просить вас сделать им честь пожаловать отужинать с ними.
Это была совершенная неожиданность.
- Любезный! скажи... благодари... Я много обязан графу... я очень чувствую... Я никак не могу, я совсем по дорожному...
- Они-с приказали доложить, что всё ничего-с! Мы все-с по дорожному: - его сиятельство ждут вас.
- Боже мой! - вскричал с истинным отчаянием поручик. - Пропадай этот Филька на веки вечные! да зачем он чемодан увёз!.. Подожди ж, любезный! дай мне хоть проветриться. От меня копотью несёт.
Он скакнул в окно.
Скоро поручик сидел уж за столом. Позади его, вытянувшись, стояло четыре человека; рядом умильно оскаблялась Жоко.
Графиня не ужинала. Она перебирала какие-то ноты и играла пучком ландышей.
Граф был гораздо бодрее, чем показался с первого взгляда. Он не мог стать на ноги, его катали в кресле. Андрюшка резал ему котлеты; но всё-таки это не была бесчувственная, неподвижная глыба, усилием брошенная в подушки. Только нельзя знать: дорога ли тогда укачала его, или теперь вид индейки с трюфелями произвёл это чудо оживления.
- Жоко, Жоко! вот и она! - воскликнул граф, как рыцарь копьём потрясая вилкою. - Нет, молодой человек! проживи вы девятьсот-девяносто-девять лет, милей этой обезьяны и лучше индейки с трюфелями не нажить вам! - Андрюшка, крыло! - А вам что угодно?
Но гравф сейчас же добавил:
- Крыло, Андрюшка! Это верх сладости, сливки сливок!.. Жоко ногу, целую ногу...
- Ну-ка, мне ещё этого белого, нежного, сочного...
Граф заговорил, как аравийские поэты.
- Не будет ли это вредно? - сказала графиня, подходя к столу.
Граф будто не сдыхал:
- Граф! не слишком ли это много? - Ваша болезнь...
- Милая графиня! в болезни должно радоваться, когда больные получают аппетит. Сто раз целую вашу ручку за лестный знак внимания; но пожалуйста!.. этот молодой человек может подумать, будто вам жаль, моя прелестная графиня! -  проговорил граф по-французски и улыбнулся.
Жоко подхватила улыбку, и из неё вышла гримаса скрытой злости, едва удерживаемой приличием.
- Славно поужинали!.. Чудесная индейка! В Париже не ел лучше... Шампанского!..
Несмотря на два бокала шампанского, молодой человек долго не мог заснуть. Едва он свёл глаза, его разбудил огонь, шум, беготня. Он думал, что пожар.
Графу сделалось дурно. Подступило под ложку. - Носили припарки. - Он охал, кричал, жаловался.
Дверь в комнату была отворена и только заставлена ширмой.
- Если б вы были настоящая жена... как должно быть жене... разве вы не могли бы предостеречь... ох!.. чтоб я не ел этой проклятой индейки... А вам что? что вам?.. Околевай себе!..
- Граф! я ли не говорила вам...
- Так радуйтесь же, сударыня! Ваши слова исполнились!..
Вздох глубокий, невольный, долетел к поручику. Он почувствовал, что сердце его пошевелилось.


III.
Спутник и собеседница


Лошади были запряжены. Содержатель, опустя руки в неизмеримые карманы, важно расхаживал вокруг. - Графа вынесли.
- Здравствуйте, граф! - сказал поручик, молча кланяясь графине. - Как вы себя чувствуете?
Граф выпустил из объятий Жоко.
- А вы знаете? - Дорого пришлось; а не правда ли, хороша была? - Вы с нами?
- Нет, - протяжно возразил молодой человек.
- Что так? - Лошадей не стало?
- Это пустой случай, о котором не следовало бы и говорить. - У меня в коляске лопнула рессора, я послал починять в имел глупость отдать все деньги вперёд: и кузнец, и истец запировали, и я разве выберусь к вечеру. - Счастливого пути вам, граф!
- Да вы же куда?
- Да на Кавказ!
- Милый спутник!..
Граф будто подумал.
- Знаете ли что? - сказал он, прикусывая мятной лепёшечкой. - Из худшего выберем лучшее. Мы это приедем в Яблонь, в Грушу, в Изюм ли - у нас, на матушке-Руси, не разберёшь! - Поедемте с нами. Каков ни есть городишко, всё лучше станции. Вы там подождёте; а тут нагрозите этой паве, как только привезут коляску - сейчас лошадей! Право?
Поручик в нерешимости обратил глаза к графине.
- Очень приятно, - сказала она.
- По рукам! - вскрикнул граф, не имея, однако ж, силы протянуть руку.
- Но, любезный поручик, как бы нам обратить вас в маленькую мушку, или канареечку: этот богатырский стан на вряд ли сладит с моей каретой. Тут я больной, там мои ноги, Жоко, жена. Разве не угодно ли вам будет занять коляску; но - mille pardons! – собеседницей - Ирина Власьевна.
- Помилуйте! - вскричал молодой человек.
Графиня была так мила, полусонная, полудремлющая, не прибрав волос, что поручик готов был ехать и с чепцом.
Через час усаживанья, поезд тронулся.
- Не беспокою ли я вас?
- И, батюшка! в гробу-то Уже, а все мы ляжем.
- Но мне бы не хотелось стеснить вас.
- Благодарим покорнейше. - Не прикажете ли табачку. Из какой табакерочки?
- Из какой вам угодно, Ирина Власьевна!
Ирина Власьевна выложила четыре табакерки и открыла пятую.
- Серебряная-с, выслуженная, не ширы-мары какая - жалованная-с господская. Из своих беленьких ручек сама матушка графиня наградила. Не побрезгуйте-с.
- Ирина Власьевна! Что вы?.. Помилуйте! Это прелесть! чудо!..
Артиллерист в восторге поднял руки к небу.
- Табак - настоящий кофе! Позвольте щепоточку.
Но нос поручика артиллерии, дружный с порохом, оказался решительным неприятелем табаку. Он кричал, вопел, положил завет по-русски: или победить, или самому лечь на поле брани, разлететься в куски.
- Силен, мой батюшка! Это не у кого другого - капустный лист; три полтины дала.
- Отличный, Ирина Власьевна! Прево...
Поручик не мог кончить.
- Ах, батюшки! что это?.. Да зачем это? Да Господь с вами!..
- Ваш табак, Ирина...
Молодой человек еще не кончил.
- Табак табаком, мой батюшка! а двадцать-пять рублей деньги. Двадцать-пять рублей!..
- Возьмите их себе, почтенная Ирина Власьевна! Я думаю разорить вас. Ваш табак...
- Да тут, мой родной! на полгода бобкового станет!
- Вот и на здоровье вам.
- Ах, мой батюшка! милость какая! - Благодарим покорнейше, покорнейше благодарим. - Не прикажешь ли? Вот из этой, из родительской?
- Нет уж, Ирина Власьевна, позвольте. - Кажется, граф не нюхает табаку?
- И, мой свет! промежь нас будь сказано, куда ему!
- А Графиня ваша какая молодая, прекрасная...
- Ягодка, отец мой, вишенка! Маков цвет!
- И как она досталась...
- Век вот уж свой бабий изжила, никак не надивлюся! Господи ты, Боже мой!.. Я ведь её нянюшка. На руках выносила, да счастия не вымолила!..
- Ирина Власьевна! вы?
- Я, отец родной, я! Отведу душеньку, расскажу всю подноготную.
Ирина Власьевна понюхала вдруг из четырёх табакерок.
- Мы, сударь, в матушке Белокаменной с покон-веку живём. Деды наши родились и примерли, и мы, милостью Божией, людьми стали. Кто нас не знает? Графы, князья, генералы с двора не йдут... Да, мой батюшка! не языком мелю; да благодать-то Господня видно отступилась. - Не простит им Царь Небесный ни на веку, ни в жизни... Матерь Божия! и добро б их десять было! одна одинёшенька, да два сына!..
Чепец сделался рамкой, в которую вставили теньеровскую картину с печатью грустного, нежного чувства на резках чертах.
- Дома-то, знаете, хлопотно, тесно, куды с детьми возиться? Ну их! - Мальчиков постарше в корпуса роздали, а ей, моему ангелу, сегодня сравнялось девять лет, завтра в Минститут её увезли! - Поехала, и я с нею. Не мать, мой батюшка! да не оставляла; не родная - всякую слезинку рукой утирала. И смотрю-то, не насмотрюсь, и гляжу, не налюбуюсь! Растёт цвет, дух не нарадуется! Как берёзочка! как маковочка! А как запоёт, как заиграет! не отшёл бы, не ел бы, не пил бы - умер тут на месте! Да, мой батюшка! истинное, святое слово! - Вот так, близенько к выпуску, месяца за четыре, что ль? гляжу я: в воскресенье катят наши. Карета новая, четверик вороной, люди как жар горят. - Что за притча? Барыня и с барином, и ещё какой-с барин? Сидели долго, смеялись, говорили; заставляли барышню и петь, и играть, и рисунки показывать, насилу уехали! - На другой день пришёл мой сын, целая вязанка конфехт. - «Матушка! дескать, барышне вчерашний барин, граф присылает». - Да ты, мол, что у него на посылках? - «Да, мол, сама барыня и с барином словом приказали». И пошло: и сегодня конфехты, И завтра конфехты. В две недели барышню взяли. Папенька соскучил, у маменьки головка заболела, а на другой день она поздоровела и дочку сговорила.
Старуха на минуту остановилась и потом продолжала:
- И хотела бы молчать, так нет! душа рвётся. - Шестнадцати лет полных не было, двух месяцев не могли подождать, отдали ребёнка. И за кого ж, Господи! Кто ей в деды годится. Больной, жёлтый, безволосый, ух!.. Плюнь, отец мой, не слушай!.. Как вошли мы в дом, что ж? Золочёный; зеркала да шторы, люстры да картины, а вот душно, душно, словно за горло кто давит. И эдак-то три года минуло о Николе.
Старуха качала головой и громко вздыхала.
- Вхожу я к ней спросить, не прикажет ли чего покушать? День летний смеркается, а и не завтракала. Его с вечера нет; она стоит, закрыла лицо руками, не шевельнётся. Увидела меня, как протянет руки. - «Няня, душенька! скажи мне, зачем меня отдали замуж?». У меня ноги подкосились. Не плачет, а такая жалостная!.. А граф-то; что и говорить!
Старуха опять на несколько минут остановилась.
- Повадится кувшин по воду ходить, там ему и голову положить, - продолжала она. - Горбатого, батюшка, могила исправит. Обезьяну он с собой в карете возит; а жена своя, не заморская, невидаль какая! на всяком перекрестке их много... Для графини только и услады, только и отрады про будень про праздник, что играет. И встаёт - играет, и ложится - играет... Отец мой! бросилась ко мне на шею, обняла меня, да сама, своим голосом как заговорит: «Нянюшка, няня! только мне и счастья на свете, что ты, моя няня, да моё фортепьяно!». О - Господи Боже мой! как она играет! Без бумаги, без ничего, сядет, задумается и начнёт... Ты стоишь, рекой разливаешься, плачешь, сами слёзы льются! И если б она пела, аль бо говорила что жалостное - молчит, играет да играет, только ручками перебирает!.. Полтора года, сударь, как вот он такой-то, ни Богу свеча, ни чорту кочерга! Прежде жены по неделе не видал, теперь жена не отходи. Сиди у него, да с ним, где и нашей холопской натур невмоготу! За всё, про всё отвечай. Он объелся - она виновата; стала говорить -  крик, тарелки бьёт, бросает: «Вам жалко!». - Пере-ссорился с лекарями, прогнал каммердинера; прогнал меня. Графиня убирай его, наряжай; перевязывай его гноища...
- Полно, полно, Ирина Власьевна!
- Это что ты ещё, батюшка, видел! Посмотрел бы первые времена... Упадёт ко мне на руки, а я её и положу мёртвую, да час битый водой отливаю! А...
- Довольно, Ирина Власьевна, довольно! Позвольте мне табаку.
Поручик взял щепотку; но на этот раз табак потерял для него всю свою силу. Молодой человек даже не поморщился, выставил из коляски голову и смотрел в синюю, волнующуюся даль...


IV.
Бульвар и толки


Бульвар Пятигорска волновался, пестрел, как цветник.
- Вы знаете? - вскричала дама в мантилье, протягивая руку к щёгольской кардиналке.
- Что нашим докторам огромный приз? Кузен видел высадку.
- Но у расслабленного пять тысяч душ! Мы повеселимся...
- Невозможно придумать лучше! Графиня приехала на смену княгине...
- И давно бы пора! А то наша бедненькая...
Ветер унёс окончание.
- Наняли весь дом у...
- Не трудитесь. Это все знают.
- Вы нынче ужасны!
- Далее.
- У графа прелестное Жоко.
- Читано.
- Ах, Боже мой!.. Графиня премолоденькая, красавица!
- Этого я не слыхала. - Позвольте.
- Дама вмешалась в густую толпу.
- Что?
- Худо.
- Ах, он... Не-уже-ли по десяти копеек?
- По десяти тысяч игрывал, да им на днях черти заиграют!
- Жаль!..
Графиня сидела против зеркала и не смотрела в него.
Вошёл поручик.
- Что вы скажете? - живо проговорила она.
- Отыскал, графиня.
- Как я вам благодарна! А я отчаивалась!.. Докончите же услугу... потрудитесь... Возьмите людей...
- Я уже принёс, графиня. Куда прикажете?
- Сюда, сюда!.. Вы умеете обязывать, поручик! Благодарю вас... Как я благодарю вас!
Прекрасные глаза графини выразительно остановились на молодом человеке.
Поручик вышел и скоро воротился. За ним несли рояль превосходной работы.
- К окну, сюда, к свету... Да это мой рояль!.. Друг! брат! - вскрикнула графиня. - Друг милый!..
Если б не было свидетелей, графиня расцеловала бы ножки рояля.
Она не дала времени уставить инструмент.
- Что сыграть вам? - вскричала она весело, вся улыбающаяся, вся розовая. - Я должна благодарить вас. Говорите, поручик!
Поручик молчал.
- Вот вам ария, которую вы любите... вот и баркарола... вот и другая и третья...
Она заиграла.
- Да этому конца не будет! - вскрикнула графиня, бросая руки на клавиши. - Пойдёмте к графу. Не проснулся ли он?
Вдохновение - дивное дело! Велико оно в красках, красно в слове; но в звуке... в звуке, мне кажется, оно краше, выше всего! В звуках так мало нашей земли, в них так много неба! Они говорят без слов, рисуют без красок!
Но вдохновение на челе женщины... как описать его?
Поручик сделался почти домашним у графа, как ложка для стола, его принадлежностью. Граф, пожимая ему руку, называл его: Моя салфетка! - Что хотел он этим выразить? - Понятие ли о защите, или чувство довольства, которое сравнивал с тем, когда снимал салфетку с своего прибора? - Это известно ему одному. - Только лаская Жоко, он часто повторял: «Моя тарелочка! соусник мой! вилочка ты моя ненаглядная!..».
Ужасно! Как может человек оземлениться, обуяться телом до того, что если в душу залетит искра жизни, луч чувства, он не знает, что это? - не дает ей имени и вдруг приголубит: моя салфетка!
Поручик догнал графа, кажется, на третьей станции и, по просьбе его, ехал всё вместе с ним. - В дороге и самые маленькие услуги кажутся величайшими одолжениями. Граф чувствовал себя чрезвычайно обязанным, не хотел расставаться с милым спутником и даже предложил ему жить в одном доме. Молодой человек, как грома, испугался этого счастия, и на месте отклонил предложение.
Поручик любил той юной, светлой любовью, которая ничего не ищет, ничего не ждёт, которая ещё себе самой не смеет сказать, что любит! Этот зверёк, пока такой тихенькой, доволен всем! Дайте ему только слышать, видеть её:
Поставить стул, поднять платок.
Он даже боится большого счастия, он не желает его, не знает - милый зверёк.
Но обстоятельства ускорили естественный шаг перехода.
Случалось, что сострадание, жалость внушали любовь; а если любишь и должен жалеть, и видишь мучение?..
Все начала, которые выразились в графе при первом знакомстве, теперь развились в огромных размерах. Дорога как бы убаюкивала их; они спали, только просыпались; - теперь встали, жили, властвовали. И графиня, безропотная, безответная - гордая, благородная душа, на всё идёт, всё делает, только б не смели говорить ей: «Делай!..».
И это каждый день, каждый Божий день!
У молодого человека кружилась голова: долго ли ещё будет эта пытка, это истязание, думал он.
И поручик невольно останавливал взор на мускулах графа, кажется, готовых удержать самую смерть в её роковом объятии!
Боже мой! каких разнородных усилий нужно было, чтобы разбить это здоровье, эту мощь, право, железную! Даже и теперь, когда, по-видимому - всё было кончено, дня два самой не строгой диэты производили чудеса обновления! Но форели, фазаны!..
Граф решительно объявил: быть в Риме и не видать папу - быть на Кавказе и не есть форелей, это одно и то же! Верх смешного, верх глупости, до которой никогда не унизит себя образованный человек!
- Ну-те-ка, мой милый поручик! Моя салфетка! подвиньте ко мне... Что за чародей этот Андрюшка! Форели в сметане, такая сладость!
Доктор вошёл в комнату.
- А, почтеннейший эскулап! Очень рад! Прошу, садитесь... Что это за соус! Бейтесь об заклад на все ваши склянки...
- Это яд, граф, яд!
- Ужасный! - Не угодно ли?
Был консилиум. Доктора объявили графу, что он может надеяться; графине - что он не проживёт больше двух недель, и это ещё очень много при его невоздержности.
Две недели и графиня свободна!..
Поручику было жарко. Он подавал платок и хотел взять руку...
В голове не было ничего нового; но в сердце всё переродилось.
Вереницы неясных, неуловимых мечтаний теснились вокруг. Графиня ещё похорошела... Боже мой! как несносен этот граф!..
Графиня ни разу не показывалась в городе, не была у ванн. Теперь она, кажется, боялась выйти в другую комнату; медленно ступала, озиралась и задумчиво глядела вниз.
Она будто страшилась своего избавления. Цепи распадались: но как узник встречает первую весть свободы всегда содроганьем, так и она, безвыкупная пленница, трепетала воли и, кажется, готова была сызнова затянуть цепи.


V.
Филин


Это был человек неопределённых лет, кругленький, толстенький, на маленьких ножках с большой головой и огромной ЛЫСИНОЙ. Красные глаза его ВИДЕЛИ людей двояко: и белыми и зелёными, и по совершенно-простой причине: одно стекло в его очках было белое, другое зелёное. Гороховый фрак, как какой-нибудь ветеран, испытав всё: все превратности судьбы, все козни невзгод, окреп под тройной бронёй сала, грязи и орешковых чернил и сделался ничему недоступен.
Можно подумать, что такая редкость и является очень редко; напротив, каждый день, каждое утро, каждый вечер вы встретитесь с нею.
У ванн она непременно потрётся возле вас. На бульваре и не думая толкать, взвизгнет, сожмётся в комочек, превратится в вопросительный знак, отпрыгнет в сторону и, показывая жёлтые зубы, возгласит: «Извините-с». За пазухой у него листы бумаги, в петлице фрака вложено перо.
Вы догадываетесь и не знаете, что это? А он вас знает лучше вашей бабушки, как свои пять пальцев, как то, что у него и пальто, и манто - один гороховый фрак. Я приехала сегодня в вечеру, а завтра поутру он расскажет мне и мою жизнь, и мою историю, и вашу родословную со всеми подробностями: и за кем замужем ваша тётушка, и сколько за ней, по последней ревизии, душ, и на кого метит ваша двоюродная сестрица.
Он всё знает и про него не трудно узнать. Отнеситесь к первому встречному: кто это?
- Не-уже-ли вы на знаете? Да вы верно приехали сегодня? Это... кто его ведает, кто? Филин, если угодно, и Филин Иваныч. Его все знают. По непреложному закону, когда и кем установленному? - не спрашивайте. Это одна из тех мировых тайн, которым ключ пошёл ко дну. Повторяю: по непреложному закону, никто приехавший сюда лечиться и отправляющийся на дальнюю сторону, не может обойтись без него. Делать духовное завещание и позвать кого другого, а не нашего Филина, да это надеть шубу навыворот, пойти на голове, да вас зашикают, да на вас будут смотреть, как на Турка! Удивляться тут нечему. Филином, вероятно, зовётся он, потому что голос его и сам он ужасно схож на пугу! Но как его настоящее имя, не приложено ли и отчество, как его фамилия? Это вопросы, на которые нет ответов. Но Филин - мастер своего дела!.. Да вот и сам он полной особой. Познакомьтесь.
Филин подходил к дому графа. Он размахивал обеими руками, и перо было не в петлице, а в руке.
На крыльце стояла Ирина Власьевна. Она завидела его.
- Что это, отец мой, идёшь-то ты, как мокрое горит? А ещё и птицей зовёшься!
- Сейчас, Ирина Власьевна, сейчас! Все наготове-с и, - возгласил он, показывая перо, - в руку моею!
Ирина Власьевна верно не поняла.
- Ещё покамест не в твоею! На медведе шкуры не продавай. На-ка, понюхай табачку, да расскажи, то ли ты написал?
- То-с, Ирина Власьевна-с, то-с!.. Прекрасный табачок!.. Все пять тысяч душ, все три дома в Москве, всё ей, вышеупомянутой жене, урождённой...
- Хорошо, мой батюшка! Не надо лучше.
- Позвольте-с, Ирина Власьенна! Примером сказать: мы вот с вами хлопочем, неведомо самой графине, чтоб её сиятельству, по законном умертвии его сиятельства, упрочить достояние, не изволите ли знать, кого приймет в соучастие наследия?..
- Да вот, первого тебя, мой батюшка! Чтоб ты себе получше фрачишка сшил. В этом-то уж и в присенки показаться срам. Пойдём же, пойдём. Что было, то знаем: а что будет, то буки.
Ирина Власьевна провела Филина к дверям графовой комнаты и немножко отворила её.
Граф лежал в постели вытянувшись, раскинув руки и с закрытыми глазами; но видно было, что он не спит. У кровати на коленях стояла графиня и исполняла свою обычную должность сестры милосердия. Она была восхитительна в тёмном платье, засучив рукава, накинув на плечо салфетку. Гребёнка выскользнула, и коса упала на пол, светло-русая, прекрасная коса! Графине нельзя было подколоть её: руки у ней были замараны, и коса причаровала трёх мужчин, в ряд остановившихся посреди комнаты.
То были поручик и два доктора.
Ирина Власьевна мигнула одному из них.
Он сделал шаг вперёд.
- Тут? - спросил он шёпотом.
Вместо всякого ответа, Ирина Власьевна схватила голову Филина и толкнула её в дверь.
Доктор отошёл к кровати больного.
- Граф! солнце садится. Вам вредно засыпать. Вы бы занялись с Жоко.
- А! хорошо.
Граф открыл глаза.
- Дайте.
Подали Жоко, которая убирала на столе остатки пирожного. Граф протянул руки, но не мог удержать их: они упали. Поручик посадил Жоко на подушку.
- Граф! я вам дам принять гофманских капель. Не правда ли? - прибавил доктор тихо, обращаясь к сотоварищу.
- Я думаю.
Граф выпил капли.
- Позвольте пульс. Видите ли, вы чувствуете себя гораздо лучше.
- Да, доктор... графиня! не завязывайте, мойте ещё.
- А знаете ли, кто лучший доктор, надежнейший врач во всех болезнях? Душевное спокойствие. Когда дух находится в состоянии мира, отдохновения, когда освободится от всех забот, телу остаётся только сделать шаг - и оно здорово.
Доктор приблизился.
- Граф! или я плохо знаю вас, или вы должны ужасно страдать духом при малейшем припадке вашей болезни? Вы чувствуете на себе сладостную обязанность обеспечить будущее особы, вам столь милой, и трепещете, боясь не исполнить этого. Что могут тут и воды, и все наши лекарства?
Граф упёрся на локоть. Глаза его сделались, как у кошки, золотистые. Он устремил их на доктора.
Тот продолжал совершенно спокойно:
- Ничего, ровно ничего. Любезный граф! я приискал человека, который поможет вам освободиться от этой тягости. Очень уверен, что вы не принадлежите к толпе тех слабоумных, которые думают, что написать духовную... О, Боже мой! я уж пять лет сделал её жене своей!.. Этот человек здесь. Вам угодно позвать его?
- Пусть войдёт, - глухо сказал граф.
Филин раскланялся на все четыре стороны.
Графиня чуть не вскрикнула.
Она видимо не понимала, почему доктор, человек, едва знакомый ей, которому она ни взглядом не намекнула о своих обстоятельствах - является таким ревностным ходатаем дел её; говорит так красно, так ловко завёл графа, что оставил ему волю только идти вперёд, но не назад. И вдруг окончить всё посмешищем, каррикатурой, обезьянкой, которой даже и Жоко оскалила зубы!
Зная себя совершенно чистою во всём этом деле, графиня, полная достоинства, вопросительно посмотрела на доктора.
Он отвечал ей почтительным наклонением головы.
Ещё раз посмотрела графиня на доктора, как бы хотела прочитать всё, что таится в его умных сереньких глазах, и занялась своим делом с тем же вниманием, с таким же спокойствием, как и за час прежде.
Эта женщина будто не знала, что наступила решительная минута всей её жизни: она должна быть или блистательная графиня - оспариваемая на расхват, с четырьмя-стами тысяч годового дохода, обладательница больше, чем двух мильйонов - или смиренная вдова на седьмой части. Графиня будто не знала этого!
Доктор не уставал действовать.
- Граф! человек ожидает ваших приказаний.
- Что-с изволите-с, ваше сиятельство?
Граф открыл и закрыл глаза.
- Пишите форму.
Доктор сел и положил палец на губы, и точно будто в силу этого движения в комнате сделалось совершенно тихо. Только скрып пера и лёгкий всплеск воды вторили прерывистому дыханию графа.
Смерть быстро приближалась... И где здесь быть жизни? Одни кости, одни жилы в мешке оливковой кожи.
Граф широко раскрыл глаза и вперил их в графиню.
- Ну, да! Хорошо... Мойте...
- Ваше сиятельство-с! Форма-с готова-с.
- Хорошо.
Граф не спускал глаз с графини.
Кажется, он будто видел её впервые, в первый раз она предстала пред ним во всей прелести своей, во всём блеске своих достоинств! Он смотрел, всё смотрел. Теперь только он оценил её, понял, что за сокровище, что за рай давало ему небо в этой светлой дщери земли!.. И всё кончено! Поздно рас-каянье... Кончено всё! Она достанется другому, который...
- Форма-с готова-с, ваше сиятельство-с!
- Слышу.
По жёлтому, безжизненному лицу графа пробегало зеленоватое пламя, жилы напряглись, ноздри так и пышали!
- Графиня! я умру... завтра... сегодня... Я отдаю вам всё; но... графиня! вы не должны выходить замуж!..
Кажется, он хотел быть диким Индийцем, и если не сжечь, то живую зарыть её!
- Да, графиня! Сегодня вы перевенчаетесь, завтра у вас возьмут всё мои наследники. Вы не должны выходить замуж! Слышите?.. Вы должны обещать мне!..
В комнате поднялся шум. Все встали.
- Обещайте, графиня!
- Граф! подумайте... Мне нет ещё девятнадцати лет. Что ж, мне идти в монахини?
- А! так вы рассчитывали совсем на другое? Вы давно считали минуты моей жизни?.. И я был так глуп, что не разгадал вас! Не видел... Да что тут было видеть? Когда вы были женой, как должно быть жене? Заботились ли вы о больном муже...
- Остановитесь! - вскрикнула графиня.
- И вы можете говорить это!.. Я не заботилась о вас? Что ж я делала? Что делаю я теперь, когда два часа я не встаю с колен? Когда у меня льются слёзы и я не могу стереть?.. Граф! посмотрите, что я делаю!..
Она поднялась, упала на колена... взлила воды ему на ноги, покрытые язвами, и заплакала.
- Что ж вы молчите? Говорите, граф! что делаю я?
- Что делают только ангелы, чего не сделает другая женщина! - вскричал молодой человек вне себя.
Он подошёл к графине.
- Графиня! - заговорил он. - И он торгуется с вами! он!.. Графиня! у вас есть всё, вам не надо ни нитки! Позвольте только этому сердцу, этой руке...
- Молчите! - грозно сказала графиня.
Она встала. Слёзы высохли; щёки у ней пылали.
- Наконец, этого только не доставало!.. Боже мой! - произнесла она с невыразимой тоскою.
- Граф! я не упрекаю вас. Но до чего вы довели меня, что вы сделали со мною? Ко мне, ещё при жизни мужа являются другие мужья!.. Что вы сделали со мною?..
Графиня заплакала.
- А вам стоило только протянуть руку и сказать мне: Быть может, я был виноват; но ты исполнила свою обязанность. Как мы ни жили - умрём друзьями! И я бы забыла всё, всё, я бы благословила вас и, кто знает? Эти длинные, тяжёлые три года, не были ль они для меня самым светлым, самым весёлым воспоминанием? Нет! Граф! я не пойду замуж, но не хочу вашего имения!..
Графиня вышла.


VI.
Ведь это женщина!


- Да-с. Решительно, как я говорю вам, - прибивая палкою, говорил франт. -  Граф протянул руку и сказал умирающими голосом: «Милая, милая графиня! я вам отдаю все свои десять тысяч душ...».
- Пять! - перервала дама, внимавшая повествованию.
- Десять-с. Я только что не был там! «Я вам отдаю все свои десять тысяч душ, два дома в Москве, в Петербурге, на Невском, на Покровке, у какого-то моста; долго ли вы будете помнить меня, милая графиня!». Она так точно, как вот я вас беру за руку, взяла своего длинного артиллериста и сказала приседая: «Я выхожу замуж за monsieur поручика».
- Ах, Боже мой!.. Ну-те, что ж граф?
- Граф заплакал... бедный старик! и сказал кротко: «Графиня! я вам не даю ничего».
- Он так сказал?
- А как же, сударыня, он смел бы сказать иначе? Чтобы он осмелился дать ей что-нибудь?.. Да я бы ему! Да я бы, я бы...
Франт пришёл в такое волнение, что начал бегать.
- Ужасно, ma chere! Хоть он и старик, и больной, да всё-таки он муж, муж... Вот и у меня... Ты не видала его... этого...
- Мельком, раз... Что-то такое гордое... высокий... большие, чёрные глаза... Так будто и повелевает!..
- Видишь, ma chere! и ни разу не был ни у ванн, ни в собрании? Графиня ревнива, как Отелло. Она уморила графа ревностью... Ай! как разрядилась наша Longue-gorge!.. Целая ватага! Пойдём... и этого убьёт, непременно убьёт! Увидишь!.. О, смерть, смерть!..
Лица переменились.
- Признаюсь, мне нынче стыдненько, что я женщина.
- Что ж делать? Пушки! Артиллерия!..
Пара остановилась у ворот графа.
- Вот-с, матушка, и сиятельная-с! Вот уж истинно-с просияла! - кричала толстая московка.
- Ах, как мне хочется её видеть!
- А что вы думаете: графиня будет провожать тело?
- О, да, да! непременно! - А упасть-то в обморок, разве вы забыли? У меня и спирт наготове...
- Если б я могла ненавидеть, я бы возненавидела этих сплетников. Презренная тварь! он не знает, что, бесчестя женщину, он бесчестит свою мать, сестру, жену - всё, что человек имеет милого, святого на земле!
Со всех сторон раздавались восклицания, вопросы.
- Как вы думаете, что делает графиня?
- Запасается средством для слёз.
- Каким?
- Всяким.
- А именно?
- Нашатырным спиртом, треньем, хреном...
- И луком? Ха, ха, ха! луком!..
- В самом деле, это интересно: будет ли плакать графиня?
- Ах, Боже мой! Как смешны будут на ней плёрезы!
- Она наденет шляпку.
- Нет, чепчик!
- Шляпку, чепчик, для вас, сударыня, всё равно! Она поедет в карете, и стёкла завесятся чёрным.
- Какая карета, сударь! Ей граф отказал один старый колпак свой!..
- Нет, таки шляпку!
- Таки нет, чепчик!..
- Замолчите!
- Он!.. он!..
Ворота растворились.
Весь этот гул мирских суждений кстати покрыло тихое пенье: «Бессмертный! помилуй нас!..».
Погребальное шествие вышло на улицу.
Всё было великолепно. Всё так ярко блестело на гробе, всё так велико было вокруг... Двенадцать священников, дьяконы; кресты, Евангелие; хоругви вьются, и звон колоколов, и пение, и благовония, и всё это тому, кто был земля и идёт в землю!
Графиня замыкала шествие.
Она шла за гробом. Свеча ярко горела в руке у ней.
Она не плакала; ни малейшего напряжения в чертах, лицо гладко; но какая душа вырезалась на открытом челе!.. Тоскуйте так о грехах ваших, и Господь вам отпустит их, и не возьмёт ваших слёз, не захочет рыданья!.. Плёрезов не было, одно чёрное: чёрное платье, чёрный чепчик, чёрная косынка. В этой грусти нет ничего земного. Гроб, это шаг, где останавливается всё, где должны умереть все наши чувства - воскреснуть одна любовь, слышаться одна молитва!
Пришли на кладбище.
Молитесь: яма глубока, смерть так таинственна, пение умилительно просится в душу!
Графиня стала на колени. Она крестилась, она смотрела на небо...
- Вечная память!.. - возгласил клир, и всё кончено.
Нет! Только что начинается торжество человека: - вот христианство: кругом уничтожение, прах, языческая плоть наша уверяет, что всё это мертво!.. Дух Господень встаёт, Вечность! - говорит Он.
О, да, да! Венец христианства - гроб; царство его - могила!
Графиня сняла перчатку, взяла горсть земли, тихо бросила её на гроб, потом другую, третью и остановилась на краю могилы.
«Мир тебе!.. вечная память!» - прошептали уста без слов.
Толпа густела и смотрела.
Графиня уж взнесла ножку на ступеньку кареты. Два человека, едва касаясь её, держали под руки.
- Ваше сиятельство-с! ваше сиятельство-с! - раздалось позади.
- Что вам угодно? - спросила графиня.
Филин тащил бумагу.
- Его сиятельство граф-с, в Бозе почивающий супруг вашего сиятельства, изволили повелеть вручить вам, ваше сиятельство, сие духовное завещание.
- Мне? Разве вы не слыхали, что я сказала?
- Духовное завещание, ваше сиятельство, писано без всяких условий.
- А разве вы не слыхали, что сказала я?
- Духовное...
- Позвольте.
Графиня взяла бумагу, разорвала её и бросила в сторону.
Филин опустил руки и стоял недвижим.


VII.
Прочтите ещё


«Здесь так много больных без потребностей жизни. Они требуют по-мощи... Я даю концерт в шесть часов у себя в доме. Кому угодно?
                ГР. Д***».

Этот билетик-объявление лежал на всех столах в Пятигорске, и за него много ссорились, за ним много бегали...
- Нет! она умрёт! - говорил поручик, перебирая билеты. - Небо не оставит её нам... Ангел! - воскликнул юноша, целуя подпись. - Он убил, отравил всю жизнь твою, а ты сыплешь на его могилу благодеяния.
- И если б ты жила! Нет, ты умрёшь! Ты живёшь ещё, пока весна; но ты ландыш  - ты умрёшь с ландышем!..
Он долго плакал.
Нетерпение было так велико, что уж в пять часов начали съезжаться. В половине шестого зала была набита: сидели на окнах; запрудили улицу. Это было не желание слышать, а желание видеть!..
Время текло медленно. Приличие не позволяло собраться не в назначенный час и кричать, как на улице; а молчать и ждать, какое мученье!
Рояль был выкачен на середину комнаты. Он был настроен и открыт; Requiem великого Моцарта развёрнут на первой странице; стул поставлен. Всё готово. Человек, весь в трауре, с плёрёзами, с перевязью, как бы на страже, взялся за стул и стоит как рыцарь. На левую руку у него накинута атласная чёрная мантилья.
У двери кабинета - два его товарища. Графиня была там. Они беспрестанно докладывали ей. Приходили хозяин, хозяйка, люди; одна Ирина Власьевна входила без доклада. Но они так ловко управляли дверью, что, несмотря на все старания, никто не мог видеть, где сидит и чем занимается графиня.
Бедный поручик один ждал без шёпота, без ропота, даже с улыбкой. Он знал, что скоро наступит время, когда и ожидание покажется блаженством.
С лёгким шумом обе половинки двери распахнулись. - Графиня вышла.
Она была, как поутру, так же бледна, кажется, ещё бледнее. Весь чёрный наряд тот же, только в волнах его, как змейка, блестела и вилась тоненькая золотая цепочка, падавшая с часов.
Графиня поклонилась и стала на минутку. - Она вынула часы и будто показала их.
Сколько неуловимой прелести, приятности, сколько выразительности было в этом движении! Она хотела извиниться и сказать: «что не она виной их ожиданья. Она назначала шесть часов. Вот они — вот и она!».
И как очаровательно высказала она всё это одним небольшим движением руки!
Она подошла к фортепьянам и сняла перчатку с правой руки; человек стёр клавиши белой салфеткой, и графиня села. Она взглянула на рояль, на ноты и безо всяких предварительных погремушек взяла аккорд и начала играть,
Сначала заунывные звуки терялись в воздухе: собрание обратилось в зрение, умертвив все прочие чувства. Нельзя и винить!..
Графиня одушевлялась, она видимо забылась. Румянец выступил, глаза налились какой-то сияющей влагой; лоб сделался бел, как снег. Но красота тела - гармония, осязательная гармония; и долго ль от гармонии в чертах перейти к гармонии звуков?
Общество почувствовало, что над ним носится какое-то очарование, что к нему надо прислушиваться, и мало-помалу слух стал оживать, он сбросил с себя оковы тела - общество услышало звуки Моцарта!
В комнате всё умерло: ни вздоха, ни шелеста платья; одни звуки!

И звуки те лились, лились,
Как слёзы, мерно друг за другом...


Графиня кончила. Руки её, белей слоновой кости, недвижно лежали на клавишах; росинки выступили на лбу. Она не думала вставать со стула; она как бы продолжала игру; между тем, никто уж не слыхал звуков.
Графиня встрепенулась, и клавиши опять запели.
Это было очаровательное allegretto, andantino con grazia.
Поручик улыбнулся. Ему было и весело и грустно; он встал.
Эти звуки летели прямо в сердце; они будто говорили о ней, когда жизнь её была игрушкой. - Но это время мимолётно. - И скоро в звуках явилось меньше резвости и младенческой беспечности. Они подчинились какой-то нежной стройности. Играли и пели, но с другим чувством; будто шалили, но не с тем увлечением. - Понемногу в них стало западать что-то издалека - будто прорываясь из другого неба. Явления эти учащались и росли.
Что за чудный мир! Сердце так и расширяется, полна душа... Ах! дайте, дайте этих сладких, серебристых звуков! В них заворожено счастие, в них заколдован свет и любовь.
Subito, и всё исчезло.
Сделался мрак посреди полудня, умерла душа в пиру! Струны заныли, звуки будто выходили из живого гроба.
На всех лицах выразилась тревога: что это будет?
Раздался потрясающий удар!
Все вскочили.
Чего не было в этом взрыве? - И трепет, и стон, и замиранье... Отвергали, прощали; давали обеты, рвали рукописанья... Здесь было всё: вся жизнь, всё, кроме радостей!
Графиня встала и уехала.


Подпись:  НАДЕЖДА***

(«Отечественные Записки». 1848. № 12 (декабрь). Отд. I. С. 333 – 356).


Рецензии