Реквием по сибирской деревне
Умирают деревни,
умирают деревни,
Исчезают навеки,
Хоть верь,
Хоть не верь.
Где отыщется слово
суровей и гневней,
чтобы выразить боль
этих жутких потерь?..
1.
В хате тихо, только мухи кружат над столом в прихожей, над маленькой чашечкой, где мёда остатки есть с алюминиевой ложечкой в сладкий засос. На истёртой старенькой клеёнке, в некоторых местах порезанной, местами выцветшей, с сухими измятыми уголками по краям стола, лежит градусник. Он в рваной тряпочке, в лоскутке аккуратно хранится, только что показав большие градусы хозяйки избы. Поодаль, под старинным зеркалом с большими размытыми разводами внутри, в коробке из-под обуви, навалом валяются круглобокие стеклянные кругляши.
Это банки медицинские, их сегодня ставить будут. Тут и «тройной», тут и спички, тут и ватки комок на карандаше химическом ниткой обмотан. В хате телевизора нет, есть только радио. Допотопный, посеревший от времени динамик приглушённо бубнит на стене в прихожей. Молочно-серебристые окна чуть плакали водой, кривыми полосами стекая по стеклу, гостье указывая: что в хате душно натоплено, что форточек в этой избе совсем нет, что дом построен ещё при «царе горохе». Матово белеют неподвижные занавески на них, плохо пропуская жёлтый свет, затеняя старинную, совсем больную жизнь старенькой женщины.
За тяжёлой тёмной занавесью, в уголке под название спальня, где окон совсем нет, на железной кровати совершенного редкого, старозаветного исполнения, с кривыми прутками в душках, с большими фигурными бобышками на соединениях, где в металле давлены ещё двуглавые царские орлы, лежит совершенно увядающая Домна. Абсолютно измученная, обессиленная, истёртая и кожей и костями и мыслями, замерла на толстой перине, на больших пуховых подушках, пахнущих тяжёлым истрёпанным птичьим пером, затхлой влажностью. Из последних сил борется за жизнь. Вся в поту, вся мятая, сырая, пахнущая муравьиным спиртом, и глубокой-глубокой старостью.
Эта «старость» имеет редкие волосы, сплошного пепла с тусклым серебром, болезненное мелкоморщинистое гробовое лицо с мокрыми глазами, далёко спрятанными в тёмных глазницах, шею — сплошную морщинистую обвисшую гофру, острые широкие ключицы обтянутые рябой, неплотной кожей с кривым шрамом на выпуклой кости, уже давно беззубый рот с провалившимися посиневшими губами.
Острый кончик носа, тоже синий, словно не живой, высохший. Тело в какой-то немыслимо старобытной, ситцевой рубашке с крохотным крестиком на шеи. Её длинная жизнь с худыми ногами укрыта перьевым, самошитым, из ярких лоскутков одеялом. Ноги мёрзнут, до самых острых костлявых коленок чувствительно холодеют.
2.
Старуха неподвижно смотрят в потолок: низкий, цвета разбавленной голубоватой морской воды, старинный, из толстых плах, угнетающей крышкой давит на страдающую хозяйку. В прогнувшейся балке перекрытия железное кольцо торчит, извёсткой густо забелено, как память о далёкой, той, ещё молодой жизни. Здесь колыска, — детская деревянная люлька на гибком шестке свисала, младенцев Домниных пружинисто убаюкивала.
Раздувая покрасневшие тонкие ноздри, оживляя глубокие глаза, чуть шевеля большим костлявым пальцем на левой руке, с уродливым сбитым ногтем, криво вросшим в потрескавшуюся кожу, вяло поворачивает лицо к гостье.
— Вишь Настасенька... як прихватило?! Мне бы раниче лечь, сердечко своё послухать, да жалко чаловека было…
Домна вздыхает, крутит головой, страдальчески узит глаза, собирая в уголках глаз, цепкие, безжалостные паутинистые морщины, давая понять, что шея совсем затекла, — неудобно лежать.
Настасья быстро спохватывается, взбивая подушку, пододвигая ближе к высохшим совсем плечам.
— Ко мне тут возили по утрам храмога музыканта з Ермаковки. Ён там заведуя клубом. Да ты яго знаешь? Яго дочка старшая, замужняя за Кольцовским бригадиром.
— Знаю, знаю — согласительно закивала головой Настасья, подбивая сползший край одеяла под старушку.
— Больно уж сил многа забрав, нисколечко не оставил. Я прям помирала, возясь с ним…
— Ай-яй-яй, — если слышно причитает гостья, покачивая головой, рукам не находя места.
— Мне всё жа, ужа девяноста шастый пошёв, и чуствую Ивановна, другий год уже и ня встречу…
Старухе тяжело — легко говорить, трудно сладить с дыханием, чтобы под каждое словечко правильно его подладить, подобрать.
— Видение мне туточки на днях было, — больная опять стихла, горлом больно сглотнула трудную слюну. Потом чуть потянула большими и малыми морщинами улыбку, немножко оживив лицо:
— Значить, в етот раз не помру.
3.
В окна хаты, вдруг влетели яркие вспышки, на короткое мгновение, осветив её душное нутро. Тотчас затрескалась, заломалась, загремела гроза, отметав свои яркие, кривые стрелы адова света в ночную темноту. Воздух в избе сразу потяжелел, как только с нарастанием зашумела вода. Хлестал спасительный дождь.
«Ну, вот и дождались!» — мельком глянув в окно, — подумала Настя, стаскивая с головы цветастую косынку.
— Придёть «Покров» — всяму и будеть развязка, — больно, с кашлем, прошамкала старушка, языком облизывая сухую верхнюю губу, впадая в лёгкое забытьё, чуть закатывая глаза под лоб. Гостья, опустив голову, внимательно, напряжённо слушала, пытаясь взволнованной кожей тела понять, такой необычный случай в своей жизни.
— Ну и харошо, што пришла Настасся, — опять зашевелилось лицо, в тёмных глазницах блеснул тусклый свет.
— А как же иначе? Мне как сказали, так я сразу всё бросила, и к тебе побегла, родная наша, — учтиво встрепенулась женщина, чувствуя, как мурашки страха копошатся на взмокшей спине.
В висках стучала, пульсировала кровь, обозначая самый важный на эту минуту вопрос: «Зачем позвала?.. Что хочет от неё?..». Сердце колотилось, мысли путались, скручиваясь в не распутываемый ком. Старуха ещё что-то говорила, делая постоянные паузы, нехотя двигая замерзающими ногами.
Настасья постепенно привыкала к данной обстановке, в голове наводя порядок. «А что бояться её?» — с каждой минутой всё больше и больше успокаивала себя женщина, в гребёнку сжимая пальцы обеих рук. Знала: что эту не высокую, коренастую, одинокую старушку, одни в округе боготворят, другие сторонятся, шарахаясь в сторону при внезапной встрече.
Её жизнь в деревне, это сплошное таинство. Для всех она закрыта. Сама решает, с кем взглядом встретиться, к кому зайти, мимо, кого пройти, не сближаясь до приветствия. Всю жизнь средь людей живёт, никогда не отказывая в помощи. Неземного взгляда, с каким-то сиреневым глубинным оттенком, светились её сизые глаза при встрече. Хотя издалека всем казалось, что они у неё чёрные, глубокие, какие-то редкие, при том очень дикие. И только заговорив рядом, человек понимал, что с цветом-то ошибочка большая вышла, но зато чувствовался сильный, волевой голос, как бы усыпляющий, монотонный, убедительный. Он как бы собеседника вводил в лёгкий транс. И ему уже хотелось всё ей рассказать, во всём открыться, во всём признаться. Поэтому люди с «грешком» невольно сторонились её, и что скрывать: очень боялись. А кто не грешный в деревне, пальцем покажите!»
Вот и Настя, сейчас опустив голову на грудь, не смотрит на старуху. Слишком разное говорят люди. Но сама знала, от многих добрых и отзывчивых людей по жизни слышала: В любой жизненной ситуации, будь то гулянка на всю хату и двор, будь то жуткий голод или труд до коликов в боку, или первых похоронок страшный удар, не менялся голос её, не слетал в злобу и ненависть её взгляд, не менялось и к землякам отношение.
Многие прошли через её руки. Эти не боясь ни атеистов-комсомольцев, ни партийного окрика сверху, на всех углах своей нелегкой колхозной жизни всегда подтверждают: ибо умеет она врачевать, людские недуги исцелять, дурное из головы вывести, даже скотину разную, не раз от страданий избавляла.
Но люди никогда ничего не спрашивают её по дороге, на виду у всех. Кому «приспичит», те — по темноте вечерней выдвигаются к ней по загородьям, чтобы меньше глаз чужих видело их контакт. В основном селяне уважительно, со страхом и трепетом преклоняются перед её знаниями и силой. Но лучше прожить и пройти её стороной, чтобы никогда словом, никогда страшным случаем за неё не зацепиться. Кто потрусливей, кто верит только газетам и телевизорам, те в большое село едут, в амбулаторию, к проверенным белым халатам на поклон, с недоверием обходя её далёкой стороной.
Как только её не называет местный деревенский человек: и после стакана, и так, на сухое горло, поглядывая вслед кривенькой, широко костистой, косолапой фигуре, в лохматом сером, чёрном, очень старом, всегда с льняной выцветшей сумкой на боку, с клюкой из берёзы, с платком на самые глаза. Да и с глазу на глаз народ не молчит, за послеобеденным перекуром иногда вспомнят одинокую её жизнь, поглядывая на самый трухлявый дом в деревне, с крышей из дранки, с кривой печной трубой из битого камня на глине. С баней, у единственной в селении, где крыша устелена ольховой и берёзовой корой.
4.
В землю уже вросла хатёнка с маленькими окнами, где треснутые шибины, замазкой жирной промазаны, где первобытный мох клоками из-под сухих рам торчит. С покосившимся забором доживает свой век избёнка, уже сильно щербатым, с большой травой-муравой по обомшелым заугольям изжившего двора, с собакой на цепке. Очень агрессивно дёрганной, жалкой, худобокой. «Ворожейка, ведьмачка, знахарка, колдунья, провидица, шептунья, ведунья, травница, чертовка, врачевательница». А ещё «ладненько», и даже «Паучиха». Господи! Как только её не зовут…
Разная она была. С виду нелюдимая, дикая, с какими-то тайнами в голове, на языке, в затворнической избяной жизни, без подруг и всякой общественной жизни, когда-то здоровье потерявшая на самых трудных работах в колхозе, да на дальних лесоповалах. С кучей каких-то туесков, чеплашек из дерева, кадушек на пыльном чердаке. И всё с непонятными кореньями, семенами, почками, листочками сушеными ягодами. А сколько в кладовке тёмной, убогой, на пыльных полках стоит банок, бутылок, склянок с зельем, снадобьем, микстурой, мазями, порошком, от которых сильно и удушливо било в нос. А сколько пучков травы, ну прямо целые вязанки, как и льняных мешочков, чёрт знает с чем, под самую завязку на стенах там же ждут своего часа. В пыльных, кривых углах от постороннего взгляда в кромешной темноте прячутся. Даже каменьям разным, большим и малым место было там, со страшно уродливой рогатиной, ошкуренной, очень крепкой, прямо над головой в запущенном хлеву. Ну, просто какая-то древняя-древняя старина, прямо нетленная тропка-дорожка из той, давным-давно забытой бедняцкой жизни.
Это всё когда-то тайно разведал смелый Санька, по кличке «Санька-протокол», решивший как-то задаром старухе дрова к зиме попилить, чтобы, как он говорил мужикам: «Замолвила слово перед чертями, когда те его на том свете, за бесчисленные земные грехи за ручки-ноженьки будут голеньким в котёл со смолой кидать!». Быстро слухи по деревне разбегаются, как от камня круги по воде. Знала это и Настасья, покорно слушая больную старуху.
У гостьи пересохло в горле, она рывком развязала узел косынки, скинула её на табурет, оттянула кофты горло, как бы пытаясь расширить дыхание, дабы продыху было больше. Язык стал сухим, не своим, а глаза упорно смотрели на стену, где дешевенькому крашенному небольшому коврику было уже давнее-давнее место. Трудно уже угадывались на нём изображения оленят с мамой оленихой, и гордого самца за цветастыми кустами. Настасья невольно вспомнила, как лет 25 назад такие «подделки» бродячие цыгане по деревне продавали за 15 рублей.
Старуха рассказывала про прошлую жизнь, расспрашивала что-то и её, вроде как бы готовясь что-то сказать ей самое важное. Настасья чуть расслабилась, пытаясь вспомнить всё, что знала о ней. А знала, что многим в деревнях и селах, выдергивала из больных тел коварные болезни, никогда не притрагиваясь к живой денежке, как знаку благодарности.
5.
Выплавляла из людских душ куски злобы, зависти, ревности. У сильных, но глупых, усмиряла гордыню. Осаживала взбесившихся от разгульной, грязной жизни. Скольких своими руками приняла на свет младенцев, многие из тех, отжив свой срок, уже схоронились в земле в ящиках из сосны. Знала, что за всякий свой добрый труд, с благодарностью принимала только продукты питания, а ещё тихонечко просила катушечку каких-нибудь ниток.
У одной семьи почему-то чёрных, у других обязательно только белые. Понятное дело, одни это воспринимали спокойно, другие ещё больше впадали в замешательство, животный страх, боясь попасть под зависимость от каких-то потусторонних сил. Но были и те, кому не смогла помочь, кого и сама сторонилась…
На дворе стихли все шумы, только еле слышно, дежурно, не злобно прогавкала собака. Со временем, в хате острые запахи мазей и трав притупились, больше стало пахнуть гнилым из сырого пустого подполья, в котором уже давно обвалилась земля, погнили венцы сруба, полез трухлявый гриб. А ещё перина продолжала источать запах глубокого старья. Домна прокашлялась, выпила с помощью Настасьи настойку. Замолчала, совсем притихла телом.
Было слышно как шебуршали мыши под полом, где-то под печкой. Чёрной тенью юркнула мимо неё большая кошка, исчезнув в своей дырке в полу. Опять слышно заговорила погода, уже ветром глухо подёргивая электрические провода от столба к дому. Настасья понимала, кожей чувствовала, воздух незнакомый вдыхала, который ей подсказывал, что вот-вот начнётся... И не ошиблась.
— Буду гаворить долга Настасся, ты слухай мяне внимательно. Тольки ня пяребивай! — Ладненько?
Женщина покорно, в страшном испуге кивнула головой, сглотнув предательскую слюну. Вдруг захотелось пить! «Вот он, этот монотонный, волевой, убедительный, гипнотический тон голоса! Которого все так боятся в деревне…». Быстро взмокли ладони, слух насторожился, тело потяжелело от волнения.
— Знаю, што правильна живешь на зямле. Ня раз заглядывала по тямноте в твои окна. Ня раз была в тваём дворе.
Настя ошалело напряглась. В ушах зазвенело! «Когда была?.. Совсем не помнила эту гостью у себя во дворе… И сыны с мужем ничего не говорили?..». Женщина быстро, словно веник отбросила мысли-размышления в сторону, чтобы не опоздать за словами больной. Чуть успокоилась, вытирая влажные ладони об юбку.
6.
Домна, тяжело дыша, продолжала монотонно гипнотизировать:
— За трудом тваим в колхозе, за гулянками видяла, што дурнога в тябе нет совсим. Видяла што деток в добре и взаимной помощи ростишь. Живешь не засранкой. От хлева до колыске детской, от кухни до белья, што висело на вярёвках, всягда чистым пахло и святило. Знаю, што в чистаё вядро молоко всягда доешь, чераз чистаю марлечку, родимое — процеживаешь. Последняе отдашь, — лишь ба чаловеку другому, помощью — радость принясти. Знаю, што на мужака сваво голас ня повышаешь… — вновь гулко, с надрывом закашляла.
Взглядом глаз, показала гостье на кружку, что стояла на табуретке со сколотым углом. Отпив густого травяного отвара, вытерев губы, успокоив дыхание, продолжала:
— Знаю, што няхто галодным в сямье не лажиться спать, и чужова накормишь без скуповства. Знаю, што языком по-пустому ня мелишь. Другим ня позваляешь чужих при тябе кости мыть. За пьяным сталом лицо ня теряешь, и язык на привязи держашь кода душа раздирая наболтаться. Знаю, што хрестик нательный ня снямала, дажи когда на стале под ножами врачей ляжала. Знаю, што яны просили снять яго, но ты не далася.
Настя, вся путаясь в мыслях, бешено начала вспоминать тот миг, когда она была на операционном столе, в районной больнице. «Как узнала старуха об этом?». Испуг ещё глубже вгрызся в её тело. Молча про себя, стала шептать молитву.
— Знаю, што постишься по сроку, а малитвами мир и добрату в своей хате держашь... — Долго я к тябе присматривалася…
Женщина, слушая старуху стала покрываться потом, чувствуя корнями волос на голове как пошла волнистая испарина по всему телу. «Господи! Она же, всё про всех знает!..» — сбилось с ритма трусливое сердечко, в мыслях обгоняя старуху, стараясь угадать: «Что ещё может сказать?». Внутренний голос начал бить тревогу! Она догадывалась, что не зря позвала её старуха, но никогда не думала, что речь будет идти об этом. «Я пропала… я пропала…» — испуганно натыкались и натыкались разные мысли, путаясь в липком болоте жуткой неизвестности.
— Чаво скажу, някому ня гавори, как бы ня распирало изнутри, поведать людям, што знать будешь… — ладненько?
— Конечно, конечно, ей-Богу, буду молчать до самого свету, того… — волнительным, сбивчивым звуком дрожал голос гостьи, бабьей душой ещё не давая себе отчёт, на что её толкает этот властный и повелительный голос. «Влипла!.. Муж меня точно прибьёт!..» — мандражировали трусливые поджилки, выдавая на корню провидице её никудышное внутреннее состояние. Старуха, словно чувствуя воздух вокруг, нетвёрдо взяла её ладонь в свою. Настасья вся сжалась, словно ржаное тесто. Она никогда в жизни подобного не держала в своей руке. Это были кости, обтянутые кожей, но горячие, словно остывающего воска, слепок.
Настасья вдруг мгновенно успокоилась, почувствовав какое-то доселе неизвестное нутром чужое тепло. Мгновенно исчезла дрожь, в голове прояснело, как после грозы, сгладились все гусиные пупырышки страха на руках. Во дворе опять лениво забрехала собака. Там уже вовсю стояла ночь.
7.
Из больной груди старой, снова клокотнуло:
— Жизнь тябе свою нада даживать, ступая в очень труднае дело. Людям будяшь помагать!.. До самай смерти етот крест понясешь…
Больная опять тяжело задышала, всякий раз пытаясь языком промочить верхнюю впалую губу. Грудь заходила ходуном, вот-вот готовясь извергнуть из себя очередной приступ кашля.
— Приняси мне водицы с кухоньки.
Настя пила долго, и даже впрок, правым боком чувствуя горячий дух убогой, кривенькой печи, с одиноким чугунком на краю. Подойдя с кружкой к постели, увидела на своей табуретке три стареньких, потрепанных книги.
— Вот перадаю тябе. — Беряги, изучай кажный день, някому в руки ня давай, и ня показывай… — ладненько? Бесценнае дабро передаеться по нашиму роду из далёкава-далёкава времяни. Мне от мамы досталося, а ей от сваей. Прабабушка богатай была, яще кагда жили на землях западной Бяларуси, што раниче под ляхами были. Помагала людям, до самово гроба…
Замолчала, опять глухо, уже от бессилья, не прикрывая рот ладонью, закашляла. В груди всё с посвистом – хрипело. Настасья рушником вытерла мокрый лоб старухи, мягонько промочила впалые ямки влажной выпуклой ключицы.
«Господи!.. Что она говорит?.. Крест нести! Всю жизнь помогать! Да я же простая деревенская баба?.. Почему я?.. Почему меня?..» — мгновенно вспучились вопросы, в испуганной душе Насти, после услышанного старушечьего вердикта, окончательного её заключения... Но почему-то они на язык не смогли вопросами упасть, чтобы их старухе в глаза сходу выпалить.
Душа, сердце, разум, словно под влиянием высококачественной анестезией, какого-то доселе успокоительного, плавно обрели покой, ещё больше раздражая себя каким-то диким интересом.
— Во, як бывая! Ноги словна на льду ляжать, а верх тела увесь горить, — тускло открылся впалый рот старухи, рукой откидывая с тела отсыревший, потный край одеяла.
— Это кровь плохо к ногам вашим подступает Домна Стефановна, — заботливо сказала Настасья, дополнительно укутывая её ноги в покрывало, при этом пытаясь вспомнить, и проанализировать всё услышанное.
— Ня кому родным передать свои знания и добро… В роду я адна осталася. Знаешь жа, всех вайной повбивало... — и старушка окунула Настю, в свой долгий, тайный разговор…
8.
Прошла весна, а вот и лето крылами помахало, осень на смену, на дежурство пригласив. Погода хорошая стояла, прямо как по заказу. Быстро закончилась колхозная уборочная страда. Все поля родименькие убраны, — под снег ничего не оставлено! Уставшие комбайны, ремонтированные-переремонтированные, покачиваясь, вернулись домой. Мягко плыли они к кузнице, оставляя за собой клубы, уже тяжёлой осенней пыли.
Здесь всю уборочную технику, подлечат: то искрясь сваркой пройдутся, то ключами гайки помаслают от души; одних долго и чертыхаясь, другие быстро и наспех. Каждый подшипник накормили тавотом до отрыжки. До следующей уборочной, под открытым небом спать вам красные великаны. Рядом с кузницей и мельницей, рядом с густым вековым еловым лесом, макушки которого остры и увешаны гирляндами длинной шишки. Тут же, под боком, с примитивной и убогой заправочной, где проливы ГСМ страшным безжизненным пятном никогда зелёной травой не зарастут.
Кормами обеспечены фермы и конюшня, которые на краю деревне, у болота спряталась от чужого глаза. Силосные ямы укрылись тёплой – землицей. Там преет, млеет и бродит, вкусна — кукуруза, — зимний корм, витамины — для всего рогатого скота. Пастухи пригнали свои стада, в надежде, что хороший привес напоследок колхозу дадут. От этого нагулянного привеса, их зарплата зависит, благосостояние семей. Коровники уже все отремонтированы, извёсткой побелены, готовы коров и бычков на зиму принять.
Хозяева дворов, зерно уже выписали, в мешках на телегах к мельнице повезли, очередь к мельнику занимая. Белый-белый человек, весь в муке, важно покрикивает на своих земляков, грамотно регулируя работу каменного жернова, чтобы на выходе качественную муку получить, обратно в мешки засыпать. Ей скотину домашнюю всю зиму будут кормить, и себя на стол пойдёт.
Как положено, как годами заведено, председатель колхоза организовал в лесу большой стол, с ящиком водки, с хорошей закусью, собрав всех участников уборочной. Хорошо обмыли мужики окончание страды, на крутом берегу рядом с ручьём, рядом с густым, богатым лесом, песнями горла срывая, воспоминаниями, души разбередив, в спорах пуговицы с рубашек друг у друга выдирая. На завершение, и самое главное собрание в деревне провели, с подведением итогов, отметив самых лучших, и отстающим на вид здесь всё поставили, вручили грамоты, дешёвенькие подарки, бумажные благодарности, определив задачи на будущее. Всё чин по чину прошло, как и положено при устаканенной колхозной жизни.
9.
Хорошая осень попалась в этот год. Словно по заказу дождь посылала, а особенно солнца много было и погожих сухих дней. И хлеб убрали, и корма заготовили, и картошку на своих огородах вовремя выкопали! Пора бабам порядки в хатах капитальные наводить, к зиме чистенькими готовиться.
Собрав грязные мешки, половики, пыльные ковры и другое тряпьё, дружно потянулись бабы к озеру, толкая впереди себя гружёные тележки. Там на кладке (старые деревянные сани, на которых зимой на тракторе когда-то возили колхозное сено и солому) собираются женщины, — постирушки знатные устроить. Сани одним концом держится за сухой берег, другой конец спустился в воду.
Этот край деревни монотонно оглушает звук деревянного «пряника». Задрав высоко юбки, на коленях ползая, им сибирячки лупят, выбивая грязь из тяжёлой тряпки, периодически засыпая её то «лотосом», то натирая вонючим хозяйским мылом. Потом утомительное, с охами и ахами тяжкое полоскание устраивают, и опять всё с начала, и опять всё снова.
На берегу озера, за изнурительным трудом, встреча у баб. Многим бабёнкам за много месяцев удалось встретиться на кладке — первый раз. Здесь языками они сойдутся, внахлёст выкладываясь, друг перед дружкой — последними новостями. И сплетни перекочуют, слетая с одного языка, и липким зацепятся за другой.
— Вся деревня говорит, что твой Колька больше всех в бригаде намолотив зерна в этот год? — полоща половик, лениво говорит одна из женщин.
— Так он не слазил с комбайна всю уборочную, — да и не ломался. Ещё погода помогла, а главное, в рот ни грамма не брав, — радостно испустив улыбку, парировала жена лучшего комбайнёра бригады, колхоза имени Надежды Константиновны Крупской.
— Что, у санаторий путёвку говорят район дал ему? — продолжает наступать самая любопытная. Слегка краснея, жена хлебного стахановца смущенно отбивается:
— Да-а... дали! Поедет после ноябрьских в Белокуриху.
Самая любопытная отстала, остыла. Зато та, что любит ехидно, язвительно уколоть, с улыбкой до ушей, пуляет слова, будто бы стрелы, прямо в сердце жене хлебороба:
— Нин-н, а не боишься? Там же с городов разных, молодые фигуристые стахановки тоже поприедуть! И как ухватят за «штурвал» твоему молодому комбайнёру — передовику?.. По озеру, от берега до берега, мгновенно пронёсся громкий, звонкий бабий смех.
10.
Вдалеке, из леса вышли две женщины, и медленно пошли вдоль озера через мост, в сторону людских огородов. Первой, с кладки увидела их самая молодая. Вытирая посиневшие руки об подол юбки, глядя вдаль, сказала:
— Во-о!.. Глядите!.. Стасевичиха с «Ладненько» из леса идут!
— Да они с весны по тайге лазают, — спокойно высказалась другая.
Та, что отстиралась и уже укладывала мешки на тележку, тут же встряла:
— Мой, когда берёзовые заготовки весной для топорищей рубил, видел их вместе, аж за горелым болотом! Потом засветилась взором, что-то вспоминая, подошла на край кладки, стала пружинисто раскачиваться на конце доски.
— Смотри Люська, докачаешься! Поскользнешься, улетишь! — предупреждает самая пожилая, смахивая мокрую прядь волос с глаз, ползая на коленях по сплошь замыленной воде, достирывая очередной самотканый половик.
Люська бабёнка крепкая, прыгучая, вёрткая — только усмехается! Бойко поддёрнув выше юбку, начинает, красивой, загорелой, крепкой ногой воду гонять, тяжелыми брызгами себя веселить, с лица не снимая улыбку, очередные воспоминания на язык выкладывая:
— Говорил, как увидев их в тайге, аж испугался, схоронился за валёжиной. Наблюдал за ими. А они, говорит: ползают на коленках по траве, и что-то ищут, постоянно толи шепчутся, толи молитвы читают. Как что-то сделают, — так крестятся!
— Что ищут? — траву ищут, — разве не понятно, — нервно выпалила всё та же, самая пожилая и тихая, у которой эта стирка забирала последние силы. Закончив бить пряником» половик, восстановив дыхание и умыв холодной речной водой лицо, добавила:
— Да они же лечебную траву собирают! Чтобы потом лечить нас всяких…
А Люська, во весь рот улыбаясь:
— Так вот! Мой, говорил: лежу за лесиной и боюсь, что ко мне подойдут, — что тогда говорить? Мужик в тайге, и за бревном живой лежит, ручки скрестив на пузе? Что подумают бабы, — а!.. Прям смех и грех! Он у меня, Домну боится как огня! Говорит, удруг, что нашепчет при встрече, что потом что-нибудь отвалится!
— А что, есть чаму отваливаться? — гогоча, опять встряла в разговор, круглолицая, курносая любительница подначек, укладывая очередную стопку чистенького на тележку. Опять вся кладка затряслась от смеха. Громкий, душевный бабий смех улетел в лес, и оттуда вернулся снова чётким эхом, проскользнув по тихой сине-зелёной воде тихого озера.
11.
Женщины затихли, успокоились. Пожилая и тихая, страдая одышкой от удушающего запаха хозяйственного мыла, не громко сказала:
— Люди говорят, что Домна всё передаёть Настасье. С весны по лесам и болотам шастають. Пастух Васька их видав с травой, когда шли со старых карьеров. Видев, как яны в муравейники бутылки запихивали, как смолу с листвяков соскрябали.
— А я щё думаю, куды это Настя всё лето за огородами идёт в другой край, — выполаскивая тяжёлый грубый мешок, удивлялась самая молодая, самая красивая, с безумно васильковыми глазами, с ямочкой на щеке.
Вдруг где-то в деревне заиграла гармонь, нежно и мелодично вытягивая знакомую мелодию, еле улавливался девичий смех, лай собаки и дрынканье недорогого мотоцикла. Первой, на гармонь отреагировала Люська. Замерла, бросив щётку, задрав раскрасневшиеся лицо к небу, стала нашёптывать слова, пытаясь правильно в воздухе уловить нужную интонацию. Уловив, — масляно и нежно потянула:
…Только слышно на улице где-то
Одинокая бродит гармонь.
Подхватили все:
То пойдёт на поля, за ворота,
то обратно вернется опять…
Словно ищёт в потёмках кого-то
И не может никак отыскать.
— кроме самой пожилой. Той тяжело доставалась стирка, как и дыхание, она уже вся из сил выбилась, таская длинный, тяжеленный половик по воде, и конечно ни о каком пении не могло быть и речи.
С отвесного берега, к воде, строем спускалась команда шумных гусей. Самый главный гусак, важно и смело, первый плюхнулся на воду. Развернулся к своей семье, вытянув шею в небо, хлопая большими крыльями, загоготал, испугав поющих и работающих женщин. Стая белых и красивых птиц, переговариваясь, медленно, бесшумно поплыла в сторону далёкого острова, из угла которого, выплывает тёмной водой не широкий ручей, откуда озеро начало имеет. Там очень хорошо, там не глубокое дно, там сказочная тишь вокруг, и продовольственная благодать.
12.
Потихонечку стихает активная работа во дворах у колхозного человека. Покинув добрую землицу, перекочевали все овощи из огородов и огородчиков в подполья и подвалы. Всё засолено, замариновано, заквашено, варений много сварено, — в банки залито, закатано. Давно покосы в покое оставлены — зароды ждут своего часа, — зимнего, снежного, — чтобы трактором их развезли в каждый двор.
Веники березовые, лохматые на чердаках головами вниз зависли сонные, им жизни — до жаркой бани. Дрова у всех завезены, попилены и поколоты, под навесами сложены. Деревня готова к зиме. Скоро большие холода придут сюда. Завтра, Покров день настанет — Праздник Владычицы Пречистой.
13.
Поздний вечер. В доме у Домны натоплена печь. Всё чисто убрано, вышкреблен пол, с травами намыт. Чистый рушник обрамил старенькое зеркало, укутали себя маленькими рушниками и все иконки в хате. Пахнет свежей побелкой, а ещё ржаным свежеиспечённым хлебом. Его тёмные круглые головки ровненько укрыты полотенчиком на крохотном столе.
А ещё слышно душистую герань. Редкие кусточки с зелёно-красными макушками выглядывают из-за штор-задергушек на окне. В маленьком тёмном закутке, под названием кухня, в углу на стенке висит самая маленькая иконка. Образок, как живой, смотрит на избяную жизнь, периодически бликая робкими огоньками, мутно высвечивая лик Пресвятой Богородицы. Это в старой плите, через большие трещины-расколы языки пламени остывающее, пытаются бесшумно, танцем света сыграть, озаряя крохотный уголок бабьего одинокого ухода.
На улице, какой день ветер, как пьянь последняя шумит, извергается. Настырно, безжалостно трепет в палисаднике коренастую, ветвистую черёмуху. Чтобы не быть треснутой, поломанной, совсем погибшей, деревце безвольно, покорно кланялось дикой стихии, иногда постукивая тоненькой, упругой веточкой в стекло, выстукивая какие-то совершенно мистические дроби. А к ночи вообще разошёлся, с диким воем гудит, словно не выспавшийся — злится, зловещим напором холодного воздуха тонкой, сухой жердью прибитой к хате, ухмыляясь играет. На конце её когда-то скворечник висел, от времени давно рассохся, рассыпался, свалился. Одинокая, кривая бьётся об угол хаты, вселяя в Настасью неприятные мысли, предчувствия. Гостья лицом — спокойна, телом и настроением не суетлива.
Правда, с приходом в хату успокаиваясь, привыкая сердцем и глазами к чужому жилищу, ей даже казалось, что это постукивает не жердина, а сердце её пугливо ищет успокоение, предчувствуя предстоящее…
— Вот и пришев мой час, Настасенька… А ты тольки не плач… — ладненько?
Старуха взяла в свою руку, руку гостьи. Мгновенно, как много месяцев назад в тело женщины влетел знакомый дух спокойствия и уверенности.
И слезы где-то наполовину пути, застывшими капельками пристыли.
— На всё воля творца нябесного! Вишь, ён меня не абманув… — сухими, обезвоженными губами шепчет умирающая, раскинув тёмные руки на одеяле. Лежит вся чистенькая, ухоженная, с пряменьким проборчиком серо-стальных волос посередь головы. В длинных разноцветных носках, связанных в «колечко» под самые колени, в чёрных рейтузах, в батистовой кофточке, с кружевным чёрным воротнике, с какими-то старинными, может дорогими бусами на груди.
Настасья не отрывает взгляда от среднего камешка. Самого большого. Он даже в темноте чудно светится. «Какой диковинный свет теплится в нём, словно человеческий глаз в полумраке блестит, как будто на меня смотрит» — думает женщина, не находя сил оторваться от его живого излучения.
— Забыла… сходи, посмотри печку… прогорела, аль нет? Если совсем угольков нема, — закрой! — с перерывами, на одной ноте звучит просьба, из ввалившегося беззубого рта.
В след дополняет: «Везде повыключай свет, тольки на входе оставь». Старуха хорошо слышала, как клацнул металл, сначала — дверкой топки, потом юшки. Настя вернулась на своё место, уже в полумрак, с чёткими уже тенями, с более глубокой, таинственной тишиной.
— Кляксу забярешь сябе, хай жив-е у тебя, — ладненько? — поглаживая кошку, спокойно роняет слова старушка. Взгляд её глубоких глаз, полный духа и спокойствия.
14.
Настя обыденно, покорна, кивнула головой, сознанием совсем ещё не веря, что такое видение может сбыться, когда так живенько ещё выглядит такой старый человек.
— Корми яе исправно. Сама голодная будяшь, а яе обязательно молочка налей. Мышей яна ловить харошо. Но молочко всегда лини, свеженького тольки, подоянного, — ладненько?
— Конечно, конечно, — уже совсем спокойно реагирует селянка, совсем расслабив спину и шею.
— И… смотри на небо… Як тольки полная луна взбяреться туды, кошку выпускай на вулицу… Яна сама будеть в ети дни стоять перяд дверами.
— А в мороз? — удивлённо переспросила Настя.
— И в ён тожа выпускай.
Опять изба наполнилась зыбкой тишиной, непонятным ожиданием…
— А сячас пайдешь дамой… Не ложися тольки спать, а слухай наш край, — ладненько?.. Как услышишь, собаки вой у небо, можашь баб собирать у мой дом. Чистае ляжить приготовленное в шкапу. Вода в бане нагретая. Тольки смотри, там свет справа за оторванной доской уключается. Впотьмах можно и лоб расшибить. Потолок-то низкай, уже наполовину разрушаный.
Домна говорила спокойно, по-деловому, как будто бригадир в конторе давал указания, — даже при разговоре, одной ногой почесывала другую.
— Позавешь тока, Верку Зубрицкую и Зосю Мицкевич.
Настасья, проведя ладонями по лицу, как бы приводя себя в чувства, ещё до конца не понимая серьёзность сказанного, тяжело вздохнув, спросила:
— А куда собаку девать?
Спросила и почему-то краснея, застыдилась своему, такому глупому вопросу. Полностью осознавая, что кто-то второй, кто живёт вечным спорщиком в ней, не верит, что этой удивительной, сильной, загадочной, очень много знающей в жизни старушки, не станет уже к утру. «Нет!.. Нет!.. — Это сон!..»
Настасья опять провела двумя руками по лицу, закрыв глаза. «Нет! Это всё неправда!..» Хотя по жизни точно знает, что Домна Стефановна никогда пустого вокруг себя не крутила, не творила, не эмитировала.
— Ивану — кузняцу скажашь, штобы яго забрав на кузняцу к сябе. Я яму ужо гаворила, ён зная усё. Ещё! — Я тябе наказывала, повтарюся: — избягай разговоров на глаз, на одиночку с Дуськой Романович! Ня смотри ей в глазы... — Старонись Нинку Дранко! У яе язык дюжа паганый… — многим она пакостей сделала в деревне… Дуська чёрная будеть страшно и долго помирать, ты уж сынам подскажешь, штобы потолок трошки и крышу разобрали, дабы матке помохчи отмучиться...
Жердина на углу дома, по-прежнему противно скрипела. Насте казалось, что вся хата как живое существо — где-то из подполья вздыхает, на крыше — воет, из кухни смутно стонет, до последнего сохраняя в своём маленьком пространстве жизнь, и какие-то неизвестные колдовские таинства.
— Иконки усё забярешь сябе, и ишо то, што будя карандашом указано на обратной стороне самова маленькога зеркальца у хате. Усё, што в хате, сожги на огороде. Ничаво ня кому не давай, дажа есля будуть слёзна просить, — ладненько? Ни со двора, ни с хаты! Сама больши нячо ня бяри. Да, карточки моих деток и Иосифа моего, вбитого муженька, усе повытаскай с рамочак, а рамки у костёр! — Усё в костёр! Усё туды! — задумчиво повторила несколько раз старушка, плавая где-то в своих думках, поглаживая рукой свою верную Кляксу.
15.
Настасья боролась с собой, не зная как вести себя, что говорить в таких случаях. От волнения одна нога стала непроизвольно, нервно трусится, на лбу выступила испарина.
— Бригадиру скажашь, штобы ён никово у хату ня пускав жить. Ни малодова, не старова… Скажашь, — я так сказала! Ён пайметь усё… Пусть разбяреть дом. Людям брёвна и дасочки раздась на сарай какий, хлев можна, баньку… Штобы на етом месте, трава густая выросла, а средь етой травы, сама посади бярёзку тонянькую… своими ручками, — ладненько?
Настя, находясь под властью глубокого впечатления от происходящего, тихо приподнялась, наклонилась и поцеловала в щёку умирающую. Нежно, деликатно взяла двумя руками её сухенькую, тёплую восковую ручку, ближе подалась и дрожащим голосом прошептала:
— Ты прости меня грешную! Знаю, что будешь незримо со мной рядом. Ты уж подскажешь мне, если вдруг я не туда сверну, или слово не такое захочу сказать. Сердце мне это подсказывает, что не оставишь меня в трудную минуту.
Старушка, блеснув искоркой радости, в своих потухающих глазах, криво улыбнулась и прошептала:
— Вот умнячка моя, усё привильна ужо думаешь. Ето тябя создатель всевышняй не оставить. Домна чуть-чуть повернулась телом к Насте. Кровать, сухо, еле слышно проскрипела. Она старая, железная, скрипучая, тоже прощалась со своей хозяйкой. Последний денёк лежит старушечье тело на её панцирной сетке.
Тихим голосом из груди:
— Погодь чуток, помалчим давай! Я з мыслями сабяруся, и мы прайдемся з тобой по дяревне…
Настасья, вся какая-то растерянная, несобранная в мыслях, понимая буквально сказанное, резко, но не громко, вступилась:
— Какой идти-и?.. На улице ж такая темень, дикий ветер!
— Заглянуть хачу у будущае нашай дяревни Настасся, годков так на тридцать у пярод… На боле, сил уже няма. Я пойду по дяревне, а ты мяня не останавливай, и ничаво ня спрашивай. Я буду гаворить, а ты мовчи! Мовчи, и ня прикасайся ко мне, як бы тяжко ня будеть у душе, — ладненько?
16.
Многое познала Настасья, общаясь с этой старухой, наделённой какой-то странной энергией прозорливости, в голове которой хранилось совершенно живой памятью, неимоверное количество знаний в любых областях жизни. В роду, которой и польской и белорусской и русской и цыганской и еврейской крови намешано, поэтому отростков родни должно на западе страны где-то целые ветви остаться, да кто искать будет?.. Да и как?.. Да и зачем уже?..
Поначалу испытывала страх, идя огородьем на встречу. Но потом всё в душе наладилось, потому как поняла, что она сама уже хочет всё большего и большего контакта с ней, в глубине души прекрасно понимая: ей никогда не постичь того, что имеет, накую огромную силу влияние. «Это даётся от рождения!.. Это переходит с кровью!» — всякий раз думала Настя, засыпая, поглядывая в окно на странную луну, к которой с таким трепетом относится старуха, к которой скоро, она уже будет сама, так же относится.
При каждой встречи всё больше и больше убеждалась, что «это» тянется у них по их древнему роду, по линии прабабушки, по их древней богатой фамилии. Бесценные книги о многом говорили, они главная ценность теперь в жизни Настасьи.
Лежит на скрипучей кровати Домна, над ней висит старенькая рамка с фотографиями её всех сыновей и другой родни, и спокойно ждёт своего конца. Матово-серые фотокарточки хранят запечатлённые образа прошлой жизни. Никого уже в живых нет — кого война забрала, кто в ящик сколоченный, по стандарту сбитый, и по сроку, и не по сроку слёг.
Тусклый бледно-жёлтый свет сочится через тяжёлую занавеску, вытеняя на стене чёткие кривые тени умирающей и рядом сидящей женщины. Настя чуть покачивается, закрыв ладонью рот, в мыслях разгребает хаос, при этом заворожено смотрит на старинные бусы, с таким необычным камнем посередине. И тень уродливо кривится, словно качается зверем-чудищем на самой лампочке. Кошка рядом, руку старухе греет, испытывая на себе её лёгкое однообразное поглаживание.
У Домны пересохло в горле. Она как-то страшно скривилась, посунулась телом, задвигала плечами, сгибая и разгибая в коленках ноги, точно пытаясь выбраться из каких-то невидимых пут. Глаза её расширились, сухая грудь поднялась, шея изогнулась, заваливая седую голову набок. Впалый рот искривился, оживились большие морщины на лбу, будто внутри тела что-то, или кто-то зашевелился, ожил. Настя испуганно метнулась к кружке с водой.
Испив, с мучительным изломом в голосе, в очередной раз, хлебанув открытым ртом большого воздуха, старуха простонала:
— Зн-наю, што етим отниму после-е-дняе свои силы. Делаю для тябе ето… Провидица мягко, без силы высвободила свою руку из ладони Насти. — Для тябе Настасся, — ето будеть испытанем!.. Дюжо большим…
Опять в хате все стихли, в тягучем ожидании ожидая развязки.
Вдруг большая размытая тень медленно проплыла по стене над старухой, с каким-то уродливо длинным носом, губами, кривой бородой, исчезнув в старом крашенном-перекрашенном шкафу. Настя в страхе резко дёрнулась, почувствовал кожей противный ходок. Развернув плечи и голову назад, глянула за свою спину в маленькую комнату. Никого! Только на фоне сумрачных убогих стен, два чёрных окна, как два звериных глаза дико смотрели на Настю.
У женщины от страха заколотилось сердце, тотчас пустив знакомую дрожь по телу.
— А счаса... выключи свет, и зходи на уличку, отдахни от мяне. На крылечке посяди. Воздухом лячебным, холодным, лясным подышись… Як ветер з лесу выветрить усе трявоги и сомненьня из твоей души, — тоды заходи у дом. В хату зайдешь, свет не уключай, сядешь молча и нячо мяне ня спрашивай, — ладненько!?..
— Воля ваша! Воля ваша! — согнувшись, задом вытягивала себя Настасья из крохотной хатки, из цепких клещей страха, на ходу шаря рукой по стене, чтобы притушить свет.
17.
Разбитой рухлядью плюхнулась баба на холодные доски крыльца. С наслаждением, глубоко глотнула много свежего воздуха, от чего легонько, сладко закружилась голова. Потом всё успокоилось, прояснилось. Только внутри души ещё студнем колыхался беспокойства ком. Женщина понимала, что той растерянности и смятения уже нет в её теле, как когда-то, когда она появилась в этом хате первый раз. Много уже знала, многое могла объяснить, но всё равно, в душе предательски крохотным угольком, таился маленький испуг, перед предстоящим необычным испытанием.
Холодный, ночной воздух быстро освежил сознание, лёгкие, успокоил кожу лица, шеи, рук. Небесный колпак совсем не радовал звездами. Оттуда свисала кромешная мгла, размазав по небу, непроглядную чёрно-синею краску. Кривые чёрные полуразрушенные дворовые постройки замерли в ожидании окончательной развязки. Только одинокий кривой скворечник, в котором уже давно никто не живёт, рассохшейся пустой головой свисал над хлевом, как живой, — на жердине поскрипывал, видно уже предугадывая, что скоро здесь ничего уже не будет. Трехлитровая пустая банка, вниз горлом свисала на колу оградки, от ветра, внутри неё неприятно подвывало, по-звериному ныло.
Холод на улице — в душе тоже. Первая изморозь охладила доски крыльца, — руками и задним местом женщина это чувствует, но терпит — ждёт! А чего? — и понять не может. Всё в голове пляшет, падает и меняет формы. Понимает сознанием селянка, что непонятное творится с ней… А времечко всё тикает и тикает на стареньких ходиках в хате. Настя словно впала в сон, — в забытьё. Не помня себя, с крыльца поднялась лёгкая, — пустая на эмоции. Не своими ногами вошла в черноту хаты, в пятнистый сумрак, будто бы кто-то незримый вёл её под руку, в этот самый старый дом в деревне.
По скрипучим полам шла уже смелая, мягко ступая по самотканым длинным половикам, привыкая глазами к темени и нечетким силуэтам, скромной старушечьей обстановке. Чтобы не упасть, осторожно села на табуретку, с прощупом пространства. В полной зге, ели-ели угадывалось движение правой руки старухи. Домна продолжала гладить кошку. В избе стояла гробовая тишина. Угнетающе давил низкий потолок, сплошная стена без окон. Чёрное пятно коврика на стене с вытянутыми четырьмя концами, как распятая звериная шкура. Домна молчала. Минута, другая, тикала невидимыми стрелками часов на стене, выбирая, выскребая последние часы старушечьей жизни.
И вот, с закрытыми глазами, оставив свою плоть на перине, улетев в сознании со своей душой в другой мир, не своим голосом Домна заговорила:
— Иду з етого краю дяревни…
Настю холодом обдало спину. Её тело вздрогнуло, от этого чужого звука, что исходил от старухи. Вслед по телу пронеслись тысячу испуганных мурашек, даже жилы под коленками от страха сжались, даже в груди дыхание прихватило, лёгкий душок паники поперёк застрял…
— Иду в синям дыму… Ня вижу на етом краю домов Макара Шукевича, Соньки Крутько и Васьки Шарковского. Одни чёрные головешки от изб осталися. Вроде как из лесу огонь лавиной сюды примчався. Там тольки спаслись кривыя заборы, у траву завалянные. От хатёнок только подполья осталися, у небо тёмными заросшими страшными ртами смотрят…
18.
Тотчас всё спуталось в голове Насти, страх мгновенно спрессовал её мысли. Она ещё не понимала, что это очень и очень серьёзно, что говорит старуха. Она думала только о голосе: чужом, доселе совсем незнакомом, металлическом, не земном, совсем атрофировав чувство восприятия услышанного.
А Домна двигалась дальше:
— Тихонечко выхожу к нязине. Поворачиваюся к фермам, к коровникам. Разрушенныя яны стоять, стенами сломанные и коровок там нет боле. Тяжко дышать, много-много дыма вокруг…
В этот раз женщину передернуло, глубиной души, мозгом зацепившись за невероятные ужасы, которые вроде видит Домна Стефановна. Тут же ужаснулась: «Ка-а-к поломанные?.. Как коров нет?.. А где они?.. А почему столько дыма?.. Почему столько домов пыхнуло?..». В мыслях, стала спрашивать Домну: «А что-о случилось?.. Забрали, что ли их у нас и отдали в другую деревню?.. А может, тоже сгорели?.. А где бабы наши тогда работают?..
Настя ещё сознанием не веря услышанному, всё больше почему-то возбуждалась, пытаясь в мыслях, с каким-то недовольством подтолкнуть старую: «Родненькая наша... ты далее-далее пройди... там же ещё две фермы должны стоять, с шиферными крышами, с котельными по бокам».
Но старуха, ни чужих мыслей, ни глаз, ни человеческих терзаний не слышала и не видела. Она шла в другом времени, в другом мире, дальше и дальше:
— Иду я к откормочной площадке. Нет яе там... Там в моих два роста конопля густыми зарослями ростёть по усей разбитой делянке. Вижу: молодые совсем парни, на дорогой машине у краюшки стоят, в мешки нещадно её скубут. От площадки, тольки столбы стоять, кривые, неприкаянные.
«А почему её поломали?..» — опять вопросы, серыми пугливыми воробьями повылетали из Настасьиной головы. «Кому ж она-то мешала?.. А впрочем, если нет коровников, зачем она тогда».
— Иду в тайгу, иду к самым красивым полям, коих дарога на две половинки посредине разрезая. Вижу, далеко-далеко, тайга наша горит! Навстречу мне едуть большия иностранные машины. Яны круглый лес смело на сябе вязуть. Дороги все разбитыя, с канавами большими, по коим боязно ити. Подхожу к полям. Там давно ничаво не росте, вижу тольки сосонок рядки, они из лесу на поля густо наступають.
Во дворе вдруг что-то рухнуло, упало или сломалось от ветра. Но старуха даже не дернулась: ни интонацией слава, ни телом, ни рукой, которой продолжала гладить чёрную кошку. Так и продолжал безостановочно звучать чужой, незнакомый голос в хату.
— Дудками покрыты усе поля и кустами по пояс... Со стороны Сенькиного покоса, поле сплошь заросло молодой густой сосной... Людских покосов совсем ня вижу… На Антоныча покосе, теперь лесосека. Уся деляна завалена сучьями, макушками сосны, тут и кедра сучья вижу… Кругом одни пни и пни… Далидовича покос увесь зарос молодой осинкой с бярёзкою, видно давно брошан… Больно дышать в дыму… Пойду обратно в дяревню.
19.
У Насти внутри всё горело! «…Ай! Зачем же кедр-то пилят... даже лес на людских покосах бессовестно трогают, — угробляя покосы!? А где ж своим коровам тогда сено косят?.. — Господи! Почему? Как такое можно!.. А почему поля брошены?.. Там же хлеб всегда сеяли… Оно же самое большое и красивое вокруг?.. А почему тайга горит так близко?.. Такого же никогда не было, чтобы столько дыма было в деревне, чтобы так жутко горели несчастные избы... Нет! Нет! Это дьявола происки, он хитро перехватил где-то по дороге больную старуху, и сейчас измывается надо мной, через кривой беззубый её рот, сообщая такие страшные вещи.
«Домна! Домна! — Очнись! — Ты что-то напутала!..» — хотелось крикнуть Насте, кожей чувствуя, как липко взмокли ладони, как десятки капель пота, от страха выступили на лбу, на переносице. Ей стало совсем душно. Рукой бросилась к горлу. У горла «разодрала» фуфайку, платок, дёргала крепкую пуговицу тёплой кофты, чуть с нитками не выдрав. Пытаясь оголить горло, в спасительной надежде ухватить недостающего воздуха, и не оборвать в своём воображении красочную страшную картинку всей дороги провидицы.
— Иду к мельняце, между битых, перевярнутых и поломатых комбайнав, што по правую и левую строну стоять в бурьяне, — страшными словами лилась и лилась старушечья речь.
Настя, держа себя за узду, как урусливую кобылу колхозник, не сдвинувшись с места — молча, страдала: «Домна-а! Что ты говоришь такое?!.. «Комбайны, перевёрнутые в траве»… Домна! Родная! Скажи, что случилось в деревне?.. Почему конопля растёт там, где такая красивая откормочная площадка была?.. Почему её молодёжь собирает, а?.. Почему везде дутки?.. — почему зарослям, кустам там раздолье?.. Почему комбайны битые?.. А чем же хлеб убирают?..»
Без передыху и остановок идёт провидица, — по деревне будущего путь держит:
— Подхажу к мельняце, — вижу разломатый на две паловины камянь-жернов. На месте хде была мельняца, яма вадой наполнянная стоить, глубокая…
Настасья, невольно закрыла глаза, пытаясь представить эту страшную яму, на месте мельницы. «…Подожди... Домна!.. Подожди!.. Охлынь!.. А как же мужик деревенский без неё обходится, а? А где ж зерно перемалывают на муку? Почему яма с водой? Мож, это воронка от бомбы? Мож, война придёт к нам?». Настасья страдала, качаясь из стороны в сторону.
20.
Ей так хотелось дёрнуть за руку старую, чтобы не слышать, что будет дальше. Она уже понимала, что доброго уже не предвидится... «Беда!.. Какая-то беда обрушилась на наш край…», — это уже было ясно Насте. А Домна не останавливалась. Она шла по родной деревне. Деревни будущего, — по деревне 2017 года.
— Чераз авраг, чераз ручей перехажу, на самые большия поля, што у сухого листвяка всегда стояли ровными большими лапиками…
Гостья сжалась вся внутри, больно ухватившись рукой за край табуретки, не обращая совсем внимания на занозу, что впилась в палец от сколотой трещины (поля были родные, любимые — на них с самого детства работала).
— Совсим ня вижу я етих полей. Там сосны стяной стоять… Там осина и бярёза своими листами колыхтят на вятру, там ромашка большая, средь деревьев, своимя белыми рясницами в небо смотря… По краям, от пиленного леса, старогодние горы высохших макушек сосны на солнце сохнут…
Селянка боролась с собой, ей так хотелось крикнуть: «Домна, родная, — как полей нет?.. — Ты поверни правее, к леску!.. Туда, где листвяки стоят до самого неба!.. Там ещё внизу болото есть не топкое, где смородина растет пахучая». Ну, не может такого быть?! «…У кладбища нет, у площадки нет, и здесь выходит тоже!?..» Как же так?.. А чем кормит мужик свою скотину, себя, родину?!.. «Как деревня живёт без своего хлеба?». Её руки не находили покоя, сердце плакало. В душе всё колотилось, дурным танцем плясалось: «Домна!.. Ты ж, ты ж, ты явно идёшь не по нашей деревне?» — хотелось истошным криком крикнуть Насте, — дёрнуть, прикрыть ладошкой ей рот, успокоить, вернуть её в обычное состояние. В оправдание, в успокоение — принимая только то, что это бредовые галлюцинации, доселе неизвестного сна — неизученные выкрутасы.
Негодование рвало её грудь на части. «Нет! Нет! Это всё неправда!..», — страшные известия, словно осы болюче жалили её прямо в сердце, от которых закипала кровь. «Этого, просто ни при каком раскладе жизни в Сибири, не может случиться!.. Домна! Знаешь!.. Знаешь!.. Наша великая партия такого не допустит никогда!.. Наш председатель, Савелий Моисеевич не дозволит всё здесь гробить!..» — пыталась успокоить себя несчастная баба, вся изломленная, словно побитая, до жути неуспокоенная, не зная, куда деть такие вдруг большие, кривые, взмокшие ненужные свои руки.
«…Как так? Мой батька, с твоими родными братьями, их самые трудные, за болотом корчевал… Лежат же их косточки где-то на чужих и своих землях, среди сотен тысяч таких же, спрессованных от времени, от людского циничного бессердечья, забытья, до сих пор ненайденные. Лежат, страдают, и от таких известий, точно, наверное, с криком косточки их переворачиваются…» — продолжало вариться и вариться в душе Настасьи, самое горькое варево в её нелегкой жизни. «Ну, как поле бросить?.. Это же преступление! Неслыханное, чудовищное!.. Такого на Сибирской земле никогда не было?.. Сибиряк никогда землю не предавал…» — гудела и клокотала боль во всём теле гостьи.
21.
Губы пересохли, горечь по горлу всему размазалась, стало тошнить. Так хотелось пить, хлебнуть холодного, свежего-свежего ночного воздуха, и воды, воды, воды со своего колодца почему-то. «А где же, мы хлеб будем растить? Скока слез и пота они забрали у деревенского мужика, когда такими ровными и красивыми их сделали…», — вились в груди вопросы, а ответов, как не было, так и нет. А старуха продолжала дальше со звуком двигаться:
— Вот, подхожу к кузняце, — к зярнохранилищу, — к гумну... Нет там больша ничаго!.. Усё порушено!.. Нет тама жизни боле.. Заборы лежать на зямле. Тольки кузняца без окон и двери стоить серая, кривая, одинокая. Горн разрушан, давно колхозник оттудава ушёв, — говорит провидица, не меняя стальной тон голоса. Настя, сквозь слёзы всхлипывая, про себя, отчаянно шептала: «Родная наша спасительница, скажи… — мож война придёт на нашу землю… — скажи? Такое не может быть на крестьянской земле, чтобы всё поломанное было!» — её трясло, стало ещё больше тошнить от переживаний…
— Подхожу я к конюшне. Трудно мне идти, — монотонно, бесстрастно, отрешенно продолжает говорить чужой голос. — Борщевика стена стоить, не пайду дале я. Трава большая там вязде. Нет загонов, нет канюшни. Вижу тольки старое колясо в траве от тялеги и маток провалоки от тюков саломы — боле ничаво там нет… — пустота тяжкая.
«А… а, лошадки куда делись родные, — а?, — закрыв лицо, рыдая, кричит про себя Настя. «Как без них в деревне народ живё-ё-т?». Женщина, в ворохе всего услышанного, понять не может, как такое может случиться в родном селении? «Нет! Это всё происки диавола», — думает Настя! Это он хитрый, ловкий перехватил Домну на её прозорливом пути. Это он страшный, коварный говорит своим демонским голосом, через губы Домны, сообщая такие страшные вещи бедной женщине.
— Подхожу к озеру, — старуха вдруг замолчала. Потянулось время, духота повисла в темноте, в хате. Настя, медленно вытирая глаза от слёз, замерла, напрягла слух:
— Ня вижу я озера, лес стоить стяной от острова до места, хде лодки ставили мужаки. Тольки у платины, малянькая лужа на солнышке зеркальцем блястить.
И платины няма, там зямлёй усё засыпано… Хотела закричать баба, только якорем держала её рот «слово», что давала умирающей: «Как нет озера?..», — хватаясь за сердце, в ужасе, в воображении понеслась Настя в другой конец деревни, где оно живёт, рыбное и красивое радуя деревенский люд. «Куда оно подевалось? Там же ручей бежит, оно не может просто умереть!», — не унималась про себя женщина. «Нет!.. Нет!.. — Всё ясно! Это происки диавола! Поверю, что можно, имея нерадивого хозяина: сломать ферму, мельницу, гумно, и поля запустить!.. Но-о, чтобы озеро умертвить? — Этого, ну никак не может допустить наш мужик?..».
Болячкой, жуткой раной хлыстала в Настасьиной груди кровь отчаяния и беспомощности. Ей хотелось крикнуть на всю хату, вцепиться в руку старушке, спросить: «Какая такая беда, навалилась на нашу деревню, что в таком СРАМЕ и ГОРЕ живёт она?.. Может американцы бомбу вероломно, обманчиво бросили?.. Может, какую заразу ученые из пузырьков своих повыпускали невзначай, и мужик наш разума лишился?».
22.
Настя стала мять свои ладони, ногтями больно впиваясь в кожу. Надо было сделать очень больно, чтобы проснуться от услышанного. «Нет!.. Это сон! Я не хочу доживать до такого времени, когда деревня будет такая!.. Нет! Нет! — Это бредовые шатания умирающей души… не более… Её сатана ведёт под ручку, совсем ослепив её правдивый глаз!.. А если?.. Ну, если это… — то я не хочу увидеть мёртвую деревню, лучше помереть сейчас…», — больно бичевала свою взмокшую душу несчастная женщина, словно сыромятным кнутом, выхлёстывая целые куски мяса с подраненного тела.
А провидица уже выходила на единственную улицу деревни.
— Вижу... у том краю разрушенныя колодцы, разломатыя дома у Машки Шабловской, у Сашки Степанюка и деда Давыда. Ня вижу людёв на улицы, ня стоять трактора и машины у дамов. Нет дятишек бегающих по улице. Одинокия тольки старики сидять на лавках. Везде трава большая под заборами стелится… Магазин досками забит…
«Ка-а-к забит?..» — округлились глаза у несчастной. «Такого в деревне, ну не может быть, — чтобы магазин не работал, — кричала, мучаясь, душа несчастной. «А где ж люди сахарок покупают и деткам конфетки? А где бабы мыло с одёжкой берут? Они што, совсем брошенные живут?.. — Нет! Это сон!.. Нет!.. Нет!.. Такого в деревне не может случиться?!..», — пыталась успокоить себя Настя, окончательно думая: «…Точно!.. Это же Домна перед смертью, хочет меня через последние испытания провести, через страхи прогнать!.. — проверить меня на силу верности и терпения камень. — Как же я сразу не догадалась, полоумная!?..» — успокаивала себя женщина, вытирая платком набухшие от слёз глаза.
Настасья, в напряжении вслушиваясь в каждое сказанное слово, в воображении представляла «такую» деревню. Как за спасительный плот хваталась и хваталась, за мысль. Она словно на верёвках – жгутах, подзависла в мозгу: «…Это всё бредовые отклонения умирающей души!..». Но, несмотря на это, волной за волной наплывали страшные мысли: «А где ж народ работает, если всё разрушено?.. Чем кормится?… На что деток одевает?..».
В голове всё гудело… В сознании, как в непролазной, необъяснимой мешанине спорили между собой одни вопросы, так как сказанное старухой, не поддаваясь логическому пониманию и объяснению.
— Клуб закрыт на замок, а контора забита, — продолжал звучать чужой голос.
Настя хотела вскочить, включить свет, всмотреться в глаза провидице — спросить её: «А куда мужик собирается утром перед работой? И во-о-обще, где колхозник сейчас работает?.. — если всё разломано, разрушено, что побито, что заколочено!..»
Женщина, мучаясь в душе, уже не управляла своим телом. Не понимая происходящее, нервы набухли, потом стали рваться, делая больно и виску и сердцу. Ей казалось, что прошло уже много часов. Что уже утро, и давно должно петухами пропеть. К спине давно прилипла кофта, ноги противно сдавливали толстые гамаши.
23.
Ей вдруг так захотелось выскочить на улицу, и всё быстро-быстро скинуть с себя, и вывернуть на себя полностью голую, ушат холодной воды, чтобы смыть с себя весь липкий пот, запахи, эти знания, заодно стереть из сознания, все те страшные события, что так ураганно, и разрушительно влетели в её сознание, жизнь! Женщина в темени стала крутить разлохмаченной головой, пытаясь глазами зацепиться за циферблатные стрелки на часах. Но плохое зрение, и густой сумрак крохотной хатки, не давал возможности увидеть который час. Вся нервная, слёзно набухшая, мокрая, наполовину — невменяемая, неподвластная своей воли, чувствовала себя разбитой, подавленной, сломленной. Как деревянная бочка, рассохнувшаяся, брошенная за оградой, сидела на стуле, под собой чувствуя заднего места, — тяжкий, каменный отёк. Уже сколько часов не было продыху её головушке, душе, психике… Вопросы распирали голову, тонкое бабье нутро…
Продолжая слушать Домну, в воображении представляя ход старухи, непроизвольно сглотнула, совершенно сухой горький ком в горле. Провидица подходила к её дому. За грудиной, стало больно распирать... Образно оказавшись у своей хаты, Настасья громко, с отчаянием, внутри себя крикнула, прикрыв рот: «Домна-а!.. А мой дом хоть стоит?.. Сыны мои живые?..». Выдохнула и обмякла. Полностью присмирев в этой гнетущей тишине, раздирая уши — напрягла из последнего свой слух. По спине ручеёк пота предательски, дёрнулся, двинулся, потёк к трусам. От страха услышать ответ провидицы — стало тяжело дышать. Но Домна идёт в другом времени, она не слышит посторонних.
Она уже поднималась по тропинке к пилораме.
— Ня узнаю я место ето?.. Там, ровнянько травка ростеть… Нет избы, нет брявна с доской, как и самой пилорамы… Здесь свалку народ устроил мусора разного, собаки бродячия разные худые, облезлые лазят…
«Ну-у, а лесопилка кому мешала? — сникшая и разбитая, медленно думала женщина, совсем поникшая, свесив на грудь растрёпанную подсыревшую голову. «А где мужику досочку на крышу, на забор взять, даже на тот гроб?..»
— Иду к поскотине, — монотонно звучит и звучит чужой голос. Замолчала старуха. Настасья, чуть затаив дыхание, вглядываясь в тёмный силуэт умирающей, невольно подумала: «Ну, там-то, что может произойти?..»
— Голая земля там, одни пни торчат из земли. Увесь лес спилян, до последняго тоненькога деревца усё выбрано, завалено, порушено. Загажена сучьями неубранными, макушками…
24.
Крестьянка сидела, уже совсем ничего не понимая, что происходит сейчас в её жизни. «Это сон!.. Длинный, страшный, невероятный!..». Настасья подняла голову, вглядываясь в чёрные глазницы старухи, в двигающийся разрез чёрного рта, про себя спросила: «А куда ж весь лес делся?.. Лес же нельзя пилить, что рядом с деревней растёт? Там же для коней, место стариками на общем сходе, ещё в старые времена, было выделено на века. Это же святое место для деревни, — как пилить?.. Не-е-т, это какая-то беда навалилась на нашу землю, на людей, на правителей!?..», — это явно, или происки врага, или заразу, какую на землю тайно пустили, — продолжала вяло и растерянно путаться в мыслях, как в сетях, как в липкой паутине, обессиленная селянка.
— Огромныя кучи ляжать везде, мне ня прайти дальше, боюся ноги сломаю. Дарога ими завалена везде. Вижу в чащобнике одинокая рыжая корова стоит, застряла в сучьях ногами, с выменем рваным, пробитым острым суком, — продолжал, выбираясь с поскотины, звучать незнакомый голос.
Настя, мотая головой с воспаленными слёзными глазами, в мыслях уже приходила к выводу: «Домна знает!.. Она всё знает что произошло!.. Жалеет меня видно… Ясно! Это, или война пришла в наш край, и завоеватель, так злобно всё здесь в одночасье истребил! Или мужик умом тронулся, и своими руками конец света приближает?.. Не может человек — правитель, любящий свой народ, допустить такое в своей стране!.. Значит, или война с американцем, или мор, какой прошёлся по Сибири…», — мучительно искала ответ гостья. «Нет! Нет!», — от себя прогоняла мысли женщина: «Не может мужик, сам своими руками, всё строенное его предком, его отцами и братьями всё поломать, спилить, забить, разбросать! В Сибири так никогда не жил народ...».
В совсем разболевшуюся голову, прилетали и прилетали разные мысли, одни, страшнее других. Ей не верилось. «Как так?». По телевизору постоянно говорят о наших успехах, о наших рекордах. Наша тракторная бригада, в передовиках всё время ходит. У каждого в деревне есть работа! Всё работает без перебоев и нарушений!
Мы для страны хлеб добрый растим, молоком и мясом в срок даём! Мы иждивенцами, паразитами у страны на хребте не сидим! Мы руками своими мозолистыми, себе счастье зарабатываем!.. А Домна… говорит такие страшные вещи. И это, она говорит, будет через какие-то тридцать годков!
Многое знала об этой женщине гостья, что другим не дано знать. Верила во всём ей, и доверила, — без остатка. Но такое услышать, про родную деревню, это не каким рядком не ложилось в душе селянки. «Как с этим жить?.. Господи!.. Лучше бы я этого не знала, не слышала…». Селянка бледная, с мокрыми глазами, покачиваясь, опустошенная, безвольно смотрела на старушку. В душе громыхали бури негодования, отчаяния и боли.
«Нет, боле мочи терпеть», — застонала её душа! Настасья вся больная, разбитая, будто целый день одна скирдовала зарод, не помня себя, еле живой встала с табурета, и медленно, вяло поплелась на выход. Кривясь, и чуть не завалившись на забор, тяжело опустилась на холодное крыльцо. «Как с этим жить теперь?..», — больно пульсировало в раскалывающей голове, настырным холодом постепенно и чувствительно охлаждая её до глубины взволнованную жизнь, тело. Ветер стих, успокоился двор. Деревня дремала, укрывшим чёрным одеялом холодной ночи. Женщина закрыла ладонями сырое лицо: «Вот оно… где спряталось настоящее моё испытание?..». Ночь, без звука из леса, и звёзд с неба, пахла трухлявыми брёвнами разрушенного хлева, сырой землёй, и холодом из уснувшей тайги…
25.
С той поры исчезло много лет. Вот и лета конец. 2017 год торопится прогнать остаточное летнее тепло, чтобы красотой осенней заполнить всю округу, сурового брошенного таёжного край. В этом краю деревни, многие дома пустыми стоят, другие совсем порушены, кои огнём до основания умерщвлены. На бывшем месте, где была хата Домны, теперь полянка жёлто-зелёная красуется под солнцем.
Для василька лугового, кипрея и иван - чая здесь раздолье. Посредине красочно-яркого разнотравья, в небо вымахала красавица березка. Только эта березка, одинокая, чистая корой и стволом, шуршит на ветру своими листочками. Весной — зелёными, осенью — желтыми, усохшими, уставшими.
Никто сюда не приходит. Только иногда, одна старушка, сгорбившись, прихрамывая, в стоптанной обувке, с необычно старинными бусами на груди, бредёт в этот край деревни. Чтобы посидеть, прислонившись к её теплому стволу. В воспоминаниях улететь в те времена, когда провидица пророчески предсказала будущие её деревни, ни в чём не ошибившись. А ведь ей тогда не верилось, что её селение может дойти до такого состояния, позора, нищеты. Не верилось, что деревенский мужик, своими руками всё угробит, порушит, разберёт и заколотит. В страшном сне не могло тогда присниться, что такое возможно на родной русской земле.
Бредёт старушка, чтобы посидеть, чтобы выговориться. Ни разу не пуская слезинки, о том, что потерялся, заблудился деревенский человек. Никому не нужный стал выхолощенный современный мужик из земли, как и сама земля. Возможно, как справедливое историческое наказание, за слезы и муки тех, у кого её когда-то давно, безжалостной несправедливой силой отнимали, лишая всего. Пролетели длинные года, и Всевышний не забыл молитвы и проклятья тех несчастных. Услышал, наказал, уроком преподал, дабы наизусть заучили, на века помнили: «На обломках диких варварских лишений, котловане моря из людских слез одних, нельзя построить вселенский дом счастье для других! Господь Бог не допустит!»
В какой раз тяжко вздохнёт старая. Назойливую мысль вновь потревожит, оживит, как на духу, себе и берёзке скажет, признается, что нет мочи творить добро, если сверху его совсем нет.
Прощаясь, Настасья в очередной раз утаит от стройного деревца, уже свои более горькие пророчества. А та, ещё долго будет шуметь листвой, вслед уходящей старушке, отчего всё ярче и теплей будет дышать необычным изумрудным светом, самый яркий камень на бусах. И будет в этой мёртвой, деревенской тишине ей сзади слышаться: «Настенька, ты ящё приходи... — ладненько?»
3 апреля 2018 г.
Свидетельство о публикации №218040301783
● понравилось. Нет это не то слово. Скорее - отведал первача, выгнанного Володей Пушкинским. А сегодня -
"В сон мне - желтые огни,
И хриплю во сне я:
- Повремени, повремени, -
Утро мудренее!…"
Произведение получилось. Не на заказ, Зрело. Без осуждений напрасных. Написано не рукой - душой. Этому невозможно научиться ни в каком ЛитИнституте. Это талант (который не пропьёшь))).
Сыграно мастерски. Жутко, как в "Вие" Гоголя. Но у Гоголя - морок одного человека, а у Володи - морок общины. Выверены детали, сохранен язык (так говорили всю жизнь мои дед Пимон и бабушка Аксинья из Слопцов!).
Читая, полностью растворяешься в тексте, не обращая внимания на время, попадаешь в другую реальность. О которой мы стараемся не вспоминать. Как об осколке, застрявшем рядом с сердцем.
<На обломках диких варварских лишений, котловане моря из людских слез одних, нельзя построить вселенский дом счастье для других> - уместно и своей краткостью и потому что не сказать об этом нельзя было.
Мой отец родился в Слопцах, школу окончил в Бражном - когда захотел вернуться к истокам, к малой Родине в 60-х годах, увидел лишь распаханное поле вместо деревеньки. Это было жутко, но у вас - несравненно горше...
Спасибо, Володя, что написал АВТОПОРТРЕТ ВРЕМЕН АПОКАЛИПСИСА.
С уважением заношу Вас в список избранных
Евгений Пимонович 20.02.2021 09:43 Заявить о нарушении
Столько лжи, столько усилий лишить нас ПРАВДЫ было последние 100 лет.
Россия, Рассея... Просыпалась между пальцев, ветром рассеяна...
Кто был ничем, мечтая стать всем - превращал в ничто всё, к чему прикасался.
Евгений Пимонович 20.02.2021 13:08 Заявить о нарушении
Евгений Пимонович 20.02.2021 13:11 Заявить о нарушении