Черта
Памяти воинов русской Засеки, отдавших жизни свои за свободу
родной земли, посвящается.
1.
Теплый, сухой ветерок приносит пряные и горьковатые запахи степных трав. О чем перешептываются меж собой тонкие былинки, сочно-зеленые листья и хрупкие лепестки растений? Быть может, в соках, струящихся по их стебелькам, запечатлена память предков, оставивших в черноземе свои семена? И взошедшие в будущем году из жирной почвы пышные благоуханные цветы и скромные осоковые стрелы хранят воспоминания о том, как их цветущих-зеленеющих предков потоптала конница. Неважно, чья – не ведают растения о распрях меж людских племен и так ли уж важно, копыта русских, ляшских или татарских коней мяли нежные чашечки колокольчиков. Завяли они, поруганные и побитые, но взошло из семян новое племя. Год за годом, век за веком, миллионы цветущих поколений сменятся, и переживут они род людской. И будет зеленеть, и благоухать степь, пока не надвинется из полярных широт новое оледенение, или не зальют землю волны грядущего моря, или не сменят травяной покров выжженные пески.
Едва ли эти натурфилософские мысли копошились в голове всадника, несшегося во весь опор к берегам петлистой Прони. Все усиливавшийся ветер трепал полы его распахнутого кафтана, ерошил бородку, пытался сорвать с головы мятую шапку, которую всадник придерживал одной рукой, другою направляя скакуна. За ним неслись еще двое михайловских казаков, рассекая колышущуюся гладь луговых трав. Вот уж за ближайшим холмом показались бревенчатые стены и квадратные башни сторожевой крепости. Вперед, по взбегающей на вал широкой дороге, по мостику, перекинутому через ров, к воротам, зорко охраняемым стрельцами. Окрик, ответ – и поднимается тяжелая решетка, пропуская всадников в город. По кривым улочкам, мимо обывательских домиков, мимо массивной воеводской избы, мимо воздвигнутого казаками храма, по деревянному мосту, угрожающе скрипящему близ бурливого речного порога – в родной Уголок, утопающую в зелени садов казачью слободу. Вот и дом, невысокий плетень, над которым раскинули ветви вишневые деревца. Едва заслышав стук копыт и голоса подъезжающих всадников, жена Катерина бросилась отворять скрипучую калитку.
- Папа, папа приехал! – заголосила детвора. Самый старший, двенадцатилетний отрок Еремка, пулей вылетел на крыльцо, мотнул вихрастой головой и опрометью кинулся к спешившемуся отцу, проскользнул прямо под рукой маменьки, отодвигавшей щеколду.
- Здорово, молодец! – папа потрепал его светлые волосы, но как-то машинально, торопливо, быстро привязал коня, решительным движением отодвинул калитку, бросил старшему: - О конях позаботься! Вишь, еле живы…
Катерина, готовая уже обнять мужа, вернувшегося из дозора, в недоумении отступила:
- Стряслось что? – предчувствуя недоброе, произнесла она. Ничего не ответив, Дмитрий прошел мимо, взлетел на крыльцо, распахнул дверь. Обернувшись на миг, крикнул супруге: - Я только молока хлебну, перекушу на ходу да к казачьему голове. А ты друзьям моим вынеси-ка сальца, хлеба каравай да попить чего есть. С утра во рту ни росинки нету!
- И не присядешь? – всплеснула руками Катерина, но муж уже ворвался в сени. Пулей вылетел из-под ног полосатый Рыжик. Испуганно заголосила двухлетняя Даша. А Пантелей, которому совсем недавно стукнуло десять, удивленно проговорил: - Папа, что такое с тобой?
Отец только отмахнулся. Катерина тем временем обернулась к соратникам мужа, и, с тревогой в голосе, спросила:
- Что приключилось-то?
- Димитрий сам расскажет, – только ответил степенный Иван Кочергин, тяжело дышавший после многочасовой скачки. – Беги к нему да помоги собраться.
- Да что скажет-то, коли ему некогда, - еще более тревожно промолвила она. А тем временем из раскрытого окна высунулась растрепанная голова казака Дмитрия Абрамова, который хрипло прокричал, обращаясь к жене:
- Да что ты застряла там, лясы точишь! Беги бегом в дом! Хлеб где, черт тебя возьми?!
Вздрогнула Катерина. Редко когда муж, с которым душа в душу прожили они полтора десятка лет, говорил с ней в таком тоне. Видать, и вправду беда стряслась. И она засеменила к дому. А в это время, единым духом осушив большую глиняную кружку молока, Дмитрий заталкивал в узелок все съестное, что попадало под руку: кусок сальца, пару луковиц, надкушенную кем-то из домочадцев репу.
- Вот, что с обеда осталось, - Катерина была уже тут как тут с небольшим ломтем хлеба, который Дмитрий впопыхах не заметил на краю большого стола. Она выразительно-вопрошающе взглянула в серые глаза казака. – Скажи мне: что случилось, куда спешишь?
- И это на троих? – Дмитрий крепко выругался, засовывая краюху хлеба в узел. – Запороги идут, вот что приключилось!
Катерина недоуменно уставилась на мужа:
- Ну, идут и идут. Зачем всех переполошил? Вон Дашка плачет (из сеней доносился плач перепуганной малютки). – Ну, придут – и примем дорогих гостей честь по чести.
- Примем, - яростный огонь полыхнул в светло-серых глазах Дмитрия. – В копья и топоры примем, из пищалей угостим «дорогих гостей», – передразнил муж.
- Запорожцев – на копья? – остолбенела Катерина. – Они ж нас…
- Из неволи выручили, хочешь сказать? – злобная гримаса скривила лицо казака. – А теперь они же нас в полон и погонят, ежели сразу не перережут!
- Что ты говоришь такое?! – Катерина изумилась еще более.
- Нечего мне с тобой разговоры разводить! – вскричал Дмитрий Абрамов. – Молоко где?
- Да тут оно, возле печи стоит, - обиженная тоном мужа, Катерина закусила губу, но тут же воскликнула: - Вот бес-то полосатый, я тебя сейчас! – она схватила полотенце и запустила им в кота, чья пухлая усатая мордашка уже «трудилась», пытаясь сдвинуть крышку кринки. Испуганно мявкнув, котяра отскочил в сторону. Глиняная крышка разбилась об пол. Катерина, еще раз шуганув Рыжика, подхватила сосуд с молоком и подала супругу. «Расплещу ведь! Закрой хоть чем-нибудь!» - и он вручил кринку обратно жене. Та подобрала с полу полотенце и аккуратно обмотала ее сверху. Обиженный Рыжик забился в угол.
- Жди меня к вечеру. Мы сейчас к голове, от него – к воеводе Степану. О конях пусть Еремка позаботится, напоит, накормит. Они вон взмыленные все, отдохнуть должны пока. А мы уж каждый на своих двоих. Перекусим на ходу. Вернусь вечером, ужин сготовь, - все это Дмитрий отбарабанил скороговоркой – и ринулся на улицу. Запнулся, опрокинул лавку, едва не уронил кринку. Услышав грохот, дочка еще громче захныкала.
«Даже не поцеловал», - печально развела руками Катерина. Если лихорадочная суета поначалу обескуражила женщину, то вести из уст мужа окончательно выбили ее из колеи.
«Запорожцы идут… Грабить, полонить, убивать…Да не может быть такого! Да они ж одного с нами русского племени, хоть и прозывают их хохлами да черкасами…Давно уж позади смута, когда русские люди резали друг друга. Да и наши казаки в ту пору тоже отличись – пуще ляхов бесчинствовали. Как вспомнишь…Ну так то в прошлом. Ныне мир на Руси воцарился, есть царь законный, всем народом призванный. И неужели вновь смута грядет?» - Катерина облокотилась на печь, казалось, не в силах выдержать тяжесть страшной вести, столь внезапно обрушившейся на нее.
Хлопнула калитка. Дмитрий на бегу бросил старшему сыну: «Отвел коней?»
- Только что. За ними братец сейчас ухаживает.
- Успел пострел…
- А что произошло-то? – мальчик воззрился на отца.
- Дуй на конюшню! – рявкнул Дмитрий. – Помогай брату. Что произошло, у мамки спросишь. Мне некогда!
Он подскочил к Ивану Кочергину:
- Давай суму сюда!
Товарищ распахнул кожаную суму, а Дмитрий запихал туда кринку с молоком, затем выразительно потряс узлом со снедью.
- Значит, сейчас мы бегом к голове, поведаем, как и что. Пора, мол, казаков поднимать.
- Так и зачем было съестное брать? Голова – хозяин хлебосольный, угощать любит. У него и вкусим яств, - предложил Сашка Ковригин.
- Нет у нас времени за столом сиживать! – отрезал Дмитрий. – Доложили – и в город к воеводе. А он как разузнает от нас все, так сразу же начнет готовить город к осаде, он медлить не любит. Вот после этого, в городе, мы переведем дух и перекусим. Времени на все про все у нас мало. Каждый час сегодня дорог. Чем раньше подготовится крепость к осаде… - он не договорил – и так все ясно. Все трое ринулись к дому казачьего головы.
- Мама, что такое? – спрашивал Еремка у застывшей на пороге Катерины. «Беда пришла»,– только и сумела вымолвить она.
2.
Беспокойно, тревожно было жить на краю Русской земли, там, где возделанные поля, тенистые дубравы и светлые березняки уступали место привольному степному простору, тянущемуся от границ Московской державы до самого моря. Сколько племен и народов прошло с востока на запад через эти края. Мало-помалу Русь отвоевывала земли у Дикого поля, продвигаясь из века в век все далее к югу. Оттуда, из глубины великой степи долетал до приграничных селений дым костров, слова нездешних наречий, ржанье и топот коней. Вековечная угроза таилась в ковыльных далях Дикого поля. Налетали крымцы да ногайцы, палили грады и селения, вытаптывали посевы, угоняли в полон землепашцев.
Сколько трагедий разыгралось в этих окраинных землях! Сколько слез и крови угоняемых полоняников впитал нетронутый плугом чернозем. До самых стен Москвы доходили крымские разбойники! В 1571 году, пользуясь отсутствием на Москве государя и беспечностью воевод, неожиданным наскоком разорили и пожгли стольный град, тысячи горожан посекли, тысячи нашли страшную погибель в пламени. На следующий год, обнаглев от безнаказанности, опьяненные легким успехом, вновь двинулись враги на Русь. Да раз на раз не приходится. Князь Михайло Воротынский разбил их в жестокой брани при Молодях. Много тогда слетело с плеч татарских голов, много разбойников в цепях да путах погнали победители в глубь земли Русской. Русский реванш, будто поток ледяной воды, обрушился на голову хана. Велик, храбр и умен был князь Михайло. Дабы оградить родную Русь от захватчиков сочинил он свой «Приговор» - первый устав пограничной стражи. В ту пору – была это средина шестнадцатого столетия – на южных рубежах растущего и мужающего Русского государства выросли каменные и деревянные крепости.
Грозно и сурово глядели вдаль башни Венева, Севска, Белгорода, Дедилова, Данкова, Пронска, Скопина, Шацка, Ряжска, Епифани, Лебедяни, Кром, и еще многих крепостей. В 1551 году брат Воротынского Александр да Михайло Головин воздвигли на рязанской «украйне» (окраине) деревянный укрепленный городок Михайлов. Имя свое получил град в честь Архистратига Михаила, предводителя всех сил бесплотных, небесного тезки воеводы Головина. Впрочем, многие историки полагают, что новопостроенный град лишь воспринял имя старого Михайлова, некогда разрушенного татарами – подобно тому, как нынешняя Рязань носит имя древней Рязани, испепеленной нашествием (недаром долгое время именовалась она Переяславлем Рязанским – городом, перенявшим славу былой столицы русского княжества). Первыми жителями нового Михайлова стали стрельцы, пушкари, затинщики, плотники да казаки рязанские. В Михайлове и близ него выросли три казачьи слободы: Черкасская (в ней селились выходцы из Малороссии), Прудская и местечко Уголок на противоположном берегу Прони. В двух последних разместились рязанские городовые казаки, славные своими ратными доблестями. Не только велико- и малороссы, но и крещеные татары, и мещера, и мордва шла на службу государеву. Это разноплеменное воинство верой и правдой служило Руси, беря пример с казаков прежнего времени, оборонявших от ворогов пределы тогда еще независимого Рязанского княжества.
Крымский хан Ахмет-Гирей со своею ордою шел на Переяславль-Рязанский. Да не суждено было хану пожечь-пограбить славный город. Встретили его рязанцы на берегу одно из многочисленных речек, притоков Прони. Долго длилась сеча, порубили русские воины захватчиков великое множество. Окровавленные, иссеченные, утыканные стрелами как еж иглами, тела крымцев уносило течением. Пожрала река непрошенных гостей, и с тех пор прозвали ее Жракой. И немало еще таких «Жрак» было на русских рубежах…
Укреплялась граница Московии, росла и ширилась Засечная черта. Глубокие рвы, заполненные водой, бревенчатые стены и частоколы служили надежной защитой от вторжений. Рубили крепкие дубы и толстоствольные сосны – из посеченных дерев сооружали завалы на лесных тропах, чтоб даже мышь не проскочила. Отсюда-то и пошло слово «засека». Высылали в степь дозоры – зорко следить, не близится ли неприятель, не примешивается ли к пряному запаху полевых трав дым кочевничьих костров, к стрекотанью кузнечиков, скрипу коростелей, пенью жаворонков другие зловещие звуки: скрип кибиток, цокот подковы, щелканье бичей, хищные посвисты и крики всадников.
Не раз доставляли воеводе связанного по рукам и ногам языка. Суровый военачальник мрачно оглядывал пленника, властным жестом велел извлечь кляп изо рта, через толмача задавал татарину вопросы: где раскинули стан басурмане, много ль их, когда и куда замышляют направить коней? Молчал язык, только бешено вращал горящими очами, злобно кусал губы, плевался, поминал шайтана, грозил «урусам» всяческими карами.
- На дыбу захотел? – грозно возвышал голос воевода. – Ничего, мы тебе язычок твой мерзкий живо развяжем, всю правду-матушку говорить заставим. И не таких ломали…
Все чаще рязанцы уходили в самое сердце степей, промышлять, как писал наш великий историк Василий Ключевский, пчелой, рыбой, зверем и татарином. Добавим – и татаркою.
Бывало, привозили в русские пределы и чернооких красавиц-полонянок. Женщины были в ту эпоху желанной добычей воина наряду со златом-серебром, шелками да паволоками.
- Ишь ты, притащил с собой басурманку поганую, в шароварах… Будто на Руси красных девиц мало, - ворчали бабы, огрызались на молодца. Проходило время – и рождались на свет русские младенцы с татарскими скулами и раскосыми глазками. Достигнув совершеннолетия, становились в ряды защитников отцовой земли, храбро сражались против своих родичей по матери. Разноплеменная кровь текла в жилах воинов, да почва русская, что превыше всякой крови, объединяла их.
Много славных деяний совершил Михайло Воротынский, храбро обороняя русские пределы от незваных гостей. Да только все ратные заслуги его ничто пред наветами врагов и завистников. Герой взятия Казани и битвы при Молодях обвинен был сперва в сношениях с крымским ханом и брошен в пытошный застенок. Вздорность обвинения была слишком очевидной – и придумали новую клевету: будто бы задумал князь колдовством погубить царя Московского. Иоанн Васильевич самолично допрашивал с пристрастием опального князя. Не вынес пыток старик, отдал Богу душу. Вот и вся благодарность славному полководцу за воинские подвиги. Умер князь, но остались в память о великом воине воздвигнутые на русском рубеже твердыни и поставленная по его приговору служба засечная, пограничная.
Верно служили вере, царю и Отечеству стрельцы да казаки засечных городков. Бог высоко на небе, царь далёко в Кремле, а Русская земля тут, за спиной. Дрогнешь, отступишь – и хлынут на Русь татары ли алчные, ляхи ли лукавые. Стой насмерть, держи оборону супротив супостату, не щадя живота своего. Просто и прямо. Да кабы всегда было так просто…Грянула тут на Руси Смута великая, зашатались опоры-устои державные. Кто к очередному самозванцу подастся, кто к атаману воровскому своих же земляков-соплеменников губить и грабить. Рассыпалось государство Русское, кому теперь присягу верную держать, кому служить? Всяк сам за себя решает. И лишь когда воцарился законный царь-государь, вернулись рязанские казаки к своему исконному предназначению – твердо стоять на рубежах Русских, служить царю верой и правдой.
3.
Внимательно выслушал казачий голова Уголка сбивчивую речь Абрамова. Едва переведя дыхание, тот принялся с жаром пересказывать виденное в степи:
- Несметное множество идет на Русь. Тыщами прут запороги, ни конца, ни краю не видать ихнему воинству. Наш дозор обстреляли, едва ноги унесли. Одного, Ваську из Скопина, ранили; пришлось оставить его в деревне на попечение знахарки – пусть поправляется.
- Сколько вас там было? – перебил голова, нервно перебирая узловатыми пальцами.
- Восемь казаков. Двое в Скопин поскакали, один, как я сказал, в ближайшей деревне остался. Еще двое умчали вчера в Ряжск. А мы вот сюда летели. Едва домой забежать успел, Катерину проведать, чтоб не волновалась – вот он я, жив-цел вернулся. Она всегда так беспокоится как я в степь ухожу. Наверно, уже родне Ивановой да Санькиной передала, что живы ребята. Нам бы коней сейчас, свои-то совсем замотались опосля такой бешеной скачки, дома у меня их оставили. Мы живо – через мост к воеводе и обратно, только еще перекусим малость. А ты, голова, казаков собирай сегодня ж вечером. Пока обойди сотников до полусотников…
- Да я уж без твоих напоминаний знаю, чего мне делать надлежит, не учи ученого, – мрачно проворчал воевода. – Можете прямо сейчас у меня наскоро перекусить, да и к воеводе поспешите.
- Никак нельзя, - вмешался Иван. – Ты только коней нам дай, мы туда-сюда через мост…
- Ну, быть по-вашему. Голодные, небось, - посочувствовал голова.
В ответ Иван только выразительно похлопал по сумке и ткнул пальцем в узелок Дмитрия:
- С такими вестями не то, что про обед – про весь белый свет забудешь.
- Ну что ж, скачите, - ответствовал казачий голова. – Сейчас распоряжусь, чтоб свежих коней вам дали. Запороги, значит, нагрянули. Наслал Господь испытание на Рязанскую землю! Все за грехи наши прежние расплачиваемся.
Казаки откланялись, шапки нахлобучили и, бегло попрощавшись, как стрелы из лука вылетели на улицу. Вот и лошадки готовы. Вскочили в седла, еще раз помахали воеводе: вечером будем, готовь круг. К мосту летели галопом, провожаемые лаем собак, плачем перепуганных детишек, бабьими криками и бранью:
- Куда летите, черти?! Того и гляди, всех с ног посшибаете!
- С дороги прочь, зашибу всех! – Иван неистово хлестанул коня.
- Куда ты, Ванюша? Стой! – это жена Кочергина Татьяна бросилась навстречу.
- Поберегись! – крикнул Иван. – Как видишь, живой вернулся? В город спешу, не до тебя!
«Будто чужой, хоть бы словом перемолвился! Ой, а ежели беда стряслась?» - Татьяна так и присела, невзначай уронив ведро. Колодезная вода выплеснулась на пыльную дорогу.
Прибежала Татьяна к Катерине, застала ее трудящейся на грядках:
- Скажи мне, что случилось? Ты ведь наверняка знаешь. Наши вернулись, только что видела их. Скачут в город, никого не видят, даже не поздороваются. Тревожно мне…
Разогнула спину Катерина, повернулась к соседке, молвила:
- Запорожское войско на Русь идет, мне Дмитрий сказывал. Сам видел издали.
И снова Татьяна чуть не упала, пошатнулась, наклонила ведро – и плеснула воды прямо под ноги Катерине.
- Ой, прости! Что же это деется такое? Только пожили мирно – и опять нашествие.
Живы были в памяти михайловцев картины Смутного времени. Немного воды утекло с той поры, как горожане впустили атамана Заруцкого с его казаками-донцами. Планы у атамана были грандиозными; поговаривали, будто Иван Заруцкий намеревается посадить на русский престол сына Марины Мнишек, которого сия девица на вторую букву азбуки прижила то ли от «Тушинского вора», то ли от самого атамана. Во всяком случае. Заруцкий всюду таскал ее с собою. Иные утверждали, будто атаман-сумасброд по прозвищу «Тараруй» сам метил на трон московских царей. Когда атаман подошел к стенам града Михайлова, шел последний год окаянной смуты. Сладкими речами да посулами прельстил атаман михайловцев, отворили ему ворота стрельцы. Пестрое воинство Тараруя вступило в стены города. Поначалу-то горожане обрадовались: есть ныне у города надежный защитник и покровитель. Однако атаман вскоре повел себя в городе не как защитник – как завоеватель. Грабили и притесняли михайловских обывателей казаки Заруцкого. Не лучше вели себя и иные их земляки, ставшие сообщниками атамана в насильствах и грабежах над согражданами. Когда покинул Тараруй город, вздохнули жители с облегчением. Схватили самозваных воевод, Ваську Извольского да Мишку Болкошина – ставленников Заруцкого и выдали их на расправу.
Ушел Заруцкий дальше, разорять Рязанщину и другие земли. В конце концов, изловили атамана, привезли в Москву и там на кол водрузили. Злорадно смеялся народ:
- Вот тебе, разбойный атаман, престол об одной ножке!
«Воренка» повесили. Историю эту пересказал Дмитрию поп Елисей. Смутился казак:
- Отрока-то невинного за что смерти предали? Заруцкому поделом, а этого почто?
- Юнец вырастет – и чего доброго права на престол предъявит, - отвечал батюшка. У римлян в сочинениях сказано, что кесарь Август велел юного Цезариона, сына Клеопатры, казнить, дабы, выросши, власть его в Риме не оспаривал. А все ж прав ты, Димитрий, негоже чадо губить. Сослали б в дальний монастырь, коли на то пошло…
…Все это вспоминалось Дмитрию, когда летел он на сером коне казачьего головы по скрипучему мосту через Проню. Грозно шумел порог, потоки пенящейся воды накатывали на гладкие камни, переливались через них и устремлялись дальше меж скользких, валунов. Заметно покачивался мост на позеленевших от водорослей опорах. «На месте ли воевода? – соображал Дмитрий. – Пусть готовит город к осаде: залатает все бреши, все слабые места, рвы расчистит…»
4.
Взметывая клубы дорожной пыли, неслись всадники к воеводской избе. У резного крылечка на лавочке сидел усатый стрелец. Одной рукой он опирался на древко длинного бердыша, другой в задумчивости скреб потемневшее дерево сиденья, мятая шапка съехала набок, готовая вот-вот упасть в траву. Заслышав конский топот, он встрепенулся, поднял голову и недоуменно уставился на остановившихся казаков.
- Мы к воеводе, - едва отдышавшись, произнес Дмитрий. – По делу срочному, неотложному. На месте ли хозяин?
Стрелец недоуменно оглядел разгоряченные, в каплях пота лица всадников:
- Почивает воевода после обеда. А вы откуда такие взялись?
- Не признал, значит? Дмитрий Абрамов я, со мной Иван Кочергин да Ковригин Санька, казаки из Уголка, с того берега…
- Слыхал про таких, - почесав затылок, ответил стрелец. – Подождите, покуда воевода выспится. Он только недавно ко сну отошел. Ждите.
- Некогда нам ждать! – воскликнул Дмитрий. – Буди немедленно.
- Ишь ты, прыткие какие, - стрелец встал и выразительно потряс бердышом перед носом казака. – Ты чего это ерепенишься?
- Зови воеводу, служивый! – угрожающим голосом произнес Абрамов. – Столько верст летели без продыху, чтоб до воеводы добраться, а ты тут мне «покуда выспится». Беги в избу к воеводе.
- Сказано же: не пущу, покуда не проснется! – стрелец готов был замахнуться оружием.
- Ты не пужай, а в избу пущай, - наседал Абрамов, а про себя думал: «Эх, зря мы сразу к воеводе не заехали, пока сломя голову через город неслись. А уж потом жене показаться да с головой перетолковать. Когда второпях да впопыхах, так все и получается». Он крякнул и направил коня прямо на стрельца. Тот отпрянул, а затем взмахнул бердышом:
- Да я тебя зарублю сейчас! Поворачивай назад! Тоже мне начальник! Явился тут…
Конь фыркнул. Абрамов пригрозил плетью:
- Отворяй избу, зови воеводу! Добром прошу пока!
В это время Сашка нагнулся, поднял с земли увесистый камень и запустил его в окно, затворенное ставенками.
- Да я…Да ты! Что!? – стрелец задыхался от гнева, возмущенный наглостью молодого казака. Грудь коня уткнулась в угреватое лицо стража.
- Поди с дороги прочь, затопчу! – Абрамов вскипел от негодования. – Зови воеводу!
А Сашка швырнул еще один камушек в ставню и гаркнул по-молодецки:
- Выходи, воевода! Разговор есть, до тебя касающийся.
Стрелец пятился к крыльцу, держа перед собой бердыш:
- Не пущу, костьми лягу.
Иван меж тем подъехал на коне к окну воеводской избы и принялся стучать по ставням рукоятью плетки:
- Вставай, воевода! Что сейчас скажу тебе – сон как рукой снимет!
- Ах, так! Ты его из дверей гонишь, так они в окно прут! – негодующий стрелец бросился к Ивану, схватил коня за уздечку. – Вот как я рубану!
Он взмахнул бердышом, и, казалось, впрямь зарубит Кочергина. Но в это время ставни внезапно распахнулись, и показалось заспанное, недовольное щекастое лицо воеводы Степана. Он сощурился от солнца:
- Это кто ж такие бездельники государева человека будят, полуденный сон нарушают?!
- Дмитрий Абрамов я, аль не признал, воевода? – казак и вслед за ним два его товарища поклонились воеводе, высунувшемуся в оконце.
- Здорово, Дмитрий! Почто в неурочный час будишь? – в голосе воеводы прозвучало раздражение. – Только-то вздремнул – и на тебе! Бесчинно в избу ломитесь как разбойники какие… Не в кабак же пришли, охальники! – ворчал он.
- Если б не срочное дело, стали бы мы ломиться в избу по твою душу? Из дозора мы вернулись. Вести важные несем, – Дмитрий подъехал к самому окну. Стрелец тем временем отряхивал кафтан, готовясь вставить свое гневное слово меж тирадами воеводы.
- Ты б и в царские палаты так ввалился по «срочному» делу? – мрачно спросил воевода. – Тебя бы слуги царевы вмиг окоротили…
- Жалует царь да не жалует псарь, - голос казака повеселел.
- Это я-то псарь!? Да я верой-правдою государю русскому служу! Я с татарвой рубился, ранен был дважды… - вскипел стрелец.
- Остынь! – коротко и властно сказал воевода. – Спешивайтесь и проходите в сени. А я сейчас оденусь и приму вас честь по чести.
Стрелец уступил дорогу трем уголковским казакам. Отворив тяжелую дверь, вошли в воеводскую избу, сняли шапки, перекрестились на незамысловатую икону Архангела Михаила, покровителя града. В глубине дома послышались шаги воеводы.
- Сейчас, братцы, вот только опояшусь, - прозвучал его тяжелый, глухой голос. Еще немного – и в проеме двери выросла грузная, осанистая фигура Степана Ушакова в наполовину расстегнутой рубахе, с копной нерасчесанных рыжеватых волос над широким лбом. В глазах государева человека таяли последние остатки послеполуденного сна, тяжелые веки под мохнатыми бровями моргали. Степенным величавым жестом он предложил казакам войти:
- Проходите гости, потолкуем. Видно, дело ваше и впрямь не терпит никакого отлагательства, коли решили воеводский сон потревожить.
- Беда пришла, воевода! – сказал Абрамов, усаживаясь за широкий, грубо сколоченный стол. – Идут со Слобожанщины несметные полчища запорогов. Сами видел, еле ноги унесли. Одного из товарищей пуля задела.
- Народ бежит от них, как от заразы, как от пожара степного, – вставил свое слово Иван. – Бросают дома, нивы, берут только то, что на себе унести способны. Шлях беженцами запружен, еле пробились. Страшные дела рассказывают…
- Будто не щадят разбойники ни старого, ни малого. Даже церкви Божии грабят, ризницы опустошают. Младенцев вместе с люлькой на пику насаживают, баб и девок бесчестят, села огню предают, - включился в разговор Сашка. – Лютуют пуще татар в былое время.
- Вот оно что… - воевода поскреб ус. – Выходит, смутные времена на Русь возвращаются.
- А верховодит этими иродами сам гетман Сагайдачный, - произнес Абрамов, задумавшись. – Говорят, будто бы у него сговор с ляхами есть.
- Да-а, - ответил Степан, немного помолчав. – Час от часу не легче. Не ровен час, будут под стенами нашего града. А крепость к осаде не готова! - всплеснул он руками. - Если завтра нагрянут – не выдержит натиска!
- Не завтра еще. На пути запорожских козаков не одна русская крепость стоит, - стал успокаивать Дмитрий. – Пока они до нас доберутся, можно и укрепления подлатать.
- Да, латать немало придется, - задумчиво произнес Степан. – Начиная с частокола и мостика через ров. Еще у горожан привычка скверная: как идут из города – непременно перильцу отломят, дескать, от псов бродячих обороняться да лихого люда. Я уж их усовещивал, и карами грозился – без толку все. На прошлой неделе стрельцы мои Федьку Брыкина поймали за этим делом. Лопнуло мое терпение, велел на воеводском дворе горячих ему всыпать – чтоб наука была для непонятливых. Эх, что за народец мы! – тяжко вздохнул воевода. – Рубим сук, на котором сидим, а потом - хрясь задницей оземь!
- Народ собирать будешь? – спросил Иван, отирая пот со лба тыльной стороной ладони.
- Завтра же с утра велю в било ударить, всех на площадь созову. Начнем крепостцу чинить да рвы расчищать. – Воевода неожиданно хлопнул себя по лбу. – Батюшки! Да я ж с разговорами и угостить вас забыл. Эй, Маланья! - крикнул он. – Сообрази там что-нибудь перекусить для гостей. Небось с голодухи кишки сводит?
- Спасибо, мы уж сами полакомимся, чем Бог послал, - Дмитрий встал и раскланялся, за ним остальные. – Ты давай распоряжайся, а мы вечером своих казаков соберем на круг.
Они покинули воеводскую избу, вскочили на коней и, провожаемые недовольным взглядом стража, поскакали к берегу Прони. Воевода вышел на крыльцо, глянул, насупив мохнатые брови на стрельца:
- Эх, детина! Будить не хотел воеводу. С тобой и войну проспишь!
- А что, опять война?! – удивленно уставился стрелец мутно-зелеными глазами на своего начальника. – С кем же война?
- Дурень! – в сердцах бросил воевода. – Запороги войной идут. Русь грабить да палить!
- Что ж, с запорогами воевать пойдем! – отозвался стрелец. – И не таких прежде бивали!
Воевода хотел сказать что-то воинственно настроенному стрельцу, да передумал, махнул рукой, хотел было захлопнуть дверь, но обернулся и бросил стражнику:
- Через час пойду в обход, крепостные стены осмотрю, ров да тын. Понятно?
Стрелец кивнул головой. Вернувшись в дом, воевода распахнул окно во двор и крикнул:
- Василий! Семен!
Беззаботно балаболившие стрельцы вскочили со скамейки:
- Что желаешь, воевода?
- Через часок крепость осматривать пойдем. Надо вызнать все слабые места. Враг на Русь нагрянул нежданно-негаданно.
- Так и повоюем! – задорно воскликнул молодой, лет двадцати с гаком Семен.
- Не храбрись понапрасну, Аника-воин, коли повоевать еще не довелось. Вот когда пройдешь боевое крещение, тогда другое дело, - оборвал на полуслове бывалый стрелец.
- С кем война-то? – тем же веселым голосом вопрошал Василий. – С погаными крымцами?
- Нет, запороги идут.
- Кабы с басурманами, тогда понятно. А то свои же православные… - воин задумался. – У нас в Черкасской слободе тож выходцы из Сечи есть. Пойдут ли супротив своих земляков биться? А ну ежели переметнутся к неприятелю, ворота откроют? Что тогда?
- Не переметнутся, истинный крест, - уверенно и твердо ответил Василий. – Я их хорошо знаю. Эти хлопцы надежные. И прежде не подводили, и ныне, надеюсь…
- И я надеюсь… - пробормотал в усы воевода.
5.
Назад казаки ехали чинно, степенно – мимо неказистых обывательских домиков; мимо лавок, бойко торгующих всем и вся: мимо кузницы, где в эту пору кипела работа; мимо кружала, откуда доносилась пьяная брань кабацких голышей; мимо капризно блеющих коз, погоняемых пастушонком; мимо лениво переваливающихся уток, бредущих к пруду; мимо старика-сбитенщика, зазывающего отведать напиток. Никто в крепости, кроме троих казаков, воеводы да стрельцов, которых он успел оповестить, не ведал еще о страшной угрозе, нависшей над русским пограничным городком. Покинув Стрелецкую слободу, скоро въехали в казачью Прудскую. Поминутно здоровались с братьями-казаками, живущими по сию сторону Прони. Глядя на сосредоточенного, неулыбавшегося Дмитрия, вопрошали казаки:
- Что невесел-то? Али беда стряслась?
- Готовьтесь, братцы! Скоро нам с вами за сабли браться, - так «поэтически» ответствовал десятник Абрамов.
- Война?!
- Только без суматохи. Готовиться будем к осаде. Передайте вашему голове, пусть круг соберет и воеводу позовет. А мы в Уголок едем.
- Вот те раз! Не было печали… - молодой шустрый казачок ударил шапкой по коленям.
- Неужели смута новая грядет?! – вскинул руки другой.
- Запороги на Русь нагрянули, чтоб их старши'не пусто было! – бросил Санька.
Встретился им на пути торговый гость из Подвинья Михаил Ушаков, однофамилец воеводы. Каждый год с рыбным обозом наведывался двинянин на берега Прони. В этот раз, вопреки обыкновению, прибыл в Михайлов посреди лета – надо было выстроить здесь складские помещения – пережив перипетии Смутного времени, купец из Поморья мало-помалу восстанавливал в среднерусских городках прежние масштабы торговли.
- Ну, здорово, Михаил!
- Здорово, коль не шутишь. Куда путь держишь-то…
- Из степного дозора сегодня вернулся. В Уголок возвращаюсь от воеводы. Тебе бы, Миша, город наш покинуть надобно, пока не поздно.
- Это еще зачем? Кто ж меня гонит прочь? – Михаил мрачно насупился, потеребил седеющую бородку. – У меня ж амбар недостроен…
- Война грядет, помор. Вот как нападут козаки запорожские, пожгут твои амбары и самого тебя в куски порубят… Зимой, ежели город цел останется, приезжай с товаром. Мы рыбке северной завсегда рады.
- Чтоб я бежал от каких-то… Тьфу ты! – светлые щеки Михаила побагровели. – Мы, поморы, запорогов ваших бивали. Сколько их, разбойников, на Ваге полегло. Ух, и лютовали: много сел разорили, посады в пепелища обратили, народ резали, до самого Бела моря дошли, грабежники, до Терского берега! Там поморы их воровские шайки топорами да баграми встретили. Кого посекли, кого прогнали восвояси через болота, через непроезжие тайболы. Будто орда дикая прошлась по нашему краю в тот проклятый год. Только град Михайло-Архангельский не тронули, даже приступить побоялись.
- Так небось ваш Архангельский город покрепче нашего будет? – спросил Иван, свешиваясь с коня. – Оттого и побоялись на приступ идти.
- Да такой же городок, что и ваш. Деревянный весь. Спалить запросто можно. Только вот осадная наука этим ворам, видно, неведома. Они все набегом-наскоком норовят, когда их не ждали. Налетели, души христианские погубили, добро награбили – и прочь поскакали.
- Слушай, - вмешался в разговор Санька.- А может, оттого и не посмели тот городок взять, что хранит его сам предводитель сил небесных Архангел Михаил? Постойте-ка, да ведь и мы под защитою Архистратига! В честь его и город наш именован – Михайлов! И нас небесный заступник оборонит…
- Ага, у Христа за пазухой живем! – огрызнулся Абрамов. – На Бога да Архангела надейся, а крепость держи в готовности, чтоб любой набег отразить, любую, сколь ни есть долгую, осаду выдюжить! Надейся, а саблю точи, и порох держи сухим.
- Остаюсь я, ребята, - заявил Ушаков, – хоть бы даже погибнуть мне тут суждено. – И зашагал дальше, гордо неся русоволосую голову.
Подъезжая к берегу Прони, встретили Мыколу Жменю из Черкасской слободы. Важно восседал он на могучем скакуне рыжеватой масти: всадник под стать коню – крепкий, крупнотелый, тяжеловесный, только чуб да пышные усы – черные как вороново крыло.
- Здоровеньки булы! – важно ответил поклон головой Мыкола.
- Ну, здравствуй, - кивнул головой Дмитрий. – Слыхал, твои земляки-запороги на Русь двинулись. Коли завтра к городу подступят, с кем будешь, сотник?
- Як же «наши»? – после недолгого раздумья ответствовал Мыкола с обидой в голосе. – Це не наши!
- А кто ж таки? – Абрамов придержал коня.
- Воры! Бисово семя! – и смачно плюнул в дорожную пыль.
Мыкола жил в Черкасской слободе уже третий год. В Михайлов он прибыл с Киевщины, став одним из многих беженцев от панского гнета. История его была такова: позарился панский сынок на Мыколину жинку, силой овладел красавицей. От горя и позора та руки на себя наложила, Мыкола же в отместку зарезал обидчика-паныча и темной ночью бежал прочь из поместья. Долго ли, коротко ли, добрался до Михайлова, где и встретил немало своих земляков – малороссийских казаков. Мыкола сумел уже отличиться в стычках со степняками и местными разбойничьими шайками, наследниками недавней Смуты.
- Дай Бог, если с нами будет, - проговорил после непродолжительного молчания Дмитрий. – А то ведь раскроют ворота перед своими земляками с Днепра – и погибель тогда городу.
- Что ж, изменщики да перебежчики всегда были, - отвечал Иван. – Когда-то и наши братья, казаки рязанские, Тарарую ворота распахнули. А не доверять Мыколе у меня причины нет. Он дядю моего в схватке с ногайцами выручил, на себе с поля боя вынес.
Так, неспешно беседуя, доехали казаки до берега Прони. Здесь, на живописной лужайке над быстрой рекой и спешились. Голод окончательно одолел трех соратников. Извлекли из сумы и узелка нехитрую еду, Иван достал из-за пазухи баклажку, разложили все это на траве и принялись трапезничать. Иван Дмитрий постепенно погрузился в раздумья: вспоминал он горемычную юность свою, полон и тяжкое рабство турецкое.
6.
Судьба немилосердна была к Дмитрию в дни его юности. Моровое поветрие унесло отца; старший брат ушел в степь казаковать – да и сгинул вместе с товарищами. Вскоре, простудившись в ненастную погоду, захворала и умерла мать. И все это случилось за два года. Остались на свете Дмитрий да его младший брат Николай одни в родовом доме.
Но эта череда смертей родных была лишь преддверием новых, тяжких испытаний, обрушившихся на плечи Дмитрия. Зачастили в рязанские пределы степные разбойники: жгли села, вытаптывали нивы, угоняли скот, убивали и забирали в полон людей… Одним из таких полоняников оказался и Дмитрий. Решил он однажды сходить в дальний лесок по грибы. С полным лукошком, беззаботно насвистывая, вышел он из-под березовой сени на луговой простор. Благодать! Букет травяных ароматов дурманил, кружил голову. Вдохнул Дмитрий полной грудью этот божественный запах, взошел на бугорок, присел – далеко видать… Вдали едва заметны деревянные стены Михайлова, тонюсенькая лента Прони, золотистые поля, изумрудные холмы, лазоревое небо с молочно-белыми облаками на горизонте. Вот дорога, всадники по ней скачут, два десятка вооруженных людей.
Свернули вдруг с большака – и прямо через поля, топча пшеницу. Тьфу ты, бесы! Неужто тати, разбойнички пожаловали? Не щадят труда крестьянского, губят хлебушек, ироды бесчестные! Видит – скачут прямиком к пригорку, где Дмитрий сидит. А он как назло без оружия был, да и если бы саблю прихватил, куда ему одному против шайки! Стал быстро спускаться с пригорка – и бегом в лесок, авось не заметят, не настигнут. Но нет – отряд обогнул пригорок, где только что беспечно рассиживал Дмитрий. Предводитель заметил его, обернулся, закричал что-то.
Господи, да это ж басурманы! Шапки лохматые, сабли кривые, перекрикиваются не по-русски и в Дмитрия пальцем тычут. Березняк уж близко… ускорил бег казак, думал: только бы до леса добежать, там углубиться как можно дальше. Двадцать одного искать не будут. Но догоняют нехристи… Выронил Дмитрий лукошко, подберезовики да белые грибы по траве рассыпались. Черт с ними, была б голова цела, только бы успеть… Не успел – схватил его всадник за шиворот, оторвал от земли, швырнул в густую траву-мураву навзничь. Ходят вокруг поверженного русского казака басурмане, лопочут что-то, гогочут, плюют в него, плетками тычут. Один близко подскакал, скалит зубы:
- Урус, ясырь, попался… - И плеткой ожег по спине.
Другой замахнулся, но перехватил его нагайку Дмитрий, дернул что есть мочи – и вылетел всадник из седла. Вскочил – а Дмитрий его сапогом под колено. Согнулся, завыл от боли, плетку уронил. Дмитрий схватил ее за хвост – и кнутовищем меж глаз обидчику.
Тут на спину Дмитрия со зловещим свистом обрушились удары плетей. Рубаха – в лохмотья, один рукав порван, болтается, плечи, шея, затылок – все в кровищи, вдоль хребта кровь струится. И снова удары посыпались. Метнулся Дмитрий в сторону – и тут петля аркана туго захлестнулась на его шее. Под гогот сообщников поволок его крымский татарин по траве. Другие вслед за ним, все норовят плетью достать, уж и лоб, и губы рассекли, счастье, что очи не выбили. Один татарин больно ткнул в левый бок наконечником копья, хрипло крикнул:
- Вставай ясырь, а?
Остановился всадник с арканом, подождал, пока встанет избитый, окровавленный казак. И погнали бедного через луга, через перелески, вдали от больших дорог, сел и деревень. На привале привязали его тем же арканом к одинокому деревцу, руки за спиной скрутили крепким узлом. Стащили с Дмитрия сапоги; он брыкался, бил ногами в чумазые, неумытые рожи степных разбойников. А они – кулаками тыкали да плетьми охаживали со всего размаху. Кинули кусок вяленой конины. Дмитрий с отвращением отпихнул его голой пяткой. Кто-то плеснул ему в рот воды из бурдюка; Дмитрий, хоть и мучался от жажды, выплюнул ее прямо в кривую рожу хищника. Тот наотмашь ударил казака по разбитой щеке. Татары принялись делить сапоги, дошло дело до драки. Грабители готовы были обнажить сабли и посечь друг дружку, пока предводитель пинками и зуботычинами не растолкал дерущихся и не сел примеривать обувь – пришлось впору, басурманин довольно ухмылялся. Солнце садилось; татары поспешили в путь: отвязали Дмитрия и погнали его побитого, рваного, полуголого и босого, изредка подстегивая плетками. Когда догорели последние отблески заката, вдали показались огоньки степных костров, послышались конское ржание и голоса, ветер донес едкий дым, запахи готовящейся пищи.
Несколько сотен татар разбили лагерь на краю степи. Сюда же пригнали десятки русских баб, мужиков, девушек, отроков и совсем юных детей. Ближе к полуночи прискакали еще два отряда, волочившие на арканах отчаянно голосящих крестьян из ближайших деревень, гнавшие коней и коровенок. Как после узнал Дмитрий, его отряд тоже поначалу захватил несколько работавших в поле мужиков и баб. Истошно загомонили они – и на выручку ринулись вооруженные ратники из ближнего выселка. Нескольких захватчиков посекли в короткой стычке, отбили односельчан. Десяток верст улепетывали разбойники. Так бы и вернулись с пустыми руками пред грозные очи Едигея-мурзы, если бы не попался им случайно одинокий грибник.
Наутро брань и удары разбудили Дмитрия и еще более полусотни таких же русских бедолаг. Татары снялись с места. Остались только двое мертвых пленников, пытавшихся под покровом ночи бежать – их тела, нанизанные на колья, были видны издали. Для устрашения захватчики выставили тела казненных на вершине кургана. Над мертвыми с клекотом уже кружил степной орел-могильник. Понуро шли вчерашние землепашцы, боясь оглянуться назад, будто ветхозаветный Лот, и долго являлись им во снах замученные земляки. Крымцы двинулись в глубь степей, просочились между русскими пограничными городками и вышли на Муравский шлях… Долгие дни под палящим солнцем, через выжженную июльским зноем бесконечную равнину, мимо каменных истуканов, насыпанных древними народами курганов, одиноких, как перст указующий, деревьев, вброд через пересыхающие реки, под свист плетей и бичей, погоняющих отставших полоняников. Иные навеки остались лежать вдоль обочины старого шляха; звери растащат их бренную плоть – и только обглоданные кости останутся белеть под немилосердным небом. Зарубцевались старые шрамы, их сменили новые, коричневым загаром покрылось обветренное суховеем лицо, волосы из-под намотанной на голову повязки – спасение от пекла - вытянулись до самых плеч, борода обильно разрослась по щекам и шее – бриться-то было нечем, татары отобрали у несчастных все острое и режущее. Загрубела подошва на босых ногах. Одежда болталась грязными клочьями на немытом теле – даже у пугала огородного одежонка не в пример приличнее. Урчит пустой желудок, сипит пересохшая глотка – воды и еды мучители давали ровно столько, чтобы пленник не околел с голоду, кормили объедками от своего стола, швыряя в толпу недоеденные куски мяса, лепешек…
Несколько раз к длинной веренице полумертвых людей подгоняли новых. Это были полоняники, захваченные татарами в поднепровских землях. Русская речь смешалась с певучим украинским говором. Благодаря этому пополнению скорбный этап увеличился вдвое или даже утроился – свежие ясыри заменили тех, кто остался лежать в ковыле, не осилив горькой стези. Татарские же отряды слились в целую армию, до тысячи воинов.
Бежать не представлялось возможным: днем и ночью татары зорко стерегли полоняников, на ночь туго связывали им руки и ноги путами да кожаными ремнями. Больно впиваются они в тело, с боку на бок еле перевернешься, по нужде не сходишь – терпи. Пытавшихся бежать запарывали до смерти и оставляли их тела на съедение хищному зверью и птицам.
Долго ли, коротко ли, однажды далеко за полдень увидели русские пленники вдали укрепления крымского перешейка. Мурза выслал вперед гонца; тем временем крымско-татарский стан расположился возле озера. Некоторые полоняники, изнывая от жажды, поползли к воде – и обратно, отплевываясь и осыпая проклятьями дьявола и его слуг-крымцев: вода в озерке оказалась горько-соленой. Когда вернулся гонец с грамотой от начальника крепости, полон подняли – и изнуренные люди, шатаясь, побрели под татарским конвоем к воротам, ведущим в Крым, навстречу новым бедствиям. Распахнулись тяжелые врата – и многие из входящих расстались с последней надеждой, подобно душам грешников, вступающих в первый круг Дантова ада. Лишь немногие, как Дмитрий, лелеяли мечту о спасении: разбитыми губами целовал наш герой медный крестик на иссеченной плетьми груди: «Боже, ниспошли мне спасение из ада земного».
…И вновь тяжкий путь. На привале Дмитрий обмотал ноги лохмотьями бывшей рубахи и подобранными где-то кусками воловьей шкуры – какая ни есть, а обувь. Так и брел, полуголый, в жалких обмотках на босу ногу. Унылый, однообразный степной пейзаж сменился новыми картинами: фруктовые, сады, бахчи, лоскутья зеленых полей, татарские, греческие, караимские селения; вдалеке, в туманной дымке, виднелись вершины Крымских гор. Дорога, тянувшаяся прежде по плоской равнине, стала заметно подниматься в гору. Острые камни больно ранили ступни. И все так же хлестали плети, рассекая знойный, стоячий воздух, обрушивались на спины ясырей. Где-то в сердце крымской степи татары отделили часть скорбного этапа и погнали в Бахчисарай, столицу ханскую. А Дмитрий и его собратья по несчастью продолжали брести в неизвестность.
Однажды исстрадавшиеся полоняники почувствовали свежее, влажное дыхание ветра – море близко. На следующий день показался берег: скалы, у подножий которых кипели белые буруны, тяжелые волны, скользящие по зыби морской легкие парусники.
- Куда нас ведут? Кажись, на край земли прибрели?… - спросил казак у шедшего рядом старого орловского крестьянина.
- В Кафу гонят, на невольничий рынок. Вчера сам слышал – я по-татарски маленько смыслю. А куда потом дальше, о том не ведаю…
В черноморском порту, дав передохнуть пару часов на каком-то дворе, погнали несчастных в грязные, приземистые сараи. Здесь выжившие пленники провели два дня, питаясь одной гнилой рыбой, черствым хлебом и водой. В помещение, где содержался Дмитрий и еще дюжина уцелевших после адского марша рязанцев, втолкнули новых невольников. Рядом с ним в бессилии свалился на солому пожилой караим Самуил.
- Горе нам…Но утешимся, ибо муки наши хоть и тяжки да не вечны. Избранные, претерпев, попадут в рай. И ханство Крымское не вечно. Был Израиль – и погиб, ибо не исполнил заветов Божьих. Сокрушили его язычники. Было великое царство Хазарское – и сгинуло без следа. Придет время - не будет ни проклятого Крыма, ни Турецкого царства, ни Руси, ни Литвы… Что они есть – только жалкий прах у ног Создателя. Вера вечна, а царства смертны.
- Неправду речешь! – вскинулся Абрамов - Будет Русь вовеки стоять неколебимо! А Крым и вправду падет. И будут потомки ханов русскому государю дань платить и просить о милости. Русь всех супостатов переживет. Не тебе, плакальщику по хазарам, хоронить ее.
Заохал караим в ответ. Дмитрий подвинулся к нему ближе.
- Слушай, откуда ты по-русски знаешь?
- Ах, торговал я в ваших городах. Когда назад возвращался, полонили меня крымцы, да истребит Господь семя их! Одно упование на Него да на земляков своих из Чуфут-кале – может, выкупят из неволи?
Дмитрий крепко задумался. Хорошо караиму-то: он на своей земле, родня да товарищи скинутся на выкуп, не дадут продать в рабство. Что ж, и на Руси в то время собирали специальный полоняничный налог; дабы вызволять соотечественников из татарского рабства. Хоть и слабая надежда, да все-таки есть.
Но не суждено было сбыться ей. Растворились ворота темницы – и татары плетьми стали выгонять ясырей. Повели их на невольничий рынок. Вслед будущим рабам летела поносная брань прохожих: мальчишки бросали в спины каменья и разный дорожный мусор, охрана лениво щелкала бичами, отпугивая слишком раззадорившихся татарчат.
Вот и рынок. Здесь полон разделили на три партии. Женщин и девушек – отдельно: самых юных – в гаремы крымским мурзам и турецким пашам; тех, что постарше – прислуживать по хозяйству. Во вторую партию – мужчин слабосильных, пухлотелых или, напротив, исхудалых, для тяжелого рабского труда непригодных; этих тоже по большей части направляли в гаремы, только в качестве евнухов. Иных же продавали богатым и знатным крымцам в качестве домашних рабов. В третьей партии – крепких, здоровых мужиков, способных к тяжелому труду, оказался Дмитрий. Надсмотрщик за пленниками пощупал его мышцы, проверил, нет ли телесных изъянов, кинжалом раздвинул стиснутые челюсти, оцарапав нижнюю губу и подбородок – осмотрел те зубы, что не выбиты еще татарской плетью да кулаком – крепкие! Всего оглядел придирчиво – годится трудиться!
В ряду многих русских и малороссийских полоняников выставили его как скот на продажу. На рынке – гвалт, галдеж: верещат жены, отрываемые от мужей, дочери – от родителей, продавцы и покупатели торгуются, спорят о цене до хрипоты, надсмотрщики стегают строптивых рабов. К Дмитрию подошел чинный, толстобрюхий турок в высоком тюрбане с самоцветным камнем и пером какой-то дивной птицы, в бархатном халате и атласных шароварах, весь в жемчугах да каменьях. Грубое, обветренное лицо моряка контрастировало с холеными пальцами, унизанными перстнями. Глаза светлые, брови ячменного окраса, что среди турок большая редкость. Видно, что по крови северянин.
- Эфенди желает купить тебя! – надсмотрщик ткнул кнутовищем казака меж лопаток. А рабовладелец придирчиво осмотрел русского полоняника, опять же заглянул в рот - будто не человека - жеребца выбирал. Потом был долгий торг, пока, наконец, покупатель и работорговец не сошлись в цене. Дмитрий Абрамов и еще человек двадцать стали собственностью судовладельца, капудана Ибрагима Вандыр-Халита. В тот же день, не дав передохнуть в тени после одуряющей жары и духоты на рабском рынке, их пригнали на галеру, приковали тяжелыми цепями к скамьям.
Самуила продали в рабство богатому татарину, торговцу фруктами, владевшему обширными плантациями под Бахчисараем, Сурожем и где-то там еще. Когда запыхавшиеся земляки примчались на базар, было уже поздно: хозяин быстро увез купленную человеко-вещь в свои владения, теперь ищи-свищи его по всему полуострову.
Тяжкий путь от русских пределов до Кафы был еще не адом, а лишь преддверием его. На галере Дмитрий Абрамов испытал настоящий земной ад.
7.
Два года галерного ада. Однообразная, изнуряющая работа с тяжелым веслом: вперед-назад, вперед-назад… Не сразу привык казак к морской качке. Он и моря-то прежде не видал, смутно знал о нем с чужих слов. Поначалу тошнота одолевала; под гогот турецких матросов и надсмотрщиков изрыгал он под ноги себе скудную кормежку, которую давали рабам дважды в день. Взлетит галера на гребень высокой волны – и съеденная пища поднимется к горлу. Провалится корабль меж валов – и отхлынет назад гнилая жратва. Потом попривык, болтанка воспринималась уж не как буйство водяной стихии, а как лихие ярмарочные качели, от которых перехватывает дыханье и замирает сердце. Несколько раз галеру, где гнул спину над веслом пленник, потрепала жестокая буря. Когда исполинские волы накатывали на корабль, грозя смести гребцов вместе со скамьями и разбить в щепки весла, Дмитрий шептал молитву: «Господи, прекрати муки мои, дай морю поглотить меня вместе с этим проклятым кораблем! Избави от тяжких страданий, ибо не в силах терпеть боле!»
Гремят цепи, коими прикованы гребцы, сдирают кожу до крови ножные колодки. Руки в кровавых мозолях, спина исполосована плетью надсмотрщика. Ох, и лют был начальник над гребцами Мехмед, в прошлом – болгарин Петко Дончев. Не хотелось православному славянину платить обременительный налог, которым османы обложили всех неверных в своей империи. Принял Петко ислам, сменил имя на Мехмеда, а потом пошел служить поработителям своего народа. И теперь сек он без пощады и своих земляков болгар, и прочих рабов галерных. Были среди них армяне, сербы, московиты, малороссы, греки, грузины, венецианцы и прочий христианский люд. А соседом Дмитрия оказался аглицкий немец Рэй Андерсон. Шкипера торгового корабля пленили берберийские пираты в Средиземном море, а потом перепродали туркам. Англичанин неплохо говорил по-русски: прежде он не раз бывал в Новых Холмогорах – корабль Московской компании, на котором он начальствовал, вывозил русские товары в заморское королевство, а оттуда на Русь – изделия британских мастеров. Англичанин в недолгие часы отдыха после адской работы веслами рассказывал русскому о своих приключениях, пережитых на море. Об огромных рыбах, способных перекусить нерасторопного пловца надвое; о диких язычниках, которые не ведают снега и холода, ходят нагишом, питаются круглый год спелыми плодами и при этом не гнушаются вкушать мясо своих пленников.
Рассказывал он и о бесстрашных морских атаманах – Дрейке, Хоукинсе, Рэлее, что преуспели, грабя груженые доверху златом-серебром корабли гишпанского короля.
- Сюда бы этих отважных джентльменов, - вздыхал Рэй, теребя стертыми едва ль не до кости пальцами отросшую до пупа седую бороду. – Тяжело пришлось бы тогда неверным!
Увы, не придут на выручку попавшему в рабство аглицкому негоцианту храбрые капитаны. Плеть, пляшущая на спине, в руках весло, вечно голодное брюхо – вот удел галерного гребца. Стисни зубы, превозмоги боль, напряги мышцы, управляя громоздким веслом. Уповай на Бога, надейся на спасение: вдруг, и вправду однажды буря разнесет в щепки плавучее узилище. Выплывешь, быть можешь, волны прибьют тебя к берегу, а там – топай до русских пределов, прячься в густой траве, едва завидев всадников, авось с Божьей помощью добредешь до Засеки. А если поглотит тебя пучина – что ж, все же лучше, нежели сдохнуть, налегая на весло под яростными ударами плети.
Бьет в барабан жирный турок, и, в согласии с ритмом, поднимаются и опускаются весла, гулко отдается в головах ненавистное «бум-бом-бам», адская музыка неволи. Шумит вокруг свободное, никому не покорствующее море; кричат вольные чайки. А здесь, на галере – рабство беспросветное. Плывет тюрьма под парусом, а кругом - вольная стихия.
…Есть в жизни каждого человека день, который он считает вторым по значимости после момента рождения. Для одного это – первый короткий поцелуй украдкой у берега безмятежной речки в зарослях душистых трав. Для другого – первое сражение, боевое крещение кровью, когда сабля отразила яростный удар врага, когда зашатался неприятель в седле и тяжело осел или с глухим стуком рухнул наземь. Для третьего – первый кровно заработанный гривенник. Для четвертого – явление на свет первенца-дитятка, плоти от плоти, крови от крови отцовой. Для иного же – чудесное спасение от неминучей смерти или невыносимого тюремного заточения, горького плена на чужбине, тяжкого рабства.
Этот вечер и утро следующего дня Дмитрий не забудет никогда. Свежий ветер погонял галеру, волны слегка подбрасывали ее, обдавая гребцов пенными брызгами. Капудан Вандыр-Халит, закутавшись в толстый шерстяной халат (было прохладно), поеживался. Голубой тент над его головой трепетал под порывами ветра. На столике возвышалась корзинка, доверху набитая финиками и курагой, высилась изящная ваза, с которой ниспадали виноградные кисти, лежало широкое блюдо с наливными яблоками, спелыми фиолетовыми сливами и сочными золотистыми грушами, стояла ополовиненная бутылка рома. Когда Ибрагим Вандыр-Халит только начинал службу в турецком флоте, не раз приходилось ему слышать упреки: как можно правоверному вкушать запретное зелье да еще на глазах у моряков, искушая нестойких к соблазну? Спокойно отвечал на это Ибрагим: «Коран запрещает хмельные напитки, приготовленные из виноградной ягоды. А ром, да будет вам известно, делается из патоки. Покажите мне ту суру, где говорится про зелье из патоки?» Капудан плеснул еще рому в фарфоровую пиалу, смачно приложился к ней, затем движением указательного пальца подозвал начальника над гребцами:
- Пусть гребут быстрей! Завтра в полдень мы должны достичь Варны.
- Слушаюсь, господин! – Мехмед поспешил отдавать приказания надсмотрщикам. И засвистели плети. Капудан небрежно откинулся на спинку кресла, потянулся. Рядом медленно расхаживали по корме двое зловещего вида турок, с заткнутыми за кушаки ятаганами в раззолоченных ножнах, с мушкетами, закинутыми на плечо – личная стража капудана. Хозяин корабля лениво сплевывал на палубу косточки фиников, слуга-египтянин в красной феске тут же суетливо подбирал их и бросал за борт. С левой ноги Ибрагима спала расшитая бисером туфля с загнутым носком. Верный холуй тут же, бухнувшись на колени, подобрал ее и бережно натянул на широкую ступню капудана.
Небо на западе, там, где лежит болгарский берег, было причудливо изукрашено закатными цветами: медленно темнеющий сиреневый цвет небосвода постепенно переходил в густо-медовый, а у самого горизонта, там, где садилось в солнышко в фиалковые тучи, ободок неба принял цвет тюльпанных лепестков. Красота! Только много не налюбуешься: чуть отвлекся, зазевался – и ременная плеть ожгла твою изрубцованную спину. Живей! Налегай не весла, христианские псы!
- Эй, Хасан! – капудан, приподнявшись в кресле, крикнул впередсмотрящему. – Берег еще не виден?
- Нет, кругом море, - послышалось сверху, где, взгромоздившись на рее, матрос вглядывался вдаль моря. – Не видно…
Вдруг хриплый, простуженный ветрами голос его прорезали тревожные нотки:
- Белое что-то, капудан! Маленькая белая точка… Парус!
- Наверно, греческая шаланда, - Вандыр-Халит снова откинулся назад. – В этих водах если кого и опасаться, так только запорожских разбойников. А они сюда сунуться не посмеют. В Варне султанский флот стоит. Пусть только попробуют! А все-таки смотри пристальней, следи за морем, - крикнул капудан матросу.
«Хорошо по Черному морю ходить, - размышлял капудан. – Мирное море, Средиземному не чета. Там что ни миля, то рискуешь нарваться на неприятеля. Кто только не рыщет по волнам: эскадры испанского короля, французские адмиралы, флотилия Папы Римского, корабли итальянских торговых республик, мальтийские рыцари, пираты берберийские, левантийские, далматинские, греческие, шкипетарские… устал загибать пальцы. Да, еще купеческие караваны англичан, голландцев, гамбуржцев и бременцев, непременно с конвоем. А здесь тихо, только шторм иной раз налетит – так какое море без шторма. Вот если бы еще эти днепровские дьяволы не досаждали!» Капудан поднялся и отправился в каюту, вздремнуть часок-другой.
Еще два или три раза мелькнула белая точка среди угрюмых, лениво перекатывающихся валов – а потом тяжелый занавес ночной тьмы опустился на морскую зыбь; зажглись масляные фонари и смоляные факелы.
Ночью два или три раза вахтенный видел мелькавшие средь волн огоньки. За полночь Дмитрий вместе с другими гребцами сменился, и теперь негромко беседовал с ними:
- Слыхал, как турки встревожились, едва чужое суденышко завидели? Видать, запорожцы померещились? Известно дело: пуганая ворона и куста боится.
- Это тебе казачьи лодчонки всюду мерещатся, - проворчал Василий из Лебедяни, третий год надрывавшийся на галере – Куда им с такой громадиной-ладьей совладать? Перетопят всех. Я тоже попервоначалу о скором спасении мечтал, и мне в дали морской все корабли христианские мерещились, а потом плюнул. Да что там говорить – пропащие мы людишки! Коли сдохнем, трупы наши в пучину бросят, рыбинам на прокорм.
- Спал бы ты, Димитрий, - откликнулся из дальнего угла трюма уроженец Зарайска Никодим. – Утром опять басурмане проклятые плетками будить будут. Где ты казаков видал посередь моря? Ну, крикнул сдуру турок глазастый, а ты и встрепенулся, как пчелкой ужаленный. Вон корабельный начальник ничуть не обеспокоился, дрыхнуть поплелся, да чтоб его во сне кондрашка хватила, изувера!
Абрамову не спалось. Предчувствовал: вот-вот должно произойти событие, которое круто переменит всю его жизнь. Он перевернулся с боку на бок, противно лязгнули цепи, приковывавшие его к узким, неудобным нарам.
- Рэй, поделись соломкою! – обратился он к англичанину, лежавшему рядышком.
- Всегда к вашим услугам, - Андерсон вынул из-под бока большой клок соломы, протянул его Дмитрию.
- Спасибо тебе, купец, - Дмитрий подложил солому под голову, – а то я не могу головой на голом дереве спать.
Он старался заснуть, но сон упорно отказывался принимать гребца в свои крепкие и нежные объятия. Надежда, как огонек тлеющей головни, вновь ярко разгорелась и озарила отчаявшуюся душу невольника. Он знал, что запорожцы предпочитают атаковать неприятельские корабли поутру, едва рассветет. Заприметив с вечера добычу, в ночном мраке неотступно следуют они за кораблем, чтобы при лучах утреннего солнца яростно обрушиться на врага.
Не спалось и Рэю. Вполголоса вели они неспешный разговор. «Неспокойно ноне на Руси, - размышлял михайловец. – Чую, тяжкое время грядет…Много неправды на русской земле творится, измываются над мужиком бояре, а те терпи! Грабят, притесняют, свободных пахарей долгами опутывают, а потом навек к господской земле прикрепляют. В Первопрестольной грызня идет, свара меж сильными. Всяк норовит другого подсидеть, окормить за трапезным столом. И у нас на Рязанщине баре ссоры промеж собой затевают. Так смута и сеется. А страдает пуще всего простой люд. Эх, встал бы из гроба царь Иван Васильевич, он бы показал князьям да боярам, где раки зимуют. Кого под топор палача, кого в дальний монастырь на смирение сослал бы…»
Но и в Англии, по рассказам Рэя, жилось скверно. Лорды отбирают у крестьян земли, превращая нивы в овечьи пастбища. Нищие мужики тысячами бродят по стране в поисках хоть какой-нибудь работы, но, не находя ее, христарадничают, чтоб не помереть с голодухи. Власти хватают их, волокут на расправу. Первый раз поймают – запорют до полусмерти. Второй раз – десницу отрубят будто вору. А с одной-то рукой, какую работу сыщешь? А уж в третий раз словят – так прямиком на виселицу. Иные, чтоб избежать позора и казни нанимаются на работу в заморские колонии. А там известно что: кабала от зари до зари, бок о бок с черными рабами, скудная похлебка и побои. Тяжко быть и матросом на корабле: хоть и числишься вольным человеком, да только доля твоя немногим лучше каторжника галерного. Кормят хуже скотины, линьком насмерть забивают, а иных и пуще того: зачинщиков корабельного бунта или просто строптивцев, надерзивших капитану, на веревке за борт спускают – хищных рыб дразнят. На глазах у Рэя одному такому несчастному морячку акула полноги отхватила. Другого и пуще того: раздели донага, да и под килем протащили на канате.
- Захлебнулся горемычный? – участливо поинтересовался Дмитрий.
- Нет, живого вытащили. Да только кожу со спины почти всю ободрали, как турки со своими мятежниками поступают. Днище корабля морскими ракушками покрыто, Джимми по этим ракушкам голой спиной проехался – и вытащили на палубу не человека, а будто освежеванную тушу. Матросы умоляли прекратить пытку, но капитан был неумолим: килевать бунтовщика, чтобы не осталось на нем живого места. Проволокли его второй раз, кверху животом, вытянули одно кровавое мясо, еще трепещущее. Лейтенант из жалости пристрелил его.
- Нет нигде правды, - ни в басурманских странах, ни в христианских, - тяжело вздохнул Дмитрий. – Куда ни сунешься, везде мучители сидят: в приказе – дьяк-мздоимец, в каждом городе – наместник-самодур, в селе – барин-кровопивец, в суде – неправедный судья. Все норовят шкуру с живого содрать, как твой зверюга-капитан. А тут еще турки с татарами, да ляхи-литвины и прочие иноземцы будто волки норовят кусок русской земли пожирнее да послаще отхватить и сделать православных рабами своими. Нет рая земного, только ад повсюду найдешь.
Андерсон согласно кивал головой. Вдруг неожиданная мысль посетила его:
- Знаешь, Димитри, ты, видимо, прав. Повсюду ад, но везде свой, особенный. Знаешь, довелось мне однажды побывать в Казани. И поразило меня то, что на одной улице мирно соседствуют христианский храм и магометанская мечеть. Татары и русские неплохо уживаются в одном городе. Разве мыслимо что-либо подобное в Европе, где христиане жгут, пытают, вешают, истребляют друг друга во имя Бога, точнее – собственного понимания веры?! В Московии можно исповедать ислам, не страшась, что завтра тебя отдадут в кровавые лапы палача. И даже в неверной Турции есть христианские церкви, как бы турки не презирали последователей Христа. А каково быть в благочестивой Англии католиком? Мой отец, Ральф Андерсон, вынужден был отречься от веры предков и принять англиканское исповедание, чтобы сохранить голову на плечах, и иметь возможность завещать свой дом и капиталы детям. А каково ирландцам? Мои соотечественники-англичане считают себя избранным народом, подобно древним евреям, а жителей соседнего острова – нечестивыми филистимлянами и амалекитянами, заслуживающими всяческого презрения и поношения. Этих людей презирают вдвойне: и как кельтов, и как католиков. Им платят меньше, чем последнему из моих земляков, им поручают обыкновенно самую грязную работу. Капитан, о котором я говорил тебе сейчас, любил, бывало, построить матросов-ирландцев. Прохаживаясь перед строем, он задавал вопрос: «Кто более сведущ в вопросах христианской веры – король Англии или Папа Римский?» Как и подобает верным католикам, ирландцы отвечали: «Конечно, Папа, сэр, ибо он наместник Божий». И тогда он небрежным жестом подзывал боцмана и, довольно усмехаясь, приказывал ему: «Каждому из этих грязных ублюдков - тридцать линьков».
Внимательно слушал Дмитрий горькие слова иноземного купца. Вдруг Рэй приподнялся на нарах и воскликнул:
- И все-таки это мой мир, это моя страна, Димитри! Сколь бы скверной ни была жизнь на моем многострадальном острове, я никогда не позволю, чтобы чужеземец оскорблял мой народ и мою древнюю и славную землю. Да, мне свойственно ругать и даже проклинать жестокие порядки и всевозможные несправедливости в моей стране. Но я проткнул бы любого чужака, кто посмел бы охаивать великий британский народ, уклад его жизни, его короля и его святую веру! Я рожден в Англии и мечтаю умереть в родном краю, если Господь снизойдет к моим страданиям и поможет мне вырваться из плена и возвратиться в наш родовой дом, вдохнуть запах отеческой старины, ощутить всеми порами тела жар камина, слушать поутру петушиные побудки, рулады дроздов и трели малиновки. Это мой мир, черт возьми! Но скажи, разве и турок меньше любит свое жестокое царство, и негр свою дикую Гамбию, и мавр свою знойную, иссушенную и выжженную солнцем пустыню, чем я – мою, утопающую в серых влажных туманах, продуваемую морскими ветрами со всех румбов, суровую и прекрасную Англию?!
- Я также не потреплю хуления русского имени, - отвечал ему Абрамов, – если не оружием, так кулаком я заставлю заткнуться уста, дерзнувшие унижать мою страну. Это мой край, это мой дом.
Они протянули друг другу загрубелые ладони и крепко пожали их.
Дмитрий тщетно пытался заснуть. Он смежал веки, и перед его очами вставали домики родного Уголка, вишни в цвету, кипенье сирени, жужжанье шмелей и хрущей, умильное урчанье кота-воркота…Но не шел сон! Лишь под утро начали слипаться глаза. И тут отчаянные крики прогнали подступившую дремоту. По крутой и скрипучей лесенке, ведущей в трюмы, дробно застучали турецкие каблуки.
- Казаки! Казаки! – неслось с марсов. – Смотрите, как их много!
Едва солнце позолотило горизонт, расступилась тьма – и взору турецких матросов и солдат охраны капудана предстали полдюжины запорожских чаек, мерно покачивающихся на волнах на расстоянии пары кабельтовых от галеры. Высокий борт корабля помешал туркам сразу заметить чаячью стаю.
- Свобода! – разноязыкий дружный вопль потряс корабль. Это галерные гребцы, которые вот-вот должны были смениться, возликовали, приветствуя братье по вере.
На палубе засуетились. Надсмотрщики обрушили на гребцов яростные удары плетей, радостные возгласы сменились криками боли. Капудан лихорадочно метался по корме, отдавая приказания. Трое турок волочили массивную кулеврину. Меж тем чайки взяли корабль в полукольцо и неуклонно приближались. Ничего этого не видели сидевшие в трюме собратья Дмитрия по несчастью. Сбежавшие по лестнице турецкие солдаты, обнажив сабли, бродили среди прикованных к нарам гребцов, проверяли прочность цепей и кандалов. Разбуженный криками и топотом Рэй на ломаном турецком вопрошал:
- Что происходит наверху? Нам, кажется, пора заступать на смену – солнце уже встало, – он указал рукой в сторону лестницы – утренний свет лился в трюм, в лучах светила, под дуновением свежего ветерка плясала пыль.
Турок вместо ответа ударил англичанина по спине саблей плашмя. Тот охнул и согнулся.Осмотрев крепления цепей, солдаты побежали наверх, оставив в трюме нескольких надсмотрщиков с бичами. «Неспроста это! - радостная мысль сверкнула в мозгу Михайлова. – Значит, на галере начинается заваруха! Есть надежда на спасение!»
…Все ближе чайки. Видны усатые лица запорожцев, чубатые головы, всклокоченные бороды донцов. Взметнулись абордажные кошки – и железные крючья впились в обшивку борта. Одна из кошек врезалась в лицо замешкавшемуся турку, железный крюк впился в глазницу. Ослепленный на один глаз, с искромсанными щеками и лбом турок истошно заверещал как свинья, которую колет мясник, пытался вырвать крюк из кровоточащей раны. Выстроившиеся вдоль борта стрелки по команде дали залп из мушкетов. На ближайшей чайке раздался отчаянный крик – кого-то из казаков зацепила пуля; другой, сраженный наповал, безмолвно рухнул в волны. Раздалась яростная брань, затем заговорили ручницы. Двое турок замертво упали на палубу, выронив в море мушкеты.
Счет один-два в пользу казаков тотчас изменила кулеврина. Снаряд угодил в следующую чайку и разнес нос, сбросив в воду четырех черноморских пиратов. Двое отчаянно барахтались, хватаясь за обломки досок, еще двое безжизненно распластались на волнах.
И снова залп турецких мушкетов и беспорядочная пальба казаков. Каждый меткий выстрел с чаек галерные рабы встречали восторженными криками. Уже пять мертвых турок лежали на палубе. Их соратники перерубили абордажные веревки с крюками, но тут же вновь взлетели в воздух железные когти. Турок с исполосованным лицом выл и метался, мешая стрелкам прицеливаться. Кто-то в сердцах рубанул его саблей. Опять залп! Еще три казака повалились – один в воду, двое на дно судна. Беспорядочные выстрелы ручниц – и еще один раненый турок сполз, цепляясь за фальшборт, другою рукой прикрывая глубокую рану в боку. Грянула кулеврина – и снесла парус на чайке.
- Поднять весла! – раздалась команда Мехмеда. Но рабы впервые не исполнили приказание. Словно соломка захрустели лопасти весел под напором налетевших на них чаек. Начальник гребцов в ужасе схватился за голову. Со злорадным гоготом рабы побросали обломки весел. Взлетели плети. Кто-то, изловчившись, ткнул веслом в морду надсмотрщика, другой, каким-то образом освободившись от оков, схватил рукою плеть и резко дернул на себя. Мучитель, не устояв на ногах, упал, выронил плеть - и недавний раб принялся остервенело хлестать ею по спине, голове, ягодицам, бедрам угнетателя.
И вот, почти одновременно четыре чайки приблизились к борту вплотную. Выхватывая из ножен сабли, стреляя, куда попало, казаки ринулись на галеру. Надсмотрщики бросились на выручку солдатам, хватаясь за ятаганы; иные размахивали бичами, стегая на бегу и своих, и врагов. Турки отбивались отчаянно. Некоторых казаков им удалось столкнуть в море. Товарищи, оставшиеся на чайках, протягивали им ножны сабель, копья, доски, руки, помогая выбраться из захлестывающих волн. А на борту началась дьявольская мясорубка.
В последний раз громыхнула кулеврина, разнеся в щепки последнюю из подходивших к галере чаек. Через мгновение топор обрушился на голову заряжающего. Гигант-запорожец схватил еще двоих пушкарей за воротники и, не дав им опомниться, вышвырнул в море.
Галерные рабы, оставшись без присмотра, и принялись ломать оковы. Откуда взялась сила в изнеможенных людях? Те, кто сумел расковаться, помогали товарищам. Они, в свою очередь, орудуя цепями и обломками весел, сеяли смерть среди надсмотрщиков. Толпа освободившихся галерников ударила в спину туркам, которых кромсали запорожские сабли, протыкали пики, крушили булавы и секиры.
Сменяли одна другую страшные сцены. Вот потерявший саблю турок отбивался прикладом от троих наседающих казаков. Четвертый подскочил сзади и поддел врага на пику, а затем, высоко воздев истекающего кровью, орущего неприятеля, со всего размаху шмякнул о доски палубы. Тут галерники исполняли неистовый танец смерти на ребрах поверженного раненого турка, прыгали на его лице, превратившемся в кровавое месиво, пока не издох. Там стенал пригвожденный копьем к мачте слуга-египтянин: длинноносый, в белых одеждах и красной феске, походивший на дятла-альбиноса в лавке чучельника. Здесь трепыхался барабанщик, приколотый пикой к своему инструменту. Капудан вкупе с телохранителями отбивался от наступающих врагов. Его багровый от пролитой крови палаш сразил уже нескольких казаков. Какой-то незадачливый турецкий вояка с проворством макаки стал взбираться вверх по вантам, словно живым хотел добраться до мусульманского рая. Выстрел пищали – и с пронзительным криком турок полетел вниз.
- Як тетерку убыв! – захохотал меткий стрелок.
Ничего этого не видел Дмитрий, но звуки боя явственно доносились сверху. «Спасение!», - ликовала душа михайловца. Надсмотрщики, держа в одной руке плеть, в другой – обнаженный ятаган, испуганно переглядывались. Это не ускользнуло от внимания гребцов. Никодим, звякнув цепями, насмешливо воскликнул, обращаясь к мучителям:
- Ну что, ироды, испужались? Смерть вам пришла, басурмане поганые! На реях для всех места хватит! А ежели не хватит, отправитесь на жительство к морскому царю! – и перевел, как мог, свою угрозу на турецкий.
- Заткнись, гяур! – плеть ожгла лицо и грудь мужика. Турок взмахнул ятаганом. И пасть бы дерзкой головушке с плеч, если б не застыла в воздухе рука изверга. Снова по лесенке застучали шаги. Покрытые шрамами, окровавленные, в рваных шароварах, бежали вниз уцелевшие надсмотрщики и солдаты. Они тотчас же бросились к гребцам, срывая на бегу лохмотья басурманской одежи. Пинками и ударами поднимали рабов с мест; один поспешно расковывал гребца, другой облачался в его лохмотья: под ноги летели пропитанные кровью чалмы, ниспадали, оголяя потаенные места, шаровары, падали на пол клочья рубах. Один раздевал раба, другой держал лезвие сабли у гяурского горла.
Когда грозная и неумолимая повелительница всех живых тварей Смерть заносит над головами предназначенных в жертву свою отточенную косу, мозг обреченного начинает лихорадочно работать, изобретая порой самые немыслимые пути к спасению. Утопающий хватается за соломинку, падающий в пропасть цепляется за хилый стебелек, свисающий над краем обрыва. Так и турки наделись, напялив рабское рубище, выдав себя за гребцов-христиан, спастись от казацких сабель и копий, петли или камня на шее.
Липкая от крови длань турка рванула крестик на груди Васьки из Лебедяни. Обомлевший от такого чудовищного кощунства парень уставился в глаза нехристя, который неуклюже повязал порванный шнурок, проверил, крепко ли держится. Дмитрий, к которому уже подступили двое вооруженных турок, остолбенел.
- Отдай крест, поганец! – заорал отошедший от минутного шока мужичок. – Отдай! – и схватил турка за горло. Шнурок лопнул – и крестик упал под ноги врага.
- Крест святой топчешь! – Василий что есть мочи размахнулся свободной рукой, но, сей же миг, второй турок проткнул его бок саблей. Тяжело охнул, осел на нары мужик, отпустил горло супостата. Одной рукой держась за кровавую рану, другою потянулся к кресту, поднял его, зажал в горсти: «Православным помру, слава Тебе. Господи!» - и упал, истекая кровью. Пользуясь замешательством невольников, турки успели сорвать крестики, вслед за ветхой одежей, еще с нескольких гребцов и наценили их на бычьи шеи.
- Братья православные! – топтыгиным заревел Дмитрий. – Они же хотят в честных христиан перерядиться, кресты на себя напялить, а потом нас перебьют-перережут как скотину бессловесную. А сами спасутся! Эй, кому жизнь дорога, бей нехристей!
Двое турок навалились на него, принялись душить. Высвободив руку, он обрушил на голову врага обрывок цепи. Удар, другой. Третий пришелся прямо в висок. Массивная турецкая туша обмякла. Второй враг получил крепкий удар кулаком под дых, согнулся в три погибели, сабля выпала из рук. Хрипящий, полузадушенный Абрамов поднял ее и вонзил в грудь басурманина. Превозмогая боль в горле, что было мочи, сипло возопил:
- У кого есть силы, бейте эту сволочь! Поможем братьям-казакам!
Он стоял, высоко подняв саблю, с лезвия которой обильно струилась кровь – удар ее пришелся прямо в аорту; струя крови обдала Дмитрия, и он был похож на какого-то сказочного демона, нечистую силу, которою матери пугают непослушных детей. К нему кинулись еще двое вооруженных турок. Первый тут же растянулся – Петр, здоровенный хорват из Дубровника, подставил ему ногу. Он, не давая ворогу опомниться, навалился на него сверху. Под гнетом задубелых жилистых пальцев захрустели шейные позвонки. Миг – и с турком было покончено. Второй тоже не добежал – имеретинец Зураб набросил ему сзади на шею цепь и затянул ее так, что глаза турка вылезли из орбит, а изо рта пошла пена и заструилась кровь. Один резкий поворот – и безжизненный труп свалился в проход между нарами. В это же время другие невольники уже добивали надсмотрщиков и солдат обрывками цепей, кандалами, выбитыми из рук врага его же ятаганами, просто кулаками.
Под шум побоища, в трюмной полутьме, те, кто еще был в оковах, принялись ломать их, размыкать звенья цепей; обдирая кожу, стаскивали кандалы. Товарищи помогали им разбивать железа. Свободные от тяжких уз, гребцы тут же бросались в самое пекло боя.
Схватка была недолгой, но ожесточенной. Три раза сабля Дмитрия погружалась в пухлую, жирную турецкую плоть. Один раз турецкий матрос, внезапно, спрыгнувший в трюм, очутился перед лицом михайловца и занес над ним топор. И пасть бы нашему герою с рассеченным черепом к ногам неверного, если б серб Драгош не загородил широкой грудью Абрамова. Левой рукой перехватил рослый славянин десницу врага у запястья, а правой рубанул по шее. Брызнувшая кровища залила лицо серба. Недорубленная голова врага безжизненно болталась на лоскутьях кожи и сухожилиях. Тело моряка с глухим стуком повалилось на нары. Пока Драгош измусоленным рукавом протирал залитые кровью глаза, другой турок ринулся на него с копьем наперевес. И тут уже Дмитрий сделал выпад саблей и проткнул горло нехристя. Фонтан крови из рассеченной гортани окатил грудь Абрамова. «Спасибо, друже!» - прошептал Драгош и вновь вступил в бой.
В другой раз спину Дмитрия от смертоносного удара заслонил генуэзец. Сыны многих народов били, рубили, колошматили, швыряли об пол и о переборки, душили цепями общего ненавистного врага. Болгарин Цветко, озверевший в горячке боя, исступленно рубил уже мертвого неприятеля, пока не сломал саблю. Скоро дрогнули враги. Сбежавшая было сверху подмога – уцелевшие в жаркой сече матросы – тут же отхлынула обратно, устрашившись гнева и неистовства освободившихся невольников. Пятеро уцелевших турок следом за ними взбежали по шаткой лестнице. Последнего схватили за штанины и поволокли вниз, на расправу. Люк, ведущий в трюм, захлопнулся, лязгнул засов. Турок
отчаянно визжал и звал на помощь, пока гребцы влекли его вниз. Сломанный в стычке нос стучал по ступенькам, оставляя кровавую дорожку, и причиняя боль его обладателю, щелкали зубы, руки пытались упереться то в перила, то в ступени. Опрокинув на пол, бывшие рабы принялись топтать басурманина. Голова превратилась в одну сплошную рану, осколки ребер пронзили легкие, хрустнул шейный хрящ – и душа ворога покинула истерзанное тело. Дмитрий оглядел грязный, душный трюм: около десятка турок и четверо галерных гребцов лежали, бездыханные, промеж рваных цепей и разбитых нар.
Болгарин продолжал яростно добивать мертвого турка: взяв за волосы и откинув назад голову, бил и бил то, что недавно было лицом, об угол нар.
- Полно тебе, он давно уж подох, - устало произнес Никодим, отирая пот со лба и щек.
Болгарин прекратил терзать труп мучителя и тупо уставился на товарищей.
- Мы свободны, дурень ты этакой! Сво-бо-дны! – отчетливо проговорил кто-то из русских.
Четыре турка, из коих трое успели переоблачиться в рабское рубище и надеть крестики, выбрались на палубу, когда бой уже стихал. Вокруг валялись изрубленные, пронзенные копьями и пиками, расстрелянные казаки, турки, галерные гребцы. На капитанском мостике стоял под надзором двух дюжих запорожцев связанный капудан; рядом - трое избитых донельзя надсмотрщиков, один полуживой матрос и гроза невольников Мехмед; сквозь его грязную чалму обильно сочилась кровь, голую грудь пересекал широкий, но неглубокий шрам. Сбежавшие из трюма мучители христиан испуганно оглядывались по сторонам. К ним небрежной походкой направлялся светловолосый, осанистый, плечистый русский казак в забрызганной кровью чуге, высоких сапогах с отворотами, без шапки.
- Кто таковы будете? – он показал пальцем на ближайшего переодетого турка и недобрый огонек мелькнул в его глазах. – Вот ты, например…Кто и откудова?
- Иван с-под Москви, - пролепетал Селим, вспомнив самое известное русское имя и русский город.
- Сразу видать, москвитянин, - ехидно ухмыльнулся казак. – Выговор у тебя истинно московский. А ты кто будешь? Крещеный? – повернулся он к другому.
С подобострастной, заискивающей улыбкой второй басурманин распахнул ворот драной рубахи и выставил вперед крест, принадлежавший какому-то греку.
Казак подозвал двух запорожцев:
- Отведете этих к гребцам, там посмотрим, кто такие.
Важно кивнули воины Сечи и повелительным жестом приказали туркам идти на корму, где сгрудились выжившие гребцы. Селим поскользнулся на залитой кровью палубе, стукнулся копчиком о доски и выругался по-турецки.
- А чего ж по матушке не загнул? – спокойно осведомился русский казак. – Иль на Туретчине родную речь запамятовал? - Запорожец помог «Ивану» подняться. Другой решительно оттолкнул одетого по-восточному четвертого «галерника»:
- Та вин же басурман!
- Вижу сам. Все они басурмане проклятые, - процедил сквозь зубы русский. – Потом с ними разберемся. А я в трюм пойду. Медленно обернувшись к сжавшемуся от страха разоблаченному турку, он вдруг выхватил из ножен саблю и одним движением отсек голову. Нагнулся, поднял ее за волосы и выразительно потряс.
- Як жидовка Юдифь! – довольно оскалился запорожец.
- Ну, ты у нас, Павло, в бурсе учен, все священные книги назубок знаешь. Тебе за этими «христианами» и надзирать. А я вниз полезу, там, вроде бы, пленники томятся. – Он перешагнул через обезглавленное тело, кинул, не глядя, голову, и направился к трюму.
Щелкнули засовы, скрипя, отодвинулась крышка трюма, и в проеме показалось бородатое, толстощекое, хитроглазое русское лицо с растрепанными темно-русыми кудрями.
- Выходи на волю, страдальцы! Да не всем скопом, а по одному, а то лестница общей тяжести не выдержит, попадаете, расшибетесь, кости переломаете. Ну, кто первый?
Первым рванулся к солнцу, к свободе, к вольному воздуху Тенгиз из Картлии. За ним, по одному, легко, превозмогая тяжесть в ногах и голод в желудках, взбегали Захариос, Рэй, Драгош, Милош, Умберто, Винченцо, Родриго, Никодим, Пантелеймон, Евстафий, Потап, Дмитрий, Зураб, Гиви, Вахтанг, Оганес, Ашот, Цветко, Кшиштоф, Янек, Остап, Панас…
Общая беда и общая победа сплотили разноименных и разноплеменных галерников. Вот и пришла Свобода! Вот она, желанная, долгожданная! Возрадуемся же, братья!
Последними неспешно взошли трое: мадьяр Иштван и осетин Рустам поддерживали под руки тяжелораненого черногорца Воислава и бережно уложили его на палубу. Казак решил спуститься в трюм, но не прошел и трех ступеней, как заткнул ноздри, лицо его перекосила гримаса отвращения:
- Ну и вонь тут стоит! Кровь, да пот, да нечистоты. В хлеву дух и то приятнее будет! – Он поднялся обратно, задвинул крышку и сказал толпившимся вокруг бывшим гребцам:
- Вы отправляйтесь на корму, там все ваши. А я казаков позову, чтоб мертвяков из корабельного нутра вытащили. – Он двинулся на бак, где сгрудились казаки-победители, похвалявшиеся своими подвигами в отшумевшей сече.
- А я как рубанул того турка, так у него голова, будто тыква, пополам раскололась.
- А я троих на пику насадил и всех разом в море столкнул.
- Хорош врать-то, бахвал!
- Нехай брешет…
- Кто врать? Кто брешет? Я-то?! Вот вам истинный крест, все сказанное – правда подлинная. Хошь пытай меня палач – не отрекусь!
Гордо воздев к благословенному солнцу головы, шли вчерашние рабы. Рваные, грязные рубахи и портки, босые ноги, у иных, кого раздели трусливые басурмане – только холщовые повязки на чреслах, шрамы от плетей, сизо-багровые синяки от турецких кулаков, немытые, донельзя отросшие, слежавшиеся волосы – отвратный вид недавних невольников так дисгармонировал с задорным блеском в глазах, лучистыми улыбками щербатых ртов и распрямленными плечами! Стенавшего и метавшегося в бреду Воислава положили на снятую с петель дверь матросского кубрика, бережно несли его вчетвером – двое русских, итальянец и грек. Вдоль борта уже стояли в нестройном ряду собратья по былой тяжкой доле. Молодой казак прохаживался, спрашивал имя, звание, откуда родом.
- Мечислав Незбицкий, Торунь, шляхтич.
- Савелий Калиткин, крестьянин из Борисоглебска.
- Джованни Каватти, капитано, Лукка.
- Михо Гулиани, Кутаиси, эта…купэц па-русски.
Когда кто-либо затруднялся с ответом, всегда находился соплеменник, понимавший великорусскую или малороссийскую речь, и переводил вопрос земляку.
После трюмной духоты и зловония жадно вдыхал свежий морской воздух Дмитрий, осматривал свои запястья и лодыжки с застарелыми мозолями от оков, въевшимися в кожу пятнами ржавчины – когда-то сойдут с тела эти знаки неволи. Гребцы двух смен пожимали друг другу руки.
- Ну, каково вам пришлось там, внизу?
- Ох, и повоевали же! Короткая сеча была да жаркая.
- То и видно, все кровью замызганы, будто мясники на бойне. И мы тоже туркам всыпали по первое число – я самолично двоих душегубов положил, - отвечал Абрамову тульский сапожник Лев, похожий на всамделишного хищника благодаря свирепому выражению лица (еще не отошел от горячки боя) и густой растрепанной гриве янтарно-желтых волос.
Дмитрий нашел место в строю между Львом и белорусом Рыгором; чуть поодаль – англичанин Рэй; другие заняли левый фланг. В это время казаки уже вытаскивали из трюма убитых гребцов – Василия, Петра, дубровницкого морехода, и двоих болгар.
- Пусть земля вам будет пухом, - перекрестился Лев, наблюдая за скорбной сценой.
- Кабы земля…Так нет, в море хоронить будут. Ни домовины тебе, ни креста надмогильного, ни отпевания, - поправил кто-то из русских.
К освобожденным невольникам уже направлялся тот самый казак, что выпустил их из трюма. «Видно, важный чин у них», - подумал Дмитрий, потирая саднящий след от оков.
Донской казак оглядел нестройную вереницу оборванных, голодных людей, иные из которых были к тому же ранены.
- Много гутарить я не буду, - после недолгого молчания обратился он. – Значит так: звать меня Прохор Чеботарев.
- Атаман, что ль, будешь? – раздался голос. – Корабельный голова?
- Атаманствует над нашим воинством Петр Сагайдачный, - ответил Прохор. – Он сейчас к болгарским берегам направился, турок пощипать. А эти чайки, которые басурманскую посудину полонили, под мою руку передал. Можно и так сказать: теперь я корабельный голова, и, покуда мы на море, слово мое – закон. Ну да не о том речь сейчас…Средь вас лекари имеются? Выходи, не стесняйся. Врачеватель нам позарез нужен, - он указал рукой на лежащего в отдалении, стонущего Воислава, подле которого суетились запорожцы.
- Был средь нас костоправ, из болгар, - вздохнул Лев. – Да только турок-злодей его саблей зарубил на моих глазах. Ну, уж и я ему за это своей ножной колодкой темечко проломил, - он выразительно рубанул рукой, изображая сокрушающий удар по неверной башке. – Был бы болгарин… Так мертвого с того свету не призовешь, - горько махнул рукой мужик.
- Я могу, - Тимка из Севска выступил вперед.
- Ты ж коновал, - загоготали русские гребцы. – Тебе с кобылами возиться. А тут человек помирает. Знаток человечьих хворей надобен!
- А хоть бы и коновал, - с вызовом произнес Тимка, тряхнув рыжей головой. – Все одно у человека то же, что и у кобылы: сердце, печенка, желудок, прочие потроха…
- А еще мозги есть! Про них-то забыл,– крикнул кто-то и засмеялся.
- Я и людей лечить могу, у меня бабка-знахарка, она меня многим премудростям научила, - заявил гордо Тимка.
- Хорошо! Нечего лясы точить – поди помоги болящему, - Прохор подошел к коновалу и подтолкнул его в бок. Лицо Тимки скривилось от боли.
- Ранен что ль? - спросил казак. Тот кивнул: «Слегка саблей зацепило». – Ну, как говорится: врачу, исцелися сам. Иди, помогай раненому.
Следом вызвался фрязин Жак, некогда бывший хирургом на корабле, рассекавшем средиземные волны между Провансом и Балеарами.
- Кому помощь нужна? – выкрикнул казак.
Вперед выступили с десяток раненых гребцов. По счастью, большинство были ранены легко или просто поцарапаны. Только у одного валаха турецкий клинок отсек два пальца.
- Вами после займутся. А теперь хочу спросить вас, братцы: про вольное казачество, надеюсь, наслышаны? Деды на завалинке про наши деяния сказывают, песни поют, так?
- Еще как! У нас в запрошлом годе добрая сотня на Дон ушла. Целые деревни опустели, - весело крикнул тамбовский паренек.
- Мой брат тоже ушел казачить, - откликнулся еще кто-то. – Да с ним десяток земляков.
- Вот и прекрасно! Дело такое: кто желает по доброй воле присоединиться к запорожскому али донскому христианскому воинству, милости прошу. Тут же на судне в казаки и поверстаем. Кто желает честь и славу саблей добыть, православную веру от нечестивцев-басурман защитить – пусть выходит вперед.
Оглядел бывалый казак новое пополнение, улыбнулся. Выступили вперед половина русских, пятеро сынов Украины и серб Драгош, бывший когда-то гайдуком в Балканских горах и видевший в казаках братские души. Хотел, было, и Дмитрий выступить вперед, да что-то удержало его. Может быть, рука Провидения направила его мысль: не донские привольные степи, не Хортица, а родная Рязанщина – судьба твоя. Здесь отец твой в городовые казаки поверстался.
- Прибыло, значит, полку христианского! - раскинув руки, будто желая обнять новых казаков, воскликнул Прохор.
- Рази ж все тут христиане?! – раздался вдруг злой, хриплый голос. – Среди нас вон и отродье неверное топчется. Одного звать Энвер, другого Юсуф, третьего не помню…
- Это где ж такие сыскались? – прищурившись, вглядывался казак в дальний конец строя, где трусливо съежились переодетые в рабское рубище турки. – Эти что ль?
Прохор указал пальцем на притаившихся супостатов.
- Да они самые! Уж как людей православных мордовали и по хребтам хлестали! Будто палач турецкий кожу живьем со спины дерет… - прокричал тот же голос.
- Грицюк, поди сюда! – заорал не своим голосом Прохор. Тотчас, забавно переваливаясь на толстых ногах, подбежал крепкий, пузатый, притом широкоплечий и высокорослый запорожец. – Кликни своих, чтоб эту нечисть басурманскую скрутили да сей же миг в море выкинули. Первыми из трюма выскочили, будто лиса из норы, когда вешняя вода ее обиталище подтопит. Гляжу – рожи у них гладкие, холеные, будто у поросей откормленных, глаза черны, что твои уголья, носы кривые, как ихние сабли, и говорят по-нашему невпопад. Думали, скроются от скорого казачьего суда?
- Кресты у них заберите, перед тем как казнить будете! – воскликнул один из русских гребцов. – Они, проклятые, у верных христиан нательные крестики посрывали и на свои басурманские шеи нацепили. А кто противился, тех поубивали, сволочи!
- Сделай, хлопец, как люди просят, - сказал Чеботарев.
Тарас Грицюк медвежьей походкой поспешил выполнять приказание. Тут же трое его соплеменников кинулись к трясущимся туркам. Двоих, остолбеневших от страха, тотчас связали, отобрали кресты, накрутили на шеи обломки рабских цепей, не без усилий перевалили упитанные туши мучителей через фальшборт. Третий, видимо, спятив с перепугу, сам сиганул в пучину, не дожидаясь, пока казаки свершат над ним расправу.
- Плыви, стервец, авось до Варны доплывешь саженками, - кричали и свистели ему вслед бывшие пленники.
Грицюк воротился, держа в горсти символы христианской веры, передал их Прохору. Тот, заложив руку с крестами за спину, пристально оглядел неровную шеренгу гребцов.
- Кузьма, Сенька, Денис! – окликнул казаков Прохор. – Приведите-ка сюда супостатов, - он жестом указал на корму, где под охраной находились капудан и его присные. – А я покуда с людьми перетолкую. – Он вновь обратился к бывшим невольникам:
- Может, меж вас еще басурмане таятся? – он хитро подмигнул. – Сейчас и проверим, старым, испытанным способом. А ну-ка, спущай порты – посмотрим, кто среди вас какого исповедания. Все ли христианского корня или кто чужой притаился?
Грицюк захохотал утробным смехом. А Прохор шагнул вперед и уперся хитрым взглядом в лицо Андерсона:
- Вот ты, кажись, не нашего племени будешь? По-русски понимаешь? – Англичанин кивнул. – Вот тебя первого и проверим. Сымай портки, иноземец!
Багрянец негодования окрасил лицо Рэя. Запинаясь, он гневно вскричал:
- Ваша дерзость поистине не имеет границ! Заставлять джентльмена подобным образом унижаться – на такое неспособны, пожалуй, даже неверные турки. Я лучше умру, чем…
- Ну-ну, напугал, - прервал его насмешливым голосом Прохор, замахал руками. – Ишь, ты, стыдливый какой попался! «Жельмен», тоже мне барин выискался! Из каких будешь?
- Капитан торгового флота Его Величества! – гордо вскинул голову Андерсон.
- Небось, перед корабельным лекарем приходилось разоблачаться, а? Ты не смущайся, тут все свои, ни одной бабы кругом! – он обвел руками гребцов и казаков.
- А может у него болесть какая, портовые девки наградили, - засмеялся один из казаков.
- Цыц! – гаркнул Прохор. – Ну, ежели по доброй воле не желаешь, так Тарас тебе поможет разоблачиться. – Поди-ка Грицюк, помоги этому иноземцу портки спустить.
- Раздень его, Тарас, раздень! А мы поглядим - не отсох ли там у него… - галдели казаки.
- И как тут не отсохнуть, коли мужское орудие без работы прозябает. Столько времени бабы не касался, бедняга.
- Тебе бы так!
- Это уж слишком! – Рэй выхватил снятый с убитого турка турецкий кинжал с украшенным рубинами эфесом, который скрывал где-то под лохмотьями. – Не подходи!
- Що я тебе, дивчина? – удивленно улыбающийся Грицюк надвигался на англичанина.
И тут раздался голос Дмитрия:
- Что вы на него накинулись, какой из него, к черту, басурманин? Здесь все мы христианской веры – православной, римской, армянской…Мы с Рэем два года на одной скамье горе мыкали, к веслу прикованные. Эх вы, казачки, своя своих не познаша! Я за этого иноземца готов собственной жизнью поручиться, если надо – голову на плаху положить! Ишь, чего удумали: скидывай штаны! Может, ты сперва сам оголишься, Прохор? А то мы ведь не знаем, кто ты таков есть: православный христианин или только прикидываешься? Оставь в покое моего товарища, слышишь?
- Это кто ж такой заступничек выискался? – опешил казак. – А ну, шут с вами, - махнул рукой Чеботарев. – Значит, все тут крещеные? Или есть кто средь вас чужой веры? Кто крещеный – сделай шаг вперед. А ты, аглицкий мореход, ножик убери – чай, не игрушка.
Успокоившись, Рэй спрятал оружие за пазуху. Все дружно, как один, шагнули, только один чернобородый, густоволосый, с горящими глазами человек остался стоять.
- А этот басурман, значит? – Прохор поманил Грицюка. – Поди, спроси его…
- Это Барзак, курдистанец, - крикнул курянин Демьян. – Он по-русски не говорит и даже по-турецки едва лопочет. Мы с ним как глухие на пальцах изъясняемся. Его турки в полон взяли где-то в горах. В Отца, Сына и Духа не верует, огню и солнцу поклоняется. Но басурман люто ненавидит. Кузнец он. Силач – двоих турок на месте уложил. Не человек – медведь! Хороший бы казак получился из него, кабы христианской веры был…
- Язычник, значит? – Прохор задумчиво поскреб бороду.
- С нами еще один такой был, черемис. Его турки насмерть засекли, изверги!
- Ты передай на пальцах этому кузнецу, чтоб помог людей расковать. А то, я вижу, у некоторых из вас до сей поры на запястьях да лодыжках цепи бренчат. Потрудишься вместе с нашим молотобойцем Фомой. А что до веры твоей… - Прохор опять махнул рукой. В это время за его спиной уже стояли дюжие казаки, сторожившие Ибрагима, Мехмеда и еще четверых уцелевших в кровавой мясорубке турок.
- Эй ты, казачок шибко набожный, – ехидно обратился к Прохору зубоскалистый Демьян. - Ты крестики-то честным христианам вернешь, али как? Мне да пану Мирославу. А то как же нам без креста быть? Только Бога гневить.
- Который чей крест будет? – встрепенулся от минутного раздумья казак.
- А то сам никак не догадаешься, русского креста от латинского крыжа не отличишь? Ты погляди внимательно…
- Подходи, бери кресты, – промолвил сконфуженный морской атаман. – А я и забыл совсем про них. Только, чур, больше туркам их не отдавайте: лучше башку с плеч долой, нежели крест с шеи. Берегите их паче жизни. Без них Господь в рай не пустит.
Он вернул кресты и намеревался сказать освобожденным гребцам что-то еще, как вдруг Кузьма Ракитин тронул его за плечо:
- Что с неверным отродьем делать велишь?
Прохор устало вздохнул, обернулся, смерил презрительным взглядом помятых, связанных врагов, сплюнул под ноги:
- Может, мучителей этих ихним мученикам отдать – пускай вволю натешатся?
- Вот это дело! Как галерники порешат, так и быть посему! – ответил Ракитин. Казаки тычками подтолкнули басурман вперед. Со страхом и затаенной злобой глядели они на вчерашних рабов; с ненавистью взирали на них разноплеменные невольники, русские и украинские казаки. Рука Грицюка потянулась к рукояти сабли, зубами скрипел Кузьма, бросали на врагов яростные взгляды его товарищи, готовые, кажется, по первому зову изрубить их в пух и прах, прогнать сквозь острые пики, потопить в море, вздернуть.
- Ну, как, братцы, что делать с этим зверьем будем? Казнить или миловать: дадим им лодку, пусть плывут, куда их бесстыжие глаза глядят, на все четыре ветра? Отпустим?
- Что-о?! Вот запросто так взять на все четыре? – Лев, тряхнув лохматой гривой и сжав кулаки, выступил вперед. – Пусть за все наши страдания ответят! Казнить иродов!
- Казнить! Расправу чинить! Поделом им, мучителям! К рыбам их! – заголосили гребцы.
- Ну, коли народ требует, так тому и быть! – Прохор с веселой злобой оглядел понурых Мехмеда, капудана и турок, жавшихся друг к другу. – В воду – и дело с концом!
И тут возвысил голос англичанин:
- Мистер казачий офицер! Я хотел бы исполнить приговор над этим бесчестным человеком, который стоит сейчас перед нами. – Он ткнул пальцем в сторону Ибрагима.
Капудан съежился, отступил на шаг назад, но в спину его уперлось острие казацкой сабли.
Рэй продолжал:
- Этот приговор вынесли мы, трое выживших после битвы британских моряков. Двоих уже нет среди нас, море стало их могилой, потому мне надлежит свершить возмездие над подлым изменником христианской веры, бывшим голландским подданным Иоганном Ван дер Хольтом, добровольно продавшимся неверному султану за тридцать иудиных сребреников. Ренегат христианства пусть падет от моей руки. Дайте же мне оружие!
- У тебя есть кинжал, проткни ему сердце. Один удар – и турецкий холуй будет в аду.
- Дайте мне саблю! Я хочу сразиться с ним в честном поединке. И, если я погибну, пусть этот гнусный христопродавец останется жить. Высадите его где-нибудь на пустынном берегу, лучше на острове, и пусть влачит там остаток своей презренной жалкой жизни.
- Нет! Пусть подохнет! Убей его сразу! Мы хотим видеть его мертвым!– заорали гребцы.
- Дайте саблю! Развяжите вероотступника и дайте ему тоже! Мы сразимся!
Казак недоуменно уставился на англичанина:
- Ты что, сдурел? Там, в твоей Англии, все такие ж полоумные? Ты еле на ногах держишься! Какой к бесу поединок?! Он тебя первым же ударом проткнет, глупый!
- Дайте мне саблю! – твердил свое Андерсон.
- А ты что скажешь, бывший христианин! – сквозь зубы бросил Прохор капудану.
Надменно вскинув голову, ответствовал капудан:
- Да, этот британец прав – я добровольно поступил на службу султану. Для этого пришлось пожертвовать лишь маленьким кусочком плоти, - он кисло улыбнулся. – Все мы живем на одной земле, ходим по волнам одного океана, объемлющего твердь земную. Не все ль равно, кому служить, кому продать шпагу. Я полиглот, отлично владею и английским, и французским, и турецким, и татарским, и, как видите, русским.
- И верно – проглот! Нас голодом морил, а сам вон какой упитанный – сытный будет обед для рыб! – крикнул кто-то из русских, но казак жестом прервал его: «Пущай договорит!»
- Есть один всемирный язык, понятный даже невежественным дикарям в южных морях - язык выгоды. Золото – лучший в мире толмач. А что до веры…Бог един, только зовут его всяк по-разному: кто – Христом, кто – Аллахом, кто – Брамой… Бог любит удачливых и успешных, каждому он заранее определил место и на земле и предначертал посмертное бытие. Преуспеяние в мирских делах – залог райского блаженства на небесах! Бедные и подневольные не угодны Ему. – Ропот негодования пронесся по шеренге вчерашних рабов, теперь превратившейся в нестройную толпу. – Одним он предопределил оковы и тяжелые весла, другим – набитые златом сундуки, почести и уважение сильных мира сего.
- Да он на Господа хулу возводит! – возопил Лев. – За такую речь лютой смертью казнить!
- Поверьте мне, переменить веру – так же просто, как сменить европейский колет на магометанский халат, шляпу – на тюрбан, шпагу – на ятаган. Я готов служить любому властителю, который по достоинству оценит мои труды, будь то голландский штатгальтер, английский король, турецкий султан да хоть государь Московии! Если бы последний имел свой флот, бороздящий воды древнего Понта, то я бы охотно нанялся к нему, и, с моим долголетним опытом мореплавания и прирожденным талантом повелевать людьми, поверьте, дослужился бы до адмирала. Тогда бы не вы, христиане, а турки налегали бы на галерные весла и подставляли свои загорелые спины под плети. А что до Бога, то я готов хоть сейчас принять крещение по обряду ортодоксальной восточной церкви. Прикажите вылить из бочки ром, наполнить ее водой, освятить и обратить в купель. Среди вас есть священник? – обратился он к мрачно насупившимся казакам. – По выражению ваших лиц догадываюсь, что нет. Что ж, обряд можно произвести и на берегу, в первой встретившейся на пути церкви. Я мог бы водить казачьи флотилии под стены турецких и татарских городов, я помог бы вам взять Кафу и хорошо поживиться там!
- Довольно! Надоело слушать паскудные слова! Он богов меняет как одежку. Казнить его! – вопили гребцы. Кто-то подобрал кусок доски и швырнул его в капудана, но тот увернулся. Другой схватил валявшуюся на палубе сломанную казацкую пику. Прохор погрозил ему кулаком, топнул ногой и зычным голосом заорал:
- Тихо там! Вы слышали, что наболтал вам этот турецкий прихвостень?! Немало таких поганцев землю топчет и море сквернит! Что ж, аглицкий мореход, быть по-твоему, хоть и боюсь я за тебя – а ну как нехристь одолеет? – Он обратился к казакам. – Дайте ему саблю! И этому тоже, – он гневно сверкнул очами, глядя на капудана, – Да сперва путы разрежьте. Сабли чтоб крепкие и острые были у обеих. И да поможет Бог англичанину!
- Зарубит ведь Рейку нашего христопродавец! – сокрушенно покачал головой Демьян. – У него ж сабля в руках не держится – вишь, отощалый какой.
- Победит. Как есть победит! – отозвался Дмитрий. – Видел я, как он в трюме саблей махал, только искры летели да кровь брызгала. Господь на его стороне - хоть и не православный он, да тоже в Троицу верует. Гляди, молится. Да пребудет с ним Отец наш небесный. – Дмитрий перекрестился.
Казаки принесли сабли. Кузьма провел рукой по лезвию, отдернул руку – на подушечках пальцев выступила кровь. Проверил другую – тоже острая; подбросил плат шелковый, рубанул – рассек. И другой саблей разрубил на лету кусок тонкой ткани. Добрая сталь!
- Держись крепко, удары отбивай, на хитрые уловки не поддавайся, ищи слабое место у соперника. Ну, с Богом! – перекрестил англичанина морской атаман, вручая саблю. Потом подошел к Ибрагиму-Иоганну, протянул и ему оружие эфесом вперед:
- Рубись честно, иудино семя! Убьет тебя аглицкий мореход – авось, кровью свой страшный грех смоешь, может, и сжалится Господь. А коли победишь противника – казак слова, раз данного, не меняет – высажу тебя на первом подвернувшемся острове. Живи там до скончания живота своего, кайся в грехах, питайся рыбою да гадами морскими, как в оные времена отшельники. Всю жисть свою токмо мамоне одной поклонялся, жиру нагулял, а Бог любит постников. Иди же, бейся! – он лягнул капудана под зад.
В яростной схватке сошлись англичанин и бывший голландец. Их сабли выписывали дуги, чертили гиперболы и другие затейливые фигуры – взоры казаков и освобожденных гребцов едва успевали проследить движение сабли. Один раз капудан, сделав неожиданный выпад, едва не поразил в грудь англичанина, но тот вовремя увернулся; в другой раз уже Рэй чуть было не выбил клинок из руки врага, но сноровка выручила Ибрагима. Затаив дыхание, все наблюдали за битвой. Двое смертельных врагов летали по палубе. Куда только делась видимая неуклюжесть обильного телесами капудана и кажущееся слабосилие изнуренного рабским трудом, истощенного скудной пищей Рэя!
Расступились казаки. Неистовый танец смерти продолжился на шкафуте. Вот отлетел в сторону Рэй, спиной ударился о леер – и отскочил, будто срикошетившая пуля, и кинулся на врага. Казалось, капудан нанижет его на саблю, но на волосок от смертоносной стали проскочил англичанин, в мгновенье ока развернулся – и в который раз скрестились сабли.
Взмах за взмахом – и болтается перерубленный капуданом шкот, щепки летят – сабля Рэя рубанула по мачте. Сабля Ибрагима описала полукруг и вот-вот должна была обрушиться на голову англичанина, но тот ловко уклонился, и скользнуло оружие плашмя по плечу. В следующий момент уже Рэй наскочил на супостата – звякнули сабли, в который раз скрестившись. Крест, крест, опять крест – кажется, что Господне вмешательство оберегает англичанина от неминуемой смерти. С левого борта на правый, потом назад, перескакивая через трупы турок, казаков, гребцов, разбросанные по палубе предметы. Вот запнулся Рэй за басурманскую голову – и полетел навзничь, едва удержав в руке оружие. Злобно скалясь, занес саблю враг – но, то ли поскользнулся в лужице, то ли волна качнула корабль – полетел рылом вперед Ибрагим и уткнулся носом в запачканные кровью доски. Сабля отлетела в сторону. «Вставай, Рэй! Убей его! Убей! Не дай опомниться!» - гомоня на разных языках, подались вперед галерники. Вскочил Рэй, встал с занесенной над головой саблей, да раздумал, перешагнул через простертую на палубе неверную тушу, концом своей сабли пододвинул Ибрагиму его выпавшее из руки оружие.
- Встань, продолжим бой!
- Экой благородный, жельмен одним словом! – восхищенно промолвил один из казаков.
- Це добрый хлопец, - запорожец Микитенко довольно покачал головой.
Резким прыжком поднялся басурманин с саблей. И вновь закипела схватка. Крест, крест, полумесяц в воздухе, снова крест, и опять полумесяц. Рывок капудана – и клинок едва лишь оцарапал ухо и висок противника, англичанин вовремя отклонил голову. Все замерли. Рэй парировал новый удар басурманина, контратаковал его, не давая опомниться – и тут уже враг мотнул вправо головой, счастливо избежав разящей десницы Андерсона.
Будто два орла-стервятника в приступе бешеной злобы кидались друг на друга, стремясь вырвать добычу из когтей врага, и добыча эта – его жизнь. Сабли как длинные изогнутые клювы целились в сердце, в живот, в глотку, норовили выклюнуть очи из глазниц.
Стало сказываться изможденное состояние англичанина. Капудан сделал выпад, когда противник не ожидал его – и вот уже из рассеченной скулы Андерсона струится кровь.
- Боже! – схватился за голову Дмитрий. – Ах! – воскликнули в унисон Лев и Демьян. – Вах! – тотчас отозвался Гиви. Закрыл лицо руками Иштван. Забормотали молитвы Пречистой Деве венецианцы, ляхи, лекарь Жак. Испуганно перекрестились болгары.
- Убьет! Ох, убьет его собака басурманская! – Ракитин в сердцах притопнул ногой. – А еще пожалел его. Добить надобно было изверга!
- Что ты по живому причитаешь? Баба ты, а не казак! – набросился на него Прохор. – Вон как он на нехристя наседает. Только искры летят!
И вправду: полумесяц - крест, полумесяц – крест, звенят сабли, наступает Рэй с рассеченной щекой, в кровавых лохмотьях, стиснув зубы. Но вот Ибрагим-Иоганн, собравшись с силами, опять пошел в атаку, теснит англичанина к бакборту. Отхлынула толпа галерников. И вот споткнулся капудан – не заметил валявшийся на пути обломок рабской цепи, подался телом вперед и напоролся рыхлым брюхом прямо на саблю Рэя.
Клинок рассек колыхающуюся плоть турка и вышел из спины. Резко дернул оружие Рэй, да не хватило уж сил у галерника. Последним судорожным движением опустил саблю враг на голову англичанина, но лишь ободрал кусочек кожи с волосами. Бой был окончен.
- Одолел-таки христопродавца! – радостно всплеснул руками Прохор. Он подошел к тяжело дышавшему англичанину, который пытался тщетно вырвать убийственную сталь из кровоточащего тела. – И глубоко ж ты саблю засадил, братец! Дай-ка помогу!
Из жирного бездыханного тела совместными усилиями вытащили клинок – по самую рукоять вошел он в объемистое брюхо капудана. Прохор наклонился над мертвым:
- Думал ты, олух царя небесного, будто Господь лишь удачливым поспешествует, сильных да богатых любит? Ну, и дурак же ты! Бог на стороне праведных. Хоть ты и силен саблей рубать, да не помогла неверному воинская наука. Ты в гордыне своей христианского Бога отринул – и Он тебя отверг. Имел ты и злато в сундуках, и галеру ходкую, и слуг верных, и рабов покорных – а теперь и злато в казацких руках, и слуги твои посеченные лежат, и рабы цепи скинули, и корабль твой быстроходный стал тебе заместо домовины. Да и могилы у тебя не будет – отдадим тело бычкам да ставридам.
- В море сего богоотступника! – скомандовал Прохор. Двое казаков взяли капудана за руки да за ноги и с великими усилиями – ох и тяжел же! – отдали его синим волнам.
- Вот и отомщены Джастин Уильямс и Роберт Аддингтон! – воскликнул Рэй, провожая взглядом исчезающую в волнах тушу турка.
Тут настала очередь Мехмеда отвечать за его лютость звериную и за предательство своего народа и отчей веры. Двое болгар, Живко и Цветко, вызвались свершить скорый суд. Хоть и русским языком не владели, лопотали на своем наречии, да корень-то у слов один, славянский, казаки их без перевода поняли: «Предавшему народ болгарский – смерть от болгарских рук, петля на шею!» Они схватили отчаянно трепыхавшегося турецкого прислужника, накинули петлю, свитую из страшного кнута, которым кат забивал насмерть ленивых или строптивых – и вот уже ноги вздернутого на нок-рее изменника Христовой вере ударились в короткую, судорожную пляску. Прочим плененным без лишних разговоров накинули на шеи оборванные звенья цепей, ножные колодки – и в пучину!
- Царю морскому поклон от вольного казачества передайте! – кричали вслед казаки и гребцы. – Пусть ждет еще пополнения – скоро Петро Сагайдачный новых турок пришлет.
Разошлись гребцы. Большинство отправились на корму, где казаки в большом казане готовили жирную наваристую саламату. Пока бывшие невольники наблюдали за перепалкой Рэя и Прохора, с замиранием сердец следили за поединком, они забыли о постоянно терзавших их муках голода. Но как только мучители были казнены, рука палача-голода с новой силой вцепилась во внутренности галерников. Прохор в сопровождении бывших невольников, изъявивших желание стать казаками и еще нескольких галерников, и в их числе Дмитрия, размашистым шагом двинулся на корму.
Прошел мимо Тимки, ухаживавшего за двумя тяжело ранеными запорожцами. «Выдюжат ли?» - беспокойно спросил атаман. «Как пить дать выживут!» - заверил Тимофей. Потом остановился у распростертого на двери Воислава, возле которого с печальным видом сидел Жак. «Как он?» - участливо вопросил казак. Поняв по выражению лица суть вопроса, тот печально развел руками, потом поднял безжизненную правую руку черногорца, пощупал пульс и покачал головой. Прохор склонился у Воиславу, поднял с палубы осколок веницейского стекла, приложил к раскрытому рту, подержал немного, потом поднес к глазам. «Не дышит. Видать, отошел». Приложил ухо к сердцу – не бьется, не стучит. Бережно закрыл остекленевшие глаза славянина. Вокруг уже столпились казаки. Те, кто был в шапках, обнажили головы. Прохор произнес: «Да будет земля тебе пухом, страдалец. Да что я говорю-то, в море хоронить придется, без отпевания – нет попа средь нас, мы уж за тебя и других христиан каждодневно молиться будем. Как на берег сойдем, в первой же церкви за упокой ваших душ свечи поставим». Слезы выступили на глазах бывалого бойца: «Эх, не довелось тебе, парень, вдохнуть воздуха воли, не дожил».
К Прохору подошел Кузьма:
- Есть, кому убиенных отпеть. Павло Скирденко, беглый бурсак, он заупокойную прочтет.
Казаки уже выволакивали из капитанской каюты здоровенные сундуки и лари, вытряхивая их содержимое. Дребезжа, желтым водопадом низвергались на грязные доски палубы золотые монеты многих стран; золотые и серебряные блюда, кувшины, чаши, кубки, пиалы, тарелки, столовые ножи с о звоном сыпались к ногам бывалых рубак; скользили шелковые и парчовые ткани; со стуком падали извлеченные из шкатулок красного дерева тяжелые кольца, изящные перстеньки, массивные браслеты, броши и заколки, с самоцветными каменьями и без них. Из пороховой камеры казак выкатил бочонок со смертоносным зельем, и катил его, то поддавая ногой, то вращая обеими руками. Сабли с инкрустированными рукоятями извлекали из бархатных ножен с золотым шитьем.
- Награбил, черт турецкий! Все это барахло христианской кровью да потом полито! – ворчали казаки, опоражнивая который уже по счету сундучок.
- А чего ж этот богатей всего одну пушчонку на своей посудине держал? – обратился Прохор к Дмитрию, отрешенно взиравшего на груды золота, серебра, камней и тканей.
- Две их было поначалу. Одну в бурю волны смыли, пушкарь плохо закрепил. Больно жадничал этот стервец, не хотел на пушки да зелье к ним мошну свою тратить. Он все золотишко любил да безделицы разные, вроде этих, - Абрамов указал пальцем на опустошенные сундуки, покрытые затейливой резьбой с инкрустацией. - Чашечки всякие страсть как обожал, перед бурей их в тряпицы аккуратно заворачивал, да в коробочку на соломенную подстилку клал. Трясся как над писаной торбой. Однажды слуга его невзначай одно блюдце уронил и разбил, так капудан ему в гневе таких затрещин надавал, что тот целую седмицу с завязанной щекой да сизыми подглазниками ходил, а на хозяина и взглянуть боялся. Крохобор был еще тот! На пушки потратиться скупился, зато мелочь всякую в приморских городах скупал – мне эти сундуки на своем горбу таскать довелось!
- А это что за камора? – Прохор показал на дверь соседней с капитанской каюты, завешанную синими атласными шторами.- Там тоже, видать, рухлядь всякая хранится?
- О том не ведаю, - ответил Дмитрий. – Никто из нас там не бывал. Подле входа все время турок стоял с бритой головой, по пояс раздетый с саблей наголо, сторожил. Его время от времени другой сменял, такой же истукан. Попробуй-ка подойди! Думаю, жил там кто-то, и сейчас, надо полагать, таится за дверьми. Заприметил я, туда все время слуга Хамид бегал, с кушаньями да питьями на подносе. Потом быстро возвращался с пустым подносом. Он мог бы поведать, что да кто там прячется, так казаки его к мачте пригвоздили, - он указал на безжизненное тело египтянина в залитом кровью облачно-белом одеянии. – А турки эти порубленные недалеко от него валяются.
- Тьфу ты! – сплюнул Прохор. – Говорил я, надо было пару басурман в плен взять, они бы под пыткой все как на духу выложили. Ну что ж , казаки, пойдем, проведаем, что там есть.
Казаки двинулись к загадочной двери. Дмитрий пошел следом за ними. Обернувшись, Прохор цыкнул на него:
- Ты-то куда за нами увязался. Поди лучше отдохни.
- Успею отдохнуть! Охота узнать, что же там капудан от любопытных глаз скрывал.
- Ну, иди уж, любопытный…
Оконца каюты были закрыты толстыми ставнями с тяжелыми ржавыми запорами. За занавеской таилась столь же массивная запертая дверь. Прохор толкнул дверь раз-другой, дернул ручку, приналег плечом – не поддается.
- Где бы ключ добыть? – он вопросительно взглянул на Абрамова.
- Он у капудана был. Тот, как подзовет к себе слугу, вынимал из-за пазухи ключ и совал ему в руку. Всегда при себе держал. Наверно, и дрыхнул с ключом. Вы его вместе с ключом в море кинули. Поди найди теперь на дне морском…
- Черт побери, кабы знать заранее! - Прохор пнул дверь и послал Кузьму за кузнецом.
Появился дородный Фома с увесистым молотом на плече.
- Вдарь-ка по этой двери.
Без лишних вопросов молотобоец размахнулся и обрушил свое внушительного вида орудие на дверь – туда, где чернела замочная скважина. Удар, другой – дверь трещала и скрипела, летели щепки. После четвертого удара на месте замочной скважины зияла круглая дыра, с перекошенным замком посредине. Пятый удар вышиб замок « с мясом».
- Довольно! – Прохор, кряхтя, навалился на дверь. Она с грохотом рухнула. Впереди колыхались еще одни занавески. Они на мгновенье взметнулись, обнажая черное нутро каюты – и тут же упали.
- Вперед! – решительным движеньем Прохор отдернул занавеску. Первое, что предстало перед ним – бледное и злобное толстощекое, безбородое лицо с заплывшими карими глазками, гладкая блестящая лысина, замызганный сине-желтый полосатый халат. В пухлой холеной ручке сверкнуло лезвие кинжала. Реакция казака была мгновенной. Он резко вывернул руку с оружием, другой рукой вцепился в горло. Человек захрипел. Из белой руки выпал к ногам атамана кинжал с волнистым лезвием и рукоятью в виде змеиной головы с раскрытой для укуса пастью и огненным зрачком-рубином. Все это Прохор видел краем глаза. На мгновенье оцепеневшие, казаки в следующий миг бросились на выручку своему атаману. Они набросились втроем на незнакомца; Прохор разжал пальцы на его горле и нагнулся, чтобы поднять оружие. Щекастый безволосый человек упал на пол и заверещал писклявым голосом на незнакомом языке. Евнух!
Кузьма сгреб его за шиворот и, встряхнув, поднял на ноги. Затем решительно втолкнул в каюту. Внутри было темно. Свет, падавший из проема выбитой двери, освещал лишь покрытый скатертью большой стол на ножках – львиных лапах посредине каюты да квадрат ковра на полу чуть слева. Посреди стола возвышался подсвечник, напоминающий еврейскую менору, только свечей в нем было не восемь, а целых девять. Волоча за ворот присмиревшего евнуха, вперед шагнул Кузьма, за ним – Данила и Семен, наконец, Дмитрий. Фома остался стоять в дверном проеме, опираясь одной рукой на молот, другой – на покореженный косяк. Каюта была просторной. В правом углу виднелось нечто крупное и темное. Казалось, оно шевелится! Прохор чутким ухом уловил неясные шорохи, приглушенное бормотание, доносившееся оттуда. Кто там? Секретные пленники?
Кузьма, отпустив евнуха, который тотчас бухнулся на ковер, взял со стола подсвечник.
- Дай-ка огоньку, Сеня!
Семен достал трут и кресало, высек искру. Вот язычки пламени заплясали на фитильках заплывших свечей, круг света с тенями казачьих голов пополз по стене, потолку. Кузьма повернулся – и направил свет в темный угол. И тут громкий визг заставил вздрогнуть бывалых вояк. Женщины! Свет скользнул по испуганным лицам, которые узницы пытались прикрыть накидками, ладонями, отворачивались от свечного пламени.
- Тут еще лампа есть, масляная, - подошедший к Ракитину михайловец обомлел. Прямо на него гневно и дерзко смотрели чьи-то глаза. Рука с лампой застыла. Так вот зачем стерегли каюту как зеницу ока, вот почему на них бросился противный и гнусный евнух!
Визг, прорезав полумрак, затих. Вместо него послышались недовольные возгласы на разных языках, в том числе и русском. Абрамов отчетливо разобрал:
- Из огня да в полымя. Вместо турок разбойники пожаловали. Да я лучше руки на себя наложу, чем в наложницы к ним пойду.
- Девки, значит?! – отчетливо произнес Прохор. – Понятно. Куда ж вас везли, красавицы?
- Известное дело, куда нехристи красавиц везут – в гаремы своим пашам! – огонь высветил круглое белое лицо с рыжеватыми кудряшками и большими глазами.
- Ты кто будешь? – спросил Кузьма. – Не бойся, мы никого не тронем. Истинный крест!
- Катерина из Мценской волости, дочь Фрола, колесного мастера. – Девушка встала во весь рост. – Татары отца с матерью погубили, брата тоже, меня в полон взяли. Туркам в неволю продали. А девчата, что со мной – тоже пленницы. Из разных земель: армянки, грузинка, болгарка. Шестеро нас, в тесной клети, будто скотов держали, не повернешься.
- Подойдите ближе, мы вас не съедим, – добродушно проговорил Прохор.
Полонянки робко выступили вперед. Некоторое время казаки и Дмитрий остолбенело смотрели на них. Нарушил молчанье острый на язык Сенька:
- Ну и одежа у вас. У нас в Данкове даже гулящие девки так нарядиться постыдились бы!
И верно: одеяния пленниц, самой старшей из которых не было и двадцати годков, могли бы ввести во искушение даже престарелого страстотерпца-пустынника, давно отвергнувшего все мирские соблазны. Сквозь полупрозрачную ткань рубашек и шаровар соблазнительно просвечивали телесные прелести. Лица по басурманскому обычаю были прикрыты чем-то вроде темных вуалей; Катерина, безбоязненно откинув вуальку, дерзко смотрела на казаков и Дмитрия. Она с вызовом ответила:
- Если стыдно тебе смотреть, так чего ж пялишься?
- Я-то? – Сенька хихикнул. – Да я в темноте слеп как крот!
- Я не про тебя, а вон про этого обормота, – девушка бесцеремонно указала пальчиком на Дмитрия. Михайловец почувствовал, как краска смущения приливает к его щекам. Он уставился прямо в большие серые, как небеса в ненастный день, очи Катерины.
- Хорошо, я закрою глаза, - он демонстративно прикрыл их ладонью, продолжая держать в другой руке незажженную лампу. Казаки так и грохнули. Катерина насмешливым, но беззлобным голосом продолжала:
- Да гляди уж. Можно подумать, с малолетства в монастыре рос, девчат не видывал.
Дмитрий убрал ладонь от глаз. Белое лицо, рыжеватые кудряшки, алые губы бантиком, мягкий полукруг подбородка. Он не заметил, как Сенька снова чиркнул кресалом и зажег лампу в его застывшей руке. В каюте стало ярче. Девушка зажмурилась. Ее подруги по несчастью робко жались к ней, одна спряталась за спину, другие прильнули к бокам. В свете лампы стали заметны веснушки на лбу, возле переносицы, тонкая синяя прожилка на левом виске, светлый бархатистый пушок на щеке. Палуба плавно покачивалась под ногами, переминались с ноги на ногу казаки. Абрамов все глядел как завороженный.
- Ну, вот что, красавицы! – громко произнес средь воцарившейся тишины Прохор. – В таких хламидах вывести вас из заточения – пред честным народом опозорить. Введете в грех казаков. Не знаю, что и делать. Девичьих сарафанов у нас не водится, потому как баб в морские походы кто ж возьмет? А турецкая одежа вам не к лицу. Придется вам переоблачиться в казацкие наряды, ничего не поделаешь. Походите в мужском платье.
- В мужиков?! – Катерина так и опешила от сего неприличного предложения.
- А то, как же, не голышом ведь по кораблю ходить, - Прохор состроил хитрую гримасу.
- Вот срамник! А может нам здесь оставаться…ну пока вы до берегу доберетесь?
- Охота нам галеру турецкую тащить. На чайках поплывем, кому места не хватит – на галере баркас есть, на воду спустим и пойдем прочь из турецких вод.
- Что ж, пусть так, – тяжело вздохнула Катерина. – Только, чур, не подглядывать!
Прохор отправил Сеньку и Фому к запорожцу-подскарбию за одеждой. Семен запнулся за евнуха, сидевшего возле стола и едва не растянулся.
- Вот леший, давно пора зарубить эту гадину подколодную и в море швырнуть. Только под ногами путается, стервец этакий! Ни мужик, ни баба…
Насмерть перепуганный евнух затявкал что-то как собачонка.
- Грех убогого обижать, не по-божески это. Пусть себе живет. Там посмотрим, что с ним делать, - благодушно махнул рукой Прохор. Евнух тихонько заполз под стол и присмирел.
- Убогий, говоришь! – воскликнула тут Катерина. – Еще тот убогий. Хуже зверя лютого! В три горла жрал все, что нам от капудана слуга приносил, а нам объедки кидал как шавкам дворовым. Сколько дней мы в темноте света белого не видели? Сам за столом сидит как барин, а нас в угол загнал. За любую оплошность, за слово дерзкое, непочтительное или просто громкое, за смех, за улыбку на лице – за все нас шелковым шнурком стегал. Да не по спине, а по лицу. У Нины шрам на лбу от такого обхождения, полюбуйтесь-ка! - Она сорвала зеленоватую вуаль с лица юной грузинки, та вскрикнула и испуганно отшатнулась – на чистом лбу девушки алел след от удара. – У нас у всех так: у кого рубец на спине, у кого губа разбита, у меня вот. – Катерина повернула к свету правую щеку, отвела рыжий локон – и глазам казаков предстал синяк величиной с заморский талер.
- Одно слово – изувер. – Вырвалось из уст Дмитрия. В душе его закипала ненависть к пухлотелому, бесполому существу, посмевшему так измываться над прелестницей.
- Ну, пожалейте убогого! Поплачьтесь над его судьбинушкой, прослезитесь, как над отцовой могилой не рыдали! А мы его жалеть не станем. А ну, расступись, казаки! – воинственно крикнула Катерина. – Где это оно? Мы сейчас поучим его вежливому обхождению. Отойди, чего рот разинул, глазастый? – отпихнула обомлевшего Дмитрия Катерина и с яростью амазонки бросилась под стол, где, ни жив, ни мертв, трясся от страха забившийся в угол евнух. Девушка схватила его за щиколотки; кастрат стал брыкаться, туфли слетели с ног. На помощь подоспели еще двое невольниц. Евнух, визжа, пнул ногой одну из них – тотчас коготки вцепились в жирный бок. Катерина тянула за одну ногу, болгарка Милана – за другую. Изумленные казаки молча наблюдали сцену.
Вот уж полное брюхо евнуха показалось из-под стола. Он вцепился руками в львиные ножки мебели. Скромница Нина, выругавшись по-грузински, впилась зубами в локоть мучителя. Он издал пронзительный крик на высокой ноте, отпустил руку, затем другую – и вот тело евнуха за ноги и за бока выволокли на середину каюты.
- Бей его! За все наши унижения, топчи, бей, вышибем дух из «убогонького»! – Ножками, обутыми в остроносые турецкие лодочки-туфельки, пленницы принялись бить его – в ребра, в живот, в бока, в безбородую и безусую старческо-отроческую морду, в пах…
- Вы что, очумели, девки?! – закричал Прохор. – Вы же насмерть его забьете! – Семен и
Фома в недоумении стояли на пороге, вдвоем держа большой ларь с одеждой. Они разом разжали пальцы – и кладь с грохотом ударилась об пол.
Прелестницы вздрогнули и на миг только прекратили избиение. Окровавленный евнух хрипел, на разбитых губах его выступила кровавая пена, он выплевывал осколки зубов.
Катерина пронзительным взглядом посмотрела в глаза атамана. Испепеляющая ненависть сквозила в ее туманно-серых глазах:
- Не мешайся в бабье дело, казак. Слышишь, ты, жалостливый? А то ведь глаза выцарапаю! И тебе тоже, - вперила она глаза в лицо Дмитрия. Михайловец заморгал. Ему показалось, что за вспышкой гнева и мщения таится мягкое, ласковое тепло молодой души…Нет же, это ему только показалось. Нет пределов бабьей злобе, на куски порвет. А все-таки есть бешеная злоба эта – как гроза: пронесется, отгремит над полем, над селом – и вновь в воздухе разлита благостная, умиротворяющая, нежная тишина, только птицы весело заливаются в кустах, и лучи солнца пробиваются сквозь свинцово-серые облака.
- Ты что, молодица, мы тебя спасли от горькой доли, а ты нам очи выколоть грозишься, - дивился атаман. – Вот те и благодарность! - Меж тем новый прилив ненависти захлестнул юные души – и новый град ударов обрушился на полуживого евнуха. Его тело забилось в агонии; правый глаз (левый к тому времени вытек на синюшно-багровую щеку) вылез из орбиты; кровь хлынула изо рта на изувеченную грудь, где не осталось уже ни единого целого ребрышка. Удар, снова жестокий удар. Евнух подергался с минуту и затих навеки.
- Поделом! – торжествующе воскликнула Катерина, попирая туфелькой то, что еще несколько минут назад было лицом – противным, толстогубым, с морщинистыми складками на подбородке, но все-таки образом человеческим. Прохор поморщился.
- Кузьма, и ты, Дмитрием, кажется, кличут? – Абрамов утвердительно кивнул. – Уберите мертвеца с глаз долой! Тошно смотреть на это безобразие.
За ноги и за руки утащили труп прочь из каюты. Девчата оправляли басурманские одежды. Катерина послюнявила ладонь: «Вцепился когтями как кошка, руку оцарапал».
- Дай помогу, перевяжу, - участливо обратился возвратившийся Дмитрий.
- Сама справлюсь, - огрызнулась девушка. – В ничьих ухаживаньях не нуждаюсь.
«Такой палец в рот не клади – откусит», - подумал Абрамов и украдкой посмотрел на ее тонкий профиль: «А хороша, ей-богу хороша!»
- Значит так, красавицы! – важно проговорил атаман. – Мы вам сундук с казацкой одежей оставляем, чтоб переоделись. Ты, Фома, - обратился он к кузнецу, - выбитую дверь прислони, чтоб кто ненароком не заглянул и посторожи маленько. А вы, как облачитесь, крикните нам, чтоб мы вас вывели на свет Божий. А то вы столько дней во мраке, будто слепые – даже солнышка в окошке не видывали.
Казаки покинули помещение. Дмитрий, выходя, бросил взгляд на Катерину, начавшую уже копошиться в ворохе казачьей одежды, выбирая, что попригожее. Тусклый отблеск свечей падал на склоненную белоснежную шею в обрамлении рыжих кудрей. Выйдя на палубу, Дмитрий и Фома встали перед дверью, предварительно задернув занавеску.
Прошло немало времени, прежде чем пленницы при свете свечей и лампы переоделись, о чем возвестил бойкий голос Катерины. Сам не зная почему, Дмитрий рванулся первым, оттолкнул плечом дверь, которая с грохотом, подняв клубы пыли, свалилась на пол.
- Не мужик – медведь! – недовольно изрекла Катерина. – Тебе бы ворота в турецких крепостях выламывать!
Дмитрий взглянул на нее – и разинул рот: в казацкой рубахе и шароварах, туго подпоясанная, Катерина выглядела эффектно – только сабли и рожка с порохом за поясом не хватало. Насмешливым взором глядела она на Абрамова, будто спрашивая: «Какова?»
- А ты в этом наряде еще краше, чем в прежнем - невольно вырвалось у михайловца.
Катерина в ответ хотела выпалить какую-то колкость по адресу неуклюжего обожателя, но смолчала, только прищелкнула языком. На юных болгарке и горянках казацкая одежда сидела, будто седло на корове, и только Катерина смотрелась как настоящая воительница, царица амазонок, поленица, княгиня Ольга, собирающаяся в поход на древлян…
- Долго глазеть-то будешь? И впрямь, будто девок отродясь не видал. Веди! – властным, повелительным голосом скомандовала новоявленная «атаманша».
- За мной! – Абрамов насилу отвел взгляд от красавицы и шагнул в дверной проем, навстречу солнечному свету, в лучах которого толклась, будто мошкара, пыль. – Смелее, чего на месте топчетесь, берите пример со своей…предводительницы. – Фома едва не прыснул от смеху. Шестеро ряженых «казачек» вступили на палубу, щурясь от яркого света, который не видели несколько дней, сидя взаперти в каюте под надзором отвратительного евнуха. Обомлевшие донцы и запорожцы так и покатились со смеху, послышались соленые остроты и недвусмысленные намеки. Но Чеботарев, гаркнув зычным голосом, пресек кобелиное веселье – жесты и шутки мигом прекратились.
- Братья казаки! Видите: ослобонили мы из турецкого тяжкого полона этих красавиц. Им пришлось претерпеть унижение от проклятых басурман: держали их взаперти, кормили впроголодь, заставили в турецкие платья облачиться. Ныне же свободны они. Как доберемся до берега – прощай, море горькое, соленое, прощай, темница плавучая, впереди вольная дорога! Так что никаких обид девчатам ни чинить, не насмешничать, грубого слова избегать. Ежели кто хоть пальцем тронет, - Прохор выразительно помахал кулаком, - не пощажу, так и знайте!
- Не, мы не тронем. Вот если только сами к нам не полезут, - заржал Семен, казаки дружно подхватили жеребячий хохот.
- Да кто ж на тебя такого позарится-то, - смерила презрительным взглядом Сеньку Катерина. Парня это задело за живое: на родине весельчак и красавчик Семен пользовался успехом среди односельчанок. Сник ерник, а Дмитрий подумал про себя: «Вот огонь-девка, за словом в карман не лезет. И кому ж такая заноза достанется?» Он вдруг поймал себя на том, что все думы его вертятся вокруг этой бой-девки. Тем временем Чеботарев выбрал трех немолодых, не склонных попусту балагурить, чтоб охранять девушек от возможных посягательств со стороны молодых и горячих казачков. Сам не понимая, почему, Дмитрий тоже стал проситься в сторожа девичьей чести.
- Ты-то куда? – уставился на него атаман. – Тебя самого охранять надо, чтоб ветром в море не сдуло. Вон как отощал – ребра наружу выпирают. Поди лучше подкрепись.
Напоминание о еде разбудило во вчерашнем невольнике чувство волчьего голода: противно заурчало в животе, с губ, словно у бешеной собаки, непроизвольно закапала слюна, в ноздри ударил терпкий аромат казацких харчей. Дмитрий поспешил к кашевару, щедро угощавшему казаков и галерников. Ели воины на золотых блюдах, молодой статный виночерпий разливал ром из бочонка по серебряным, с филигранной росписью кубкам, куски сала кромсали кинжалами с выгравированными на лезвиях изречениями из Корана – видели бы турки такое кощунство…Направляясь к пирующим, наш герой еще раз обернулся, чтобы взглянуть на Катерину. Она сидела на опрокинутом сундуке, прислонившись к стенке каюты, блаженно откинув голову и сощурившись от солнечных лучей, бивших прямо в глаза. Прохор уже послал хлопца к походной кухне за саламатой для вызволенных узниц. Он небрежно поигрывал трофейным кинжалом; солнце играло на лезвии, отбрасывая зайчиков прямо в лицо Катерине. «Уж не заигрывает ли с красавицей? – тревожно подумал Дмитрий. – Завлекает девку, вояка! Понравиться хочет…»
- Ну, вот еще, будто маленький балуешься? – девушка прикрыла ладонью глаза.
- Что? А? – не сразу сообразил Прохор, потом засунул кинжал за голенище сапога, предварительно обернув острое лезвие тряпицей, чтоб ненароком не пораниться. Не взглянув на красавицу, Чеботарев потопал прочь и присоединился к небольшой кучке казаков, складывавших в кучу турецкие мушкеты, собранные на палубе.
- Приклады в щепки разбиты, - жаловался казак, - до последнего отбивались нехристи.
- Так новые приделаем, - отмахнулся Прохор. – Дело не мудреное: что топорище сработать, что новый приклад к ружью.
Отобедавшие казаки тем временем заняты были весьма неаппетитным делом: стаскивали в кучу мертвяков – вольных воинов, галерных гребцов и басурман, исполосованных саблями, пронзенных копьями и пиками, истыканных стрелами сагайдаков – запорожских луков, давших имя и предводителю грозного войска, простреленных из ручниц и мушкетов. Справа – христиане, слева – оттоманское отродье. Казаков и гребцов зашивали в парусину, привязывали груз и отпускали за борт. Бывший бурсак Павло, путаясь и запинаясь, кое-как отслужил заупокойную. Турок, обвязав рабскими цепями, привесив к ногам разбитые колодки пленников, швыряли за борт. Галерники горячо благодарили своих освободителей, совместно с ними опустошая который уже по счету казан. Иные полуголодные гребцы набросились на пищу, не рассчитав возможности своих желудков; вскоре поносный недуг одолел многих из них. Не все успевали добежать до трюма, чтобы уединиться там для отправления надобностей – и каюты скоро превратились в нужники, аппетитный запах котла, разносившийся по всему судну, уступил место зловонию. Казаки зажимали носы, ругались, но терпели.
У котла одна честная компания уже сменила другую. Звенели бандуры; кто-то опять кичился недавними подвигами при захвате галеры, присочиняя подробности, а товарищи уличали его в неправде; другие постоянно оглядывались на дивчин, сладострастно причмокивая языками; пожилой казак деловито счищал турецкие мозги с булавы. Прохор важно прохаживался по палубе. Дмитрий, соскребая остатки каши с золотой тарелки серебряной ложкой, восторженно произнес:
- Эх, и угораздило же вас: такую громадину захватить! Все одно, что окуни да караси рыбьего царя кита полонили…
- Так не впервой: стая дроздов, ежели действовать будет слаженно и споро, завсегда коршуна заклюет, - атаман обвел взглядом галеру. – Поодиночке-то турок чайки наши запросто перетопит, а коли всем вместе – никакой враг тогда не страшен!
Абрамов то и дело бросал взгляды на Катерину, которая, восседая на сундуке, безмятежно нежилась на солнышке. Всякий раз, когда кто-то из охранявших ее казаков подходил чересчур близко и пытался заговаривать с девушкой, словно игла уязвляла сердце михайловца. Как только казак отходил на приличное расстояние – сразу отлегало от сердца. «Неужто ревную? – мелькнула мысль в голове Дмитрия. – Уж не влюбился ли?… А ведь и правда!» - эта простая мысль вдруг озарила уголки сознания нашего героя.
Описания картин недавнего побоища в устах казаков мало-помалу сменились воспоминаниями о минувших днях. Верзила-усач в подробностях рассказывал о взятии какой-то турецкой «кала». Он вальяжно развалился на кушетке, когда-то украшавшей каюту капудана. Обшивка мебели была вспорота казацкими ножами – проверяли, не припрятал ли турецкий корабельный голова золотишка? Пух и перья из нутра растерзанной кушетки облепили спину и все что пониже – как будто не с врагами насмерть бился воин, а в птичнике курей ловил. Многоречивый казак разглагольствовал с заметным рязанским аканьем. «Уж не земляк ли? Говор вроде нашенский, – подумал Дмитрий. – Спрошу непременно, откуда он родом».
- Порешили мы, значит, вперед себя погнать свиное стадо, - заливался усач, – басурмане как увидали скотину, так врассыпную им Магомет запретил даже глядеть на нечистую тварь. И вот идем мы по городу, а впереди – хряки, матки да поросята хрюкают. И так загнали мы их прямо в басурманскую мечеть. Наверно, ихний мулла долго потом православных проклинал последними словами и мечеть по новой освящал…
Грянул дружный казачий хохот. Не по душе пришлась такая выходка Дмитрию:
- Грешно, братцы, над чужой верой глумиться. Супостата бить надо насмерть, без пощады, но зачем храмину осквернять?
Злобно блеснули глаза рассказчика:
- Вот ты какой, заступник нашелся! Значит, капище нечестивцев и тронуть не смей? А знаешь ли ты, что они с нашими церквами сотворили: как святые алтари бесчестили, как иконы саблями секли, кресты сквернили, священников на царских вратах вешали?! Видал ли храмы разоренные, монастыри дочиста пограбленные, погосты, татарской конницей вытоптанные? А я видел! И поклялся перед Господом все басурманские мольбища по берегам моря огню предать. А ты…Хорош гусь; сам едва выжил в турецкой неволе, а туда же, мучителей своих защищать вздумал. Тьфу! – он смачно сплюнул. – А может ты есть тайный басурманин? Вроде вот тех, которых мы в море кинули? Признайся!
Вскочил Дмитрий, сжал кулаки:
- Хулить мое честное имя не позволю. Крест у меня на груди и Бог христианский в сердце моем! Вот полюбуйся, - он распахнул ворот рваной рубахи, истово перекрестился. - И за веру отеческую готов голову сложить. А что сказал, то сказал, и от слов своих не отрекусь. Грех вы тогда сотворили. Басурмане – они тоже разные бывают. Вот у нас в Михайлове тоже татары живут. Люди как люди, только что молятся по-своему да свинины не едят и вина избегают. А уж храбрости в бою им не занимать! Если надо – и турок побьют; и против крымцев, бывало, в степь ходили. Не смотрели, что одной с ними веры - как махнет саблей – так голова в ковыль отлетит, а то и надвое рассечет поганого до самого седла. Не хуже русских вояки! У нас и целый городок татарский есть – Касимов!
- Так ты, значит, с Михайлова? – воскликнул казак. – Вот те на! Землячок! Откуда ты такой? Михайлов хоть и невелик, а народу хватает. Не всех в лицо упомнишь…
- Из Уголка я. Дмитрий Абрамов, Степанов сын. А ты кто?
- Еремей Студеникин, из Охотной слободы, уж пятый год казачу! Отец мой – Панкрат да мать Софья. Только нету уж их, всех черный мор скосил. Никого из ближней родни не осталось. И пошел я, сирота, на Дон-батюшку, честь да славу добывать.
- И у меня родителей смерть забрала, - грустно промолвил Дмитрий.
- Так вот, земеля, брат по несчастью, - после непродолжительного молчания заговорил слобожанин. - Татар михайловских я знаю и уважаю. То – наши татары, местные, рязанские жители, с ними нам бок о бок жить, рука об руку в бою сражаться, а если, придется, то и погибать вместе. А турки да крымцы – суть басурманское отродье; такого коли встретил – бей насмерть. Или он тебя убьет. Понял, о чем я речь веду?
- Да понял я тебя! Только вот храмы чужие зорить – не по-божески это. Турок-басурманин тож человек, а, значит, Божий образ и подобье имеет. Не мешай ему молиться, как умеет.
Ничего не ответил Еремей, думая про себя: «Видно, от голодухи да побоев парень умом тронулся – басурманскую веру вздумал защищать. Ничего, оклемается, и здравое рассуждение воротится».
Задумался Дмитрий: «Вот также сидят сейчас где-нибудь в дикой степи татары и мирно беседуют, лакомятся своими яствами, задушевно поют песни. Люди как люди: живут себе, детей растят, жен ласкают, стариков чтят, в дружбе верны, гостю, даже незваному – кров и стол. А как возьмутся за сабли, луки да пики – и куда подевалось их добродушие: жгут, грабят, бесчестят, в полон гонят христиан. И казаки таковы же, и, почитай, все известные народы. Какая сила обращает мирных и доброжелательных пахарей да пастухов в орды грабителей, вытаптывающих чужие нивы, гонящих коней в церкви и свиней в мечети?»
Вечером казаки турецкое добро. Наибольшая доля – атаману, его ближайшим подручным, двойная – тем, кто получили раны или увечья; тем, кто отличился при захвате корабля. Зорко следили, чтоб ни один камушек или золотую безделицу не утаили от дележа; с алчными и нетерпеливыми, норовящими украдкой прикарманить общую добычу разговор короток – за борт. Золотая и серебряная посуда стала общим достоянием: недавняя буря побила глиняные горшки и макитры, так что харчевать оказалось не на чем.
Прохор прошелся по галере от мыса до кормы, отвесил затрещину клевавшему носом у штурвала хохлу-рулевому: «Не спи! На мель корабль посадишь…» Чайки, словно эскорт, сопровождали захваченную галеру. На общем сходе порешили от главного трофея избавиться: зачем не тащить через море и вверх по Днепру, минуя опасные пороги? Не лучше ли предать пламени плавучую каторгу? Спустили на воду баркас, где поместились большинство выживших галерников; остальных распределили по чайкам. Дмитрий, Лев, Тимофей, Сеня, Мирослав, Иштван, Сурен, Тенгиз, Цветко, Рэй, Жак, Остап друг за другом спускались по веревочной лестнице на борт баркаса. Девушек разместили в каюте, занавесив оконца и приставив к двери стражу. Погрузили на баркас кулеврину, отчего суденышко заметно осело.
Когда бывшие пленницы спускались на борт баркаса, Дмитрий протянул руку Катерине:
- Давай помогу. Доска шаткая, еще чего доброго соскользнешь…
- Отстань, сама я… - решительным жестом она отвела протянутую руку Абрамова, но в следующий момент, не удержав равновесия, зашаталась. Михайловец бросился к ней, решительно схватил за обе руки и дернул на себя. Не рассчитав, он упал на дно баркаса, и девушка повалилась на него. Она тотчас выдернула руки, вскочила: «Не трожь!» «А за помощь спасибо», - опомнившись, пробормотала быстро и отступила. Дмитрий, вставая, заметил, как в глазах Катерины сверкнули теплые, добрые огоньки.
Перед тем, как покинуть галеру, вчерашние гребцы отправились в разгромленные и загаженные каюты, где переоделись, некоторые посредством ножей и сабель состригли свалявшиеся космы, обкорнали бороды. Казацкие обноски и турецкая обновка из выпотрошенных сундуков сменили ветхое рубище. В этих нелепых пестрых одеяниях галерники выглядели весьма комично. Прохор, глядя на них, смеялся от души:
- Будто ряженые на святках! Только личин не хватает.
Дмитрий смотрел, как здоровенные, ражие казаки спускались в свои чайки, встряхивали головами, от чего их оселедцы смешно болтались, будто гребни на головах задиристых кочетов. Фамилии отважных рыцарей Православия вызывали улыбку: Непейко (уж выпить-то хлопец был горазд!), Перебейнос, Загибенко, Хромайнога (это, вопреки прозванию, крепко держался на своих двоих, несмотря на усилившуюся качку).
8.
Казаки, уходя с галеры, подожгли ее. Словно кусок бересты в костре корчился и съеживался объятый пламенем парус. Вверх по канатам взбегал огонь, занимались реи,ало-желтые языки танцевали на палубе, прорывались сквозь щели переборок, бушприт превратился в факел. Долго полыхала мачта, напоминая ветхозаветный огненный столп, за которым никто не шел. Черный дым, клубами подымаясь вверх, сливался с чернеющими небесами, высоко взметнувшиеся искры казались первыми звездами. Скоро пламя горящего судна слилось с огнем отгорающей вечерней зари. А дым все валил в стремительно темнеющее небо, где уже блестел холодным светом тонкий полумесяц – для одних символ их веры, для других – проклятого рабства и тяжкого гнета. Тускло просвечивал он сквозь рукотворные облака гари. Черный дым, черные небеса, Черное море…А ведь когда-то звалось ты Русским. Скоро ли на водах твоих вновь будут гордо и грозно повелевать славяне?
…Ночью к одной из чаек подошла небольшая шхуна. Ее хозяин Хризопулос спросил, не здесь ли находится атаман: кормщик молча указал рукой налево – туда, где, ненамного опережая белокрылую стайку парусов, спешила чайка Прохора. Грек быстро нагнал атаманский кораблик. Хризопулос несколько лет кряду был морским разведчиком запорожцев, всякий раз снабжая их необходимой информацией о передвижениях турецких кораблей. Прохор через толмача переговорил с греком, лицо его сделалось озабоченным:
- Эх, братья-казаки, не придется нам привычным путем к северу плыть. У днепровского горла турецкие корабли стоят, черт их побери, нас поджидаючи! Так чтобы на турок не нарваться, пойдем мы по морю мимо Крыма, через Таманский пролив, в Сурожское море, а там и к бережку пристанем и разойдемся: кому в Сечь, а кому на Русь.
- Это все равно как из Рязани в Москву через Нижний ехать, - пробурчал Еремей.
Ничего не поделаешь, пришлось возвращаться окольным путем. Задачу облегчало то, что большинство турецких боевых кораблей было стянуто в западную часть Черного моря – там лихо гулял Петр Сагайдачный с основными силами казачьей эскадры, топил суда и опустошал прибрежные города. Флотилия Прохора Чеботарева прошла вдали от крымского берега, встречая по пути лишь одинокие рыбацкие парусники. Казаки налегали на весла, освободив от этой обязанности вчерашних пленников: «Нагреблись ужо…»
Летели чайки по волнам, и над ними тоже скользили в струях воздуха чайки, вольные странницы морских просторов. И вслед за чайками на крыльях надежды, которая скоро уж станет явью, устремилась душа Дмитрия – к берегам, откуда начинается путь на Русь.
Дмитрий лежал на рундуке, положив подбородок на загрубелую ладонь, и глядел в даль моря. Рэй, укоротивший бороду почти втрое, стал походить на цивилизованного человека, к нему отчасти вернулся европейский лоск. Он беседовал с русским другом:
- Самая большая глупость, которую совершил ренегат христианства Ван дер Хольт – взял женщин на борт галеры. Это всегда приносит несчастье. На судне может быть только одна женщина – деревянная фигура под бушпритом. В британском флоте, даже на кораблях пиратов, царит железный закон: женская ножка не смеет ступить на палубу. Я помню, как наш капитан столкнул с трапа матроса, пытавшегося провести с собой портовую девку.
Дмитрий дернулся, будто укушенный зловредным насекомым. Как это англичанин посмел поставить на одну доску Катерину и какую-то шлюху из портового кабака? Любому другому за такую неслыханную наглость михайловец пересчитал бы зубы. Он пытался сурово одернуть англичанина, как дверь распахнулась и из каюты вышла сама Катерина – подышать соленым воздухом моря. Ветер играл выбившимися из-под косынки волосами. Дмитрий как зачарованный глядел на нее. Бывшая пленница сладко потянулась, зевнула.
- Чай, не выспалась? – насмешливо спросил кто-то.
- Тут выспишься, - отвечала она, опершись на планширь и задумчиво глядя на перекатывавшиеся внизу серые с зеленым отблеском, как ее глаза, волны. – Всю-то ночь галдели, песни пели, глотки луженые!
- Неужели песни тебя не убаюкали?
- Да вашим пеньем не токмо что не убаюкаешь – наоборот, мертвеца разбудишь.
Внезапно Катерина отпрянула и отчаянно завизжала. Прямо из-под ног девушки выскочила и опрометью бросилась под скамью большая серая крыса. Мелькнул ее длинный хвост; через мгновенье тварь выскользнула из-под скамьи, поводя в стороны длинной мордочкой с бусинками черных лукавых глазенок. Казаки с азартом принялись «охотиться» на серую бестию, гонять ее по всему баркасу, норовя рубануть саблей, ударить лопастью весла: «Вот мерзавка! Все ее собратья в огне или воде погибли, а она с турецкого корабля сюда пробралась и выжила!» Действительно, трюм галеры кишмя кишел этими разбойницами, норовившими урвать кусок скудной кормежки гребцов, впивавшимися своими острыми зубками в голые ноги, загадившими пол своим пометом.
Преследуемая гикающими казаками, крыса ловко вскочила на весло и побежала по нему к уключине. Старый казак резко дернул весло – и крыса, трепеща в воздухе ножками, полетела за борт. Катерина перевела дух; «Слава богу, сгинула, гадина эдакая». Дмитрий посмеивался, глядя на девушку: «амазонка», забившая насмерть турецкого евнуха, не подпускавшая к себе никого из казаков и гребцов, на поверку оказалась обыкновенной трусихой, как большинство баб и девок. Испуг перед ничтожным существом,
гримаса страха и отвращения на личике, отчаянный визг – все это показалось Дмитрию наивным и трогательным. Он проводил долгим взглядом красавицу, которая, переведя дух, направилась обратно в каюту.
Ночью вошли в Керченский пролив, пройдя между крымским берегом и вдававшейся в море длинной песчаной косой Тузла. Погоняемые попутным ветерком, пересекли мелководное Сурожское море. И вот кили чаек и баркаса вспахали прибрежный песок.
Казаки радостно прыгали на долгожданную твердь, перетаскивали имущество, помогали выбираться гребцам и девушкам. На этот раз Катерина уверенно взяла за руку Дмитрия.
По берегу, меж казачьих судов прохаживался Прохор, отдавая команды бойцам, разгружающим нехитрый скарб и богатые трофеи. Подойдя к Дмитрию, снял с шеи золотое ожерелье работы восточного мастера с множеством самоцветных камней, оправленных в серебро – красота несказанная! Протянул михайловцу:
- На, возьми, страдалец галерный. Подаришь зазнобе своей… - И скосил глаза в сторону Катерины, сидевшей в компании девушек и чертившей что-то прутиком на песке. Против воли румянец выступил на щеках Дмитрия. Ожерелье соскользнуло под ноги. Торопливо поднял басурманское сокровище, тщательно спрятал в складках ткани.
В теплых прибрежных лиманах плескались гребцы и казаки, смывая грязь. Часть казаков и гребцов, изъявивших желание казачить (число таковых выросло вдвое) дежурили, охраняя суда, груз, сложенную на берегу одежду, пирамидки ружей и воткнутые в песок смертоносные клинки. Потом охрана и купальщики поменялись местами. С наслаждение смыл Дмитрий застарелую грязь, посвежел, будто помолодел, хотя и так был в весьма юных летах. За два года рабства галерного будто состарился лет на двадцать, а как окунулся в теплую солоноватую водицу, так и смыл эти проклятые годы, давившие его тяжким грузом, и еще пару годков в придачу сбросил с плеч. Обсох, просушил спутанные волосы, протряхнул турецко-казацкую лопоть, изгоняя блох, оделся, пошел к пожилому казаку, который охотно цирюльничал. Грубо обрезанные еще там, на галере, борода и грязные лохмы приобрели аккуратный вид. Как есть жених! Хоть сейчас сватайся!
Тем временем в другом лимане, за купой невысоких деревьев, беззаботно бултыхались в воде вчерашние пленницы. Те тоже выставили охрану: одни купаются, другие оберегают их от нескромных взоров.
Здесь же, на берегу, разделились казаки и гребцы на две почти равных партии: одни двинулись в Сечь, другие – на Русь. В условленном месте их уже ждал большой табун коней, отбитых братьями-донцами у татар: причалили корабли к известному казакам условленному месту, где хранились надежно упрятанные склады с провизией, паслись кони. С запорожцами ушли почти все иноземцы: кто изъявил желание пополнить казачье воинство, кто справедливо полагал, что через Сечь проще добраться до Европы. Рэй Андерсон и «коммерчианте» Винченцо Маринелли, чьи торговые интересы простирались до самой Москвы, вместе с донцами и большинством соотечественников Дмитрия двинулись к русским пределам. С ними же пошли и все вызволенные из полона девушки.
- Нельзя девкам в Сечь, закон запорожский того не дозволяет, - объяснил Чеботарев.
- И этих, чернявых, тоже что ли, на Русь? – изумленно произнес Демьян.
- А куда ж им еще идти? – Прохор указал на горянок и болгарку. – Через дикие степи топать в родные палестины? Первый же татарский разъезд их опять в полон заберет – и прощай воля, уж навеки. Пусть с нами на Русь скачут. Там и видно будет, кого куда. А, может, и счастье женское там, в русской стороне, обретут.
Катерина рассмеялась:
- На корабле бабе находиться нельзя (взглянула исподлобья на Рэя), в Сечь нам тоже – нельзя (бросила лукавый взор на запорожцев). Курица не птица, баба – не человек, так что ли? Что под турком, что в христианском государстве – все одно.
…Когда Дмитрий однажды рассказывал перипетии своей жизни Ушакову и дошел до этого места, гость из Поморья улыбнулся:
- Поморские жонки и с кораблем управиться могут. А почему нет-то? Не боги ведь горшки обжигают. У нас в Новых Холмогорах иной раз жонка вместо занедужившего мужа вожем становится, показывает иноземцам путь к корабельному пристанищу. А что до сеч, то наши жонки да девки заодно с мужиками панов-разбойников из сел прочь прогоняли. Кто с вилами, кто с топором, кто чем горазд!
- Так откуда ж у нас, на Проне, корабли? - разводил руками Дмитрий.
…Собрался идти на Русь и Барзак. Просто потому, что некуда ему было возвращаться: дом сожгли турецкие завоеватели, вся родня погибла под саблями янычар. Надеялся курд найти применение своему таланту и сноровке кузнеца на новой родине. В степи, у костра пел он протяжные печальные песни далекой родины и помаленьку учился русскому языку. Его языческую душу оскорбляло то, как казаки поступают со священной стихией огня: бесцеремонно бросают в пламя всякий мусор, гневят почем зря бога Йездана.
Перед тем, как отправиться в долгожданный путь на Русь, Дмитрий, улучив момент, когда никого вокруг не было, вынул из-за пазухи ожерелье и протянул Катерине. Сначала блеск золота и каменьев, казалось, ослепил девушку, но затем ее очи полыхнули негодованием:
- Ты что это, любовь мою за побрякушки покупать вздумал?
Дмитрий опешил, так и застыл с протянутой рукой:
- Как ты подумать такое можешь? Я ж безо всякого умысла. Мне-то, мужику, на что бабья безделушка, а тебе в самый раз. Или, если не желаешь, выброшу. – Он размахнулся, и готов был бросить басурманское сокровище в небольшое озерко, на берегу которого сидели они. – Пусть никому не достанется!
- Нет, что ты, ценная вещь. Жалко такую прочь выбрасывать. Дай уж… - было видно, как желание обладать дорогой игрушкой возобладало в душе девушки над нарочитой гордостью. Дмитрий протянул ожерелье Катерине и их пальцы опять соприкоснулись, и она не отдернула руку, будто обжегшись, а как бы восприяла, впитала в себя тепло доброй руки Дмитрия. Девушка лучезарно улыбнулась и, оглядываясь по сторонам, торопливо спрятала под одежду драгоценность.
…Спустя годы, когда русские люди жертвовали самым дорогим в пользу народного ополчения, для борьбы с иноземцами и их приспешниками, Катерина отдала ожерелье ради святого дела. И Дмитрий ни словом, ни взглядом не попрекнул любимую.
…Привольная степь, сестра моря. Колышутся под ветром зеленые волны трав; вереница коней, словно караван кораблей, рассекает ковыльно-полынный простор. Одинокие курганы, словно островки в бескрайнем море. Когда татары гнали Дмитрия в крымский полон, глаза его, залитые потом, застланные кровавым туманом ненависти к поработителям, не замечали красот степи. Теперь же, с каждым днем, с каждым часом приближаясь к Отчизне, он радостно вдыхал полной грудью пряные ароматы цветов, нагибаясь, срывал то ромашку, то фиалку, и протягивал их скакавшей рядом Катерине. В широко раскрытые глаза его бросалась то одинокая березка, семя которой заброшено было русским ветром сюда, за много верст от родных рощ; то небольшая куртина лип над безымянной речкой, чем-то напоминающей Проню. На ладонь его садилась божья коровка, и, не спеша, переваливаясь, преодолевала линии жизни и судьбы, чтобы, проползши по безымянному пальцу, раскинуть крылышки и взмыть в небо. Ночью над лицом спящего казака пролетала охотница-сова, и ее крылья неслышно, но ощутимо для кожи почти касались его скул; спросонья казачок вскакивал, смешно махал руками: «Изыди прочь, ночная нечисть!» А другой на привале пытался поймать рукой летучую мышь, выписывающую параболы в вечернем воздухе. И однажды поймал-таки – и бестия больно впилась зубками в палец. И смеялась Катерина, любуясь бабочкой-шашечницей, сложившей крылышки на белом темечке коня. Однажды Дмитрий нарвал на склоне холма целую охапку голубых как небо колокольчиков и протянул возлюбленной. «Ой, спасибо! Жалко, что не звонят»,- нежно пролепетала она, разглаживая пальцами помятые грубой мужской дланью лепестки. И тогда впервые губы их соприкоснулись и слились в горячем поцелуе. А Прохор, ставший невольным свидетелем этой сцены, смущенно фыркнул и отошел за пригорок, чтобы не мешать счастью нашедших друг друга молодых людей.
На каждой стоянке в степи Дмитрий, отправляясь за хворостом для костра, не забывал собрать ворох самых всевозможных цветов: розовый клевер, ярко-желтые купальницы, синие васильки, алые маки – и с трепетом преподносил избраннице своего сердца. А Катерина сплетала венки - нет, настоящие царственные диадемы, венчавшие девичью головку. Иногда девушка звонко смеялась: «Горазд же ты степную красу губить. Пусть бы себе росли. От них пчелки кормятся, мед себе добывают». «Ради твоей красы стараюсь», - с глуповато-довольной улыбкой изрекал Абрамов и вручал подруге свой скромный дар, предварительно стряхнув капельки утренней росы и смахнув букашек. Однажды, не заметив, передал Катерине букет, в котором затаился шершень. Внезапно раздался крик:
- Ой! Что это? Дурак! Ей-богу дурак! Что ты мне подсунул, охальник! А если бы там змея пряталась? – Девушка, состроив гневную гримасу, слюнявила вспухший пальчик.
- Дай-ка я перевяжу, - потянулся было к ней михайловец, но Катерина резко отдернула руку. – А змею я тут недалеко встретил да палкой ей голову раздробил.
- Дурак, подлинно дурак! – повторила она, уже беззлобно и даже ласково.
«Наверно, все влюбленные со стороны кажутся глупенькими», - подумал Дмитрий.
В дороге к родным отчинам добывали себе пропитание. То подстрелят казаки утиц на степном озерке, то всей честной компанией наловят в реке жирных карасей да голавлей, а то извлекут со дна хищную зубастую щуку или важного усатого сома, похожего на старого запорожца. Собирали в кустарнике малину да ежевику. Однажды случайно наткнулись на кабанью чету с выводком поросят. Кабан яростно скалил клыки, брызгал слюной, таращил на казаков злобные глаза, на дне которых запечатлелась глубокая тысячелетняя ненависть добычи к охотнику. Зверь яростно бросился на казаков, лошади отпрянули – и зверь ринулся что есть мочи к женщинам, испуганно сбившимся в кучку и отчаянно верещавшим. Выручил Дмитрий. Не растерявшись, он подхватил с земли оброненную казаком пику, и, что было сил, вонзил ее в бок клыкастому. Самец долго бился в агонии, обломок пики отлетел и легко ранил одного из всадников. Казаки тем временем завалили кабаниху и переловили детенышей. Дмитрий стоял над поверженным монстром, попирая ногой уже безжизненную тушу, под восторженными взглядами казаков. Не обращая внимания на их взоры и слова одобрения, он искал в собравшейся вокруг толпе глаза Катерины. Ее лицо внезапно возникло из-за плеча Прохора; в очах девушки он прочитал неподдельное восхищение и гордость за него, храброго защитника и удачливого охотника, достойного быть избранником достойнейшей из женщин.
- А ведь, наверно, любили друг дружку. Хоть и твари бессловесные, а тоже сердце имеют, - задумчиво-печально произнесла девушка, наклоняясь над убитыми кабаном и кабанихой. – Ради любимой своей да детишек и смерть принял.
- Дуреха! – сплюнул и притопнул ногой Абрамов. – Он тебя едва не растерзал, а ты жалеешь. Евнуха вон не пожалела, растоптала будто жабу. То человек был, хоть и мерзавец, а то зверь неразумный. Человеку Богом над всеми зверьми власть дана. Так-то.
Катерина ничего не ответила на эту тираду, только укоризненно поглядела на парня.
И – снова в путь, под лазурным небом и жгучим солнцем, отирая рукавом пот со лба и щек, изредка прикладываясь к баклаге с водой, отмахиваясь веточкой от назойливых оводов, втягивая духмяный запах трав, слушая жужжанье шмелей и трели пернатых.
Но не только нежная зелень трав, красноликое светило, бездонная голубизна небес, чудесная палитра цветов, не одни щебеты и рулады птиц, пересвисты сурков, вседневный концерт кузнечиков и назойливый скрип коростеля, стрижиные виражи, орлиное круженье и стремительные атаки соколов с головокружительной высоты на прячущуюся в мураве добычу – встречались на пути и другие, куда менее привлекательные картины.
Всадники остановились: перед ними простирался вытоптанный конницей кусок степи. Чем дальше продвигался отряд в глубь истоптанного пространства, тем чаще попадались среди смятой травы следы совсем недавнего боя: засохшие капли крови на листьях растений, раздавленный шлем, обломок копья, воткнувшийся в землю, татарский щит с торчащими из него стрелами, покрытая запекшейся кровищей сабля… В стороне виднелось что-то черное: оттуда доносилось тявканье лисиц, хищные птицы, раскинув крылья, взлетали и опускались на бесформенную груду. Ветер донес отвратительный смрад гниющей плоти. Многие тотчас зажали носы от нестерпимого зловония.
Превозмогая отвращение, Прохор и еще двое казаков пришпорили коней и поскакали к месту кровавой сечи. Несколько десятков порубленных татар, уткнувшись лицами в землю или распластавшись навзничь, разбросав руки или прикрывая ими головы, валялись на земле. При приближении конников, трусливо разбежались степные лисицы, хлопнув широкими крыльями, тяжело взлетел орел, выронил из клюва кровавый кус человечины. Чеботарев присвистнул: «Да тут наши татар побили. Своих мертвых унесли, а супостаты остались лежать на месте сечи. Быстро же драпали, окаянные – бросили соплеменников непогребенными!» Покинув поле брани, въехали в небольшое урочище – дубняк, раскинувшийся между озером и грядой невысоких холмов. И здесь земля была истоптана, трава помята. Посреди дубравы что-то чернело. Подъехав, учуяли тот же мерзкий дух мертвечины. На толстых ветвях кряжистого дуба висели четверо крымцев.
Зеленые мухи, противно жужжа, облепили мертвые лица. Один из казненных был проткнут собственной саблей: из брюха торчала раззолоченная рукоять, кровавое лезвие – из спины. Дмитрий приблизился. Исклеванное птицами, изъеденное насекомыми лицо показалось знакомым. Господи, это ж мурза Едигей, некогда пленивший его. Вот и встретились! Да не свиделись: очи, поди уж, воронье выклевать успело! Абрамов оглянулся. Слева лежала почти нетронутая поляна в россыпях земляники. Ветерок раскачивал белые чашечки цветов, множество ягод радовали взоры путников, но Дмитрию они показались каплями крови, русской и татарской, оросившей траву. Ни у кого не возникло желания собирать красную ягоду близ места казни. Под сенью древних дубов перестукивались зеленые дятлы, в высокой кроне жалобно стенала иволга, словно оплакивала погибших, еж вразвалку пересек тропу, прострекотала сорока, словно оповещая лесную братию: «Опять русские прискакали». Отряд припустил через дубраву, оставив позади место расправы. Поделом мурзе, степному разбойнику, волку о двух ногах, и другим наука: не лезь в русские пределы, не ищи себе смерти позорной. Не пустим на Русь, в степи настигнем и суровой каре предадим.
Снова ночь в степи. Перекличка-разноголосица зверей и птиц, писк и шорохи в траве, хлопанье крыл. Пляшущие огни костерка, храп коней, почуявших близость волка, окрики казаков, дежурящих вкруг лагеря. Взгляд Дмитрия, прохаживавшегося среди спящих, упал на озаренное костром безмятежное лицо Катерины с прилипшей к губам былинкой.
- Красота какая! – отступил в сторону, боясь потревожить сон. Девушка заворочалась во сне, вздохнула, тонкий стебелек выпал изо рта на мерно вздымающуюся грудь.
Утром пересекли вброд речонку. Кони, фыркая, ринулись в воду, взбаламутили светлую гладь. Балансировавшие, будто на легких плотиках, на листьях кувшинок кулики, взлетели и с протяжным блеяньем полетели вдоль берега. Девушки, свешиваясь с седел, срывали водяные цветы. На противоположном бережку перед всадниками выросла первая застава. Суровые стражи нацелили на едущих из степи самопалы и ручницы. С невысокой, крепко сбитой из бревен башни, раздался грозный окрик:
- Эй! Откель пожаловали? Стоять на месте.
Вид разодетых кто во что горазд бывших невольников встревожил дозорного. Кто таковы? Уж не вражье ли племя пожаловало? Несказанно удивил и вид Катерины: в мужском платье, с подобранным на галере длинным басурманским кинжалом в расшитых ножнах («Чтоб ухажеров отваживать», - объяснила она Дмитрию), венком из полевых цветов на растрепанной голове и белой кувшинкой, приколотой на груди шипом акации.
- Свои мы, али не узнаешь? – Прохор решительно выехал вперед.
- Не приближайся – застрелю! – крикнул кто-то из воинов, целясь в голову казака.
- Я те застрелю! Это ж наш казачок! – тотчас прозвучал радостный возглас. - Тебя мы все знаем как облупленного. А с тобой кто? Ишь, как вырядились…
- Пленников турецких, из неволи вызволенных, везем. Люди всякого племени и роду, даже иноземцы есть. Но все свои. Вот аглицкий немец, в бою проверенный, - он выразительно похлопал по плечу Рэя. А что одеты не по чину, так сам посуди: где нам было на турецкой галере русскую одежу сыскать?
- За иноземцев ручаешься!? – голос стал строже. – А то ведь всякий люд у засеки шастает.
Может ты соглядатаев с собою на Русь привел?
- Сказал же – свои все! – начал терять терпение казак. – Ты с нами, небось, в походы не хаживал, стоишь тут, прохлаждаешься. Отворяй ворота живо!
- Это я-то не хаживал? Да мы, если хочешь знать, на днях татарский натиск отразили. Видишь, бревна обуглены – поджечь хотели, изверги рода человеческого! Но мы их…
- Так это ваши там, в степи, саблями поработали? – воскликнул один из казаков.
- А то кто же! Догнали аспидов басурманских и добили. Кто утек, а кто лежать остался.
Начальник над стрельцами отдал команду – и гостеприимно распахнулись врата. Вот она, Русь желанная! Здравствуй, матушка! Темнобородый стрелец дотошно вглядывался в лица всадников. «Кто эти черноокие! Пленницы что ль? Ну-ну, - ехидно усмехнулся служивый. – Будто на Руси своих девок мало…» «Были пленницы, а теперь свободные!» - отрезал Дмитрий. «А это что за басурманская рожа?» - указал он пальцем на Барзака. Едва понимавший по-русски курд уловил недоброжелательные нотки в голосе и помрачнел, бормоча что-то в пышные усы. «Пусть и поганой веры, зато кузнец, говорят, отменный, – парировал Чеботарев. – Такие во всякой стране на вес золота ценятся. Будет нам сабли ковать, чтоб татар да турок колошматить!»
Здесь, у первой русской заставы, попрощался казак Прохор с освобожденными пленниками. С ним уходили в вольную степь и донцы, и крестьяне, пожелавшие присоединиться к казакам.
- Ну, прощайте, други, не поминайте лихом. На Дон уходим, дальние рубежи Русской земли стеречь от ворога. Там, в левадах по берегам синего Дона, станица наша, новую родину мы себе обрели. Русский островок в степном море. Может, когда и свидимся.
Слезы навернулись на глаза мужиков. Долго провожали они помутневшими взглядами своих освободителей, пока не растаяли их фигуры в утренней дымке на том берегу степной речки. Всплакнула и Катерина. А вот Еремей Студеникин решил вернуться в родной Михайлов:
- Намахался я сабелькой по степям, море повидал. Теперича пора к родным пределам коня повернуть. Соскучился я, Дмитрий, по нашей с тобою отчине. Тоска прямо-таки гложет…
В первой же встретившейся на пути деревеньке обзавелись русской одеждой. Крестьяне охотно делились своим добром с полоняниками, не жадничали. Дмитрий, как и его друзья, окончательно обрел облик русского человека. «Обрусели» Рэй, Винченцо и Барзак. На курда недобро глядели мужики и бабы, принимая за татарина-крымца. Долго пришлось Дмитрию растолковывать, что чернобородый, с горящими очами иноземец не враг им, а такая же жертва татарско-турецкой работорговли. Непонятливым пригрозил кулаком:
- Кто Барзака хоть бы словом обидит, не взыщите!
Преобразилась и Катерина. В русском сарафане, с длинной русо-рыжей косой, девичьей красой – Дмитрий так и ахнул. Если в турецком тряпье, с распущенными и растрепанными волосами казалась она краше всех красавиц на белом свете, то теперь и впрямь царевна. Вот ведь как в жизни бывает: не чаял выжить в галерном аду, а тут тебе зараз и свобода, и любовь, и возвращение на родную сторонушку. Одежды для суженой
Дмитрия извлекла из сундука немолодая, седовласая женщина;
- Бери, не робей. Я дочке в приданое готовила. Если бы не проклятые крымцы – накануне свадьбы нагрянули, кровинку мою в басурманский полон угнали, жениха на глазах у невесты зарубили, изуверы. Двадцать годов уж тому минуло. Все глаза свои выплакала… Бери, сгодится. На тебя была доченька похожа, только волосы чуть посветлее да глаза сиреневые, а у тебя серенькие. Оно как новенькое, будто вчера пошито. Недаром берегла.
Слезы выступили на глазах Катерины. Поблагодарив добрую, несчастную женщину, она поспешила из избы.
Отряд бывших невольников ручейками растекся по Русской Земле: каждый стремился воротиться в свою отчину. Девчат решено было отправить в Переяславль-Рязанский, где
торговали в ту пору армянские купцы – помогут им добраться, наконец, до родных мест.
Попрощались с Дмитрием и Катериной аглицкий немец Рэй и веницейский торговый гость Винченцо. Разговорчивый, как большинство его земляков, он страдал оттого, что слабо владеет русским наречием, потому большинство слов изображал энергичными жестами. Иноземцы направлялись в Москву.
- Не знаю, что пожелать тебе, - говорил Андерсон, расставаясь с михайловцем. – На корабле обыкновенно желают семь футов под килем…
- Пожелай мне твердой земли под ногами. Чтобы крепко стоял я на своей, родимой земле, и, когда неизбежно придет мне черед лечь в землю, чтоб похоронили меня на Рязанщине, а не на чужбине. А вы, - обратился он к англичанину и итальянцу, тоже пытавшемуся в меру скромных познаний в русском что-то сказать ему, - торгуйте, добра наживайте. Как говорится, ни пуха, ни пера. Ни рубля, ни талера…Отвечать принято «К черту!»
- К чьорту! – ответил в унисон иноземцы.
- Счастия вам, мисс Кэтрин! – Рэй, обернувшись, помахал девушке рукой. Дмитрий обнял за плечи Катерину, помахал свободной рукой в ответ – такими они запечатлелись в памяти англосакса. С тех пор пути михайловца и британского морехода не пересекались.
Вчетвером – Дмитрий, Катерина, Еремей и присоединившийся к ним Барзак – поскакали к берегам Прони.
Долго ли, коротко ли ехали – наконец, показался вдали утопающий в море цветущей вишни Уголок. Извивы Прони, родовой дом. Брат, возившийся в огороде, обернулся и поначалу не узнал исхудалого, поросшего щетиной Дмитрия: «Что тебе здесь нужно?» В следующее мгновение он остолбенело уставился на родича, а потом, раскинув руки, бросился к нему, стиснул в железных объятиях.
Прошло немного времени – и сыграли они с Катериной свадьбу. А еще через полгода женился и брат Николай. Построил дом немного поодаль от реки, за зеленым занавесом густолистых деревьев и кустарников – летом не сразу и приметишь с дороги. Поселился в Уголке и Еремей Студеникин; спустя несколько лет стал казачьим головой. И Дмитрий, а за ним и брат, идя по стопам отца, целовали крест на верность Отечеству и казачеству.
…Когда Дмитрий пересказывал Ушакову историю своего пленения, вызволения из рабства и знакомства с красавицей Катериной, помор внезапно прервал его:
- И с моим дядей похожее приключение вышло. Было это еще при государе Грозном, в Ливонскую войну. Тогда свейские немцы у наших берегов шастали: захватывали поморские лодьи и карбасы, топили их, людей губили. А то высаживались на берегу и грабили села подчистую, избы жгли. Однажды дядя Афиноген в одной деревне заночевал, что на Онежском берегу. Утром воры нагрянули, приплыли на двух лодках с большого корабля, рассыпались по берегу: кричат, галдят, людей из домов выгоняют. Схватили Прасковью, дочку кормщика Евдокима – баска была девка, почитай половина волости к ней свататься пыталась. Отец топор схватил, замахнулся на свея, а тот его саблей по голове огрел. Не насмерть, правда, зарубил но сознания тот лишился. Девка кричит, голосит, зовет на помощь, разбойники гогочут, по песку ее волочат. Мать выбежала, ее ударили – и тоже упала без чувств. А мужиков ироды окружили, пиками в них тычут, пищалями грозятся. И тогда не выдержал Афиноген – он из окна избы все это безобразие видел – высунулся из окна и завопил что есть мочи:
- Что стоите, трясетесь? Выручать надо девку-то! Снасильничают звери над нашими девками и жонками. - И сам из окна как выскочит, с кутилом в руке, ставню вышиб, бежит, орет.
- А питуха кабацкого зачем с собой взял? - изумился Дмитрий. – Какой с него толк?
- Кого-кого?
- Ну, кутилу этого…
- Дурачок ты! Кутило есть гарпун, которым морского зверя добывают. Ринулся на свеев. Те оторопели от нахальства такого. Ну и мужики наши заволновались, прямо на пики и ружейные стволы прут, смерти не боятся. Тут из домов остальные поморы повыскакивали, кто от заморских разбойников попрятался. Колья, копья, топоры, багры, дубины, поленья – кто чем вооружиться успел – и все это в ход пустили против свеев.
Свеи стали стрелять. Наших пятеро полегло, еще семерых ранило. Выстрелили – и давай снова свои пищали заряжать. Тут на них поморы и набросились. Посреди пальбы да рубки дядя бьется: тому в грудь кутилом, тому в живот, тому прямо в глотку. Никто из свеев до корабля не добрался – всех на берегу уложили, мордами в песок. И баграми их по башкам лупят, как тюленей-лысунов. Отбили Прасковью у захватчиков. Дядя саблю свейскую подобрал и самолично ворогу руку отсек, которой тот в девичью косу вцепился. А потом и голову ему снес. С корабля это смертоубийство завидели, палить было начали, две избы по бревнышку разнесли, а потом и ушли прочь, на голоменной простор, несолоно хлебавши. Прасковья своему спасителю на шею бросилась, так крепко обвила его, что разорвать те объятия не могли. А там и свадьбу справили. Отец же мой, Федор, вечная ему память, под началом иноземца Карстена Роде служил; торговые корабли, что с товаром в Нарву ходили, от немецких да ляшских морских воров оборонял.
- А не слыхал ли ты про аглицкого морехода Рэя Андерсона? – поинтересовался Абрамов. – Он в Поморье прежде бывал, может, и сейчас торговые дела у вас ведет?
- Андер… Рэй…Стой! Слышал про такого! Аглицкий шкипер, а корабль у него зовется «Морской лорд», «князь» по-нашему. Вывозит лес, деготь, пеньку, сало морского зверя.
- Будешь в Новых Холмогорах, передай ему поклон от Дмитрия из Михайлова, с которым на турской галере горе горевали.
- Непременно передам, коли увижу. Я со многими заморскими капитанами знаком, разговариваю запросто; пару слов по-аглицки, три по-голландски, остальные по-русски да по-норвежски вперемежку – и речь речкой полилась. Попрошу свести меня с твоим Рэем.
9.
Передохнув и поужинав, казаки Уголка собрались на круг. Тревожную новость, сообщенную Дмитрием и его друзьями, казачий голова Еремей Студеникин воспринял спокойно, более того, как нечто давно ожидаемое.
- Запороги, говоришь, идут? Как в воду глядел я… С ляхами казачки замирились, на Крым да турецкие земли нападать перестали – не хотят паны с ханом и султаном понапрасну ссориться и казаков от сего отговорили. А меж тем сабля казацкая без дела ржавеет, хлопцам заняться нечем, скучают. Вот и остается им только один путь – на Русь!
- Да не может быть такого! - воскликнул кто-то из казаков. – Чтобы православные в союзе с латинянами на православных же войной…
- Будто позабыл, как наши русские православные бояре кремлевские ворота перед ляхами растворили: милости просим, вельможные паны! Как наши же русские казаки вкупе с запорожцами русские села и грады грабили, запамятовал? – осадил его Студеникин. – А я скажу так: казаки казакам рознь! Есть казаки станичные, есть городские, а есть казаки воровские. Таковых надлежит, бить, ловить как разбойников и на расправу их выдавать.
- Неужели Смутное время воротилось? – проговорил пожилой казак. – Немного лет прошло, а вон опять все на круги своя…
- Сдюжим ли? – засомневался Ковригин. – Сколько нас, казаков, в Уголке да в самом городе? Сотни четыре. Да если стрельцов к ним добавить – это шесть сотен. Да еще к тем шести сотню мужичков наскребем, кто готов с врагом биться, живота не щадя. Мало нас! А запорогов сколько? Тьма несметная!
- Неужели крепость наша перед врагом не устоит? – раздался еще голос. – Построена ладно, добротно, всякую осаду выдержит.
- Ну да, крепость деревянная, стены, поди, пообветшались. А времени мало осталось. Того и гляди нагрянут окаянные… - спорил седобородый казак, чьи младенческие годы пришлись на время основания Михайлова.
- Отразим натиск! – Не соглашались другие. - Пусть только сунутся! Будет им свинцовая, каша на завтрак, на обед – ядреные орешки чугунные да лук со стрелами на ужин.
Круг зашумел, загалдел, каждый старался перекричать гомон десятков голосов, вставить свое мнение в общую разноголосицу, хотя все думы, одолевавшие казаков Уголка, сводились к одной из двух: выстоит ли Михайлов или падет?
- Тихо! – рявкнул, как разбуженный медведь, Еремей, замахал руками, зазвенел саблей в ножнах, свистнул в два пальца, призывая казаков к порядку. – Раскричались как воронье!
Гул и гомон тотчас же рассыпался на отдельные говорки, а после второго громогласного окрика стих. Студеникин сошел с небольшого возвышения-помоста, на котором стоял рядом с полусотниками, вышел на средину хорошо утоптанной площадки и воздел руку, требуя общего внимания.
- Когда шуму много, всегда толку мало, - возвысил голос казачий голова. – Я вот что думаю. – Последние отголоски шума исчезли, воцарилась напряженная тишина. Казаки ловили каждое слово своего вожака. – Уныние есть грех смертный! А что я слышу? «Не выдюжит, не выстоит Михайлов, падет от первого же натиска», - издевательски передразнил голова молодого Ковригина и бывалого казака. – Стыдно, ох, стыдно, прежде битвы на милость неприятеля сдаваться, сабли да пики бросать. А уж тебе-то, дед Геласий, во сто крат стыдней седины позором покрывать. Ты ж еще при Грозном-царе с врагами рубился, себя не щадил. А теперь что? Али сам в могилу заторопился и город за собой на тот свет утянуть решил? – Он выразительно поглядел на старика, виновато втянувшего голову в плечи; сквозь седую щетину, обильно покрывавшую щеки едва ль не до самых глаз, явственно проступил густой багрянец.
Голова мрачным взором обвел притихших казаков и продолжил:
- Стыдно и тебе, Сашка, - голова казачий указал пальцем в сторону Ковригина, потупившего взор. – Тебе особливо. Ты молодой, задорный да удалой, а тут сник. Негоже голову опускать и руки складывать, коли судьба нашего града вскорости решаться будет: стоять ли Михайлову или в развалинах лежать? Как подступит враг под стены Михайлова, что делать будете?
- Наше место – на Тайницкой башне и на прясле слева от нее, - раздался уверенный голос.
- Верно сказал, Ферапонт. Все, кто саблю держать способен, на ту стену взойдем, чтоб врага отразить. Но перед тем надо будет баб, детей да старцев из Уголка в город вывести.
- А я останусь! – крикнул сын Дмитрия Еремка, которого Абрамов привел на круг – пусть с малолетства приобщается к казачьей жизни.
- Рано тебе, тезка, - пророкотал голос Студеникина. – Подрасти-ка сперва. А то росточком, поди, короче сабли будешь?
Еремка хотел что-то возразить, но Дмитрий положил тяжелую ладонь на голову юного казачка, потрепал ухо – не перечь старшим, особливо воинским начальникам; вот поживешь с мое, повоюешь, тогда и вправе свое суждение на круге высказывать.
- Дети, огольцы – и те сражаться готовы, хоть от горшка два вершка, - вновь с укоризной обратился к Сашке и Геласию голова. – Вот вам живой упрек от потомства!
Еремка, довольный, так и просиял будто летнее солнышко. Отец запустил пальцы в его торчащие в разные стороны вихры, рыжеватые, как у мамки: «Боец растет!»
Каждый казак знал, что если нагрянет враг, место его – у Тайницкой башни. Справа от уголковских витязей насмерть встанут их соратники из Прудской слободы, слева – черкасы, дальше – стрельцы.
Когда казаки уже расходились, Дмитрий подошел к мрачному, насупленному Сашке:
- Что ж ты, друг сердешный, так оплошал? Рука ослабла саблю держать, иль разум помутился? Я ж тебя, Саня, в деле знаю, один троих стоишь. А тут вдруг…
- Тревожно у меня на сердце, - Александр положил руку на плечо товарищу. – Чую, для меня эта битва последней будет. Да и кроме меня немало народу поляжет.
- Тьфу ты, раскаркался! – сплюнул и топнул ногой Дмитрий. – Коли все время о смерти думать, она и в самом деле явится. Ты ж сам ее, стерву костлявую, зовешь, дурак: приди, мол, и возьми меня. Верно говорят – что погибель, что хворь: не будешь об ней размышлять - не привяжется.
Ковригин ничего не ответил. Только еще больше потускнел взгляд серо-зеленых глаз.
Тяжело вздохнул Дмитрий, пожал плечами: «Неважно с парнем что-то…Может, с невестой нелады? Или с родичами поссорился? А, может, занедужил, под степным ветром простывши? Или впрямь беду чует?»
…Наутро воевода Степан Ушаков собрал на базарной площади стрельцов, пушкарей и всех жителей Михайлова. Гулкие удары в било всполошили горожан. Со всех закоулков Михайлова сбегались мужики, бабы, детишки постарше. Большинство уже знали об угрозе, надвигающейся на Русь из малороссийских степей, и с волнением ожидали: что же поведает им, на сей счет, воевода? Взобравшись на дрожки, воевода окинул взором толпу народа – сотни очей: черных, как уголья, темно- и светло-карих, медовых оттенков, синих как небо в ведренный день, белесых, как облака на нем, серых как хмарь, зеленых как трава на лугу – глядели на воеводу. Колыхалось море голов: в шапках и непокрытых, рыжих, как осенняя листва, желтых, как солома, русых, как сенцо, черных, будто августовская ночь и седых, словно схваченных изморозью; пчелиным роем гудели голоса.
Воевода прокашлялся, глубоко вздохнул и заговорил. Шум толпы тотчас стих Громко, внушительно звучал глас воеводы, утренний ветерок развевал полы епанчи.
- Михайловцы! Трудное время настало, время испытаний. Вражеское воинство движется на нас. Запороги идут, продавшиеся ляхам за мешок злотых как за тридцать сребреников, хотят Русь положить к ногам короля Владислава. Хотят, чтобы мы, русские люди, панам кланялись, ляшскому королю челом били, чтоб веру православную оставили. А сами тем временем для себя вольности выторговали, которые, придет время, у них же и отберут, как прежде бывало. Хотят на чужом горбу в рай въехать, Русь святую латинянам продав, самим на том обогатиться. Тяжкое испытание предстоит нам. Но выстоим мы, если все заедино держаться будем, живою стеной встанем против супостата. Будет рознь меж нами, будет вражда – и падет Михайлов как сгнивший, перезрелый плод, и потопчут его вражьи кони. Помните, были времена, князья русские друг друга ненавидели, словно волчьи стаи княжьи дружины по русским нивам рыскали, города грабили, убивали русские люди друг друга, русская земля русской кровью обагрялась. Рязань супротив Владимира, Владимир супротив Новгорода. Было такое? Было! И когда пришли татары на Русь, то и тогда грызня и свара не прекратились на нашей земле. Так и разбили татары всех поодиночке. И старопрежнюю Рязань пожгли, и Ижеславль, и многие другие грады, и покорили наш народ и наложили тяжелую дань. А все потому, что порознь мы были, друг на друга как на лютого врага смотрели, мечтали: пусть соседу худо станет, чтоб я за счет его разжился! Дабы сие не повторилось вновь, должны мы стоять отныне плечом к плечу.
Толпа загудела, и в этом разнородном гуле ясно звучала общая нота одобрения.
- А посему, - продолжил воевода, - не должно быть отныне ни михайловца, ни рязанца, ни пронца, ни скопинца, а есть один русский народ. И михайловские черкасы с нами будут – вижу, вижу их чубатые головушки промеж вас. Эти за панскую деньгу не продадутся! И вы их забижать не смейте – чтоб не только жестоких обид, но и шуток и прибауток дурацких из ваших уст не звучало боле – дескать, хохол жинку на сало сменял и тому подобное. Коли сам таковы слова услышу – не взыщите: рука у меня крепкая, кое-кто знает, - воевода выразительно сжал кулак и погрозил им кому-то невидимому. – В одном строю стоять будут воины православные. Да и не токмо одни православные. Вера у людей разная, да земля, по которой ходят они, одна на всех, и не будет другой. Есть среди нас и татары, веры магометанской, - он указал влево, где кучковались три десятка татар во главе с бывалым рубакой Булаткой Утешевым. И мордва средь нас имеется. Тоже, ведь, небось, в свою заповедную рощу ходят деревам кланяться?
- По грибы-ягоды ходим. Крещеные мы! – Антип Рузайкин с копной белобрысых волос, жирным и округлым, как масляный блин, улыбчивым лицом, расстегнул ворот, обнажив крест. – Деды старые, может, и ныне, дубам требы кладут, а наша тропа одна – в церкву!
- Верю, - широко улыбнулся воевода. – Все мы – стрельцы и казаки, черкасы и татары…
- А еще у нас кузнец есть с Курских гор, – выкрикнул молодой стрелец. – Тоже веры не христианской, зато мечи ковать умелец! – Многие обернулись в сторону курда Барзака, который, заслышав свое имя, гордо вскинул чернобородую главу, блеснул белыми зубами на смуглом лице, сверкнул черными очами с добрыми золотыми искорками.
- А еще помор у нас есть, орхангельской, - крикнул, нарочито окая, казачий сотник из Прудской слободы Арсений Добров и добродушно похлопал по плечу стоявшего рядом Михаила Ушакова. Двинской гость состроил гримасу недоумения:
- Окстись ты! Какой из меня вояка – ловец да купец я, рыбкой промышляю.
- Если острогой бить наловчился, то, значит, и копьем можешь, - веско произнес Добров.
- Я и тюленя-лысуна бивал, и кожу добывал, - с гордостью признался Михаил. – На море со свейскими разбойниками раз столкнулся, троих положил и к голоменному царю в посольство отправил. И от запорогов с ляхами в селе оборону держать доводилось. Так что ежели моя помощь нужна, то знай: рука моя крепка, да и запороги – не моржи, их сабельки – не клыки, уж отобьемся с Божьей помощью!
И снова зарокотал басовитый голос воеводы:
- Встретить врага надобно во всеоружии. А для того – частокол починить, ров вычистить, проверить, в исправности ли пушки. Да и стену там, где нужно, подновить. И еще много чего сотворить надобно. На все про все дней пять не более.
- Управимся! Не впервой, не привыкать! – раздался чей-то бодрый голос.
- А опосля того следует баб, старых и малых из Уголка и иных ближайших к Михайлову слободок переселить за градские стены. Кой-кому и потесниться придется, часть избы уступить для уголчан.
- В тесноте – да не в обиде, - послышалось из толпы. – Что нам, жалко, что ль?
- Скотину опять же надо будет перегнать из-за реки, чтоб неприятелю не досталась. И с сегодняшнего дня начать продовольствие запасать – кто знает, сколько осада продлиться?
- Ежели надо, кушаки подтянем! Весь излишек, что имеется, не продадим - в общий котел отдадим. В воеводском амбаре, места, надеюсь, хватит, - крикнул мужичок.
- И вот еще что: с сего дня и до скончания осады кабак закрывается. Слышишь, Игнат? – обратился воевода к сутуловатому, рябому целовальнику.
- Это как же русскому человеку без питей? – отозвался тот сердито. – Никак нельзя…
- Никак нельзя, когда враг к самым стенам подступает, - парировал возражение воевода. – Вот что: шутки шутить я не собираюсь, слов на ветер не бросаю – вы меня знаете. С сего же дня объявлю: кого пьяным замечу – не взыщите: батогами протрезвлять буду! Бочки винные – под замок, ключ мне отдашь, Игнашка. Понял?
- Да понял я, - упавшим голосом отвечал целовальник – и тотчас, спохватившись, возопил. – Что ж такое, люди добрые, получается? Государев человек, воевода, на царев-государев кабак покусился, торговать воспрещает? А как же указ?…
- Указ тебе писан, когда городу ничто не грозит, - невозмутимо ответил воевода. – Да и не о соблюдении царского указа ты печешься, а о собственном прибытке.
И тут же гул гневных голосов, в основном бабьих, заглушил и бас воеводы, и козлиный голосок пытавшегося спорить Игната:
- Сколько мужиков споил, сколько семей разорил, проклятый! Он не о царской казне – о собственной мошне печется! Мужики водку пьют, последнее с себя пропивают, одежу закладывают, а он кровушку нашу пьет, чтоб ему пусто было.
- Разлаялись, дуры! – огрызался на Игнат. – Чего на сход приперлись-то? Тут мужские дела решаются. Шли бы по домам, щи варить.
В спину кабатчику шлепнулся ком грязи. Его негодующий возглас потонул в крике, свисте, отчаянной брани. Воевода воззвал к порядку:
- Цыц, бабы! Чего пустозвоните? Я и без вас знаю, что водка – беда народная. Так что тут поделаешь? Не будь кабака – мужики все равно зелье добудут, сами варить станут. Голь на выдумки хитра.
- Оттого и голь, что в кабаке последнее спустили…
- От вина в мирные дни горе, а когда враг подступит – смерть и погибель. Ну, какой из
из тебя ратник, если в голове со вчерашнего туман, а рука дрожит и саблю не держит?
- А чарочку для храбрости можно? – раздался ехидный голос. – Чтоб значит, это, рука не дрожала…от страху-то?
- Пить будем, как врага одолеем – победу праздновать да павших поминать. А покуда – ни единой капли. Слово мое – закон! Теперь о деле, - Степан Ушаков оглядел толпу, продолжавшую волноваться, обсуждая вопрос о кабацком питии. – Надобны плотники – стену, где надо, починить. Это – раз. Крыши у башен подлатать – второе. Частик поправить, подровнять – а то в четырех местах уж завалился. Ров углубить требуется, а то глядеть срамно: не ров, не частик – канава гнилая, помойная да забор покосившийся – ветерок дунет, он и рухнет. Все, кто здоров, кто в силах, у кого руки правильно растут – все дружно навалимся и градское заграждение в Божеский вид приведем. Для себя стараемся, не для чужого дядьки. Не потрудимся, братья, ради города нашего, не подготовимся к осаде – быть Михайлову голым пепелищем.
На призыв воеводы михайловцы откликнулись дружным одобрительным гулом. Воевода, поддерживаемый стрельцом, сошел на землю.
Важно шествовал Степан Ушаков к воеводской избе, сопровождаемый стрельцами. К Степану подбежал шустрый казачок Пронька Мохов из Уголка. Его неказистый на вид домишко нависал над самой рекой, недаром и окрестили его хозяина «Пронькой с Прони». Испытующе заглядывая воеводе в глаза, он затараторил:
- Я на тут на охоту собрался…если б знал наперед, что придется стены чинить, я б отложил…так уж собрался…может мне, значится, завтра поработать, а я в лес схожу?
- Подождет твоя охота до лучших дней, - насупив брови, отвечал воевода. – Не уток, не зайцев стрелять нам скоро предстоит – двуногих хищников бить. Иль мы их побьем, или они нас победят – и тогда конец Михайлову настанет. Так что отложи-ка ты лук свой охотничий да бери топорик, молоток – и со всеми мужиками отправляйся стену починять.
- Ну, Степа, ну можно я…давно уж собирался дичи добыть, - канючил Пронька, шмыгая узким носом, точно мальчонка, выпрашивающий сладкого у матушки.
Грозно надвинулся воевода на незадачливого охотника:
- Запомни слова: я тебе Степа, когда вместе плотву ловить пойдем, или сядем винца попить да посудачить. Тогда я – Степа. А сейчас я для тебя во-е-во-да. Понял? Я всеми градскими делами заправляю, и обращаться ко мне должно со всей почтительностью. И любое слово мое – приказ, все равно как от самого государя исходящий, - Степан внушительно воздел палец вверх. – Особливо в нынешние дни. А еще у тебя казачий голова есть, Еремей Студеникин. Он тебе что сказал?
- Велел на починке стены трудиться, - сконфуженно бормотал Мохов.
- Вот-вот. Про охоту забыть велел, безо всяких отговорок. Так ты ко мне побежал. А я тебе то же самое повторю: все домашние дела отбрось и городу послужи, - внушительно изрек Степан. – Когда враг к стенам подступит, ты что же, тоже на охоту сбежишь, пищаль прихватив, братьев-казаков оставишь? Или как поступишь? Так дело не пойдет? Воин ты али кто? Беги бегом к своим, стены укреплять помогай! – прикрикнул Степан.
Казачок, сгорбившись, поплелся прочь, навстречу землякам из Уголка, таскавшим доски, лихо колотившим молотками и топорами. Разбившись на команды, казаки, пушкари, стрельцы, просто обыватели приступили к оборонным работам без лишних напоминаний.
- Пособи-ка! – из-за угла башни появился Кочергин, волочивший увесистое бревно за один конец. Тяжко вздохнув, Пронька подсел под другой конец, распрямился и побрел вслед за Иваном.
На крыльцу воеводской избы ждал уже Степана известный нам стрелец Василий:
- Купец Треухов на работу не вышел, слугу своего послал.
- Что ж так? – нахмурился воевода.
- Хворым сказался, - развел руками стрелец.
- Ага, брюхо разболелось от чревоугодья да башка от безмерного бражничанья, - фыркнул Степан. – А, впрочем, какой толк с косопузого? Ручки белые, только копеечки пересчитывать и умеют. За добро свое трясется, а о городе душонка не болит.
К воеводской избе шел мужик, низко согнувшись под тяжестью полного бочонка.
- Ты куда это? – удивился Степан.
- Как куда? На воеводский двор свое домашнее вино решил отнести. Раз велено по твоему воеводскому слову – до победы ни капельки! - так я и решил бочонок этот от греха подальше… Если жив останусь – раскупорю и тебя угощу. Сейчас еще Ферапонт бадейки с брагой принесет. Куда сносить-то все прикажешь?
Довольный сознательностью горожанина, воевода аж просиял:
- Видишь большой сарай с толстыми дубовыми стенами? Там все и составите. Помоги парню, не то надорвется, - кивнул стрельцу Василию воевода и обернулся к остальным – А вы – дуйте к кабаку, пока Игнашка, песий сын, не опомнился и зелье тайком не припрятал. По дороге всех встречных созывайте, чтоб помогли бочки из кабацкого погреба ко мне на двор перетаскивать. Да стражу к крыльцу приставить не забудьте!
Ладно трудились михайловцы. Стоя по пояс в подернутой ряской грязной воде, вычерпывали грязь со дна рва, лопатами нагружали носилки; мужики и бабы относили прочь тину, песок и всяческий мусор. После того, как вычистят и углубят ров, вобьют в дно острые, свежеструганные колья. Обновят и укрепят частик перед рвом. Всем есть работа, никто не стоит в стороне, даже малые детишки и те норовят помогать взрослым.
Дмитрий еще с двумя казаками разгружал привезенные на подводе доски, складывал их в аккуратные штабеля.
- Вот кабы чуток пораньше спохватились, - ворчал Ковригин. - Неспешно, без сутолоки излишней, все слабые места крепости давно залатали бы. Да только издревле у нас, у русских, так повелось: покуда гром не грянет… От беспечности своей сгинем.
- Ну, бес, заладил опять, - Абрамов перехватил длинную доску. – Помирать, дурень, собрался. Кто знал, что запорожские полчища на нас попрут? Гетман и удумал нас врасплох застать, гонца не послал: готовьтесь, скоро пожалую.
Внук старого Геласия, Егор Токарев, поспешил перевести разговор в другое русло:
- А у Барзака-то нашего левый глаз подбит, видали?
- Так это ячмень у него вскочил.
- Какой там ячмень! Это татарин Булатка его кулаком «приласкал». А все за то, что свой
черный глаз на дочку его Гульнару положил. Намедни со двора Утешевых слышали крики – это папа дочурку чем попадя охаживал, чтоб глазки раскосые Барзаку не строила. Он ведь как был язычником, как своему Ездецу или как бишь его, молился, так и остался. Ему
уж татары сколько раз предлагали в ихнюю веру обратиться – мол, мы с тобой люди восточные, а, значит, должны закон Магометов чтить! Так тот хоть бы хны – у себя в кузне огню кланяется! Его и в православную веру склонить пытались. Сколько наш батюшка Елисей к нему хаживал – а все без толку. Крепок в своей вере иноземец!
- Был иноземец – теперь земляк, коли на Русской земле поселился! – отрезал Дмитрий.
- А уж сабли ковать – московские оружейники от зависти помрут! – откликнулся Сашка.
10.
Будто лавина, низвергшаяся с гор, будто кипящая лава, сжигающая все на своем пути, катилась по русскому пограничью козацкая конница, сметая на своем пути селения, грабя и дотла выжигая засечные городки. Петро Сагайдачный вел свое воинство в подмогу
Владиславу польскому, вновь притязавшему на престол московских царей.
Кем же был гетман, предводитель многих тысяч отчаянных вояк, дерзнувших поднять сабли свои против единокровных и единоверных братьев? Уроженец Галиции, отважный воин, водивший запорожцев в жестокие баталии на суше и на море, потопивший немало басурманских кораблей, отправивший на свидание с морским царем множество турок, взявший приступом или измором не одну турецкую «кала», разоривший жемчужину Черноморья Варну и захвативший там сказочное богатство. Пожалуй, только флибустьерам Генри Моргана однажды, при взятии Панамы, улыбнулась такая же удача, как и удальцам Сагайдачного. Немало порубили хлопцы Сагайдачного неверных в отчаянных рубках-схватках. При имени гетмана содрогался Крым, вздрагивала блистательная Порта, хмурился король Речи Посполитой: у него с султаном мир – и нате, опять дерзкие запорожцы грабят Турецкую землю, рискуя навлечь гнев владыки неверных на Польшу. Головной болью был он и для польских магнатов, чьи фольварки не раз предавали огню и сабле отчаянные рубаки. Став гетманом всего украинского казачества, Петр Сагайдачный не забыл, конечно, обид, нанесенных сечевикам ляхами. И шляхта помнила недавние шалости запорожцев.
Но вот однажды король польский сделал гетману предложение, от которого предводителю украинского козачества трудно было отказаться. Долго торговались король и гетман; Сагайдачный добился того, о чем мечтал каждый запорожец – многократного увеличения численности реестрового казачества. Те, кто еще вчера считался вне закона, превращались в опору трона. Былая вольница становилась грозной военной силой на службе короля, а, значит, должна была по первому зову идти туда же, куда направлялись коронные войска. Много всяческих уступок сделал король гетману. Главное же - прекратились на время утеснения, чинимые православию в польских владениях. В церквях возглашали многолетие христолюбивому гетману Сагайдачному, издавна щедро жертвовавшему храмам и церковным школам, а ныне избавившему православных от тяжких гонений.
Что же потребовал король за свои милости? Поддержать польские притязания на московский трон, где к тому времени прочно утвердился юный царь Михаил. С запада на русскую столицу двинулись королевские войска, с юго-запада – 20 тысяч козаков под водительством Петра Сагайдачного. На пути их встали города Засеки, обороняемые русскими казаками, стрельцами и взявшимся за оружие разношерстным посадским людом. Немногочисленны были гарнизоны засечных городков. Несколько сотен, редко тысяча вооруженных людей против козацкой лавины, сметающей грады с лица земли.
Катилась эта лавина сперва по малороссийской земле, топча копытами своих, украинских хлеборобов и городских обывателей, превращая в обугленные руины шляхетские поместья, выжигая еврейские местечки. «Брали разбег» перед набегом на Московскую Русь; сквозь пальцы глядел король на кровавые художества своих союзников. Облегченно вздохнули перепуганные поначалу магнаты, когда воинство Сагайдачного обрушилось на города и селения Засечной черты. Пусть-ка теперь разгуляются на русских просторах, помашут сабелькой, потреплют москалей, обессилят, обескровят южные пределы Руси – а мы тем временем ударим на Москву.
Русь еще не оправилась от тяжкого лихолетья, медленно и трудно залечивала страна раны, нанесенные хозяйничаньем разномастных самозванцев и авантюристов, зарубежных и доморощенных. Лакомым куском казались земли Московии и для ляхов, и для гетмана: одни мечтали посадить на трон российский своего ставленника, обзавестись новыми поместьями с десятками тысяч холопов, другой рассчитывал на богатую поживу. Вволю пограбить русские города как некогда турецкие порты, принять участие в расхищении царской казны – во снах видел себя Сагайдачный ступающим по закоулкам кремлевских палат, перебирающим несметные царские сокровища – злато, самоцветы, церковные реликвии. Он понимал, что львиная доля достанется панам, но и то, что выпадет на долю его козаков, с лихвой окупит все затраты, все потери, сделает козацкую старшину сказочно богатой, поставит ее на одну ногу с надменной шляхтой.
Первым на пути козацкого воинства стал старинный Путивль, где некогда Ярославна на градской стене плакала по мужу своему – в ту далекую уже, затянутую дымкой полузабвенья пору, когда не было на Руси деления на москалей и хохлов. Позже Путивль то и дело переходил из русских рук в литовские и польские и обратно. Теперь улицы его топтала запорожская конница; пух и перья вспоротых саблями перин летали в воздухе будто пух тополиный; в ужасе разбегались горожане, преследуемые гикающими козаками; прятались в погребах от насильников горожанки, а после, когда лавина, смерч, ураган ушел на восток, рыдали на зарубленными, затоптанными в прах, расстрелянными мужьями, которые уже не вернутся, подобно Игорю, в объятия своих любимых. На пути разорителей встал Молчанский монастырь. Высадив ворота, хлынула опьяненная кровавым разгулом рать, разгоняя плетками монахов и послушников, врываясь в храмы, подобно басурманам обчищая ризницы, срывая дорогие оклады с икон. Немногие козаки пытались остановить своих сотоварищей, усовестить их - и падали под пулями и ударами сабель. На защиту одной из церквей от неминуемого разоренья бросился Павло Скирденко – бывший бурсак, на могутном теле которого некогда вдоволь попрыгала плеть наставника, вколачивая евангельские истины в голову непослушного юнца через заднее место. Невзлюбил тогда Павло святых отцов, ох невзлюбил! И даже зарекся переступать порог храмовый; при встрече с попом отворачивал лицо. И лишь здесь, в Путивле, ужаснувшись содеянному братьями-козаками, бросился наперерез метавшейся по монастырскому двору коннице – и рухнул, рассеченный саблей. И не он один… Страшная картина кощунства, глумления над матерью Церковью повторилась в Свято-Никольском монастыре Рыльска. Топтались на амвоне козацкие сапоги, падали, грубо сорванные со стен лики святых. Да и что церемониться с ними, коли малевали образа москали, и оттого лики вышли москальские, и Спас на них не Спас, и Богородица – не Богородица.
Следующими легли под копыта запорожских коней Ливны. Городок стал очередной – и, пожалуй, самой страшной - жертвой козацкой разнузданности. Память о Ливенском разорении передавалась из поколения в поколение уцелевшими жителями своим потомкам. Невелик был городок, ветхи стены его, немногочислен гарнизон: хоть храбры были воины, да силенок оказалось маловато. Воевода Никита Егупов-Черкасский был пленен, второй воевода Петр Данилов погиб в сражении, под натиском превосходящих сил неприятеля пала крепость. Лихо прошлась козацкая сабля по несчастному городку – сотни горожан, от старцев до невинных младенцев, погибли от рук запорожцев. Немногим выжившим картины ливенского разора напомнили татарские набеги – только вместо неверных бесчинствовали, грабили, жгли, убивали вояки с православным крестом на гайтане, оттого и стократ горше и неизмеримо ужасней было для уцелевших в этом аду видеть руины, пожарища, наваленные грудами мертвые тела – все сие содеяли те, кого ливенцы привыкли считать братьями кровными, соседями добрыми. Клубы черного дыма громоздились в небе над городом, языки пламени вырывались из-под застрех, из окон с вырванными ставнями, из-за распахнутых настежь дверей.
А конница уже летела через поля и луга к Ельцу. Город, некогда опустошенный ордой Тамерлана, вновь подвергся глумлению вражеской рати. Захватить с наскока прекрасно укрепленный град было невозможно. Не сумев сразу сломить сопротивление защитников, не имея времени одолевать Елец измором (надо было спешить к Москве на соединение с польскими силами), решились пойти на хитрость. Подобно монгольским полчищам в старину, начали притворное отступление от городских ворот. Отошли на приличное расстояние – и устроили засаду. Наивные горожане, убедившись, что ворог вроде бы ушел, отворили ворота; войско вышло в чисто поле, намереваясь преследовать его, удалилось от города – и тогда-то со свирепым ревом ворвались козаки в город.
Повторилась трагедия Ливен. Но здесь козаки не только вволю пограбили обывательские дома и Божьи храмы, но и захватили тридцать тыщ рублей полоняничных денег, предназначенных для выкупа русских невольников из Крыма. Не дождались волюшки русские страдальцы, собранные с миру деньги заграбастала широкая и потная козацкая длань. Вместе с деньгами достался запорогам и татарский конвой. Хлеща плетьми, погнали крымцев в козацкий стан – быть вам, татары, рабами, влачить награбленное запорожскими всадниками добро. В плен попала и жена елецкого воеводы Андрея Полева. Полыхал город, стонали раненые, выли вдовы, лили слезы осиротевшие дети. Как
при Батые, как при Тамерлане…
Будто два потока лавы текли по Русской земле, выжигая все, что оказывалось на пути, две армии запорогов. Отделившийся от основных сил атаман Михаил Дорошенко разорил Епифань, Лебедянь, Ряжск. А гетман Сагайдачный направился к Михайлову – небольшой крепостце, прикрывающей Москву с юга.
Страшней татарского нашествия казался современникам тех событий поход Сагайдачного – татары угоняли русских людей в полон, а, значит, был хоть крохотный шанс выжить, бежать, вырваться из рабства иноземного, быть выкупленным у крымских разбойников. А запороги не захватывали в плен простых горожан и селян – они резали всех, кто только подвернется под козацкую саблю. Неслась конница запорожская по той, изначальной Украйне – Рязанской, которая самим расположением призвана была защищать Москву и внутренние области Руси от вторжений с запада и юга. Когда пределы Руси продвинулись на запад, имя «Украйна» (окраина) было дано сначала Слобожащине, а впоследствии – и поднепровским малороссийским землям. Так что вовсе не от мифических «укров» получила свое имя будущая самостийная держава.
Размышляя о содеянном хлопцами Сагайдачного, задаешься вопросом: те ли это отчаянные герои черноморских походов, кто топил и жег невольничьи галеры, вызволял пленников-христиан, наводил ужас на неверных, отбирал у турок злато-серебро, политое кровью и потом порабощенных османами народов? Увы, злодеяния на Русской земле творили те же бесстрашные сыны вольной Сечи. Как же могло случиться такое? Где та черта, переступив которую отдельный человек или сообщество людей превращаются в осатаневшую от пролитой крови, озверевшую в предвкушении скорой добычи стаю? Где тот предел, заступив который, былые герои обращаются в свирепых хищников, подобно сказочным оборотням-волкодлакам? Непросто найти ответ на этот тяжкий вопрос. Быть может, все дело – в той самой, романтизированной писателями последующих веков козацкой вольнице, враждебной всякой государственности, писаным законам и общепринятым правилам традиционного некозацкого общества? Русские казаки Засечной черты, будучи свободными людьми, тем не менее, служили верой и правдой своему государю и государству. Жестокая встряска Смутного времени расколола и разметала рязанское казачество: кто становился под стяги самозванцев, кто шел на Москву под знаменами Дмитрия Пожарского, кто примкнул к многочисленным разбойным шайкам, шнырявшим по просторам Руси, иные жили сами по себе, с тоской вспоминая прежние времена, когда ясно было, кому присягать, кому служить и за что кровь проливать. Но завершилась Смута – и вернулись рязанские казаки к своему изначальному призванию – оберегать пределы Русского государства от иноземных вторжений и набегов. Поклялись не изменять новому царю, призванному на престол Земским Собором, повиноваться воле воеводы, от царя поставленного.
По-иному продолжала жить вольница днепровская, не признавая над собою никакой высшей власти, время от времени заключая с королем ляшским договоры, которые постоянно нарушались как той, так и другой стороной. Жила Сечь от набега к набегу: сегодня – в поход на турок али крымцев, вопреки королевской воле, вразрез со всей посполитной дипломатией, завтра – в набег на панские поместья, бунт супротив короля и его наместников, послезавтра – нашествие на Московщину в союзе с королем и его войсками. А чтоб возбудить в сердцах козацких ненависть к братьям по крови и вере – тут много усилий не надо. Жажда добычи, хищнический азарт, желание вволю погулять в землях соседей, раззудить плечо, размахнуться острой саблей, упиться чужой кровью пуще горилки, забить походные сумки награбленной рухлядью, потискать чужих жинок и дивчин, пустить красного петуха москальским хатам – и побоку все воспоминания о русском боевом братстве, о том, как вместе неверных рубили от плеча до седла, как освобождали от оков московских и малороссийских пленников! Гуляй, грабь – и неважно, чью землю топчут копыта твоего скакуна. А через несколько годков, когда свежая травка пробьется на пепелищах спаленных русских жилищ, можно будет и московскому царю челом бить: терзают мол, паны, пуще волков лютых, хотят исконные запорожские вольности изничтожить и козаков в бесправных холопов обратить; посему самое время к царю на службу пойти, стать бок о бок, плечом к плечу с православными братьями. Царь добрый, москали – народ отходчивый, про былое озорованье козаков на земле Русской, поди уж, забыли…
Обожает пишущая братия воспевать всяческую вольницу, и не токмо запорожцев, но и удальцов Стеньки Разина, своими дерзкими вылазками в Персию «за зипунами» поссоривших царя с шахом – в ту самую пору, когда два властелина объединяли усилия против султана согласно классической восточной мудрости «враги моих врагов – мои друзья». Потом те же молодчики залили кровью добрую треть Руси. Любит брат-писатель (я и сам-то на сей счет грешен) живописать и подвиги заокеанских флибустьеров, кои не только наводили ужас на испанцев, но и своего брата-соплеменника Джона охотно отправляли на дно Карибского моря. На все лады воспевают деяния викингов, опустошавших чужие побережья, да и в родных фиордах баловавших. Славят и восхваляют наперебой, не замечая темных сторон этого вольного воинства.. Да и что поделаешь, коли любит народ (почитай, все народы) разбойничков – Робин Гуд, Стенька, Емелька, Нед Келли, Джон Диллинджер, пираты Карибского моря, … Разбойничьи баллады, «из-за острова на стрежень…» и «йо-хо-хо» сменяются аккордами «Мурки» и саунд-треком «Бригады». Вот романтика разбоя и беспредела, музыка вольного ветра с посвистом пуль и стрел, пьяные песни и галдеж при дележе награбленного, заглушающие отчаянные крики и стоны жертв.
Не приведи, Господи, столкнуться лицом к лицу с таким вот лихим человеком, вольным воякой: морским пиратом, горским абреком, вооруженным бродягой Дикого Запада, запорожским козаком, да и милым сердцу северянина новгородским ушкуйником! А уж тем более нарваться на ватагу таких вот отчаянных парней. Каюсь перед вами за всех пахарей пера, не показавших читателю изнанку дикой вольницы. Грудь своего героя украшают они поэтической медалькой, а завороженный вымыслом читатель не видит ее оборотной стороны: на аверсе – герой, на реверсе – головорез; с одной стороны – вольный добытчик, с другой – мародер, романтический герой-любовник на поверку – насильник и похититель женщин. Едва ли уважаемая читательница мечтала бы оказаться в роли прекрасной персиянки, угодившей из пропитанных ароматами восточных благовоний покоев на дно Стенькиного струга, или воеводской женой в липких лапах запорожцев.
11.
… Рассерженное ржанье коней, жалостное блеянье коз, упрямое мычанье коров, лай псовый, заполошное квохтанье кур, гусиный гогот, бабьи причитанья, детский плач, окрики и брань мужиков, топот многих ног, писклявый скрип тележных колес и осей, а в унисон ему – протяжный скрип-треск мостовых досок. Население Уголка переезжало на противоположный берег Прони, в Михайловскую крепость. В числе первых переселилось семейство Дмитрия Абрамова, разместившись в просторной и гостеприимной избе давнего друга Ильи Золотарева. Дмитрий помог перетащить скарб нескольким землякам - бобылям и вдовам. Сейчас казак отдыхал, улегшись на бережку Прони, недалеко от моста, и наблюдал за тем, как тянется из местечка в город поток жителей Уголка. Перед лицом Дмитрия колыхалась под порывами теплого ветерка высокая прибрежная осока; вверх по качающейся травинке карабкалась жужелица, бойко перебирая лапками и шевеля усами. Все сильнее прогибалась травинка под тяжестью иссиня-черного жучиного тельца.
Скрипит мост, бредут, волокут и тащат на себе пожитки, везут добро в телегах не только казаки из Уголка – жители окрестных деревень и выселок, встревоженные вестями о приближении запорожских полчищ, ищут спасения в крепости. Дома подолгу возятся с поклажей, надеясь забрать с собой в город великое множество вещей – чтоб разбойникам-разорителям ничего не досталось. Вот и Катерина намаялась, выбирая из домашнего имущества то, без чего никак не обойтись, что хозяйке позарез надобно. А и много ненужного хлама пыталась погрузить в телегу. Ругалась с мужем, спорила. Взять ли старый, потертый, тронутый молью мужнин охабень? Всю ли посуду забрать с собой в Михайлов: «Побьют ведь, окаянные, как придут»? «Ты еще дом разбери да раскатай и на тот берег перетащи, - сердился Дмитрий. – Что и потеряем, после наживем».
На том берегу Прони у моста дежурили стрельцы, проверяли – не везет ли кто «контрабандой» бражку да самогон. Нескольких казаков, пытавшихся провезти спиртное, решительно завернули назад – приказ воеводы! «Что ж делать нам? В реку что ль вылить?» Пока лаялись со служивыми, казачий голова Еремей Студеникин придумал неожиданное решение:
- Оставим питье этим разбойникам да на видном месте, чтоб долго не искали, пусть перепьются, а из пьяного – какой воин…
- Ишь ты, дармоедов, поить! Лучше уж в Проню вылить!
- Как хочешь… Твое добро, тебе и решать. А только в город не пропущу ни капли.
Казаки согласились – и оставили в домах накрытые столы. Хлеба – хоть бы крошка, зато винища – целый полк упоить можно и с ног свалить. А там – бери да вяжи их, пьяных.
…Ползла жужелица, ползла – и не выдержала травинка тяжести ее. Согнулась дугой, кончик в землю уперся; жук не удержался и упал вверх тормашками. Дмитрий улыбнулся, глядя на отчаянно сучившее лапками насекомое, поднял, перевернул его – и щелчком отправил в самую гущу травяных дебрей. Посмотрел он на скрипучий, слегка покачивающийся под тяжестью людей, скотов и повозок с поклажей мост – и неожиданная мысль осенила его. Наверное, сам Архимед с кличем «Эврика!» не выпрыгивал так из переполненной ванны, как Абрамов вскочил на ноги и побежал к Еремею, толковавшему о чем-то с земляками возле остановившейся на обочине подводы.
- За день управитесь? – вопрошал голова, и, глядя на казаков, пожимавших плечами и разводивших руками, горячился: - Безобразие? Ворог уже под самым носом, конные разъезды по полям скачут в двух верстах от Михайлова, а вы никак свое барахло да животину вывезти не можете. Застигнут вас запороги врасплох, попомните, ей-ей попомните мое слово. Много еще там копошится? – Еремей сурово глядел в растерянные лица казаков и горько думал: «Отчего исстари на Руси такой беспорядок царит»? Ход его мысли прервал Дмитрий.
- Еремей! – выпалил он. – Не ровен час, запорожские разбойники нагрянут, надо бы сваи у моста подпилить. Они на этот берегу ринутся всем скопом – и мост-то под ними провалится. До порогов рукой подать, - он протянул руку в сторону бурливого порога. – И вражьему воинству урон, и пули сбережем…
Голова повернул свою массивную голову, зыркнул красными от недосыпу глазами, да как рявкнул, будто зверь, потревоженный охотником в своем логовище:
- Вот еще тебя не хватало! Эти олухи добро в срок вывезти не могут, а ты предлагаешь мост подпилить. Вот прямо сейчас иди да пили, дурень! И за что ж мне наказанье такое?!
- Так поторопи людей-то! Дело говорю… Нельзя, чтоб мост ворам достался!
- Их поторопишь! Чтоб задницу от завалинки оторвать, целый час надобен, чтоб рухлядь собрать да вывезти – три дня.
- Зато рязанские казаки в бою резвые! – нашелся с ответом Дмитрий. – Пойду к воеводе, он всех живо поторопит! – и трусцой побежал в город, на воеводский двор.
Степан тоже приложил Абрамова бранью – покрепче, чем казачий голова. Также посетовал на нерасторопность – уже михайловских казаков, стрельцов да обывателей: «Вот же несчастье на мою голову! Толку на грош, а суеты на рубль! Думал, все прорехи в стене давно заделали, ан - нет!» Остынув, еще раз выслушал казака. Идея пришлась ему по нраву. Тотчас отрядил пятерых стрельцов в Уголок – торопить с переселением. А Дмитрия похвалил:
- Надо ж, простая мыслишка вроде, а в самый раз пришлась! Я-то думал мост подпалить, чтоб запороги на наш берег не перекинулись. А у тебя еще похлеще выходит: чтобы эта сволочь, значит, на мост вломилась и с мостом вместе в воду ухнула! Завтра же плотников отряжу, чтоб запорогам бесчинным ловушку подстроили. А ты молодец! – и похлопал по плечу Абрамова.
Снаряженные в Уголок стрельцы погоняли жителей: кто помогал грузить вещи, кто чуть не за шкирку вытаскивал из дому особенно медлительных. Крепким орешком оказался дед Геласий – ни за что не желал сдвинуться с места, как ни увещевали, как ни умоляли родные, как не бранились стрельцы и сам казачий голова:
- Тута я родился, тута и помру. А вы как хотите…
- Убьют ведь запороги тебя, ей-богу убьют, не пощадят, - убеждали деда сын и невестка.
- Так чему быть, того не миновать. Ежели погибну от рук немилостивых запорогов, так на то воля Господня… - отмахивался дед. – Не жужжите мне под ухом, все одно останусь.
Так и остался он в своем доме ожидать гостей непрошеных.
К вечеру погода начала портиться. Задул противный, резкий ветер. «Сиверко от Бела моря прилетел», - Ушаков нарочито раздувал ноздри, казалось, вдыхая далекий аромат северной тайги, терпкий запах болотного багульника и соленый дух Гандвика, о котором любил порассказать сухопутным михайловцам. Вечернее небо затянули тучи. А многие жители Уголка продолжали суетиться, бегая с берега на берег за забытыми вещами, многократно возвращались в свои родовые дома. Стрельцы поначалу пытались заворачивать назад телеги, а потом махнули рукой: ну что поделаешь с этими бестолочами, они эдак до второго пришествия туда-сюда сновать будут.
В ночь на 11 августа разразилась гроза, хлынул ливень. За полночь у градских ворот появилась толпа мокрых, расхристанных, возбужденных людей: «Отворяй, служивые!»
При свете факелов хмурые стрельцы вглядывались в лица неожиданных гостей:
- Вы кто такие? Почему посередь ночи в ворота колотитесь?
- Из Сапожкова города мы, - задыхающимся голосом выпалил высокий, худощавый человек в помятой, забрызганной дорожной грязью чуге.
- Чего пыхтишь-то? Бежал что ли? От кого, от запорогов?
- Нет, это они бежали…Отступили то есть. Мы их от городка нашего отогнали, - тараторил другой, небольшого роста, с круглым мясистым лицом. – К вам идут. Так что готовьтесь принять дорогих «гостей».
Стрелец мрачно ухмыльнулся:
- Спешили, значит, чтоб нас предупредить? Спасибо на том…А может вы сами того-сь, от запорогов подосланные? Почему я вам верить должен на слово?
- А ты их прими да на дыбе спытай, - послышался голос десятского.
- Так на дыбе человек в чем угодно сознается. Что отца родного удавил, и то скажет… - отозвался третий стрелец.
- А вот это видел, Фома неверный? – в круге света показался еще один человек. Он сорвал мокрый и багровый от крови платок со щеки, обнажив глубокий свежий шрам. – Козацкая сабля рубанула, хорошо, что голову напрочь не снесло. А то б не рассусоливал тут с вами.
- Подь поближе, дай рассмотрю, - еще один стрелец посветил факелом в гущу толпы.
Раненый вышел вперед:
- Вот, любуйтесь, православные, что с моим лицом ироды сотворили!
Косой ливень все сильнее хлестал; грохочущий вдали гром явственно приближался, и вскоре яркая вспышка молнии на миг озарила лица людей. Оглушительный грохот потряс крепость. «Видать, в одинокое дерево молонья ударила. Вот как-то раз с таким же грохотом небесная стрела поразила башню – еле пожар потушили», - подумал стрелец, переложив факел в левую руку и истово перекрестившись. Стрельцы ежились под струями дождя, высоко подняли воротники, но вода все равно струилась по затылкам и крепким шеям, проникая под одежду. Дождь заливал глаза, ресницы слипались, капли падали с промокших бород. «Отворяй ворота! Люди стоят мокрющие…» - гаркнул десятский, следующий удар грома заглушил окончание фразы. Распахнулись ворота – и продрогшие сапожковцы, меся грязь, ввалились в крепость.
- Куда их?
- Веди к воеводе на двор. Там разберемся…
- Так спит ведь наш Степан. Негоже будить за полночь…
- Да не спит он. Третий уж день не спит. Подремлет малость – и опять за дела примется.
Отрядили троих стрельцов, и повели сапожковцев предстать пред очи воеводы. Он, полусонный (за столом дремал) внимательно выслушал гостей:
- От спасибо-то, братцы! Не побоялись в такую жуткую ночь за много верст брести в Михайлов, чтоб о вороге предупредить! Значит, говорите, передовой отряд? А много ль бойцов в нем, прикинули?
- Да с тыщу будет… - жилистый, суховатый мужик выступил вперед. – Может, поменьше... Поди тут, сосчитай. Отогнали мы их прочь, кое-кого посекли. Они бились-то не шибко, быстро отошли и к вам двинулись. Скоро уже гостей встретите.
- А и у нас защитников меньше тыщи будет. Равными силами сражаться придется. Но это пока полбеды. Скоро и сам Сагайдачный пожалует. Вот тогда и будет жарко, как в бане.
- Начальника ихнего Милостивым кличут, - вставил слово молодой горожанин с наскоро перевязанной кровавыми лохмотьями рукой. – Перебежчик сказал…
- Ну, к кому Милостивый, а кому и зверь лютый, - мрачно произнес Степан. – Нам от него милости ожидать уж точно не придется, коли город возьмет. Вы покуда к стрелецким сотникам обратитесь, чтоб они вам места сыскали, где головушки приклонить. Избы все народом битком набиты, так что не обессудьте. Придется вам у нас по сараям ютиться. А, может, кому и повезет на теплой печи уместиться. Вы поспрошайте там у жильцов…
- Да нам хоть где – хоть в сарае, хоть в курятнике – и на том спасибо. Не утесним вас. В тесноте да не в обиде, - ответил старичок. – Сегодня вы нас приютили, завтра, быть может, мы вас примем. Всяко на моем веку бывало. Как же земляку-рязанцу не пособить?
…Дождь прекратился под утро 12 августа, чтоб после нескольких часов одуряющей влажной жары вновь обрушиться на Михайлов и окрестности. К вечеру в отдалении опять загрохотало. Что ж, август – месяц грозовой. В городе и заречье продолжались бестолковые хлопоты. Плотников, вновь посланных подпиливать мост, во второй уж раз перехватили по дороге и отправили чинить частик. Узнав о самовольстве стрелецкого головы, воевода затопал на него ногами, но скоро бессильно опустился на лавку:
- Запороги уж на подходе, а мы все мечемся туда-сюда. Погубим крепость к лешему! Ни в каком деле порядку нет! Пошли на мост других молодцов…Ан нет, темнеет уж. Завтра распоряжусь, - небрежно махнув рукой, он отпустил начальника стрельцов.
Но ни завтра, ни послезавтра в сутолоке про мост так и не вспомнили. Новые дела требовали скорейшего разрешения. Да и казаки упорно продолжали бегать на ту сторону реки, наведываясь в оставленные жилища.
…Дождь яростно хлестал, смывая пот и грязь с лиц усталых людей. Пузырилась вода в бочках и кадках, лужи разлились, превратившись в озерца, сделав непроходимыми михайловские проулки. Капли отчаянно барабанили по крышам, потоки воды низвергались вниз; жалобно мяукая, искали сухие места мокрые кошки. Проня превратилась в подобие бурного горного потока, несущегося через долину; грозно рокотал порог, шум его время от времени перекрывали раскаты грома. Молния разрезала черноту ночного неба, словно удар сабли, высекающий искру из вражеских железных доспехов.
- Идут, мать честная! Сила-то какая… - стрелец, вцепившись руками в мокрые деревянные брусья, вглядывался вдаль. Сверкнула молния – и высветила сотни всадников и пеших, медленно движущихся к городу. Шум приближающихся толп на миг заглушил новый удар грома. По стенам города пронеслась команда. Стрельцы и казаки изготовились встретить врага дружным залпом. Сапожковские ратные люди тоже нашли себе место подле одной из башен, и теперь целились из ручниц в приближающуюся темную массу.
По мере приближения козаков к крепости, то тут, то там вспыхивали огоньки факелов – будто бесовские огни на болоте, заманивающие в глубокую топь простофиль-путников.
- Жуткое зрелище! – выдохнул Степан Ушаков, взойдя на стену в сопровождении двух факельщиков. – Каково во мраке биться, неприятеля не видючи? Того и гляди, своего зарубишь. Но мы их поначалу обстреляем маленечко. Федор, распоряжайся! – крикнул он командиру пушкарей – молодцу с длинной гривой и редкой бородкой, длинным носом, похожим на опушенный книзу ствол пушки-единорога и густыми бровями. Тот молча кивнул, резко развернулся – и птицею полетел исполнять приказание, только полы кафтана развевались позади как крылья. Сверкнувшая молния обрисовала силуэт человека-ворона, фигуры заряжающих орудия пушкарей, приникших к ручницам затинщиков, контуры крепко сложенной башни – и снова стену поглотил мрак, прорезаемый лишь светом десятка смоляных факелов.
Возле пушек суетились добровольцы-обыватели. «Илюшка, напомни мне, чего и как? Значит, затолкать ей в дуло запал…Засыпать порох…Забить ядро…Поджечь фитиль…Тьфу ты, бес тебя возьми. Забыл, в каком порядке все это деется! Сначала…» - громко бормотал молодой парень степенному старому пушкарю, вытиравшему мокрые усы мокрым же рукавом. «Отыди, не мешай. Я сам справлюсь, дурачок! - ворчал он, бесцеремонно отпихивая бестолкового помощничка. - Поглядишь, как я сотворю – так и освоишь пушкарскую науку. Глаза боятся – руки делают. Эй, воин, посвети-ка мне сюда».
Нестройный залп десятков ручниц, уханье пушек, предсмертные вопли, крики боли и страха, ржанье коней. Черкнул небесным кресалом Илья Пророк – и вспышка озарила картину смятения в рядах козаков полковника Милостивого. Отогнанные прочь от Сапожка, они намеревались с наскока взять Михайлов. Но защитники города, предупрежденные сапожковцами, встретили их во всеоружии. Среди сорока с небольшим гостей из Сапожковского городка, отчетливо выделялись в неясном свете факелов две чубатых головы – перебежчики из стана Милостивого. Поначалу, едва завидев их, Степан хотел было отправить хохлов в темницу как пленников, да сапожковцы настояли, чтоб малороссийские воины присоединились к гарнизону Михайлова. «Это добрые козаки, душегубцам Сагайдачного не чета. Они воровскую шайку оставили и под русский прапор встать решили». «Хороша «шайка» - с тыщу душ. А потом еще придет тьма тьмущая», - ответствовал воевода.
Козаки Милостивого ответили еще более недружным залпом. Пули отбивали щепки от бревен градской стены, отскакивали от орудийных стволов, грозно глядевших в темноту августовской ночи. Стрельцы, пушкари, затинщики пригибали головы; некоторые, храбрясь, пулям не кланялись – в результате двое оказались ранены: у одного хлестала кровь из пробитой жилы на левом плече, на правом боку другого расплывалось темное пятно. С кого-то пулею сбило шапку. Еще одна злодейка повредила затвор ручницы.
- Вот ведь незадача вышла! – ругался затинщик. – Сослепу попала, стерва – и такой ущерб оружью. Не всякий раз в ясный день столь метко угодишь.
Гром! Молния! Залп! – на этот раз более слаженный. И опять кричат раненые, сыплют проклятиями козачьи начальные люди, с громким плюханьем падают в грязь сраженные пулями конные и пешие запороги. Со стены – веселая брань, гогот, свист, подначки:
- Ну что, задело? Так за дело! Страшно, небось, в темноте? Это еще цветочки – поутру мы вас ягодками угостим, свинцовою вишней до отвалу накормим, так, что не встанете.
Воинство Милостивого не двигалось с места. С час михайловцы и запорожцы вяло перестреливались. Защитники города лишились еще четверых: троих серьезно ранило, одного насмерть убило. Попытки зажечь на стене костры не увенчались успехом – ливень тотчас же тушил едва занявшееся пламечко. Потому довольствовались факелами и огнем небесным; между тем молния мелькала все реже, гром становился глуше. Только дождь колотил, не переставая. «Не расхворались бы бойцы – до нитки ведь промокли, бедные», - размышляли воевода. Стрелецкий сотник насилу уговорил его отойти к башне, где деревянный щиток предохранял от случайных пуль, а навес – от струй дождя.
Средь ночи распахнулись ворота – и с диким визгом уголковские казаки ринулись на врага. Каждый пятый держал факел в шуйце. Правая длань рубит врага, левая огнем путь освещает, а то и в запорожскую рожу тычет пылающей просмоленной паклей. Раз! – и чубатая башка полетела под копыта коня. Два! – и отразил вражеский клинок, над твоей буйной головушкой занесенный. Три! – и чужая рука с саблей, перекувырнувшись в воздухе, шлепнулась в страшное месиво из воды, грязи, крови и кусков человечьей плоти.
Мечутся факелы, рассыпая искры, обжигая неосторожных, мелькают тут и там яркие пятна огня, который бессильны потушить дождевые потоки. Пламя вырывает из тьмы искаженные злобой или болью лица всадников, чубы, усы, бороды, древки копий, лезвия сабель. Сталкиваются кони грудь в грудь, вылетают из седел всадники под копыта своих буланых и вороных, истошно вопят опрокинутые навзничь, раненые, затоптанные воины.
Сбились в кучу окаянные запороги, подались назад, и вот, уступив свирепому натиску михайловских казаков, стали беспорядочно отступать. Веселей работай, сабелька-матушка, пусть летят ошметки и обрубки, пусть изведают разбойники гнев русский, лихость-удаль рязанскую! Лети, супостатова голова, в грязь, а душонка в ад! Пусть вдоволь напьется землица кровью, чтоб трава гуще росла, чтоб густым ковром покрыли медуницы, ромашки, колокольчики, васильки и кашки место смертной сечи, чтоб взошли ядреные, налитые колосья спелой ржи на полях, чтоб животина щипала сочную зелень на лугах, удобренных плотью вражьей. Нет другой судьбы у захватчика на земле нашей, кроме как обратиться в назем.
- Дрогнули! Уходят хохлы, кони крупы кажут! – орали и улюлюкали воины со стены.
Увлеклись михайловские казаки, погнались за отходящими запорогами – и только протяжный рев бычьего рога внезапно остановил их. Пора возвращаться. Нехотя повернул Дмитрий коня. Дождевая вода смывала неприятельскую кровь и грязь с одежд, конь отфыркивался, казак отирал ладонью лицо. Проскакал мимо Иван с факелом – такой же замызганный, окровавленный, промокнувший. Убрали мостик, перекинутый через ров, затворили тяжкие ворота за спинами казаков. Гроза внезапно прекратилась, ливень превратился в нудный, назойливый дождик. На востоке обозначилась светлая полоска, скоро проклюнутся сквозь тучи лучи рассветного солнца. Оставив порубленных козаков лежать в земле Рязанской, ушел полковник Милостивый прочь от крепости – не удалось взять город набегом, наскоком, а на осаду то ли времени не было, то ли пыл весь вышел.
…Потянулись тревожные дни. Утром отрядил воевода людей, чтоб сволокли мертвые тела рязанцев и запорожцев и похоронили всех честь по чести. Хоть и враги ныне запороги, а все ж свои люди, православные. Восьмерых потеряли михайловцы, козаки же – восемь или девять десятков. Немало раненых было, покалеченных. В голос рыдал казак, лишившийся в жестокой рубке кисти: «Не воитель я теперь, и не работник в доме боле. И тридцати годков не минуло, а буду жизнь доживать калекою недобитым». Ревели детишки, заплаканная жена, как могла, утешала его. Его соратники делили меж собой сабли, копья, пики запорожские, встряхивали в ладонях пороховницы: есть ли порох?
Днем, когда рассеялись тучки, и выглянуло румяное, улыбчивое солнышко, принялись вновь за работу. Надо было первым делом восстановить часть частокола, поврежденную козаками Милостивого. Опять засновали из Уголка и обратно, отыскивая позабытое имущество, навещали дела Геласия, спрашивали: здоров ли? не нуждается ли в чем-нибудь? слыхал ли, как задали жару запорогам? «Да слыхивал я, как пушечки наши бухали. Спасибо вам, земляки, потрепали передовые полки, скоро главные силы подойдут – вот тут держитесь!» «Удержимся, дедушка, не посрамим имени казачьего!» Уныло, тоскливо глядел опустелый, безлюдный Уголок, некому было сбирать наливные яблоки в садах, зарастали сорной травой грядки. До моста все не доходили ни мысли воеводы, ни руки плотников. Воевода каждодневно высылал в поле казачьи разъезды: близко ль полчища Сагайдачного? Казаки видели издали дымы пожженных деревень, слышали крики, выстрелы; с передовыми отрядами гетмана встречи избегали: ежели одолеют, схватят кого, начнут пытать про оборону Михайлова – всякий ли выдержит муки, не проболтается ли про слабые места? Раз или два наткнулись-таки на запорогов, вступили в перестрелку, Дмитрий ранил всадника, его товарищ сумел уложить двоих – на том и разъехались. На обратном пути возле брошенной жителями, но еще не пограбленной, не испепеленной врагом деревеньки, увидели привязанного к ветле человека, а рядом еще троих, недвижно лежавших на мятой траве. Подъехав ближе, содрогнулись от представшей их взорам страшной картины. Обгорелый от пят по самую грудь мертвец держался на одной-единственной веревке: остальные путы пожрал огонь вместе с мякотью телесной. Опаленное, покрытое коркой запекшейся крови лицо с выбитым глазом и застывшей на устах гримасой смертной муки лицо показалось Дмитрию знакомым. Он всматривался в обожженные щеки, полуоткрытый рот с выбитыми передними зубами, заострившийся сломанный нос… Боже мой, это ж Прохор Чеботарев, спаситель-избавитель мой! «Изверги! - воскликнул Абрамов, крепко вцепившись рукой в сабельную рукоять. – Изничтожать буду, никого не пощажу!» Наведавшись в покинутую деревню, отыскали телегу, запрягли коня, погрузили замученных донцов, повезли в город.
…Прохор с сотней казаков спешил на помощь русским засечникам, следуя по пятам орды Сагайдачного. Скакали они через пепелища деревень, мимо разоренных городов – и кровью обливалось сердце атамана: «Ужели те братья-запорожцы, с которыми столько лет против татар и турок ходил, пищу и кров делил, могли содеять такое?»
Близ Михайлова напоролись донцы на отступающих от непокорного городка козаков Милостивого. Зверски рубились казаки, немало врагов нашли погибель от их сабель. Но одолели запороги: раненого атамана Чеботарева, есаула Гришку Чигина и еще двоих молодых казаков живьем взяли. Изумляясь храбрости атамана и его товарищей, стали кичиться мнимым великодушием: мол, свои братья-православные, что нам делить-то – присоединяйся к славному сечевому воинству, Прохор. Молва о твоих подвигах полмира облетела, сам гетман наш желал бы такого храбреца подле себя. Долго склоняли донского казака встать под польские стяги да гетманские бунчуки, уговоры сменялись угрозами. Но атаман только мотал головой да скрежетал зубами, а потом, когда совсем уж допекли, покрыл злодея Сагайдачного и все его воровское воинство крепким русским словцом. И тогда рассвирепевшие запороги принялись лупцевать его и соратников всем, что только под руку попадется. Кровавой слюной плевал казак в перекошенные ненавистью лица мучителей, кулаками и сапогами отбивался, покуда не прикрутили его к дереву и предали лютой смерть. И товарищей его, родную Русь не предавших, саблями посекли. Не узнал этих кошмарных подробностей Дмитрий, но как увидел обугленного атамана Чеботарева да иссеченного есаула, когда-то рука об руку с запорожцами рубившего султанское отродье – так ясно предстала пред очами картина не человечьей - звериной расправы. Всю дорогу до Михайлова неистово колотилось сердце его, в виски вместе с кровью кузнечными молотами стучали слова: «Истреблять нечисть! За каждого казака – десяток!»
…Воевода сорвал рогожу, покрывавшую тела замученных воинов. Страшная судорога пробежала по лицу его, словно адский пламень сверкнул в очах. Разъяренным шатуном взревел Степан Ушаков:
- Глядите, православные, что содеяли с нашими донскими братьями разбойники-сагайдаки! Нет им прощения, нет и пощады! Бей, руби их, на копья насаживай, прогоняй сквозь пики, водой кипящей обваривай – чтоб погибли мучители бесславной смертью, полегли под стенами града нашего, богоспасаемого и Архангелом хранимого! А кто выживет после сечи, пусть драпают до самой Сечи. А мы и там их достанем! Перед нами на колешках ползать будут, милости вымаливать! А нет им милости! – и воевода потряс тяжелым, поросшим густым волосом, кулачищем. – Вот этой рукою в землю всех вобью!
Собравшиеся вокруг стрельцы и казаки вскинули поникшие головы; на лицах их ясно читалась решимость стоять до конца, воздеть на копья, вколотить в сырую землю, расстрелять, растоптать конями подлых супостатов. Убиенных донских казаков решили похоронить рядом с защитниками крепости, павшими в схватке с хлопцами Милостивого.
«Отвоевали свое, отгуляли по степным раздольям да морским привольям. Приняли смерть не от палачей басурманских – от своих же собратьев по вере», - думал Дмитрий, направляясь к избе Золотаревых. И вновь сверлила мозг, не давая отвлечься ни на какие другие дела, одна и та же яростная мысль: «Истреблять! За каждого казака – по десятку!»
…Вечером того же дня новые неожиданные гости пожаловали к стенам Михайлова. На подводах ехали несколько десятков стрельцов, везли десяток пушек и пушечное зелье. А впереди скакали несколько всадников, среди которых выделялся рослый, пышнобородый стрелецкий начальник в дорогом кафтане. Степан Ушаков вышел навстречу стрельцам.
- Кто будете? Откуда путь держите?
- Федор Григорьев Оладьин, - осадил коня бородач. – Послан был с пушечной казной в Данков, да не поспел – разорили город черкасы, весь подчистую разорили. Решил вот к вам свернуть. Не ровен час, явится сюда сам Сагайдачный. Так что пособлю чем могу.
Воевода Степан едва не пустился в пляс от радости:
- Вот те на! Не было бы счастья, да несчастье помогло. Пушки нам сейчас в самый раз.
Торжественно въехал в город Оладьин со товарищи. Бережно выгрузили стволы, порох, снаряды; Оладьина и его стрельцов воевода отправил к Пятницким воротам.
12.
Утром 16 августа черные столбы, поднявшиеся над горизонтом, дали ясно понять – запороги близко! Горели деревни, полыхали яблоневые сады, ветер приносил горький запах дыма. «Запороги идут! Запороги идут!» - прокатилось из конца в конец крепости.
Румяный, круглоликий, с узкими как у татарина серыми глазенками стрелецкий сотник стоял перед воеводой, докладывая о готовности своего участка обороны к отражению врага. Степан, опершись локтями на стол, внимательно вглядывался в розовое лицо стрельца, морщил лоб, вспоминая что-то ускользавшее из его памяти, перегруженной тысячей разных неотложных дел. Вдруг вскинул главу, будто осенила его неожиданная мысль, и спросил сотника:
- А с мостом как дело обстоит? Подпилили вчера опоры, как я велел? Целую седмицу уж валандаетесь, а дело проще простого…
Из розово-яблочного щекастое лицо стрельца стало свекольно-красным. Он замялся.
- Ну, сделали, аль нет, тебя спрашиваю? – возвысил голос воевода.
- Так нет еще…Поди тут сделай, когда бегают уголковцы туда-сюда по мосту. Им стрельцы кричат: «Вертай назад!», а они прут себе – видите ль, хотят овощи собрать, после дождей-то, мол, в самый рост пошли…Вот и не поспели. Так они сегодня…
- Сегодня?!! – с силой кузнечного молота кулак воеводы обрушился на стол. Подскочила глиняная кружка, выплеснув остаток молока, подпрыгнула ложка; лицо воеводы приобрело багровый оттенок, с уст брызнула слюна. – Вы что ж, матерь вашу, под пулями запорогов будете мост ломать? Они через час-другой в Уголке будут! Бездельники, ох, бездельники! Вас только плеткой погонять! Чего встал, рот разинул? Бегом беги, плотников собирай! Живо! Проспите Сагайдачного! – и сотник стрелой вылетел из воеводской избы, споткнулся, едва не растянувшись у самого порога. А воевода продолжал бушевать сам с собой:
- Вот наказание на мою голову! Ничего вовремя сделать не могут! А ну как прямо сейчас враги нагрянут? Бегают они по мосту туда-сюда. Сам приду, с моста в Проню спихну, ей-богу! Одного, другого, третий одумается… - Тут воевода стукнул себя по затылку. – Вот ведь черт! Почему всегда умные мысли не вовремя приходят? Надо в Уголок казаков отрядить, чтоб запорогов задержали, если внезапно явятся, как снег на наши головы. Пока
плотники хохлам гостинец готовят, казаки пусть их на мост не впускают.
Он высунулся в окно и позвал стрельца:
- Скачи к Еремею Студеникину – знаешь, где он поселился? – Стрелец кивнул. – Пусть выберет самых отчаянных, самых храбрых из своих казачков да на тот берег Прони пошлет – запорогов встретить. Слушай и передай ему: пока плотники мост подпиливают, пусть неприятеля сдерживают, близко к мосту не подпускают! Как плотники побегут в город, пусть и они – только не скопом, а по одному, друг за дружкой, опрометью. За ними гетманское воинство ринется – тут им и «привет» от михайловских горожан.
Стрелец тотчас выскочил из дома, оседлал коня и поскакал к Еремею, распугивая гусей, награждая плеткой зазевавшихся и не уступивших дорогу обывателей. Казачий голова выслушал гонца – и через полчаса полтора десятка казаков уже собрались у головы.
13.
Николай Абрамов со товарищи въехал в Уголок почти одновременно с передовыми отрядами запорожцев. Уныло, тоскливо и зловеще выглядела опустевшая казачья слобода; только чирикавшие в дорожной пыли воробьи да перепархивавшие с ветки на ветку в зарослях ивняка пеночки и камышевки немного оживляли картину. Из кустов внезапно выскочил и залаял на казаков приблудный пес. Ворона, хрипло каркая, сорвалась с макушки клена и полетела к Проне, тяжело взмахивая крылами. Пусто, грустно… Казаки, приподымаясь в седлах, срывали спелые яблоки, смачно прокусывали сочную мякоть, бросали в траву огрызки. Николай поравнялся с родным домом. Тишина, только поскрипывает распахнутая ветром калитка – видимо, закрыл неплотно, когда покидал родное обиталище. Николай спешился, задвинул щеколду. Хотел хоть на минутку побывать в родных стенах – кто знает, может, в последний раз видит их. Постоял – и раздумал: не время пока. Авось выживем, одолеем неприятеля – тогда и вернусь домой. Вскочил на коня. Свернули в закоулок, утопающий в липовой зелени. Казаки оглядывались на брошенные жилища – видимо, в сердцах их тоже боролись желание заглянуть под родной кров и необходимость исполнить приказ воеводы: какой угодно ценой не подпустить ворогов к мосту, где уже завизжали пилы мастеровых, вгрызаясь в крепкую древесину облепленных тиной мостовых опор. Где же чертовы запороги? Ау!
Цокот копыт донесся из-за стены деревьев. Чу, близко враг! Где-то там, на соседней улочке рыщет. Тише! Николай сделал знак. Смолкли приглушенные разговоры, казаки остановили коней. Треск ломаемых веток, топот, хриплые выкрики становились все ближе. Конники подались чуть-чуть назад. Из-за густого ольшаника, скрывавшего дома и дорогу, медленно и вальяжно выехал – нет, выплыл, горделиво, как козацкая чайка, пузатый запорожец с одутловатым лицом и свисавшими по подбородку черными усами.
Внезапно, увидев михайловских казаков, толстобрюхий козак остолбенел, маленький роток его, так дисгармонировавший с пухлыми щеками и мясистым саблевидным носом, раскрылся от изумления, обнажая кривые желтые зубы. В следующее мгновенье из миниатюрного рта раздался столь же дисгармонировавший с ним громовой бас:
- Москали!
- Болван ты! Москали в Москве, а мы – рязанцы! – воскликнул Николай и протяжно крикнул: - Сабли наголо!
Козак уже несся вперед, будто пушечный снаряд, выхватив оружие из ножен. За ним в проулок ворвались еще несколько десятков запорогов. Скрестились сабли рязанские и малороссийские – выкованные кузнецами Михайлова и Сечи, трофейные, добытые в боях с татарами и турками. Лязгнул металл о металл. С отчаянной веселой злостью пластал недругов Николай, увертывался от запорожской стали, перерубал древки копий и пик, нацеленных в грудь и лицо. Налетел на жирного запорога, хотел сразу, одним ударом голову снести – только чуб срезал удалым взмахом, рассек блестящую кожу на покатом лбу и обритом кумполе. Побежали струйки от макушки вниз, придавая кумачовый окрас черным бровям, алые потеки узорами изукрасили раскормленное лицо козака. А тот, знай себе, рубит правой рукой - уже двух михайловцев ранил и одного уложил – левой же кровь утирает со лба, чтоб в очи не затекла. Николай скоро переключился на другого хохлатого воителя – худощавого, невысокого, с треугольным, сужающимся книзу лицом, усыпанным крупными веснушками. Вроде худосочен противник, нет крепости в мышцах да зато ловок и увертлив. Вьюнком вьется, от ударов уклоняется, гнется – не ломится.
Все новые и новые запороги скачут к закоулочку. Уж шестеро михайловцев из строя выбыли: четверо ранены, двое покинули юдоль страданий. И Николая рябой козачок оцарапал, левый рукав от плеча до кисти рассек саблею, кровушка струится. У коня на левом боку след от пики; раненый гнедко шарахнулся в сторону, едва не выронил седока.
Подковой окружили запороги рязанцев, теснят бойцов в сторону реки. Вот уж вытолкали казаков из проулка; завидели их плотники на мосту, закричали:
- Эй, ребята! Поспешайте, у нас уж готово! – Сами вскочили, подхватили инструмент и затрусили к городу. Скрипит мост, пошатывается под ногами на подпиленных опорах.
- На мост, все живо на мост! – орет Николай.
- Как же товарищей порубленных оставим? – пожилой казак Панкрат обернулся к нему. – Надо бы пробиться назад да забрать убитых…
- Запороги похоронят наших со своими вместе. Они ж, как и мы, православные, только дурости у них поболее будет, - ответствовал Николай. – Мы ж ихних козаков, кто в грозовую ночь погиб, всех закопали и крест воздвигли.
Заговорился десятский Николай Абрамов, всего-то на миг отвлекся, выпал из жестокой битвы – и поплатился кровью за оплошность свою. Со страшной силой обрушилась на голову его сабля запорожская. Встал конь на дыбы, уронил всадника в траву-мураву.
Тяжко рухнул наземь сраженный казак; белым роем разлетелись лепестки ромашек, встрепенулись, недовольно загудели потревоженные шершни, самозабвенно пировавшие в цветках, скользнул верткий ужик. Солнце ударило в серо-голубые широко раскрытые глаза, на мгновенье ослепив. Снова распахнулись веки – и закружились в нелепом танце-хороводе облака, завертелось перед потухающим взором ярое светило, взлетели ввысь черные ветви тополька с одиноким вороньим гнездом – будто братыней в руках виночерпия, опрокинулись куда-то деревянные стены на том берегу Прони, качнулся мост – и тоже исчез вместе с городом и рекою. Алой искоркой пронеслась горихвостка и скрылась в ракитах над водой. «Вот она, душа-душенька, полетела прочь из нелепого, неправедно устроенного мира к горнему престолу Его, чтоб пожаловаться: неладно, Боже, на земле нашей, вмешайся, наведи порядок десницей своей, вразуми неразумных…Эх, глуп я был, не побывал перед погибелью в родной избенке…» - оборвалась мысль Николая, и провалился казак в черноту небытия. Панкрат подхватил десятского, перекинул через седло и понесся к мосту, увлекая товарищей. Скакали не всем скопом, а на приличном расстоянии друг от друга, вихрем летели кони. Восьмерых оставили лежать в мокрой от росы и пролитой крови траве, девятого уносил конь Панкрата. Шестеро казаков были изранены, двое всадников едва держались, рискуя выпасть из седел. Но и запороги понесли урон – для пятерых Уголок стал последним пристанищем, девятерым придется залечивать долго глубокие раны, двое, быть может, не доживут до вечера.
Этими жертвами сабельной рубки и ограничились бы потери запорогов в Уголке, если б не бестолковое, безголовое удальство их атамана. Всем скопом ринулись на шатучий мост вояки, преследуя михайловских казаков. Рассчитывали ворваться в крепость на плечах убегающих – все с налету, с наскоку, на «ура», без верного расчета. Вот и поплатились!
Ввалились, вломились козаки на мост. Угрожающе затрещали доски под тяжестью конских и человечьих телес, будто первый предзимний ледок под бахилами неосторожного рыболова. Хрустнула подпиленная опора и, не выдержав напора орды запорожцев, подломилась; за ней вторая треснула, подломилась – и вот уже кони и всадники, кувыркаясь через головы, катятся вниз по наклонной плоскости. Разъехались в стороны доски, провалился мост, с криками, воплями полетели в Проню запорожцы; бултыхаются в воде кони, люди отчаянно цепляются за обломки моста – а течение подхватывает их и сносит прямо к гибельному порогу. Лишь немногие – те, кто влетели на мост последними, успели развернуть коней и выскочить на берег прежде, чем от моста остались рожки да ножки. Выбравшись на берег, осыпают матерными проклятиями Михайлов и его жителей, саблями грозят. А их товарищи тем временем один за другим исчезали в волнах порога; бурлящая на камнях пена скоро окрасилась в розовый цвет. С крепостной стены весело хохотали стрельцы:
- Ну что, славно искупались? Хороша водичка? Вперед наука будет: не зная броду – не суйся в воду!
- Унесло запорогов за пороги, - скалил зубы чернобородый казак. – У них там, на Днепре,пороги куда страшней наших будут – я прежде на Хортице бывал, знаю. Не ступай запорог на рязанский порог – без чести-славы сгинешь! - и рассмеялся своему каламбуру.
В тех, кто пытался доплыть до городского берега, стреляли из ручниц. Мертвые тела устремлялись течением вслед за живыми, еще барахтающимися вояками. Тут и там выныривали из волн конские гривы и козацкие чубы, чтобы, мгновение спустя, удариться о камни-убийцы. Красна от крови стала пронская стремнина. Бегут бурливые воды, швыряют о камни бездыханные, изувеченные тела. Глупой и страшной смертью погибли незадачливые запороги. Опустели руины моста, только чьи-то руки продолжали мертвой хваткой держаться за торчащий со дна обломок сваи. Набегавшие волны хлопали мертвого козака по бледно-синим щекам да ворошили поникший, мокрый чуб, зеленые водоросли гладили бесчувственную кожу. Полосатые окуни и колючие ерши тыкали свои лупоглазые мордочки в безжизненное лицо запорожца, вода прибивала к голове мертвеца листья, веточки и прочий мусор. Из отверстия над левыми ухом тянулась по течению тонкая красная струйка, постепенно растворяясь в пронских потоках.
Всего этого не видел Дмитрий Абрамов. Потрясенный, ни говоря ни слова, смотрел он на бездыханное тело брата. Николай с рассеченной саблей головой лежал на разостланных чепраках; глубокий шрам пересекал лоб, покрытый бурой коркой запекшейся крови; слипшиеся волосы были откинуты налево, обнажая страшную рану; кровавый ручей через переносицу стек в глазную впадину, багровым подтеком испачкал левую щеку, запятнал кривой, когда-то сломанный в отроческой потасовке «двор на двор», нос казака. «Эх, Коля, - горестно думал брат, глядя на кровавую голову, на заострившийся профиль убитого родича, - даже поговорить перед погибелью твоей не довелось». Николай оживил в сознании воспоминания детства: как подсаживал он братца, трехлетнего мальца, на отцова коня, а тот трепетал и хныкал от страха. «Не боись, какой же ты казак, коли плачешь?» – подбадривал его Дмитрий, сам от горшка два вершка. Как вместе ловили раков в Проне; как коварное течение подхватило Кольку и понесло вдаль от берега, а он бросился ему на выручку, поплыл саженками, подхватил за подмышки уже обессилевшего в борьбе с потоком брата. Всплыли из глубин памяти смутные впечатления раннего детства – крохотный, замотанный в тряпки писклявый комочек на руках матери. Как промочило чадо материн сарафан, а Димка весело, от души смеялся над этим конфузом; тятя подошел и щелкнул по затылку: «Чего смеешься, глупый? Сам же таким был!» И то вспомнил, как проезжая через темный ельник, схлестнулись с воровской шайкой, и втроем (Ковригин еще с ними был) одолели десяток разбойников… И вот теперь лежит перед ним бездыханного тело Николая, и на застывшее, недвижное лицо преспокойно садятся букашки, а Дмитрий смахивает их прочь. Эх, братец, и черт тебя дернул скакать в Уголок!
Неутешно рыдала над мертвым вдова Лукерья: «Господи, на кого ж ты покинул нас! Не лучше ли мне за тобою следом уйти, Коленька?». Двое сыновей-погодков с взъерошенными соломенными волосами плакали вослед матушке, размазывая по чумазым личикам соленым слезы. Дмитрий подошел к убивающейся вдове, положил ладонь на вздрагивающее плечо:
- Погиб Коля, за Русь голову сложил, за город свой, за друзей, за деток и за нас с тобою жизнь положил. Век его михайловцы помнить будут. Коли остался человек в памяти ближних, значит, не зря жизнь свою прожил на белом свете. А пока память о его доблести жива, то будто и не умирал человек, а незримо меж нами пребывает. Все видит и поступки наши судит. Нет для него пущего горя, чем ежели мы город врагу сдадим. А отстоим Михайлов – и его душа возрадуется.
… Лихо въехали в Уголок козаки: гомоня, срубая саблями ветки, отягощенные спелыми яблоками, валя заборы и ломая плетни, вышибая на скаку калитки. Рассыпалось, рассеялось по домам запорожское воинство. Скоро из распахнутых дверей и окон раздались крики восторга – в опустелых жилищах на столах высились бутыли самогона,стояли, заботливо закрытые от докучливых мух ендовы да братыни с брагой и медом.
Крут был гетман Сагайдачный; в походе у него – сухой закон; нарушителя могли до полусмерти отпотчевать плеткой на глазах понурившихся товарищей. А если упившийся воитель заснул в карауле или какое непотребство учинил, могли и в бочке с горилкой утопить, чтоб другим неповадно было. Отчаянно дергались над бочонком ноги в шароварах, покуда не успокоятся, бессильно свесившись с ободка. Знали запороги суровый нрав предводителя своего, да не сдержались сей раз – набросились на дармовое угощенье. Где попойка – там и ссоры, и пьяная никудышная удаль, и летят на сеновал дымящиеся люльки упившихся вусмерть козачков. И занималось там и здесь пламя; из огнем объятых изб и овинов выползали на карачках не протрезвевшие хлопцы – кто смог, кто успел. К вечеру превратилась в пепелище добрая треть слободы; если бы не зарядивший в сумерках дождь, весь бы напрочь выгорел Уголок.
Дед Геласий, сгорбившись, сидел на лавке в пустом обезбоженном углу. У ног его лежала сумка, куда сложил старый казак весь свой иконостас. Бережно завернул в тряпицы и Троицу, и Матерь Божию, и Егория Победоносца, и Михайлу Архангела, покровителя города, и иных святых – много их было в святом уголке. Сидел и ждал прихода незваных гостей. На столе дожидались днепровских вояк бражка рябиновая, настойка вишневая, пиво хмельное и злодейка-сивуха – мастак был дед на всяческие пития. Сам-то уж давно не мочил седых усов и сухих губ в зелье, а гостя дорогого побаловать завсегда был рад.
Со двора донеслись голоса, топот ног. С треском распахнулись ставенки и в окне показалась краснощекая усатая кареглазая личина с бородавкой на носу:
- Горилка е? – гаркнул запорожец.
Встрепенувшись, дед уставил старческие близорукие глазки на круглую как масленичный блин физиономию, нехотя поднял руку и указал на стол:
- Тута все. Изволь отведать. Чем богаты – тем рады.
Запорожец повернул голову и уставился на стол с питием. В глазах тотчас заиграли лукавые, озорные огоньки, до ушей растянулся толстогубый рот. Повращав головой, исчез козак из оконца. А через несколько минут в сени ввалилось полдюжины запоргов.
Впереди шествовал сухопарый запорожец с морщинистым лицом в синей свитке, скрипучих новеньких сапогах, волоча длинную саблю будто хвост. Быстрым взглядом мышино-серых глаз обежал он избу Геласия, обошел вкруг стола. «Хоть бы поздоровался, поклонился честь по чести, - ворчал про себя дед. – Вламывается со своей ватагой, будто и нет в доме живого хозяина!» Сабля козака зацепила стоявший у печи ухват, и тот с грохотом рухнул на пол. Запорожец вздрогнул и резко обернулся. Его соратники уже шарили по полкам, заглядывали в горшки, вытаскивали из угла прикрытые ветошью пустые корзины и трясли их. «Воры, истинно воры», - хмурясь, думал дед. Козак (видимо, начальный человек во всей этой пестрой ватажке), подойдя почти вплотную к деду, уставился на него. Старик выдержал взгляд; будто четыре острых пики скрестились взоры их. Ни единая мышца не дрогнула на лице Геласия, не разжались сомкнутые в презрительной усмешке губы. Наконец, непрошеный гость часто-часто заморгал мохнатыми выгоревшими ресницами, перевел взгляд на стену за спиной деда и выпалил:
- Чому образив нема?
Дед Геласий недоуменно вперился в лицо запорожца, губы его разжались и с ухмылкой старик процедил:
- Извини, друг сердешный, не разумею я по-хохляцки…
Бродившие вдоль стен козаки захихикали. Старший средь запорогов мрачно сдвинул брови. Тут от самой двери к деду прошел лысоватый молодой человек с розовым поросячьим лицом и оттопыренными ушами:
- Так уж и не разумеешь? Куда иконы дел, дедко? Вот чего он у тебя спросить хотел…
- Снял я иконы, - недолго подумав, отвечал Геласий, поводя плечами. – Я вам тут винца всякого выставил. Угощайтесь, дорогие гости. А образа снял оттого, что святым негоже будет на ваше пиянство глядеть.
Услышав это, недовольно забурчали «гости». Вскинул голову начальный человек, грозно зыркнул на деда. Мрачно уставился на него и козак с бородавкой, стоявший, облокотившись о дверной косяк. Розоволицый парень развел руками:
- Не уважаешь ты добрых гостей, дедко! Иконы снял, православному воину в твоей хате и перекреститься не на что. Притворился, будто языка не понимаешь, а язык-то у нас, почитай, один, только говор разный. Грех на душу берешь, гостей не уважаючи.
- А у тебя-то говор, слышу, рязанский. Сам откуда будешь?
- Из Шацка я. Было дело, купчика одного порешил в хмельной ссоре. Сам на мой ножик нарвался, оглоед! Да что там говорить. Кто старое помянет…Не стал дожидаться, пока меня палач приласкает – подался в Сечь. Шел ночами, лесами, от волков отбивался, от государевых людей прятался. Добрался до Днепра-реки. Ныне – вольный козак.
- А денежки купецкие в каком кабаке спустил? – хитро подмигнул дед.
- Зубоскал ты, - махнул рукой парень. – Кабы не твои седины, живо бы укоротил твой поганый язычок. – Он протянул руку к чарке, готовясь наполнить ее бражкой. Вдруг козацкий начальник выхватил саблю из ножен и плашмя ударил по руке. Оловянная чарка со стуком упала на стол, парень коротко взвизгнул – ну истый поросенок. Не говоря ни слова, старший козак подошел к деду, сгреб его за ворот и подтащил к столу:
- Пей, кацап!
- Что ты, я уж лет десять как в рот не беру ни капельки, потому как чрево больное, - дед приложил ладонь чуть пониже желудка, притворно скорчился. – Кроме колодезной воды – ничего другого. Бывало так скорежит, что лучше уж помереть сразу, чем терпеть муку…
- Пей! – громко повторил запорожец. Только тут до деда дошло: «Думают, супостаты, будто я их опоить хочу».
- Да неужто ты думаешь, что дед тебе смерть приготовил. Да разве ж можно так-то, чтоб христьянин своего брата по вере этаким злодейским умыслом погубить вздумал? Отведай-ка вот наливочки, дружок. – Геласий протянул руку к баклажке с вишневым питием. Но едва рука его коснулась горлышка баклажки, сабля козака со страшной силой ударилась о край стола, глубоко врезавшись в ветшающую столешницу. Старик вздрогнул и уронил сосуд, темная струйка побежала по столу, сквозь щели забарабанили по полу капли.
- Отхлебни, дедок, добром просят, - как бы сочувственно произнес парень.
Ничего не поделаешь – дед поднял баклажку, наполнил чарку на четверток и пригубил.
Козак немигающим взором наблюдал за ним. Пришлось деду глотнуть еще бражки, медленно процедить чрез зубы полкружки пивка, а потом в три приема одолеть полчашки самогонки. Дед присел на лавку, ойкнул, схватился за живот, согнулся. Козак насторожился, следя за каждым телодвижением Геласия.
- Ну, вот и отлегло, хлопчики! – Дед широко улыбнулся. – Говорил же вам, болящий я.
- Да у него вправду потроха больные, - парень нагнулся, внимательно глядя на старика. – Лицо с прожелтью, как у моего тятьки покойного. Тот под конец ничего окромя кашки, на воде сваренной, да тюри не едал – ему даже масло коровье хуже всякой пытки было.
- А звать тебя как, молодец? – спросил дед.
- Филипп, Ерофеев сын.
- Садись к столу, Филиппушка. И все садитесь. Гуляй, воинство! – и дед широко раскинул жилистые руки, будто рыбак, похваляющийся: «Во-от эдакую щучину вчерась изловил!»
Затрещали лавки под крепкими мясистыми задами козаков. Дед ухаживал за гостями: плеснул Фильке сивухи, себе – чуточку самой слабой наливки. Парень взял в широкую, гладкую, усыпанную коричневыми веснушками с тыльной стороны ладонь, чарку, дед поднял сухой старческой дланью свою. «Гость» с нотками торжества в голосе произнес:
- Так за знакомство, старче! Наши витязи скоро сабли с вашими михайловскими скрестят, как мы с тобой – заздравные чары сдвинем! – Филипп крякнул и осушил чару до дна.
- Был бы я годков на десять моложе, скрестил бы я с тобой сабельку, - низко нагнувшись над столом, вполголоса проговорил старик. – Я на своем веку немало всякого народа на зеленую постель уложил, - морщась с отвычки, дед влил в рот приторно-сладкую наливку.
- Эх, дедушка, доживу я до твоих годов, и мне тоже станет чарка не по зубам, сабля не по руке и жинка не по…, - Филька весело причмокнул и облизал губы.
- А у тебя-то жена есть? – спросил Геласий, оставляя чарку.
- Не-а, раненько еще… Хочу вволюшку погулять. Вчера вот в соседних выселках такую девку поймал – кровь с молоком, грудастенькая – я таких люблю. Заволок я ее в хату, - парень прищелкнул языком – Ух и барахталась подо мной, стерва! Жинку я себе в походе добуду, как истый запорог: может турчанку, может крымчанку, может рязанку, а то и в Москве себе любушку приищу. На Москву ведь идем. Кремль брать! – он лихо и яростно стукнул чаркой по столу.- Погреба у москалей почистим!
Черное облако пробежало по лицу деда. «Вот значит ты каков, - думал он, пристально глядя на рязанца-перебежчика. – Только путников грабить да девок бесчестить мастак. И какая ж баба тебя на свет породила?» Поймав взгляд дедовых очей, парень будто прочел мысли и быстро отвернулся, перебросился парой слов на малороссийской мове с соседом.
- Слушай-ка, дедко: а что у тебя на столе закуски нема? – вновь повернулся он к мрачному Геласию. – Этак не по-русски получается. Обижаешь гостей! Что ж мы для тебя, голь кабацкая, что без закуски вино трескать приобыкла. Тащи харчи, да на стол мечи, скопидом рязанский! – рявкнул Филипп.
- Сходь на огород да нарви, – невозмутимо отвечал дед. – Там тебе и лук, и петрушка, и репка, и чеснок, и капуста, чтоб ей было пусто. Я б тебе сам нарвал, да колешки не гнутся и спина болит. У меня в огороде все сын с невесткой возятся – поливают, полют сорняки, урожай сбирают. А у меня уж силенок нету. Так что поди сам. Али спину нагибать лень?
- Спасибо, мои родичи на барина нагнулись досыта, - отвечал Филька. – Эй, хлопчики, за овощем на огород слетайте-ка. Там много всякого добра растет из землицы. Еще в саду яблок пошукайте. Да загляните к Дмитрюку, они в соседней хате расположились – пусть поделятся мясцом. Они в выселках поросятиной разжились. У этого скупердяя, – он кивнул на деда, - зимой снегу не допросишься.
Трое козаков с шумом вывалились на двор. В два счета опустошили дедовы грядки, набили доверху зеленью большое лукошко, заглянули в соседний дом. Там запороги уже кололи пиками визжащих поросят, ощипывали курей, захваченных в окрестных селениях.
Через некоторое время посреди дедова двора разожгли костер. На вертеле крутилась поросячья тушка, Довольный Филипп глазел в окно, сладко облизываясь:
- Вот как жить-то надо! Полюбуйся, старик, какова щирая козацкая душа! Любят и поесть, и выпить, и саблею помахать! Не то, что вы, скупцы-рязанцы! Учись, как жить надобно!
- Сам-то ты кто? – вопросил Геласий.
- Вольный человек! – Тотчас откликнулся Филька, извлекая башку из оконца. – Я ни в Рязани, ни в Казани, ни в Сечи не пропаду, к любой ватаге прибьюсь. Меня хоть за море зашли, я и там не пропаду, найду себе примененье. Мне весь мир дом, а не четыре стенки да плетень вокруг. А вы как кроты всю жизнь в земле ковыряетесь. Жизни не видите, как тот крот-слепышок! Лучше землю уж конскими копытами топтать, сапогами попирать, чем робить на ней; лучше голову сложить, чем царю челом бить, боярам кланяться.
- Хлоп! – и еще одна порция сивухи исчезла в бездонной глотке парня. Щеки его пылали румянцем, кончик носа порозовел как лепесток шиповника. Он хрипло бормотал:
- У меня клад – ты слышишь, дед? Я его в кринице запрятал…не скажу где. Много золотых монет…на дно опустил – пусть лежит до лучших времен, - он шептал в самое ухо, обдавая Геласия крепким водочным «амбре».
- А если кто другой отыщет? – с мнимым интересом вопрошал дед, наклоняя седую главу.
- Не, не сыщут, - он беспокойно огляделся на запорогов. – Я надежно укрыл…никто не догадается. Придет время – достану, как честный человек заживу. Куда-нибудь на Север подамся или за Каменные горы – туда сейчас многие уходят. И тогда ни одна собака не посмеет назвать меня «татем» и «разбойником» - вот этими руками балду откручу!
Филька хотел еще что-то добавить, но тут ввалились двое козаков, тащивших свиную тушу. Густой жир капал на пол, запах жареного аппетитно щекотал ноздри. Два запорожца, так непохожие друг на друга (один длинный, тощий, с торчащим колтуном, а не свисающим на ухо чубом, походил на вытащенный из земли хрен; другой был коренастый и пузатый) повалили порося на стол, опрокидывая посуду, расплескивая вино.
Свинью разделывали саблями и кинжалами, голову начальный человек отделил ударом секиры. «Як кат рубае!» - хохотали захмелевшие запороги. Сочащийся жиром кусок Филипп протянул старику, тот замотал головой.
- Эх, дедко, святым духом что ль питаешься? – укоризненно проговорил парень и вцепился зубами в мясо. Снова, в который раз, сошлись чарки и кружки. Пронзительно зазвенела кобза, поплыла протяжная дума о походах козаков в Туретчину и Крым. Старик вышел в сени, присел на лавку, задвинул в угол сумку с иконами. Очень скоро плавную мелодию нарушили пьяные крики; лязгнула сабля в ножнах – кто-то пытался выяснять отношения с товарищами. Раздался глухой стук – перепившийся хлопец рухнул под стол.
Дед вышел подышать свежим воздухом. В Уголке – блаженный летний вечер, все так же стрекочут кузнечики, выводит рулады дрозд. Стал накрапывать редкий дождик. Геласий обошел вокруг дома. Полыхал костер, пожирая дровишки и хворост. Невдалеке к небу уже тянулся столб дыма, за ним показался еще один; взлетали снопы искр, слышались отчаянные крики разгулявшихся запоргов. «Горит Уголок как уголек», - прошептал про себя дед. Дождик прекратился; в облаках над самым окоемом прорезался прощальный луч солнышка. Дед проковылял к сломанной калитке. В лицо пахнуло гарью – пламя поедало дом соседа, двое запорогов суетились между домом и колодезем, таская воду. Ноги уже не слушались пьяных вояк; они оскальзывались, выплескивали воду в траву, яростно бранясь. По грядкам с воем катался третий, пытаясь потушить тлеющую на нем рубаху.
Дед вздохнул и повернул обратно к избе. В сенях на лавке уже сидел, согнувшись «глаголем», хмельной козак и громко, рыкающим львом рыгал себе под ноги.
- Не впрок пошла краденая свинюшка? – злорадно спросил дед, наклоняясь к запорожцу. – Хоть бы кадку подставил, пьяная образина, - дед ногой пододвинул старую кадушку, куда козак тотчас исторг большую часть выпитого и съеденного в доме Геласия. Подняв голову, уставил на него мутно-слюдяные глазки, потом бессильно опустил отяжелевшую башку. Геласий вытащил из-под лавки сумку с иконами, прошел в избу. Застолье вступило уже в последнюю стадию: козаки вповалку лежали – кто на лавках, кто на полу.
Геласий, брезгливо морщась, перешагивал через упившихся запорогов. Подошел к столу, взял глиняный жбан, заглянул внутрь – пусто! Выжрали, окаянные! Потянулся ко второму, задев рукой чью-то чубатую голову. Козак заворчал во сне. Второй жбан был полон – видимо, его не успели оприходовать. Дед поплескал на стол, и без того залитый винищем, на пол, остатки вылил на порог. Надо бы еще… Подобрался к дрыхнущему за столом вояке, отстегнул весьма вместительную баклагу с горилкой, полил пол около печи, куда сумел-таки вскарабкаться начальный человек запорогов и теперь громко храпел.
Отступая, Геласий ненароком запнулся за лежащего возле лавки Фильку. Тот открыл глаза, уставился мутно-туманным взором в лицо деду:
- Ты чего…э-э?
- Тихо! Спи и не мешай другим! – дед аккуратно, на цыпочках обошел парня. «Ага», - пробормотал тот, вежды его сомкнулись, голова бессильно откинулась назад, стукнувшись о половицы. Рядышком сопели и ворочались два козака, притащивших свинью: один – с вытянутой головой, похожей на вытащенный с грядки хрен и другой, чей голый желтоватый череп напоминал репу. «Хреноголовый» икнул и перевернулся с боку на бок. Выйдя в сени, Геласий едва не наступил на перепачканного в блевотине козака, из последних сил подползшего к порожку. «Не осилил порог запорог», - про себя хихикнул дед и вышел из дому. Дождь снова стал накрапывать. Дед поспешил к почти погасшему костру, вытащил две головни, раздул огонек. Одну метнул в разбитое окно; она упала возле сивушной лужи – и скоро огненная дорожка пересекла загаженную незваными гостями избу. Вторую головню дед швырнул из сеней – прямо на стол. В последний раз оглянувшись на безмятежно дрыхнущих пьяным сном малороссийских козаков, которым суждено скоро обратиться в обугленные трупы, на пляшущие на столе и подле него языки огня, он быстрым, насколько это позволяли старческие ноги, шагом направился к калитке.
Вот и соседский дом. Зачастивший дождь не мог загасить языки пламени, уже лизавшие дранку на крыше. Побросав ведра, мертвецки пьяные козаки лежали на грядках. Третий, с обожженной спиной, сидел неподалеку на рассыпанной поленице и тяжко стонал. Чуть поодаль, опершись на ствол старой ветлы, торчал еще один и охрипшим голосом тянул какую-то похабную песню. Из-за деревьев тут и там виднелись занимавшиеся огни – горели дома уголковских казаков. Геласий заковылял прочь из разоренной слободы, не оглядываясь, волоча сумку с образами.
- Жаль дома родного. Да уж как-нибудь проживу. У сына изба просторная, а мне, старому, много места не надо. Притулюсь в уголочке и доживу свой век. Если только эти изверги дом сына не попалили. А покамест перемаюсь в овражке: там пастухи землянку выкопали, сенца постелю да и пережду проклятые дни. Запороги уйдут – и я пристанище покину.
Не слышал дед, как отчаянно вопили посреди бешено пляшущего по избе пламени не протрезвевшие запороги. Как огонь в одно мгновенье охватил залитые самогонкой рубаху и порты Фильки. Как вскочивший с печи от невыносимого жара козацкий начальный человек спросонья спрыгнул прямо в пламя. Как живым факелом метался из угла в угол запорожец с круглой, наголо бритой головой-репой. Как от соприкосновения с воспламенившимся сивушным ручейком загорелся, словно фитиль, чуб его сотоварища, похожего на выдернутый из огородной грядки хрен. Как тщетно пытался выползти из пылающей избы заблеванный горе-воитель – и как обрушившийся на голову потолок похоронил и его, и собратьев по несчастью. Зарядивший дождь слегка пригасил пламя, лизавшее крышу, но огонь продолжал бушевать внутри дома, пожирая бездыханные тела.
Мимо уходящего старика промчались на конях запороги. Один из них больно пнул «москаля» грязным сапогом в спину и весело заржал. Геласий даже не огрызнулся вслед обидчику. Он шел через мокрый луг, рассекая высокую, почти по грудь траву. С темнеющего неба струился дождь, орошая седую обнаженную главу, оседая каплями на лохматых бровях, длинных ресницах, растрепанных космах, усах, пышной бороде…
- А говорил Филька, что в мои годы сабля уж не по руке! А я без сабли восьмерых на тот свет отправил. Нет, дед Геласий еще послужит верой и правдой русскому делу! – он говорил это вполголоса, и злой огонек мерцал в его глазах. В тот злополучный день в Уголке сгорело еще семь домов, в которых злой смертью сгибли не меньше дюжины запорогов, а иные пообгорели. Дед шел к овражку, волоча сумку с образами. Дождь уже не капал, не лил даже, а хлестал, словно силясь потушить догорающие дома рязанских казаков. Под утро несколько десятков запорогов покинут слободу, чтобы, сыскав брод, перебраться на тот берег Прони и присоединиться к воинству Сагайдачного, обложившему город. Увидев одутловатые с похмелья, угрюмые рожи запорожцев, узнав о небоевых потерях в Уголке, гетман будет злобно и яростно ругаться, огреет нагайкой первых попавшихся под горячую руку и пригрозит вздернуть на первом суку всякого, кого застукает пьяным или хоть бы слегка навеселе. О том, что восьмерых козаков сжег в своем доме дед Геласий, никто не догадается. Пили хлопцы, быть может, курили или во хмелю печь пытались растопить…
Кряхтя, дед протиснулся в выкопанную в склоне оврага пещерку. Ноги скользнули по размытой глине. Геласий потрогал стену – влажная, кое-где и водичка сочится. «Да это не беда – вот огонек разведу, валежник-то в дальнем закутке почти сухой, расстелю простынку», - думал дед. Он выглянул наружу – по ложу оврага уже бежал мутный, серый от глины ручей, на поверхности которого, булькая, лопались дождевые пузыри. Пошарил дедушка в сумке, извлек оттуда образ Архистратига Михаила, отыскал в земляной стенке крохотную нишу, вставил туда икону, затеплил лампадку, перекрестился. Делал все размеренно, не торопясь; так же, не спеша, разжег костерок. Дым щипал глаза, щекотал поросшие седым волосом ноздри, дед несколько раз от души чихнул. Пока он возился с огнем, сумерки сгустились и незаметно перешли в густую темно-чернильную тьму. За дождевыми облаками не видать было звездочек. Последний раз старик выглянул наружу, поежился – сыро, прохладно, подувший из-за Прони ветерок скосил струйки дождя, и у входа в нехитрое обиталище стало еще мокрее и грязнее. Геласий забился в дальний угол довольно-таки обширной, хотя и низкой землянки, улегшись под образом ангельского предводителя. Перед тем потушил костер, дабы не угореть во сне – тепла в отшельническом жилище было уже достаточно, загасил лампадку. Тьма поглотила крохотный уголок в овраге и такой же крохотный в масштабах Руси казачий Уголок. Из покинутой жителями слободы доносились пьяные крики чубатых захватчиков, стоны их обгоревших соратников; словно отблески вечерней зари догорали спаленные вояками дома. Черный дым клубился над руинами дома Геласия; среди развалин бродили, охая и матерясь, запороги, отыскивая мертвых товарищей. Кто-то неловко ткнулся локтем в полуобгоревшую стену - и она тяжко рухнула, подняв тучей золу и едва не завалив другого хлопца, который с воплем отскочил в сторону. Дождь слабел. Воины Сагайдачного, отирая рукавами лица от дождевой воды и пьяных слез, только размазывали копоть. Выволокли за ноги тело начального человека, затем еще двоих.
А на городской стене Михайлова метался и причитал Пронька Мохов. Он ясно видел, как полыхает его дом над самой водой. Хозяин выл, рвал волосы, в отчаянии махал кулаками.
- Бранью да проклятьями горю не поможешь. Одолеем гетмана – отстроим тебе новый, всем миром поможем, - Дмитрий положил руку на трясущуюся в рыданьях голову казака.
…Быстрое течение Прони прибило к берегу молодого запорожца. Казавшееся бездыханным тело медленно вплыло в уютную бухточку-заводь, над которой нависали ивовые ветви, ударилось головой о зеленый бережок. Старушка Мавра, спускавшаяся к воде постирать белье, всплеснула руками, уронив в траву лохань с нехитрой одежкой.
- Господи, кого это принесло-то? Молоденький…Может, жив еще?
Одинокая бабушка Мавра осталась единственной, если не считать упрямого Геласия, обитательницей Уголка. Ее дом, спрятанный под сенью топольков, вишневых деревьев, укрытый, будто занавесью, кущами ивняка, был малозаметен и с реки, и с улицы. Потому запорожцы, уже хозяйничавшие в соседских избах, даже не обратили внимания на скромное жилище Мавры. Тем временем старуха подошла вплотную к человеку, вынесенному рекой, бережно подняла его голову, которая безжизненно моталась из стороны в сторону под набегавшими волнами – прилив на речке был в разгаре. То ли мертвый, то ли впавший в забытье человек оказался запорогом. Его рубаха была изодрана, на лбу слева багровел рубец, к редким еще усикам прилипла ряска, губы «запечатало» ивовым листиком. Он слегка колыхался, из чего Мавра сделала вывод, что парень дышит.
- Ну и угораздило же тебя, - крепкая кряжистая старуха подхватила обессиленное тело за плечи и выволокла тело по самые колени на берег. – Живой вроде-ть…
Она задумалась. Когда-то было у нее трое сыновей. Старший ушел с ополчением Прокопия Ляпунова на Москву и погиб в какой-то стычке. Среднего захватили в полон крымцы – и следы его затерялись в необъятной степи. Младший, самый любимый, три года как покинул мир не по своей воле.
- В разбойники пошел Темка. Говорил: жить нам с тобой, мама, не на что – и тятька помер давно, и братья мои пропали невесть где. Чем с голоду помирать, чем по миру идти с сумой, лучше уж на большую дорогу выйти, богатеев толстопузых потрясти. Уж я и отговаривала его, и грозила ему карами небесными, и чуть было за калитку прочь не вытолкала, да смирилась. Нам и вправду жить не на что было. То лето сухое было, а осень шибко дождливая. Что не засохло на корню, то сгнило потом. Да еще мошка проклятая завелась. Чем зиму жить будем? Вот он и пошел на лихое дело. Ремеслами не владеет, грамоте не учен, руки только к сохе да сабле приучены. Вот он сабельку и взял, и по ночам исчезать стал. Бывало, придет утром из лесу – мне деньги дает, да безделушки всякие. Другие вон в кабачище все просиживали, а этот домой нес. Я уж попервоначалу ему эти деньги да побрякушки дорогие в лицо швыряла: не нужно, говорю, мне ни гроша ворованного. Да потом рукой махнула – деваться-то некуда, корову уж продали, а конь погиб, когда сынок в разбойном деле на засаду нарвался, едва ушел тогда. А потом схватили его, повязали – да и в узилище, к палачу, - бабка смахнула горькую слезу. – Там мучили его, бедного, а потом в Переяславль повезли, на расправу. Так и сгинул. Вот и этот, видать, по молодости да по бедности в разбойный набег ушел, русских братьев грабить. А и у него тоже ведь мамка есть, иль была. И невеста, наверное, есть. Мои-то все трое и жениться не успели, погибли. А я вот раньше сроку состарилась… - Мавра окончательно извлекла козака из воды и потащила в дом.
Юноша едва подавал признаки жизни. С трудом взвалив запорожца на лавку, Мавра стянула с него порванную рубаху; из-за пазухи посыпались на пол щепки, забившиеся под одежду плавунцы и клопы-водомерки. «Зашивать да латать лопоть придется», – думала Мавра, теребя грязную рубаху. Она уже забыла про оставленное на берегу белье. Рядом лежал человек, непохожий внешне на ее младшенького, но, видимо, схожий с ним своею нескладной судьбой. Мавра обернулась – и вздрогнула: парень недоуменно глядел на нее.
14.
Будто пестрым, сшитым из разноцветных лоскутов одеялом, накрыло запорожское воинство простиравшуюся перед городом слабо всхолмленную равнину.
- Сколько ж их будет? – Иван глядел с крепостной стены на безбрежное море вооруженных людей, заполонивших все пространство до окоема.
Тяжело скрипя сафьяновыми сапогами, взошел на стену воевода Степан. Прищурился, глядя вдаль, на колышущуюся людскую пучину, готовую затопить город, смести с лица земли его укрепления, дома михайловских жильцов и грозным неукротимым потоком литься дальше, к Москве.
- Где там ихний гетман? – Иван Кочергин напряженно всматривался в неровный простор живого «моря», над которым покачивались пики, шевелились оселедцы, поднимались и опускались головы коней и людей.
- Сюда б сейчас стеклянную трубу, которая у турского капудана была, - промолвил Дмитрий. – Мы б тогда с тобой разглядели, какого цвета усы у гетмана.
- Во-он там, гляди, - указал вперед кто-то из казаков. Дмитрий повернул голову в ту сторону, куда указывал казак. Там, будто стебли невиданной травы под степным ветерком, колебались гетманские бунчуки.
«Море» подалось немного вперед, будто волна набежала на зеленый берег. Оттуда доносился нестройный шум, в котором, будто крики чаек в гомоне волн тонули отдельные выкрики-команды. «Сколько лет на белом свете живу, сколько раз саблю из ножен вынимать приходилось – никогда еще такой ратной силищи не видывал», - размышлял Дмитрий. Тревожно вглядывались михайловские казаки в гущу запорожского войска. Оно не достигло еще расстояния ружейного выстрела. Стрелки в волнении оглаживали стволы ручниц, потирали вспотевшие от нетерпеливого ожидания ладони. Солнце радостно сияло над городом, ласточки весело взмывали в нежно-голубое небо. Что им, птахам, до людских распрей, что ему, солнышку ясному до земных забот – равно озаряет светило и мирную пахоту, и жестокие побоища, и подвиги, и преступления людские.
- Думаешь, сегодня на приступ пойдут? – обратился Сашка Ковригин к Дмитрию.
- Может быть, и завтра, - ответил Абрамов. – Сперва лагерь разобьют, обоснуются на новом месте… А могут попробовать с наскоку град наш захватить. Коли не получится – тогда гетман передохнет маленько, соберется с силами, и опять козачков своих на стену пошлет. Путивль да Ливны они набегом взяли, да только не все же коту масленица. Те крепостцы, которые от границы далее, к нападению вражьему подготовиться успели, даром времени не теряли. Если с первого раза гетман овладеть городом не сможет, тогда придется хитростью брать. Или уж, как водится, измором одолеть: обложить со всех сторон и ждать, пока у защитников пушечное зелье да съестные припасы не кончатся…
- Долго ль продержимся? – Ковригина по-прежнему грызли сомнения. – Хватит припасов?
- Мы-то долго стоять можем, а вот ему долго под стенами торчать – время терять. Ведь цель у гетмана – Москву взять. Он как Михайлов раздавит, так сразу на стольный город попрет, не останавливаясь по дороге надолго. Иначе только зря время потратит на осады, козаков своих почем зря положит. А Михайлов – будто ключ к московским вратам.
Мерно колеблется людское море, легкая рябь пробегает по его поверхности. Или это под цветастым одеялом ровно дышит спящий великан? Где-то там, за рядами шапок и чубов торчат бунчуки с конскими хвостами, обозначая местонахождение гетмана – словно мачты с обрывками снастей. Вот и снова ты увидел море, казак – страшное море, живое.
Ох, и быстро, резвёхонько, рысью время поскакало. Вчера еще оплакивали брата твоего, смерть принявшего невдали от родного жилища; вчера же рухнул мост, увлекая за собой людей и лошадей. Вчера обучались городские жильцы стрельбе из ручниц. Терпеливо объясняли стрельцы непонятливым науку огненного боя. Глаза страшатся – руки делают, не боги горшки обжигают. Была бы рука тверда да глаз остер…Бегали, суетились воины, таская из погребов самострелы, копья, бердыши, выкатывая бочонки с порохом, тяжелые ядра, похожие на овощи с огорода самого Диавола. Чуть ранее, утром, едва взошел на градскую стену, ударил в нос горький дымный дух пылающих деревень, долетели до ушей твоих крики запорогов, пронесшихся птичьей стайкой мимо стены, на безопасном расстоянии – чтобы пуля или стрела не достала; визгливо выкрикивали вояки глумливые слова, поносили Михайлов и его жителей, их пращуров до самого дальнего колена – того колена, в котором все были еще единым племенем русским, не делясь на хохлов и москалей; бранили Москву, кляли царя православного и слуг его. А до этого несколько дней суетились горожане, готовились дать отпор вражьему войску; перед тем же бились в мокрой, ветреной ночи, в свете искристых факелов… И вот сегодня – бой грянет, попрут запороги на стену, будут ворота ломать, будут по лестницам кверху карабкаться. И тогда полетит время как туча стрел, метящих в казачьи сердца. И для многих время навсегда остановит свой лет. Обо всем этом мыслил Дмитрий, глядя на человечью пучину.
Вдруг от людского моря отделилась крохотная фигурка – это всадник выскочил из расступившихся рядов - и понеслась вперед. «Вот и посол от запорогов пожаловал», - воевода наклонился вперед, облокотился на край стены. Летящий всадник стремительно приближался, вырастая в размерах. Эх, жаль, нет стеклянной трубки, что капудан при себе держал – тогда, на галере, разбил ее сдуру кто-то из казаков. Поглядишь в маленький стеклянный зрачок – и с кормы видишь застежку на кафтане казака, стоящего на носу; в большое око станешь пялиться – и тот же самый казак покажется тебе далеким-далеким, мизерным, меньше муравья… Мчит посланец; вот уж и окрас коня, и цвет одежки различим, и сабля на боку. Еще ближе – и черную щетку усов под носом видать, и белое
пятнышко на конской макушке. Вот уж к самому частику приблизился, ладони сложил буквою «от» вкруг рта и проорал задорным молодцеватым гласом:
- Здорово дневали, казаки!
Угрюмое молчание было ответом посланцу. Некоторые перешептывались. Стрелец потянулся к пищали, но властная рука воеводы остановила его:
- Погодь ты! В переговорщиков не стреляют. Пусть-ка сначала выговорит все, что ему гетман в уста вложил.
- Здорово иль не признали? – с ноткой разочарования в голосе прокричал посланец. –
Отворяй ворота, с воеводой вашим говорить буду.
- Вот он я, воевода, - Степан Ушаков выпрямился, расправил плечи. – А ворота ворам открывать не велю. Говори оттуда, нам и так слышно хорошо.
- Гетман Сагайдачный передать велел, что не хочет напрасного пролития христианской крови. Пущай михайловцы дадут ему свежих коней, да провиянту с фуражом – то есть харчей людям и сена коням. Также велит сдать все пушки и ручницы, кои имеются, и огненное зелье к ним. Кто из горожан хочет присоединиться к войску – милости просим.
- Что ж это вы, все награбленное по селам уже сожрать успели? – с ехидцей засмеялся воевода. – Постой-ка, парень, что-то мне голос твой знаком… - Степан нагнулся, внимательно всматриваясь в козацкого парламентера.
- Так я его знаю. Это ж Микешка-пустобрех. Ну, Микешка Мажаров. Бездельник, каких еще поискать, - обратился Кочергин к воеводе. – Помню я такого, отчего ж не помнить: дом родной бросил, шлялся по градам и весям. То подался на Дон казачить, скоро сбежал оттуда, потом отправился в Данков, клад Кудеяра-атамана искать. Видать, не накопал злата, решил к запорогам прибиться.
Дмитрий тоже помнил Микешу. Парень с хитрецой в маленьких сизых глазках, лукаво блуждающей улыбкой, по-девичьи тонкими черными бровями и торчащими как у рыси ушами слыл за бездельника и гуляку. Несколько лет назад совсем пропал из Михайлова – за разбойничьим кладом на Дон ускакал. Теперь вот вернулся назад с запорожской ратью.
- А я – человек вольный, - ничуть не обидевшись, отвечал, стреляя глазками из-под низко надвинутой мятой шапки Пустобрех. – Потому мне и запорожская вольница по сердцу. А что вас дома держит? И охота крепостцу-развалину оборонять? Шли бы к нам, а?
Грозно сдвинулись брови воеводы, чеканно зазвучали слова его:
- Нам с тобой, пройди-светом, толковать не об чем. Потому как ты ничего путного никому в жизни никогда ни делывал. И воин из тебя аховый, и работник никудышный, ибо руки твои ничего, кроме ложки, чарки да бабьей сиськи отродясь не держали.
- Зато саблю крепко держу. Выходи – сразимся! – дерзко, уже с обидой в голосе выкрикнул Микешка, извлек из ножен саблю и потряс ею.
- Зови на поединок голытьбу кабацкую, ежель хошь, – ответил Степан. – А нам об твою шкуру руки марать совестно будет. И даже говорить с тобой зазорно. Так что передай своему гетману: мы, граждане михайловские, Московскому и всея Руси царю на верность присягали и единожды данному слову не изменим. Воротись к гетману и скажи о том. Если не хочет зря козацкие головы положить, пусть уходит с нашей земли прочь. А нет – так биться будем насмерть. Более мне с тобой рассусоливать нечего! Скачи назад, а то мои стрельцы без дела маются, у них руки чешутся пульку тебе вослед пустить.
- На розмыслы вам гетманом дадено времени ровно до полудня. Как солнышко в самый зенит войдет, шлите гонца с ответом, – крикнул гетманский посланник.
- Ага, пришлем непременно, - злобно засмеялся воевода. – Ответ из трех букв. Пусть убирается подобру-поздорову, откуда пришел. Нечего ему делать в Михайлове! А то у рязанского казака рука крепка. Как взмахнет саблей, так и голова яблоком покатится.
- Ну, как знаете…Только не обижайтесь потом, когда горячо станет, - Микешка лихо развернул конька и полетел обратно, в шатер Сагайдачного, уже раскинутый на пригорке.
…Мы оставили бабу Мавру в то время, когда она, тяжело вздыхая, рассматривала рваную и грязную рубаху запорожца. Парень уже очнулся и смотрел широко раскрытыми глазами на хозяйку неприметного домика, укрытого в ракитовых кустах по-над Проней. Мавра обернулась – и вздрогнула. Глаза – так похожие на сыновние, светло-карие, с искоркой - глядели на ее морщинистое лицо. «Тебя…как…звать», - проговорила хозяйка. «Бо-о-о», - с трудом просипел парень. «Больно? - участливо вопросила Мавра, не отрывая взгляда от желтых глазищ. – Где ж болит у тебя? Покажи.» «Да-ан», - так же болезненно-протяжно произнес козак. «Богдан? – Мавра наклонилась к полураздетому человеку, в нос ударил запах мокрых волос и тины – Богом, значит, данный? Видать, Бог мне тебя прислал…» Она смахнула горючую слезу краем платка. Богдан почти беззвучно пошевелил губами. «Пить просит», - догадалась Мавра. Тяжко переваливаясь, она направилась к кадушке в углу, зачерпнула водицы березовым ковшиком, поднесла к губам Богдана: «Пей, сынок» - и вздрогнула от собственных слов. Да какой он ей, к чертовой матери, сын – грабитель и душегуб он, вот кто. Кто его, злыдня, на Русскую землю звал, топтать нивы, жечь избы, губить-мучить православный народ? Дрогнул ковшик в ее руке, холодная вода пролилась на покрытую синяками и ссадинами грудь запорожца. «Нет, кем бы ни был парень этот, а коли попал в беду, пусть и по своей глупости – христианский долг помочь ему. Небось, кость какую повредил, - Мавра вылила остатки воды в едва раскрытый рот парня. – И до чего ж глаза похожи на младшенького моего! Вот только лицо грубее да волос темно-русый, а у Темки светлый был, золотистый, как пшеничный колос». Она снова зачерпнула воды и бережно промыла багровый рубец на лбу незадачливого козака. Жилистыми, изработанными руками заботливо ощупала косточки – вроде все цело, если не считать многочисленных ссадин, синевших-багровевших на белом теле молодого запорожца.
Мавра некогда училась знахарским премудростям у ветхой старухи, жившей невдалеке от Уголка, на краю леса. Земляки обходили ее избушку стороной, считали ведьмой, Бабкой-Ежкой из детских сказок. Молодая Мавра познакомилась с ней случайно: застигнутая грозой, постучалась в лесной домик, не убоявшись зловещих слухов о старой колдунье, будто бы насылающей порчу на людей и скотину. С тех пор тайком хаживала к лесной бабушке, постигала науку изготовления снадобий, мазей для заживления ран и ушибов,
исцеления от всяческих болячек, хворей, лихоманок. Вот и теперь Мавра принялась готовить зелье из целой дюжины разнообразных трав и кореньев, извлекла из погреба лечебные настойки, горшочки со звериным жиром. Знала она и заговорные слова, которые под строгим секретом когда-то нашептала ей на ушко давно почившая в бозе ворожея. И в тишине ветхого дома одинокой бабки зазвучали таинственные заклинания, в которых напевная речь Древней Руси мешалась с мещерскими, мордовскими, марийскими словами; слышались в них и отголоски каких-то совсем забытых языков, в незапамятные времена бытовавших на Русской равнине, которая не звалась еще «русской».
15.
Долго, томительно тянутся часы. Тягостно ожидание. Томятся стрельцы, казаки и пушкари на градских стенах, нетерпеливо переминаются с ноги на ногу. Вот уже солнышко вошло в зенит, напекает непокрытые головы, палит шеи и затылки тем, кто в шапках. Скорей бы уж двинулись запороги окаянные, начать бы стрельбу, скрестить бы сабельки с врагом. Ждут русские казаки, ждут михайловские черкасы, ждут татары, мордва и мещеряки. Все так же пестрым одеялом колышется слегка войско запорожское, раскинутое на слегка всхолмленной равнине. Окруженный козацкой старшиной, гетман в алом кунтуше, заломленной шапке глядит на деревянный город, ждет, что ответят на ультиматум михайловцы. Когда же раздвинутся ворота крепостные и вылетит из них всадник, взбивая пыль, и помчится к запорожскому стану?
Но ни одни ворота не открылись. Сурово молчал Михайлов-град. В иноземную стеклянную трубку, услужливо поданную молодым козачком, глядел гроза морей и степей на деревянные стены, на черные жерла пушек, красные кафтаны и шапки стрельцов; долго глядел, поводя головой; наконец встрепенулся, будто наваждение стряхнул, швырнул трубку в руки подъехавшему козацкому полковнику, сплюнул на траву-мураву…И прокатилась по воинству команда, словно волна пробежала по человечьему морюшку; спешно перестраивались ряды воителей, колыхались прапоры, не под ветром (тишь стояла) – то знаменосцы вздымали полотнища и крутили в руках древки, обозначая местоположение сотни, созывая разбредшихся было воинов под стяг. Словно возмутившаяся пучина заволновалась человеческая масса; заколыхалась как одеяло, под которым предаются утехам плоти влюбленные великаны.
«Сейчас начнется, - подумал Дмитрий в сладостно-тревожной истоме. – Уж полчаса как солнце в самой сердцевине неба стоит. Пора бы…» Он огляделся. Кто-то разминал затекшие мышцы, кто-то в предчувствии схватки потирал ладоши, иной прицеливался из ручницы в море людских и конских голов и весело подмигивал товарищам. Воевода давно уж ушел к черкасам, оттуда – к татарам-касимовцам, к мещере, потом у прудским казакам; придирчиво проверял пищали, осматривал в последний раз грозные орудия.
И вот подалось вперед море запорожское, будто волна прилива нахлынула на зеленый берег. Остановилась на минуту-другую – и неумолимо двинулась на город. Копыта сминали, ровняли с землей кротовые курганчики; чуткие слепцы-землекопы прятались в свои подземные ходы; один замешкался – и сотни копыт превратили зверька в бесформенное месиво. Топтала конница желтые лютики и нежные колокольчики; с пронзительными криками и щебетом взмывали каменки и трясогузки, стараясь увести страшных людей от своих гнезд, заботливо укрытых в траве. Но волна людская сметала их хрупкие домики, и гибли под копытами птенцы и слетки, и в отчаянии носились птицы над полчищем, не в силах спасти своих детенышей от неминуемой гибели. Из-под самых копыт выскакивали кузнечики, с угрюмым жужжаньем взлетали встревоженные пчелы…
Катится волна. Нет, не волна даже – грязевой поток, сметающий на своем пути селения и вековые леса – об этом страшном явлении рассказывал казакам Барзак. А вот и он сам – легок на помине: чернобородый, глазастый и носатый богатырь с кузнечным молотом на плече. Стоит себе во весь рост, и, прищурившись от солнца, следит за движеньем полков.
- Ты голову-то маленько пригни. Скоро пули начнут порхать и посвистывать как пеночки, - Ваня Кочергин многозначительно глядит в лицо молотобойца-курда, смуглое от природы, ставшее еще темнее от кузничной копоти.
Но Барзак лишь довольно скалится, обнажая белые, что твой известняк, широкие зубы.
Внизу, у самой стены стояла возлюбленная Барзака Гульнара, покинувшая дом тайком от строгого отца, который держал теперь оборону на другом участке деревянной стены. Из-под платочка сверкали миндалевидные глазки татарской красавицы; курд-молотобоец, широко улыбаясь, помахал ей широкой, загрубелой ладонью. Поглядел вниз и Дмитрий – и рядом с Гульнарой увидел еще нескольких женщин, русских, среди которых оказалась и Катерина. В руке она держала корзину, прикрытую полотенцем.
- Ты чего здесь делаешь? – закричал Дмитрий. – Сейчас пальба начнется, запороги на стену полезут. А если тебя пуля зацепит? Ты хоть о детях подумала?!
- Я тебе…пирожков принесла перекусить. Не обедал ведь! И кваску, - в ответ прокричала она срывающимся голосом, в котором явно сквозила обида на муженька, который на все ее заботы о нем же ответил грубым окриком.
- Детей с кем оставила? – почти заорал Абрамов.
- Дусе Золотаревой на попечение. Ты не беспокойся, - она крепко закусила губу, как обычно делала это в ответ на несправедливые попреки мужа.
- Пирожки твои подождут, - немного смягчившись, ответил Дмитрий. – Ты спрячься где-нибудь, и вы, бабоньки, тоже – сейчас тут ох как горячо будет!
По мере приближения к крепости людская волна растеклась несколькими потоками, будто огибая препятствия. Толстым змеиным кольцом окружали город запороги.
Ударили пушки. Смертоносные черные ядра врезались в толщу вражеского войска, прореживая его. Падали кони, всадники вылетали из седел, ломая кости и хребты. Весело гоготали пушкари, готовясь дать второй залп. Запоздали – стройные ряды врага уже рассеивались. Новая порция ядер не причинила особого вреда осаждающим: лишь нескольких всадников сшибли каленые «гостинчики». Запороги спешно спешивались и бежали к частоколу. Показались длинные штурмовые лестницы, которые несли по нескольку воинов. Пятеро запорожцев толкали вперед тяжелое бревно-таран, на конце заостренное и обитое железом. Сверху страшное орудие было защищено толстым деревянным навесом, также обитым железными листами; впереди двое козаков толкали деревянный же щит, оберегающий от пуль.
- Пали! – проорал стрелецкий начальник. Десятки пуль перелетали через частик; некоторые рикошетили от него в ров. Несколько бегущих запорогов остались лежать в густой траве. Тем временем некоторые уже приставляли лестницы к частоколу, другие становились на плечи товарищей и перемахивали через заграждение. Одни плюхались в ров, другие скатывались туда же по крутому склону насыпанного впереди рва вала, на котором грозно высились оструганные на конце дубовые бревна, соединенные меж собою поперечными брусками. Барахтавшиеся во рву козаки становились мишенями для пуль.
Второй залп из ручниц – и человек пять безжизненно свесились с частокола, другие бессильно сползли вниз, оставляя кровавые полосы на бревнах. Одиноко грянула пушечка – и ядро взрыло землю в нескольких шагах от массивного щита, прикрывающего таран. А новые отряды осаждающих уже несли большие вороха хворосту, еловых лап, березовых веток, чтобы, засыпать ров. Под пулями стрельцов, теряя товарищей, запороги бросали в неширокий, но глубокий, источающий гнилостный дух ров, охапки ветвей и сучьев. Под огнем сделали «примет» у самых ворот. Выстрелы, прозвучавшие из бойниц Тайницкой башни, уложили двух-трех нерасторопных воинов.
«Те ли это храбрые рыцари православия, что выручили меня, вызволили из невыносимого полона турецкого? – в который раз думал Дмитрий, глядя, как все новые группы отчаянных вояк перебираются через частокол, как исчезают в мутной воде рва кучи хвороста. – А что, если в бою на градской стене столкнусь я лицом к лицу с одним из тех, кому волею и жизнью своей обязан я, кто сбил с меня цепи, кто истребил мучителей моих? И теперь суждено освободителю пасть под ударом моей сабли, или мне погибнуть придется от руки былого избавителя? Или я его к праотцам отправлю, или же он меня…»
А под ухом уже звенел голос Сашки Ковригина:
- Отовсюду лезут, ироды проклятые! Татары многих положили, - он указал в ту сторону, где стоял Булатка Утешев со товарищи. – Хотели на приступ идти – с полсотни полегло, да еще раненых сколько! Кверху пузом во рву теперь плавают. Сейчас вот михайловские черкасы с запорогами сцепились, ох и рубятся, ох и сеча! А думали поначалу, что хохлы своих бить не станут – еще как бьют!
Внизу, под стеной, ров был уже почти наполовину завален. В нескольких местах под частокол были заложены пороховые заряды – и после серии оглушительных взрывов в частике образовались небольшие проломы, в которые протискивались запороги. Много воинов уже лежало по обе стороны частокола, на склонах невысокого вала – сверху они казались похожими на раздавленных черных жуков. А силы врага все прибывали. Стрельцы сделали уже два десятка залпов из ручниц, однако опустошения в рассыпавшихся запорожских рядах они произвести не могли. Вроде бы и немало павших валяется в траве, а все равно: убитые средь живых - что ложка в огромном чане с водой.
Вот и неприятельские пули забарабанили по стене – только успевай голову приклонять! У Ковригина шапку сбило, хорошо, что голова цела. Вскрикнул, хватаясь за грудь, долговязый стрелец с соломенной бородой на круглом подбородке, не удержал равновесия – и упал со стены. Еще одна свинцовая «пташка» расплющилась о молот Барзака. Порхают кругом, проклятые; то один, то другой казак или стрелец выбывает из строя – кто с простреленной навылет рукой, кто с дыркой в груди. У того из пробитой жилы багряный «ключ» бьет – не жилец парень. Двое или трое сражены наповал. Вот снова зачирикали пули, нагнулся Дмитрий – и тут чья-то теплая ладошка ему на локоть легла. Обернулся, не разгибая шеи – Катька рядом! Принесла же нелегкая…
- Пирожки принесла, кваску. Там еще сальца кусок…. – ставит корзинку к ногам мужа.
- Какой черт тебя принес! – завопил Дмитрий, отталкивая так некстати появившуюся женушку. – Дура! Убьют тя сейчас! Как есть убьют! – Катерина так и отшатнулась, увидев страшные, широко раскрытые, налитые гневом глаза мужа. – Беги вниз, живо!
Насмерть перепуганная Катерина засеменила вниз по лесенке. Мимо, едва не задев перила, пролетел казак – вниз головой, нелепо трепеща конечностями, будто четырьмя крыльями; на рваной рубахе угрожающе расплывалось алое пятно. Страшно стало женщине, мигом сбежала она вниз и помчалась к дому Золотаревых.
Вот уже почти засыпан ров, будто морская волна на корабельные борта накатилась волна запорогов на деревянные стены города. С грохотом ударили верхушки лестниц о крепостную стену. Как турские матросы вверх по вантам шустро, резво карабкаются чубатые по лестницам. Две лестницы, густо увешанные запорогами, как лоза спелыми ягодами, рухнули вниз, сброшенные крепкими руками защитников Михайлова. Вот и настала пора скрестить сабли в рукопашном бою! Последний раз просвистели пули, сразив двух стрельцов, пытавшихся своротить, скинуть наземь осадные лестницы. Уже убраны в сторону ручницы – время поработать матушке-сабле, кровавый урожай пожнет ныне боевой казачий «серп». В проемах меж зубцами показались оселедцы, мятые шапки.
И закрутилась на стене кровавая карусель. Первый натиск отразили михайловцы. Дмитрий стер с лица рукавом вражескую кровь. Казаки сбросили вниз трупы врагов, сволокли в сторону своих убитых – таковых оказалось шестеро. Девятеро выбыли из строя из-за ранений. Отхлынула людская волна – и вновь лезут на стену супостаты. Сшибают их стрельцы, полосуют саблями казаки – и хохлатыми степными жаворонками летят вниз запороги, выкрикивая в воздухе последние проклятия москалям.
А на другой стене в то же время вновь, в который раз, схлестнулись запороги и воины Черкасской слободы. Сабля о саблю высекает искру, та срезает острым лезвием чуб, другая голову сносит, пика сердце ищет, копье в кишках застревает – не выдернешь! В жаркой сече бьются и бьются сыны Украины – одни за сечевую вольность, гетмана и круля польского, другие – за царя Московского, за Русь, за Украйну Рязанскую. Вот скрестили сабли днепровский и пронский черкасы – тому клинок в грудь вошел, другому пол-лица снес – и, сцепившись в гибельном для обоих поединке, полетели вниз; руки в смертном оцепенении сжали оружие, не выпускают из рук; тела кувыркаются в воздухе.
Бум-бум! – это колотит таран в ворота. Средь шума битвы, звона сабельной стали и криков погибающих, явственно расслышал этот мерный грохот Абрамов. И вспомнилось ему, как изо дня в день похожий рокот оглашал галеру – то барабан отстукивал ритм для рабов-гребцов. Отвлекся на мгновенье Дмитрий – и вот уж вырос перед ним верзила-запорожец с квадратным лицом, тяжелым, плохо выбритым подбородком и бешено глядящими на врага светло-фиолетовыми глазами. На слоноподобных ногах тяжело пошатывался воин; страшные свежие шрамы исполосовали его могучую грудь. В последнем усилии воздел он кровавую саблю…Замешкался Дмитрий. Где-то видел он это квадратное, с коротким вогнутым носом лицо, огненно-рыжий чуб, толстую, как два полена шею. Там, на корабле…Точно! Рубился хлопец с погаными турками за его, Дмитрия, жизнь и свободу. Взмах сабли – и слететь бы с плеч долой голове уголковского казака, но вдруг бессильно разжались пальцы; клинок, звякнув, рухнул к ногам Дмитрия.
- Считай, второй раз родился, дружок, - из-за спины тяжко оседавшего козака появился Сашка Ковригин с перевязанной левой щекой. Можно было подумать, что боль зубовная замучила бойца, если б не пропитавшая платок кровушка.
- Ранен? – придя в себя от неожиданного спасения, вопросил Абрамов.
- Так, пулька-дура щеку зацепила. Поцелуй от гетмана, гореть ему, псу, в адовом огне!
Огляделся вокруг Дмитрий. Схлынула очередная волна, оставив на стене полтора десятка зарубленных, заколотых, израненных людей. Иные упали вниз, по ту или другую сторону стены. Навстречу шел ухмыляющийся Барзак. Ох, и помахал богатырь молотом, не одну чубатую башку проломил. Левая рука перевязана – достал-таки пикой какой-то козак, проткнул мякоть, не задев ни кости, ни жил кровяных; в деснице победно держит молот – кормильца и защитника. Приковылял Кочергин: отбил молодец пушку, которую пытались захватить запороги, один троих зарубил – и как назло ногу подвернул.
- Тебе к костоправу надобно. Я пособлю со стены спуститься, - участливо предложил другу Дмитрий.
- Не, я никуда отсюда не уйду, покуда запорогов не осилим! Я и хромый сражаться могу – руки-то целы, саблю держать могу, - Кочергин присел на стоящий вверх дном бочонок.
Трещат ворота под ударами тарана. Удар, снова удар. Скоро огромная вмятина от тарана превратится в брешь, не устоят ворота, рухнут – и вольется поток головорезов в город. Но нет, «сюрприз» приготовили стрельцы: на канатах, с величайшей осторожностью, не расплескав ни капли, подняли огромный котел с водой, вскипятили ее и внезапно опрокинули содержимое котла на головы ничего не подозревавших таранщиков, увлеченных долблением ворот и не видевших того, что деялось наверху.
- Будет вам банька! – орал стрелецкий десятник. – С легким паром! Умойтесь варом!
Нечеловеческий визг и вой ошпаренных козаков был ответом ему.
Дмитрий, шатаясь, брел по стене мимо стонущих раненых, мимо тяжко дышавших, смертельно усталых стрельцов, переговаривающихся меж собой:
- А черкасам Мыколиным тяжельче всего пришлось! Семь раз запороги на приступ шли.
- Отбили чертей! А еще говорят, будто чубатые, своих завидев, тотчас на их сторону переметывались. Видать до смерти гетман-то надоел!
- Значит, прибыло бойцов в нашем воинстве! Дай-то бог, чтобы с каждым приступом еще по десятку сабель прибавлялось!
- Вот кабы только вместе с переметчиками соглядатаев к нам гетман не заслал.
- Ничего, свои за своими уследят. Что не так – мигом вниз башкой со стены спустят.
К чувству усталости добавились муки голода и жажды. Сглотнув слюну, Дмитрий подошел к перевернутой вверх тормашками жениной корзине. Кринка с квасом превратилась в кучу черепков и растекшуюся лужицу. Поднял казак тряпицу со снедью, развернул, надкусил пирожок с вязигой. Шматок бело-розового сала положил обратно – горло горит, такой пожар соленым да жирным тушить – все равно, что огонь дровами. Он подошел к бочке с водой, зачерпнул привешенным к краю ковшиком студеной влаги.
В тот день еще трижды штурмовали город запороги. Прясло стены, где укрепились черкасы, гетман не велел более брать приступом - после того, как еще дюжина запорогов перебежала на сторону осажденных. Сагайдачный приказал обстреливать михайловских черкас из пушек и камнеметов. Два часа била артиллерия по братьям-украинцам, нанеся им немалый урон. Вечером перестрелка сменилась перепалкой.
- Холуи москальские! – кричали козаки Сагайдачного.
- Прихвостни панские! - неслось в ответ со стены, чудом выдержавшей страшный обстрел.
Перебранивались запороги и со стрельцами. Словом на слово отвечали, пулей – на пулю. Посмеиваясь в усы, целили стрельцы в головы неосторожных козаков: «Чур, Гришка, я вон в тот белобрысый чуб пуляю, а ты - в соседний, черный».
Жарко пришлось и Федору Оладьину. Не в силах одолеть стрельцов, решили запороги подпалить наугольную башню, где держались бойцы. Черные от копоти, словно черти, посреди адова пекла оборонялись три десятка воинов. Ухают козацкие пушки-тюфяки, бьют ядра в бревенчатые стены, а внизу тем временем запороги примет подожгли; ползет пламя вверх, летят искры, клубится удушливый дым.
Одни отбиваются, отстреливаются, другие с ведрами да ушатами снуют, огонь тушат. У Федора лицо чумазо, щегольской кафтан давно превратился в тлеющие лохмотья, борода тоже – то тихо тлеет, то вспыхнет вдруг. Оладьин ее водицей смочит, потом еще зачерпнет из ведра, по лицу грязь-копоть размажет, тряпицей разотрет, опять к ведерку нагнется, хлебнет студеной колодезной – и снова стрельцами командует. Отстояли-таки башню! Страшная, черная, чадящая высилась она над бранным полем. Четверо стрельцов угорели, еле отпоили их соратники. Десятерых защитников вражьи пули да ядра сгубили.
Стемнело. Отступили запороги, увезли с собой раненых, утащили лестницы. Лагерь Сагайдачного озарили сотни костров – кашевары варили ужин изголодавшимся бойцам.
16.
Множество звезд рассыпано на черной скатерти неба. А внизу, под бескрайними небесами, горят другие «звездочки» - костры запорогов. Ветер доносит нестройный шум множества голосов, сквозь который изредка прорываются отдельные выкрики, звон бандуры или ржанье коня. Ото рва слышится дружный хор лягушек, где-то перепелка напоминает, что пора отходить ко сну. Тяжелым шагом спустился со стены Дмитрий – и прямо в объятия ненаглядной Катерины:
- Каково тебе там было? Дети волнуются, спать не ложатся, пока папу не увидят.
- В аду, надо думать, жарче. Пойдем, дома порасскажу, как дело было.
…Старик Геласий ворочался в своей пещерке. Прошлую ночь спал беспокойно; все мерещились ему сгорающие в пламени пьяные запороги: как мечутся они посреди огня, как рушатся на головы потолочные балки. «Эх, натворил ты беды, старый. Все-то ночи, что осталось тебе на этом свете проспать, будут являться загубленные души. Да и Господь на том свете спросит за все… Кого ты в сечах порубил, про тех Бог, наверно, и не вспомянет, ибо то война была, а то – убийство тяжкое, грех страшный. Пусть и враги были, а все ж лютой смерти предать не в бою, не в схватке – душегубство есть душегубство. Может, мне на склоне лет в монастырь податься, грехи замаливать?» Дед
днем прошелся по пустынному, будто от страшного мора вымершему, Уголку, зашел в чей-то дом, нашел длинногорлую баклажку, на дне которой плескалось недопитое запорогами вино, зачерпнул водицы из бадейки, разбавил ею содержимое баклажки, охая, накопал в огороде луковиц, нарвал зелени – и теперь, извлекши еду и питье из котомки, решил полакомиться: «Коль сон не идет, так хоть выпью-закушу малость. От избы отцовой только полторы стены уцелело, остальное все в головешки обратилось; сыновний дом не тронули – лишь окна побили. Пока здесь поживу, яко отшельник – кажись, посуше в моей землянке стало». Днем он опять наткнулся на запорогов. Трое всадников пролетели мимо, один только оглянулся: «Эй, дидку!» - и высунул язык, другие тоже оборотились и заржали по-жеребячьи. Дед выругался и кинул им вслед ком землицы.
…В это же время бабка Мавра, подперев щеку ладошкой, слушала рассказ Богдана о его горестном житье-бытье. Дружную и многолюдную семью Тищенко разрушил крымский набег. Под саблями извергов погибли отец и мать Богдана, пятерых братьев и двух сестер в неволю угнали; сам же юноша сумел развязать путь и сбежал ненастной ночью. Долго пробирался он степями, пока не наткнулся на запорожский дозор. Так паренек, которому едва только пятнадцать стукнуло, оказался в Сечи. Теперь козаку минул двадцатый год.
Слушала Мавра о мытарствах хлопчика, в одночасье ставшего сиротой, подливала ему в кружку козьего молочка. «Вот так-то вот, - думала прежде времени состарившаяся женщина, - Господь трех сыновей прибрал да сжалился над моими муками и взамен троих одного послал. На все есть Господня воля». Она потрепала спутанные, слипшиеся волосы козацкого оселедца, провела мозолистой ладонью по щеке. Парень смущенно отвел взгляд. «Ты кушай, угощайся. Уж чем богата…», - она подвинула зачерствелый ломоть хлеба. Богдан вцепился зубами в корку, поморщился, окунул хлебушек в глиняную кружку с молоком, поболтал немного куском, вынул, пожевал – вроде размякло.
- Ну, точно как старшой мой, бывало… - Мавра всплакнула. Парень поднял на нее удивленные глаза, хотел что-то спросить, но бабка лишь устало махнула рукой: - Ты ешь, проголодался ведь, по глазам вижу… – Она хотела, было, добавить «сынок», но осеклась.
… «В аду жарче», - не раздумывая, сказал жене Дмитрий. Настоящий ад пришлось испытать ему и всем михайловцам на следующий день. Утром запороги в очередной раз атаковали город. Через многочисленные бреши в частоколе хлынули к стене отдохнувшие и выспавшиеся козаки. Под сотнями ног пружинила и колыхалась покрывавшая ров массам хвороста. Против ворот вновь выложили дощатый настил и по нему опять вояки, кряхтя, волочили таран. Снова загремели лестницы. Скрипели и прогибались они под тяжестью грузных козаков. Стрельцы и рязанские казаки пиками и саблями пытались столкнуть вниз передовых запорогов. Те, хватаясь за оружие, со страшной силой дергали его на себя – и русские воины с бранью, с проклятьями летели вниз, а запороги, не удержав равновесия от резкого рывка, катились по лестницам, сметая своих товарищей, ломая ступеньки. Нахлынула волна – и опять откатилась, оставив под стеною десяток мертвых тел. Отступив, запороги принялись обстреливать защитников города, целясь в неосторожных воинов, поднимавших головы над гребнем стены. Второй атаки не последовало. Пешие запороги перебежками, пригибаясь под пулями, отступили за полуразрушенный частик. В нескольких шагах от ворот остановился таран.
- Что это? – Сашка указал в сторону гетманского лагеря. Словно сотни черных кузнечиков, перестраиваясь на ходу, неслись к городу всадники. – Неужто на конях хотят стену перемахнуть? Вот дуралеи!
Когда конница приблизилась на достаточное расстояние, ударили пушки. Залп рассеял передние ряды, внес смятение в средину войска. А меж тем новые десятки и сотни всадников неслись уже во весь опор, окружая город. Заговорила артиллерия на соседних пряслах стены. Дробно забарабанили пули по городской стене. Дмитрий повернулся – и увидел Еремку, волочившего корзину с ядрами.
- Ты какого дьявола тут?! Убьют же! Бегом к мамке!
- Я пушкарям помогаю. А мамка не знает. Я своей волей пришел. У нас многие мальчишки сюда с утра прибежали.
- Бегом отсюда! – Дмитрий наклонился, чтобы отвесить сыну заушину – и тут вновь засвистели пули. – Нагнись! – Перепуганный Еремка лег пластом, и стайка свинцовых пташек пронеслась над ним. – А теперь живо вниз! Ты б еще, дурак, младших сюда притащил с собою…Вот вернусь домой, отведаешь вицы у меня!
Между отцом и сыном рухнул стрелец с пулевым отверстием во лбу. Еремка взвизгнул от ужаса – и припустил вниз по лесенке. Поднял голову отец, чтоб послать вдогонку еще пару «ласковых» – и запоздалая пуля чиркнула его по лбу, оставив кровавую полосу, содрала клочок волос. Казак машинально коснулся ладонью лба – пальцы сразу стали багровыми и липкими от крови. «Бог миловал, иль Сатана промазал? Если б чуть-чуть ниже – и конец мне…» - тяжко перевел дух Абрамов и позвал Сашку Ковригина:
- Дай-ка, дружок, тряпицы какой, чтоб царапину промокнуть. А то кровоточит, зараза!
В это время уже разыгрывался новый акт драмы. В руках всадников, выстроившихся против стен города, оказались длинные луки. Наконечники стрел, обмотанные смоленой паклей, пылали. Миг – и сотни стрел взвились в небо и обрушились на деревянный град.
За первой стаей стрел – вторая, третья. Стрельцы, казаки и пришедшие на подмогу обыватели выдергивали пылающие стрелы из бревен крепостной стены, тушили возникавшие тут и там пожары. Падали, «укушенные» огненными пчелами, люди.
Вспомнились тут Дмитрию рассказы попа Елисея про то, как в далекой старине Ольга-княгиня за лютое убийство мужа своего врагам отомстила. Послала на город голубей да воробышков, привязав к ним горящую соломку – так и сгорел вражий град дотла. «Брехня это, – думал казак. – Птицы б на лету сгорели. Наверно, такими же стрелами город жгла».
Еремей Студеникин взбежал на стену:
- Казаки, за мной! Зададим хорошую трепку иродам!
Вот опять заухал таран. К счастью, за ночь плотники обили тройным слоем досок внутреннюю сторону ворот. В таранщиков летели камни, пули, впрочем, не нанося им урона – навес и деревянные щиты оберегали запорогов; лишь один был слегка ранен.
Две сотни казаков вскочили на коней. Дмитрий уже знал – будет вылазка. У ворот копошились горожане, разбирали баррикаду из телег, бочонков, бревен, досок от разобранных заборов. «Живей, скорей!» - покрикивали казаки. А огненные стрелы все летели и летели в небе над городом. Горели дома, амбары, гумна; метались над пожарищами голуби, лишившиеся насиженных гнезд под застрехами – их обиталища пожирало пламя. Надрывно, гнусаво кричали галки как черные вестницы смерти. Все горожане, кто не участвовал в обороне стены, были мобилизованы воеводой на тушение пожаров. Сам воевода носился на коне средь огня и дыма – торопил, ободрял, погонял.
И вот растворились ворота – и сотни казаков – уголковских, прудских, черкасских – хлынули из города неукротимым живым потоком. В первые же минуты были зарублены таранщики, а сама машина разрушения захвачена и отвезена в город. Не успели запороги пустить новую порцию горящих стрел, как на ошеломленных лучников обрушились сабли рязанских казаков. Ох, и разгулялась верная подруга казака; немало чубатых головушек слетело с плеч, немало козаков осталось без руки, уха, оселедца; немало глубоких шрамов избороздили тела, изуродовали лица. Одно из них навсегда запало в память Дмитрия:
загорелое под степным солнышком, широкое лицо Тараса Грицюка, защитника православных христиан, освободителя невольников-полоняников. Узнал ли его Тарас? В глазах запорожца Дмитрий прочел лишь ярость и ненависть. Сабля михайловца, выписав дугу, обрушилась на избавителя от турецкой неволи: так надо, если не я его, так в следующий миг он меня сметет стальным ударом. Тарас с рассеченной грудью, обливаясь кровью, пал в траву. Дико вскинулся конь, оставшийся без седока. И снова – искаженные гневом, страхом, болью лица соратников и врагов, оскаленные морды коней, крики, вопли, хрипы предсмертные…Вместе с михайловскими казаками помахал саблей и Федор Оладьин. Запорожская пуля сразила под ним коня. Упал воин в траву, вскочил – а вокруг запороги кружатся хищной стаей, норовят рубануть, иль пикой поддеть. Изловчился Федор, извернулся – да и подсек всадника. Тот с воплем из седла вылетел, а Оладьин тотчас на его место взгромоздился – и давай саблей вертеть. На выручку ему уж летят два стрельца-молодца, не разлей вода - Степан Алексеев и Сергей Степанов. Втроем дюжину врагов живота лишили. Прокатившись лавиной по рядам лучников, иные из коих не успели даже убрать луки-сагайдаки и обнажить клинки, конница, прочертив змеиный зигзаг в помятых травах, ринулась обратно к воротам. Запороги не решились преследовать михайловцев, чтоб на плечах защитников крепости ворваться внутрь – так были обескуражены они внезапным налетом. Лишь трое всадников-переметчиков вылетели из рассеянных рядов врага и кинулись догонять уходящих казаков. Двоих достали стрелами свои. Третий влетел в ворота – и оказался в окружении казаков, готовых изрубить врага в капусту. Кольцо сжималось; ворота с тяжким грохотом захлопнулись, отрезав путь к отступлению. Бледное, худое лицо непрошенного гостя перекосила гримаса животного страха. А михайловские казаки уже грозно надвигались на запорога со всех сторон.
- Стойте! – заорал Дмитрий, поднимая вверх саблю. – Не трожь, я узнал его! Этот с нами будет. То Петро Микитенко, он меня с турецкой галеры вытащил. В долгу я перед ним. А долг, как известно, платежом красен. Добром за добро плачу, поняли все?
- Отправьте этого рубаку к Мыколе, - устало произнес Студеникин. – Пусть-ка он нам делом докажет, что козак казаку – не враг лютый, а товарищ в ратном деле.
Так в короткое время Дмитрий зарубил одного своего освободители и спас от неминуемой гибели другого. Запороги продолжали обстреливать город, но вместо туч зажженных стрел теперь летели на город тяжелые ядра. В ответ рокотали орудия михайловских пушкарей. Абрамов заглянул в бочку со свежей колодезной водой. Его лицо было черным от копоти, он походил сейчас на того арапа, которого однажды пригнали на галеру – черный как южная ночь, злобный, строптивый. Недолго протянул тот. Сколько же Господь отмерил ему, казаку Дмитрию Абрамову? Зачерпнул воды, умыл лицо, хлебнул из черпачка, развязал узелок с кушаньями, принесенными Катериной, впился зубами в ломоть каравая. Дмитрий категорически запретил супруге подниматься на стену, потому яства теперь доставлялись наверх посредством веревки. Один раз котомка развязалась – и кушанья посыпались на голову Катерины. Пришлось Дмитрию спускаться вниз, собирать разбросанные ватрушки и пироги. В это время по стене ударили козацкие пули, унеся жизни нескольких воинов. «А если бы ты сейчас туда взбежала?» «А если б ты вовремя не сошел, что тогда?» - обменялись ворчливыми репликами супруги.
К бочке склонился Барзак, весь черный – что лицо, что борода, что кудри. Дмитрий повел рукой в сторону пылающих домов:
- Вот он, твой священный огонек, полюбуйся! Что людей жрет, что дома…
Барзак, размазывая копоть по лицу, ответил:
- Огонь – дар богов, добро для людей. Огонь в кузнице, огонь в очаге, огонь в светильне – везде огонь человеку служит. Нельзя чистый огонь злом осквернять, Йездан отомстит тому, кто над огнем смеет глумиться.
- Эй, служивые, смена пришла! – раздался громкий голос. На стену поднимались отдохнувшие стрельцы. Пропустив бойцов, Дмитрий сошел вниз. Со всех сторон несло гарью. «Ух! Бах!» - прорычали пушки вдали. «По татарам бьют, проклятые!» - определил Дмитрий. Булатка и его соплеменники дрались как черти; немало козаков нашли свою смерть в жестоких схватках и перестрелках с татарами. Но таяли их силы. Много полегло и черкасов; погиб мордвин-богатырь Рузайкин – запорожские пули прошили его тело; немало русских стрельцов сложило головы, а от казаков Прудской слободы осталось не больше трети. Шел Дмитрий по михайловским улицам, мимо догорающих домов, суетящихся вокруг пожарным команд, которые сколотил Степан из городских обывателей, мимо подвод, нагруженных телами убитых стрелами, ядрами и пламенем пожаров горожан. Посреди проулка лежал конь, отчаянно дергавший передними ногами; раненое животное билось в агонии. Рядом безутешно рыдал молодой казак Ленька, из прудских. Подошел стрелец с забинтованной головой, прицелился из пищали.
- Не смей! – заорал парень и попытался выбить оружие из рук воина. Но выстрел прогремел раньше, из лошадиного лба полилась кровь, конвульсии прекратились, и конь повалился набок. Стрелец, пробормотав что-то, отошел. Из-за угла дома появился чумазый, в изодранной одежде Миша Ушаков, поздоровался с Ленькой и Дмитрием:
- Тяжело, когда верного друга вот так вот потеряешь. Я тоже над моим карбасом рыдал, когда буря его о прибрежные луды разбила. Хоть и не человек, и вовсе не Божье создание,
а посудина деревянная, а все одно будто самого близкого человека оплакал. Столько лет под парусом проходил, во всяких передрягах бывал – и на тебе, одни щепки остались-то.
- Ты где оборону держишь? – спросил казак помора.
- Меня к прудским казакам определили. Ох, и горячо же там! То пули свищут, то стрелы, а под конец пушки ударили. Наши им вторят – рев такой стоит, я едва не оглох.
- У нас не лучше. Только успевай от «пташек» увертываться. Зазевался – тут и конец тебе.
Над головами пронеслись два ядра. Одно рухнуло на соседнем дворе, переполошив кур; другое врезалось в тополь с вороньими гнездами, разлетелись, каркая, серые воровки. А Дмитрию вспомнилось, как они с братцем лазили в детстве на такое ж дерево, отбиваясь от крылатых бестий, зорили гнезда – мстили за похищенных вороньем цыплят. Эх, Коля…
Вот и изба Золотаревых. Огонь не тронул ее, хотя два соседских дома изрядно погорели от стрел запорожских. Дома Дмитрий голодным волком набросился на щи. Казаку что: не повоюешь, врага не порубишь – и щец не порубаешь. Вылизал миску – и еще добавки потребовал. Еремка подошел к отцу и затараторил:
- А я больше на стену не ходок, коли ты не велишь. Я теперича внизу большую корзину ядрами нагружаю, как мама – пирожками, а пушкари ее наверх подымают и меня хвалят!
- Надорвешь пупок, «воитель», - мрачно поглядела на сорванца мать. – Давно, видать, трепки не получал. Твое место где? В избе!
- Не надорвется! Пусть помогает, чем может. Пусть с малолетства тело силушкой наливается. А то какой из хлипкого казак – слабая ручонка ни сабли не подымет, ни коня не взнуздает. Только не стену чтоб ни ногой, таков мой отцовский наказ! Ясно тебе?
- Ясно! – любивший похвалу старших, мальчик просиял лицом.
Под вечер явился хозяин. Много печального порассказал он:
- У мещеряков почти все полегли. Булатка ранен тяжко, наверно, отойдет уж скоро. У них еще какая беда – муллу ядром убило; надо в Касимов гонца слать, чтоб схоронил Булатку и прочих татар по ихнему обряду. Только вот как? Город кругом обложили. А Булатка-то наш, говорят, дочь Гульнару позвал и такие слова ей говорил: мол, как помру – а помру я скоро – свою девичью судьбу сама решай, я тебя боле не неволю. Хочешь с Барзаком жить, значит, так тому и быть, хоть вера у вас разная. С тем и отпустил. Не знаю уж, по какой вере они свадьбу сыграют. В кузне, что ль, повенчаются, возле огонька?
- Да хоть бы и так. Была б любовь у людей, - ответил Дмитрий.
- Еще кабак сгорел, - продолжил Илья. – Наш кабатчик умом, говорят, тронулся. Все кружил вкруг горящего кружала, насилу оттащили от огня, а то б сгорел, бедолага. В погребе соседнего дома его заперли – мож, и оклемается.
- Ну, так и черт с ним, с кабачищем! Одна пагуба народу от него. А вот если б пороховой склад на воздух взлетел, тогда б и всему городу погибель. Куда ж без пороху?
17.
Настало новое утро. Отступили запороги. В небе над истоптанным лугом трепеща крылышками, висела пустельга, высматривая добычу, пташек да полевок. Засмотрелся на соколика Дмитрий. Вдруг камнем полетела вниз птица – видать, мышку-норушку заприметила. Нет, падает, а из груди стрела торчит. Лучник окаянный решил побаловать – и сразил гордую птицу. Со стены дружно заорали казаки и стрельцы:
- Сволочюга ты, а не козак! Пошто вольную птицу убил?! Тебя б вот так…
А меж тем к городу летел уже другой стрелок. Приблизившись к стене, пустил стрелу, к которой было привязано послание от гетмана воеводе. Стрела впилась в зазор меж бревен.
Прудский казак протянул руку, выдернул стрелу, хотел развернуть и прочесть свиток.
- Не трожь! Не тебе – воеводе писано, - сотник взял писульку из рук молодца и отнес Степану. Спустя пару часов на площади перед воеводской избой столпился народ – послушать, что написал Сагайдачный и что ответит ему Степан.
- Пишет разбойный гетман, – начал воевода, - что поймает он город Михайлов своею рукой яко птицу в небе.
- Вот дурак! Попробуй, слови орла в поднебесье, - послышались голоса.
- Тихо! – воевода дождался, пока утихнет шум, и продолжил. – Пишет далее этот зверь, что, если мы не сдадимся ему на милость по своей доброй воле, то каждому михайловцу велит он отрубить одну руку и одну ногу – и псам отсеченные члены скормит.
Гул возмущенных голосов был ответом на эти слова.
- Так вот, граждане михайловские, решился я ответ гетману сочинить. - Он кивнул писарю, усевшемуся на чурбаке за стол, вынесенный из воеводской избы. – Пиши!
- Слушай наше слово, гетман собачный. Пишут тебе ответ стрельцы да казаки да прочие михайловские жители. Как не взял ты град наш, так и не возьмешь впредь, только людей своих погубишь. А коли сунешься сам в город, мы тебе ноги рубить не станем, а токмо то, что промеж них, и пошлем тебя неверному хану в евнухи. Был ты жеребцом, а станешь мерином, всему миру на потеху, а твоей гордыне на посрамление. Мы царю православному крест целовали и на том стоять будем впредь. А ты зад крулю ляшскому целовал, и впредь целуй, да на Русь не лезь. И всей шляхте, и королевичу передай таковы слова: если хотят шкуру сохранить, пусть назад ворочаются. Воевода градский Степан.
Дружным гоготом ответили михайловцы на услышанное. Какая-то бойкая бабенка прокричала из толпы:
- И не стыдно тебе! Воевода, государев человек, а такую срамоту пишет. Тьфу ты!
- А что ж, по-твоему, любезности с гетманом разводить?
Скоро казак полетел в сторону гетманского лагеря. Не доскакав сотни шагов, на виду у запорожского воинства, пустил стрелу с ответным посланием.
Ох, и ярился Сагайдачный! Хотел пойти снова на Михайлов, да козаки возроптали: измотанные, израненные запороги не хотели снова идти на приступ. Несколько дней михайловцы и их противники перебранивались; подъехавшие слишком близко к стене запороги часто нарывались на пулю. А однажды увидели защитники города, как по полю в сопровождении двух десятков запорогов промчался человек в польских доспехах с лебедиными крылышками за спиной. За ним, подскакивая на бугорках, неслась таратайка.
- Это еще что за птица? Поймать да ощипать бы пана как гуся!
Видели самые зоркие из михайловцев, как у подножья холма, где раскинулся гетманский шатер, степенно кланялась знатному гостю запорожская старшина, ломала шапки. Видано ль, чтоб вольные козаки так перед паном заискивали?
- То казначей ляшский, деньги привез. Деньгам они и кланяются! – рассмеялся Иван.
Тянулись дни. Люди и город залечивали раны. Ночами глядели защитники города на россыпь огней во враждебном лагере. Однажды, за полночь, загремели в запорожском стане выстрелы. То один из полков взбунтовалася – не хотели больше козаки головы класть в войне с русскими братьями. Бунт подавили, зачинщиков гетман велел казнить.
Вечером 22 августа перебежчик сообщил: завтра гетман снова пойдет на приступ.
…Накануне же приснился чудной сон портному мастеру Дмитрию Полякову. Будто будит его седовласый старик в ветхих одеждах странника и вопрошает: «Отчего это в городе скорбь великая и плач?» И поведал портной, что осадили град запороги, и хотят его приступом взять или подпалить с четырех сторон. Храбры защитники Михайлова-города да тают силы их час от часу.
- Не бойся ничего, - утешал его старик. – Взгляни лучше на небо.
Подняв взор, увидел портной Дмитрий в нежно-голубом, будто васильковый да колокольчиковый луг, небе, посреди белых, как взбитая перина, облаков человека в белом, словно облака эти, одеянии. Невесомо парил он в запредельной выси, и от главы его исходили лучи ярче, чем от солнца.
- Кто это, - прошептал михайловец, пораженный необыкновенным зрелищем.
- Не узнал? Это ж святой Николай Угодник! Сам Господь шлет его вам в подмогу.
Жмурясь от яркого света, вгляделся горожанин в белоснежную фигуру. И вправду: сам Никола Чудотворец плывет по-над облаками, а под ним простерся город. Облаченный в рубище старик меж тем говорил:
- Не страшитесь, градские жители! Молитесь Господу и Пресвятой Богородице, возьмите хоругви с ликами Архангела Михаила, Божьей Матери да Николая Чудотворца, и свершите крестный ход по крепостной стене на виду у вражеского воинства, супостату на посрамление. Ибо сам Архистратиг взял ваш город под свою десницу.
Проснувшись рано поутру, Поляков пулей помчался в жилище отца Елисея. Вскоре о чудесном сне знали уже многие обитатели Михайлова. Слушали они рассказ и дивились ему, а иные не верили:
- А ну как выйдем на стену с хоругвями да иконами, тут запороги и стрелять по нам зачнут. Они хоть и крещеные, а разбойники, каких свет не видывал с Каиновых времен, им что басурман, что свой брат православный – стрельнут и глазом ни моргнут.
Большинство, однако же, решило рискнуть и дерзко пройти по бревенчатой стене на глазах у неприятеля. Одобрил это начинание и помор Ушаков:
- Поморы исстари святого Николу почитают. Не раз заступник являлся кормщикам пред самою бурей. Шествовал по темнеющим, неспокойным водам, и лодья за ним. Долго шел, пока не растворится за окоемом. А тут как раз и буря налетит, волны с корабликом играют как кошка с мышкой. И все ж оберегал Никола мореходцев. Потом выжившие в жестокой буре поморы крест обетный воздвигали в честь чудесного спасения. И в любом уголке Поморья непременно встретишь церковь иль часовенку во имя Николы Морского. Оттого и поговорка есть: от Холмогор до Колы тридцать три Николы. Уходя в просторы голоменные, поморы завсегда с собой берут образок хранителя путешествующих.
… Огромная живая подкова окружала город, готовая вот-вот превратиться в кольцо; молча, мрачно двинулись на Михайлов тысячи козаков. Далеко глядел в трубу гетман, зорко видел. И предстала его очам невиданная прежде картина: десятки, сотни михайловцев медленно шли по городской стене; колыхались над головами хоругви; издали доносилось протяжное пение. Крестный ход, бес бы их побрал! Вздрогнул Сагайдачный, что-то шевельнулось в загрубелом, зачерствевшем сердце старого вояки. Православная Русь встала стеною против православной же Украины. Звенит колокол далекого храма – обгоревшего, ядрами израненного да живого, русского храма. Далече глас колокольный слышен. И бренчит в кошеле гетманском польское золото, и звук этот словно елейный, вкрадчивый шепоток монаха-иезуита, противно скребет по ушам. Сгинь, наваждение! Гетман созвал полковников, велел им тотчас же остановить наступление на город. Пусть пройдут крестным ходом москали, пусть воззовут к Богу своему…к нашему Богу, единому для всех православных, где бы не жили они – хоть на Москве, хоть в Рязанской земле, хоть в Сечи, хоть в горах Родопских или Кавказских. И что делить нам, за что по-волчьи глотки рвать друг другу, жечь села, грады, топтать поля, словно мы – басурманское отребье, а не сыны некогда единой Руси, ревнители веры Христовой?
За полдень ринулись козаки на приступ. Волна людская набежала на городские стены – встречь ей хлынула волна кипятка из котлов, которые разом опрокинули защитники Михайлова на головы штурмующих. «Тикайте, хлопцы!» - завопил запорожский полковник, да поздно – окатил вояк страшный «душ»! Да новые лезут, вслед ошпаренным.
Был средь них и Микешка Мажаров. Трусил парень, трясся как листок под налетевшим ветерком. Застрял посредь лестницы – ни вверх, ни вниз ходу. Сзади похожий на кабана запорожец пикой его тычет в круглые ягодицы. А сверху другая пика в лицо целит. Все же вскарабкался кое-как на стену; бился тоже кое-как, больше отскакивал да уворачивался от ударов, нежели сам рубил. Однако ранил-таки кого-то из казаков; другой выбил у него из руки саблю, за шиворот – хвать и потащил к воеводе – тот неподалеку оказался. «В петлю изменщика!» - рявкнул Степан. Уж, как ни валялся у него в ногах Микешка, как ни извивался ужом, ни вымаливал милосердия, ни клялся жизнь за Русскую землю положить, ни увещевал, ни просил поставить его в самое горячее место, чтоб кровью мог вину искупить – а неумолим был воевода: «Что с тобой тары-бары разводить? Ты ж опять, сволочь, переметнешься!» И поволочили трепыхавшегося Микешку на площадь. Долго спорили стрельцы, кому Иудино отродье вешать – никто не соглашался исполнить роль палача. Тогда сам воевода накинул веревку на шею Микешке, выбил чурбан из-под ног.
Не было на стене Дмитрия и большинства уголковских казаков; весь удар приняли на себя стрельцы – вновь спихивали вниз вместе с лестницами ползущих как тараканы запорогов, метали в них каменья, целясь в темечко, стреляли, отбивались саблями и прикладами; снова отползали прочь от стены покалеченные козаки. Тех же, кто сумел вскарабкаться, встречал свирепый курд; словно крылья дьявольской мельницы крутились мускулистые руки кузнеца; в одной – молот, в другой – выкованная им сабля; молот бьет по головам как по наковальням, сабля глотки рассекает. А где ж был Абрамов и его товарищи? Узким подземным ходом, спотыкаясь о корни растений, хлюпая сапогами по воде, топча червяков, гуськом брели они из крепости; самые рослые пригибали головы; в одной руке факел – путь освещать, в другой – сабля наготове. Часом раньше позвал к себе Еремея, с ним десятских и полусотников сам воевода. Так, мол, и так, не худо бы новую вылазку сделать в тыл наступающим. Из крепости несколько ходов ведет: один – к реке, три – в чисто поле. Так вот, горожанин Митрофан Ряжский зорким оком заприметил, что запороги осадные махины готовят – и как раз недалече от выхода из подземелья. А ну как вынырнем оттуда и порубим да пожжем все эти хитрые сооружения? Казаки охотно согласились. Надоело уж на стенах торчать, пора бы в поле погулять сабелькой. Митрофана тоже в вылазку, хоть и не казак он, воинскому ремеслу не учен, простой торговец вроде помора Михаила. Ан успел отличиться: на стене рубился отчаянно, подбадривал зычным гласом защитников крепости, спихивал, сталкивал вниз осаждающих вместе со штурмовыми лестницами. «Крепитесь, градские люди! – кричал купец-боец, отбиваясь от наседающих врагов. – Господь не оставит Михайлов без заступы своей. И воевода небесный архангел Михаил с нами заедино бьется!» Взяли с собой в путь и трех татар: Булатке совсем плохо становится, в забытье впадает, в бреду мечется – пусть его соплеменники под шумок коней козацких захватят и поскачут в Касимов за муллой.
- Ты вернись…- Катерина поцеловала грязную, пахнущую кровью и порохом щеку мужа.
- Не накаркай…- огрызнулся Дмитрий, погружаясь в потайной лаз. Жена тяжко вздохнула: совсем огрубел родной, слова доброго не скажет, ожесточила война проклятая.
Как из-под земли (и вправду из-под земли) вырос перед изумленным запорожцем перепачканный глиной Дмитрий. Заорал благим матом сын Сечи:
- Москаль!
- Дурак! – проорал в ответ Абрамов и полоснул саблей по запорожскому пузу. А тут и остальные высыпали. Обрушились на изумленных врагов – и давай сечь налево и направо: саблей – по тулову, факел – в морду, как тогда ночью. Меж казаками вновь мелькал бравый воитель Федор Оладьин с верными друзьями Филатом и Сергеем: ох, и досталось запорогам от удалых стрельцов – век помнить будут! Прорвались к машинам, и давай их ломать, рубить в щепу, поджигать. Ревут, как звери, от козацких наскоков обороняются – и крушат стенобитные тараны, камнеметы – нечем будет ворота долбать, стены дырявить.
Яростно крушил машины, свирепо сек запорогов Митрофан. И была причина той ярости и свирепости: в один день потерял Митрофан и жену Настасью, и сына Карпа, и дочку Глашу. Жену сразила пуля, перелетевшая через стену, дети же в горящем дому погибли, оттого и мстил мирный торговец запорогам, кромсал нещадно – только ошметки летели.
Один казачок изловчился и бросил факел в сторону бочек с порохом. Шипит огонь в мокрой траве (ночью дождик был), запороги бегут порох спасать, огонь тушить. Молодой казак не растерялся, бросился к факелу - и прямо на бочки его швырнул. Страшный взрыв разметал сбежавшихся запорогов, воздушная волна сбила с ног многих михайловцев, иных оглушила. А того молодого казака в клочья разнесло…Казаки прочь бегут к подземному ходу, пока враги не опомнились. Двое несут на конской попоне раненого в живот Еремея. Стонет казачий голова, одежда и попона под ним все кровью пропитались.
Успели уйти. Закрыли выход большим куском дерна, поросшего травой – и вблизи не сразу заметишь, если только сапогом аль копытом невзначай не угодишь. Изнутри доски и поленья привалили. Пробежали по тоннелю, выбрались на свет божий. Солнышко в глаза бьет, птицы поют – благодать. Затворили выход, каменьями завалили. Бережно уложили на сырую землю Студеникина. А он уж хрипит едва, шепчет подошедшему казаку:
- Недолго мне жить осталось, отгулял… Головой изберите Дмитрия. Он и вправду голова. Как это он про мост удумал? И начальствовать над людьми умеет. Храбр, не человек – лев, один пятерых стоит! Ему и быть головой в Уголке. Зовите братцы, батюшку, отхожу.
Дмитрий не слышал этих слов. Стрелец с перебитой правой рукой – не боец уж - пересказывал ему новости:
- Прудские едва стену удержали. Прорвался враг, вниз, в город спустились – а там их, бесов, уж наши горожане ждут как дорогих гостей: с вилами, кольями, цепами, топорами, камни да кирпичи им в головы мечут. Побили их всех до единого!
- Больше к стене Еремку близко не подпущу! Ослушается – выпорю. А татары как?
- Насмерть стоят. Вместо Булатки Рахим верховодит. Бьются так, что и про намаз позабыли. Им же по их вере полагается Аллаху кланяться пять раз на дню. А они если только два раза успевают. Говорят: Всевышний всем, кто в бою падет, грехи простит.
…С того дня не предпринимал боле гетман попыток взять город, изредка лишь постреливали да проклятьями обменивались михайловцы и запороги. По воинству Сагайдачного вновь прокатился ропот. Козаки кучковались, шептались меж собой; иные открыто грозились поднять гетмана и всю старшину на пики.
В ночь с 26 на 27 августа разразилась гроза. Молнии сверкали над лагерем гетмана – то Илья-Пророк высекал кресалом огонь, грозясь сжечь и гетмана, и все его войско. Молния ударила в бунчук, расщепила шар-державу, вспыхнули конские хвосты. Почуяв недоброе, загомонили козаки, видавшие сие из своих палаток; встрепенулись кони. Утром снялся с места гетман, оставив лежать под стенами града больше тысячи воинов Украины. Спешно, суетливо, уходили козаки; при переправе через Проню, второпях утопили пару пушек да несколько ручниц в придачу. Потом их стрельцы со дна вытащили – вот вам и трофеи.
Отступая, запороги пустили красного петуха примыкавшим к Михайлову посадам да ближним селам. Снова густые клубы черного дыма зловеще поползли над вытоптанными полями и лугами, кустарниковыми зарослями по берегам Прони. И вновь случилось чудо: пламя, пожрав дома посадских жителей, не тронуло Михайло-Архангельскую и Никольскую церкви. Лишь кое-где на белых стенах храмов чернели пятна копоти. Жители Михайлова и окрестных селений восприняли это как еще одно Господне знамение.
Схлынула людская волна, оставив вытоптанный луг в черных пятнах от костров, кучи конского навоза, объедков, разбитые вдрызг дерзкими михайловцами осадные машины и прочий хлам – так морская волна в пору отлива оставляет на мокром песке всяческий мусор. Двинулся гетман на Москву, чтобы и там, у стен Кремля потерпеть жестокую конфузию; по пути выжег окские села, разорил окрестности Каширы; побил незадачливого полководца Волконского; булавой вышиб из седла столичного воеводу Бутурлина. Не сумев взять крепостишку Михайлов, позарился на каменный Кремль – и тут обломал зубы. Пытались, было, гетманцы взорвать ворота – да подвели заморские наемники-саперы, переметнулись к московскому царю. Жеманно раскланиваясь, помавая оперенными шляпами, выложили воинские секреты стольнику Никите Годунову; обещали служить русскому монарху верой и правдой, клялись честью французского дворянина, надеясь, что московский государь ценит вера’ и правда’ дороже, чем король польский.
Под стенами Кремля полег цвет запорожского воинства. Уж как материл, как костерил Сагайдачный подлых изменников-иноземцев. Что ж, таков, видно, неумолимый закон жизни: убивавший сам должен быть убит, возвысившийся на горе и несчастье других низвергнут с высоты величия в прах, а предавший сам будет предан другими. После войны и паны обманули своего союзника, забыли обо всех обещаниях. Потребовали сократить число реестровых козаков до нескольких тысяч, остальным же вернуться в крепостное состояние. За то ли проливали кровушку воины, чтоб снова надеть панское ярмо? Впрочем, для пана, что вольный козак, что подневольный селянин – все одно «быдло»…И потянулись на Русь вереницы повозок, двинулись по пыльным шляхам сотни жителей Малороссии, не желавших долее терпеть господский гнет. Средь них были и те, кто некогда приходил с Сагайдачным топтать Русскую землю, а ныне бежал туда от панского ига. Русский человек не злопамятен, не станет допытываться: где ты был, козак, в грозовом году? Коль явился по доброй воле – так живи, служи новому Отечеству. Скоро пополнилась Черкасская слобода новыми обитателями. Не щадя живота бились они с жестоким и лукавым врагом русского племени – Речью Посполитой.
А что ж сам гетман? Разочаровавшись в своекорыстных и коварных союзниках-ляхах, стал проситься Петро Сагайдачный… в подданство к русскому царю, умолял простить былые обиды, нанесенные Московскому государству и принять гетмана под свою державную руку. Молодой царь Михаил вежливо отклонил гетманское прошение.
Тяжек был для России Деулинский мир, завершивший очередную (а сколько их было!) брань-распрю между славянами. К Речи Посполитой отошли земли смоленские, черниговские, новгород-северские со старинными, славными и богатыми городами: Путивлем, Трубчевском, Дорогобужем, Рославлем, Стародубом и иными. Владислав, король польский, сохранил за собой титул русского царя. Вот только царство Российское оказалось ему не по зубам. Русская держава медленно накапливала силы для будущего прорыва, великого и страшного, увидеть который не доведется ни Дмитрию с Катериной, ни детям их; только стареющие внуки услышат громовые раскаты грядущих битв, а правнукам доведется стать участниками грозных событий, когда в крови и муках родится новая Россия, и жестокий, суровый властитель единым взмахом сабли пересечет ту пуповину, что связывала новорожденную страну с материнским лоном Московии. А еще до того будут бунты и мятежи, войны победоносные и проигранные, разлом Русского Православия и воссоединение бритых да чубатых малороссов с бородатыми московитами.
… На пороге сыновней избы сидел старик Геласий. Одной рукой держался дедушка за живот, другой прижимал к себе котомку с иконами. Нерадостным был взор его.
- Жив, тятя, слава те Господи! – бросился сын к отцу. – Дом-то твой зверюги-запороги спалили. Ничего, я их немало порубил, сам вот в бок ранен пикой. Зато Наташка жива-здорова, и детки, И дом, как вижу, не пострадал. Ты здесь все эти маетные дни прожил?
- Пока сухо было – в пещерке, а как опять дожди зачастили, к тебе вот переселился. Я. сынок, думаю, в монастырь податься на склоне лет – грехи отмаливать.
- Какой к черту монастырь? – опешил сын Борис. – Какие еще грехи?
- Самый тяжкий грех - душегубство. Запорогов огненной смерти предал.
- Ну, запороги – то враги. А врагов бить – не грех, а доблесть. Они ж нас сами спалить хотели. Видел, как в городе полыхало? Грехи в церкви замолить можно, коли приспичит.
Кряхтя, дед поднялся с крыльца, глубоко вздохнул - и согнулся от резкой боли в желудке.
- Вот то-то же. Пузо у тебя болящее, так на монастырских харчах ты до срока околеешь.
- Я тут…образа святые сохранил…те, что в сгоревшем доме были, - дед заковылял в избу.
… На главной площади Михайлова принимали в казаки запорожца Богдана. Дважды просвистела в руке Мыколы Жмени нагайка. Дважды дернулся под ударами Богдан, зубами вцепился в шапку, чтоб не вскричать.
- Что ж вы творите, проклятые! – крикнула Мавра. – Засечете насмерть паренька.
- Ты помолчи, - спокойно проговорил воевода и, обращаясь к Богдану, торжественно возгласил. – Поздравляю тебя, воин. Первый удар от казачьего головы был за все твои былые шалости. Это наука тебе. Все, забыли про то. Кто старое помянет, сами знаете, что будет. А второй удар – это твое посвящение в казаки. Служи Руси верой и правдой, если придется – жизнь положи за други своя, все приказы казачьего головы исполняй. Да бабу Мавру слушайся, она тебе теперь заместо матушки будет.
Старая женщина всплакнула, утерла платочком слезы. Парень поднялся, потирая спину, широко улыбнулся воеводе, Мыколе, казакам-черкасам, бабке Мавре, бравым стрельцам.
…Михайлов залечивал раны и ожоги, деревянный город отстраивался вновь, и краше, и крепче прежнего. Всюду стучали молотки, топоры, всем миром помогали строиться погорельцам. И опять заколосились пшеничные поля, на месте спаленных да вырубленных яблоневых и вишневых садов, среди обугленных пеньков зазеленели тонкие прутики, в хлевах мычала и хрюкала скотина, квохтали куры на насестах, птицы-певицы свили гнездышки под застрехами новых домов в городе и окрестных селениях.
. Татары сумели привезти в город касимовского муллу к умирающему Булатке. Ночью раздался стук в ворота, стража впустила четырех запыхавшихся всадников – троих молодых и одного седобородого старца. Чудом ушли татары от запорожской погони, у одного бойца из спины сочилась кровь. Утром Булатка отошел в магометанский рай, похоронили его, как водится у мусульман, до заката. А едва покинули запороги окрестности города, навек оставили Михайлов и Барзак с Гульнарой – умчали их кони куда глаза глядят, в неведомый, сказочный Курдистан. Пока не отстроили заново мост, меж Уголком и городом сновали лодки: обитатели казачьей слободы перевозили обратно свое имущество, скотину, птицу. И там нашлась работа плотницкому инструменту; избы вырастали краше прежних. Абрамовым повезло: огонь не тронул их дом. Зато, едва они переступили порог, в нос ударил тошнотворный запах мочи. Кот Рыжик брезгливо поморщился, принялся скрести лапой по изгаженному полу и фыркать.
- Ну и гады, хуже басурман – нужник в доме устроили, - выругался Дмитрий. – Кот и тот чистоту в доме любит. Изловил бы этих шкодников, заставил полы языком вылизывать.
- Не велика беда, я все сегодня же отскоблю, - Катерина обвила руками шею мужа. – У бабы Мавры трава такая есть, она любой запах отбивает. Зато дом наш цел, и мы с тобой живы, и дети. – Она погладила по головке Дашу, приласкала Пантелея. Дмитрий похлопал по плечу старшего – казак растет, защитник, не беда, что росточком покамест не вышел.
- Папа, я в светлицу заглянул. Они стол наш изрубили, глупые. Как будто дров в Уголке не найти. Как мы без стола теперь будем? – вмешался в разговор Еремка.
- Ничего. Новый сколочу. Завтра же. А пока… что ж, басурмане сидючи на полу едят – и не жалуются, - улыбнулся отец.
- Завтра казачий круг, - напомнила жена. – Будут решать, кому головой быть. Последнюю
волю Еремея исполнить должны непременно. Он ведь, когда умирал, твое имя назвал.
- Да, жаль, не все земляки нашей победе возрадоваться могут, - заговорил Дмитрий. – Коля погиб. Еремей пал. У Илюхи Золотарева оба брата, Роман и Гурий, полегли. Гурий Мишу Ушакова грудью заслонил; помор обет дал, как в Архангельский город вернется, крест срубить в память спасителя своего. И молодой казачок этот... Федя Брыкин, которого воевода тогда высечь велел - тоже не дожил: его в куски разорвало, когда он у запорогов порох подпалил. И даже Проня Мохов, скопидом, и тот жизнь свою за Русь положил. Говорил: коль дом сгорел с добром нажитым, так и терять более нечего – первым на запорогов с саблей кинулся, когда мы из ворот вылазку предприняли.
- А еще Булатка, татарин, и многие, кто нашествию противостал, - молвила Катерина.
Скрипнула дверь. На пороге показался Сашка Ковригин - сияющий, в новом кафтане, с трофейной запорожской саблей на боку. Дмитрий улыбнулся в ответ:
- Ну что, живехонек, дружок? А помнишь, как твердил: «Чую, для меня эта битва последней будет?» А ведь живой вернулся!
- Как видишь, - друг стоял, небрежно облокотившись о дверной косяк. Лукавая ухмылка блуждала по его лицу. Рыжик, подойдя к гостю, принялся жадно обнюхивать сапоги.
- Что, котофейка? Рыбой пахнут? Извини, брат – улов я дома оставил. А то угостил бы, - засмеялся казак и потрепал кота за ухом. Дмитрий жестом пригласил товарища в избу.
На западе, за чертой горизонта, в той стороне, где лежит Запорожская Сечь, заходило тускловатое оранжевое солнце…
Воеводу-героя Степана Ушакова скоро призвали в стольный град, к царскому двору. А на его место прислали Ивана Засекина, оборонившего Москву от польских и козацких войск.
- Самое место Засекину в засечном городе, - улыбались михайловцы, стрельцы и казаки, пушкари и плотники, затинщики и простые обыватели, чей подвиг спас столицу от разорения. Не останови они ворога, кто знает, каким зигзагом изогнулся бы в очередной раз русский путь, великий и горемычный, славный победами и отягченный поражениями.
Спустя века в Севастополе воздвигли памятник герою Украины гетману Сагайдачному; после того, как народ Крыма в едином порыве проголосовал за воссоединение с Россией, памятник был демонтирован. А еще имя отчаянного и кровавого запорожского предводителя получил флагман ВМС «Украины». Представьте себе, что корабли британского флота носили бы имена «Генри Морган», «Барт Робертс» или «Эдвард Тич».
В Михайлове до сей поры, нет достойного монумента воеводе Степану, храбрым казакам, стрельцам и простым горожанам. На месте Тайницкой башни стоит ресторан «Ностальжи» – там, где струилась кровь, ныне льются дорогие вина, на костях павших защитников засечного городка выросли особняки хозяев жизни. Каждая эпоха по-своему выражает ностальгию к людям и событиям давно минувших дней…
Свидетельство о публикации №218032900581