Бремя разделённости

Исповедь Сергея Малютина

Бремя разделённости лежит на человеке. В любви он жаждет чего? Достигнуть цельности, что значит объять необъятное. Он стремится к вершинам, но из-за присущей ему разделённости падает снова и снова. И это корень всех его ошибок и связанных с ними страданий.

«...И ВО ДНИ ПЕЧАЛИ НЕ ЗАБУДИ ОБО МНЕ. ХРОНИКА ЛЮБВИ И РАЗЛУК» – так называется вышедшая в 2015 году в курском издательстве «Славянка» книга Сергея Малютина. Первое, что можно сказать о ней по прочтению: в том, что касается избранного автором творческого метода, это весьма неожиданная книга. Неожиданная и... необычная. Потому как в художественном творчестве обычно принято отстраняться от того, что изображаешь. То есть автор обычно не сливается с описываемым предметом, даже если предмет этот полностью соответствует непосредственно пережитому опыту. Даже и в таком случае автор оставляет зазор, пространство для маневра между лирическим героем, своим альтер-эго, художественным «Я» и собой.
Но есть в мировой литературной традиции такой жанр как исповедь. Вытекающая из потребности исповедаться. Наиболее известные примеры – «Исповедь» Блаженного Августина, «Исповедь» Жан-Жака Руссо, «Исповедь» Льва Толстого. А если брать литературу модерна, то в этом жанре запечатлели себя многие представители контркультуры – такие как Луи-Фердинанд Селин, Генри Миллер, Уильям Берроуз… Впрочем, исповедь модернистов – это уже нечто сущностно иное, а именно фиксация своей жизни, обнажение себя до самых негативных глубин, где совершенно не просматривается потребности в каком-либо ПОКАЯНИИ – такого понятия в принципе нет в их сознании, и, соответственно, слова – в лексиконе. Что в корне отличает от них книгу Малютина, устремленную в глубину именно ТРАДИЦИИ.
Ещё одной её особенностью в этом контексте является принадлежность к эпистолярному жанру. С тем весьма важным уточнением, что письма здесь являются не продуктом художественного творчества – как у того же, упомянутого в предисловии к книге, Шодерло де Лакло в «Опасных связях» или в «Страданиях молодого Вертера» Гёте, – а взяты из непосредственной реальности. И здесь весьма кстати реплика Андрея Платонова: «По-моему, достаточно собрать письма людей (слегка коснуться их опытной, осторожной и разумной рукой редактора) и опубликовать их – и получится новая литература мирового значения. Литература, конечно, выходит из наблюдения людей. Но где больше их можно наблюдать, как не в их письмах?»
И ещё одна важная частность. Эпистолярный жанр предполагает что? То, что в центре не только сам автор, его внутренний мир, а взаимоотношения его с адресатами, в данном случае – с двумя женщинами. То есть главный герой не один – их трое. Три равнозначных центра тяжести. 
И здесь же – в том, что их трое, а не двое – сосредоточен главный узел, интрига, на которой держится напряжение, болевой нерв книги, то, откуда исходит потребность в исповеди и даже покаянии. Дело в том, что автора беспокоит то, что он любит одновременно двух женщин. 
Понятно, что если бы автор по убеждениям своим был мусульманином, буддистом, даосом или приверженцем славянского пантеизма, то особенно не напрягался бы на сей счёт. Воспринимал бы это в порядке вещей. Но проблема усугубляется тем, что автор – прихожанин православной церкви, и не чисто номинально, а человек, что называется, воцерковленный. В контексте же православия такое положение расценивается не иначе как грех, блудодейство. Ибо согласно христианской традиции, любить одновременно можно только кого-то одного, в идеале же – жена должна быть одна и навеки.
Того же мнения придерживается и выдающийся православный богослов Павел Флоренский (уничтоженный, кстати говоря, сталинской машиной террора). В концептуальной своей работе «Столп и утверждение истины», в «Письме двенадцатом: Ревность» он пишет:
«Много» – признак несовершенства объекта любви, как такового, признак незаконченности Ты, как Ты. И много-брачие и много-дружие ложные по самой идее своей и неизбежно должны или перейти в нечто личное, – первое в едино-брачие, второе – в едино-дружие, – или же вовсе растлиться и перегнить, – первое в отношения похоти, а второе – в отношения корысти, т. е. из полу-личных сделаться вещными. «Нельзя, – говорит Аристотель, – нельзя быть другом многих, имея в виду совершенную дружбу, точно так же, как нельзя в одно время быть влюблену во многих. Подобная дружба кажется совершенством и, как таковое, может быть обращена лишь на одного человека». (Флоренский П. А. Столп и утверждение истины. М., Правда, 1990. – т. 1 (1), с. 471).
Всё, казалось бы, предельно ясно. Однако… уже в следующем абзаце: 
«Но если даже сказать здесь, что таких, любимых, Ты – бывает «много», то все-таки к каждому, при любви, отношение – как к единственному». – Но это ведь в корне меняет дело! Да, каждый акт любви – это Единая Вселенная, сама в себе единственная, отдельная реальность. Но в то же время – таких актов может быть сколько угодно много – единственных в самих себе, но многократно повторяющихся в разделённом движущемся мире. Именно об этом и повествует разбираемая нами книга-исповедь. 
Итак, на странице 40 своей исповеди Сергей Малютин пишет: «Надо вернуться к себе – тому, который был во мне в лучшую пору моей жизни. Когда я был наивным, неумелым, бесхитростным, открытым всем ветрам. Надо ухватить ускользающее время...» – Но что сие значит – «вернуться к себе»? А ни много ни мало как вернуться к центру, к первозданности. И производится это возвращение методом «неистового романтизма» – в стремлении обнажить себя до предела, заглянуть в бездну души... а что там – в бездне? там только одно – Бог. Но увидеть его непросто, даже невозможно – покуда сознание разделено…
Даже младенец знает, что Бог есть любовь, но… мы существуем в разделенном, феноменальном, фрагментарном, движущемся мире… и поскольку с одной стороны есть любовь, а с другой – разделённость, посему в результате – много-много любви… как сказано у Владимира Соловьёва: «Смерть и Время царят на земле, – Ты владыками их не зови; Всё, кружась, исчезает во мгле, Неподвижно лишь солнце любви». – И этой неподвижности душа стремится достичь в каждом отдельно взятом отпечатке.   
На страницах 44-45 автор пишет Галине: «Если ты когда-нибудь захочешь узнать что-нибудь из моей прежней жизни, я расскажу тебе всё. В этом есть та доверчивость и близость, которые уже ничего не страшатся, которые будут нашей единственной порукой и гарантией, которые успокоят нас и заставят безоглядно доверять друг другу и не бояться самого страшного предательства и унижения любящего человека – ложью, двойной жизнью, жалостью». – Ключевыми, основными, главными в этом обращении являются слова «всё», «ничего», «единственной», «успокоят», «безоглядно». Слова, которые предполагают цельность и единство, неподвижность, Абсолют.
А противостоят им «ложь» и «двойная жизнь», означающие неправду разделённости, и – по ошибке – «жалость» – в данном случае в представлении автора как заменитель любви, остаток, осадок. На самом деле это не так. На самом деле это не заменитель и остаточное явление, а – отблеск, искра Божия, и к этому мы ещё вместе с автором вернёмся.
На той же странице: «Я люблю тебя: я люблю тебя всю! И хотел бы назвать тебя женой, а не любовницей». – Именно, что ВСЮ – целиком и полностью! а ЖЕНОЙ – означает тот самый христианский идеал: жена должна быть одна и навеки. Тогда как ЛЮБОВНИЦЕЙ – это лишь какая-то часть, нецелостность, неполнота, и, стало быть, ложь.
С. 65: «Я хочу, чтобы мы были нужны друг другу вечно, чтобы счастье наше (пусть даже с долей горечи) длилось и длилось». – Но счастье ведь в этом разделённом, фрагментарном, вечно изменяющемся мире по сути не может быть сколько-нибудь продолжительным. Потому как по природе своей оно как вспышка, явление, устремлённой вверх вертикалью пересекающее горизонталь времени. Но автор желает, чтобы слияние было вечным, чтобы счастье длилось и длилось, чтобы мгновение остановилось – в чём повторяет главную мысль второй части гётевского «Фауста»: «Остановись, мгновенье! Ты прекрасно!»
Но на страницах 87-88 находим обращение уже к другой женщине – Ольге:
«Я живу (плохо, неровно, раздваиваясь) этим удивительным ощущением родства душ, крови, сердечных токов. Я пленён (и не хочу сопротивляться) этой поразительной лёгкостью и простотой нашего взаимного прикосновения друг к другу – словами, движениями, молчаниями, настроениями, ритмами. Я пытаюсь вспомнить и не могу, чтобы у меня было когда-нибудь так же с кем-то, когда не нужно ничего придумывать, когда всё настолько естественно, бесхитростно и свободно, что кажется, будто со мной моя любимая младшая сестра, которая (ах, если бы она дожила до этих дней!) давно уже стала частью меня, моим продолжением там и моим оправданием здесь.
Это любовь без хитрости, без рвущей на части ревности и тайной борьбы за обладание властью над душой и телом – эта любовь только на первый взгляд проста и спокойна. В ней есть детская, наивная услада и покой, но нет спокойствия – усыпляющего и равнодушного. Мне так хорошо с тобой, что даже стыдно за своё счастье, которое я словно краду у кого-то, кто лучше и достойней меня».
По сравнению с предыдущим проявлением любви в жизни автора новые отношения более тонкие, и более точные – в плане точности попадания в цель (то бишь в целое). Это не иначе как выход на новый – более высокий – уровень слияния. Гораздо более полного и потому более осмысленного.
Но здесь же – между строк и особенно отчетливо в последних фразах сквозит ощущение недолговечности, а также осознание того, что новое слияние не отменяет предыдущего, а существует параллельно с ним, в другой реальности, причем реальности эти пересекаются в душе автора, чем причиняют ему страдания, вызванные невозможностью интегрировать их в одно целое. 
Хотя изначально предполагалось, что более совершенное должно всё же возобладать, как то следует из письма Ольги (с. 92):
«Помнишь, я тебе говорила о своей приятельнице, которая всё знает, через всё прошла и, по-моему, немножко ведьма. Она выдала мне в ночь на Новый год постулат, что не нужно никого жалеть. Я обдумала это и решила, что тут есть резон. И не потому, что жалость унижает. Просто жалость, наверное, «тот родник, который не спасает». Ею не спасёшь. Жалость ли нужна от тебя Гале? И от меня мужу. Опять-таки, если ты встретил меня и полюбил, значит ты уже не любил её? Если твоя душа занята любовью и заботой о человеке, возможно ли то же с кем-то другим?»
Вот тут-то мы и возвращаемся к этому понятию – жалость против любви – что сильнее? Казалось бы, ответ очевиден: «Но я твёрдо знаю: никогда нельзя жертвовать любовью ради жалости, будущим – ради прошлого» (с. 116).
Тем более, когда любовь столь возвышенна и совершенна, а находящаяся в её эпицентре женщина одновременно и умна, и желанна. Да, это была женщина-мечта, читать наполненные нетривиальными мыслями её письма – настоящее пиршество для ментального гурмана.
Вот, например, на с. 120: «Мне всё кажется, что люди ужасно много говорят – неизвестно зачем». И на той же странице: «Чем меньше врёшь – тем легче. Иначе начинаешь вязнуть в собственной лжи». – Ведь это из того же узла, что и тютчевское знаменитое: «Мысль изреченная есть ложь…», а также афоризм даосский: «Говорящий не знает, знающий не говорит».
А на с. 125 перед нами женщина-парадокс: «Мне вообще симпатичны браки, которые не вписываются в человеческие законы логики, «незаконные явления». Т. е. когда люди почему-либо не подходят друг другу и не должны бы быть вместе (очень большая разница в возрасте, национальность, рост, наконец). И если люди решаются всё равно, несмотря на осуждение толпы, непонимание близких – быть вместе – это поступок». 
На с. 127: «Любимое нужно беречь. Это – узы – которые держат нас на этой земле». – Продолжим эту мысль цитатой из Флоренского: «Разлюбить – это значит лишиться части своей. Забыть – это значит отсечь от себя кусок живой плоти».
И вот наконец – на с. 128: «Все мои теоретизирования о том, что жалость не спасает – хороши, когда не относятся к реальной ситуации. Жалость может и спасать, и убивать, и её воздействие, что ли, переходит из спасительного в убийственное и наоборот, но где граница?» – Как видим, это уже понимание того, что есть градации жалости. И полшага от понимания того, что жалость как остаток от любви это всего лишь внешняя, грубая корка этого понятия. А глубоко-глубоко внутри – так глубоко, что чувствуется уже дыхание центра – милосердие, сочувствие, сострадание… любовь как страдание. Посему жалость – это и есть те самые интегральные узы, которые объединяют всё и вся в единое целое.
И каков же оказался итог – в смысле выхода из дебрей любовного треугольника? То, что стояло за «жалостью», оказалось – нет, не сильнее! – но прочнее самой что ни на есть возвышенной любви. И – как следствие – долговечнее. Да, это была любовь более тонкая, более совершенная, более возвышенная – но оттого и неуловимая. Совершенно не привязанная к земле, к обыденности. Она везде, и нет её нигде.
Это комета, болид, пульсар. Она не могла долго находиться в этом горизонтальном мире, вялотекущем времени. И не было у неё якоря… вернее, он был в виде заботы о дочери-инвалиде… когда же дочь умерла, ничто уже не привязывало её к этому миру… и она ушла, как о том говорится в её собственных стихах:
– А когда наступит ночь, то куда ведёт дорога, по которой ты идёшь?
– К церкви той, что без креста. К речке той, что без моста. К той берёзе, что засохла. К той старухе, что оглохла, никогда не отзовётся. Место – омутом зовётся. Тени за спиной. Не ходи за мной.
Понял это – на с. 169 – и автор: «А, быть может, это было то, что уже изначально не предназначалось для семейных уз, а – для уз иных, надбытийных, которым трудно подобрать определение и которые, наверное, не нуждаются ни в каких словах».

Олег Качмарский


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.