Роман Дорога без конца Книга 6 Возвращение
БУДЫЛЬСКИЙ
АНАТОЛИЙ ТИМОФЕЕВИЧ
Роман
ДОРОГА
БЕЗ КОНЦА...
Книга шестая
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Россия-Донецк 2018
Роман “Дорога без конца... ” – при всей лёгкости его прочтения и увлекательности сюжета – предназначен для тех читателей, кто способен читать, воспринимать и понимать.
Во всех книгах романа пронзительные лирические и драматические отношения, семья и отношения в ней, любовь – всё вперемешку на фоне психологических, социальных и иных коллизий, этики в образовании, науки, театра, культуры, светской и религиозной духовности, взаимоотношений и интегрирования русских с киргизами и иными этносами, этнографии – в различных национально-географических регионах составляют фабулу романа. В романе ответы на многие ваши вопросы.
Каждый читатель романа находит в нём себя, свою жизнь, свою судьбу, свои сопереживания с героями и собственные переживания.
Одна девятилетняя читательница так оценила его: “В нём всё – правда. Он должен быть напечатан и помещён в школьную библиотеку”.
Кто сможет прочитать роман как он есть и написать на него рецензию – на роман и на его книги – тот получит исключительное право на него на законном основании по Договору.
Одна девятилетняя читательница так оценила его: “В нём всё – правда. Он должен быть напечатан и помещён в школьную библиотеку”.
Каждый читатель романа находит в нём себя, свою жизнь, свою судьбу, свои сопереживания с героями и собственные переживания.
***
Моим спутникам в прошлом,
в настоящем и в будущем
Слово, вложенное Богом в человека,
должно нести людям научение для
их служения, для их спасения.
ГОЛОС БОЖЕСТВЕННОЙ ЛЮБВИ
Бедный друг, истомил тебя путь,
Тёмен взор и венок твой измят.
Ты войди же ко Мне отдохнуть.
Потемнел, догорая, закат.
Где ты был и откуда идёшь,
Бедный друг, не спрошу я любя.
Только имя моё призовёшь,
Нежно к сердцу прижму я тебя.
Смерть и грех всё царят на Земле.
Ты владыками их не зови.
Всё, кружа, исчезает во мгле,
Неподвижно лишь Солнце любви.
(Владимир Соловьёв)
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
В дни и часы, как поезд мчал Арсения в тот край, куда душа его стремилась – к любимой Настеньке и к по духу близким лебединским людям, Виталию пришлось познать великий опыт позора и конца – ночью, около 24-х часов, был взят дома как дебошир милиционерами Индустриального РОВД и помещён в КПЗ того же РОВД. Взят по заявлению его бывшей жены, составленному претензионно, глупо, ложно не только по содержанию, но и по смыслу, с целью, даже не скрываемою Антониной, – унижение бывшего мужа перед всеми, но более всего перед дочерью. И выселение его из квартиры.
Её мучило то, что, хоть она откровенно и радостно разрушила брак, исполнив своё древнее желание, сосуществовать до размена квартиры пришлось вместе, что в её планы не входило. В планы той, кого Виталий некогда, подобно всем мужчинам и московскому муравью, надумал вознести в богини.
И вот она – его кульминация! Ночное пребывание Виталия в КПЗ и последовавшее судебное разбирательство стали концом их не только семейных, но и давно засемейных отношений. Это произошло потому, что Антонине после нескольких попыток натравить на бывшего мужа органы правопорядка удалось вызвать наряд милиции – раньше, как и сама же признавалась, участковые гнали её как склочную бабёнку, не принимая заявлений и не веря ни одному её слову, хотя она усиленно врала про избиения и про погромы мебели. А тут ей удалось! Удалось потому, что в этот раз пострадала обстановка квартиры – вдрызг был разбит плафон на люстре.
В тот вечер очередную стерву Антонина ему устроила на его вопрос о дочери – несмотря на позднее время, а оно уже приближалось к полуночи, дитятки не было дома. Вот он и спросил, где дочь. На что получил ответ:
— А тебе какое дело?
Нелепая наглость возмутила его, но, сдерживая гнев, Виталий снова спросил:
— Где дочь? Ты же знаешь, что я всегда волнуюсь.
— Ты ещё что-нибудь спроси, и я сразу на все твои вопросы отвечу, — заявила Антонина и стала выговаривать всё, что думала о нём своим неразвитым мещанским мышлением, всё, что обычно говорила ему, когда стремилась разозлить.
Неангельское терпение Виталия вмиг кончилось – давно уже не жена, а как своему выговаривает. Схватив стоявший рядом табурет, он хватанул им об пол. Но траектория полёта табурета в руке вписалась в плафон над головой, и тот, несчастный, спокойно висевший, радующий взоры людские и рассеивающий для них потоки света, вдребезги развалился, осыпав своими осколками пол. А ведь Виталий сам выбирал и сам вешал люстру.
Антонина, испугавшись за себя, решив, что если ещё будет доставать Виталия, он и ей на голову опустит часть мебели, поторопилась ответить правильно:
— Я не знаю, где дочь. Сейчас пойду к соседям позвонить подругам.
— Ты, стерва, что, не могла просто сказать, что не знаешь? Тебе обязательно надо было заводить меня? Когда до тебя дойдёт, что не следует так делать? А ты ещё и при ребёнке устраиваешь склоки…
Минут через пятнадцать Антонина с дочерью вернулась, по пути ей рассказав, как отец её чуть не убил её мать – она еле увернулась. И якобы матерился – а он и грубых слов ей в ссорах не говорил. От соседей позвонила на «02», заявив об опасном для жизни дебоше, что бывший муж устраивает их каждый день. Дочь вошла в квартиру с таким осуждением во взгляде на отца, что тому стало ясно, что мать её по манере своей матери успела наврать, изолгать, оговорить.
Наряд во главе с младшим лейтенантом, переростком для такого хилого офицерского звания, прибыл вскоре. И как на боевую операцию – сержант держал автомат наготове. Старшой наряда прошёл в комнату пребывания Антонины с дочерью, увидел там осколки убитого плафона и со слов “пострадавшей” и дочери составил протокол.
Виталий, сидя в кухне за столом, услышал, как Антонина спросила милицейского служаку: “Что ему будет?”, как наговаривает об угрозе её жизни с «его» стороны. И понял, что злокозненная баба, наконец, намерена осуществить свою давнюю мечту – как-то раз пару лет назад она потребовала:
— Или убирайся, или хуже будет!
Не понял её Виталий и по простоте спросил:
— Что может быть хуже того, что ты устраиваешь?
Тогда он ни её ещё не понимал до такой степени, ни того, что можно лишиться семьи и дома. И даже оказаться в зоне для обречённых на нарах лагерных.
— Потом узнаешь, — последовало обещание.
Ну вот оно и проявилось, то, что хуже – посадить его в тюрьму как мечта всей её жизни. Кто-то подсказал ей этот путь – Виталию известны судьбы многих мужчин, пострадавших от стервозности коварных баб на “законных” основаниях. Не зря, не зря она на курсы дианетики ходила, где освобождают от комплексов угрызений совести, от ответственности за свои дела. Из неё будто предохранительный клапан удалили, и понесло её, как взбесившуюся кобылу.
Виталий уже в райотделе от его начальника узнал содержание кляузы.
Антонина написала, что бывший муж мешал её отдыху, избивал и грубо матерно ей выговаривал. Действительно, очень убедительные аргументы для того, чтобы не только административное, но и уголовное дело завести. Притом, что конфликта как такового не было, и не было ничего из заявленного.
Но то, что и дочь оговорила его, заявляя, что отец при ней сдерживается, а так всё время устраивает скандалы – слава Богу, что не покривила душою хотя бы в том, что не оговорила его утверждением, что и при ней скандалы он творит, – так травмировала душу любящего отца, что голос его дрогнул, когда он пояснения давал.
Даже начальнику районного отдела видно было, что её “свидетельские” показания скорректированы подсказками матери и, возможно, для большей убедительности, лейтенантом младшим, составлявшим протокол.
Этому надо было преступление раскрыть и дело закрыть. Потому он не стал даже разговаривать с Виталием и брать с него показания – дрянной мент то же, что злая собака, которой сказали “фас!”. Тем более, когда карьера не задалась – ровесники уже в капитанах и майорах ходят, а он всё в младших лейтенантах. Виталий сам предложил ему дать разъяснения, но в ответ услышал только угрозу применения силы и оружия. И обещание: “Утром начальник РОВД придёт на службу и разберётся, а у меня ещё вызова”.
И повезли «дебошира» в отдел, и поместили его в камеру наряду с десятком других – кого в излишнем перепитии взяли, кого – за драку на улице. А там, в тесном помещении, уж кто как устроился. Виталий не захотел располагать себя в общей массе на широких нарах, где только сидя можно спать, а, подвинув спящего уже сидельца, лёг на голые доски и, ворочаясь от жёсткости – не столько нар, сколько судьбы, – стал дожидаться утра.
Наконец настал рассвет, за ним проснулось утро, и явился вершащий судьбы горемык начальник. Виталию он сразу, едва тот в кабинет вошел, задал вопрос:
— Много выпил? — и стал протокол читать.
Виталий не понял даже, что вопрос к нему, и оглянулся – кто там ещё за ним вошёл. Но он один был, и подполковник, не дождавшись ответа и сообразив, что арестант не воспринял обращение к нему, строго повторил:
— Я спрашиваю, много выпил?
— Да не пил я совсем, — с удивлением ответил Виталий.
Начальник, не усмотрев отметок о наличии алкоголя у него, спросил добрее:
— Так чего же драться полез с женой, устроил разгром?
— Не было этого, я хотел вашему лейтенанту всё рассказать, но слушать он не стал.
— А в чём дело?
— Бывшая жена таким образом решает квартирный вопрос – она так и заявила и хочет, чтобы меня в тюрьму отправили.
— Ты что – дурак? Не понимаешь, что она своего добьётся? Бери чемодан и иди к другой женщине. — Это подполковник со всем пониманием сказал, наученный чужим – а может, и своим – отвратным опытом. — К сожалению, сейчас я тебе ничем не могу помочь – тут вот указано, что пострадал ребёнок.
— Как пострадал? Её же в доме не было, когда её мать, устроила скандал!
Так Виталий и узнал, что в протоколе написано, будто конфликт происходил при дочери, и дрогнула душа его, как подстреленная птица.
— Тебя в суд повезут, там всё объяснишь. А я приписку сделаю, что ты вменяемым был и в конфликте не заинтересован...
В суде, куда была вызвана и Антонина, она ничего не сумела утвердить, там тоже не впервой заявления таких стервозных особ рассматриваются. Но штраф был выписан ему за якобы административное правонарушение, чем всё и кончилось.
Но пока дожидались своей очереди к судье, она в присутствии дочери с открытой издёвкой бросила бывшему мужу:
— Что, боишься, что посадят в тюрьму? Не хочешь срок получить?..
Зло нельзя прощать – прощённое оно становится более омерзительным, мстительным. Зло должно уничтожать физически, ибо морально оно неуничтожимо – либо трансформируется, либо мимикрируется под благородство, но не исчезнет, а обязательно будет губить доброе… Беда только в том, что убивающий дракона сам становится драконом.
После суда Виталий зашёл в кафе «Пингвин», где и с семьёй бывал, и прошлым летом с Арсением друг другу открывались. Заказав коньяк, он попытался согреть тело и душу, продрогшие в камере предварительного заключения и в суде. И вдруг вспомнил, что накануне ему отец приснился, вытаскивавший его из воды, – значит помнит родитель своё чадо и из того Мира руку спасения подал ему. Потому не получилась у Антонины гнусность к её великому огорчению.
Стало радостнее – не один он, не одинок…
Но согреться не получилось, и когда до дома добрёл, пройдя пешком полгорода, не смог войти в квартиру, потому что не мог даже через стены находиться с той подлостью, что свила гнездо там – боялся, что не сумеет удержать себя. Удавит.
Виталий сел на лавку подлеподъездную и попытался вспомнить всё, чтобы понять, за что и почему. И не мог понять. Хотя бы понять, почему предательство в дочь вселилось.
Почему же дочь против него? В часы, когда нет рядом матери её, общение всегда прекрасно проходило – смеялись, о серьёзном говорили. Но стоит появиться Антонине, дочь закрывается, уходит в другую комнату… Значит то, что дочь в её отсутствие из дому уходит – требование матери, чтобы отделить дочь от отца! Дочь её слушалась, ведь мать роднее, а отца её лишили в раннем детстве, в младенчестве – сама поведала когда-то. Нет, не когда-то, а совсем недавно – полгода назад или чуть больше – она призналась, равнодушно, безразлично к нему призналась, что в четыре года она уже была убеждена в том, что он – он! – не отец её, что она даже не знала, как обращаться к нему, потому что называть “папой” уже не получалось!..
И потом, когда дочь подросла, мать настраивала её против него, против отца! Настраивала даже при нём, а он не видел, не понимал этого: ведь такого не может быть! Не должно быть! Ведь они – семья: он – отец, она – мать, у них ребёнок, и все они должны, обязаны идти друг к другу, участвовать друг в друге – иначе как может быть?!
Виталий вдруг осознал, что ненавидит слово «мать», а «женщина» стала для него «бабой». Ни в одной, окинув взором глубь своих времён и окружения свои, не увидел он ни Мать, ни Женщину. И так и хочется к слову «мать», добавить вульгарное: «… её так!».
Вспомнил судьбу Николая Баранова – там тоже была ненависть, ненависть Натальи Николаевны и Веры к нему, но там вроде как причины-то иные. Неродной была ему дочь Вера, а супруга возненавидела открыто почти с начала брака из-за того, что он её вывез из Москвы, но всё же боролся он, брат названый, с разрушением семьи. Как он сказал там, в Нарыне? Сказал, что мужчина, создав себе богиню, становится её рабом, и что мы всегда нуждаемся в женщине, чтобы самосовершенствоваться… в служении ей же. Без неё мы ничего бы не стали делать, а для неё готовы на любой риск. Это если женщина умеет принимать то, что мы ей даем, и умеет благодарить за полученное. А если не умеет, как в моём случае, мы всё равно не можем её бросить – такова наша генетика… Как говорил, так и поступал. И к падчерице как к дочери родной любимой относился. А они совместно отреклись от него, и Вера отплатила презрением.
Что: то же творится и у него?.. Не мог понять – для чего он долгие годы надеялся очистить от пошлости и мерзости семью – да много легче авгиевы конюшни в одиночку вычистить, чем из душ грязь зловонную убрать!
Рука зудела мечом рубануть по опутавшим его обстоятельствам, разрубить и порубить всё – не терпело его достоинство и не понимало, как и почему оно должно было столько терпеть, сносить то, чему и имени нет из-за мелочности его. Разве что – легион? Вот-вот, именно – легион мелких мерзких людишек и их дел, создающих мелочные подлейшие обстоятельства.
Однако как его рубить? Они ж как мухи, тут же разлетающиеся, зудящие и жалящие подло. Пращур князь Андрей мечом перерубил козни Ивана Третьего и мечом же проторил свой путь в освободу от коварства великокняжьего. И ему бы, потомку его, так же сечь, не щадя. Но иваны и василии третьи и четвёртые с их тиунами и холопами размножились и заполнили всю праведную Русь.
Гнев, не чёрный разрушительный, но тяжкий овладел душой Виталия, потерявшего веру и любовь. И мысли жёсткие давили сражённое потрясённое сознание.
Закон исчез – Закон Порядка. Мир превратился в сборище червей и гадов ползучих, в котором самки правят, ибо самцы сами сделались жабо- и женоподобными. Велика Русь православная, а от подлости тесно в ней.
И суд таков же, как они, что даже не по законам человечьего сообщества судит, а по предпочтительности, не по уму, а представлениям, потому что судьи-то – кто?! Они же – самки, хищно отобравшие у самцов власть и право суда в удовольствие и в угоду себе. Да самцы с оскоплённой1 честью, но с сильно развитой похотливостью. И с главной радостью не просто власти над ожидающими милостивого решения от них, но унижения их достоинства во время судебного процесса! С возможностью за хорошую мзду вынесения неправедного приговора. Сколько же душ ими изгажено, истоптано, опорочено!
Не меч, а плеть нужна крутая, огневая, чтоб вывести под корень всюду произвольную безответственную вольность и ввести в жизнь порядок вновь!
В голове и в чувствах перемешалось и перепуталось, исчезло восприятие реальности как чёткой системы, не стало уже, на что опереться – на что стать как на основание. И не понималось, что должен сейчас делать, каковы и куда его первые шаги с этой лавки.
Вернуться в края родные, к народу, из которого и с которым рос и развивался? Некуда возвращаться – нельзя войти туда, откуда вышел, что бы там ни сделал раньше, что бы ни принёс с собою в дар. Так и Арсений в письме своём после странствия писал. И, как и у него, нет уже в крае тех, кто был бы рад и ждал бы.
Да нет уж, спасение утопающих – дело рук самих утопающих, ни на кого рассчитывать нельзя. Спасая мир от бед, надень спасательный жилет – тебя спасать никто не станет. Самому барахтаться надо, чтоб выплыть, а там, глядишь, и выберешься или вдруг заметит Бог и руку помощи протянет.
***
___________
1Оскопление – выхолащивание, кастрация.
Арсений приехал в Ижевск и встретился с братом в тот день и час, когда трагично завершилась драматичная страница семейной жизни брата, и увидел Виталия сидящим на околоподъезной лавке, чего с ним никогда не случалось – сколько Арсений его знал, он избегал такого сервиса.
— Прости, Арсен, что не встретил тебя на вокзале, — натянуто произнёс Виталий, вместо приветствия со свойственным ему шумом и весельем. — Обстоятельства, видишь ли, сожрали возможность.
Резко поднялся со скамьи, приобнял за плечи явившегося издалека брата-друга, глянул так глубоко в глаза, что Арсений увидел в его взгляде сумрак и боль, и отрывисто сказал:
— Давай чемодан и дипломат. Отнесу их в квартиру, а потом прогуляемся.
Встреча, в которой ни слова приветствия, ни радости свидения… Арсений молча отдал вещи брату и стал дожидаться его возвращения. То, что он не пригласил его в квартиру, открыло, что в жизни семьи исконно близкого брата образовался такой непорядок, что открытому, гостеприимному для всех Виталию неуютно было и самому входить в свой дом, не то, что впускать в него даже Арсения. Ничего он о семейных делах и проблемах не писал и в телефонных разговорах их не задевал, а, отвечая на вопросы о здоровьи семьи и об успехах дочери, шутил как обычно. Значит, не вынес, не выдержал и взорвался, так сгорев, что пустота сумеречная в глаза выразительные вселилась, вытеснив всё остальное.
Виталий вышел из подъезда стремительно – не потому, что спешил, а потому, что все его действия сейчас были порывистыми, будто стремился сбросить с себя невидимый, но очень неприятный груз. И кратко и без объяснений указал:
— Пошли.
Арсений молча шёл рядом с Виталием, приняв право брата так поступать, и тот понял, что Арсений его воспринимает и понимает. В душе Виталия стало теплее, и при выходе из пределов двора он уже заботливо спросил:
— Ты, Арсен, наверное, голодный?
— Есть маленько, — согласился Арсений.
— Дома не смог накормить тебя, в ресторан не хочу – даже в своё кафе не хочу: далеко и нет желания с обслугой общаться. Пошли в ресторанный кафетерий. А потом придумаем что-нибудь посущественнее.
Обогнули соседний дом и тут же едва ли не столкнулись с милицейским автомобилем. Неожиданно для Арсения Виталий раздражённо с непонятной ему злостью проговорил:
— Что они здесь раскатались?! Нигде без ментуры места в городе нет.
— Ты что это, брат?
— Пообщался с ними, потом расскажу, — уклонился от объяснения Виталий. — А помнится, и тебе от них ни за что ни про что досталось?
— Да, было когда-то давно, отметили они меня своим клеймом, — вспомнил Арсений событие давней молодости, когда по причине безнаказанного беспардонного идиотизма двух милицейских служак не состоялось его членство в Партии и одновременно он был исключён из кандидатов в депутаты районного Совета трудящихся в городе Донецке.
Тему развивать не стали, молча дошли до кафетерия при ресторане «Урал», выбрали из куцего ассортимента закуски и кофе, вкусом, не отвечающим ресторанному качеству.
— Заметь, Арсен, в городе Нарыне ресторан называется «Нарын», а здесь, в Уральской зоне, всё очень оригинально называют «Уралом», — силясь уйти от неприятных мыслей о происшедшем с ним, Виталий попытался пошутить, но с юмором у него в этот раз что-то очень не заладилось, да и улыбка его походила на смешанную гримасу боли, недоумения и брезгливости. Тут же резко негативно он отозвался о ресторанной кухне: — Ну и повара с кондитерами в этом «Урале» – они всё как будто из отходов готовят. А впрочем, так оно и есть, и хорошо, что ты от их пирожного отказался.
— Почему?
— Не так давно коллеги-землеустроители на коллективном мероприятии отравились здешними тортами, и особо пострадавшие госпитализировались. У кондитеров испортился меланж1, а они его – в десерт, чтобы на себя убытки не брать. Я в своём кафе навесил бы испорченный продукт на шёф-повара.
В голосе Виталия Арсений услышал душевный надрыв – говорил он с неестественной для него резкой судорожностью, как и двигался, будто вынуждался проговаривать слова, через силу выбрасывая их из себя, лишь бы не думать, лишь бы отгородиться от того, что его переломало. Арсений вспомнил прошлогодний разговор в другом кафе, в «Пингвине» – тогда тоже было напряжение в брате, но то было только напряжение. А сейчас – разлом.
— Вижу, любят в Ижевске людей, — отметил Арсений, чтобы поддержать его хотя бы таким разговором.
— Так же, как горожане любят свой Ижевск, — жёстко резюмировал Виталий. — Ну всё, допивай эрзац-кофе2 и пошли в парк. Там и поговорим в спокойной обстановке, и на природе хоть вольным воздухом подышу – может, полегчает…
В парке братья проговорили час.
Виталий далеко не сразу заговорил – так замкнулся в себе, что и с Арсением долго не мог предаться откровениям. Но объяснить всё равно придётся – брат всерьёз приехал к нему, коль почтой переслал несколько чемоданов и ящиков с вещами и книгами. И потому надо открыться, чтобы непонимание не образовалось. Арсений не торопил и не входил в его состояние, чтобы ненароком не проникнуть в его душу, в те тайны, что прячет от всех.
Просидев в молчании минут десять, Виталий стал говорить, Он попытался коротко формулируемыми фразами рассказать о катастрофическом финале его семейной идиллии3, завершившейся неутолимым желанием его “муравьиной богини” засадить его в тюрьму и о свершившемся над ним три часа назад суде – судилище, как он назвал разбирательство его дела. Попытался поведать о причинах и событиях, приведших к такому исходу его жизни, но то и дело склонялся к внезапным коварным перипетиям4 в его странной и без того мятущейся судьбе, которые он никак не мог понять и не мог осознать, чтобы как-то примириться с самой их неизбежностью, и он начинал говорить страстно, со взрывами. Он попросту не понимал, никак не смог уразуметь, как такое могло случиться вообще, а тем более с ним, сильным, легко управляющимся с делами и отношениями – наваждение, а не реальность.
И Арсений, чем больше получал информации, чем больше погружался в суть повести, воспринимая и то, о чём Виталий не расскажет ему, тем больше и болезненнее поражался факту, что всё произошедшее с братом – действительность, а не химерное сновидение. И тому, что брату дано много созидательного, но, оказалось, судьбе его не дана возможность реализовать таланты. А напротив – будто специально подсунуто извращённое, губящее.
Несмотря на то что и год назад и ранее знал он каверзность отношений в семье брата и предполагал скорое драматичное завершение его брака, детали разрушения поразили его своею дикою абсурдностью. Он понял состояние Виталия в минуты встречи с ним, его недоумение, боль и отвращение, которое он в кафетерии отнёс к качеству блюд, но на самом деле которое относилось к бывшей жене, ко всему, что способствовало протеканию и оформлению событий последних дней. И понял, что Виталий потому не встретил его на вокзале, что не мог в его разорванности ехать в людное место дожидаться там поезда.
— Баб надо хлестать в первые месяцы брака, иначе они сразу на шею громоздятся и ну – командовать, командовать и вопить по-бабьи, как свиньи, на всю округу! — резко вдруг резюмируя, с сердцем и гневно завершил исповедь Виталий.
— Ты в самом деле способен женщину хлестать, — подивился Арсений Витальевой жестокости.
_________
1Меланж – яичная смесь. Меланж представляет собой пастеризованную смесь яичного белка и желтка.
2Эрзац (нем. Ersatz – заменитель), суррогат – неполноценный заменитель чего-либо, недостатка продуктов: сливочное масло стали заменять маргарином, сахар – сахаринoм, кофе – цикорием.
3Идиллией часто называют произведения о мирной жизни влюблённой пары.
4Перипетиия – в античной мифологии внезапное исчезновение удачи в делах, возникающая как реакция богов на излишне самоуверенное поведение героя. В дальнейшем приводит к божественному возмездию. В современном языке означает внезапную неблагоприятную перемену судьбы, неожиданное осложнение.
— Я о бабах говорю. А женщины… Что-то они мне не встретились… Хотя, впрочем, не знаю: может, где-то есть... Впрочем, и мужчин что-то в последнее время не вижу – всё больше пропойцы и мерзавцы. Подлецы, одним словом, а в лучшем случае – мужики, из какого бы сословия они ни были.
— Суров ты был и в молодые годы, — с участливостью процитировал ему Арсений стих Некрасова на смерть Добролюбова, изменив его суть.
— Суров-суров. Знал бы тогда, что ждёт, не оставил бы в Нарыне камчу Анарбекову, которую я у моей сестрёнки Тумар забрал.
— Да, Витан, таких, как ты, оскорблять нельзя…
— Ты давай ещё напомни, что мы с Боороном друг друга стоим, — с саркастической иронией отреагировал Виталий.
— Вы, конечно, не одной крови, — Арсений поддержал иронию, чтобы друга от обжигающих размышлений подольше удерживать, — но гордости вам не занимать обоим.
— Мне сейчас его не хватает – снова бы проскакать по тому склону и перелететь через скалу и камни. Он бы меня понял и помог бы.
Виталий говорил вроде как спокойно, но зубы у него заскрипели от бессилия. Он готов был сейчас вновь в отчаянном галопе промчаться гибельно опасною тропой, проложенной им на тянь-шаньском склоне и в душах горцев, видевших его шальную скачку. Захотелось холодным пламенем смерти разрушить пронзающую его боль. И нужен стал могучий конь Боорон, чтобы возродить единство своей и его силы возмущённых страстей и снова с ним совместно продавить мир.
Арсений воспользовался упоминанием Виталия о событиях на джайлоо и о далёких друзьях и резко перевёл тему разговора в более спокойное течение:
— У меня тоже есть такой понимающий друг – Серый, о котором я тебе год назад рассказывал… Да, ты помнишь, я писал о встрече с Анарбеком и Тумар в Рыбачьем?! Перед отъездом получил от них весть, что сын и дочь родились у них двойняшки –…
Вкратце он поведал брату, что их друзья не могли никак зачать детей, хотя со свадьбы десять лет прошло. И вот…
— Ну ясно, ты помог им, — перебил повесть Арсения Виталий с обычной усмешкой своей, в которой, однако, не было ни иронии, ни даже юмора.
— Так получилось, брат, я тут почти что ни при чём.
— Всегда ты ни при чём, только вовремя на месте оказываешься. Как и сейчас возле меня – не знаю, чем бы день проклятый кончился, если бы ты, Арсен, не появился
Глухо прозвучавший голос не скрыл твёрдости намерения Виталия, которое могло бы жестоко реализоваться, если бы…
— Тебе, Витан, необходимо что-то сделать – радикальное, что порвёт прошлые связи.
Виталий посмотрел на Арсения, улыбнулся своим мыслям и встал со скамьи:
— Ты прав. Пошли.
Вновь те же краткость и резкость.
— Куда теперь? — спросил Арсений. — И вообще, что ты теперь собираешься делать, как жить – может, хоть намекнёшь, чтобы я был готов?
— Спроси у больного здоровье... Пошли, не задерживай процесс.
Арсений давно знал, что целесообразность поступков Виталия порой – особенно в его возбуждённом или чем-то наэлектризованном состоянии, как сейчас, – бывает настолько
несуразной, что всем остаётся только подчиняться ей. И их творцу. Он молча встал и так же молча зашагал рядом с другом. Шли, впрочем, недолго – Арсений и сориентироваться даже не успел ни в мыслях своих относительно дальнейшего бытия брата, ни в своей роли в его судьбе – оказалось, они шли к некоему дому, и дом этот обосновался в конце парка.
Открыв первую входную дверь в подъезд, Виталий выругался:
— Блин, и здесь решётка. И, главное, заметь: и дверь-то точно такая же с точно такой же решёткой, как в номере, куда меня поместили на ночь. А я позабыл об этом. Почему-то
забыл. Ну ладно, переживём неприятный момент.
Пару раз пнув ногой в металл двери, он стал ждать, ничего больше не говоря и не поясняя Арсению, куда и для чего они пришли. А тот сочувственно смотрел на Виталия и думал: “Как же сильно тебя потрепало, брат, коль ты вновь стал таким же нетерпимым и резким, как в далёкой юности, когда на всё реагировал импульсивно и мгновенно...”.
Из угловой квартиры выглянула женщина:
— Кто там?
— Ты, Татьяна, впусти, потом спрашивай, — ответил ей Виталий, криво улыбаясь.
Бесцеремонности его этих действий противоречила скованность в голосе – душевная скованность, не дающая ему делать то, что он хотел, и ещё глубже в бездну невзгод загоняющая его. Арсений рад был бы взять на себя какие-либо его дела, но знал, что брат не позволит ему ничего – и так, считал, загрузил своею исповедью. Да и не нужна опека Виталию, напротив, он сам должен всё решать и сам действовать, чтобы оставаться даже в его бессилии и зависимости цельной сильной личностью.
Выглянувшая женщина, Татьяна, почувствовала в голосе нагрянувшего к ней дрожь неприятия чего-то произошедшего с ним и, не спрашивая более ничего и ничего же не говоря, открыла замок подъездной двери, лишь мельком оглядев незнакомого ей Арсения. Виталий быстро прошёл в квартиру, сбросил в прихожей обувь и уже в комнате спросил:
— Татьяна, пустишь отдохнуть бывшего заключённого?
Хозяйка решила, что Виталий говорит о своём спутнике и, внимательнее посмотрев на Арсения, согласно кивнула головой – она тоже привыкла к неожиданности решений и поступков своего гостя. Виталий заметил и понял её взгляд:
— Не он бывший зек, а я: вчера по воле бывшей семьи был водворён в КПЗ; затем, уже сегодня, – подвергнут суду, по решению которого был за определённую сумму штрафного откупного благополучно выпущен на свободу...
— Ты был в тюрьме?.. — поразилась Татьяна.
— Ага, я. Только не в тюрьме, а в КПЗ. Хотя хрен его знает, чем они различаются... А это Арсений – мой друг и брат, о котором я тебе много рассказывал. Тот, что бродит по свету, оживляет спящих красавиц и сбегает от них, помнишь?
Татьяна бледно улыбнулась, не в силах усвоить известие о том, что Виталий сидел в тюрьме и даже был осуждён. Кто угодно, только не он. Почему?.. За что?.. А Виталий продолжал представлять ей Арсения:
— Вот сейчас он одумался и по своим же следам кинулся обратно в надежде, что хоть одна из пробуждённых им принцесс не выскочила ещё замуж и ждёт-дожидается его. Как же, ждё-ёт!.. — неожиданно закончил он и шлёпнулся на диван: — Арсений, устраивайся где-нибудь, вон стулья. А я полежу немножко. А то в камере пришлось делить узкие нары с одним старожилом. Правда, я его лица даже не видел – он всё спал, закрывая голову. И занимал большую половину нар. А те и так-то не пух-перина, да ещё когда приходится удерживаться, чтоб не свалиться, да ещё когда... А впрочем, этого не объяснишь... Ты нам чайку поставь, Танечка, пожалуйста.
— Может, вы голодные?
— Во-во, голодненькие. И даже очень. Арсений, ты помоги-ка Татьянке, а я поваляюсь
немножечко.
Татьяна принесла и положила ему под голову подушку, Виталий произнёс фразу благодарности и тут же отключился. Спал он долго, часа три. Всё это время Татьяна, в промежутках между делами слушая Арсения или отвечая ему, смотрела на Виталия, на его позу: Виталий спал, лёжа на спине, руки его были на груди, пальцы сжаты в кулаки. “Как маленький ребёночек”, — думала она и вздрагивала, когда он временами вдруг начинал стонать или судорожно дышать, разжимая и снова с силой сжимая пальцы.
Арсений тоже устал. Он устал в дороге, поскольку с пересадкой в Москве добирался из Донецка, а в пути до Ижевска не спал – купе пришлось делить с командированными ижевчанами, пропивающими остаточки денег и травящими матерные истории и анекдоты; приехав к брату, столкнулся с иезуитско-трагическим крушением его семейственности; исповедь Виталия, ворвавшись в душу, пронизала её болью сострадания и разрушила радость встречи... Но он понимал, как плохо Виталию, насколько ему, травмированному, тяжелее, чем им, Арсению и Татьяне вместе. И не обиделся на брата за то, что привёл его в чужой дом и бросил, оставил его и Татьяну в странной ситуации, когда ни хозяйке, ни гостю не понятно, что надо делать дальше. Сейчас. И потом. Вместе с Татьяной Арсений смотрел на спящего брата, вслушиваясь в стоны, переходящие порой в требовательные, но непонятные обращения к кому-то, и рассказывал о себе, о работе в донецкой школе. Или отвечал на вопросы – по большей части о Виталии. Татьяне очень хотелось знать о нём всё: что произошло в его семье, почему он так реагирует на произошедшее, что за суд над ним такой...
На улице за соседним домом уже скрылось Солнце, когда Виталий проснулся:
— Привет. Я, кажется, уснул маленько? Как там чай?
— Вставай, лежебока, — приказала Татьяна, — чай давно остыл.
Виталий поднялся, потирая лицо, покачнулся.
— Что с тобой? — вскрикнула Татьяна, вскакивая со стула.
— Ничего, Танечка, просто я бы ещё часов двенадцать поспал.
— Сейчас поужинаем, и я постелю вам.
В душе Виталия дрогнула какая-то струнка, по его груди разлились скорбная тоска по своему разрушенному дотла дому и глубокая признательность нежной чуткой женщине, к которой он ввалился со своим бездольем.
— Я долго спал, вы без меня хоть поели-то? — спросил он обоих.
Ответила Татьяна:
— Нет, Арсений только чай согласился без тебя выпить. Так что давай, иди умываться – и за стол.
— А как твоя матушка?
— Она уже легла и, наверное, уснула. Ты иди. Да поскорее возвращайся.
За ужином почти не разговаривали: Виталий, сонно-вялый, мрачно безмолвствовал; Арсений с Татьяной молчали потому, что друг другу всё, что следовало поведать о себе при первом знакомстве, уже поведали; к Виталию оба, понимая и принимая его боль, старались не обращаться. Лишь когда хозяйка ушла раскладывать постели, Арсений насмешливо упрекнул друга:
— Ты бы предупредил, я б хоть щётку зубную взял с собой.
— Пальцем обойдёшься, не мальчик маленький, — отбрехнулся тот и, вздохнув, сказал: — Давай, Арсеньчик, на завтра всё переложим. «Завтра» – оно большое, оно все наши проблемы решит. Поверь, я это знаю достоверно: ижевскчане все дела – а чужие тем более и особенно, – на бесконечное «завтра» перекладывают, и очень успешно оно у них получается. Я так ещё не делал, ну вот сейчас и попробуем.
Глаза Виталия слипались, и говорил он медленно, как будто для того только, чтобы не уснуть за столом. Татьяна, окликнув их, сказала, чтобы умывались и укладывались спать. Она постлала братьям на диване, а себе устроила постель на полу. Увидев такой расклад, Арсений воспротивился, принялся требовать для себя и для Виталия полового простора и неприкосновенности джентльменско-рыцарской чести...
Успеха он не добился – Татьяна отказалась перестилать, а Виталий, хмыкнув в глубине души, взял его за плечи и толчком отправил в ванную. Скрывая свою управляющую людьми силу и вообще скрывая себя и для брата нового, а потому вынужденный по-прежнему подчиняться бессмысленности Витальевых решений, Арсений взял протянутое хозяйкой полотенце и пошёл готовиться ко сну.
__________
1Иезуит - у этого слова два значения. Первое вполне нейтральное – католический монах, член ордена «Общество Иисуса», одной из самых ортодоксальных организаций католической церкви. Но моральным кредо иезуитов считали: "Цель оправдывает средства"; отсюда переносное значение слова «иезуит» с отрицательным оттенком. скрытный, двуличный, коварный.
Оставшись наедине с Виталием, Татьяна осторожно подошла к нему вплотную. Всё ещё поражённая невероятным событием, взволнованная, бледная, боящаяся сделать ему неосторожным прикосновением больнее, она заглянула в его глаза и неуверенно спросила:
— Расскажешь?
Виталий сначала отрицательно покачал головой, потом подумал и пообещал:
— Расскажу. Потом и не всё сразу.
— Почему – потом, почему – не всё сразу?
— Тебе вредно знать такие вещи. Тебе деток красивому учить надо, а расскажу – сама плохо о людях думать станешь.
— Ты вредный, — заявила Татьяна, на что Виталий, покорно склонив голову, покорно же ответил:
— Я знаю, милая. А ты – прекрасная. — Прижал её к груди и прошептал на ушко: — Спасибо тебе, хорошая красивая Танечка...
***
Проснувшиеся утром Виталий с Арсением увидели на столе ключи и записку, сообщающую о том, что Татьяна ушла в школу и к обеду вернётся. И ещё о том, что квартира с ключами от неё оставлена в их распоряжение.
— Ну что ж, в распоряжение так в распоряжение, — утвердил Виталий, беря хозяйство в своё управление, и скомандовал: — Давай, брат, иди смывать с себя сновидения, а я чаем займусь. Потом пойдём совершать героические и банальные поступки.
— У вас есть план, мистер Виталий? — поинтересовался Арсений.
— О, у меня много есть планов, мистер Арсений, — бодро уверил его Виталий. — Утро – оно, знаешь, штука мудрёная, во всяком случае, мудренее вечера. А ночь с тобою – с таким «очарованным странником» по землям великорусским – проведённая, навеяла на меня прекрасные идеи. Теперь предстоит их реализовать. И безотлагательно!.. Иди же, брат мой, омой лик свой, чтобы в чистоте явить его пред величием замыслов брата твоего!
Арсений тихо засмеялся, принимая игру, и отправился исполнять повеление творца идей по устройству бытия в мире сем. Виталий, усмехнувшись собственному оптимизму, вдруг вспомнил ночлег, проведённый в КПЗ, события, предшествовавшие тому и все их последовавшие, вздрогнул и напрягся – не получалось ни понять, ни принять их. Но и нести в себе живую боль не хотел. Отринув мрак воспоминаний, вслух и жёстко произнёс “К чёрту!..”, поставил чайник на плиту и стал убирать постель. К возвращению Арсения уже снова был безмятежным, уверенным в своих силах Виталием.
— Ты чист? — спросил он, придирчиво оглядывая брата. — Ну, так иди и бутерброды сотвори, а я тоже займусь гигиеной. Говорят, что полезно. Брешут или нет – не знаешь? —
И, не дожидаясь ответа, ушёл.
Возвратился из ванной чистый, оживлённый, суматошный, но Арсений, позволив себе в его душу заглянуть – после исповеди, – увидел в ней клокотание смеси чувств, порывов, замутнённости видения им перспективы жизненный целей…
— Сейчас мы пойдём в сберкассу – счета надо оплачивать не терпящие отлагательства. Тем более, счета судебные, — уже на улице заобъяснял Виталий Арсению содержание и великий смысл своих планов. — А потом сотворим нечто новое и... чёрт, ну да конечно же прекрасное! И да здравствует Мир и мы в нём! — выдал он очередной пафос и тут же серо спросил: — Не согласен?
— С чем? — усмехнулся Арсений. — С “Да здравствует...” – да, вполне согласен, с “новым и прекрасным” – тоже. А с твоими грубыми выражениями – нет. Я уже просил тебя, так что ты воздержись от них.
— Не могу же я матом говорить, как ижевскчане. А они, если ты заметил, ни одного разговора, ни одной фразы не никогда произведут без матерного. Даже в трамваях.
— Это я знаю, но всё равно не надо ни мата по-ижевски, ни твоего чертыханья – они недалеко друг от друга и одинаково грязны… И ещё у меня просьбочка одна, если Ваше Величество позволит мне вклинить кусочек моего желания в Ваши планы...
— Вклинивай, дитя моё! Повелеваю: изложи желание свое, и оно непременно будет исполнено. Если оно может быть исполнено в Мире этом. Ну а с… Ладно, больше не буду травмировать твою чистую душу и свою загрязнять скверными словами.
— Мне бы в сельхозинститут ваш сходить, узнать, как и в каком порядке проходит сессия, и в университет, — проинформировал Арсений, улыбкой приняв обещание не осквернять души.
— Ты собираешься экстерном сдать сельхозэкзамены и сделаться ветеринаром? — полюбопытствовал Виталий, не поняв сути просьбы; однако вспомнил, что Арсений о своей возлюбленной лесной девушке рассказывал, и сразу же извинился: — А, прости. Ты хочешь знать, когда Настя сдаст последний экзамен? Хорошо. В таком случае мы сначала мчим в институт – сберкассы всё равно ещё закрыты, – а потом вернёмся на круги мои. А в университет – завтра, если тебя не гонит. Или ещё что есть?
— Нет, кроме одного: не увлекайся в раскручивании событий – нас может слишком далеко забросить сила твоей инерции.
— Твоя правда, брат, именно так и произойдёт, — успокоил Виталий тревогу Арсения.
— Благодарю. Теперь уже – всё, поскольку я теперь знаю, что нас действительно несёт твоя безудержная энергия.
Виталий счастливо расхохотался: в его трудный час Судьба прислала ему Арсения и... Татьяну... Он снова всё может, он снова вскочил на коня!.. Осознанием вхождения в его жизнь новых сил, поддержки его духа и души, освободившись от давящего груза злобы со стороны Антонины, бывшей супруги, и её родичей, он оглядел мир вокруг обновлённым и очищенным взором и зазамечал то, что проходило мимо его внимания, если не коробило, как, к примеру, столкновение с милицейской машиной и с дверью в доме Татьяны.
Он вдруг увидел то, что не мог, никак не мог бы не заметить в нормальном состоянии – то, что Арсений идёт с тростью и немного прихрамывает.
— Брат, ты чего хромаешь? И трость у тебя шикарная – откуда? — останавливая весь процесс реализации его идеи, остановился и сам. — Дай-ка гляну.
Решительно отобрав тяжёлую ореховую трость, взвесил в руке её тяжесть и принялся рассматривать серебряные пластинки на ней. Арсений смотрел на Виталия с его детским любопытством, улыбаясь; а когда он добрался до пластинки с благодарственной надписью – знаком признательности полковника Чазова – стал ждать его реакции. Она не замедлила:
— А это что? Ты что, великий подвиг совершил?
— Витан, у меня много произошло с первых же часов после того, как мы расстались в прошлом году, а это, как видишь, случилось через две недели.
— Ты всё-таки влип в историю – и не в одну, судя по твоим словам. Рассказывай.
— Нет, пока не будем говорить – темы не для праздного разговора. Когда освободимся
для серьёзного общения и останемся наедине, тогда поведаю всё, не входящее в военные, государственные и иные тайны.
К одиннадцати часам закончив прочие дела, Виталий привёл Арсения к себе домой. В квартире была только кошка Катцхен, что порадовало обоих: Виталий не мог и не хотел сейчас видеть дочь, своим присутствием вызывающую боль вечной разлуки, а Арсению не хотелось окунаться в лицемерие, охватившее бывшую семью брата. На кухонном столе увидели газеты и на них – записку с требованием Антонины: “Виталий, мы уехали на огород. Посмотри варианты обмена – газеты на столе. Сходи, осмотри квартиры”.
Виталий не стал просматривать предложения обмена квартир, напечатанные в газетах; ручкой, лежавшей на листке, приписал к его тексту: “Согласен на любой вариант. Желаю вечной радости”.
— Ну, всё, — вздохнув, констатировал он. — Арсений, чемодан тебе нужен? Он у тебя
увесистый больно. Нет? Тогда бери дипломат, а я сейчас.
Прошёл в свою комнату, сложил в свой чемоданчик-дипломат документы – личные и предприятия, кое-что из одежды, командировочный комплект личной гигиены и сказал:
— Ну, всё. Уходим.
— Куда же мы едем, — спросил Арсений.
— Мы не едем, мы идём. Или разучился ходить? Мы идём туда, где в тиши и благости провели несколько последних часов.
— А...
— А ключи – вот они. Дом для нас открыт, он в нашем распоряжении. Что ли забыл?
— …ты уверен, что нас не выставят? — закончил Арсений свй вопрос, прерванный решительным Виталием.
— Я уверен в одном. А именно в том, что Татьяна нас выставит и... У тебя в палатке на
троих место найдётся?
— Если без вещей да бочком...
— Вот и очаровательно.
— Виталик, а о ней ты подумал? Ты хочешь свалить ей на голову свои беды?
— Братишечка, если я не свалю ей на голову мои беды, она сама их найдёт и натянет на себя. И сделает это совершенно неправильно, нелогично, но абсолютно эмоционально... Пошли. Хоть мы и не в Филях, Арсений, а менять и нам уже ничего нельзя. Пошли, не задерживай процесс, господин присяжный заседатель: лёд тронулся...
— Погоди, ответь на вопрос, который ты вызываешь: почему Татьяна? Как я понял из твоего послания, ты, наконец, встретил объект для своей любви, и вы могли бы с ней при её и твоём менталитетах и интеллектах да с твоей энергией много чудесного сотворить. Исполнил ей свою Песню Любви?
Виталий остановился, лицо его сделалось сосредоточенным, насторожив Арсения.
— Может, и могли бы сотворить, да не дают мне этого, Арсен, ни Бог, ни тем более судьба. Она вышла замуж – и даже во второй раз к тому времени, как аннигилировали мои семейные отношения. Сама мне говорила. Первый раз при неслучайной встрече поведала, что живёт с любимым человеком, а потом, через пару месяцев, призналась, что сама ушла от того и теперь живёт с другим любимым человеком. Так легко она семейные отношения строит. А я, как тебе известно, ни свою, ни чужую семью не способен разрушать. Так что Песня Любви для неё осталась неспетой.
— И кто она, та, которую ты воистину и безмерно полюбил?
— Кто она? Она сейчас работает там же, где я трудился. Имя у неё как у фессалийской нимфы, внучки Посейдона.
— Чайка?
— Точно. Чайка. Притом что ничего греческого в ней нет. Она совершенно русская, красота её – совершенство русской природы. Я только двух таких красавиц знаю: её и Валентину Толкунову. Больше нигде не встречал, хотя в нашем Киргизстане красивых не счесть – не то, что в этих местах, где взгляд скользит по лицам и не задерживается ни на одном. И менталитет у неё значительно выше, чем у окружающих её. Один мой молодой товарищ, Лёнечка Ходырев, инженер-электрик из того же учреждения, открыл мне как-то, что женился бы на ней, но она чересчур умная, с нею трудно общаться.
— Он что, боялся её?
Виталий пристально посмотрел в глаза брата, помолчал, обдумывая, что можно и что стоит ещё рассказать – ведь говорят о женщине, притом, что её нет рядом. Взяв стакан, налил воды, вгляделся в неё.
— Её боялись и боятся многие. За два года, как это случилось, она с группой молодых специалистов устроилась. В конторе состоялось общее собрании коллектива – на нём впервые и увидел её. Я с коллегой-топографом пристроился в конце зала, а вскоре пришла и она, оригинальная незнакомка. Она не просто пришла, а явилась со свитой из ловеласов, и каждый сопровождающий старался ей что-то заумное сказать, а она своими репликами отбивала их трепотню. Устроилась компания передо мною на предпоследнем ряду. Я, как только увидел её и окружение, сразу воспринял её салонной львицей ижевского общества – из тех, вокруг кого вьются фавориты и искатели милостей. Но через пару минут из-за сказанного ею чего-то то ли ещё по какому-то побуждению я снова посмотрел на неё и поразился тому, что увидел в ней. Мне подумалось, что её надо пожалеть, а не смеяться, как смеялись её чичисбеи1.
— Ты увидел её судьбу?
— Да нет – увидел её сущность. Что там в её судьбе, я не копался, а просто понял, что у неё будут серьёзные проблемы. Она по природе не способна любить, ей нужна личная независимость, ну и… восхищение почитателей её красоты и интеллекта, возносящее её над другими коллегами. А таких жизнь ломает своими лопастями жестоко.
— Так чем она привлекла тебя? Жалостью к ней зажглась любовь твоя?
— Возможно, брат. Но только не тогда она вспыхнула. Два года с того дня я её так же почти не замечал, как и остальных сотрудников. Мне они были абсолютно безразличны – что листья на деревьях или на тротуаре. Хотя нет: листья не безразличны, листья радуют. Общался только с коллегами-изыскателями да ещё с теми, с кем в перерывах в шахматы и в теннис играл – на их мелком меркантильном уровне. А Чайка периодически привлекала моё внимание в служебном автобусе, где паяцы, истекая слюной вожделения, поочерёдно пытались сказать ей нечто оригинальное и тут же обожжённые шарахались. Потому что она продолжала тонкостью и находчивостью срезать слюноточивых ещё на взлёте потуг их остроумия. Над поверженным смеялись конкурирующие коллеги, и в разговор с нею пытался вступить другой, а их – четыре-пять особей, женатых и холостых.
— Ты с нею общался? Или тоже боялся её красного словца и острословия?
— Нет, Арсений, я не боялся, тем более что она, как уже сказал, была мне абсолютно безразлична. Вот она меня, как потом понял, боялась. И до сих пор опасается.
— Ну да, тебя-то умные не пугают, ты их ищешь. Разве что и этим она поразила тебя в сердце беззащитное? — с улыбкой спросил Арсений; и тут же пояснил: — Брат, извини мне мои вбросы-реплики. Ты в сильном напряжении, и я выдаю их, чтобы ты не сорвался.
Виталий ответил улыбкой благодарности, но отвечать на шутку и пояснение не стал.
— Как это случилось, что ты вдруг её, незамечаемую тобой всё время, полюбил?
— Как это случилось? Братишка, до сих пор не могу понять, почему это должно было произойти. Ты знаешь, это произошло после того, как мы с тобой расстались – видно, для моей Судьбе уготовано было, чтобы моя любовь обрела для себя объект. И для чего-то. Я и после начавшегося разлада каждый день после работы спешил к своей семье: там у меня был мир, который я создал, в котором чувствовал себя довольно сносно. Даже радостно, как можно быть в мещанстве радостным. Но странно! – жена за пару недель до того, как
всё произошло, стала заявлять мне, что я в кого-то влюбился. Для меня это звучало нелепо
Никто, кроме семьи моей, мне не был нужен. Для чего она бросала мне эти обвинения? Видимо, с нею самой уже тогда стало что-то скверное происходить.
— Да, я в тот приезд заметил странность в Антонине – она и боялась тебя потерять, и игнорировала; и будто поддерживала твои занятия, и отстранялась от них и от всех твоих интересов. Но продолжай, — попросил Арсений.
— Продолжаю, — усмехнулся Виталий. — Однажды мне по делам пришлось зайти в контору. Шёл по коридору, ничем не озабоченный, навстречу она идёт, одна, без подруг и без свиты. А в их коридоре столы выставили вдоль стены – вдвоём не пройти. Но между ними ниша была, я и стал в неё, чтобы её пропустить… И вдруг эта самая неприступная красавица покрылась таким румянцем, что я был поражён. С чего бы? Чем я её смутил? Тем, что путь уступил? Нелепость какая-то. И вообще, на фига мне её смущение?! Даже разозлился, знаешь ли. А потом стал замечать, что она себя при мне, когда появлялся там, ___________
1Чичисбей (итал. cicisbeo, мн. ч. cicisbei) – в старой Италии постоянный спутник замужней женщины, сопровождающий её в общественных местах, зачастую также её любовник. Слово «чичисбей» используется в переносном смысле для шутливого обозначения кавалера или любовника.
чувствует совсем не так свободно, как в тех случаях, когда не видит меня. Вот и всё! Но внезапно я сам загорелся – и сразу, вмиг синим бушующим пламенем. Возможно, как ты сказал, из-за того, что знал о ней, а ещё, возможно, то повлияло, что она, при всём к ней внимании влюблённой в неё кучки, была одинокой со всем своим интеллектом и уровнем культуры выше стандартного окружающей среды. Во всяком случае во мне
Что-то вдруг переменилось:
Как будто суть души познал,
Или глаза на мир открылись,
Или Господь что подсказал…
Мне всё представилось иначе,
И то, что раньше не ценил,
Считал твореньем неудачным,
Теперь как искренность любил.
— Так отчего же, брат, не состоялось? Испугался, что семью разрушишь? Что тебя-то смогло смутить? — уводя продолжение откровения от глубинной опасной рефлексии. — Ты сам должен был решить проблему.
— Вот именно, сам. И я решил. Именно так, как ты сказал. Как-то раз мы вместе шли по улице, я долго смотрел на неё и не мог ни понять, ни решить, для чего мне это нужно. Жениться на ней не могу – уже женат; и бросать семью не собираюсь; а любовницей – дурацкое слово! – она мне тоже не нужна, потому что это оскорбление для обоих. И для самой моей любви. Но чувство меня прожигало насквозь, а она катализатором рядом идёт. Потому и решал возникшую ни к селу ни к городу проблему – ну не нужна она мне. Но и нужна она, чтобы ей – коль семье не надо – посвящать плоды моих деяний. Однако и надо было ей сказать о том, что горело во мне, чтобы не сорваться, и не мог себе это позволить, чтобы не связать её с моей судьбой... Потому, чтобы не взорваться, я в конце концов… В общем, сделал признание – классическое признание, которого, кстати, она долго и очень желала. А, признавшись, тут же всё обнулил.
— В смысле? — не понял Арсений.
— Без мысли, — изрёк Виталий, усмехнувшись так, что Арсений вздрогнул – усмешка брата стала откровенно сардонической. — Просто и ясно: наговорил в основном чушь и ахинею, спустив её с созвездия на землю под ногами.
— Ты умеешь мило выдавать экспромты! — похвалил Арсений, с грустью сочувствуя положению, образовавшемуся в довесок к его трагедии в семье — А что она тебе сказала?
— О, она мне такое поведала о себе и так – слышал бы ты! И что занималась каратэ, и что сваливалась с самолёта с парашютом. Сказала для того, чтобы потрясти меня своею нетривиальностью. Видишь, какая она неповторимо-особенная!
— Вижу: ну просто супер. А ты чем её поразил?
— Я?! Поразил?! — удивился Виталий вопросу друга. — Да чем же я-то мог её такую подивить? Тем, что карату и джиу-джицу не в спортзале, а в деле применял? Или тем, что тоже сваливался, но только без парашюта и даже зонтик не успевая раскрыть?
— В смысле, с коней сваливался? — сдерживая улыбку, спросил Арсений.
— Ну да – а то с чего же? — утвердил Виталий, недоумевая непонятливостью брата.
— А ты что, Витан, с зонтом скакал? — в этот раз серьёзно поинтересовался Арсений.
— В том-то и дело, Арсен, в том то и дело, что зонта никогда не было... Но даже если б и был самый современный, самый японский, который кнопочкой раскрывается, земля с такими лихими наездниками, как мы с тобой, соприкасается слишком быстро, и падение фиксируешь, уже лёжа на камнях вверх ногами и пересчитывая уцелевшие рёбра. А конь коварный бегает на воле и нераскрытый парашютик где-то в стороне валяется.
Арсений смеялся, радуясь сохранившейся ироничности брата и сейчас, когда говорил он и шутил, будто истязая себя.
__________
1Сардонический смех (др.-греч. – язвительный, презрительный) – смех жертвы, утраты, отречения; этот смех у греков стал поговоркой в отношении людей, смеющихся в момент своей гибели.
— Но однажды я её всё-таки изумил, — помолчав, неохотно признался Виталий. — В день её рождения – за два дня до моего – я сделал ей подарок. Никто в конторе ничего подобного ей не преподнёс. Даже её многочисленные «чисбеи» и тот же мечтавший о ней инженер-электрик Лёнечка. Я подарил Чайке розы – красные, белые розы. Она собрала их в букет. С букетом её я увидел и поразился, увидев, – как же красива была! В белом как белые розы, с румянцем как алые розы к себе прижимала цветы… Смотрел восхищённо и долго – как жизнь бесконечная долго, но подойти не посмел... Я подарил Чайке розы – красивые, нежные розы, она подарила мне миг…
Виталий замолчал, опустил голову, взором проникая в глубь кофейной чашки и души своей пылающей.
— Ты сейчас стихи прочёл? — помолчав с ним вместе, спросил Арсений.
— Да. Видишь ли, стихи – это всё, что у меня есть. И воспоминание, как она держала большой букет и со смущением смотрела на меня. А рядом стояли коллеги, из-за которых я и не смог подойти к ней… Прелестная и красивая!
— Прелестная и красивая… А чем она тебя отблагодарила? Что тебе подарила?
— Ничего не сказала в ответ и про мой день рождения забыла – я же говорил тебе, что ей важна собственная независимость, а благодарность обязывает. Так что и мой дар она оценила всего лишь как... Впрочем, не знаю, как, потому что пустота в её душе, неживая пустота, которую я хотел заполнить светом и полыхающей во мне любовью… Но это уже моё безумие – коль Бог не желает, чтобы сухое дерево цвело, так и не зацветёт. Разве что в пламени костра огневыми цветами…
— Нежное, чистое, глубокое, — пристально вглядываясь в брата, проговорил Арсений тихо, думая о том, как легко брат жертвует собой для тех, кто не способен принять любовь и лишён Божьего дара – Любви. Иначе как понять неблагодарность за столь бесценное, что преподнесено всею душою?
— Что?.. А, да: именно чистое, нежное, глубокое чувство. А лучше сказать – событие. Оно вырвало меня из глубины грязи отношений, из пасмурности прозябания и вознесло… Да, именно так: оно вознесло меня. Не в небеса, а над собственным мироощущением, над моим до тошноты привычным обывательским бытием – я тебе тогда ещё говорил об этом. Потому не слишком огорчился её невниманием и неблагодарностью – не она получила, а я сам ожил.
— Ну так что: она без тебя счастлива, — с улыбкой сомнения констатировал Арсений.
— Чайка вышла замуж – и даже во второй раз к тому времени, как аннигилировали мои семейные отношения. Она сама мне это сказала. Первый раз при неслучайной встрече поведала, что живёт с любимым человеком, а потом, через пару месяцев, призналась, что сама ушла от того и теперь живёт с другим любимым человеком. Так легко она строит семейные отношения – птица перелётная. А я, как тебе известно, не способен разрушать ни свою, ни чужую семью. Так что Песня Любви на саксофоне осталась неспетой. Видел её второго ею любимого человека – непримечательная личность, банальный ижевчанин с очень мелкими целями, неспособный понять, на ком он женат. Впрочем, мужья её – это её дело. Она ищет счастье в желаниях и в стремлении к цели манящей, тающей от прикосновения к ней, и впадает во всё большее отчаяние. Уже срывалась и снова сорвётся. И уже очарование её, сквозь толщу туч промчавшись ярким светом, с небесной синевой слилось, оставив свою тень бескрылую бродить среди подобных крикливых чаек в поисках услад и пропитания.
— Ты поэтично и жёстко выразился.
— Встреча, когда она сообщила о втором замужестве, навеяла такой образ. Вообще-то, когда вынужденно открывался ей в любви, я предостерёг её, насколько мог, посоветовав всегда оставаться элегантной, потому что знал, какие в скором времени ждут непосильные каверзности. Но она не поняла меня и заявила, что всегда одевается элегантно.
— А ты её внутреннюю элегантность имел в виду?
— Да. Но она изменила себе, — ответил коротко Виталий. — Попытался ей напомнить
её саму, чтобы очнулась, при встрече сказав ей:
— Было то время, когда ты летала!
Было то время, когда ты пылала!
Ты вспомнить то время однажды должна.
Иной Небесам ты – увы! – не нужна…
— И что она ответила тебе на твой призыв взлететь? Ведь ты по сути, позвал с собой!
— Что ответила? Сказала мне: “Романтик. Небеса – это слишком далеко и нереально, земля ближе. Поэтому, как уж сложилось. Но, спасибо за красоту слога”.
— А ты, брат, знаешь Ларису и её небеса так, как она себя и их не знает… Но если её сердцу пошлость милее, не надо его тревожить воспоминаниями.
— Да уже и не пытаюсь тревожить. Потому что это и была моя для неё Песня Любви. Последняя, — сказал Виталий и в дополнение сообщил весть, поразившую Арсения: — К тому же она предала мою любовь.
— Как это предала? Как предала? — сердце самого Арсения дрогнуло в сомнении, что его ждёт верность.
— Совершенно спокойно. Я пригласил её в мою фирму. Она ко мне в офис пришла со своим вторым любимым, Догадкиным, – тогда-то я его и увидел. Пришла в расстроенных чувствах: незадолго до этой нашей встречи она побывала у психотерапевта на тренинге, где её унижали – такой метод у той психокорректорши. Я взял её руку, чтоб успокоилась, – подействовало; ну и поговорили. От работы отказалась по причине беременности. А на следующий день пришёл Догадкин и стал изгаляться надо мною, изрекая, что я вот такой, несчастный: люблю Ларису, а она женой его стала. Выслушал его и послал к… той жене.
— То есть она сообщила ему о твоей любви? Для чего – ведь не о себе говорила, а о чужой тайне?!
— А я знаю? Наверное, чтобы оправдаться перед ним за то, что я держал её руку. Или чтобы показать мужичонке, кто её любит.
— Духовный Мир, включая и человеческие отношения, – бескрайнее Море, в котором барахтаются и тонут люди, как мыши в молоке, не желая видеть протянутую руку, — произнёс Арсений фразу, странную для незнакомых с ним людей. Виталий его понял – брат всегда говорит не о событиях, а раскрывает словами суть событий. — Это о тех, кто тебя окружает, кому ты мог бы помочь, сам при этом став счастливым. Пренебрежение их и неблагодарность сеют отвращение к пренебрегающим. Без извинений. Неблагодарные не могут получить и не получают – они теряет то, что им даётся, а с тем и своё утрачивают – честь и достоинство прежде всего, если они хотя бы в рудиментах у них имеются.
— Да, как-то так. Но любовь моя горит по-прежнему – я-то не умею предавать…
— Скажи, брат, что есть твоя любовь? — пронзающим голосом спросил Арсений, принуждая Виталия ответить не праздно-легкомысленно, как он мог бы сделать другому, чтобы прекратить откровенный разговор.
— Что имеешь в виду? — построжал Виталий. — Я ведь говорил тебе о ней год назад.
— Говорил. Но…
— А что же ещё могу сказать? Скажи ты о своей любви к Насте. Тогда ты ничего не рассказал – мы прекратили говорить о чувствах.
Арсений улыбнулся и признал:
— Да, прекратили. Впрочем, хорошо, что не стал ты меня тогда вскрывать наизнанку – незачем было нам как бы сравнивать в то время наши откровения. Тем более что они жгли нас, как жаркий огонь...
— А что, сейчас твоя тебя не сжигает? — почти удивлённо спросил Виталий.
— Видишь ли, брат Виталий, твоя любовь потому сжигает тебя, что она замкнута в тебе – некого тебе одарить ею. Нет рядом тебе подобных, чтобы вместить твою и своею делиться. Она очень духовна, твоя любовь. И она, вспыхнувшая в тебе, сняла с души твоей оковы и тебе захотелось летать… А потом ты женщину, Ларису в её одиночестве, в силе и полноте её менталитета захотел наделить способностью к полёту. Но, прости, это ослепило тебя – ты не понял, что она слишком занята своею независимостью. Быть ей с тобой – это по крайней мере быть с тобой на равных (что ты и даёшь избранницам своим). А ей и в том, чем сейчас одаряешь, жарко. А коль всего себя проявишь, так ей бежать придётся. Слишком величественна любовь твоя для неё, никогда она её не воспримет… Извини, скажу: эта Чайка твоя лишь на самолётах может летать, земное для неё роднее, надёжнее, чем Небеса, управляющие земными делами. Потому она и мужей таких по себе избирала, потому и… будет одинокою в толпе. Такой среди многих одинокой, какой ты её увидел, всегда опасающейся всего, что превышает её самооценку. Это её расплата за её остроумие, за самовозносимость и пренебрежение благодарностью за дары. Вот потому испугалась тебя, хотя соперницу с тобою рядом не потерпит. И потому она избирает мужичков невзрачных, над кем властвовать может и демонстрировать свой возвышенный интеллект сумеет без помех, чтобы, пожив немного совместно, с каждым из них легко расстаться... Прости, если огорчил тебя.
Виталий доверительно принимал суровую отповедь брата, продолжительно посмотрел в его глаза и отрицательно покачал головой:
— Нет, не огорчил – просто подтвердил то, что мне в последней встрече и в последних рваных событиях ясно стало. Да, моя любовь невостребованной оказывается: не нужна ни Чайке, ни даже родной дочери.
— Не нужна, как ни нелепо сие – ведь женщины ищут тех, кто мог бы полюбить их со всеми их особенностями. Однако ты и в отношениях к ним неизменен – прощаешь их подлость, потому твоя любовь и к Антонине не исчезла, не истреблена тобою в себе, хоть ты и думаешь, будто можешь её убить, как тварь премерзкую, принесшую смерть семьи в твой дом… А моя любовь – она светит мне и из меня самого туда, где сейчас Настенька. Но могу тебе сказать, что моя любовь к Настеньке приземляет меня… Погоди, слушай, — отреагировал Арсений на новый порыв удивления Виталия. — Не в том смысле, что она меня принижает, а как бы привязывает к земным делам: я, видишь ли, немного сильно в духовную составляющую не только нашего бытия, но и Мироздания удалился.
— А Настенька твоя – она сугубо земная?
— И да, и… Настя чем иная, нежели другие лебединцы. Три года она жила в скорбной уединённости, со своими мыслями, в основном. Но с молитвами, с доверчивой надеждой в спасение, а потому не изуродовалась душою, не стала убеждённой калекой, что обычно с такими больными происходит. Её духовные труды возвысили и трансформировали душу, теперь она похожа на росток, устремившийся к свету и к Богу в понимании лебединцами – особенно после исцеления. Правда, могу признаться тебе, что наша разлука повредить ей могла, так что мне предстоит ещё дополнительная с нею работа. Но мы благословлены.
— А моя, как ты видишь, не дала и не даст мне такой радости.
— Даст – ты уже пробудился. Именно потому и пробудился, что в трудную – или беспросветную, унылую, как ты тогда говорил о себе, – пору раскрыл себя для той любви. И не переживай: ты любовь свою для того сохранишь – не можешь иначе. Так что любовь твоя не останется бесплодной. Она тебе всегда даст силу творения и дверь в Свет вы с нею
отворите.
Арсений не успокаивал Виталия, что унижало бы его достоинство. Но самому ему всё же грустно стало за брата: он полностью отдаёт себя, свою любовь, а она никому не нужна. Если с бывшей женой (и с дочерью, оторванной от отца) как-то всё ясно – такова её натура: всё в грязь сталкивать или грязью обливать, но отчего же чистой, бескорыстной любовью пренебрегла та, кого брат воспевал как самую прекрасную во всём женщину? Почему она не приняла? Испугалась! Тесно ей в любви! Ведь любовь – она взаимностью сильна, а этой «женщине-чайке» независимость нужна. Эгоистичная, ответственностью пренебрегающая, независимость. Презренная. Тем и уничижается эта «чайка» сама в себе.
К грусти примешалось уважение: брат, несмотря на жестоко потрясающие удары в судьбе и на великие утраты, остаётся стойко преданным любви и служению женщине. Он – оловянный солдатик? Нет, он – легированной стали литьё.
А Виталий, глубоко вздохнув – не из огорчённости, несмотря на удары и утраты, но чтобы освободиться от ненужных мыслей, – ответил наконец на вопрос Арсения о выборе:
— А Татьяна – она давно мечтает обо мне и жаждет, чтобы я к ней пришёл. Так слава Богу, что я кому-то всё же нужен, и пусть хотя бы чья-то мечта исполнится. Ну а я в том постараюсь. В пределах этики семьи, что от предков – больше поступаться в угоду кому б то ни было ею не стану. — Выражение сосредоточенности лица Виталия разрядилось безапелляционно произнесённой фразой, завершившей ответ Арсению, и преобразовалось в суровую улыбку. — На этом закроем тему, если ты не против. Я устал в душе своей копаться – итак всю наизнанку вывернул в поиске ответа, но нет его там. Так что больше не пытай. Прагматикой займёмся – запас продуктов надо сделать, а потому идём туда, где продадут нам то, что души наши пожелают…
Очередной идеей Виталия в его богатом списке замыслов было отметить приезд Арсения азиатской знатной кухней: пловом, корейскими и самодельными салатами, вкусным чаем и цветами. В своё кафе и за продуктами Виталий не пожелал проехать, он завёл друга на рынок, где в его убогом продовольственном ассортименте купили фруктов-овощей, мяса, риса, сластей и специй.
К приходу хозяйки кухня, все комнаты и даже подъезд заполнились и пропитались мясными, фруктовыми и прочими запахами и ароматами. Кухонная возня в музыкальном сопровождении гремевшего во всю свою моченьку магнитофона отвлекла Виталия от нерадостных размышлений. Он даже не сразу услышал дверной звонок – Арсений сказал ему, что кто-то пришёл. Тогда только он спохватился, что пора Татьяне прийти с работы, и побежал открывать дверь.
— У нас праздник? — спросила Татьяна ещё с порога. — Значит, я сделала правильно, купив мороженое.
— У нас большой праздник, Танечка, — весело сказал Виталий. — Пойдём, посмотри, что мы сделали...
В большой комнате на ковре лежала скатерть, возле неё были набросаны маленькие подушечки, сотворённые бабушкой, а по скатерти и вокруг стояли комнатные цветы в
горшках и принесённые с рынка – в вазах, в стаканах. Между ними размещалась посуда, лежали вилки, ложки...
— Пикник на поляне цветов. Очень красиво и романтично. А по какому он поводу? — поинтересовалась Татьяна.
— Так Арсений же приехал! — воскликнул Виталий. — И...
Продолжение речи он отложил на некоторое время. Потому что Татьяна, оглядывая пространство, увидела в углу, у дивана, два прижавшиеся друг к другу дипломата. Сердце у неё дрогнуло: в них, в их деловой солидности, в уверенности, было что-то беззащитное, слабое. Такое же, как вчера в Виталии, когда он стучал ногой в дверь. И Татьяна поняла, что Виталий пришёл к ней... Она глубоко вздохнула, сдерживая порыв, и пронзительно посмотрела на Виталия.
— А, это?.. — небрежно бросил тот. — Так подполковник... ну начальник райотдела милиции и, по совместительству, изолятора для подобных мне, сказал, предварительно накричав, чтобы я срочно взял чемодан и... Тань, а как ты думаешь, твоя матушка стать моей тёщей не откажется?
Татьяна снова глубоко вздохнула и буднично ответила:
— Ну, если дело только за этим...
Виталий подумал и согласился:
— Нет, конечно, дело не только в матушке... Есть ещё братец твой – согласится ли он называться шурином?..
Арсений оставил помидоры и, стоя в дверном проёме кухни и слушая их экзотичный разговор, с интересом смотрел на обоих. Татьяна взглянула на него и спросила у Виталия:
— А что, полковник этот твой так и сказал, чтобы ты ко мне пришёл?
— Ага, так и сказал: иди, Виталий, к Татьяне. У неё, говорит, двери железные, как и здесь – надёжные; ими, говорит, не только запирают, но за ними и спрятаться можно. Вот я и пришёл...
— И надолго прятаться? — проявила Татьяна интерес к совету подполковника.
Виталий вскинулся:
— Нет, Татьянка, ненадолго. Совсем ненадолго, честное слово! Как только вызовешь участкового, так я сразу же и уйду. Правда-правда, уйду. Даже раньше, чем тот приедет... И подполковник сказал...
— Что сказал подполковник? Чтобы ты вовремя сбежал?
— Ага, — признал её догадливость Виталий. — Он сказал: бери, сказал, чемодан,..
— И?.. — перебила его Татьяна.
— ...забирай Татьяну и – к Арсению в палатку... Тань, — голос Виталия зазвучал заискивающе-просительно, при этом в нём сквозила надежда: — Таня-Тань, ты только не сейчас участкового вызывай, ладно? А то я всё ещё дрожу от холода нар и лязга двери...
Арсений ушёл вглубь кухни, чтобы не мешать переговорам, улыбаясь восстановлению насмешливого отношения Виталия к себе – он уже может ёрничать, значит, не сорвётся и дела будет творить так же, как в былые годы.
— Хорошо, что ты попросил об этом, — сказала Татьяна, — а то я собралась уже идти звонить...
— Не надо, Танечка, не звони... Хотя нет, ты позвони... соседям. Спроси их... Ну, насчёт их согласия... И пригласи к нам в гости, на поляну цветов.
Татьяна направилась к «соседям» – в соседней, напротив, квартире обитает вторая ещё одна часть её семьи, – но остановилась, подошла к Виталию, прижалась:
— Горе ты моё, где же ты раньше-то был? Почему только сейчас пришёл? Где ты был, что понадобилось милиции тебя разыскивать?
— Да я немножко потерялся, прости, пожалуйста, Татьянушка, меня, непутёвого, — стал прискорбно каяться Виталий. — И правда ведь хорошо, что милиция у нас есть и нас бережёт – в КПЗ устраивает.
— Маленький ты мой, — погладив его по головушке, «пожалела» потеряшку Татьяна; но вспомнила, как он по-детски спал, пожалела по-настоящему, прижала его к себе.
— Нет, Танечка, я не маленький, — воспротивился Виталий. — Я даже старше тебя – так в паспорте написано.
— А что ты давно не пришёл, если бог знает когда родился? — возмутилась Танечка.
— Так, Танюшенька, когда я родился, тебя ещё ведь не было; а когда ты родилась, я сразу пошёл было, да папочка догнал меня и вернул домой. Сказал мне, что я не знаю ещё,
куда идти, и что у меня нет ещё того, чем жениться... Ну, того... ума...
— А сейчас есть? Появился у тебя ум?
Виталий щедро улыбнулся:
— Да, есть! — но тут же пригасил улыбку: — Немножко, правда, Танечка. Но на двоих нам хватит пока, а там ещё наращу, честное слово.
— Болтун ты, миленький мой, — признала Татьяна основное достоинство Виталия.
Однако тот не согласился и с таким заключением:
— Не-ет, Татьянка, я не болтун. Болтун – он болтается без дела и воняет. А я не болтаюсь и не воняю. Разве что изолятором...
— А кто же ты? — удивилась Татьяна его несогласию с очевидностью.
— Балабол. Я балаболить, Танечка, люблю. Но я не вру, честно, не вру. Вот у Арсения спроси, он меня знает, — кивнув в сторону кухни, сослался он на свидетельство брата; но увидел его лицо, морщащееся от прорывающегося смеха, и вспыхнул возмущением: — Ты чего кривишься? Что, я неправду говорю? А знаешь что, Арсеньчик? Вот если скажешь, что я вру, то ты будешь обманщиком, а не я. Я не лгу никогда, спроси вот у Татьянки, она меня хорошо знает.
Плотина прорвалась. Сначала неудержимо, то и дело пытаясь прикрыть лицо руками, засмеялся Арсений; присев на диван, громко и весело засмеялась Татьяна. Они смотрели на Виталия влюблёнными глазами и смеялись над ним и ему, а Виталий глядел на них, наклоняя голову то в одну, то в другую сторону, как собака, пытающаяся понять, что тут происходит, и изображал подобие стеснительной улыбки. Поняв, наконец, что смеются над ним, не выдержал издевательства и возмутился:
— Арсений, ты почему салат не делаешь? Гости вот-вот нагрянут, а в доме поесть нечего! Татьяна, а ты что сидишь, как барыня какая?! Я тебя куда послал?
Татьяна, мигом перестав смеяться, встала с дивана, вновь направилась к «соседям» звать их на пир. И снова остановилась – на этот раз из-за реплики Виталия, которой тот хвастанул Арсению:
— Хорошая у меня жена!
— Жена, да? — дрогнувшим голосом спросила Татьяна.
— Жена, — утверждающе сказал Виталий.
— А меня ты почему не спросишь, хочу ли я называться твоей женой?
— Таня, — тихо и вполне серьёзно ответил ей Виталий, — я, как мужчина, сам должен решать и сам должен брать на себя ответственность. Что я и сделал. И, по-моему, это неплохо получилось: ты да я – чудная пара.
— Скорее, чудная, – поправила Татьяна акцент слова. — Ладно, попробую уговорить матушку обойтись без сердечных приступов. Хотя она давно уж спрашивает, как ей к тебе относиться, как тебя называть.
— А ты что ей сказала?
— Так и сказала, что сама не знаю, но что ты обязательно объяснишь. Вот и объяснил, спасибо...
Гости не нагрянули, хотя их могло оказаться больше, чем предполагалось, так как в соседней квартире находились семейные гости: «тёщина» сестра с мужем и двоюродные – по отцу – Татьянины сестры. Но очень велико оказалось их смущение столь необычным событием, как внезапное обретение нового родственника, и они, дружно сославшись на занятость, поторопились завершить визиты. И сама «тёща» тоже не удостоила компанию своим присутствием: сказав, что ей привычнее обедать за столом, отказалась от пикника в цветах.
Виталий и Татьяна отнесли соседнему «государству» в качестве вассальной дани часть приготовленного разносолья и приняли ответные дары; сделав пару телефонные звонков, Виталий пригласил тех, кого мог бы отнести к разряду друзей в своей новой жизни: Эмиля Адиевича Медетова и Владимира Белянкина.
Друзья о последних событиях его не знали, и при игриво-несолидном изложении им смысла и сути происходящего не заметили в друге-приятеле душевной травмы. Перемены его жизни восприняли положительно и спокойно, хотя Виталий изощрялся, чтобы придать сообщению помпезность. Даже постарались выразить удовлетворение столь неожиданным кульбитом судьбы их приятеля – зная неуёмность Виталия и наблюдая его семейные перипетии, они удивлялись его терпению и перестали… бывать гостями его дома из-за публичных сцен в откровенно стервозной режиссуре Антонины (в подлости, она старалась устраивать крикливые пьесы разыгрывать непременно в те часы, когда к ним, не зная о разводе, в гости приходил кто-либо из общих знакомых. Чтоб показать, как она несчастна. Ах, как она несчастна!..).
Однажды, уже после развода, о котором Виталий никому не сообщал, Эмиль Адиевич зашёл к нему, и он, как положено азиату по происхождению, приготовил угощение – плов. Накрыл стол, гостя усадил. А тут на кухне появилась Антонина – вошла бесцеремонно, остановилась у двери. Медетов уважительно пригласил её в компанию, но она не присела. Гадко улыбаясь, она бесстыдно ответила: “Мы с Виталием разведены. Ты что, не знал? Виталий не похвастался? У него теперь есть дело – разменивать квартиру”. Хозяину перед гостем и гостю перед ним неловко стало. Тем более что прозвучал весьма неучтивый, весьма нечестивый и даже подлый отказ её – отказ намного старшему – от приглашения к обеду.
Виталий вспыхнул, резко повелел: “Уходи! Тебя пригласили не для того, чтобы ты нам гадила…”, на что она заявила: “Ну что ты, я не собиралась портить вам праздник, просто объяснила положение дел”.
В тот момент Виталий понял, что убить – это очень лёгкое дело, техническое, можно сказать, если убита любовь. Только он не смог бы погубить жизнь и дочь осиротить.
Теперь же, получив возможность объяснить Виталию нелепость отношений в прежней жизни, друзья высказывались об этом тонкими намёками в уверениях, что он обрёл то, что ему давно следовало, – причём, игнорируя «главу семьи», обращались только к Татьяне и к Арсению.
Сами друзья всеми теми, кто с ними впервые встречается, воспринимаются отнюдь не соответственно их интеллектуальному и социальному статусам-уровням, а своеобразными и колоритными личностями.
Эмиль Адиевич Медетов в этой компании старше всех – аксакал уже. Его знакомство с Виталием и Арсением состоялось десяток лет назад в нарынской гостинице, где Виталий, будучи областным чиновником сельхозуправления, проживал за неимением квартиры. У него гостил Арсений и в одном из номеров вынужденно проживал полковник и доцент военной академии Николай Баранов, ставший им обоим названым братом. А Медетову, в те времена занимавшему руководящие посты: в ЦК компартии Республики – должность заведующего отделом и в Министерстве сельского строительства Киргизии – должность заместителя министра. пришлось провести в ней ночь.
Медетов подселился в номер, занимаемый Николаем Барановым, и между ним и этой троицей произошёл занимательно интересный разговор о мирном сосуществовании людей множества национальностей в Киргизстане. Беседа, сопровождавшая совместный ужин, оказала существенное влияние на мировосприятие всех участников «микроконференции», показав при этом и общность их отношения к историческим событиям и к культуре русского и киргизского народов... Но тогда они не предполагали продолжение их общения
в будущем – слишком различными были их сферы деятельности.
Однако их встреча снова состоялась. И где?! В далёком от Тянь-Шаня таёжном краю, в городе Ижевске! Причина появления киргиза Медетова в столице Удмуртии раскрылись для Виталия уже во время первого их разговора на квартире Эмиля Адиевича.
С той нарынской поры в Стране произошли потрясения и катаклизмы, нарушившие не только общее её деградивно-сонное состояние в экономике и в социальных отношениях, но и обывательское прозябание её граждан. Новые как экономические, так и политические условия принудили их искать себе прибежище в новых для них регионах и странах. Так и Медетов, выйдя на пенсию, покинул родную землю из-за того, что в Киргизстане стычки меж враждующими племенами юга и севера вновь возродились, прекращённые Россией в девятнадцатом веке, начались чуть ли не открытые боевые действия. И он по требованию супруги, удмуртки по происхождению, перенёсся с семьёй на её родину.
В Ижевске встретились они благодаря случайной встрече их жён, когда-то работавших в одной фрунзенской организации. И краткое нарынское общение, ожившее в их памяти, родство душ, взращённых под небом Киргизии, сблизили их в удмуртской столице (как некогда сблизили с Виталием офицеров-киргизов из дорожно-строительной бригады). Благо по той же всемогущей случайности жили они в одном микрорайоне.
Эмилю Адиевичу Виталий нужен был тем более, что кроме него рядом не было никого из родных мест. И если и Виталию при его родословной, берущей начало из глубин земли русской, одиноко жилось между Волгой и Уралом, каково было старшему его товарищу, в которого Удмуртия только что ворвалась своею поражающею сутью?! Это-то Виталий понимал по своему восприятию: как в первые месяцы пребывания в ней, так и после за все годы жизни в солнечном родниковом краю не смог принять её всецело. Понимал земляка и старался чаще видеться с ним.
В общении на чужбине отношения между ними опростились. Не столько потому, что перестали занимать номенклатурные должности республиканского и областного уровня, а по причине быстрого сближения земляков в чужих краях, где даже разные национальные крови не препятствуют почти родственным взаимоотношениям.
— Байке1, почему ты выбрал для жизни Ижевск? — с ходу спросил Виталий Эмиля Адиевича, как только встретились в квартире Медетова и представилась возможность для откровенного разговора. — У меня такое впечатление, что этот город населяют дикари, вылезшие из лесов. Здесь культурного человека встретить трудно. И квалифицированных специалистов очень мало во всех отраслях: ни экономистов, ни строителей, ни слесарей по ремонту автомобиля – и это в городе автомобилестроения. Недавно мне работу двигателя в машине понадобилось отрегулировать, так с трудом нашёл одного способного. Совсем как в райцентре Ат-Баши – помнишь ведь, там районные руководители требовали от тебя и от республиканских властей прислать русских специалистов-рабочих в построенное ими же ремонтно-тракторное предприятие? А русские, покидающие Киргизстан и республики Средней Азии здесь не задерживаются, потому что менталитет здесь совершенно другой: работать не любят, а пить, так вёдрами подноси. Поэтому приезжих ижевчане встречают очень недружелюбно – за свои служебные и рабочие места боятся.
Медетов, радуясь встрече и беседе, с грустью заговорил о том, что совершить переезд оказался вынужденным – ему пришлось оставить свою должность заместителя министра сельского строительства и даже покинуть Фрунзе. Из-за того, что происходит на общей их родине, в Киргизстане, он не смог даже вернуться в родное село Ак-Бешим в Чуйском районе, к своему племени кытай, потому что никого из родичей в селе не осталось. Дома их заселили кочкорцы, нарынцы, джумгальцы: сары-багыши, черики, саяки, агрессивными массами перебираясь из горных аилов в сёла и города Чуйской долины. В Ижевск потому переехал, что жена удмуртка.
— Ты, Виталий, Ижевск называешь городом дикарей… Посмотрел бы, что там делают переселенцы с гор. Они, если не могут купить дома, самозахватом застраивают свободные участки, даже сельскохозяйственные земли, вырубают сады и деревья на улицах. И бунты на площадях и перед Правительством устраивают. Вот где дикари.
— Почему такое стало происходить, байке? В прошлом году был во Фрунзе, но ничего __________
1Байке – уважительное обращение к старшему по возрасту, по положению, по должности.
подобного не наблюдал, а киргизы фрунзенские вообще деликатные люди.
— С гор началось движение, Виталий. Там избыточность населения, работы не хватает
на всех, тем более, что из-за недостатка кадров, которые владели бы техникой, в районах не строятся предприятия. Ты вспомнил ат-башинское РТП – оно в те ещё годы не смогло работать в полную силу, а потом и совсем закрылось. Дети чабанов, которые получают образование в городах, в них и остаются. А русские и немцы не едут в горные районы. Люди, которые спускаются в долины, совсем малограмотные: по-русски говорят плохо; заводских профессий они не имеют; не способны к общественным производственным и к трудовым отношениям. Чабаны, сам знаешь, каждый отдельной кошарой живёт, поэтому коллективный труд со строгой дисциплиной не привит в основной массе народа.
— Байке, а почему тебе пришлось уехать? Чем тебе они навредили?
— Ты видел когда-нибудь сель? Знаешь, что это такое?
— Нет, байке, сель сам не видел, но что такое селевой поток – знаю: большая масса грязной воды на огромной скорости несётся со склонов в долину, тащит с собой камни и всё на своём пути разрушает, убивает.
— Вот такой грязный поток и мчится сейчас в долины, всё заполняя и разрушая. Тех, кто заполняет сейчас города и сёла как саранча, не интересует культура, им не нужны ни порядок, ни рациональная организация. Они слушаются только свои желания и призывы лидеров, которые так же не способны к рациональной организации производственных и социальных процессов и отношений, которым не нужна дисциплина – им власть нужна. Они пользуются хаосом, создаваемым необузданностью толп, и изгоняют не только давно укоренившихся русских и других европейцев, создававших города, заводы, институты, не только корейцев, казахов, но и тех соплеменников, кто призывает к порядку и пытается устроить их жизнь. А так как русский язык знают плохо, то из системы управления всех русскоговорящих киргизов изгоняют.
— Да, память человеческая короткая, а благодарность вообще едва шевелится. Да и то не во всех – главное: инстинкты свои удовлетворить, урвать побольше. То, байке, что ты рассказал, очень похоже на события шестнадцатого года. Только тогда киргизы и другие азиатские народы, спровоцированные манапами и баями, против русских пошли, а теперь, получается, и своих уничтожают.
— Вот потому и пришлось мне уехать. Многие фрунзенские киргизы уехали: кто в родные места, куда не добрались эти дикари, кто в Москву и в другие российские города.
— Байке, я рад, что мы с тобой встретились здесь.
— Мне тоже хорошо, что встретились – с тобой вдвоём мне легче будет.
С той поры они и стали не только ходить друг к другу в гости, но и помогать в делах друг другу. А Виталию выпадала радость угостить байке мясными блюдами, поскольку ко всем прочим своим «достоинствам» жена Медетова невесть чего ради заделалась ярой вегетарианкой и так напрочь вытеснила мясо из домашнего рациона, что младший сын с рождения оказался изолированным от «пагубной привычки плотоядения»…
О диктате жены в определении меню стола Эмиль Адиевич поведал Виталию в тот же вечер встречи, когда они, оставив женщин с их своеобразными секретами на кухне, удалились пить чай в другую комнату. Признание аксакала началось с того, что Виталий напомнил ему о своей просьбе в нарынской гостинице помочь семье Баранова выбраться из Киргизстана в Москву – что Медетову тогда было вполне по силам:
— Байке, как ехалось с Натальей Николаевной? Общались? Интересная женщина?
— Слушай, какая странная женщина эта Наталья Николаевна! — воскликнул Эмиль Адиевич. — Такую как забудешь? Она почему-то всё время ругала тебя. А когда я сказал, что это ты попросил отвезти их во Фрунзе и помочь с билетами в Москву, она разозлилась и заявила, что тебя никто об этом не просил. Почему она так? Ты её обидел?
— Ой, байке, я её обидел, да так, что ты даже не представляешь! Из-за того, что им не досталось билетов на автобус, я её от Фрунзе до самого Нарына на «козле», на «Газ-69», довёз. Да ещё в кафе возле источника «Ак-Моор» её накормил; да ещё завёз на какое-то горное пастбище к каким-то чабанам; да ещё мои друзья в дороге встретились… В общем, поиздевался над нею. Она, наверное, всё это рассказывала?
Байке засмеялся и, похлопывая Виталия по плечу, сообщил, что с большой радостью отправил её с дочерью в Москву, чтобы поскорее избавиться от общества с грязной дамой. Даже водитель Касымбай, терпеливый, привыкший к разным капризам чиновников, в том числе к капризам жены Медетова, пользовавшейся служебным автомобилем и водителем, соответственно, и тот поразился бесцеремонности и грубости московской женщины.
— А как она плохо о своём муже отзывалась – стыдно было слушать. Он ведь хороший человек. Я с ним потом, когда вы с братом ушли в свой номер, долго разговаривал.
— Если бы, байке, ты слышал её крики на мужа на всю гостиницу, узнал бы, как она ненавидит его за то, что испортил ей всю жизнь, таская по гарнизонам, вместо того чтобы в Москве служить. Да к тому же он и её дочь – ему неродную – хотел выдать за офицера, в Нарыне служившего в танковых войсках. За всё это и за поездку в Нарын, да ещё со мною, она ему в номере и устроила шикарную разборку во всеуслышание, после чего они и по разным номерам расселились. Потому-то, чтобы помочь Николаю, мне пришлось просить тебя о помощи, понятно, да? Так что прости, пожалуйста, за то, что такую обузу на тебя навесил. Я как-то не подумал, что она и с тобою проявит себя в полной своей красоте.
Эмиль Адиевич снова вдруг погрустнел, посмотрел пристально на Виталия, взвешивая степень откровенности, которую мог бы ему доверить и, решившись, признался:
— Моя жена Вена такая же: со мною ссорится постоянно, всё указывает. Сын Яша у меня хороший мальчик, а Вена его всё время ругает, даже кричит на него. После того как погибла Софа, она немного переставала ругаться, а потом снова… И мясо он никогда не
ел – Вена готовит только на растительном масле… Меня сразу после окончания Высшей партийной школы направляли на должность первого секретаря райкома партии в Ошскую область, где живут в основном киргизы и узбеки. А она не захотела поехать. Пришлось на её болезнь сослаться, чтобы не направляли в Ош, но меня уже не стали слушать, а сделали серьёзное партийное внушение – и на этом доверие Партии ко мне закончилось.
Виталий знал законы Коммунистической партии, знал, что если её член отказывается от назначения по любой причине, она перестаёт доверять ему ответственную работу. С того момента и до конца – только вторые и третьи роли. Так Виталий узнал, что Медетов с образованием строительным и партийным мог бы сделать хорошую карьеру партийного функционера, но не сложилось. Из-за того лишь, что жена его, по национальности удмуртка, просто и капризно отказалась ехать с ним в глубинный район Ошской области – для чего же вышла замуж за киргиза? Никто больше не брал в жёны?
Какова натура её понял в те полчаса, что провёл в сообществе с нею, и даже попытался сравнить её с Натальей Николаевной из эпизода прошлой жизни. Они стоили друг друга, различаясь только темпераментом. Бывшая Баранова, а по отцовской фамилии Кобылко, Наталья Николаевна, как ярая хохлушка, всегда напористо требовательная, агрессивная в достижении целей, а Равенна Медетова с рождения была безрассветно-унылой, постоянно недовольной, ворчливой. Но едва лишь проявилась возможность для своенравности, она и проявилась весьма властной – в масштабах семьи. Ни к чему иному не стремилась, высот достигать не собиралась: лишь бы всё было тихим и умеренным и ничто не меняло уклад её бытия забубённой мещанки из Удмуртии, в сравнении с яркой Киргизией изначально серой, малоподвижной.
И во Фрунзе Равенна, и пользуясь льготами жены высокономенклатурного чиновника, на то ворчала, что ей приходится высиживать очереди в обособленных для номенклатуры медицинских заведениях, потому что, конечно же, в первые очереди обслуживаются жёны первых лиц Правительства Республики – и тех-то калибруют по статусу, по значимости их мужей. При этом она супруга ни в чём не поддерживала: его интересы были ей чужды; с его близкими родственниками не общалась по причине иных нравов, языка, культуры; не могла и не хотела вступать в светские отношения с жёнами его коллег. Оттого Эмиль Адиевич не имел возможности вести соответствующий высокоуровневому руководителю образ жизни. Что, как следствие, лишало его поддержки в Правительстве Киргизстана, и он выпадал из политической системы. Держался в ней лишь доброжелательностью, кое-каким связям, созданным ещё его отцом, трудолюбием.
А в сопряжении со вспышкой национального самоосознания масс, когда по велению анархичных, направляемых авантюристами, толп горцев высшие и низшие руководители, инструкторы и инспектора стали лишаться должностей из-за неправильной или небеглой национальной речи в общении с народом, для Медетова ровный путь чиновника советской эпохи в новых революционных условиях прекратился. В семье звучала лишь русская речь – жена его не только сама киргизской речью пренебрегала, но и ему не позволяла говорить с детьми на родном языке. Она и свои-то удмуртские язык и культуру не знала. А приехав в Ижевск, ни с кем не общалась: ни к кому не ходила, никого у себя не принимала.
Переезд в Ижевск лишил Эмиля Адиевича (с ним и вечно обиженную жену) того, что он имел на своих постах: престижного положения, персональной машины с шофёром-работником и многих льгот и благ, положенных ему по официальной табели о рангах. К прочим неурядицам в семье произошла беда – одна из дочерей, Софа, погибла, совершив суицид… А поддавшись некоему внутреннему зову, прозвучавшему в сознании его жены, как ностальжи по рябиновой родине, Эмиль Адиевич продал и удобную дачу, на которой трудился сам, его водитель и дети – жена не терпела крестьянский труд даже в дачном варианте, – и комфортную фрунзенскую квартиру на тесную ижевскую трёхкомнатку обменял. Равенна её задавила привезёнными сотнями подшивок-журнальчиков и мебелью, нелепо расставленной так, что приходилось пробираться по квартире.
Однако Ижевск Равенне радости не принёс. В Ижевске она, вопреки чаяниям, обрела все те трудности, которые имеют рядовые ижевчане, что существенно повысило степень её раздражительности. А в Медетове местные аборигены увидели отзывчивого азиата и хватались за него, чтобы дёшево поэксплуатировать, когда он демонстрировал познания в технологии строительства и организаторские способности в производстве…
Белянкин Владимир Юрьевич, второй друг Виталия, моложе него и совершенно не обременён семейным счастьем: ни нежность любящей жены, ни сцены стервозной бабы не тревожат его.
Зато незадолго до того, как Виталий был помещён на «ночлег» в изоляторе райотдела милиции, Владимир получил почётное звание «Заслуженный деятель культуры», являя собой выдающегося педагога в системе культуры. Хотя на деятеля искусств похожим становится тогда лишь, когда под подбородком его претенциозно – вычурно и манерно – красуется «чёрная бабочка» как символ принадлежности к кланам покровителя искусств Аполлона и покровителя театрального искусства Диониса Театральная – это божество у древних греков, кстати, чаще всего олицетворялось с веселием и празднеством. А между тем Владимир Юрьевич Белянкин педагог и завуч в Ижевском «Культпросветучилище», творящем тружеников духовной культуры из тех, кто имеет дар говорить просвещённо, а не просто междометиями, простецки.
Одновременно Владимир в народном театре при Дворце культуры знаменитого завода «Ижмаш» является балетмейстером, режиссёром-постановщиком, сценаристом и одним из танцоров – в последнее время он больше в малоподвижных ролях вроде хана Кончака, Карабаса и К0 подвизается.
Познакомился Виталий с Владимиром в заполненном затемнённом зальчике уютного кафе «Пингвин», куда он иногда заходил посидеть в одиночестве, отдыхая от отношений на работе и в окружающем мире. Ему в тот вечер нашлось местечко лишь за столиком с тремя импозантными личностями – одной из них и был Владимир, увлекающийся круто заваренным кофе. Разговор трёх посетителей не прервался вторжением в их круг Виталия, а напротив даже – оживился новыми темами.
С тех пор поначалу случайно встречались там, а затем и сговариваясь стали посещать кофейню, ведя нестандартные для ижевского люда диалоги – отец Владимира был некогда офицером в Дальневосточном военном округе, отчего воспитание и становление личности будущего театрала происходило не в пролетарско-заводском культурном обществе.
Знакомство Виталия и Владимира потихоньку незаметно переплавилось в дружбу, что оказалось делом простым при их схожей неординарности: на всех совместных попойках Владимир усиленно старался перекричать Виталия, орущего и отчаянно базлающего нечто вроде русского «болеро»:
Сарай ты мой сарай,
Сарай, покрытый соломой!
А если не соломой,
То это не мой сарай.1
Причём Владимир, несмотря на заикание, добивался успеха, поскольку в отличие от простонародных Витальевых выступлений предъявлял себя артистично…
Собравшаяся на пикник, скреплённая Виталием компания, тёплая – ещё не тёпленькая – разместилась вокруг дастархана – так уважительно назвал скатерть-самобранку Эмиль _________
1Застольная короткая долго повторяющаяся песенка, исполняемая либо в набирающем силу темпе, либо расширением круга исполнителей.
Адиевич. Аксакалу из-за перелома в юности ноги подали стульчик, а остальные уселись по-турецки и кто как смог.
Пока Виталий с Татьяной обихаживали гостей, Арсений из уважения к старшему в сем собрании гостю завёл с ним разговор об общей родине, наполнив беседу небанальным содержанием впечатлений от её посещения прошлым летом и знанием истории, культуры, менталитета кыргызов и киргизстанцев других национальностей.
Эмиль Адиевич, уже основательно затосковавший по покинутой земле предков, был очень рад затеянной беседе, как ласточке, прилетевшей из отчего края, принёсшей дух и ароматы родины. Он не сразу вспомнил Арсения и встречу с ним в нарынской гостинице в компании с Виталием и московским полковником; но когда припомнил молодого тогда ещё историка и его оценки эпохальных событий Киргизстана, откровенно возрадовался новой с ним встрече. И стал живо дополнять его повествование своей информацией, а при упоминании знакомых имён и названий местностей проявлял непосредственную отраду, потому что разговор ощутимо приближал далёкий Киргизстан с его Тянь-Шанем.
Диалог шёл весьма колоритно, коль беседу вели два кита – как мимоходом назвал их Виталий – в вопросах истории и культуры Киргизстана и в проблемах набирающего силу революционного процесса. Арсений в исторической науке, притом что ему приходилось и различные курсы, включая Древний Рим, вести, специализировался на азиатских темах, а Медетову в силу происхождения и высшего административно-партийного статуса были все перипетии культуры и управления республики известны. К тому же отец его, Адый Медетович, будучи редактором «Киргосиздата», общался и был хорошо знаком со всеми литераторами, музыкантами и политическими деятелями, познакомив с ними и сына ещё в его юности.
Уважая присутствие Владимира и хозяйки Татьяны, людей иного происхождения и менталитета, старались говорить на темы им близкие, что могло бы и их интересовать: о людях литературы, театра, кино. Впрочем, в Дни культуры Киргизии в Удмуртии, каким-то образом устроенные, прошли незаметно – киргизстанские богини трагедии и эпической поэзии, Мельпомена и Каллиопа, и прочие богини муз, искусств своею благосклонностью не удостоили ни Татьяну – во всех корнях ижевчанку, ни Белянкина, хоть и театрала, прозябающего в Ижевске, но творчеством гостей в восторг не втянувшегося,
Потому богини, несмотря на свою восхитительность, и не пробили невосприимчивость ижевских аборигенов культуры вообще как таковой. И тем более сквозь их невосприятие не пробилась культура совершенно незнакомого ижевскому люду древнего народа. Оттого большинство писателей, балетмейстеров и режиссёров, а также фрунзенские театральные события и киргизские фильмы населению этого региона не известны. Кроме вездесущего Айтматова с его сочинениями на вольную тему на уровне...
Виталий в суете между кухней и поляной цветов прислушивался к их беседе и, как и Медетов демонстрируя свою тоску по утерянному раю, вставлял скорее репризы, нежели высказывания, способные поддержать светский раут на надлежащем уровне. Он больше забавлял Татьяну и Владимира, чем вносил элемент полезности.
Неожиданно для них двоих русский Арсений проговорил по-киргизски:
— Кыргыз жазуу адабиятынын Совет бийлигинин алгачкы жылдарында туулган. Улуу айлануу талашсыз эмне далилдеп турат, кыргыз маданиятынын ;н;г;;с;н; салымы. Ал эми театр – аткаруулар кыргыз композиторлорунун жана балетмастерлердин уюштуруп, «Кыргыз драма театры», «Опера жана балет театры», – алар да, элдин чачырап урууларын бириктирип, жа;ы ;км;т кынтыксыз ;з;н Кыргыз эл айткан кезде т;з;лг;н. Дагы к;п жана м;мк;н улам орус эли менен айлануу жана достук ;ч;н Кыргызстанга г;лд;д; кантип с;йл;ш;; керек. (Киргизская письменная литература зародилась в первые же годы Советской власти. Что представляет собой неоспоримое доказательство великого вклада революции в развитие культуры киргизов. И «Киргизский драматический театр» и «Театр оперы и балета», в котором ставятся спектакли киргизских композиторов и хореографов, создавались в те времена, когда новая власть утверждала саму киргизскую народность в целостности, объединяя разрозненные племена в народ. Много можно и нужно говорить о том, как расцвела Киргизия вследствие революции и дружбы с русским народом.)
Он так поступил, чтобы не акцентировать внимание Татьяны и Владимира, поскольку беседой задевались важные темы: межнациональные отношения, в последнее время претерпевающие опасную конфликтность; необоснованность обвинений нарождающимся шовинизмом Советской власти в якобы нанесения ею ущерба интересам киргизов.
— Ну ты выдал! — изумлённо покачал головой Виталий.
— Ты полагаешь, я неправ? — спросил его Арсений.
— Виталий, аны менен макул эмесби? Сенин биртууганы; туурасын айтат (Виталий, ты не согласен с ним? Твой брат правильно говорит), — вступился за Арсения Эмиль-байке. — Анда салабаттуу сyйлёё (У него серьёзная речь).
— Туура, туура, байке (Верно, верно, байке), — смеясь, согласился с ним Виталий. — Я помню, что ты в Нарыне так же о Советской власти говорил и доводы приводил такие.
— Товарищи, а можно нам узнать, о чём вы так поэтично говорите на своём языке? — полюбопытствовал Владимир.
Эмиль Адыевич сделал короткий перевод их диалога.
— А что ты, Виталий, имел в виду своей репликой? — спросила Татьяна.
— Это я от недоумения воскликнул, милая, — пояснился ей Виталий. — Такая умная речь! Откуда она у него?
— А ты что, думаешь, что кроме тебя больше некому умные речи произносить? — с ехидцей спросил у него Владимир.
Арсений, останавливая исследование его мудрости, объяснил всё просто:
— Виталик, я ведь вас сначала послушал, вот и набрался ума.
Виталик подумал немного и полюбопытствовал:
— Это комплимент или насмешка в мой адрес?
— Комплимент, — уверил его Арсений.
Виталик снова немного подумал и сказал, мстительно-саркастически кривя губы:
— Я же, мой милый, не смеюсь над тем, что твоя борода меньше моей...
Владимир, перебивая его сарказм, колоритно возмутился:
— Тебе же сказали, что комплимент, значит, приравняли ко всем.
— Володюшка, — проникновенно обратился к нему Виталий, — когда я общаюсь с
Арсением, лучше не лезть меж нами. Потому что, когда мы с ним вдвоём, – это страшная сила. А ты, Арсений, признайся лучше, как тебя, такого обросшего, встретила безбородая Киргизия? Я уж не говорю о Донецке.
— Хорошо встретила. Но тебя с твоей бородой, думаю, она встретит ещё лучше.
— Я знаю, меня-то она уже видела таким, — простодушно согласился Виталий; и тут же спросил, изображая непонимание: — А ты что, собираешься отправить нас в Азию? Ошибаешься, брат мой, у нас с Татьянкой совсем другие замыслы. Грандиозные!
Татьяна, в сей миг подносившая ко рту вилку с пловом, замерла от неожиданности, потом на всякий случай опустила плов в тарелку, чтобы, подавившись грандиозностью «их» с Виталием «замыслов», не поперхнуться, Арсений заметил её движение и покивал сочувственно головой, понимая, в какую жизнь она попала, впустив «отдохнуть бывшего заключённого». Он знал хорошо, что жизнь их всех – и Татьяны, и его, да тех, кто будет рядом, – отныне станет наполненной «планов громадьём» под общим и единовластным диктатом Виталия.
Чтобы увести разговор от обсуждения замыслов Татьяна поинтересовалась, спросив первое, о чём подумалось:
— А почему вы говорите о революции – когда она была?! Все забыли о тех временах.
Владимир поддержал её – то ли из деликатности, поскольку женщина спросила, то ли от того, что сам дальше Немировича-Данченко в историю не углублялся. Разве что когда требовалось говорить студентам об эпохе Гоголя и Островского, упоминал им тогдашние нравы и наряды:
— Советская власть так давно установила порядок в СССР, что забылись даже имена революционеров, потому что никто не помнит, что было раньше.
Эмиль Адиевич и Арсений перевели свои взгляды на Виталия – его жена и его друг высказали позицию, для них нормальную, но резко контрастирующую с отношением, представленным высказыванием Арсения. Ему и отвечать. Виталий открыто усмехнулся на их молчаливое предложение, и от него стали ждать какую-либо шутку. Но он проявил более серьёзное отношение к вопросу, чем обычно отвечал на реплики собеседников:
— Вот к тому, что сказал Арсений, я попрошу Эмиля-байке объяснить, за что на поэта Аалы Токомбаева была устроена компания очень жестокой критики, даже его травли. — Обратившись к Владимиру и Татьяне, пояснил им: — Вы полагаете, что тех людей уже нет… Это неверно, потому что многие живы. Аалы Токомбаев – один из первых поэтов Советского Киргизстана, – недавно ушёл из жизни. Он из бедняков, сирота, но выучился и печатался, когда Айтматов и на свет ещё не появился, и своими стихами утверждал в сознании земляков образ новой жизни. А теперь Айтматов осуждает Токомбаева. Потому Арсений и сказал о том, что революция и Советская власть сделали для киргизской культуры. Верно я понял тебя, брат?
— Да, верно.
— Байке, ты как полагаешь, кто из них прав?
— Чингиз резко настроил против себя почти всех, никто его не принял, не поддержал. Кроме молодых, которые ничего не знают и не хотят знать, и наш эпос не знают – только слушают, когда придётся. А стремятся выскочить вверх критикой старшего поколения, — заявил Эмиль Адиевич с долей возмущения в голосе поступком Айтматова и отношением нового поколения политиков, не ценящего заслуг старших, создававших современный Киргизстан. — Я лично знал Токомбаева, и с Айтматовым у меня были приятельские отношения. Мой отец Адый Медетович очень уважал Аалы Токомбаева. В шестнадцатом году из-за жестокого подавления киргизского восстания казаками и царскими войсками отец и Аалы с родителями вместе бежали в Китай. На обратном пути, когда после февральской революции в России киргизский народ возвращался на родину, его родители погибли, как многие другие, от голода, холода. Потому что деньги, которые Временное правительство выделило беглецам для возвращения домой, манапы, болуши разворовали. Токомбаев остался сиротой. После Октябрьской революции он стал учиться в Ташкенте – в интернате и в университете – и вскоре начал писать стихи. Его яркие произведения много печатались и цитировались, в том числе отцом Чингиза Айтматова. Он изобличал врагов и вредителей новой, жизни киргизов. Впоследствии, уже аксакал, Аалы стал членом Академии наук Киргизской ССР; награждён орденами. Он один из первых поэтов нашей литературы, его даже называют «киргизский Пушкин». А кто-то назвал его даже «Ала-Тоо», сравнив его мастерство и вклад в литературу с высотой гор Киргизии.
— Если он замечательный поэт, почему Чингиз Айтматов выступил против него? — удивился Владимир и тем, что известный во всём мире киргизский писатель ополчился против заслуженного поэта, и тем, что говорит с человеком, соприкасавшимся с людьми, трудом и талантом утверждавшими Советскую власть, дружившим с Айтматовым.
Эмиль Адиевич посмотрел на своих земляков, не зная, как ответить человеку другой культуры, совершенно не знакомому с жизнью киргизов и вообще с событиями в стране, посредством которых и создавались новые общественные отношения.
— Арсений, — обратился Виталий к брату, — помнится, ты в прошлом году, уезжая в Киргизстан, хотел там, на месте понять суть этого конфликта. Разобрался?
— Владимир, — не отвечая на вопрос Виталия, Арсений стал пояснять Белянкину, — не зная всей подоплёки и не имея представлений о теме, которая была положена в основу критики. Трудно и даже невозможно понять суть и смысл выступления Айтматова против Токомбаева. Основой явилось издание великого эпоса «Манас», совершенно неизвестного россиянам и плохо известного русскоязычным в Киргизстане. Но именно на это и расчёт атаки на старого поэта – на неведении истины теми, кто читает критику и передаёт её дальше. Год назад нам с Виталием служивший здесь офицер из Киргизстана дал прочесть статьи Токомбаева и Айтматова. Мы не обнаружили ничего предосудительного во вполне логичной статье поэта об эпосе, но, тем не менее, Айтматов в компании с некоторыми личностями осудил его. Мы пришли к простому выводу, что действительная причина в политических амбициях затеявших скверную дискуссию против ветерана. Они намеренно унизили Токомбаева, а в его лице и многих значительных деятелей государства. Унизили, чтобы самим возвыситься над ними.
— Туура, Арсений, — машинально на родном языке согласился Эмиль Адиевич, но, спохватившись, поправился, по-русски повторив: — верно, Арсений. Токомбаев об эпосе не писал ничего плохого. А к Манасу относился как к святому герою – он при мне отцу так говорил.
— Да, байке, ты прав. Токомбаев – киргиз, а никакой киргиз не может ни говорить плохое о Манасе, ни отрекаться от него, — подметил Виталий. — А Чингиз Айтматов хоть и родился в Киргизии, но он наполовину татарин – у него другая культура и другое воспитание.
Эмиль Адиевич кивнул ему, принимая его реплику, и Виталий, поддерживая позиции Токомбаева, дополнил информированием базу знаний Владимира и Татьяны:
— А во-вторых, дело это действительно явно политическое. Потому даже псевдоним Токомбаева «Балка», то есть «Молот», противникам его не нравится. А почему бы – нет? Токомбаев с революционных времён так подписывал свои творения, он ведь боролся с врагами! И никто в течение шестидесяти лет ничего не имел против псевдонима. А тут упрёк: зазнался, якобы, Токомбаев… Критика очень потрясла аксакала. Байке, не из-за неё он ушёл из жизни?
— Конечно, такая широкая, такая бессмысленная жестокая критика-клевета не могла не сказаться на здоровьи аксакала, — подтвердил его предположение Эмиль Адиевич. — Он после статей против него стал сильно переживать, заболел и вскоре скончался.
— Ничто не остаётся без последствий, — мудро резюмировал Владимир древней мудростью. — Но участие Айтматова в той травле старого поэта, как вы об этом говорите, странно. Для чего ему это, уважаемый аксакал?
Не находись тут реальный, да весьма почтенного возраста свидетель происходящих конфликтов в далёком неизвестном непонятном Киргизстане, Владимир стал бы развивать свои представления, хотя Айтматова он почти не читал – только последний его помпезный роман, наполненный трагизмом. Но в данном случае, чем малокомпетентно рассуждать, лучше умно спросить.
— Он вообще к нему негативно относится, потому что Токомбаев боролся с врагами Советской власти, а у Айтматова мать из богатой татарской семьи. — Эмиль Адиевич оглядел собеседников, обращая их слух к тому, что он говорит. — Её родители на Иссык-Куле имели грузовую баржу, построили торговые ряды. Но советская власть отобрала у семьи всё: дома, магазины, сады, баржу, состояние. Чингиз рассказывал, что им пришлось переехать в домик из двух комнат возле сада, потому что в их двухэтажном особняке сделали школу. Мать его окончила курсы стенографисток, поступила работать в обком комсомола; там она познакомилась с Торекулом Айтматовым, отцом Чингиза. А когда Чингизу исполнилось десять лет, отца, Торекула Айтматова, расстреляли, хотя он занимал высокие партийные и государственные посты.
— Байке, но твоего деда ведь не расстреляли, несмотря на то, что он был муллой, и вашу семью не репрессировали. — Виталий своей репликой подчеркнул для Владимира объяснение Медетовым, что отец Чингиза Айтматова был репрессирован обоснованно.
Эмиль Адиевич его понял и более широко раскрыл происходящие в двадцатых-тридцатых годах киргизстанские события.
— Вообще-то Советская власть не репрессировала никого просто так. И в руководство ставила выходцев из богатых родов, из манапов – знаете об этом? — обратился аксакал к землякам, которые – без сомнения – должны знать, как создавалась государственность в Киргизстане, превращая его, раздираемый межплеменными войнами, в страну со своими границами, с собственным правительством и Конституцией. — Джусупа Абдрахманова назначили Председателем Совета народных комиссаров Киргизской АССР когда ему было всего двадцать шесть лет. Его отец был манапом, бием и волостным управителем. Но сам Джусуп участвовал в боях в Красной армии, был одним из создателей киргизского комсомола. И Абдыкерим Сыдыков родился в семье манапа племени солто и служил Временному правительству, а был назначен на должность заместителя председателя Госплана Киргизской АССР. И отец Чингиза, Торекул Айтматов уже с двадцати шести лет занимал всё более высокие посты в Киргизстане…
Но им захотелось больше свободы, они захотели Киргизстан сделать независимым от России. Если бы это произошло, манапы снова стали бы делить республику на племена и роды, и всё бы нарушилось, а народ снова стал бы страдать. Москва и так делала всё возможное для самостоятельного развития новых республик, но не было достаточного количества русских специалистов, и из киргизского народа ещё не успели подготовить руководителей, чтобы по всему Киргизстану ввести нормальное управление и утверждать Советскую власть. Потому их и репрессировали, когда они стали действовать на руку националистам Турции, может, и не понимая этого. Слишком молодые были, а власть на них была возложена огромная – управлять целой республикой, да ещё в самом начале её становления. Закружились у них молодые головы от огромной власти, они поддались на авантюры, которыми соблазняли не только враги, но и разные… российские вольнодумцы и диссиденты.
— И Айтматов не простил расстрел отца? — спросила у Эмиля Адиевича Татьяна.
— Он публично не показывал этого, но во всех его действиях те, кто его хорошо знает, замечали агрессию. А когда стало возможно критиковать, он и стал нападать на всех, кто утверждал Советскую власть. Хотя при Брежневе, в семьдесят третьем году, одним из первых подписал Письмо группы советских писателей в редакцию газеты «Правда» о Солженицыне и Сахарове, выступая против них. Но уже тогда сам попытался совершить переворот в республике. Из-за его авантюры пострадали многие.
— Обратите внимание вот на такие обстоятельства, — вновь вполне серьёзно указал Виталий: — в то время как в России сотни тысяч детей репрессированных руководителей пострадали: их отправляли в детские дома, им меняли им фамилии и имена, чтобы их связь с расстрелянными отцами затереть, матерей ссылали, ни жену Торекула Айтматова, ни детей Советская власть не тронула. Арсений, и твоего деда расстреляли, а потом, как ты написал, реабилитировали. Конечно,.. — Виталий приостановился и завершил уже с усмешкой: —Айтматов потерял – он ведь потерял не только отца, но и материальное положение. К богатствам рода по матери он, правда, не имел отношения, поскольку ещё даже не родился в ту пору, когда это богатство было экспроприировано, но всё же его род пострадал – отобрали бедняки. Мерзавцы!.. А вот то, что положение сынка руководителя высокого уровня он потерял и стал обыкновенным пацаном, для него особенно горестно. Оби-идно!.. Потому он как лис: на людях выступает за Советскую власть, создавшую ему престижное положение, а в душе и среди соратников, так сказать, – если они были у него – врагом ярым становится. И нападает на тех, кто не может его наказать.
— Айтматов очень депрессивный и недобрый человек, — заметил Арсений. — Я проанализировал его произведения: все соответствуют его психотипу. В его депрессивный комплекс вписываются все его произведения трагическим содержанием и финалом.
— Арсений, ты правильно говоришь, — удивился Медетов анализу собеседника. — О плохом содержании его рассказов и повестей ему говорили старшие товарищи, но он их слушать отказывается. А когда ему создали славу как великому киргизскому писателю, он с тех пор вообще никого не слышит.
— Брат, что ты ещё заметил? Расскажи, что привёз с Тянь-Шаня по этому поводу? А байке прокомментирует и дополнит или поправит.
— Заметил то, что байке сказал сейчас: он никого не слушает, но выступает экспертом
этаким чуть не по всем общественным и социально-экономическим вопросам. Своего рода третейским судьёй, хотя его персонально-социальный уровень не соответствует и уровню судьи в оценке поэтов и писателей Киргизстана. Таких, как Токомбаев. Но он взял на себя право судить. И это нехорошо.
— Айтматов в различных сферах себя проявляет, а не только в литературе, — отметил Владимир вклад Айтматова в жизнь страны то ли с уважением, то ли просто констатируя.
Арсений улыбнулся ему как информированному, но несведущему:
— Владимир, я только что сказал, что он некомпетентно во всём выступает. Видите ли, абсолютно безразлично, кто и как сумел себя устроить в жизни и в обществе, в каких должностях и в каких сферах числится тот или иной человек и как он заявляет о себе. Главное – социальная польза, а не личная от его деятельности. Но я не могу припомнить ничего значительного в том, чем занимался Айтматов. Его повести, рассказы, которые его прославили? У многих киргизстанских писателей, о которых вы и не слышали, творения – повести и романы – лучше написаны и значительнее. И их намного больше. Вот, хотя бы, Джантошев с его книгой «Каныбек»; и Толеген Касымбеков с историческими романами: «Келкел», «Чапкын», «Баскын», «Кыргын», «Сломанный меч» – этот, кстати, переведён и на английский язык, – которые рассказывают об истории Киргизстана...
— Роман Касымбекова «Сломанный меч» я несколько раз перечитывал, — перебил Виталий речь Арсения, — он у меня имеется. И его новый роман «За тучей белеет гора». Правда, перевод этой книги мне не понравился – переводчик Коркин свой стиль втащил в роман, испортив киргизскую речь Касымбекова. Но всё равно и то и другое произведения глубокие, содержательные, патриотичные во всех смыслах, чего я не заметил в рассказах и повестях Айтматова.
— Ты, брат, прав. Он никак не показал культуру киргизского народа в её содержании и глубине – только внешние характеристики. Нет в его произведениях ни оптимизма, ни героизма киргизов как этноса. Да и подвиги всего советского народа он обошёл стороной. Смешно, но даже сборник «Сказок писателей Киргизстана» показывает его писательскую слабость. Байке, доводилось их читать?
— Да, у меня есть этот сборник, — ответил ему Эмиль Адиевич. — Действительно, коротенькая айтматовская сказка «Мальчик с пальчик», хоть и помещена она в сборник на первое место вопреки алфавитному порядку, но смысла не имеет. Особенно в сравнении с другими подобными сказками о маленьких героях. У Сулайманова в «Приключениях маленького Меке» герой, тоже ростом с пальчик, спасал животных, а айтматовский ничего полезного не сделал, сам стал пищей волку. Ты, Арсений, об этом говоришь?
— Да. Более того, сказка Айтматова в сборнике – откровенный плагиат с белорусских сказок о мальчике-пальчике: точно такой же сюжет, только сокращённый... Это потому, что все произведения Айтматова наполнены депрессивностью, трагичностью. В сборнике есть сказки, в которых и философия, космогония, психология, поэзия, фольклор и многое ещё, чего вообще нет у Айтматова: «Сказание о Джанболоте» Сыдыкбекова; «Дорога к счастью» Светланы Токомбаевой; «Сказка о храбром Челтене» Мамытова... А Айтматов переписал белорусскую сказку в расчёте на то, что киргизы не читают их произведения.
Медетов со всё большим удивлением смотрел на Арсения, представлявшего сейчас на случайно сымпровизированном симпозиуме по культуре его родного народа глубинный анализ сказок, в которые никто, как правило, не вчитывается – пробежали глазами сюжет и довольны. Он нашёл в них – а по существу, в генезисе и в менталитете кыргыз эли1 – то, что лишь в научных трактатах можно прочесть, причём как общие, абстрагированные от реального бытия рассуждения.
Эмиль Адиевич увлёкся беседой и хотел говорить только о киргизской жизни во всех её аспектах и сферах, но, к его большому огорчению, Виталий прервал интеллектуальный диспут. Реагирующий на реакции участников застолья он увидел, что даже отдалённо не имеющие представления об обсуждаемых троими из Азии тематиках Татьяна и Владимир заскучали. Ему это очень не понравилось, и, прерывая мудрую беседу, он провозгласил:
— Уважаемые эрудиты, мы, кажется, начали за здравие, а перешли на Айтматова – он вам нужен?.. Нет?.. Ну а мне тем более. У нас другие животрепещущие темы имеются: встреча друзей, земляков и братьев, а главное – Татьяна, принявшая нашу сборную. Так давайте немножко хлебнём спиртного за её счастье и наляжем на плов и на банальные салаты. А потом, Володя, споём с тобой наше застольное болеро…
Насытившиеся блюдами, вином, беседой и балагурством Виталия гости, традиционно пожелав счастья и благополучия «новоиспечённой» семье, покинули дом, приютивший уже опалённого одним «семейным счастьем» Виталия. А он, едва разошлись по своим уютам свидетели формирования «нового и, конечно же, прекрасного» и у поляны цветов остались лишь участники, весело рассмеялся, не давая образоваться даже и на мгновение молчанию, содержащему неведомые потоки и преткновения в глубинах своей немоты, и указал:
— Ну, как вам первые шаги в наше новое? Конечно же, прекрасно! И пусть кто-нибудь сказать посмеет, что не согласен…
— Прекрасно-прекрасно, — поспешил согласиться Арсений, чтобы не позволить брату разъяснить, что он сотворит с оппонентом; посмотрел на Татьяну, сидевшую подле своего счастья, наконец обретённого, и поинтересовался: — А что же дальше в ваших планах, мистер Виталий?
— Как что?! Непременно едем сватать за тебя красну девицу, спящую красавицу – ту, которую ты пробудил среди дерев северной окраины, — безапелляционно выдал мистер творец. — А ещё и возводить твой же скит – надо ведь тебе где-то жить, а не скитаться, да с младой женою! — Виталий рассмеялся своей игре слов.
Татьяна вздрогнула, но ответить что-либо не смогла, потому что смятение сковало её: это уже третье за два дня вторжение в её размеренную привычную жизнь.
Сначала к ней заявился Виталий со страшным известием о его арестовании милицией и о суде над ним; и пришёл не один, а с братом – что с братом вынужден оказался прийти, она это логично понимала: тот приехал к нему, ничего не ведая о разрухе в его семье, и Виталий не мог, конечно же, его бросить; но как-то вдруг он его привёл, а ей с ним одним хотелось пообщаться, тем более в его потрясённом состоянии. Да и брат странный какой-то: она в нём почувствовала неведомую скрываемую силу; и разговоры у него о школе, об образовании странные, к каким не привыкла в ижевской педагогической среде – страшит он её своей необычностью, своей неижевской аристократической внешностью с манерами также будто из другого мира.
Затем неожиданное волевое сватовство – Виталий объявил её женой, а с нею и словом перед тем не обмолвился, хотя она, конечно же, согласна, но всё же хотелось, чтобы всё и традиционным произошло, в романтичности – а тут сплошной авантюризм, да ещё и мини свадьбу экспромтом устроил, гостей назвал и им объявил.
А теперь ещё Виталий, как будто он это с нею уже обсудил, объявил, что с его братом поедут в лесной северный край – без и помимо её воли! А она не привыкла к тому, что бы за неё и без неё решали, что бы нарушался десятилетиями привычный уклад среди родных и с ними. И как они воспримут её длительную поездку – на целый месяц, быть может.
Правда, его идея несёт в себе такое мистически-интригующее – и в некоторой степени волнующее, – о чём мечталось: прикоснуться к корням православной веры, да не в городе, а в далёкой лесной деревне, и там пройти некие таинства. Бывала в фольклорных поездках в деревни, когда училась в университете, но то были учебные экспедиции, а сейчас другое, настоящее, в мир, закрытый, поскольку там и скит имеется. Даже интересно, экзотично и будет что рассказать родственникам и подругам. Почему бы и не съездить на несколько дней – как на экскурсию… К тому же идею высказал тот, о ком она мечтала.
Арсений, и не позволяя себе входить в души живущих в этой квартире, поскольку они его впустили, и нет необходимости и для них самих в его вхождении, видел смятение, охватившее женщину, только-только сей час бывшую безмятежной, даже воодушевлённо счастливой, и вдруг поражённую.
“Действительно, планов громадьё и все планы грандиозные! И всё насочинял наперёд за ночь, проведённую со мною – как он заявил, с «очарованным странником». Вот куда нас закинет его инерция! А ведь он прав – в этом, в безудержной активности его спасение: от жестокого терзания души, от бессмысленности бытия, в котором он оказался, потеряв и радость жизни. Только способна ли его Татьяна, никаких трудностей не испытав, ничего не совершив, ничем не жертвовав, быть рядом с ним, быть нужной для него, а не держать его, как нужную для себя вещь?..”.
Но ничего об этом не сказал Арсений брату ни сейчас, ни позже ни в поддержку, ни в осуждение. Либо он, возвысив её, сумеет повести по новому пути, либо сама сверзнется с того пьедестала, который для неё уже соорудил Виталий.
Сомнения Арсения имели под собой прочную основу – город он познал изнутри, из содержания менталитета граждан; и отношение «окультуренных» урбанизмом1 горожан к деревне знал как циничное. А к таким вот селениям, как самобытные Лебеди, – тем более: допотопные, потерялись в лесах, а их жители не имеют представления о цивилизации и живут натуральным хозяйством.
В городских условиях существования горожанами ни место, ни время не уделяется Богу за ненадобностью в Нём. Ни плебсом в виде слесарей-сантехников, ни его знатью в виде инженерной элиты, ни торговцами, ни градоправителями, ни интеллигенцией, вроде школьных учителей и профессуры вузовской. Так что религиозность единичных стариков в любом полисе издавна является архаичностью2, а самих верующих видят в роли чудаков. Как же Татьяна, столкнувшись с православием целой деревни, воспримет своё пребывание в ней? Ведь брат не на кратковременную экскурсию едет и её везёт...
Оглушённые и ослепшие в грохоте транспорта и цехов, в шумовом фоне телесплетен, пропаганды и сериалов горожане не видят Божьего проявления – они не наблюдают и не задумываются о нём. Более того – Бог им мешает. Всё, что требуется, то либо покупается, либо создаётся своими мастеровитыми руками, а не «творится» неведомыми богами, как и в их песнях их поётся.
А потому запрет на веру очень по душе пришёлся всем, избегающим ответственности, какие должности ими ни занимались бы, и что бы ими ни исполнялось. Даже церковники, полуобразовавшись в школах и институтах, а затем обучившись обрядам – а не служению духовному и материальному Господу, – не воспринимают Творца таким, каков Он есть, и не радеют ни о своих душах, ни тем паче о вверенной им пастве.
Ну а что, если сам первый киевский митрополит, из славянских людей происходящий, Иларион3, своим византийским наставникам подобно, ещё в середине одиннадцатого века в своей знаменитой – канонической, узаконенной Церковью, – молитве, остерегая Бога и определяя Его долю, утверждал:
“Аще бо безакониа наша надзриши, Господи, Господи, кто постоит? Аще бо воздаси комуждо по делом его, то кто спасется? Яко от Тебе очищение есть, от Тебе милость, избавление, и душа наша в руку Твоею, и дыхание наше в воли Твоей.
Донеле ж бо благое призирание Твое на нас бяше, благоденствовахом; а егда с __________
1Урбанизм – совокупность присущих населению города норм и правил, обусловленных высокой концентрацией населения и особенностями городской субкультуры: ослабление социального контроля и социальной сплочённости, анонимность общения, преобладание формально-ролевого общения даже в религиозных общинах и в самой религиозности, рациональность поведения и так далее.
2Архаи;зм (от латинизированного др.-греч. архаиос «древний»), устаревшая лексика – устаревшее слово, в современной речи заменённое синонимами: древность, старомодность, обветшалость, несовременность; строгая формулировка в лингвистике – лексема или грамматическая форма, которые в процессе развития языка заменились другими, но продолжают использоваться в некоторых регионах. К примеру, слова: вежды – веки; ланиты – щёки; рамена – плечи; выя – шея; уста – губы; глаголить – говорить; брадобрей, цирюльник – парикмахер; ветрило – парус.
3Митрополит Иларион (прозвище Русин) первый русский по происхождению митрополит Киевский и всея Руси; в историю Русской Церкви он вошел как первый из ее русских предстоятелей, поставленных на митрополию Собором русских епископов. Иларион жил в эпоху великого князя Ярослава Мудрого (ум. в 1054-ом году),
яростию призре на ны, ищезохом, аки утреняя роса, не постояхом, акы прах пред лицем ветру, и уж мали оставшеся милости просим.
Помилуй ны, Боже, по велицей милости Твоей; все бо благо от Тебе к нам приходит; все бо неправедное от нас к Тебе; вси бо уклонихомся, несть от нас ни единого о небесных тщащася и подвизающеся, но вси о печалех житейских; яко оскуде преподобный на земли, не Тебе оставляющу и презрящу нас, но нам Тебе не взыскающих”.
Что в современном языке-прочтении:
“Если Ты, Господи, будешь замечать беззакония, Господи, кто устоит? Если будешь воздавать каждому по делам его, – кто спасется? Ибо у Тебя прощение, ибо у Тебя милость и многое избавление, и души наши в руке Твоей, и дыхание наше в воле Твоей! И пока благопризираешь на нас – благоденствуем мы, если же с яростью воззришь – исчезнем, как утренняя роса. Ибо не может противостоять пыль – буре, а мы – гневу Твоему! Помилуй нас, Боже, по великой милости твоей, ибо всё благо от Тебя к нам приходит; все же неправедное – от нас к Тебе”.
Вот Тебе, Бог-Владыка: Ты нам не указ – мы будем творить неправедное, а Ты нас за то благодеяниями осыпай. А то – ишь разошёлся: в болезни и в страдания нас вгоняешь!
Попы охотно приняли его, Иларионовы, указания Творцу и, хоть паству приходскую свою будто бы и направляют к истине и праведности, на деле же способствуют и своим примером, и попустительством проявлениям богомерзкого. И возвели Илариона в святые!
Но всё же крестьянство, наяву наблюдая природные явления и события, в процессах жизнетворения видит не «флуктуацию первых молекул», что твердят ушибленные наукой доценты, а высшую волю Творца – в рождении и произрастании растений из зернышка, телят и иного приплода и самого человека из семени. Оно видит, что для образования чего бы то ни было в Природе не требуются ни грохот заводских цехов, ни вонь смрадная, ни отравление воды, а напротив, всё происходит в полнейшей тиши, в разносящемся по округе благоухании ароматов и птичьем радостном пении. И используют крестьяне без опасения произведённое в полях и лесах, и воду чистую пьют из родников – тем славя Господа, даже не осознавая в полноте Его благость.
После начала новейших, только что вспыхнувших революционных процессов, когда ложнокоммунистическая идеология, доселе отрицавшая разумное, сама делается изгоем, религиозность и в городах ожила и сделалась для одних – в малом их числе – насущной потребностью, а для большинства – новомодным влечением. И народ повально стал креститься и заполнять храмы.
Татьяна, по-ижевски усреднённая горожанка в третьем и в пятом поколениях, не была крещённой, семьи её родителей и родственников с Церковью не общались и храмы не посещали никогда. И ей также нужды в том не было: жила и живёт, общаясь с подобными ей коллегами и обучая детей жизни по своему разумению, по своим же представлениям. А в религии довольствуется внешкольными шушуканьями с подругами и чтением книжек на псевдотеологические1 темы от возомнившей себя теософиней2 и вознёсшейся над миром Блаватской3, ставшей очень популярной – не в народе, в народах, а среди невежественных ________
1Теология или Богословие, (от греч. «Теос» – «Бог» + «логос» – «слово; учение, наука») – систематическое изложение и истолкование какого-либо религиозного учения, догматов какой-либо религии; комплекс дисциплин, занимающихся изучением, изложением, обоснованием и защитой вероучений о Боге, Его деятельности в мире, Его откровении, а также связанных с ним учениях о нравственных нормах и формах Богопочитания.
2Теосо;фия (от др.-греч. «Теос» + «софия» – «мудрость» «божественная мудрость», «богопознание») – религиозное учение, основанное в Соединённых Штатах в конце XIX-го века русской иммигранткой Еленой Блаватской и опирающееся преимущественно на её же фантазийные писания. Исследователи религии классифицируются как новое религиозное движение и как часть оккультистской части западного эзотеризма. Сложный коктейль из учений – опирается как на азиатские религии, такие как индуизм и буддизм, так и на старые европейские философские учения, такие как неоплатонизм и гностицизм (Гностицизм (др.-греч.– «обладающий знанием» – собрание религиозных идей и систем, возникших в конце первого века нашей эры среди иудейских и раннехристианских сект).
3Елена Петровна Блаватская (урождённая фон Ган) – из русских религиозных философов пантеистического теософского направления, публицист, оккультист и спиритуалист, путешественница. Блаватская объявила себя избранницей некоего «великого духовного начала», а также ученицей (челой) братства тибетских махатм (махатма – букв. «великая душа») – в индуистской мифологии и теософии одно из наименований мирового духа).
интеллигентов и полуинтеллигентов, от своей религии отрешённые, а другие познать в их истинной сути неспособных, из-за депрессивности своего разума не стремящихся познать сотворённую Всевышним природу тела, клетки, молекул и атомов.
На этой основе, на этой почве и взрастала в полудуховности Татьяна и не помышляя о перемене своей личной позиции. Что в действительности очень трудно, невозможно даже порой. Особенно, если вспомнить концепцию князя Петра Кропоткина, познавшего на себе прилипчивость анархизма и выявившему вполне обоснованное положение, согласно которому, пожилые – да и не только они, надо заметить, – учёные в своём подавляющем большинстве не в состоянии изменить свои устаревающие взгляды. То есть суть тезиса Кропоткина: научные взгляды, теории и школы не изменяются, а сохраняются вместе с их носителями.
Потому она, услышав первые слова Виталия о поездке в северный край, приняла их за
обещание приятного экзотичного свадебного путешествия. Но вдруг затем им озвученная идея возводить скит громом ударила – из улаженного быта, из нормального общения и культуры уехать в неведомую даль, чуть ли не в глухое лукоморье!..
Арсений, чтобы не состоялось тягостное молчание, в свою очередь разрушил паузу восприятия. Он на смех Виталия отреагировал вопросом:
— Ты знаешь этимологию слов скит и скитания, которыми манипулируешь?
— Ну ты выдал! Конечно же, не знаю. Это ты скитаешься по скитам, вот и подтяни мой уровень.
Вместо ответа Виталию Арсений обернулся к Татьяне, взглядом и улыбкой предлагая ей заполнить нишу в познаниях, – он счёл это уместным, тем более что хотел, чтобы она включилась в разговор и отвлеклась от того, что свалил и ещё свалит на неё муж, если Виталия можно так называть. Татьяна охотно отозвалась на предложение, отвлекающее от грустных мыслей:
— Мои девятиклассники провели анализ этих слов и нашли в энциклопедии указание на то, что слова образовались от названия заболоченной пустыни Скит в Египте, куда уже в четвёртом веке уходили первые египетские христиане вести строгую отшельническую жизнь. И церковное слово «пустынь» в наших российских лесах подразумевает уединение, аналогичное отшельничеству в той пустыне.
— Во как! — воскликнул обретший откровение Виталий. — Надеюсь, в наших скитах не египетскими иероглифами пишут? А то я подзабыл их, тем более что и не знал.
— Что касается египетского языка, то можешь быть спокоен – никто тебя не заставит читать древние письмена, — утешил брата Арсений. — Но славянскую грамоту изучить придётся, чтобы без запинок читать церковные книги.
— Это не беда, это можно – Татьянка подсобит. А вот, кстати, о египтянах и славянах. Скажи-ка мне, мой просвещённый братец, что это новоявленные славяне вдруг решили, что египетское божество Ра славянского происхождения: везде его находят, чуть ли не в каждом слове в качестве основы видят. Я как-то спросил их: “А в дураке беспросветном, в баране, которого режут на шашлык, и в барабане, по которому колотят сдуру, что есть мочи, тоже этот самый Ра находится?”. Они обиделись на меня и перестали вводить в свои якобы славянские круги.
— Как ты назвал их – «новоявленные»? Правильно: они везде есть и всюду пытаются влезть, чем порочат наших предков славян. К примеру, название реки Сары-суу заявляют происходящим от слова «царь» – якобы изначала было название Царь-су.
— А разве это не так? — удивилась Татьяна.
Она, общаясь с некоторыми славянофилами по совместной работе в образовании, без критики воспринимала их интерпретации языка и культуры.
— Не так – это не славянское, а чисто тюркское название реки, в переводе на русский означающее «Жёлтая вода». У тюрков топонимы и гидронимы имеют цвета в названиях: Ак-Су, Кара-Кум, Кызыл-Кум, Сары-Кум, Ала-Тоо. Что в переводе: Белая вода, Чёрный песок, Красный песок, Жёлтый песок, Пёстрые горы. Так что зря они язык и культуру славян и тюрков извращают – этим они никого не привлекут и в славянскую историю не вместятся. А египетский монах-отшельник Макарий вместился – в Церковные «Жития святых» поместился. Он в четвёртом века долго обитал в Скитской пустыне, а потом в Нитрийской пустыне создал монастырь, названный монастырём Макария Великого.
— Что, очень великим был, до небес? — наивно поинтересовался Виталий.
— В принципе, да, — согласился с его предположением Арсений. — Его вознесли до небес и в православной, и в католической Церкви – за что, честно говоря, не знаю: народ горазд сочинять мифы о тех, кто им нравится или, напротив, ненавистен. Его, говорят, и живым Богом почитали, а сам он заявил такое, что дух захватывает. — Последнюю фразу Арсений произнёс со слегка, но заметной иронией.
— Что он заявил? — с детским придыханием, будто в ожидании чего-то чудесного, спросил Виталий.
Арсений улыбнулся и процитировал:
— “Я не видел ни на Земле, ни на Небе такой красоты, как душа человеческая”.
— Ух ты-ы! — проявил восторг Виталий. — Он и на небушке побывал, а не только по пескам скитался; и душа человеческая для него красотка.
Татьяна к его откровенным юморинам и в серьёзных разговорах привыкла, а в тоне Арсения не уловила иронию и приняла цитированное им высказывание древнего монаха с уважением и солидарно.
— Хорошо он сказал, — покачивая головой, признала истая1 горожанка. — Человек сам является совершенством природы и Землю украшает, строит, сады насаждает.
— Та душа человечья, грязная, кровожадная душа, что войны, и голод, и разрушения устраивает, атомные бомбы на такие же души бросает и сжигает заживо, — заперечислял Виталий «благодеяния» человеческие. — Танечка, оглянись: ижевчане оплёвывают город, откровенно гадят, пьяные синюшники слоняются по всему городу.
— Каждый верит в то, во что хочется верить, и воспринимает мир таким, каким он видится, — с улыбкой произнёс Арсений. — Но я о другом говорю. Макарий от долгого пустынного одиночества и в лишениях то ли во экстазе, то ли в полубреду вообразил, что пребывает на Небесах и заявил о том. И о высших духовных сущностях – об ангелах и о других служителях Божьих – сказал, что они не так прекрасны, как человек. По сути он опустил их на ступени ниже гоминидов – ведь человек является таким же гоминидом, как и орангутанги, гориллы и шимпанзе, как утверждает нам наука.
Невзрачно отреагировав на его слова, Татьяна поднялась с пола со словами:
— Пир закончился, посуду надо убирать и поляну цветов сворачивать.
Ей стало неприятно не только от Витальевого воспрекословения ей и не только от того, что он привёл в качестве примера нелестных свойств человечьей души обгаживание горожанами своего Ижевска. Весомо неприятным было то, что незнакомый ей Арсений всё время направляет разговоры и доминирует в них, увлекая Виталия, словно ученика. Но более всего неприятной ею снова воспринялась ситуация, что в день, в который наконец-то пришёл к ней любимый, уже два года желанно ожидаемый, вместе с ним в квартире появился и брат его.
Арсений, прочитав в лице Татьяны и в движениях её отсутствие малейшей приязни к нему, вновь огорчился за Виталия: если женщине неприятны его намерения, движения и речи, если его родственники отвращаются ею, она не станет его верной женой, спутницей. Он себя ощутил чужим здесь, в её квартире. Но сказать об этом Виталию не мог – брат не только не предаст его, но, напротив, встанет, возьмёт свой дипломат и покинет Татьяну. Ни обстоятельства, ни женщина, какие они ни будь, не вынудят его к отречению от брата.
Потому лишь сказал ему, одновременно поясняя суть просьбы:
— Я сейчас пройдусь по парку, посмотрю на ваш ночной город. А ты, братец, всё же уточни дальнейшие планы – знаешь ведь, что мне надо ещё в университете побывать
__________
1Истый — прил. 1) такой, каким и должен быть; настоящий.; 2) ревностный, усердный.
Виталий по-доброму улыбнулся ему:
— Братишечка, завтра с Танечкой съездим в ЗАГС, подадим заявление, и можем ехать хоть в тот же миг, а ты подредактируй планы. — И, вскакивая, скомандовал: — Скатерть самобранка – свернись!
Предоставив Виталию пообщаться с Татьяной и объясниться ей в сложившихся по его и без его воли обстоятельствах, Арсений вышел в глубину парка, где никого не было и никто не мог бы его увидеть, и позвал:
— Лучезарная моя, Цветок лазоревый, Нург;л;м1 чудесная, приди ко мне, любимая!
Возле него появилось вращающееся свечение вместе с ароматами степной свежести и трав и в нём постепенно проявилась счастливая Нургуль. Девушка танцевала, как обычно при воплощении по призыву Арсена Солнцерождённого, и ликованием разливалась в дали и в выси в пространстве – как обычно.
— Как давно я тебя не видела, повелитель! — прекращая танец и приблизившись к Арсению, высказалась девушка; обняла его и поцеловала в щёку.
— Любимая, мне тоже было грустно, что не мог тебе радоваться и радовать тебя.
Обняв верную вечную спутницу, Арсений приник к её губам в их долгом, в их нежном поцелуе, вливая в фиал2 её души всё восхищение своё и богатство Мироздания, что стало ему доступным, его и своё духовное содержание – и взамен получая от неё восторг Любви и красоты.
Это миг их истинной насущной близости в духе и в чистоте прекрасных душ – в нём они и радуются, и обмениваются сокровенным, что наполняет их духовные сущности. Он – эйфория их Любви; а минуты и часы, когда девушка, воплотившись, находится рядом, для Арсения составляет то блаженство, в котором душа его покойна и дух безмятежен, как он однажды сказал спутнице, укорив за то, что она без его участия и помощи вмешалась в дела земные.
И сейчас он спрашивал её в безмолвном общении:
— Любимая пэри моя, Ты удалялась к детям и к Нург;л-алма3 – как они?
Нургуль отвечала:
— Дети благополучны – Анарбек и Тумар хорошо о них заботятся, как ты указал им. И с Тумар я общаюсь, помогаю ей. Дети в моих руках радуются Всевышнему. И яблоня дала в этом году много плодов. Я велела старику, из злобного превратившегося в благого, по два яблока давать – по большому и по маленькому – тем молодым, кто создаёт семьи, и тем, у кого нет детей.
— А у тебя всё ли у тебя благополучно было, не пытались ли тёмные враги наши тебе нанести вред?
— Нет, повелитель, тёмные, кого я без твоего ведома отвергла от Екатерины, твоей ученицы, мне не могут навредить – ещё тогда ты их заставил от меня отступиться. И те враги не посмели приблизиться – там и твоя защита, и помощь других закрывает им движения ко мне и против меня. А их потомков, которых ты наказал и изгнал в их айыл в праздник полгода назад, уже в тюрьме держат. Они там в страданиях расплачиваются за себя и за тех, борон;о ата-бабалары ;с;н4.
«Те» – это враги племени уран, племени Нургуль, что в тысяча двести тридцать первом
году хиджры5, напавшие на род отца в момент её свадьбы и в погоне за нею пронзившие
___________
1Нург;л;м = Нург;л (Нургёль, Нургуль) моя.
2Фиал, фиала (греч. ;;;;;) или флакон – сосуд из стекла, употреблявшийся в Древней Греции для культовых нужд.
3Нург;л-алма – яблоня Нургуль
4Борон;о ата-бабалары ;с;н (башк.) – за древних предков.
5Тысяча двести тридцать первый год хиджры соответствует тысяча восемьсот пятнадцатому году григорианского летоисчисления. Хиджра (араб. букв. «переселение») – переселение мусульманской общины под руководством пророка Мухаммада из Мекки в Медину, произошедшее в 62-ом году. Год хиджры стал первым годом исламского лунного календаря.
её, пятнадцатилетнюю, стрелами. Арсений спас её, укрыв от врагов, а потом поделился
пламенем Любви своей, тем, что, как она сказала, согрело её, согрело её душу, и теперь она не умрёт, а будет жить – она, Нургуль, будет жить.
С того часа Арсений всё время в напряжённости, пока не видит её, не прижимает её к себе, чтобы наполнить силой Любви и Жизни.
И сейчас, вобрав от Арсения силу жизни и творения, Нургуль окрепла, зарумянилась и зацвела красотой вечной юности. И уже голосом попросила:
— Поведай, повелитель, если ты пожелаешь мне поведать, что происходит? В доме женщины, куда ты пришёл с братом, я не почувствовала любви. И что с братом твоим – ты к нему спешил, значит, знал, что он в опасности?
— Прекрасная, дай мне твою руку, войди в глаза мои – я открою тебе отвратительное, что нанесло разрушения душе брата моего.
Восхитительное лицо Нургуль стало величественно-гневным от того, что открылось ей в потоке событий, представленных Арсением. А он открыл ей не только то, что сказал Виталий о себе, но и то, что услышал за его речами, в том числе и что самим Виталием не осознавалось в силу его принятия и понимания лишь только событий, но не их глубинной подоплёки1 – её Арсений воздержался представлять брату, потрясённому и без скрытого от него знания, остерёгся его провала в темноту его же души.
Девушка приняла и поняла.
— Повелитель, как кошмарен мир людей, окружающих его – все его предали! В роду отца моего не было подобного – даже за простые скандалы в семье у кого-нибудь семью в дальние места отсылали до того времени, пока не возвращалось в неё согласие, чтобы они не позорили род, чтобы в айыле порядок не нарушался. А против твоего брата зло много лет совершалось – почему он не разрушил его?
— Лучезарная, Виталий, хоть и служит Творцу, но он больше в земное погружён, дела и мысли его во внешнем мире, вглубь он ещё не научился проникать, потому и не видел то злое, что родилось и развивалось, пользуясь его благожелательством. А то, что ты в доме Татьяны не восприняла Любви – нет её там. Но мы с тобой не можем вторгаться в новую жизнь брата моего, потому что он принят Татьяной в её дом, принят так и настолько, как и насколько она способна. Но я должен повести его путём служения Всевышнему, а он мне поможет в земных деяниях – с его помощью мне легче доносить до людей Слово Господа.
— Она не будет с ним, если он последует за тобой, не сможет выйти из мира серости.
— Прекрасная, ин ша Аллах (как будет воля Аллаха): пусть всё течёт, как есть, как то написано для его судьбы, а мы будем его поддерживать, когда грозы вновь станут над ним собираться или когда он пошатнётся и без нас не справится.
* * *
___________
3Подоплёка – подкладка у крестьянской рубахи от плеч до половины груди и спины. В современном русском языке слово употребляется в значении действительной, но скрытой причины, основания чего-либо (действия, замысла).
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Странника они увидели, когда проезжали открытый безлесный участок. Моросило всё сильнее, дул ветер; на странствующем – штормовка с надетым на голову капюшоном; за спиной болтается полупустой рюкзак; в руках – посох.
На Арсении его прошлогоднее полевое одеяние, во что он облачился того ради, чтобы в Лебедях появиться в чём они его видели, а не в городском костюме. И Виталий также в куртке-ветровке, купленной в дружественной по профилю изыскательской партии для поездки в Лебеди. Потому в страннике смотрелось что-то родственное. Он улыбнулся:
— Вот так и я ходил по этим краям. Давай подберём бродягу, поможем ему цели своей достичь.
Виталий без слов, вырулив к правой обочине, подкатил к страннику, остановился и посигналил; когда тот обернулся, махнул рукой, приглашая в салон. Усталый человек осветился радостью, отбросил посох в сторону и быстро подошёл к машине.
Среднего роста – нормального для этой средней полосы России, – странник малоросл в сравнении с братьями-южанами; лицо его скрывает редкорастительная, но почти до глаз, довольно длинная борода. Двигается несуетливо, но порывисто.
Он направился к правой дверце, со стороны, где сидела Настя, но она придвинулась к ней и потянула за руку Татьяну – девушка не захотела, чтобы незнакомец сидел рядом с нею. В нём по сравнению с её изысканно глядящимся суженым было что-то неряшливое.
Когда Арсений возник перед нею в сельхозинституте, она, оторопев, даже ахнула. По двум поводам ахнула: в испуге, не ожидая его увидеть, поскольку он не предупредил её о скором своём приезде, а она уже и не ждала его, закрывшись от его любви; и увидев, какой он красивый. Полузабытое лицо, окаймлённое курчавой бородой, которую Арсений поддерживал в том же приват-доцентском состоянии, в какой привёл её и потом почти год поддерживал донецкий цирюльник; изящно, в сравнении с прошлогодней встречей, когда она увидела его, опрятного, но в походном снаряжении, одетый: отглаженный костюм под небудничной курткой, тонкой шерсти серый свитер, красивая шляпа, блестящие туфли...
Теперь в машине Настя, в растерянности покусывая губы, и любовалась им, вспомнив и его разговоры с нею. И, посматривала на его брата, одетому подобно Арсению в серую водолазку1, удивлялась их схожести. К тому ещё Виталий, хоть и посмеялся над бородой друга, но на следующий день свою оформил под-Арсения, и однотипная бородатость лиц сделала их прямо единокровными братьями.
А этот тип... Слишком неряшлив, чтобы ехать с ним в одной машине, а не то, что бы с ним рядом сидеть. Татьяна поняла её и уступила место прохожему с левой стороны, Тот споро обошёл машину и, пахнув потом, бесцеремонно загрузился в салон, мокрый рюкзак опустив на пол меж ног. Татьяна положила между странником и собой большой Витальев зонт, чтобы он не замочил её.
— Спасибо вам, люди добрые, не оставили путника в дальней дороге. — Высоковатый голос странника неприятно диссонировал2 с бородой.
— Напрасно помощника своего выбросили, — сказал путнику Арсений. — В машине и ему бы хватило места.
— Да такую палку я в любом месте найду – лес кругом, — снисходительным высоким же смешком засмеялся странник.
— Откуда, куда, зачем? — весело спросил Виталий, разгоняя «Москвич».
— Ты что, брат, на человека сходу с расспросами набрасываешься. Дай ему отдохнуть немного, — приструнил его Арсений, по своей этике предоставляя вошедшему в дом его в духовное соответствие с ним войти.
___________
1Водолазка – тонкий обтягивающий свитер или фуфайка с воротом, закрывающим шею. Название произошло от того, что данная одежда надевалась водолазами под скафандр.
2Диссонанс – в переносном значении: то, что не соответствует, противоречит чему-либо, вносит разлад, нарушая гармонию; психологическое состояние при столкновении в сознании противоречащих друг другу представлений.
— Вижу, вы воистину добрые люди, — степенно заговорил странник. — А иду я туда, где ждут меня, где в помощи моей нуждаются. Целитель я народный; моё имя – Арсений. Не слыхали?
На миг возникла пауза внезапности. Виталий, как только странствующий заговорил о цели своего маршрута, толкнул Арсения в бок. А когда услышал профессию его и имя, недоумённо воззрился в глаза брата. Тот понял, погрустнел и опустил свой взор к полу – сказанное путником о себе заставило его войти в психику новоявленного Арсения, и там увидеть черноту. Татьяна и Настя тоже переглянулись и весело заулыбались.
Видя неподдельное удивление, необычный попутчик довольно верно отнёс его на счёт изумления заезжих людей неожиданностью встречи с целителем, известным по окружным землям. Первой отреагировала Анастасия, удивлённая тем, что у странника, шедшего, по словам её Арсения, так же, как он сам ходил, и имя такое же:
— Арсений?! — воскликнула она, — Как интересно!
Её восторг перебила Витальева реплика удивления – он по реакции брата понял, что встретилось что-то нечистое и принялся разыгрывать комедию. В своём стиле и с только ему понятным замыслом. Резко притормаживая мчавшийся уже со скоростью под сотню километров автомобиль, заставив всех вцепиться во что придётся, чтобы не удариться, и тем сбивая возможность дальнейшего разговора, он сам при этом воскликнул:
— Арсений! Вот здорово! Мы, правда, издалека, из Удмуртии, но слышать о чудесном Арсении нам приходилось. — Остановив автомобиль, он, не давая никому вставить слова, скомандовал: — Брат, садись-ка за руль, нечего бездельничать. А ты, девушка, — повелел и Насте, — иди на его место. Я с человеком поговорю. Бывает же удача! Вот славно!..
Проявляя восторг, всё делая в спешке, Виталий вынудил Настю спешно перейти на переднее сидение, чем прекратил возможность её обращения к народному целителю; и Татьяне повелел двигаться на Настино место. А сам, подталкивая странника, чтобы тот переместился в середину, уселся рядом с ним. Положив левую руку на спинку переднего сидения, а правую – на спинку заднего, полуобъятием изобразил радость прикосновения к чудесному человеку и, одновременно, пригласил к откровенности. Путник принял такое общение и приготовился рассказывать о себе.
Замысел Виталия опять чуть было не испортила Настя. Она, оборачиваясь к своему Арсению, вновь было заговорила:
— Как интересно, Арс...
Виталий довольно цинично щипнул её за мочку уха; девушка вздрогнула, недоумённо посмотрела на Виталия. Однако, увидев, как он сам смотрит на неё, при этом ещё почти незаметно качнул головой из стороны в сторону, молчанием и сжатыми губами запрещая ей говорить, она поняла, что случилось что-то очень нехорошее, поняла смысл шумной игры Виталия и в сей раз в огорчении прикусила нижнюю губку.
Тем временем странник достал из-за пазухи областную газету:
— Вот что обо мне пишет московский корреспондент, — проинформировал целитель несведущих попутчиков, показывая в газетном номере статью.
Виталий, взглянув на текст, увидел упоминания деревни Лебеди и девушки Насти, но читать не стал, а взял газету и передал её Татьяне. И сразу же, млея, сладко произнёс:
— Как это здорово читать такие вещи о человеке, с которым едешь в одной машине. Признайся, брат, — обратился он к Арсению, — хотел бы ты, чтобы о тебе такое писали? Живёшь себе в городе, работаешь в конторе, а тут такие дела делаются!
Арсений не отвечал ему. Он расслабленно сидел за рулём и вёл автомобиль так, чтобы тряска не мешала чтению газеты.
Татьяна, как литератор, привычно легко вчиталась в довольно затёртый уже частым использованием текст и тоже увидела, что речь в ней идёт о деревне Лебеди, о той Насте, историю которой Арсению пришлось поведать, когда Виталий сообщил, что они вместе поедут туда, где ждёт Арсения его «спящая красавица». Она с новым удивлением и иным чувством посмотрела на странника и, указывая на строки, хотела возмутиться, но Виталий
остановил и её попытку обратиться к попутчику:
— Ты читай, читай! Мы вживую поговорим, а ты потом нам расскажешь, что написано московским журналистом.
Странник не понял Татьянино движение и заговорил о том, как легко он лечит людей, а если кто вздумывает его обидеть, так небеса грозою обидчиков наказывают. Особенно радостно звучало из его уст о том, какая слава о нём по всему краю бежит впереди него – едва он подойдёт к селу или к деревне, так к нему уже стекаются люди…
— А эту Настю, друг, ты каким образом вылечил? — панибратски обращаясь, спросил Виталий целителя.
— Лег-ко! Попутчик один, как узнал, что я целитель, попросил помочь родственнице его. Он и привёз меня к ней. Погладил я её и сказал – твёрдо так сказал: “Вставай, Настя, ты здорова”. Она и встала. У меня ведь могучая сила, я многое могу сделать. Или вот, говорил уже о наказаниях: не пустил меня один сектант-старовер в дом передохнуть, так я такую грозу на его деревню накликал, что все пострадали, а у него хозяйство больше других погорело.
Настя слушала «откровения» странника и всё более бледнела и напрягалась; Арсений, удерживая руль левой рукой, привлёк девушку к себе и проговорил:
— Всё Господь наш видит и всем сполна воздаёт. — Усилив тембр и глубину звучания голоса, утвердил: — Всем и сполна!
Рассказ проходимца о грозе и о старовере раскрыл ему источник сведений для этого человека – шофёр Григорий разнёс по ветру его, Арсеньевы, приключения, а неряшливый тип этот, собрав ещё слухи о странствующем целителе, решил по-своему воспользоваться ими. Не оборачиваясь к псевдотёзке, он спросил у него.
— Что же вы наделали? Нам ведь жить здесь, а вы ославили и Настю, и имя моё.
— Какое имя? Что я вам сделал? — вжимаясь в сидение, заволновался «Арсений».
— Арсений – это моё имя. А рядом со мною сидит та самая Настя из Лебедей, которую вы будто вылечили. Узнаёте её?.. А ты, Настюшка, узнаёшь своего спасителя?
— Нет, Арсений, я его впервые вижу. Но слышала о каком-то Арсении, который ходит по нашим краям, и меня это всё время неприятно удивляло: я ведь получала твои письма издалека, а тут будто бы ты всё время близко.
«Могучий чудотворец» побледнел от ужаса: такое дело может лишь в кошмарном сне присниться: чтобы столь долгое время ходить по этому краю, безбоязненно выдавая себя за какого-то там Арсения, который своими делами проложил ему даже не тропу, а целую дорогу! – и вдруг встретиться с ним самим и с самой Настей… Да не просто встретиться, а сесть к ним в автомобиль и самому себя раскрыть!.. Нет, такого просто быть не может! Это розыгрыш, злая шутка!
— Остановите машину и дайте мне выйти!.. Вы лжёте мне, вы ответите за свои слова! Вас тоже небо покарает! — вскричал «народный целитель».
— Не останавливай, Арсений, — строго повелел Виталий. — Отвезём его в милицию, пусть там расскажет, что он за тип и что успел натворить под твоим именем.
— Пожалуй, ты прав. Извините, уважаемый, – как вас по имени-то?..
— Меня-то зовут Арсением, а вот с вами мы действительно в милиции разберёмся. Так что лучше высадите меня, тем более что вон в той деревне меня ждут... Для вас же лучше будет, предупреждаю! — злобно пригрозил авантюрист, не сдаваясь в разоблачённости и пытаясь высвободиться из западни. — Дайте сюда газету.
Его порыв к Татьяне за газетой пресёк Виталий: левой рукой отбив руку «целителя», протянутую к газете, другой он тут же ухватил его за бороду и потянул её вверх, заставив её владельца выгнуться дугой от боли.
— Не ерепенься, сиди! А то я твою бороду по волоску выщиплю – ты её недостоин, — убедительно проговорил Виталий. — Может, тебя люди и зовут Арсением, только имя по паспорту у тебя другое, так, бродяга? Таня, отдай прессу Насте, пусть она в бардачок её положит – в качестве доказательства газета будет.
Настя вздрогнула от прикосновения к бумаге с текстом о ней, на лице её отразилось отвращение, как будто к чему-то зловонному прикоснулась. Арсений взял газету из её рук и поместил в бардачок автомобиля.
— Да, брат мой Арсений, создал он тебе «рекламу»! Как выкручиваться будешь, если он что-то злое кому-нибудь натворил? — заметил Виталий, продолжая удерживать бороду попутчика, лишь перестав задирать её кверху.
— Не знаю. Разберёмся сначала с тем, сколько и где он «лекарствовал» и что заработал на моём имени, потом и решим. Отпусти его, никуда он от нас не денется.
Виталий с сожалением выпустил бороду и увидел, что и в самом деле вырвал из неё клок волос. Брезгливо обтерев руку о штормовку пройдохи, сказал ему:
— Вот видишь, хмырь, – и это только начало. Пока доедем до места, половины бороды лишишься – ты моего брата и Настю ославил, а я за это не только бороды тебя лишу, но и на кол посажу.
«Лекарь» понял, что и действительно влип, а не попал в розыгрыш, и замер в страхе. Однако ум его, истинно ум пройдохи, изворотлив от природы был, чем и сподвигся он на стяжательство чужой славы и лёгких доходов. Вот и сейчас изворотливость указала ему на весьма простой и верный выход:
— Ребята, у меня с собой пятнадцать тысяч. Я вам деньги отдам, а вы выпустите меня, я пойду дальше пешком.
— Это ты столько урвал?! —удивился Виталий, для которого, чтобы честно заработать такую сумму наличных, надо сделать немалую работу. — Когда же ты успел?
— Так платят же за лечение, — ответил ему бродячий шарлатан, пытаясь продолжать изображать роль целителя и говорить важно, однако голос его выдал его пренебрежение людьми, чьи доходы он выманивал.
Арсений, услышав его тон, увидел замутнённость его души во всю глубину и понял, с каким бесцеремонным типом свела судьба и их, и тех, кто за помощью обращался к нему.
— У нас нет иного выхода, тёзка. Если ты чист, тебе нечего бояться милиции, а если нет – как влез, так и расхлебаешь.
— Ничего у вас не получится. Я здесь в командировке, так и скажу в любой милиции. У меня удостоверение журналиста и командировочное при себе. А о вас расскажу, что вы меня заманили, чтобы обчистить. Ну что, съели?!
— Съели, — спокойно согласился Виталий с ультиматумом. — Твою фотокарточку участковые покажут в своих сёлах, где ты изображал из себя «Арсения», и многие тогда снова придут к тебе за помощью – за своими деньгами.
Арсений прошёл в райотдел вместе с Настей – ей не хотелось без Арсения оставаться в автомобиле, да ещё и в компании с грязным существом; а кроме того, она могла помочь Арсению в разговоре со стражами правопорядка.
Дежурный отдела далеко не сразу понял, что ему говорит иноземный незнакомец – то, что Арсений из других краёв он догадался сразу по его манерам обращаться, по стилю разговора, по корректности обращения. А то, о чём говорит и чего хочет, не понималось – совершенно нетипичное заявление. Наконец, сошлись на том, что ему лучше обратиться непосредственно к начальнику. Дежурный позвонил, довёл до сведения начальника, что с заявлением, слишком необычным, обращается приезжий, и он не знает, к кому направить. А когда подполковник приказал пропустить их, объяснил чужаку, как найти его кабинет.
Начальник райотдела Пирожников также с удивлением выслушал Арсения, то и дело поглядывая на сопровождавшую его девушку; попросил предъявить паспорта. Изучил их внимательно и, узрев в нём прописку города Донецка, а в Настином паспорте – прописку соседнего района, предложил ещё раз, но уже обстоятельно изложить суть происшествия, о котором они хотят заявить.
Арсению пришлось поведать о том, что он, путешествуя по этим краям с целью сбора исторических сведений, помог присутствующей девушке Анастасии избавиться от недуга. После чего уехал. Но известия об излечении распространились, чем воспользовался некий московский корреспондент. А именно, разрекламировав себя под именем Арсений, стал выдавать себя за целителя и обирать население.
Подполковник взял протянутую Арсением газету, внимательно прочёл и признался, что и сам уже давно слышал о чудотворце. Потом снял телефонную трубку и позвонил коллеге – начальнику соседнего райотдела милиции Савинову. Тот быстрее Пирожникова сориентировался в сообщённом ему и сказал, что Настину историю знает, потому что ему довелось видеть её больной – он с её дядей вместе ездит на охоту. А потом уже вполне здоровой увидел, приехав в деревню по делам того же Арсения в связи с найденным им конём. Что путника, исцелившего её, повидать не привелось, но коллега может вполне доверять Насте. Пирожников посмеялся, пообещав Савинову, что столь необычное дело обязательно станет известным в области.
— Так значит, он сам подсел к вам в машину и сам же раскрыл себя, не зная, с кем общается? — перестав размышлять о действительности представленных ему событий, уже нелепой для лжецелителя ситуации изумился подполковник.
— Каждый попадает в свою яму, — усмехнулся Арсений.
Настя вспомнила, как Арсений когда-то признался ей, как самому пришлось испытать такое, и широко улыбнулась, вызвав и у Арсения такую же улыбку. Пирожников даже засмеялся – так на него подействовали обстоятельства разоблачения шарлатана и улыбки собеседников.
Позвонил дежурному и велел привести всех тех, кто находится в автомобиле марки «Москвич 412» зелёного цвета – он ничего не стал объяснять подчинённому: коль сам не сумел понять суть заявления, так и сейчас незачем информировать его. И велел вызвать всех участковых к нему в кабинет. Потом обратился к Арсению:
— Серьёзное дело. Получается, что этот из корыстных побуждений и людей обирал, и вас опорочил. Вам, Арсений Тимофеевич, заявление написать придётся. Будете писать?
— Придётся написать. Дело ведь в том, что он использовал моё имя, а я приехал сюда жить. И пока всё разъяснится, ко мне будут обращаться, поскольку я, в отличие от него, скрываться не буду.
— Да, всякое может статься, и тогда действительно трудно будет очиститься: у людей память на лица слабоватая, а борода и вовсе смазывает.
— Да, конечно, мне будет трудно – он натворил, а придут ко мне. Но дело сейчас не в этом. Если из-за журналиста кто-то лишился коровы, чтобы уплатить ему, или он кого-то искалечил, – вот что плохо. Ведь всё это беда великая.
Пирожников всмотрелся в лицо странствующего по землям российским, отмечая его озабоченность не о себе, а о людях, ему совершенно чужих.
— Это верно, что вы собираетесь поселиться в нашей области? Вы уже выписались с прежнего места жительства?
— Вот листки убытия, — Арсений достал и показал подполковнику квиточки.
Тот внимательно прочёл их.
— А почему из большого города да в наш малолюдный край?
— По той самой причине малолюдности, — улыбнулся Арсений. — Надо же кому-то увеличить его численность, как высказался Плутарх на подобное замечание друзей.
— Ну что ж, это хорошее дело. Если к нам надолго – милости просим. — И отметив уровень менталитета Арсения, подтвердил приглашение: — Давайте, а то деревня в город едет, не остаётся народ с той поры, как паспорта разрешили выдавать. Поможете поднять культуру...
Пока обеспокоенный Арсений писал заявление, а начальник милиции копался в своих бумагах, вошли Виталий с Татьяной и следом два сержанта препроводили упирающегося и возмущающегося корреспондента-целителя. Тот от двери сразу же заявил:
— Да не сделал я ничего никому плохого. Никого я не лечил, я просто журналист.
— А деньги такие большие откуда? — спросил подполковник.
— Мои это деньги, собственные. Хотел здесь машину купить, вот и привёз.
— Какую же ты машину здесь, в глубинке собрался купить на такую сумму, что у тебя с собой сейчас? Несколько автомобилей можно купить на них.
— Так я…
— Сейчас соберутся участковые, мы их спросим, какой вы журналист.
— Ну что, «Арсеньюшка», я так тебя и предупреждал, верно?
— О чём вы его предупреждали? — поинтересовался подполковник.
— О том, что участковые покажут его фото по деревням и многие его узнают.
— Хорошая мысль. Я собирался просто участковым инспекторам его показать, а так, однако, будет точнее.
В кабинет группой вошли инспектора, находившиеся в райотделе с отчётами. Один из них, молодой лейтенант, пристально всмотрелся в журналиста, и тот даёрнулся и опустил взгляд в пол. Остальные молча переглядывались, не зная, с какой целью их собрали.
Подполковник коротко проинформировал подчинённых о цели срочного сбора, прочёл вслух написанное заявление. Когда дошёл до места, где Арсений высказал предположение о возможном нанесении вреда здоровью граждан и о том, что лжецелитель без зазрения совести своим мошенничеством обогащался за счёт доверчивых крестьян, корреспондент побледнел от осознания того, что его ждёт – сам писал о разоблачении мошенников.
Заместитель начальника отдела по оперативной работе, вошедший в кабинет, когда заявление уже читалось, кивнув на Арсения, спросил:
— Это о нём речь?
— Нет, не о нём. Это настоящий Арсений. Арсений Тимофеевич. Он вылечил вот эту девушку да кое-кого ещё попутно и уехал в Азию. Теперь вернулся, чтобы жить у нас. На соседней с вашей, Григорий Константинович, территории, — повернулся начальник к капитану. — А тем временем слава о его успехах распространилась, и ею воспользовался этот журналист. Однако он отрицает причастие к лечению людей на территории области. При себе у него крупная сумма. Нам надлежит выяснить, занимался ли он целительством и брал ли за это плату. Вы получите его фотографии и поработаете среди подопечного населения. Кроме того отправим его фото в область, чтобы и в других районах провели подобное расследование. Он, конечно, может облегчить нам работу, а себе судьбу, если сам во всём признается. Но проверить придётся всё равно: неизвестно, какие результаты были от его лечения и с кого и сколько он получил.
Арсений, поняв, что делу дан ход, обратился к начальнику:
— Мы, вероятно, вам больше не нужны и можем ехать? Мы давно в пути, а ехать ещё пару часов.
Подполковник, демонстрируя уважения к Арсению, поднялся, вышел из-за стола:
— Да, вы сделали, что было очень нужно, и мы благодарим вас за то, что изобличили мошенника, судя по всему уже давно промышляющего в нашей местности. — Улыбнулся Насте, героине удивительных событий, и пообещался: — Быть может, и свидимся в вашей деревне – меня коллега пригласил в ваши края на охоту.
— Милости просим, добром встретим, — ответил Арсений, пожимая его руку.
И к Виталию подполковник сам подошёл для прощального рукопожатия.
***
— Да, натворил ты здесь дел, брат, — сидя на пассажирском сидении, стал изрекать Виталий. — Теперь областная милиция станет расследованиями заниматься! Помнишь, я говорил тебе, что ты не просто путешествуешь, а творишь в пути? Вот и получается, что я прав оказался: ты творишь и так, что оставляешь глубокий след в людях – твоим именем пользуются даже из корыстных интересов.
Виталий, предоставив Арсению удовольствие управлять машиной, разглагольствовал, сам поражённый событием с проходимцем, выявившим значимость деяния брата в этом краю (кроме того, что им непосредственно довелось разоблачить мошенника – да таким смешным способом!). Для него не составило труда сопоставить авантюру лжецелителя с основанием, создавшим возможность прославляться под именем совершенно незнакомого человека: так значит, то, чем занимался в своём пути брат, значительнее и содержательнее рассказанного им в уютном кафе «Пингвин» почти год назад.
Арсений по-доброму улыбнулся на дифирамб Виталия, не отвечая, считая обсуждение своих деяний, некорректным. И тем более не считая достойным приписывать себе пользу от совершённых с его участием дел.
— Арсений, ты помнишь, и я говорила, что ты идёшь и спасаешь, и люди идут к тебе? — под впечатлением событий и слов Виталия воспряла и Анастасия в своём отношении к суженому как к особенному страннику – к князю, Богом посланному спасать её и других. — Ведь они к тебе шли, а не к тому то ли журналисту, то ли просто мошеннику.
— Помню, Настенька, но я и тогда просил, и сейчас опять прошу: не говори обо мне так – как о спасителе. И вообще, давай не будем об этом, хорошо, милая?
— Не слушай его, Лебединушка, — лукаво улыбаясь, обратился к Насте Виталий, — ты мне расскажи о его делах, а то он из всего тайны делает, тисками из него не выжмешь правду.
Настя весело засмеялась и уверенно пообещала:
— Хорошо, всё расскажу! — На миг приостановилась в обещании, улыбнулась через зеркальце суженому и закончила фразу: — Всё, что Арсений разрешит.
Теперь и Виталий рассмеялся и, грозя девушке пальцем, укорил:
— Ну, ты вся в Арсения: вот уж пара, друг друга стоящая.
— Откуда этот корреспондент всё узнал? Если не от тебя самого, кто мог рассказать?
Татьяна спросила, обращаясь к Арсению, но спросила предвзято и избегая называть его по имени после событий в дороге и в райотделе – ему там особое уважение проявлено, он приоткрылся, она увидела его более значимым, чем дома, в Ижевске воспринимала, – и ей открытие не сподобилось, тем боле, что его и Виталий восхваляет, вознося над собой и другими людьми.
Арсений отрицательно покачал головой, не желая больше входить в тему, но ситуация обязала ответить:
— Один водитель, Григорий, знал, что я прошёл через деревню Ковригино, и над нею гроза разыгралась. Вот он, скорее всего, и развёз по области слух. А о Насте – не знаю… Может, корреспондент прослышал от деревенских в том краю, а я не говорил никому и ничего. Вам надо было бы спросить у моего «тёзки» – он бы всё разъяснил: откуда узнал, и откуда сила у него безмерная, и как надо лечить и прочее.
Виталий, услышав в интонации брата негативное отношение к расспросам Татьяны, прозвучавшим с каким-то небрежным и с не очень дружелюбным тоном, да к тому же при его любимой, лёгким движением перевёл разговор на Настю, потребовав от неё рассказать об учёбе. Арсений улыбнулся ему, но не стал поддерживать беседу; улыбнулся и девушке и, глядя на неё в зеркальце, кивнул, помогая ей раскрываться в новой жизни перед людьми малознакомыми…
На подъезде к лебединскому лесу Арсений передал управление машиной Виталию – возникшее волнение помешало ему вести автомобиль. И поменялся местами с Татьяной, чтобы последние километры продолжительного пути быть рядом с Настей – он долго шёл сюда. И по мере приближения к деревне всё пристальнее высматривался в дорогу, от дождя промокшую и подсыхающую по-летнему быстро, в пробегающие мимо сосны-ели, в голубизну предвечернего северного неба, от которой отвык за время обитания в южных широтах Страны. Когда начался спуск с длинного косогора, он, вглядываясь в деревья, попросил Виталия ехать помедленнее – там, за ними, для него многое открылось в нём самом и для него, оттуда он ушёл из деревни Лебеди осознаваемо иным, в иное своё.
— Это подальше, Арсений, — сказала Настя.
— Что – «подальше»? — спросил Виталий.
— Тайна, — влажным голосом, коротко ответил ему Арсений и посмотрел на Настю.
— Сейчас, сейчас, — успокоила его девушка. — Виталий, остановитесь, пожалуйста...
Тот послушно даванул на тормоза; всех качнуло.
— Злодей, — бросила ему Татьяна.
— Как просили, — оправдался Виталий и поцеловал её в щёку.
Арсений и Настя вышли из машины.
— Вы куда? — бросил вдогон Виталий.
— Тайна, — тем же тоном ответил Арсений, взял Настю за руку и повёл в глубь леса.
— Здесь тишина, сохатый бродит, кукушка на ветвях сидит, — процитировал Виталий Пушкина на свой лад в раздумчивости от наплывших ощущений, возникших из-за голоса брата и из-за стоящих вдоль дороги древних сосен и елей.
— Наверное, у них здесь что-то произошло... — предположила Татьяна.
— Ты умница, любимая, вся в меня, — отрешённо же, под воздействием охвативших его чувств, согласился с нею Виталий.
— А что там?
— Наверное, там поляна, о которой Арсений рассказывал что-то страшное и чудесное.
…Те же деревья и запахи, тот же папоротник вдоль тропки...
Арсений приостановился, Настя вздохнула, будто всхлипнула, и тихо произнесла:
— Помнишь, как ты впервые вёл меня по этой тропинке?
— Я помню, любимая, — нежно отозвался Арсений. — Я помню твои страхи и то, как тяжело тебе было идти. И ещё – всё, что было потом.
— А я много раз сюда приходила. И днём, и вечером, и рано утром. И ничегошеньки не боялась. Знаешь почему?.. Потому что ты всё время ждал и встречал меня на полянке... Арсений, я сейчас заплачу.
— Милая, — нежно касаясь лица девушки, сказал Арсений. — Сейчас и у меня в душе волны ходят. Внутри. У тебя – так же, но только твои ещё на бережки выплёскиваются.
— Да, милый, — всхлипнув, кивнула головой Настя.
В ней всплыли воспоминания и чувства прошлого лета, когда он сказочным героем её мечты появился во дворе, в доме деда, кода он её, уродливую, одарил цветами и назвал её красивой, когда с его помощью она вырвалась из тьмы и трясины страха, когда он привёл её сюда и расколдовал поляну, освободив и её от памятного на ней события насилия и на ней же провёл обряд росяного купания, наделив перед тем чудесным видением звёздного мира, до сей поры живущего в ней. И забылось огорчение от наставительного поучения не властвовать над людьми, огорчение, разорвавшее связь в любви с ним...
Арсений прижал её к груди, объятием передавая чувства и силы; Настя обмякла – у неё закружилось в голове: все ощущения, когда-то здесь рождённые в ней Арсением, вновь, шумно толпясь, ворвались в неё. Она обхватила своего суженого обеими руками, плотнее прижалась к груди его, и Арсений тоже вновь воспринял нежность – от неё свою же отражённую или её сердца?..
Нахлынувшие чувства стёрли все расстояния и времени, и пространства, что разделяли нужных друг другу, и вернул им их реальность, их жизнь, без которых оба существовали до сего момента в невесть каком призрачном мире, потому что проходили сквозь него, и он их не заполнял, потому что там не было любви, что родилась здесь.
Так воспринимал происходящее Арсений, год проживший ожиданием встречи, а мир донецкий вокруг при всей его сутолоке, уже не был реальным – там не было нужной ему любви.
— Ну вот, я и пришёл к себе, — тихо произнёс Арсений. — К себе и к тебе.
— Я тебя дождалась, — также тихо, но при этом смутившись от неуверенной правды слов, что произнесла, ответила Настя. — Ждала, молилась и снова ждала. Ты пришёл.
Давно, с полгода уже Настя не молилась о том, чтобы Арсений приехал. Ведала: с ним
всё в порядке – на том и успокоилась, а ожидать перестала из-за его писем, вынуждавших её протестовать против его «проповедей» праведной жизни, праведного отношения к людям, особенно, к тем, над кем начальствуешь.
Зоотехник Сергей заместил прошедшего по её жизни странника. К тому же, увидев в институте, как он красив, она увидела и осознала, что он… и величав, возвышен – с ним профессоры с почтением говорили. А элегантность и нравственная красота, услышанные ею в простом разговоре с начальником райотдела милиции, – так только лишь профессор Веселовский в институте говорит, – привели её к тому, что она ощутила себя в сравнении с ним деревенской простушкой. Где его былая простота в обращении, в беседах?!
Потому она, помимо того, что у неё имеется и тайная симпатия к Сергею, не воспряла духом, не вознеслась радостью, хоть при входе на поляну в ней и пробудилось былое. Но смутилась.
Арсений глянул в её глаза, нежно поцеловал. Взял за руку и рядком с собой повёл на благостную поляну суженую свою. Вышли на неё и остановились...
На бревне, издавна лежавшем у старого кострища, только теперь полностью лишённом коры, сидел Пантелей Иванович... Он был в задумчивости. Морщины на его лице, которых за год, быть может, и не прибавилось, но как всегда в минуту умиротворённости старого учителя углубившиеся в щеки и лоб его, напомнили Арсению сокровенное молитвенное общение их маленькой группы, совершившей исцелением нечто прекрасное для себя, для своих душ и, быть может, для других людей.
Некоторое время Арсений с Настасьей стояли, всматриваясь в родного им человека, странным или чудесным образом оказавшегося здесь в минуту их радостной встречи с их местом, и не решались прервать его мысли. Арсений в сей миг осознал, что Пантелей Иванович с Марфой Никитичной для него воистину родные, вошедшие назначенностью или провидением в его судьбу. Приобнял Настю за плечо, ласково прижал, передавая ей воспринятое чувство, и девушка приняла глубину его.
От ветерка ли, от мысли или от ощущения их Пантелей Иванович вдруг вздрогнул, резко поднял голову, повёл ею, будто незрячий, всматривающийся сквозь свой мрак в нечто неведомое, увидел их и замер.
Арсений и Настя низко поклонились старику.
— Ты приехал, — негромко сказал Пантелей Иванович.
— Да, отец, я приехал, — так же негромко ответил Арсений и быстро пошёл с Настей – рука в руке – к легко поднявшемуся и шагнувшему навстречу близкому человеку, здесь, на поляне, благословившему и любовь его и внучки, и его дальнюю дорогу.
Глаза Пантелея Ивановича были влажными, губы дрожали. Нежно и крепко обнимая Пантелея Ивановича, Арсений ощутил такое судорожно-сильное объятие его, что, и зная крепкую крестьянскую силу Настенькиного деда, удивился неувядающей его могучести. А Пантелею Ивановичу, объятиями выливавшему из себя на Арсения заполнившие его чувствования и переживания, понадобилось несколько минут, чтобы расслабить руки.
Отодвинув странника от себя, Пантелей Иванович некоторое время всматривался в него, затем приблизил и поцеловал в лоб и в щёки. Но когда отпустил, Арсений прижал его к себе и снова сказал:
— Я приехал, отец, — и тоже поцеловал.
Губы Пантелея Ивановича дрогнули сильнее.
— Спаси тебя Бог, сын мой, за эту радость.
— А меня, дедушка? — шмыгнув носом, спросила Настя. — Я соскучилась по вам и по деревне – в городе мне тесно и душно.
— И тебя, Настюшка, и тебя, ласточка наша, — целуя внучку, говорил дед. — Вот мы снова вместе, как год назад. И снова втроём на полянке – и будто не было долгих месяцев и дней, — выговаривался Пантелей Иванович, делясь с близкими, с детьми, радостью и своими переживаниями. — Но как же вы опять-то вместе оказались?
— Дедуленька, меня Арсений в институте на кафедре нашёл. Случайно получилось. Или нет, Арсений?
Арсений не ответил, лишь отрицательно покачал головой, показывая, что встреча не была случайной – ведь он заехал в институт уже гораздо позже окончания летней сессии, и её там могло не быть. Настя в удивлённости проговорила:
— Да-а?! — И снова стала выговариваться деду: — Ой, дедушка, я от радости, когда увидела Арсения, та-ак растеря-алась! Хорошо, что мы опять вместе, да, дедушка?
— Хорошо, девонька, очень хорошо.
— Дедушка, а ты как здесь оказался?
— А вас ждал. Ещё с утра чуял, что вы приедете, вот и пришёл.
— Дедушка, а Арсений тоже знал, что ты здесь будешь. Он ещё три дня назад видел на поляне нас троих вместе, как тогда. Правда, Арсений?
Настю и это, его наперёд видение, тогда поразило: он и такое может – а он же говорил, что нельзя узнавать будущее! И появлением деда на поляне оно подтвердилось.
— Да, родная, — ответил Арсений и, привлекая её к себе, обнял Пантелея Ивановича.
Они снова слились – трое в едином чувстве, в единой душе…
Виталий и Татьяна, стоя у машины, смотрели на выходивших из леса один за другим: впереди шёл Пантелей Иванович, за ним – Анастасия, последним шёл Арсений. Татьяна светилась, а Виталий обещающе ухмылялся. Рассмотрев Пантелея Ивановича, он спросил, указующе кивнув на него головой:
— Это и есть ваша тайна? Кто он? Он здесь живёт, и вы к нему ходили?
— Да, это наша большая тайна, — подтвердил догадку балагура Арсений. — А ты его можешь называть Пантелеем Ивановичем. Он встречает нас здесь.
— Ага! Да это же дедусенька нашей Настусеньки! — сообразил Виталий. — Славный дедушка, мне б такого.
— А этот добрый молодец не иначе как Виталий Тимофеевич, — пряча усмешку, но сияя взглядом, ответил своею догадкою Пантелей Иванович.
— Настя, твой дедушка – он что, колдун? Настенька, миленькая, ну упроси дедушку, пусть меня научит, я тоже хочу колдовать.
— Он не колдун, — ответил за Настю Арсений, — просто твоя родословная на твоей физиономии написана.
— Значит, он умеет читать по физиономиям. Всё равно хочу уметь! Настя, а у тебя и бабушка такая же хорошая, как твой дедушка?
— Очень хорошая, — засмеялась Настя.
— Так поделись, не жадничай.
— Кем поделиться: дедушкой или бабушкой? — всё смеясь, спросила Настя.
— И тем и другим.
— Что-то сам ты зажадничал, захватал всех, — упрекнул его Арсений.
— Да, тебе хорошо, у тебя были дед с бабкой, а у меня, горемыки, не было никого. Сирота я, сиротинушка!
Слёзы должны были пролиться на землю, но не пролились, а втянулись обратно в глаза, остановленные трезвым обещанием Арсения:
— Мы подумаем. Но ты-то сам знаешь, для чего тебе дедушки-бабушки? Может, тебе сказку некому на ночь рассказать, молочком напоить, носочки связать?
— И сказочку, и молочко с носочками. И чтобы мне головушку гладили, и чтобы говорили, что я самый лучший, и чтобы... и чтобы…
Пантелей Иванович изучающе смотрел на горемыку, усмехался и сочувственно кивал.
— Дедушка, он всегда такой смешной, — объяснила Настя Виталия дедушке, в дороге узнав его юмористический задор.
— Это хорошо, что он такой, — похвалил Виталия Пантелей Иванович. — Я, пожалуй, с войны с такими не встречался – с ним не соскучишься и плакать в беде не будешь.
— Я же говорю, что дедушка настоящий! — возрадовался Виталий и упрекнул: — Не то, что вы, молодёжь. Всё смеётесь да смеётесь.
— И ещё наш Виталий шебутной. И необузданный прожектёр, — дополнил Арсений характеристику Виталия; но тут же, успокаивая возмущённый взгляд брата, добавил: — Он хоть и шутит всегда, но никогда не обманывает. А если оставить его шуточки, – он приехал с женой Татьяной помочь мне восстановить скит.
Пантелей Иванович сделал поклон в сторону Татьяны и обратился к Виталию:
— Хорошо, что вы приехали с Арсением и видите нашу радость от его возвращения. Сейчас милости прошу к нам в гости. Что же до вашего желания… Это большое дело. Такое большое, что на дороге о нём говорить не станем, дома всё обсудим и решим.
Машина свернула на деревенскую улицу; Арсений вновь стал всматриваться в дома, обращая внимание на перемены, происшедшие в застройках, и в лебединских жителей, немногочисленных вне дворов, ища знакомых. Когда проезжали мимо хозяйства Корнея Ивановича, покойного брата Пантелея Ивановича, взгляд его невольно устремился к окнам. Полагая увидеть на них прочные – сухановской работы – ставни, запечатавшие их – окна нежилого дома, – Арсений несколько неприятно удивился: ставни были раскрыты и покрашены, ворота также обновились, огород, насколько успел заметить это Арсений, был ухожен.
Арсений не рассчитывал на овладение чужой собственностью, но, решая вернуться в Лебеди, он так или иначе связывал своё переселение с обещанием Пантелея Ивановича предоставить ему в пользование хозяйство брата – ведь чтобы закрепиться в деревне, надо иметь, за что зацепиться, где-то устроиться.
Однако, судя по всему, в жизни деревни что-то изменилось, коль долго пустовавший дом ожил. Арсений тихо вздохнул, решив, что в нём поселился кто-нибудь из сыновей Пантелея Ивановича, и отринул мысль о своём вселении и в этот дом, и, возможно, в саму деревню, если окажется, что жить в самостоятельности будет негде – не мешать же своим желанием другим людям жить их интересами. Настя заметила взгляд и услышала вздох его, но ничего не стала говорить, а лишь ласково погладила его руку и так же ласково и несколько затаённо улыбнулась.
У ворот своего дома Пантелей Иванович сказал:
— Сидите пока, я Марфу Никитичну предупрежу. А то как бы чего не стало с нею...
— Ну и злодей же ты, брат Арсений: всех взбаламутил, перепугал своим приездом, — по-доброму упрекнул Виталий, осознавая и здесь, насколько он, друг и брат, ценен людям.
— А где папа с мамой? — спросила Настя.
— Папа твой с Павликом поехали в Ковригино три дня назад – завтра все вернутся.
Сообщая простую информацию, Пантелей Иванович странновато – с замешательством – посмотрел на Арсения, и тот взглядом показал, что понял: как в час встречи родителей с исцелённой дочерью Арсений ушёл, чтобы не предстать перед ними, не показаться им, так и сейчас, днём своего возвращения в деревню он будто намеренно лишил их возможности встретить его, будто запрет на них наложил…
Пантелей Иванович кивнул в согласии и пошёл во двор, а Виталий снова по-доброму высказался, признавая:
— А ведь тебя и вправду здесь любят, брат!
Арсений не ответил, а очень глубоко вздохнул, переводя дыхание. Анастасия встала с ним рядом и, указывая на лавку у ворот, заговорила о том, как он в день приезда родных пришёл к ней сюда и говорил с нею, и как потом неожиданно для неё – и для всех – ушёл.
Пантелей Иванович уже в сенях почуял запахи стряпни и свежей печёности. Удивился: два дня назад пекли хлеб, а сегодня и разговора не было о выпечке. Марфа Никитична на кухне стояла, смотрела на него ожидающе.
— Он приехал?
— А ты откуда, Марфушка, знаешь? — ещё больше удивился Пантелей Иванович.
— Да как мне не знать-то, коль ты целый день крутился и что ни делал, всё бросал, да всё о нём да о нём. И Серый топочет, корма в рот не берёт.
— Правда, Марфушка, приехал Арсений. Приехал сын наш. И с ним брат его Виталий с женой да Настенька.
— Ох! — вскрикнула Марфа Никитична и схватилась за сердце. — Ничего, ничего, оно у меня тоже с утра завелось. Отпустило уже, — успокоила она супруга. — Так что же мы их на улице держим. Нечего меня здесь успокаивать, Пантелеюшка, открывай ворота, давай встречать гостей дорогих.
Взяв на руки приготовленный и поставленный на праздничное полотенце украшенный хлеб с солью, Марфа Никитична пошла следом за Пантелеем Ивановичем, открывающим перед нею все двери. Остановилась на середине двора.
Ожидая, когда Пантелей Иванович распахнёт ворота и Арсений войдёт во двор, она взволновалась, глубоко задышала, дыханием унимая вновь возникшую боль в груди. И подумала, что только когда сыновья из далёка возвращались, она так тяжело переживала момент встречи; даже невесток так не встречала – то была тоска по сыновьям, уходящим от неё к другим женщинам (неважно, что Михаил дома остался жить, теперь все общения больше с женой, чем с матерью у него происходят)...
Все эти суетные сейчас мысли лёгким облачком пронеслись и растаяли. Она ждала ещё одного сына, вернувшегося домой из дальнего Божьего странствия.
Наконец обе створки разошлись, и она увидела его: Арсений с Настей стоят у машины, внучка что-то говорит ему, а он потирает лицо руками. Вот он поднял взгляд, увидел её и быстро пошёл к ней, увлекая за собой и Настю, и брата, и жену его.
Марфа Никитична не слышала, что сама говорила, не слышала, что он говорил. Только одну фразу услышала и запомнила: “Матушка, я вернулся домой”... Очнулась от резкого ржания, ворвавшегося в уши, оглянулась: конь, перепрыгнув через оградку, бежал к ним. Испуганно отшатнулась к Пантелею Ивановичу…
Арсений, с поклоном приветствуя Марфу Никитичну и ещё раз – уже дома – Пантелея Ивановича, принял от них хлеб-соль и успел только поцеловать его, как раздалось громкое пронзительное ржание Серого, заставившее всех вздрогнуть. И тут же появился сам конь, вырвавшийся из стойла, как из огня, сам, как стихия. Татьяна громко вскрикнула, а Серый поднялся на дыбы, стал над Арсением горой и снова пронзительно, болезненно заржал.
Быстро отдав хлеб Виталию, Арсений подскочил к коню, прижался к его крупу, обнял переднюю ногу, стал наглаживать его, приветствуя, радуясь и волнуясь. Серый дрожал, содрогаясь всем телом, но опустился осторожно и тут же судорожно ухватил Арсения зубами за плечо. Слёзы текли у него из глаз, он нежно и волнительно ржал и всё не мог успокоиться, не мог отпустить так долго отсутствовавшего друга.
— Вот это встреча! — раздались возглас и смех Виталия. — Вот это любовь!
И все засмеялись вслед за ним, заговорили. Арсений потихоньку высвободил из зубов Серого больно прикушенное плечо, одной рукой обнял и прижал его голову к себе и с конём вместе снова подошёл к Марфе Никитичне:
— Я вернулся к вам, матушка, вернулся из своего странствия, чтобы…
Марфа Никитична обняла Арсения, и он, не отстраняясь от Серого, ибо невозможно это было и, нежно – как недавно Настю – обнял и прижал к себе дарованную Небом мать, передавая ей радость возвращения и принимая от неё трепетное счастье встречи.
Виталий, которому сейчас не шутилось, стоял, держа в руках поднесённый Арсению хлеб, и силился понять, что же такое сотворил здесь его брат, что всем он дорог, все его любят. Ведь, насколько понял он из немногословных рассказов Арсения, всё, что сделал он – исцелил внучку славных селян да, может, ещё кого-то. Но для его брата исцеление людей стало обычным делом. Тогда что же его так сроднило с людьми деревни, мимо которой он случайно проезжал?.. Да вот ещё и конь – конь-то отчего, почему так страстно переживает встречу и жмётся к человеку? Ах да, Арсений что-то такое немногое рассказал – как спас его в лесу. И всё-то? Из-за того?..
Ему вскоре предстояло ещё более удивиться – до изумления, – когда пришли довольно спешно другие лебединцы и тоже – не все, но, как показалось Виталию, многие – стали выражать радость возвращению Арсения. Не сразу он понял, а спустя время, лишь когда стал участником событий в маленькой в масштабах огромной страны деревеньки, когда увидел быт и духовную суть Лебедей, крепость деревенского устава, приязни и неприязни внутри, когда увидел, как и что делает Арсений и как и почему прислушиваются к его словам, понял, как и почему его брат стал столь значимым для этой лесной деревушки, что был удостоен искренней, радостной и почётной встречи. И ещё понял, что за время их с Арсением разлуки брат существенно переменился, а ему, Виталию, надо будет следовать его путём и трудиться много, чтобы не потеряться.
А сейчас он, пытаясь осознать событие встречи, радовался за брата. И, одновременно, на контрасте радостно происходящих на глазах событий, всё острее ощущал глубину и тяжесть коварства разрушившей его очаг семьи и обрушившей на него самого душевную пустоту; и через стоны терпел пылающую боль от утраты дочери и осязал беспросветную серость унылого прозябания. Ибо никакое обретение взамен, как бы он ни воспринимал его, не может компенсировать, возместить ему потерянное – однажды вспыхнувшие в нём веру и любовь, дающие свет и радость, наполняющие жизнь. Такая утрата есть то же, что и лишение человека руки, и замена её протезом с обещанием нормального существования, полноценной жизни.
Предающий не страдает, иначе не предавал бы – нет, вся боль от предательства, вся его тягость достаются жертве, и она – жертва Виталий – их в сей миг остро переживал…
Пантелей Иванович, позволив внучке только обняться с бабушкой и поприветствовать Серого, послал её к Домне Михайловне звать на встречу с Арсением. Настя поспешила выполнить поручение и увидела, что близкие и дальние соседи-селяне выходят из своих ворот: окликая и задерживая её, они все спрашивали, что опять случилось с конём.
Не столь промчавшийся по улице автомобиль, незнакомый деревне, сколь тревожное ржание Серого, ставшего для лебединцев своим, частью деревни, заставило селян, оставив дела домашние, поспешить ко двору Пантелея Ивановича. Ещё совсем недавно произошло запомнившееся тихим Лебедям событие, когда вот так же на машине приехали “хозяева” жеребца и, ворвавшись во двор уставщика, попытались увести коня. Лебединцы, сначала встревожившиеся, потом разгневавшиеся, отбили его у “аспидова племени”, всем миром отстаивая Серого, и долго потом на мотоциклах гнали конокрадов далеко за пределы деревни, стреляя из ружей поверх машины.
Настя, торопясь быстро исполнить поручение деда, отвечала, что Серый в порядке – он радуется приезду Арсения. И спешила скорее уйти, чтобы не отвечать на другие вопросы – уже о нём, о... об Арсении.
К воротам Сухановых Настя дойти не успела – из двора выбежали посланные отцом Ольга и Лена; но лишь услышали весть о возвращении Арсения, они опрометью побежали обратно – первыми порадовать бабушку и родителей. Так что Анастасии не довелось с одной только крёстной, как того хотелось, поделиться понятной обеим радостью. Лишь объяснила вышедшим из дома Сухановым, что Серый заржал, услышав голос Арсения, и поведала, как он напугал всех, выскочив к своему другу, и плакал при этом.
— Истинно, он – Арсеньев, — сказала Домна Михайловна. — И слава Господу, что дал нам сберечь его, а ему дождаться.
Обратно шла под руку с крёстной; внучек Домна Михайловна вела другой рукою. За ними следовали Николай с Софьей и с Александром. Впрочем, сына Николай отправил к Метелевым и к Поленовым передать известие – деревня живёт одним миром. Александр метнулся быстро – и успеть сообщить, кому надо было, и успеть с родителями войти во двор Пантелея Ивановича.
Семейство Сухановых с Настей нагнало первыми выбежавших из дворов спасать коня: успокоив тревогу, селяне шли, не торопясь, дожидая идущих позади. Домну Михайловну, степенно, как важная гусыня выводок, ведущую семейство, – и назирательницу строгую, и
куму уставщика, Пантелея Ивановича, – чинно поприветствовав, пропускали поперёд.
Провожая взглядами Сухановых, лебединцы особо выделяли Настю. К новому облику молодой селянки деревня уже привыкла, но всякий раз осматривала: кто добрым взором, кто удивлённым, а кто и насторожённым, ибо не зря бают, что колдовством исцелена она. Почти для всех Настя, эта плавно перед ними идущая девушка, была как возникшая из небытия – три года она отсутствовала в миру, редко людям доводилось её видеть, а если и доводилось, так совсем иную. И вот она явилась в свет здоровой и красивой, и хотелось потрогать её, чтобы поверить, что не сказка, не мираж эта девица.
Когда Сухановы вошли во двор, а там уже ближний сосед, Панкрат Матвеевич стоит возле Пантелея Ивановича в двух шагах от Арсения – ближе подойти с приветствием к приезжему не позволил Серый, сердитым фырканьем не допуская его к своему другу.
Сосед пришёл без жены. Клавдия-Панкратиха явилась не сразу, а у ворот дома своего товарок дождавшись – Маркеловну, Щенникову и Скороходову, позади всех неторопливо бредущих.
Домна Михайловна первой вошла в гостеприимно распахнутые ворота, остановилась, перекрестилась и произнесла принятую у христиан фразу входящего:
— Мир вашему дому, мир вам!
Голос её был всё тем же, запомнившимся Арсению в последнюю их встречу перед его уходом, красивым низким сопрано, наполненным материнским теплом; шашмура1 на её голове красовалась украшая величественность, чем Домна Михайловна также выделялась в общине, – головы почти всех женщины, кроме позже подошедшей Аграфены Павловны, были покрыты платками различной расцветки.
Хозяева ответили ей своим приветствием, а следом – и молодым Сухановым, в унисон произнёсшим свои в миру принятые приветствия. Арсений не отвечал, а радостно смотрел на Домну Михайловну и её потомство. Виталий с Татьяной воспринимали происходящее как фольклорную постановку – настолько необычно происходящее рядом с ними и перед ними, что совершенно не вписывается в привычный мир ижевской городской сутолоки, в мир поверхностных отношений, откровенного обычного небрежения словами, делами и людьми, с которыми он, этот мир, общается.
А мир лебединский в своём жизнеустройстве, разыгрывается перед ними отнюдь не сценически, не в фольклорном представлении напоказ, а в серьёзности – потому Арсений донецким школьникам и Аннете Юрьевне, молодой учительнице, и говорил, что горожане здесь словно дети будут, не понимая ничего.
Затем Домна Михайловна перевела взгляд на Арсения и широко ему улыбнулась. Она хотела пройти в глубь двора, но Арсений опередил её движение. Сделав в сопровождении тесно прижимающегося к нему Серого несколько шагов навстречу, он низко поклонился ей, глубоко и нежно всмотрелся в глаза и сказал – не констатируя свой приезд, но отвечая на невысказанный вопрос:
— Я завершил свой путь, освободился и отпустил. И вернулся, как обещался, чтобы совершить то, о чём мы говорили.
Домна Михайловна подошла к нему, подняла руки, чтобы вновь, как перед его уходом, обнять его, однако Серый, фыркнув, и её руку толкнул головой.
— Ты на меня-то не фыркай и меня не толкай, — усмехнувшись по-доброму, указала коню Домна Михайловна; и укорила, поглаживая его голову от ушей к носу: — Ведь и я старалась, сберегала тебя для твоего друга, чтобы вы встретились и были вместе.
Серый потянулся к ней губами.
— Ну вот, а то толкаешься. Знаю, что любишь Арсения, так ведь и нам он дорог, он и к нам приехал. — Позволив Серому прикоснуться к своей руке, обняла Арсения и тепло поцеловала его в лоб. — Давно мы ждали тебя, Арсений. Долго, очень долго ты ходил, и недоставало нам тебя. Теперь-то ты с нами…
_____________
1Шашмура состоит из трех элементов: маленького платочка, который фиксирует волосы, специального твердого ободка и верхнего платка, который подбирается в цвет остальной одежды.
— Я всё время шёл к вам, Домна Михайловна. Всё время. Лебеди и вы были со мною. И я славил Господа за то, что мне было и есть куда и к кому идти, — ласково, как сказал бы матери и как говорил с Марфой Никитичной, отвечал ей Арсений.
С Николаем Арсений обнялся.
— Ну, вот ты и вернулся!
— Я помнил, что ты мне говорил, Николай Иванович. Тогда бы ещё остался, да надо было мне пройти мой путь, — вздохнув глубоко ответил Арсений.
— И я помнил твои слова о том, что в руках моих дар от Бога, что кичиться мне не достойно. И сыну их наказал.
Поклонился и Софье, и сёстрам, с радостными улыбками смотревшим на него, как на долгожданного родственника. И отметил, что благожелательность и веселье в доме, к вселению которых в сухановскую семью он оказался причастным, обосновались в ней и уже оставили свои следы и на лице Софьи, и на всей внешности и на проявлениях жизни юных девушек. Улыбнувшись Лене и Оле, Арсений спросил у них:
— А что, исполнил Саша своё обещание вам?
— Какое обещание? — удивились сёстры.
— Напилить и выстрогать вам кое-что.
Все Сухановы рассмеялись: им вспомнилось событие передачи резных украшений Арсению и издевательское обещание Александра “напилить и выстрогать” подобное тому, что Арсений получил от Домны Михайловны и унёс из сухановского дома. Хозяева двора улыбнулись; Панкрат Матвеевич с готовностью подхватил смех – он смеялся всему, чему смеялись другие, и сам зачастую пытаясь сымпровизировать какой-нито юмор. За дочерей ответил Николай:
— А как же! Исполнил. Раз пообещался, так я его и засадил за работу. — И отметил по-деловому: — Руку сразу показал – сухановская, мастеровая.
— Я очень рад тебе и рад за тебя, Саша, — доброжелательно сказал Арсений заметно повзрослевшему Александру, из подростка превратившемуся в юношу, пожимая его руку. — Где ты ни будешь, когда жизнь заставит – на долго ли, на коротко ли – покинуть отчий дом, это тебе всегда опорой будет. Не само даже мастерство родовое, а то, что ты в роду своём, и он – в тебе.
— Славно ты сказал, Арсений Тимофеевич, — отметил Николай. — Слышишь сын, что сказано тебе.
— Слышу и запомню, — ответил Александр отцу и обратился к Арсению: — Я помню всё, что вы говорили нам, хоть и дурачился тогда, помните?
— Да, Саша, что было в тот день, я пронёс через всё моё путешествие. В том числе и... — Арсений приостановился, улыбнулся: — и твой петушиный голос, который сейчас стал очень красивым.
Александр засмеялся громче всех, будто демонстрируя новый голос в полной красе.
Ко двору прибывало всё больше народу; и, слыша смех, люди уже радовались чему-то хорошему, что происходило. Те селяне, кому не довелось непосредственно общаться со странником в его короткое почти мимоходное пребывание в деревне, не стали входить во двор, а смотрели на приезжих со стороны, семейными и соседскими группками обсуждая событие и чужих людей. Они видели, как встретились со странником Сухановы; видели и дивились тому, что деревенский конь, как приклеенный, ходит с ним и волнуется, когда к нему кто приближается слишком близко.
Но селяне даже не подозревали, что скоро в этом дворе, а потом и в Арсеньевом они окажутся свидетелями драмы и не одной. И хотя не всем им всё станет известно и не все поймут происшедшее на их глазах, тем сильнее и дольше будут помниться им события, для тихих Лебедей просто потрясающие. И, чтобы как-то принять их или примириться с ними, станут говорить, что новое тяжело входит, порой и утратами приходится платить…
Аграфена Павловна – а она пришла быстро: и двигаться споро, несмотря на почтенный возраст, и дела делать она не переставала во все свои дни, потому что живчики в её натуре
не перевелись – во двор вошла без обиняков. С нею пришла и внучка Марья.
Марьина мать, Татьяна Ивановна, не захотела встречаться с целителем – она не могла определиться в отношении к нему: одни говорят о нём хорошее, и свекровь её он поднял с одра; а хранительницы клянут его и анафеме предают. Дочь и корила её за неразумность и несамостоятельность в отношении к Арсению, и сейчас позвала её с собой, но Татьяна Ивановна, дабы не смущаться и не чувствовать неловкости в общении с лекарем, решила дома с внуками пересидеть событие, а потом от других услышать новости.
Сын Аграфены Павловны, Сергей Поликарпович Поленов, остался за воротами вместе с рано поседевшим молчаливым зятем Иваном-погорельцем – для них путник, в деревне уже побывавший, ничего не значил, несмотря даже на то, что Сергей Поликарпович вроде как был обязанным ему за мать свою, но… Он предпочитал о том не помнить и держаться от него в стороне, смутно чуя исходящую от забрёдшего в его деревню перекати-путника угрозу для своего бытия.
Зятя, по роду его Сыромолоткина, звали «погорельцем» из-за того, что всё хозяйство его родителей в дальнем селе сгорело вместе с самими хозяевами от ночной грозы, когда молодых не было с ними – гостили у родственников. В родном селе не к кому оказалось приткнуться по той причине, что все родичи-сородичи многодетны, и пришлось Ивану с беременной женой и с маленьким сыном поселиться в Лебедях – в примаках у Поленовых – так что звали его ещё и Иваном-примаком. Но он не собирался засиживаться в приймах – редко бывая в Лебедях, много работал: зарабатывал на жизнь и на дом с пристроями; собирал материал, чтобы вскоре, очистив и освятив страшное место, заложить срубы на месте пожарища.
Сыромолоткин смотрел на Арсения с враждебным любопытством – прослышав о том, что бродячий лекарь грозой натворил в деревне Ковригино, он и молнию, ударившую в отчий дом, порождением колдовским посчитал.
Поленовых сопровождали родственники Метелевы: Иван Демьянович с родителями и с женой. Их младшенькие, дети, с другими подростками заняли зрительские места вдали, на дороге, завидуя Сашке и девчонкам Сухановым.
Иван Демьянович оставил своих среди других сельчан, по-свойски направился к гостю и вошёл в двор вместе с Марьей и с почтенной Аграфеной Павловной. Арсений увидел его и кивнул ему и Марье, но приветственно встретил сначала Аграфену Павловну низким же поклоном, как приветствовал Домну Михайловну, чем подивил собравшийся за воротами народ – что за отношения у него со старейшей?
Аграфена Павловна ответно поклонилась и тут же сказала:
— А я вот всё бегаю, всё каки-то дела делать приходится – как ты мне сказывал. С той-то поры так и не легла больше умирать-то, так что Марьюшке не доводится ухаживать за мною, как ты, путник, научил её.
— И ещё долго будете так трудиться, уважаемая Аграфена Павловна. Век вам немалый отмерян, — порадовался за неё Арсений.
— Уж не поведаешь ли, какой век отмерян-от мне? — спросила Аграфена Павловна с усмешливой хитринкой в голосе.
— Не поведаю я вам, уважаемая Аграфена Павловна, какой век отмерян, — улыбнулся Арсений, — а скажу, что доведётся вам и радости большие принять, и многих порадовать.
— Спаси тебя Господь на таких словах твоих добрых, ибо верю тебе, путник.
Это близкое доверительное общение ещё больше заинтриговало народ. Люди слушали непонятный им разговор старейшей жительницы деревни с чужаком, дивились этакому общению и обсуждали уже не столько гостей, сколько на их глазах происходящее. И стали более приближаться к воротам: сначала – по одному, а затем – и всей собравшейся массой. Некоторые даже и вошли во двор со словами приветствия хозяевам. Только четвёрка наперсниц не сдвинулась, а лишь поёрзала на лавке – она тесным рядком уселась, заняв всю скамью подле палисадника: Клавдия-Панкратиха с черницами и с Маркеловной во главе компании во двор входить не стали бы ни за какие коврижки – с той поры, как палкой Марфы Никитичны и с позором были изгнаны из него, и шага к нему не делали, да тут, прознав о возвращении чернокнижника, заявились.
Виталий с Татьяной обращали на себя внимание деревни, но никто из селян пока о них не расспрашивал – ожидали, что сами хозяева представят гостей; а больше не спрашивали из-за вернувшегося в их Лебеди странника Арсения, по нему необходимо как-то решать многие вопросы: кто он в конце-то концов, чего прибыл сюда, что ждать от него…
Виталий тоже изучал деревню и тоже ждал, когда ей его представят. Он задумчиво всматривался в течение обычной жизни русской деревни, встревоженной появлением чужаков, и у него возникали образы, аналогии. Вдруг осознал: вот так же он приезжал в киргизское село или на джайлоо, и там перед ним происходила мистерия обычной жизни горных кочевников – странная для инородцев, случайно оказавшихся в той обстановке.
Но на Тянь-Шане и на Памире для него-то, жившего среди киргизов, их жизнь была привычной. А здесь происходила, текла российско-русская жизнь, и эта жизнь для него, русского по генетике и по культуре, оказалась совершенно незнакомой: мужчины почти все с бородами; женщины в платьях и головных уборах, хоть и не в праздничных, но иного, старорусского стиля; говор и наречия будто из глубины истории…
Пусть это и не фольклорный показ, каким он воспринял первые моменты встречи с жителями лесной русской деревни, но всё равно незнакомое, совершенно не познанное им бытие. Жизнь, которую ему, русскому, ещё надо будет, ещё придётся рассмотреть – не только в деталях рассмотреть, но и разглядеть за обычными для всей России делами, – и понять, и принять... Это странно – иноземец, иностранец в своей стране…
А Татьяне происходящее в самом деле показалось мистерией1: церемонные поклоны, обращения; странно одетые и диковинно говорящие крестьяне… Чтобы такое в двадцатом веке в цивилизованной России могло сохраниться?! Словно она среди то ли добровольно скрывшихся от прогресса крестьян, то ли их, сопротивляющихся новым условиям жизни людей, власти переселили сюда, в отдалённый от городов лесной массив, как американцы индейцев, чтобы не мешали нормальному развитию культуры…
Ей уже перестал нравиться замысел Виталия поехать с Арсением в лесную деревушку. Тем более идея восстанавливать какой-то разрушенный скит – блаженная мечта Арсения, странным образом влияющего на Виталия, на её Виталия. Неужели придётся задержаться здесь – и быть может, на целое лето?.. Достаточно и ожного дня, чтобы посмотреть жизнь залесную, затерявшуюся ы прошлых веках, и домой уехать – в среду родную, простую, без нелепых одеяний и церемоний.
Метелев, дождавшись конца церемониала между Арсением и Аграфеной Павловной, решил, что и ему пора подойти к лекарю. Он широко шагнул ему навстречу и, крепко пожимая руку, тоже порадовал:
— И я здоров с той поры, благодаря тебе, Арсений Тимофеевич, – исполняю, что ты мне велел, и не цепляются ко мне никакие болячки. — И в знак признательности и чтобы показать сельчанам и родственникам, что у него свойские отношения со странником, он хлопнул свободной рукой лекаря по правому плечу.
Арсений вздрогнул от боли – прикус Серого оказался глубоким. Метелев удивился:
— Ты чего? Ведь легонько хлопнул я… Или болеешь? Других вылечил, а сам-то что?
Арсений засмеялся:
— Иван Демьянович, что-то вы с Серым по одному месту метите: сначала он зубами плечо прокусил за то, что ушёл надолго, а теперь ты меня добиваешь.
— Прости, Арсений Тимофеевич, не ведал я. Что, в самом деле прокусил?
— Да есть маленько.
Марфа Никитична всполошилась:
— Да что же ты, Арсений, терпишь да молчишь-то?! Может, перевязать надо.
— Да потерплю, потом обработаю ранки, — отказался Арсений.
__________
1Мистерия – средневековая драма на библейские темы; художественный жанр, в котором история события остаётся загадкой до конца повествования. В современности, извратившей понятия, мистерия означает фиктивное действие.
Настя дёрнулась к нему, но тут же остановилась – побоялась раскрыть свою близость с Арсением перед чужими людьми. Домна Михайловна увидела её порыв и поняла по-своему:
— Поди-ка, Настенька, принеси какое есть лекарство.
Пантелей Иванович остановил распоряжения и движения милосердных сестёр:
— Что же, мы прямо на улице при народе станем раздевать Арсения-от? Пойдём в дом, там и обработаем.
— Хорошо, Пантелей Иванович, — согласился с ним Арсений, обратившись к нему по имени, чтобы до срока перед непричастными людьми не раскрыть их глубокой тайны. — Только я прежде должен хлеб-соль ваши принять поделиться ими со всеми, кто пришёл меня встретить.
Пантелей Иванович слова Арсения о принятии дара воспринял со своим пониманием: гость не отломил кусочек и не съел его, макнув в соль, как то положено. А о том, чтобы поделиться даром, он и не думал, сам словами Арсения подивился – они, слова, вроде как и правильные, но смутно понимаются. Однако ничего против намерения не сказал, потому что ещё год назад не раз странник Арсений озадачивал речами и деяниями – все вроде как и истинны, и в пользу, а не входят в полное разумение. Решил, что коль худого за тем нет, так и пусть его делается. Кивнул согласно.
Арсений улыбнулся, подошёл к брату и, завершая таинство принятия хлеба-соли по принятому с древних славянских времён обычаю, осенённому веками, отломил от каравая кусочек, макнул в соль и, прожевав немного, проглотил. Потом взял в руки поднесённый ему благостный каравай – хлеб-соль – в руках на расшитом полотенце, обернулся с ним к Пантелею Ивановичу и Марфе Никитичне:
— Мир вашему дому!
Хозяева враз, с одинаковым теплом в голосе, ответили:
— С миром принимаем!
Арсений в себе отметил, что и год спустя после первой встречи с ними, этими двумя лебединцами, замеченная в них одинаковость их отношения к миру и выражения чувств одной тональностью голоса и одними словами не убыла и даже ещё более проявилась.
Пантелей Иванович ждал его дальнейших действий, а Марфа Никитична хотела было пропустить Арсения в дом, но он не пошёл, как того ожидали, а, поклонившись хозяевам, сказал им:
— Вы меня встретили хлебом-солью, вы мне их преподнесли, и я, приняв их, с вами ими делюсь.
Пантелей Иванович улыбнулся – он понял наконец, что хочет совершить его гость, и со словами “Хлеб-соль – взаимное дело” отломил дольку; ему вторила его верная супруга. От хозяев Арсений вновь подошёл к Виталию и сказал ему:
— Хлеб-соль!
Брат так же отломил маленький кусочек и, макнув в солонку, съел; за ним отщипнула и Татьяна, повторив действия Виталия. К Домне Михайловне и к стоявшей подле неё Аграфене Павловне Арсений подошёл со словами: “Примите и вы, уважаемые, сей хлеб-соль!”. Совершив почтительный головной поклон, протянул к ним каравай.
В Лебедях такое в самом деле никогда не делалось, но мудрая Домна Михайловна не стала оспаривать действия Арсения – и она без сомнения знала, что от этого странника хоть и чудное услышишь, а плохое не исходит. Да и чин сей не церковный, а значит, не нарушает церковные старые обряды. Она приняла свою часть хлеба-соли со словами: “От хлеба-соли не отказываются”. Приняла и Аграфена Павловна – и тоже с присказкой: “Без хлеба, без соли – худая беседа”.
Уважив старших вблизи, Арсений сделал подношение молодым: сначала Анастасие – как хозяйке во дворе, и она, когда Арсений подошёл, смущаясь, приняла и поблагодарила: “Спаси тебя Господь, Арсений”; а потом и всему молодому семейству Сухановых – как к своим близким, которые не откажутся от него; за ними – к Ивану Метелеву и к Поленовой
Марье (Поленовой её называли по старинке, несмотря на замужество).
Оделив тех, с кем в прошлолетнее посещение деревеньки уже сложились приязненные отношения, Арсений в сопровождении Серого пошёл к воротам, к толпящимся селянам. И люди, дивясь поступку странника, стали принимать свои частицы благостного дара: кто – с шуткой, кто – серьёзно воспринимая нечаянное приобщение к единому хлебу. А приняв, проходили в глубь двора, к самим хозяевам – хлеб сближает души людей…
Каравай довольно уменьшился и соли осталось немного, когда Арсений в последний черёд подошёл к лавке – к верным друг дружке приятельницам:
— Примите хлеб-соль, уважаемые…
— Едим да свой, а ты со своим рядом постой, — ответила на предложенное Клавдия-Панкратиха, громко и грубо перебивая обращение Арсения.
— Благодарю на добром слове, уважаемая. Пусть воздастся за слова эти сторицей.
Скороходова и Щенникова быстро перекрестились, защищая души от заклятого врага крестным знамением, и отворотились. А Маркеловна, сидевшая на дальнем краю лавки, вдруг безо всякого видимого и понятного всем повода взвилась:
— Ишь! Хитростью хочешь взять! На хлебе-соли подъезжаешь!
Маркеловна в любом случае не стала бы принимать из рук окаянного бродяги ничего, даже пасхальные дары. Тем более что, по сути, из-за него ненавидимая Марфа Никитична подняла на неё палку и погнала со своего двора, как паршивую скотину. Но ещё то её до глубины души возмутило, что, во-первых, не подошёл бродяга к ней к одной из первых, а лишь после всех, в том числе и после молодых подошёл; а во-вторых, вследствие того что к ней он подошёл в последнюю очередь, от праздничного каравая осталась толика малая, «общипанная со всех сторон». И потому в ней и вспыхнула великая ярость.
Селяне, общавшиеся между собой и с хозяевами, следили за действиями странника. И когда Клавдия-Панкратиха грубостью отвергла подносимый дар, а за нею – черницы от него отреклись, и Маркеловна уличила Арсения в коварстве, возникло смятение: что же, выходит, они приобщились к чему-то неправедному, а эти четверо – праведницы чистые? Восклицание Маркеловны их смутило: а что, если и взаправду странник хлебом-солью заманивает в свои сети?
Не высказывая сомнения и возмущения, они ждали ответное слово или какой-нито поступок Арсения. Смиренный его ответ на грубость Клавдии-Панкратихи пришёлся по душе крестьянам, хотя, чувствуя себя оскорблёнными её словами, пожелали своей селянке бед немалых.
И Арсений ответил, ответил так, что даже старец Морозов в благое изумление впал:
— Вы, уважаемая Маркеловна, оскорбили хлеб. Хлеб – тело Господне, так что же, я на теле Господнем подъезжаю? К вам подъезжаю?
Маркеловна раскрыла рот, как и год назад после слов «окаянного колдуна», и народ ахнул – вот странник сказал так сказал! Никто в словах Маркеловны и подумать о том не мог, никто и не уяснил, что великое богохульство в них, а он узрел и преподнёс. Арсений, усиливая силу своего слова, звучно и гулко проговорил:
— Вот как к Господу и к Его Слову относятся некоторые якобы христиане. Когда ехал сюда, когда преподносил вам хлеб, никак не думал, что услышу такое в деревне Лебеди, в христианской православной общине. Каково же самому Господу слышать это?
Община молчала. А что она могла сказать: что она допускает богохульство? Или что Маркеловна от себя несуразное сказала – так ведь своя она, из общины, и все в ответе за неё. Арсений не стал удерживать в людях напряжение, а обернувшись к народу, к другому перевёл обращение своё:
— Ещё скажу, селяне православные: даже если бы не хлебом делился, а иным чем, так я не подъезжаю. Я чту обычаи наших древних предков.
— Нету у нас таких обычаев. Нету! — взорвалась Маркеловна, разъярённая тем, что её на позорное обозрение, на суд выставил колдун.
Она вспыхнула и без того настроенная на сожжение колдуна и семейства Лутовитиных
– её саму огонь злобы прожигал, а тут он опять порочит её, свой перед общиной и для неё навязывает. Потому ей хоть сгори всё ясным пламенем надобно продолжить конфликтный разговор, чтобы наконец извести пришлого, и селяне, слушая её, разумному вроде слову странника перечившую, впадали в сомнения и в скорбные мысли.
Но и Арсению это столкновение со скверным, поселившемся в православной деревне, нужно – и именно сейчас, в первые минуты его приезда. Потому что от того, как поймут они его именно сейчас, зависит весь замысел его по исцелению душ лебединцев…
…Полугодом ранее в Донецке он в разговоре с Нургуль раскрыл предстоящее:
— Повелитель, ты хочешь поселиться в лесном айыле, чтобы строить там храм. Какой храм? Для чего? — Так спросила у него спутница прекрасная.
И он ответил:
— Свет мой, ты знаешь, что я поеду туда по воле Творца. Мне надо восстановить там храм, в котором жители деревни и другие люди смогут молиться Всевышнему. Он будет как свечка – он должен стать таким, чтобы люди вспоминали Творца, а не забывали, кому они всем обязаны.
— А почему ты эту работу должен выполнить? Для них. Почему они сами для себя не могут её сделать?
— Когда-то их предки построили тот храм, а но их выселили оттуда, где они жили и молились. А потомки потеряли свет, идущий от Бога, с тем в их души вселились темнота и грязь. Ты знаешь из Корана, что Всевышний посылает к людям нужных им, чтобы направлять. И этим людям нужен кто-то, кто покажет им, поведёт их...
…Оттого он сейчас же принял выброс старой карги, сеющей скверну и ссорящей всех:
— Есть, Маркеловна, обычай делиться хлебом и иным добром. Он в каждом русском человеке живёт. Но забыли о нём многие и, свою душу губя, не подадут нуждающемуся. Меня вот Маркеловна в коварстве уличает, в том, что я использовал хлеб-соль для своего умысла. Вы тоже так считаете? Почему же в таком случае приняли дары, разделили их со мною?.. — Арсений повернулся к почтенной назирательнице: — Домна Михайловна, вы знаете, и те, кому мне довелось помочь, знают, что не злыми силами я вам помогал. Но и другие есть – такие, кто считает, что колдун, чародей и лукавый злодей я. — Арсений снова обратился к людям. — Так было год назад, так есть и сейчас. Я знаю, что не все, даже приняв от меня хлеб-соль, съели его – в карманы положили. Что же: получается, что те злодеи, что на Марью Сергеевну Поленову и на Анастасию напали, – они с добром это сделали, от Бога творили? А я, излечивая, от нечистой силы против Творца выступил? Не так же ли и Христос фарисеями был обвинён в служении князю тьмы? Пантелей Иванович и вы, Домна Михайловна, вы Евангелие знаете – скажите, прав я или нет.
— Верно говоришь нам: фарисеи, услышавши, что творит Исус, сказали: “Он изгоняет бесов не иначе, как силою Веельзевула, князя бесовского”, — подтвердила цитатой Домна Михайловна.
Пантелей Иванович понял, почему Арсений с умыслом затронул этот вопрос: о том, будет ли Арсений принят в деревню-общину и как будет принят, они говорили год назад. И ещё он порадовался сильно тому, что не у вечевого колокола народ обсуждает важный вопрос, а у него во дворе – сбывается то, чего пожелал в прошлом году: чтобы вернулся странник Арсений и стал на его стороне служить в деревне, авторитет его поднимая.
Мысль о служении чудодейственного странника вспыхнула в нём сокровенной идеей, когда он познал силу его как целителя, а иначе зачем было уговаривать его поселиться в деревне, да своё родовое имущество – дом родительский с хозяйством – предлагать? Так бы чем-нито и расплатился бы.
Потому-то, прежде чем сказать, строго осмотрел членов общины церковной и, когда отметил внимание всех их на себе, заговорил в защиту Арсения, его авторитет утверждая, а через него – и свой:
— Не все, видно, читали или плохо, с небрежением читали Евангелие и дела и речи Господа нашего не помнят. А ведь христиане все. Евангелие от Матфея повествует, что Исус, зная помышления фарисейские, просказал им: “Всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет; и всякий город или дом, разделившийся сам в себе, не устоит. И если сатана сатану изгоняет, то он разделился сам с собою: как же устоит царство его?”. Как, как же Арсений Тимофеевич мог бы выступить против самого Творца, если б то воля Его была в Настиной болезни и в болестях других селян наших. Или не будь бы Его воли в исцелении? Или вы в самом деле считаете, что он сумел заставить самого сатану свои же козни разрушить? Я гляжу, что не верят некоторые наши сородичи в Божий промысел, в Богом данное исцеление. Значит, не Арсений Тимофеевич, а они верят не Богу, но дьяволу самому, коли его силу возносят над Божьей и других в том уверяют…
Пантелей Иванович по сути повторял слова Арсеньевы, но из его уст они прозвучали убедительно для сородичей и соседей. Пришлый мог и оправдываться, чтобы свои деяния праведными показать, а коли уставщик о том же глаголет, да истинно Христовы речи приводит, как сомневаться?
Народ опешил от утверждения. Всегда было принято считать, что свои-то – верные, а неверие, злокозние – от пришлых, а тут их укоряют в нерадении, в отречении от Господа. А Пантелей Иванович, возмущённый и тем, что, иные брезгливо брали от Арсения хлеб-соль, преподнесённый им, как он, строго следя за церемонией, сам заметил, – а хлеб-то да соль его дома, лутовитинского! – вдруг неожидаемое заявил:
— Прав был Арсений Тимофеевич, когда после исцеления Насти сказал Маркеловне, обвинившей его в бесовстве, что делает дьявол добрые дела…
Даже Домна Михайловна опешила от нового утверждения, а в народе прошло глухое недоумение – после проповеди их уважаемый уставщик вдруг заявляет противоположное. Да такое, в чём уличали странствующего лекаря – в поклонении самому… Наперсницы Маркеловны даже вскочили, чтобы возопить анафему, но глянули на водительницу свою и осеклись: та демонстративно отвернулась, судорожно сжимая свою клюку.
— Он сказал, — через паузу и не торопясь заговорил Пантелей Иванович, растягивая момент возмездия, чтобы оно крепче проняло нерадивых, — что дьявол-от делает добрые дела тем, что, исполняя волю Творца, заставляет злоязычниц и сплетниц лизать сковороды в аду, чтобы они не мешали праведникам отдыхать в раю.
Первым отреагировал Метелев Демьян Прокопьевич – он просто открыто и весело засмеялся. Его смех передался, где смешком, где шуткой, и напряжённость сразу растаяла. Но в общем расслаблении пронеслось Маркеловнино: “Колдун проклятый!”, — яростно стуча палкой в землю под ногами, она чувствовала, что теряет опору, и оттого уже на всю деревню злилась.
Арсений не стал ничего отвечать на её оскорбление. Прошёл во двор, поднял повыше хлеб и снова заговорил:
— Хлеб – дар Господа. Как же можно устраивать корыстные дела, используя от Него полученное? Хлеб – от Господа, а значит – принадлежит всем. Я сказал: мне преподнесли хлеб с солью, так что же, это значит, что я, как некий особенный, должен был сам съесть эти дары? Я – не царь, не генерал какой, отделяющий себя от народа. Я пришёл к вам, так почему же я должен присваивать себе такие дары?
— Не зря Иван мой тебя так нахваливает, — сказал Демьян Прокопьевич. — Мы тута, смотрю, все засомневались в тебе, а ты простым человеком оказался, без задних мыслей.
— Благодарю на добром слове, на доверии мне. Да, нет у меня задних мыслей. Я всем, кому это нужно, и во всём открыт. Может, непонятен ещё и непонятное делаю и говорю, так всё равно разъясняю сам или жизнь разъясняет. А принятие хлеба вами… Вы, хоть за делами житейскими подзабыли, но знаете сказанное: хлеб – тело Господа. Вы и приняли с чистой душой его, потому что знаете: от хлеба не может плохое исходить. Вот осталась ещё часть даров – примите их, разделите между собой и отдайте близким своим – они ведь и вами теперь освящены.
— Как это – дары нами освящены? — спросил старец Морозов, незнакомый пока ещё Арсению лебединец. — Мы ведь не священники, а миряне.
— “Где двое соберутся во имя Моё, там и Я среди них” – помните слова Исусовы?
— Так мы собрались совсем по другому делу, — возразил старец. — Не на молебен.
— Простите, уважаемый, — Арсений не стал спрашивать его имя-отчество – в старце, пока безымянном для него, выражалась деревня: — Разве только при молебнах Господь присутствует? Разве вы собрались не во имя сохранения души деревни, не ради защиты своей веры? А защита веры – разве не есть защита Церкви своей? А Церковь разве не есть сам Господь, ибо без Господа нет Церкви? Вот видите! А коль так, коли Господь среди вас, значит, через вас Он освящает всё, что делаете вы, всё, к чему прикасаетесь.
— Эк ты глубоко судишь! Молодой, а как мудрые молвишь, — удивился старец.
— Вот я и говорю: мы видим теперь то, что мне всё время Иван расповедывал, – наш, православный он, странник Арсений, — в третий уж раз вступился Демьян Прокопьевич.
— Истинное ты, Демьян Прокопьевич, говоришь, — промолвила в защиту спасителя и будущего, как она того ожидала, крестника Домна Михайловна. — Меня он праведным словом исцелил, и других – тоже. И слова худого не слышала я от него.
— Давай ужо, путник, нечё гуторить долго, — протянула руку Аграфена Павловна.
Арсений отломил кусочек, макнул его в соль и подал Аграфене Павловне остаток каравая. А подсоленный кусочек поднёс Серому со словами к людям:
— Не дивитесь этому, лебединцы, конь – всегда верный друг человеку, а Серый – он особенный. И он тоже – Божья тварь; а вам он исправно служит. Историю его вы уже все знаете, как знаете и то, что он дорогу выбирал, чтобы меня к вам привезти – Божья воля его направляла.
— Знаем. Знаем, да не всё, — вразнобой ответили Арсению лебединцы. — Может, сам всё поведаешь?
— Давайте на другое время оставим эту повесть, а сейчас иное решать надо. Много ещё надо решать. А перед тем я всё же войду в дом, куда уже давно пора мне войти. Да и подлечить себя немножко надо.
— Надо, так надо. Ты иди, путник, — благословила Арсения Аграфена Павловна, — А мы тута без тебя поговорим.
— Пойду. Но прежде ещё одно у меня к вам. Спрошу у вас, людей лебединских.
Встав, чтобы быть видимым всеми и всмотревшись в глаза селян, стараясь встретиться со взглядом каждого лебединца и каждой лебединки, которого те не прятали, а сами в очи странного пришельца испытующе глядели, Арсений глубоко склонился перед миром.
“В который уже раз кланяется, — отметила Татьяна эту деталь в его общении, — не надоело играть?”.
Арсений задержался в поклоне не только – и не столько – для того, чтобы выразить глубину уважительного отношение к лебединцам, но и – и это главное, – для выражения благодарственного обращения к Всевышнему, приведшего-таки его в место исполнения ему назначенной службы. Его обращение даже селяне смутно ощутили, но подумали, что это его глубокий поклон им на них подействовал. Выпрямился и сказал:
— Когда я первый раз по воле Господа оказался в вашей деревне, то и я увидел вашу жизнь, и меня вы увидели. Не все увидели, но те, с кем довелось встретиться и говорить, просили меня, когда уходил я, остаться в Лебедях и жить с вами. Однако уйти мне надо было – не по моей воле так надо было. Уйти надолго. Да ещё друга своего, коня этого, пришлось оставить на сохранение. И нынче не по своей воле, а по воле Господа прибыли мы с братом сюда. Но помимо воли Творца вернуться я и сам хотел – так вошла деревня в душу мою. Крещены мы братом по старому обычаю в Ижевске (весть эта огорчила обоих избранных Арсением в крёстные: Пантелея Ивановича и Домну Михайловну). Вот теперь спрашиваю вас, жители благословенных Лебедей: примите ли вы меня? Не за что-то, не за дары особенные вам, а просто, по-христиански. Так же просто, как хлебом с вами делился, не спрашивая у вас ни заслуг, ни душ раскрытия не требуя.
Хотя зерно предстоящего приимства странника в общину деревни уже и было посеяно стараниями Пантелея Ивановича с Марфой Никитичной, Сухановых и нескольких селян ещё, кого будущие крёстные посвятили в планы возвращения Арсения в деревню и к своим сторонникам приобщили, да и разговоры о том, что Серый Арсению принадлежит и его только дожидается в деревне, в одно направляли, в народе возникло замешательство.
Демьян Прокопьевич разбил его, насмешливо заявив:
— Да как тебе откажешь-то? Ты уйдёшь – так ведь и конь за тобой убежит. Вишь, как жмётся к тебе – приклеённый будто. А мы-то и перед властями старались, и деньги миром собрали, чтоб выкупить его, и от ворюг его отстаивали.
Смех сдвинул тревожно трещавший лёд, и в целостном обычном неприятии чужаков в обществе появились промоины в отношении к этому чужаку, к Арсению.
— Опять благодарю вас на добром слове, Демьян Прокопьевич. — Имя ответившего на вопрос услышал из уст Домны Михайловны, и такое персональное обращение Арсения к незнакомому человеку ещё более сблизило его с деревней. — Я зайду в дом полечить плечо, которое мой друг Серый невзначай поранил, а потом ещё поговорим. Себя я вам раскрою, и вы мне скажете слово своё.
Арсений обернулся к Серому и негромко попросил его подождать, пока он сходит в дом. Конь ответил горловым негромким ржанием, выражая недовольство, и Арсений – на виду у публики – попросил у него прощения за то, что приходится ненадолго покинуть его. Подошёл к Виталию.
— Ну, как? — негромко спросил у него.
— Ты меня спрашиваешь? И ты ещё спрашиваешь? —негромко же ответил Виталий.
Они поняли друг друга, и их вопросы и вопросы-ответы друг другу вполне раскрыли им восприятие и отношение их к миру, в котором каким-то чудом – по меньшей мере для Виталия, хоть это и составляло часть его грандиозных замыслов, – сейчас оказались и в котором им предстоит жить всерьёз и долго.
Оставив народ обсуждать навалившееся и погрустневшего Серого, Арсений с братом и Татьяной в сопровождении Пантелея Ивановича, Марфы Никитичны и Насти поднялся на крыльцо. Остановился, посмотрел на веранду и… – будто не уходил отсюда: внутри всё так, как он увидел впервые: тахта, кресло, столик с цветами в литровой банке… Счастливо улыбнулся, вздохнул, перекрестился, низко поклонился и вошёл в дом.
И там, в прихожей, тоже всё было по-прежнему. И даже полотенце, свежее, висевшее у рукомойника, было тем, которое дала ему Марфа Никитична в первый день его появления здесь. Только одного нюанса нет в сем сюжете – недостаёт вида изуродованной девушки, торопливо прикрывающей себя от постороннего взгляда. Преображённая, она рядом стоит и улыбается ему.
Арсений вошёл в жилую половину, перекрестился, совершив головной поклон. Он не смотрел, что делают другие, как входят брат и его Татьяна, он весь будто вновь оказался в том мощном потоке жизни, который овладел им в первое вхождение в этот дом. И вновь почувствовал: ноги и руки, корпус и голова поворачиваются и двигаются в удивительной замедленности, как сквозь субстанцию, где сгустками и нитями между ними оказываются причины, причинные взаимосвязи, взаимодействия. И вновь ощутил оконченность своего странствия. Он входил в ставший ему родным дом.
В эти минуты вхождения в дом Арсений испытывал чувства, естественные для любого человека, принятого в нём некогда доброжелательно, вложившего в него и свой немалый духовный, душевный и физический труд, и труд его был принят с радостью по меньшей мере (даже с заметной благодарностью); притом он духовно сроднился с его обитателями за многие дни пребывания в нём.
Марфа Никитична, не сдержав чувств, вызванных вхождением в дом Арсения – уже её Арсения, – взволнованно промолвила:
— Как и тогда, всё как тогда, Арсений, когда ты в первый раз в дом входил.
Арсений улыбнулся, обнял Марфу Никитичну.
— И у меня такое же чувство. И ещё – будто домой вернулся.
— Так ты и вернулся домой, Арсений, — сказал ему Пантелей Иванович.
— Благодарю вас. Отец, матушка, благодарю вас за то, что ждали меня. И ещё за то, что встретили меня. Сейчас встретили и тогда, когда Серый привёз меня в этот дом. За то, что поверили мне и доверили исцеление Настеньки.
— Ох, не вспоминай, Арсеньюшка, до сих пор плачу, как вспомнится горе то великое, что пережить довелось. Да то, как ты чудо свершил.
— Давайте помолимся, как тогда… Помните? В то моленье я сроднился с вами…
— Так и ты нам стал родным тогда же, Арсений, — снова подтверждая, благодарно ответил Пантелей Иванович.
И вновь стали перед малым образом Николая Чудотворца, и вновь зазвучала молитва патриарха рода, и лица Пантелея Ивановича и Марфы Никитичны вновь наполнились благостью, а отрешённость, покорность, покой так же расслабили щёки и губы, покрыли сетью морщин. И Арсений почувствовал к ним те же нежность и почтение, что родились в нём некогда. Настя молилась вдохновенно: её наполняли воспоминания о преображении. Алеющие щёки, взгляды, которые она направляла на Арсения, когда дедушка упоминал его имя, преобразили её; с лица стёрлась горечь, заполнявшая её с момента встречи с мошенником-корреспондентом, выдававшим себя за того, кто будто бы исцелил её – она в тот момент в салоне машины словно во что-то мерзкое, липкое попала и до сей поры на себе и в себе несла смердящее.
Преображения в молящихся заметили и Виталий с Татьяной. Они молились, но больше их внимание обращалось на обстановку, на содержание молитвы с частым упоминанием Арсения – столь обычного, каким они, каждый по-своему, его знали, но, как оказывается, совершенно незнакомого им.
Сам Арсений, мимолётно замечая близких людей, на протяжении молитвы Пантелея Ивановича проходил по своему пути, будто отчитывался перед Всевышним за странствие, а в моменты упоминания его имени в молитве строго спрашивал себя, насколько достоин этого упоминания… И больше грустного, чем торжественного или умиротворенного было в лице его. И когда молебен завершился, выражение лица его не сменилось.
Пантелей Иванович заметил грусть в глазах и лице его и спросил удивлённо:
— Ты чего, Арсений, затосковал-от? Плохое что случилось? Или думаешь, что тебя деревня не примет – так нет ведь, приняла она тебя уже, а ели кто остался несогласным, против ничего во вред сказать не смогут.
— Нет, отец, не о том грущу. Исповедовался вот перед Господом за путь свершённый, но облегчения не получил, будто не всё должное мне исполнил. И ответа не получил о той ответственности моей, о которой мы с вами говорили. Несу её, а она не уменьшается, а всё увеличивается.
— Не в людской силе ни освободить тебя от неё, родной наш Арсений, ни перенять её у тебя. Знать, нечто большее, чем нам дано, даётся тебе. Оттого ты и непростой путник. Но если в чём помощь наша понадобится – всё соделаем.
— Давайте для начала подлечим его, — шутливо подсказал Виталий.
— Ой, и вправду, у него плечо болит, а мы и забыли о том, — горько укорила себя Марфа Никитична.
— Матушка, не корите себя – дела духовные важнее телесных. Надо было и святым и благостным хлебом поделиться, и вместе помолиться. А теперь можно и плечом заняться. Виталий, принеси аптечку, в ней найдётся средство для этого. А я пока приготовлюсь.
Виталий быстро выметнулся из дому и вскоре вернулся с коробочкой и с вестью:
— Шумит деревня, все говорят. А правит там Домна Михайловна – так, кажется, зовут почтенную матрону?
— Верно, брат, так её зовут, — снимая рубашку, ответил Арсений. — Ты только с нею не вздумай свои легкомысленные речи вести – осадит и отшлёпает, как хулигана. Домна Михайловна здесь назирательница строгая, а Пантелей Иванович – уставщик. Так что во всём спрашивай у них совета и разъяснений.
— О-ой! — испуганно-протяжно воскликнула Настя, увидев плечо суженого.
Плечо действительно впечатляло: багровое обширное пятно разлилось по нему, а на его фоне отпечатались крупные зубы жеребца, продавившие тело через плотную ткань ветровки. И все заговорили, каждый по-своему воспринимая и оценивая поступок Серого.
— Ой, как сильно повредил плечо этот конь, — поддержала Настю Татьяна – для неё Серый всего лишь деревенская тягловая сила.
— Да что же это Серый-от натворил-то? И ты молчал? — возмущённо и встревоженно заукоряла Марфа Никитична. — Перекись бы, да нету. Настюшка, марганцовку сотвори.
— Очень уж он горевал без тебя, Арсений, — отметил своеобразное выражение чувств конём Пантелей Иванович.
— Говори, брат, что делать? — по-деловому спросил Виталий.
Арсений оглядел повреждённое место.
— Матушка, у меня перекись водорода есть – достань, брат. И ещё баночку с тёмной жидкостью достань и бинт широкий.
Флакон с перекисью Виталий нашёл быстро. Открыл его. Настя тем временем, сама догадавшись, что надо делать, принесла вату, оторвала клочок и смочила его жидкостью. Арсений хотел взять у неё тампон, но девушка не дала. Со словами: “Я сама сделаю, а ты сядь”,— она принялась потихоньку обрабатывать раны.
— Бабушка, дай мне что-нибудь для использованных тампонов, — попросила Настя.
Марфа Никитична принесла глиняную миску из подсобного реквизита, поставила её на стул перед внучкой, с уверенностью фельдшера – хоть и ветеринарного – оказывающей лечебную помощь пострадавшему.
Виталий достал баночку со снадобьем.
— А что там? — спросила целительница.
— Спиртовый настой прополиса. Сделаем компресс.
Настя развела в воде настой, чтобы не было спиртового ожога, быстро приготовила всё для компресса и профессионально перевязала плечо.
— Ты где так научилась? — подивился Виталий.
— Меня бабушка научила.
— А наша бабушка кто – врач?
— Нет, бабушка служила медсестрой в госпитале и там лечила дедушку, — с улыбкой на нахальное присвоение Виталием её бабушки ответила девушка.
— Как романтично! Нет, это просто здорово, — будто очнувшись, заёрничал Виталий. — У меня появилась мысль: напишу-ка поэму на этот случай – стихи уже роятся в голове.
— Пиши-пиши, читать кто будет? — урезонил брата Арсений, использовав цитату из его же самокритичного вирша.
Виталия это, однако, не остановило – напротив, подстегнуло:
— Ну, правда, я кроме отчётов землеустроительных ничего не сочинял, но вам прочту:
— Бабушка деда лечила
В годы Великой войны…
Наши немцев на фронте громили,..
Тут поэт задумался и поправился:
— Нет, не громили, а мочили – это точнее и в рифму лучше. Итак:
— Наши немцев на фронте мочили,
А она зашивала раны.
Увидев, что слушатели едва сдерживают смех, неуместный в его творческой ситуации, возмутился:
— Ну что вы кривитесь? Я и сам знаю, что грамотнее будет «раны», но в стихах это допустимо. Тем более, когда стихи на музыку положу… Или музыку на стихи – Арсений, как правильнее?
— Думаю, что правильнее положить поэму в штаны, — присудил его вирш Арсений.
Марфа Никитична, для которой и рождалась сия поэма, не выдержала и засотрясалась
от сдерживаемого смеха; Пантелей Иванович, поглаживая её плечо, радостно улыбался; и Арсений, понимавший, что творится в душе брата, что скоморошничеством он свои раны прикрывает, нежно глядел на него, и Виталий это видел и принимал. Настя засмеялась с открытой непосредственностью, и лишь Татьяна укоризненно покачивала головой.
— Эх, брат! Так вот и губят таланты, — удручённо констатировал приговор Виталий. — Вы вот дальше послушайте:
Бабушка деда лечила
Той военной порой,
А потом они поженились,
И она стала любимой женой.
— Вам, Виталий Тимофеевич, надо на сцене выступать, — отметила поэтический дар сочинителя Марфа Никитична.
— Может быть, надо. Только почему к Арсению одно, простое, обращение, а ко мне так официально, — обиделся Виталий. — Вот если бы я раньше него сюда приехал, так вы, небось, и меня бы так же хорошо встречали.
— Даже лучше встретили бы, не сомневайся, — утешил брата Арсений.
— А в театре, кстати, меня ближе балкона к сцене не пускают: когда сажусь в партер, мне с амфитеатра кричат, что им из-за меня ничего не видно, — ни к селу ни к городу заявил Виталий; и присовокупил Арсения: — Особенно, когда с ним вот рядом сидим.
— Да, вы среди нас, как сосны среди дубов и берёз, — отметил рост братьев Пантелей Иванович, хоть и сам был высок – выше среднего.
— Дубы – наше родовое дерево, — опять невпопад ляпнул краснобай. — И берёзки в серёжках и в платочках в цветочек…
— Эх ты, балабол, — укорила мужа Татьяна.
Ей стало неловко за него и неприятно, что тот Виталий, кого она воспринимала как серьёзного, содержательного, слегка ироничного, принялся паясничать перед хозяевами деревенского дома, будто шутит с хорошо знакомыми людьми.
Виталий горестно усмехнулся: осуждение женщиной мужчины, а тем более мужа, тем более публично – не тот идеал женщины, и он им уже пресытился в прошлой жизни.
Но Настя отвлекла внимание собравшихся от нарождающегося гения, и Виталий тоже отсёк свои мысли:
— Ну вот, перевязала.
Она была счастлива: она показала Арсению своё новое умение, да ещё на нём самом – она его лечила! Арсений увидел её радость и, улыбнувшись, сказал назидательным тоном:
— Правильно поступаешь, деточка, долг платежом красен: я тебе утром ягодки дал, ты мне – днём.
Настя засмеялась, вспомнив эту фразу, сказанную Арсением в лесу. Потом возразила:
— Твои ягоды, Арсений, и больше были, и слаще.
— Мне и твои понравились. А если тебе мало показалось, я попрошу Серого ещё раз укусить меня.
— Ой, нет, не надо! Но только всё равно нельзя сравнивать.
— Вы о чём? О каких ягодах вы говорите? — не поняли Марфа Никитична и Пантелей Иванович.
Арсений с Настей смеясь посмотрели друг на друга, потом – на деда с бабушкой, и Арсений напомнил им:
— Помните первый Настенькин день? Я тогда ей утром из лесу ягоды принёс.
— Как не помнить-то? Как не помнить? — Марфа Никитична взяла руку Арсения и прижалась к его плечу.
— Потом мы с Настенькой в лес пошли и она там меня угощала, а я и сказал ей про то, что долг платежом красен. А сейчас за то, что она полечила и перевязала меня, я сказал, что она отплатила мне.
— Нет, Арсений, не отплатила и никогда не отплачу.
— Что же ты, брат, сделал такое, что Настя не сможет с тобой расплатиться?
Виталий попытался проговорить вопрос с лёгкой иронией, вернувшейся было к нему, но события, происходящие в этой удивительной деревеньке, врывающиеся нарастающим валом в его сознание, нарушили его привычную ироничность и поселили в него глубокое раздумье, отчего его вопрос прозвучал откровенным недоумением.
Собираясь вершить своих «планов громадьё» – поехать с Арсением в Лебеди творить задуманное, – он никак не предполагал, что окажется несостоятельным не только внести потрясающее в лесную глухую деревню, но и понять простую, вроде как, жизнь простых этих крестьян, а тем более постичь духовные основательность и масштабность их жизни и солидность связи его брата с деревней…
Его растерянность заметила Татьяна. По настоящему столкнувшись со странностями деревенского быта и со странностью отношений брата Виталия с жителями деревушки, она рассчитывала, что Виталий поможет разобраться в здешней жизни, а оказалось, что и он обескуражен. Больше неё обескуражен, поскольку даже Арсений, его брат, озадачивает его. Сама она ничего не понимала в Арсении и не ожидала в брате её Виталия обнаружить что-то большее, чем горожанина, решившего по причуде поселиться в деревне. А он то и дело ежеминутно выявляется или таинственностью, или заумностью и чувствует себя как рыба в воде в этой деревеньке – будто в ней или рядом где-то жизнь его прошла. Татьяне стало грустно, неуместно, потерянно.
Хотя студенткой, как будущий филолог, она бывала в экспедициях в сельские районы изучать в оазисах чистой русской культуры уходящие в историю содержание, манеры, стиль речей, песен, прибауток, и даже с однокурсниками подпевала старушкам-певуньям, чтобы лучше воспринимать то, что в городе называется фольклором, а в деревне является обыденной культурой, но так и не смогла преодолеть разницу менталитетов, не приняла деревни, не прониклась ею и душой своею осталась потомственной русской горожанкой…
Арсений на вопрос Виталия покачал головой, не желая разъяснять суть сотворённого им исцеления. За него ответил Пантелей Иванович:
— Не сказать об этом словами, Виталий Тимофеевич, только, кому довелось пережить напавшее на нас горе, могут знать, что сделал наш Арсений.
И снова загадка, и вновь Виталием позналось, что здесь, в Лебедях, Арсений открылся чем-то не познанным ранее – не другой стороной, не иными способностями, а глубиной, в которой он только и мог совершать нечто большее, чем доступно другим людям, издавна знакомым. Больше, чем доступно даже ему, брату его. Сколько и чем ещё будут потрясать брат и жизнь? Ведь простой он человек, друг и брат Арсений, с которым легко общалось и чудилось в молодости. Что с ним произошло настолько преобразившее: что ни сделает – всё неожиданность; что ни скажет – не с первого разу понятность? Вдруг, спонтанно ему в его видении открылось, что Арсений – нечто большее, чем он, Виталий. Но чем большее – не понял: не ростом и не возрастом возвысился, а кажется, что и старше, и ещё выше стал.
— Пойдёмте в комнаты, — предложил Арсений. — Хочу дом снова принять в себя.
Марфа Никитична, не выпуская Арсеньеву руку, повела его в светлицу; Анастасия по другую руку его пошла; Пантелей Иванович пропустил вперёд себя Виталия с Татьяной.
— Здесь ты меня лечил, Арсений, — входя в комнату, взволнованно воспоминанием о том, как она страдала, а потом внезапно узрела себя вдруг исцеленной, сказала Настя. — И здесь, на этом диване в зеркале я себя не узнала
— Арсений велел, чтобы было зеркало, чтоб ты себя увидела, — пояснила ей бабушка.
— Я долго смотрела на себя и не могла понять, что это я, — волнение вновь накатило на неё, и слёзки выкатились на ресницы. — Только когда бабушка пришла, поверила, что в зеркале – я, что могу говорить… Это самый счастливый день в моей жизни, Арсений.
Настя благодарно погладила руку своего спасителя – сейчас она вспоминала его с нею работу и осознавала, что должна быть ему благодарной, но... Но он ведь тогда ещё сказал, что уже получил, что не он, а Господь исцелял.
— В моей жизни, Настенька, тоже счастливый.
Анастасия сейчас от него словно подтверждение тех его слов о полученном им уже вознаграждении услышала и успокоилась по благодарности.
— Но для нас с дедушкой и бабушкой он начался накануне.
— Почему накануне? Ведь тогда я ещё больная была?
— Ты уже тогда была здоровой, только не знала этого и со мною говорила, думая, что мысленно разговариваешь.
— Правда?!
— Да, внученька, всё правда, — подтвердил Пантелей Иванович сказанное Арсением; Марфа Никитична не могла говорить, только головой согласно кивала. — Когда ты ещё на полу лежала, ты вся выправилась, и ты смогла говорить. Арсений предложил тебе встать, а ты ответила ему, что не можешь ходить, и даже попросила бабушку, чтобы она сказала Арсению, что ты давно не ходишь. Он спросил тебя: “И говорить не можешь давно?”, а ты ответила: “Да, с тех же пор не говорю”. И он просто помог тебе встать и отвёл на диван.
Настя ахнула, взглянула мельком на Татьяну, на Виталия и прижалась к Арсению, всё же осознав, что это он вытаскивал её из ужаса, что до сей поры помнится, спасал её:
— Арсений, как я могу тебя отблагодарить за это?
Арсений, поднимая руки, чтобы обнять, посмотрел на Марфу Никитичну.
— Знаю я, давно знаю про вашу любовь, — успокоила та его. — Поведали Настенька с Пантелеем Ивановичем, чтоб и я могла беречь тайну вашу. А кроме нас никто ни в доме, ни в деревне не знает ничего. Да вот смотрю, брату твоему ведомо стало. Ну что ж, и они тоже хранить до поры станут любовь, что в доме сем родилась.
— Ты меня отблагодарила, Настенька, своею любовью, — обнимая девушку и целуя её в лоб, ответил Арсений. — И вы тоже, — обратился он к Пантелею Ивановичу и к Марфе Никитичне. — Вы одарили меня любовью и доверием, своим домом – я ведь у вас как у себя дома.
— Радостно нам слышать это, дорогой наш Арсений, — отозвался Пантелей Иванович и предложил: — Вы вот что, сегодня здесь переночуете, а уж завтра можете в своём доме.
— Что-то далековато до своего-то дома, — усмехнулся Виталий.
Пантелей Иванович хлопнул себя по лбу:
— Ох, забыл ведь! Настенька, подай-ка документы.
Настя высвободилась из рук суженого, улыбнулась ему, быстро выбежала из комнаты и вскоре принесла два листка. Отдала их деду. Пантелей Иванович подал один документ Арсению. Это была купчая на дом Корнея Ивановича, оформленная по всем правилам на Арсения.
Он прочёл её, ещё раз прочёл и замер, не отрывая взгляда от бумаги, но уже не читая. Виталий не выдержал ожидания и со словами: “Ты что, наследство получил? Дай мне почитать”, — потянулся к листку. Арсений, не глядя, отвёл его руку, чем озадачил брата, поскольку такое обращение не принято между ними, и продолжал стоять в молчании. То, что ощущал он сейчас, – это было счастье: его ждали и приготовили ему дом земной…
Это был исход – он нашёл своё место, где нужен, свой удел, нужный людям и своих близких людей… Он вспомнил, как увидел ухоженность дома и подумал, что кто-то уже поселилсявв нём, а оказывается… оказалось, для него, для странника, Арсения, усилиями Пантелея Ивановича и его домочадцев, – и конечно же! – стараниями Домны Михайловны и её близких всё сделалось, чтобы не в запустелый дом он вошёл, а в жилой, который он будто сам только что на время покинул…
А значит, его принятие в деревню уже давно решилось, и никакие потуги Маркеловны с её черницами не препона для этого замысла добрых лебединцев. А, может, для замысла Творца, ради исполнения которого он оставил городской быт, городскую жизнь и ставшие духовно близкими ему коллективы школы и университета с их школярами и студентами?!
Арсений поднял взгляд повлажневших глаз на мудрого Пантелея Ивановича, на милую добрейшую Марфу Никитичну, на любимую Настеньку и низко, до пола, поклонился им.
— Принимаешь ли ты, князь, сын Арсений, дом во владение? — взволнованно спросил
Пантелей Иванович.
Арсений не ответил. Отдав Виталию документ, протянув руку одну к Насте, обнимая другой Марфу Никитичну, он сблизил их с Пантелеем Ивановичем и сам прижался.
— Ну вот, сыночек, тут отныне твой дом, — прильнув к Арсению, высказалась Марфа Никитична.
— Вот ещё документ, — чуть отстраняясь, подал Пантелей Иванович Арсению вторую купчую – на коня.
— Как же вы всё это сделали? И как мне отблагодарить вас?
— Дак как сделали? Помнишь: просил я у тебя, и ты прислал доверенность, на Ивана оформленную. Вот и записали всё, как надо было. А о благодарности не говори, Арсений, – мы всё ещё в долгу непогасимом перед тобою.
— Нет, отец, нет. Вы ведь не дом и коня мне отдаёте, вы жизнь мою сотворяете, иной её делаете, иным наполняете...
— Вон что ты узрел за делами нашими! — воскликнул Пантелей Иванович. — Мы-то как-то отблагодарить тебя хотели, да и то недостойным считали: конь и без того твой, а дом-то ты мог и не принять. Да и как может сравниться дом, каков он ни есть, с жизнью, что ты внученьке нашей любимой вернул. Да себя не пожалев. А ты вон что говоришь!.. Нужен ты деревне, сын. Нужен, чтобы раскрывать нам глаза на наши же дела. Как сейчас вот раскрываешь, как во дворе сказывал о хлебе-соли да о церкви Господней, что даже Иван Михайлович Морозов тебя с мудрыми сравнил… Да и в ту, первую, пору много нам говорил. И намёками да делами открыл нам страшную правду о нас… Так что мы просить тебя должны, чтобы ты с нами остался, а не ты.
Арсений не стал отвечать, а, отдав и второе удостоверение брату, прошёл в соседнюю комнату, моленную, и, опустившись на колени, погрузился в молитву. Настя подошла и неслышно опустилась рядом. Когда-то ради неё Арсений пришёл сюда помолиться, чтобы познать, как ему исцелять страдающую девушку. А сейчас он проникал в новую жизнь, в своё обетование, которое было связано теперь и с этой девушкой, и с домом, и с деревней, и со всеми судьбами здешних людей…
Ощутив освежённость от возникшего понимания новой ответственности – ещё и такой (а, может, именно она частью всего и являлась, но до поры он не знал о ней и о том?) – Арсений улыбнулся Насте, взял её за руку и вывел к дедушке и бабушке.
— Вы мне многое дали – дайте ещё одно, — обратился он к ним. — Вот моя суженая. Обряды мы потом совершим, а сейчас благословите нас, как на поляне. Тогда мой путь и ожидания Настины благословлялись, а теперь благословите наш путь во всю жизнь. Мы вчетвером прошли трудное, от вас и хочу получить благословение.
Анастасия пристально посмотрела в его глаза, но ничего не сказала, а лишь, прикусив губу, согласно кивнула головой.
—Благое это дело – благословить вас во встрече и на жизнь вашу, — ответил Пантелей Иванович и прошёл в комнату за образом; и Марфа Никитична согласилась: — Благое дело…
Серый после ухода Арсения стал расхаживать по двору от задних ворот до передних, не выходя за них. То и дело останавливался у крыльца, поджидая друга, но нетерпение гнало его, и вновь и вновь он начинал свои метания. Люди сначала пугались движущейся массы, но Серый вёл себя деликатно и обходил попадавшихся на пути; да и собравшиеся вскоре распределились по двору, пристроившись, кто куда хотел. Когда Виталий выбежал из дому, Серый устремился было к крыльцу встретить Арсения, но, не увидев своего друга за выбежавшим, остановился и стал сердито взбивать землю, покрытую дворовой травкой.
Так и вели крестьяне меж собою разговор в сопровождении топота и метаний Серого. Разговор о делах мирских и божеских, вызванный непредсказанным возвращением когда-то побывавшего в их деревне странника и касавшийся дальнейшего мирского устройства лебединского. В том числе Серого, оставленного деревне на попечение тем странником.
И ненароком всплыли воспоминания о первом появлении Арсения с Серым в деревне и о его внезапном уходе – в час-то приезда родителей исцелённой им девицы. Никто, по незнанию причин, его уход не понимал, и каждый и по сию пору судил-рядил по-своему: как так – родители приехали, благодарностью отплатить хотят, а он исчез! Ещё непонятны были им двое, приехавшие с Арсением. Домна Михайловна коротко сообщила, что это брат Арсения с женой приехали, и на том информацию прекратила – сама узнала немногое от Насти и показывать свою неосведомлённость в данной обстановке ей не хотелось.
Деревня разделилась в своём отношении к приезду Арсения: «Божьего странника» – для одних и «бродяги окаянного» – для других. Не желающих принятия «бродяги» было заметное меньшинство, но тем не менее конфликта и раскола мир допускать не хотел и не собирался. Оттого и стремились обе стороны перетянуть согласие «всего мира». Потому, а также учитывая, в чьём дворе находятся, селяне старались говорить вроде миролюбиво, не повышая тона голоса, но получалось плохо – проявились накопившиеся напряжения в отношениях, обиды, иное подспудное, что годами хранили в себе как сокровенное – а тут оно вдруг стало вылезать.
Меньшинство возглавляла партия Маркеловны – как ей сейчас недоставало авторитета Домны Михайловны, “Божьим попустительством отступившей от истинных християн” да со всем семейством! И вот ведь! – она же вместе с ненавистными приёмщиками окаянного бродяги, колдовством исцелившим Богом наказанную их девку Настьку, и взбаламутила всех, доселе бывших мирными истинными християнами. Вот и Метелевы – ответ Демьяна Прокопьевича Арсению: “Да как тебе откажешь-то?..”, — Маркеловну с товарками просто взъярил. Ишь, Метелев туда же! И даже от имени всей деревни принял бродягу в общину! Что же в таком случае получается – они уже приняли его в деревню, не обсудив миром серьёзный вопрос? Он за них всё сам-один порешил? При «блудном лекаре» Маркеловна остереглась высказываться, памятуя ещё и первую с ним встречу. Попыталась вот сказать возразительные слова на его коварные деяния с хлебосольством, так сумел вывернуться и отповеди её против неё же повернул… И Пантелей обвинил сомневающихся в бродяге в неверии Богу и в приверженности нечистому, да ещё упомнил те слова-от приблудного, о которых она сама старалась не помнить!..
Но лишь только злыдень со своими приимцами скрылись в доме, она, решив вернуть своё первенство на вече и собраниях, тут же проявила волю, которой вольготно было до появления «чернокнижника сатанинского», и вылилась:
— Ты что, Демьян, за всех за нас-то порешил? Кто тебе волю такую приблудов всяких дал принимать? Ишь, волю каку взял – зараспоряжался тута за деревню нашу, за весь мир християнский!
— Не я порешил, а давно миром сообща обсуждаем это дело, — ответил ей Метелев, и тут же сам ей в пику высказал: — А ты что, Маркеловна, хочешь всё порешить, как тебе одной надобно?
— И кто же это здесь «приблуды»? — выйдя за ворота, строго воспросила Маркеловну Домна Михайловна.
— В этом доме сплошь приблуды, — внезапно и без предисловий заявила Маркеловна, глядя в народ. — И Марфа, незнамо откуда привезёна была, и сноха ихняя, беспоповщина. То-то Настька так и заболела в наказанье Божье, спаси нас Господи. А тут ещё и знахарь-чернокнижник явился из преисподней...
Многие селяне даже ахнули от такого обличения – да после проповеди-то уставщика лебединского! – и отвернулись духом от смутьянки. Домна Михайловна приблизилась к лавке вплотную, вынуждая Маркеловну задирать голову, чтобы смотреть ей глаза:
— А может, и я – приблуда? Со мною тоже беда великая приключилась, пока Арсений Тимофеевич, знахарь, как ты говоришь, праведным словом не спас меня. А может, это ты сама – приблуда, коль век в одиночестве кукуешь да согнуло тебя крюком?.. Знаю, чего ты так-от на этот дом взъедаешься… И не стыдишься? Ни Бога, ни людей не боишься? Ведь возраст уже такой, что только по правде жить должно…
Маркеловна оторопело глядела на ту, с которой так много когда-то на свой лад судила своих деревенских, а тут сама попала под её разбор.
— А чего это она взъедается? Расскажи, Михайловна, — встрял Панкрат Матвеевич, перебивая назирательницу, выговаривающую Беспалову.
— Ты, Панкрат, нишкни там! — сурово отсекла его Домна Михайловна. — Со своей Клавдией разбирайся, а в чужое лезть не смей.
Панкрат Матвеевич сконфузился, скрылся за воротами, а Клавдия-Панкратиха сжалась и согнулась – назирательницы она больше всех боялась.
Домна Михайловна отошла от Маркеловны и обернулась к собравшимся, и многие тож за ворота вышли, дабы не оскорблять подворье уважаемых односельчан-учителей, а с тем и уставщика, нарастающим скандалом.
— Так что вы, люди, соседи да родичи, скажете по совести да по Божьему страху? — С прямым, по сути, указанием о принятии спросила Домна Михайловна собрание.
Первым и без раздумий долгих поддержал её старец Морозов:
— Ведь Арсений Тимофеевич сказал нам, что, коль мы из-за ради веры нашей здесь собрались, так и Господь посреди нас. Что же мы, так и будем хулой Господа гневить? Мы что же, охальники какие, Бога не ведающие, не боящиеся? Как порешим? Разговор о человеке давно ведём, а он уже приехал. И показал себя нам как истинный православный.
Демьян Прокопьевич решительным тоном спросил собрание:
— Мы можем не принять его? Можем. А кто от этого потеряет?
— Да уж, знамо, не мы, — столь же решительно заявила Маркеловна.
— Нет, это мы потеряем. Он и без нас проживёт – что ему наша маленькая деревня? А мы потеряем то, что он может дать нам. Всё равно жизнь иная, не нашими пращурами и уставами указанная нам, входит в нас, в общину, в деревню и всё меняет. А этот странник не к плохому зовёт, не дурное несёт – к нам идёт, чтобы нашей от корней наших жизнью жить и добром от сердца делиться.
— Хорошо ты, Демьян Прокопьевич, сказал, доброе слово промолвил, — вздохнув от радости, выразилась благодарностью Домна Михайловна.
Маркеловна давно, год уже, жила в страхе раскола установленного порядка в общине, в Лебедях, где она имела весомый авторитет. И вот он настал – час бедственный пробил. Проклятый колдун сумел укоренить бесовское действо в людское сознание и разрушить жизнь. Она посмотрела на Овинова, наставника её в оппозиции, но тот молчал, чегой-то слова даже не произнёс в её поддержку. И решилась на ультиматум:
— Если примете его, так я уйду из деревни, — заявила она и даже встала и повисла на клюке, стараясь выпрямить свою спину, чтоб возвышеннее смотреться.
— Уймись, Маркеловна, и не вноси более смуту в жизнь нашу – она у нас общая, как в одной семье, — Домна Михайловна попыталась урезонить несговорчивость Маркеловны, а с тем и предотвратить раскол общины, поскольку только она могла воздействовать на деревенскую инквизиторшу.
— Сказала – уйду, так и станет. А вы живите со своими бродягами сатанинскими да с приблудными, — провозгласила Маркеловна и сжала губы, отчего лицо её сморщилось потемневшим засохшим яблоком.
К лавке в сопровождении Марьи подошла Аграфена Павловна и, усугубляя состояние Маркеловны, откровенно ткнула её носом в её же амбиции, с которыми та прожила всю свою жизнь в маленьком лесном мирке, своим беззастенчивым бесцеремонным давлением третируя и преследуя селян. Строго глядя в жёсткие глаза Маркеловны, на её губы плотно сжатые, старейшая жительница Лебедей не допускающим возражения тоном изрекла:
— Вот что я тебе скажу, Фёкла: я уже замужем была, когда ты козявкой по деревне бегала. А и тогда уже хотела, чтоб по-твоему было, всех сверстников ты давила. Окстись1! _________
1Окстись – это: 1) устаревшее славянское слово, синоним слова «перекрестись». Выражение: “Окстись” – просторечное. В период отрицания религии Советской властью существенно снизилась частота употребления и значимость; 2) частица. Выражает недовольство, несогласие, призыв подумать, обдумать.
Уйдёшь – плакать не станем, а ты-от поплачешь. Да как поздно б не стало, коли вернуться надумаешь – примем ли обратно изменщицу.
Маркеловна ничего не ответила. Ни на кого не глядя, повернулась и побрела от людей лебединских, исполняя изречённое слово. Наперсницы встали было за нею следом, но она, обернув к ним голову, коротко и грубо повелела им: “Сидите!”, — и те вновь опустились на лавку, ощущая внезапно возникшую осиротелость.
Маркеловна уходила… Она сделала свой выбор. Побудительным поводом послужило появление лекаря в прошлом году: пришёл, разрушил устоявшийся порядок, которым она управляла – её в том крепко поддерживали Овинов и Домна Суханова, хоть и моложе она Фёклы, да знатно и умно умела ставить всё на места. А вот поди же – всё перевернулось: Домна отказалась помочь ей изгнать лекаря из деревни, сама подчинилась окаянному; и другие селяне вразброд пошли – тоже захотели помочи от пришлого приблуды получить. Ишь! Настьку вылечил, котору многи пользовали три года, да выправить не могли, – и всё переменилось! Кто его просил, приблуду тово?! Нет, не могла строгая нравом Маркеловна принять ни бродягу, ни перемены, которые входили или могли войти в деревню с его приходом.
Так думалось ей, так было воспринято селянами. Но религиозная фанатичность лишь внешне обусловливала негативное отношение Маркеловны к появлению лекаря в деревне, к его повторному приезду. Истинная причина её ненависти хоть и драматичной была, но сугубо личной, к вере никакого отношения не имеющей.
Фёкла Маркеловна шла домой, торопясь уйти от народа, привечавшего пришлого, но гнала её боль, а не происходящее там, пусть и не принимаемым душою оно было: Домна, искариотка1-переметчица, уколола её – при всех заявила, что знает, чего она так-от на дом Пантелея взъедается. Хорошо, не раскрыла тайну её больную. Да ещё бросила в лицо, что крюком её согнуло… Знает Домна, знает, как крепко любила Фёкла Пантелея, как с войны его ждала. А он – поди же! – привёз Марфу и женился на ней. И лишил младую Феклушу счастья женского. Ни на кого больше не смотрела она даже назло любимому Пантелею. И замуж не пошла – всё ждала, что расстроится, рассыплется семья его, что какое-нибудь несчастье – хоть и смерть Марфы! – вернёт его ей… Не дождалась, сама заболела так, что искривило её дугою. И возненавидела всё и всех, а больше – самого Пантелея. Особенно жгло её горе, когда видела или слышала от людей, как ладно он с той Марфой живёт… Возрадовалась безмерно, когда скрючило внучку его любимую, самую из всех красивую. И тогда сердце её наконец упокоилось – пришло возмездие!..
Да вдруг, откуда ни возьмись, появился колдун окаянный, в одночасье выправил девку неизлечимую. И снова зашлось сердце её, и захотелось ей спалить дом Пантелеев со всеми вместе, чтоб огонь пожёг их, как её палит беспрерывно… Собралась, да дрогнула душа, не поднялась рука…
Теперь только и остаётся, что бросить дом свой, хозяйство, уйти в дальний угол земли вятской, чтобы ничего больше не слышать о деревне: чужими они стали друг другу – она и Лебеди родимые…
А в обществе будто и в самом деле не огорчились уходом Маркеловны, как предрекла Аграфена Павловна, наоборот: стало как-то просторнее и говорилось легче. И обсуждение не прервалось, так что уходящая Фёкла Маркеловна долго ещё слышала каждое слово, и слово каждое секло её словно тернием.
— Давайте уже кончим базар этот – переливаем из пустого в порожнее, — не любит Демьян Прокопьевич мудрёные разговоры, предпочитая конкретность и дело. — Чист он, странник Арсений, сами видите. А коли так, чего отказывать ему? Тем более что добром у нас жить собирается. Лучше б нам подумать, как ему жизнь здесь начинать, да помочь ему чем. Гроза вон идёт, а нам лишь бы гуторить.
________
1Искариотка (искариот) – нарицательное имя, произошедшее от имени одного из апостолов Иисуса Христа, предавшего его, Иуды Искариота сына Симона.
И в самом деле, уже некоторое время лазурная глубина небес стала заполняться темно-серыми и чёрными мазками надвигающейся грозы. Крестьяне, впрочем, не боялись её и не торопились расходиться, поскольку каждый вечер небеса окрашивались, но до Лебедей не доходили грозой, а дождём выплёскивались из крайних туч раз в несколько дней.
— Чистый и добрый он, Арсений Тимофеевич, — поддержала аргументы Метелева Домна Михайловна. — И слова худого не слышала я от него ни про людей, ни про веру нашу, отцами нам завещанную. Потому по совести и по Божьей правде прошу сказать в последний раз: все ли согласны принять его в наш мир. Или у кого есть слово о нём такое, что нельзя впустить его в деревню? Но истинное слово, а не надумки какие!..
Иван Михайлович выделился из массы и изрёк:
— Вот что я скажу, христиане лебединские. Мы с почтенной Аграфеной Павловной самые старейшие из вас, на наших глазах вы в свет появлялись, взрастали и жить учились. Всех вас знаем. Так что знаем, кто что может сказать – доброе ли, худое. Только среди нас нету никого, кто о сем человеке может, не покривя душой, сказать худое слово. А потому прав Демьян Прокопьевич: думать нам надо уже об обустройстве Арсения Тимофеевича в деревне нашей, чтоб ему хорошо с нами жить стало. Согласны?
— Согласны, согласны…
— Слава Господу нашему, дал нам вразумление! — возгласив, старец сначала широко раскинул руки, затем и размашисто перекрестился.
Селяне последовали примеру, крещением вплетая приговор в признание Высшей воли. Морозов, продолжая удерживать собрание в своей власти, чтобы оно вновь не свернуло в празднословие, обратился к Домне Михайловне:
— А кто это с ним приехал? Не ведомо ли тебе, Домна Михайловна, – ты ведь лучше нашего знаешь дела Пантелея Ивановича?
— Брат его с женой приехали. А чего приехали – Арсений Тимофеевич нам поведает. Одно скажу: коль приехали вместе, значит дело у них есть – просто так, без ума, Арсений Тимофеевич ничего не делает. А теперь, братия-сестры, вот что я открою вам,.. — Домна Михайловна приостановилась, оглядывая народ: все ли слушают её?
Но оглядывать и останавливаться нужды не было – слушали её все внимательно: речь о значимом шла; да и не были селяне избалованы вестями интересными, так что всё новое прокатывалось по деревне по нескольку раз, порой уже в извращённом виде.
— Коли порешили принять на жизнь в нашей общине Божьего странника Арсения, открою вам, что дом ему уже приготовлен, и если он примет его…
— Какой дом-от? Кем приготовлен? Почему мы ничего об том не ведаем? — засыпали рассказчицу вопросами крестьяне.
Не только Маркеловна с помощницами, но и все лебединцы не знали, что дом Корнея Ивановича подготавливается к возвращению Арсения, потому что Пантелеем Ивановичем в известность были поставлены только сыновья и Марфа Никитична с Настей, как главные участники этого дела. Остальным Лутовитиным – снохам и внукам – было сказано просто: дом и огород надо привести в порядок. Так все и отвечали на любопытные расспросы лебединцев. А из других поставленных в известие – лишь самое доверенное лицо, Домна Михайловна. И та уж подвигла свою семью в помощь, не вводя её в замысел. Потому на обсуждении принятия странника этот вопрос до сего момента и не поднимался.
— Вы вот не перебивайте меня, так я быстрее и лучше поведаю всё, что вам должно знать. Ну так вот, если Арсений Тимофеевич примет дом, так будет он жить собственным хозяйством – Пантелей Иванович с Марфой Никитичной и с сыновьями в благодарность за Настино освобождение от страшной болезни оформили дом Корнея Ивановича, ныне покойного, на Арсения Тимофеевича, пока он ходил, Божью волю исполняя. А мы, кому доверено было дело это, поспособствовали, чтобы дом и хозяйство ухоженными были, а не в запущенную бы избу вселился Божий человек.
— Знатная благодарность! — отметил Морозов.
— Охо-хо! Это за что этакой подарок-то ему-от? — возмутилась Клавдия–Панкратиха.
— Ходил-бродил неведомо где да чего, а ему тут хоромы с хозяйством приготовили!
— Что благодарность знатная, Иван Михайлович, так то за великую работу. Знаю, по себе знаю, как трудно целителю Арсению избавлять страждущих от горестей, от болестей. Каково же ему было с Настей – о том лишь он сам да Господь ведают… А что дал он нам: и Насте, и мне, и семьям нашим, – то только мы знать можем… А тебе, Клавдия, вот что скажу: твоего никто не забирал и другому не отдавал, так что завистливость свою заверни в платок, да сунь подальше. А ещё скажу – и пусть, кто завидует, уши заткнёт: коня этого Пантелей Иванович тоже ему переписал – сами видите, чей конь.
— А будет ли ему чем-от жить поначалу? — спросил Демьян Прокопьевич. — Ведь ни хлеба в доме, ни живности, небось, нетути?
— Вот здесь-то ты, Демьян Прокопьевич, прав. И надо помочь Арсению Тимофеевичу, чем сможем по силам нашим да по его потребности. Так мы всегда жили, так живём, так и дале будем жить. И не боитесь, хорошего человека привечаем, добром отплатить сумеет. Вы порешайте дома, сами поймите, что нужно дать.
Обсуждения остановил Серый – он в очередной раз встал напротив крыльца и заржал потихоньку. Люди глянули на него и по тому, как, перебирая ногами, неотрывно на дверь он смотрел, поняли, что гости и хозяева выходят.
На лицах вышедших был свет радости и покоя, и собрание поняло, почувствовало, что в доме произошло значительное и светлое. Серый устремился навстречу Арсению, и тому пришлось задержаться и пропустить других вперёд. Настя оглянулась и остановилась тут же у крыльца, чтобы быть подальше от селян.
— Что долготко задержались-то? — спросил Панкрат Матвеевич. — Конь-от весь двор истоптал, вас ожидаючи.
— Молились мы, Панкрат, — тихо, но сурово ответил ему Пантелей Иванович.
— Божеское благое дело, — отозвался старец Морозов. — То-то вы светитесь, будто с соборной службы пришли. — И не утерпев, спросил: — А кто же это приехал с Арсением-то Тимофеевичем? Как звать-величать?
Вопрос прозвучал безадресно, а потому ответил Пантелей Иванович как хозяин дома, приветивший приезжих:
— Брат это Арсения Тимофеевича, Виталий Тимофеевич, и супруга его, Татьяна…
— Вадимовна, — подсказал ему Виталий негромко.
— Татьяна Вадимовна. Привёз он Арсения Тимофеевича и ещё хочет включиться в большое дело – помочь Арсению Тимофеевичу скит наш возродить, обустроить.
Вот уж весть из вестей – кто-то хочет покуситься на возрождение скита! И эти кто-то – люди приезжие! Ветром пронеслась она по собравшимся, и от удивления одни качнулись, другие поднялись и подошли чуть не к крыльцу, чтобы внять, что будет им говориться, и получше рассмотреть дерзнувших на такое дело. Но реплики посыпались не сразу, а по мере того как люди осознавали сказанное. А когда посыпались, открыли отношение селян к тому, что считали своим, но что на их глазах и их руками рушилось. Пока люди думали об услышанном, Панкрат Матвеевич вдруг ни к селу ни к городу спросил у Виталия:
— Имя-от у тебя нерусское – немец ты, что ли? — И губы его скривились в улыбке, готовые вот-вот распахнуться для широкого и громкого смеха.
— Почему немец? — нимало не помедлив и полунебрежно полувзглядывая на него, бросил ответ Виталий. — Я – породный русак.
— Это как – “породный”? Чистопородный, что ли? — растерялся Панкрат Матвеевич необычностью ответа и, расстроенный тем, что не дали ему проявить образец его юмора, потерял улыбку.
Селяне, видя его конфуз, засмеялись над неуклюжестью Панкрата Матвеевича. К нему в народе относились снисходительно и, редко упоминая его отчество, обращались коротко – Панкрат, а фамилию – Яковлев – почти запамятовали. Тем более небрежно к его жене – Панкратиха и всё тут, да порой по её имени: Клавдия или Клавдея.
Но так же не часто в Лебедях упоминается и фамилия Лутовитиных – семьи Пантелея Ивановича, однако по противоположной причине: из повышенной уважительности к нему мира лебединского, за вычетом Маркеловны и черниц, перечащих ему и вредящих, когда имели возможность сделать это без опаски.
Виталий между тем невозмутимо отвечал старику:
— Ну конечно, чистопородный. Чистый русак – со всех сторон, хоть раздень меня, а хоть и крути во все стороны.
В словоблудство, отвлёкшее народ от важных размышлений, решил вложить свой дар и Иван Метелев:
— А может, – породистый, коль «породный»?
— И это есть, — добродушно кивая, согласился Виталий. — Небось, не хуже Серого смотрюсь, а?
Метелев засмеялся, хлопнул Виталия по плечу:
— С тобой, парень, не соскучишься. Давай к нам в колхоз, а то поболтать по добру-то не с кем.
— И будет породистый жеребец девок нам портить, — ляпнула Клавдия-Панкратиха.
Виталий резко развернулся к ней:
— Ты что это, старая, сказанула, как в лужу газанула? Съела что-нибудь? Так сходи на горшок – полегчает.
— Ой, люди добрые! — возопила Панкратиха. — Что чужак мне-от говорит-то! Что вы молчите, християне?!
Крестьян смутила ситуация: с одной стороны Клавдия-Панкратиха блудливым языком сама оскорбила приезжего, вызвав его гнев; а с другой стороны – приезжий их селянку опорочил. Затеялся разброд в мнениях, когда одни стали говорить, что Клавдии давно язык отрезать пора, а другие возмутились: приезжий-то молодой, да и чужой, а негодное сказал о Клавдии, своей, коренной.
Арсений, не сходя с места, чтобы сопровождавший его Серый не толкал мир людей, негромко проговорил:
— Кто из вас безгрешен – первый брось в него камень.
Фраза, известная каждому истинному христианину, возымела каноническое действие – люди отрешились от защиты чести своей односельчанки, сопоставляя событие здешнее с евангельским, да и свои грехи также: а не настолько ли же мы грешны, как Панкратиха, или, может, настолько чисты, что можем камень в пришельца кинуть?..
Такого суда в Лебедях до сего не бывало: собирались, толковали до скандалов-тычков друг с другом или группами, да и расходились каждый в свой угол, неся обиды или злое торжество. Дружно расходились только разве что по праздникам да по именинам чьим-то или по... А тут судить, да по евангельскому правилу!
Но большее воздействие на них произвёл Арсеньев голос –странник в северном краю таким только с Ковригиным говорил. Даже Домна Михайловна и Пантелей Иванович с Марфой Никитичной во время целительной работы Арсения не слышали его в такой мере глубоким, тяжёлым и звучным, притом, что не громко, а напротив, тихо молвил. Настасью он насторожил – как с ним жить в семье одной, если весом голоса придавит дополу.
— Гнева Божьего хотите – так опустится на вас, — подняв руку к небу, посылавшему молнии на земли русские, Арсений простёр её затем на людей.
— Не кощунствуй! Ты что это кликушествуешь тут! — враз возмутились черницы.
— Это я уже слышал, — ответил им Арсений. — В деревне Ковригино.
Пантелей Иванович значительно посмотрел на Арсения, Марфа Никитична и Домна Михайловна вздрогнули и тоже обратили на него всё своё внимание.
— Не бойтесь, — сказал им, близким, Арсений. — Деревня Лебеди благословенна, потому я и пришёл сюда. Не станет Господь рушить её; но забывших волю Его накажет. А деревня понять сама должна, что произошло сейчас... Ведь то, что сказала эта женщина, – она либо от всей деревни сказала, в таком случае в ответе вся деревня, либо от себя – и тем самым всё равно опорочила и всю деревню. Так что решайте: порочить человека, хоть и не вашего уклада, – христианское ли дело? А защитить свою честь – есть грех? Виталий Тимофеевич, мой брат, князь, как и я по роду своему. И от Бога имеет долю беречь честь людей. Суд от Бога дан роду нашему: не судить по правде и по разумению людским, но только по Божьему Закону. А вас Христос не учил тому или учит пятнать достоинство человеческое, христианское?..
Умолкнув, он погладил Серого, тихо сказал ему: “Подожди ещё немного”, — и стал подниматься на крыльцо, чтобы оставить людям самостоятельный разбор. Виталий хотел пойти с ним, но Арсений отрицательно качнул головой, и брат понял: должен остаться – сейчас будет вершиться суд. А над кем: над ним или над Панкратихой – зависело от селян всей деревни. Татьяну, тронув её за руку, Арсений повёл с собой – незачем ей оставаться и переживать суд, что произойдёт здесь. И Настю также увёл – её коснулось прозвучавшее оскорбление, намекающее на прошлое горе, и у неё слезами наполнились глаза.
А народ снова недоумением поразился: от одного события – в другое, как из огня да в полымя1 попал; одна весть другою, более чудной, перекрывается. Кого Бог им послал-то, кого они приняли-то – всё чудные речи глаголет, да все в сердце прямо-таки. И не просто пришельцы, а, оказывается, князья явились к ним!
И без того надо было решать, как быть: кого винить, перед кем и кому виниться, а тут нате-ка вам: князей в общину приняли! Взвилась Скороходова: и по пришельцам ударить можно, и товарку защитить сподручнее получится. Взвилась так, что даже вскочила:
— Да што творится-то? То одна худая весть, то другая, той хужее! Князья теперь што ли править у нас станут! От царей уходили-скрывались, а тут сами же под князей попасть норовим! С ихними законами!..
На это не утерпел Демьян Прокопьевич, давний ярый недруг чёрной инквизиции:
— Ан и верно! Доси у нас свинарки правили и порядок держали по заведённому ими закону – как в хлеву, а теперь штой-то несуразица пойдёт.
Черницы с Маркеловной всю жизнь управлялись свиным стадом – там и сложился их триумвират, что очень отразилось на их отношении к людям: как на свинство на народ смотрели. Тем более к людям из других сфер колхозной жизни.
Лебединцы, несмотря на потрясение их мироустроения – князья в общине! – дружно расхохотались, поталкивая приятельски Метелева и вконец оконфузив оппозиционерку.
Пантелей Иванович не стал смеяться открыто, а добро ухмыльнулся скорому на слово Метелеву и переглянулся с Домной Михайловной, позволяя ей слово сказать. Тем более что в основном бабий конфликт и бабий же бунт сообразовались на одной почве.
Домна Михайловна лучше других Арсения поняла: после того как он напомнил ей, что Закон Божий не только знать надо, но и следовать Ему, она стремилась руководствоваться во всём евангельскими правилами. Тем паче должна, что назирательница. А тут князем он открылся народу, утверждающим суд не по людским разумению и правде, а по Божиим.
Едва смех стал стихать, Домна Михайловна возвестила:
— Правда в том, что Арсений Тимофеевич князь, как и брат его, Виталий Тимофеевич. И та ещё правда от Господа, что с князей прежде других и больше спрашивается. А к чему призвал нас князь Арсений – не к тому ли, чтобы судили мы каверзу Панкратихину по Божьему Закону? И не против ли этого суда выступают Скороходова да Щенникова, себя заявляющие праведницами? И не против ли Божьей правды хотят выгородить Клавдию, осрамившую людей и христиан, как князь Арсений то отметил? В самом деле: Христос ли учил и учит пятнать достоинство человеческое, христианское?.. Не только уважаемого гостя нашего, но и Пантелея Ивановича с Марфой Никитичной зло обесславила Клавдия-Панкратиха. И меня она охаяла, поскольку я за Арсения Тимофеевича и за его брата слово держу. И всю нашу добротолюбивую деревню скулдыжница2 очернила своею грязью, ибо ___________
1Из огня да в полымя попасть (поговорка) — из одной неприятности в другой, еще большей оказаться.
2Скулдыжить, скулдыжничать (вятское – Вятской (Кировской) губернии – слово) – шаромыжничать (стремиться поживиться за чужой счёт) и сплетничать, мутить народ.
мы одной общины, а стало быть и ответ все за всех держим. Да ведь она ещё намекнула на то, что мои внучки и ваши, люди лебединские, дочери и внучки срамиться станут!
С этими словами она привлекла к себе своих внучек, пряча их покрасневшие от стыда лица в своих объятиях. Через минуту, остыв от гнева, отпустила девочек и поклонилась Пантелею Ивановичу с Марфой Никитичной, Виталию:
— Простите нам, что дозволилось такому статься: гостя вашего прямо во дворе вашем опорочила Клавдия. И ты, Виталий Тимофеевич, гость деревни нашей, прости нам этот грех. Знать мы все виноваты, коль на глазах всей деревни она посмела такое сотворить.
Когда-то Домна Михайловна, преступив свою гордыню, пришла в этот двор просить прощения за себя, за свою надменность и за прочие грехи. А теперь – после того своего покаяния – она смогла и взять вину Клавдии-Панкратихи и на себя. И перед всеми – на удивление многим – испрашивала у оскорблённых хозяев и у гостя их прощения от всей деревни.
И селяне поддались её примеру: виновато глядя на Пантелея Ивановича и Марфу Никитичну, чей гость, а значит, и они сами пострадали от грубой пошлости их соседки, и, признавая, что за честь приезжего никто из деревни не вступился, – пусть Панкратихе им сказано и столь же грубо, но поделом ей, – а за своё достоинство вступился сам человек приезжий, крестьяне стали просить у них прощения за проступок деревенской сплетницы, всегда вносившей раздоры в дома и меж людьми дрязгами да пересудами. А больше и наперебой стали ей выговаривать и её Панкрату заодно.
Панкрат Матвеевич сперва пристыженно и огорчённо вертелся, когда корили его жену и его за то, что баба его такая скулдыжница, а потом сел в отдалении и закрылся от всех, опустив голову и прикрыв её руками. А Панкратиха, осознав, что никто не вступится за неё (даже мужик бросил её и спрятался) и что она одна против всех, озлобилась и со злой пренебрежительностью, молча воспринимала обличения, попрёки и распекания.
Пантелей Иванович вновь возрадовался – его слава, авторитет и сила возросли сейчас высоко, и возросли именно благодаря Арсению. Довольный исходом события, он вместе с Марфой Никитичной ответил Домне Михайловне и отвечал тем крестьянам, кто просил прощения, когда они присоединились к обращению назирательницы:
— Пусть Господь судит, а мы прощаем.
Виталий не был воспитан Евангелием, он нёс в себе по жизни чувства ответственности и справедливости в собственной интерпретации. И потому, когда народ обратился к нему, возвращая ему честь и достоинство, он в ответ заявил свою позицию:
— Ничья честь не должна страдать. У подлецов, у стервозных особ её нет, потому они всегда должны и будут публично изобличаться. Мне-то самому что хочешь говори, лишь бы грязь нечистотная не произносилась. Однако в данном случае задета моя честь – честь мужчины и князя. И оскорблена, унижена честь девушек деревни. Недоброжелательство и нечуткость тех, кто не осудил злоязычницу сразу, превосходит допустимое. Так что, если кому ещё вздумается пошутить подло, у меня спрос будет короткий. Не прощаю ни эту старую каргу за грязные речи, ни тех, кто позволил ей рот раскрыть, да не покаялся.
Домна Михайловна, возвысив голос, строгим наставническим тоном повелела:
— Повинись, Клавдия! Сей же час проси прощения у Виталия Тимофеевича. И у всей деревни – вон как нас всяко опорочила.
— И не подумаю, — сказала Панкратиха и сжала и без того тонкие свои губы, и рот её сделался вообще незаметным; потом пояснила: — Что это я перед этим виниться стану?! Девка красная он, что ли? Что я такое ему сказала?
Марфа Никитична качнулась в горьком возмущении к Клавдии. Успокаивая подругу, Домна Михайловна, обняла её за плечи и снова повелела Панкратихе:
— Или повинись, или ноги твоей здесь не будет, пока не раскаешься. И ни в мой дом не войдёшь, ни в другой к добрым людям.
— И раньше-от не хаживала сюды, и наперёд не будет тута и ноги моей боле во век! —
уверила себя и всех Панкратиха, вскочила с лавки и убежала, но не к себе домой, а к дому Маркеловны.
Скороходова со Щенниковой, лишившись ещё одной товарки, всё же остались, решив до конца собрания досидеть, чтобы знать, чем дело кончится… Старец Морозов по праву старшинства обратился к Пантелею Ивановичу за разъяснениями:
— Пантелей Иванович, ты человек уважаемый, тебе ведомо многое, у тебя странник Арсений жил. А тут Арсений Тимофеевич себя и брата своего князьями назвал. Знал ли ты дотоле об том? А если знал, чего от нас скрывал – мы давно обсуждали вопрос принятия странника Арсения в общину?
— А что же, уважаемый Иван Михайлович, вас настораживает ли, пугает ли? Пока он жил в прошлый приход сюда, показал ли он себя надменным каким или барином? Я так не заметил в нём ничего того: и косил, и сено возил, и по хозяйству справлялся как простой крестьянин русский. Признался только перед уходом. А вы что, страшитесь, что он власть над нами взять пожелает, как Скороходова уже заявила?.. О том успокойтесь – не нужна ему власть над общиной нашей. У него и без того такая ответственность, что и поделился бы с кем, да перенять её некому.
— Какая ответственность? Ответственность без власти не бывает! — издали крикнул Поленов Сергей Поликарпович.
— Зато власть без ответственности ох как бывает, — насмешливо возразил Демьян Прокопьевич. — Вон Закудыкин над колхозом властвовал, а ответственность на других перекладывал либо вовсе умыкал. И ты в первейших помощниках числился у него: вместе за долги расплачиваетесь.
— Да если б хоть трудами расплачивался Закудыкин, — бросил реплику лебединец из давнего рода церковнослужителей, от дел церковных отошедший, представительного вида Архипов Дмитрий Михайлович. — А то сидит в конторе да кой-когда на поле покажется.
— Его бы в телегу его впрячь навоз вывозить с фермы, а то коровники утонули, а поля безурожайные стоят, — со злой ехидой поддержал его товарищ, Соломенников Алексей Никитич.
Поленов замолчал, убоявшись навести на себя гнев общинников, обиженных на него за разного рода мелкие мошенничества. Нет, не зря он опасается пришельца – уже из-за него и брата его на него, на Поленова, деревенские напали; а учинит что-нибудь, и кто знает, к чему то приведёт!..
Общество снова обратило внимание на Пантелея Ивановича, ожидая разъяснений.
— Ну что ж, что можно, поведаю вам, а чего нельзя – то и нам с Домной Михайловной не всё сказано. Когда уходил он, раскрылся в происхождении. Не для зазнайства раскрыл себя, а потому, как искал он в наших землях и корни рода своего, и корни наши русские... А потом уже, в последнюю встречу, сказал он мне, что, если будет воля Бога, вернётся он в Лебеди, если община и против того будет. По воле Божьей вернётся. А ответственность его – за всех нас, за чистоту душ наших. И спросить с него может только одна власть – и вы знаете, Чья то власть. Так что же? Есть желающие перенять на себя его ношу, его крест и ответственность?
Морозов огладил бороду свою и вдруг повинился перед Виталием за недобрые мысли некоторых лебединцев – так он и назвал своих односельчан:
— Прости нас, Виталий Тимофеевич, князь по роду своему, за себя и за брата своего – недомыслили тут некоторые лебединцы, поторопились вину царей на вас положить.
Виталий, принимая речь старца, неожиданно для себя самого поклонился обществу:
— Прощаю вас, люди лебединские, потому что и в самом деле не разобравшись, смуте одной особы о нас поверили. Наш род издавна, служа Руси, не служит князьям и царям московским. Ещё задолго до того, как при Романовых раскол ваш произошёл, наш род от Ивана Третьего с его женой, гречанкой Софьей, ушёл, потому что хотел жить по русскому обычаю, а не под ногами у них в грязи валяться.
— А велико ли ваше княжество? И где оно находится?
— Велико. Настолько велико, насколько велика Россия. Всей Руси мы служим всегда, куда б ни перебирался род из-за войн, из-за указов царских да по своей воле. Не каждый из княжеского рода даже и из одной фамилии является князем, потому что о себе думает. А наше с братом дело – служение; и к вам мы с ним пришли потому, что чистоты русской родной захотелось. И решили свой вклад вложить восстановлением Храма веры древней.
Старец подошёл вплотную к Виталию, положил руки на плечи и промолвил глубоко:
— Коли так, приветствуем тя, князь Виталий, и брата твово, князя Арсения, на земле нашей. И да будет она вам опорой. — И обняв, трижды поцеловал его в щёки.
Пантелей Иванович пожал руку Виталия и негромко сказал ему:
— Добре ты сказал. Воистину ты брат нашего Арсения Тимофеевича.
Сердце Виталия дрогнуло, и он на миг ощутил и ту глубину лебединцев, которая сюда брата привлекла; и узрел и Арсеньеву глубину, поразившую потомков древних русичей несущих веру и крест свои в веках по землям, что сам стал для них неким знамением…
А тем временем Арсений с Татьяной и Настей вошли в её давний приют – в комнату, где впервые увидел Арсений Настю, где он впервые с нею, изуродованной ещё, говорил, называя красивой, где и посейчас на полке высохший, но великолепно сохраняющийся букет нивяников, первых цветов, подаренных ей мужчиной, Арсением.
И сейчас она устроилась в кресле и, сжавшись в комочек, заплакала от напоминания ей боли оскорблений, когда её, бессловесную и оттого беззащитную, унижали не познавшие горе или мало его испытавшие, зато желавшие, чтобы другим досталось побольше.
Арсений сел на стул перед любимой девушкой, взял её руки, передавая упокоенность израненной душе. Татьяна присела на подлокотник кресла, прижала к себе Настю и стала наглаживать по голове, потом стала раскачиваться и, неожиданно и для себя самой, запела старинную песню из когда-то слышанных в фольклорных экспедициях, а тут вызванную из памяти проявлением во дворе деревенскими домостроевского уклада. Тайна древности, исходившая из песни, проникла в затихшую девушку и повлекла её душу, поднимая её над простым восприятием мира, сообщая ей другие содержания...
За этим занятием их застала Марфа Никитична. Пение остановило её на пороге и тоже повлекло в то ею пережитое, что её охватило в первые часы и дни вхождения в старинный уклад Лебедей. Лишь по окончании пения она вошла в комнату, подняла Настю с кресла, прижала к себе, успокаивая, прося не плакать, и поведала, что селяне изгнали Панкратиху, и теперь ей дорога во многие дома заказана. Как и сказал ей Арсений: далось ей сторицей за слова её.
Арсений послушал бабушкины уговоры и сказал:
— Не надо успокаивать Настю, матушка. Не уговаривайте, это не нужно. Татьяна ей хорошую песню спела, и Насте сейчас не больно. Настюшка, помнишь, я говорил тебе о сторожах когда-то? О тех, что я в тебе оставил? Они сейчас в тебе действуют, потому что, к сожалению, панкратих много на свете. И других, ей подобных, людей. Но не скорби о боли, что испытываешь, потому что этой Клавдии сейчас гораздо хуже: она осталась одна. Вся деревня осуждает её. Да она и ляпнула-то пошлость потому, что всю жизнь страдает от своей же завистливости. Пойдём, помолимся за неё и простим ей падение её. А потом Виталия успокоим, а то он все Лебеди готов разнести.
Настя слушала спокойный голос Арсения, и боль в ней затихала, сменяясь пониманием и приятием жизни – а она всегда такая разная! На последние слова девушка улыбнулась и, повернувшись к Татьяне, поблагодарила:
— Спаси тебя Господь за песню, Татьянушка. Может быть, научишь меня так петь?
А Марфа Никитична прижалась к Арсеньеву плечу и выговаривала благодарность:
— Какое счастье, Арсеньюшка, привело тебя к нам в деревню! Какое счастье вернуло тебя нам!... И говоришь так, будто жизнь с нами в деревне прожил – всех хорошо видишь, обо всех всё знаешь. Ведь прав ты – Клавдия всем завидует, оттого бегает высматривает, где и у кого доброе, оттого и злобствует, когда у других хорошо.
Арсений не стал развивать тему, а, приобняв обеих, снова сказал:
— Пойдёмте к образам.
Проходя по комнатам, не сдержав чувств, он тихо воскликнул:
— Как давно я не был здесь! Второй раз вхожу и не могу наполниться радостью – так прекрасно в этом доме. — И добавил, вызвав всхлип по-прежнему чувствительной Марфы Никитичны: — Я очень скучал по нему, по вам.
Настя тоже в комнате, где происходило возвращение её к миру движений, к миру слов, остановилась и, показывая Татьяне обстановку, снова пояснила:
— Здесь, Татьянушка, на этом месте Арсений вывел меня из моего ужаса. А в комнате, где мы были... Татьянушка, я тебе всё покажу и расскажу, хорошо? Можно, Арсений?
— Татьяне можно, — нежно произнёс разрешение Арсений.
Он понял, что за этот год Настя, быть может, никому не рассказывала о происшедшем с нею. Что в действительности так и было. Песня Татьяны сроднила их, и Настя готова была делиться с нею сокровенностями...
Когда, наконец, они вышли во двор, там разговор вновь вернулся к теме возрождения древнего скита. Никто не высказывался – проявляли только недоумение, недовольство:
— Скит возродить?! А на что его возрождать – какая в том корысть?.. Это ж какое великое дело – разрушенный скит поднять! Не осилить это дело, пустая затея. Да кто даст разрешение?..
Появление Арсения с Настей приостановило на короткое время селянский разброд в мыслях и в речах; все посмотрели на девушку, спустившуюся с крыльца, чтобы оценить, насколько она пострадала от скабрезных речей. Бледные щёки и опущенный долу взгляд ответили людям. Виталий насторожённо спросил их:
— Ну что? С вами всё в порядке?
— В порядке, — ответил ему Арсений за всех.
— А что же вы тогда так надолго там затерялись? Заблудились?
Он расспрашивал без обычной своей шутливости, хотя деревенские, раскусившие его, уже готовились к очередной его шутке и ждали только момента её проявления. Она после конфликта была бы кстати.
— Мы за деревню молились, — успокоил брата Арсений.
— Настя, прости меня, пожалуйста, за то, что из-за меня и тебя грязью обляпали.
Настя мило улыбнулась ему, тем и сняла грех с его души. Но деревенских просьба о прощении ни в чём вроде неповинным Виталием удивила, и они поняли, что и Виталий – не просто лихой, как в забаву заявил, без удержу несущийся вперёд, что князь он истинно, и чуткий, и что с ним следует быть осторожным в слове-деле. А то ведь, а ну как разнесёт его, так и всамделе спасаться придётся.
Возвращая собравшихся к делам земным, от лавки донёсся категоричный протест:
— И в скит уже пришлые лезут – не надо нам чужих… Гнать метлой поганой их, а не в дела мира пускать.
Протест опять заявила Скороходова. Она выговаривалась уже наобум, не задумываясь о том, что произошло только что, а именно о том, что община уже осознала: что Господь-то среди них, коли они ради веры своей собрались, а значит, Господа ради. Ведь Церковь их жила даже в свирепых коммунистических гонениях, и Бог судит их Своим Законом.
Ничему Божьему не внимала Скороходова, жила болью утрат: Маркеловну из деревни прогнали; Клавдию опорочили и осудили; чернокнижника приняли за своего; а к тому ещё Метелев уязвил свинским управлением.
Потому, чувствуя только предстоящие горестные лишения, в том числе и лишение её с сестрой быть первыми жрицами при смертной одре – вон как колдун умыкнул у них готовую к обряду Поленову Аграфену Павловну! – она со Щенниковой и решились на последнюю потугу спасения оплота своего статуса в общине, установленного ими и Маркеловной.
Заявление, возвращавшее к вопросу принятия или непринятия чужака в деревню, и то, что оно прозвучало в тишине, ибо черницы не заметили, что разговор о ските прервался, встрепенуло скоропалительно собравшееся деревенское вече. Метелев повернулся к ней:
— «Чужие», говорите? А что же вы сами не берётесь за это дело? Может, без них, сами поднимете? Что-то до их приезда никому из нас в голову сие благое дело не приходило. Да за одну эту затею их надо принять в общину нашу, а вы баете “чужие”.
Домна Михайловна восторженно посмотрела на Арсения. Пантелей Иванович почти торжественно обратился к нему:
— Видишь, Арсений, какая встреча у нас с тобой получилась… Думалось, посидим, как раньше, неспешно обсудим дела, а тут... Сначала Серый встревожил деревню – люди решили, что конокрады опять-таки приехали, а потом и закрутилось – задел ты нас своими речами да мыслями. И сам видишь, как недоумевает народ. Разъясни затею: для чего и как скит-то восстанавливать.
— Хорошо, расскажу. Всё расскажу, а потом и суд выслушаем. Только люди с работ пришли, устали и стоят, а разговор нелёгкий и нескорый. Посадить бы на что.
— Это верно, — согласился Пантелей Иванович. — Настя, Саша, вынесите табуреты да стулья из дома.
Кроме Саши Николай отправил и дочерей своих, а сам, приобщив Ивана Метелева и Виталия, занялся устройством лавок, укладывая доски на расставленные табуреты, чтобы всем места хватило. Усталые лебединцы с благодарностью стали рассаживаться.
Арсений – он продолжал стоять, наглаживая голову счастливого серого друга своего, – внимательно оглядел собрание, обмениваясь взглядами с каждым человеком, и приступил к тому, что Виталий позже помпезно назвал “изложением концептуальной программы”:
— Уважаемые лебединцы, мне нетрудно говорить с вами, потому что, как уже сказал, Лебеди – благословенная деревня. Может, вы и сами этого не знаете, но это так.
Селяне, второй раз услыша этот отзыв об их селении, о них самих, не смогли сдержать радостного чувства и расцвели улыбками. Голос Арсения уже не звучал столь низким и гулким баритоном, каким он укорял тех же «благословенных лебединцев», но оставался глубоким, октавой ниже обычного, а потому вибрациями проникал в крестьянских душ глубины, соединяя их воедино и вынуждая небезучастно принимать речь.
— Я услышал, что вам сообщили о моём с братом намерении восстановить Храм. Да, я издалека прибыл сюда, и не по своей воле, как и в прошлом году, а для исполнения Слова Божия. Это Он выбрал Лебеди для своего замысла. Потому выбрал, что над нею витает и в ней живёт та благость, из которой может взрасти росток истинного служения Ему. Так что не для себя к вам приехал я, и брат мой со мною не для себя прибыл. Оба мы оставили благоустроенные условия пребывания, работу. Исполнять волю Божию я мог бы в любом месте, как делал это всегда, но воля Его по-разному являет себя и разное мне исполнять должно. И я исполняю, и мне это радостно, мне это счастье.
Что мне в вашей глухой малой деревне – мне, человеку? Что она может мне дать? То, что для вас ценно: корову, овец, огород? В любой иной деревне или в большом селе я то же самое получил бы: ещё в первом моём пути меня соблазняли должностями и благами.
Селяне на последние слова отреагировали оживлённо, поглядывая на Метелева, то же им сказавшего: не Арсений получит, а они от него – он-то и без Лебедей обойтись может. А старец Морозов даже воскликнул:
— Как прав ты оказался, Демьян Прокопьевич, говоря о том же, что сейчас слышим от Арсения Тимофеевича. Воистину так: что может дать наша деревушка князьям, к нам-от пришедшим? Так воспримем слово князя Арсения со вниманием и с благостью, ибо он несёт нам великое.
— Да, это так, и вы правильно и без меня всё поняли. Я прибыл из дальнего южного города для исполнения воли Господа в восстановлении Храма предков ваших, Храма той русской Церкви, что изначала поила Русь живою водою Христовой… Но сначала отвечу на вопрос некоторых селян: “Для чего восстанавливать скит?”. Причин несколько, и не все из них вам понравятся, потому что откроют вас самих. И откроют то, что уже происходит, и то, что произойдёт в мире… Когда-то ваши прадеды пришли в эту землю, построили прибежище старой веры, которое вашими же руками впоследствии было разрушено. Они пришли сюда, спасая свою веру, старое православие, и скит был им нужен как для того, чтобы выжить, так и в качестве Церковного оплота старого обряда.
— Верно, так и было, — подтвердил слова Арсения старец Морозов.
— Да, мы это знаем, было такое, — поддержали старца селяне.
— Вы это знаете. Но думали ли ваши предки, что оплот будет разрушен? Ведь на века строили.
— Так мы, дорогой Арсений, привыкли быть в гонении, в изгнании, будто мы враги земли нашей русской, — с горечью заметил Пантелей Иванович. — С поры Алексея Романова и особенно его сына Петра все цари гнали нашу веру и разрушали скиты. И новая власть запреты устраивала, недавно только послабление дала.
— Скит можно разрушить, и книгу можно сжечь, и знамя изорвать. Но дух? Но вера? Они почему-то тоже оказались поруганными.
— Ну уж нет, свою веру мы крепко держим, — возмутился старец Морозов, и селяне поддержали его: — Крепко держим, крепко стоим.
— Домна Михайловна, помните наш разговор, когда мы с вами впервые встретились? — обратился Арсений к почтенной назирательнице.
— Да как же мне не помнить, Арсений Тимофеевич, — отозвалась Домна Михайловна, принародно навеличивая Арсения, чтобы селяне уважительнее к нему относились. — Не забуду вовек – ведь беседой той ты поднял и исцелил меня. И направил дух мой, душу изменил.
— Какой беседой? — заинтересовались селяне. — А мы думали, что это болезнь тебя изменила – совсем другая ты стала.
— Болезнь-то болезнь, да кабы не Арсений Тимофеевич, не справиться бы мне было с болезнью и не измениться так. И в том не боюсь я прилюдно и при детях и внуках моих признаться, потому как то Божья правда.
— И вот то же я могу всей деревне сказать, — возвращая к проблеме внимание селян, продолжил Арсений: — забыли жители деревни евангельские заповеди, отошли от Бога.
— Да что такое говоришь-то? — возмутилась пожилая селянка, в одеждах, скроенных по лекалам поры Великого Новгорода и Пскова. — Все заповеди помним и детей и внуков заставляем их заучивать.
Домна Михайловна поднялась со своего стула и обернулась к собранию:
— Не ругайся, Матрёна Никифоровна, правду сказал Арсений Тимофеевич. Кабы мы не забыли, так не пришлось бы сейчас вот здесь виниться, и многих бед бы не было.
— И скит бы не был разрушен, — подхватил мысль Пантелей Иванович.
— Вот-вот, благодарствуй, Пантелей Иванович, – истинно говоришь. Я сама сначала-то так возмутилась, когда Арсений Тимофеевич на это же мне указал. Но разъяснил он всё, и поверила я ему и увидела, что отошла от Бога: на словах по-Божьи жила, не на деле.
— Благодарю вас, Домна Михайловна, и вас, Пантелей Иванович. Мы с вами говорили долго и понимаем друг друга. А теперь надо, чтобы нас и вся деревня понимала. Да, скит разрушен потому, что дух ослаб. Больше скажу – не пугайтесь, но остановитесь: вы не верите Богу. Не вы одни так не верите – мы с братом в городе Ижевске старообрядческую Покровскую общину посетили и у них приобщились к таинству крещения, поскольку брат там живёт, а у меня путь дальний ещё был.
— И что? — спросил старец Морозов. — Что у них-от?
— Мы услышали от них, что пусть Господь будет безгрешен, а они – люди, они имеют право грешить. И что Христос снял с них ответственность за их грехи распятием своим.
— Как так, можем грешить? Как Господь снял ответственность за грехи? — Марфа Никитична воскликнула недоумённо, и, одновременно, возмутились Домна Михайловна и Аграфена Павловна: — Такое толкование одни лишь беспоповцы и могут допустить, ибо у
них и покаяния-то истинного нет. Блудницы, што ль, там живут?
Иван Михайлович тоже поразился:
— Не беспоповцы ведь грешные тама, отец Дмитрий Шмаков поставлен в тоей церкви служить. Или что переменилось уже?
— Нет, не беспоповцы они, и свои пастыри у них имеются. Да только… Если овцы разбредаются, если в колючий кустарник попадают или теряются – с кого первый спрос?
— Знамо, с пастыря спрос, — указала Матрёна Никифоровна. — Его попустительство и недогляд.
— Потому они в духе и разбрелись, что пастыри потворствуют им и себе. Поп Шмаков не остановил речей единоверцев. Мы ушли от них, потому что не слышали пастырских слов, только указания, как соблюдать обряд. То есть о внешних действиях, а не о правде жизни и служения. Их удивили мои слова о том, что не верю в Бога…
— Как не веришь-то, если сам говоришь, что по Божьему велению лечишь?
— Да, не верю. Верить – значит допускать сомнение. Я сказал бы, что верю Ему, но и в этом нет истины. Бог сущий – это я знаю, и нет в этом никаких сомнений у меня. И Ему не верю, а служу, без сомнений принимая Его волю во всём. Это и удивило ижевских, они сказали, что не могут так, что их не научили тому… Вот вы, как и они, и не верите даже, что это Он управляет миром и его делами. Управляет и направляет… Когда мне довелось помочь в беде Насте, в деревне заговорили, что это нечистого дела, а я его слуга. Многие говорили так… Почему вы не порадовались тому, что исцелилась деревенская девушка ваша? Почему вы не увидели в том Божью волю и Его власть? Значит, как уже сказал Пантелей Иванович, вы признаёте волю и власть врага человеческого, а Господь у вас где-то там,.. — махнув рукой в сторону и назад, Арсений и этим жестом заставил селян вздрогнуть. — Не говорю, что это только вы так. Везде так-то: в деревне Ковригино тоже в моих словах услышали не волю Бога, а колдовство. А крестятся и Господа упоминают... Почему вы не радуетесь и не славите Творца, когда кто-нибудь из соседей ваших получает доброе? Почему вы не славите Господа, когда на вас напасти различные насылаются?
— В самом деле, не учили нас тому, — вздохнул Морозов.
— Так вот, одна из причин восстановления скита – не для корысти, как кто-то из вас сказал, это восстановление духа русского православия. Старого православия, которое, как источник, рождает и питает реку духовную Руси. Если предки спасали веру от гонений и создавали скиты, то и потомкам их надо спасать веру от разрушения и восстанавливать духовные оплоты-скиты с храмами.
Николай Суханов подошёл к Арсению, пожал ему руку и непарадно, от души сказал:
— Добрые дела ты уже сделал, а это!.. Рассчитывай на меня, на нас.
— Да, верно, доброе и нужное это дело, да ведь тяжкое дело – не надорваться б нам, — задумчиво расчёсывая бороду, засомневался Иван Михайлович. — И храм, и жильё-избы порушены, и пашня закочкарена.
Удерживая руку Суханова, Арсений выслушал старца, потом, поблагодарив Николая, на сомнения умудрённого человека стал отвечать:
— Николай, я не сомневался в тебе и очень рассчитывал на тебя, на всю вашу семью. И знал, что сухановское мастерство родовое великую службу сослужит.
— Ты и нас, род Метелевых, не забудь, — поспешил включить своё семейство Иван Демьянович, и Демьян Прокопьевич не стал ему укорять, что прежде отца высказался.
— Благодарю, Иван Демьянович. И ваш род я тоже помнил, когда стал задумывать этот труд великий, — склонился Арсений в адрес кучно сидевшего семейства Метелевых.
Помолчав, обернулся к старцу: — Иван Михайлович, помните сказанное: “По вере вашей дастся вам”? Нам дастся по вере нашей, а у всей деревни Лебеди сила большая. Наставляя выздоровевшую Настю на путь жизненный, дедушка её, Пантелей Иванович, сказал мудрые слова: “Опирайся на свою родину, на то, что тебя окружает: на родных, на людей, на традиции деревни нашей. Сколько доброго и светлого в людях наших! Все мастера, творцы, делатели. И каждый и добрый христианин, и преданный великой Родине
нашей. А она начинается отсюда. Отсюда, куда пришли предки наши”.
Анастасия, услышав о себе, смутилась, прикрыла лицо. А когда Арсений произнёс те слова, которые ей втайне на поляне сказывал дедушка и которые Арсений из дальнего времени преподнёс всей деревне, взволновалась и восхитилась одновременно. Бабушка её тоже и взволновалась, и восхитилась и Арсением, вспомнившим и открывшим слова её Пантелея, и мужем своим, сказавшим когда-то на рассвете в лесу значительные слова. Домна Михайловна покачала головой, выказывая и удивление и уважение, и промолвила тихо: “Вот уж действительно, изрядно вы говорили”, — вспомнив, как в разговоре после прочтения первого Арсеньева письма Пантелей Иванович признался, что о многом они с Арсением говорили, и она тогда требовала, чтобы разговоры ей пересказал. Пересказать-то пересказал, да не всё – о своих речах умолчал.
— Эк, Пантелей Иванович, добро ты сказал! — восхитился и Демьян Прокопьевич. — После таких-то слов как не согласиться с замыслом Арсения Тимофеевича?
— Как же ты вспомнил те слова мои, Арсений дорогой? Ведь год прошёл с тех пор! — удивился Пантелей Иванович, но голос его звучал благодарно.
— Хорошие слова, Пантелей Иванович, и в добрый час были сказаны. Я, вспоминая в своей дороге деревню Лебеди, и их вспоминал – они светили мне.
Домна Михайловна встала со стула:
— Благодарность тебе, Пантелей Иванович, за речи, которые ты молодой внучке своей говорил. А тебе, Арсений Тимофеевич, благодарность за то, что донёс до нас такие слова Пантелея Ивановича нашего, и за то, что сам о них сказал сейчас – что светили тебе слова о деревне нашей – о нас значит. — Подошла к Арсению и обняла его. — Знай, что верим мы тебе и, как сказал Николай, мы с тобой станем в этом испытании Господнем.
В народе прошло движение, и полились высказывания:
— Да, не часто мы слышим такие слова, да ещё и о себе. Это верно. В добрый час мы тут собрались, много уже услышали да узнаём…
Старец Морозов в торжественности, возникшей от слов Пантелея Ивановича в кайме замысла восстановления священного места, приободрился, поднялся и приговорил:
— Непростое дело ты затеял, уважаемый Арсений Тимофеевич, ох, непростое – ведь к возвращению ты нас призываешь! — Обернулся к собранию и пояснил: — Подумайте, люди лебединские православные, воротиться к праведности, какой жили наши пращуры, зовёт нас сей странник Божий, которого мы в свою общину ныне приняли. — Помолчал, давая православным осмыслить и уяснить открывшееся ему самому понимание призыва, и вновь обратился к Арсению: — Ну, коли такое мы слышим и слышим, как сказала Домна Михайловна, призыв к испытанию Господню нас, грешных поселян лебединских, внуков-правнуков устроителей скита, говори, Арсений Тимофеевич, что делать, с чего начинать будем. Твоя затея, ты и говори.
— Уважаемый Иван Михайлович, мы сообща это обсудим, и решат люди лебединские – и с чего начинать, и кому руководить. Но я ещё не все важные причины назвал. А о них непременно надо сказать, потому что они будут влиять на необходимость восстановления скита и на то, каким ему быть. Потому что они не просто стучатся, а уже вламываются в нашу жизнь и в наши души.
— Да разве ты мало сказал? Тем, что было поведано нам, ты на подвижничество уже поднял дух наш.
— Простите, уважаемый Иван Михайлович, но есть и иные резоны, и вам их следует знать. Они не в ущерб духу, а, напротив, – в поддержку. Да, есть причины, понуждающие к восстановлению скита, и я сейчас вам о них сообщу. Это в том числе и практические – или корыстные, как сказал кто-то, спрашивая о том, какая корысть в его восстановлении.
— Да как же можно говорить о корысти, коли речь о святом идёт? — подивился Иван Михайлович, и многих смутил такой оборот: то о духе говорил, а теперь – о корысти.
— Нет, вы меня неверно понимаете. Не о той корысти я говорю, чтобы, к примеру, торговать скитом и памятью о его зодчих и служителях. Время иное наступает, и вы уже чувствуете это. А мы с братом одиннадцать лет назад знали об этой перемене. Революция происходит, которая всё поменяет совершенно, и многие не готовы к ней.
— Как-от революция? Какая революция? Быть того не может! — вновь встревожилась собравшаяся деревня, но уже по иному, не по торжественному, а по мятежному поводу.
— Она уже происходит, — повторил Арсений. — Вы, возможно, знаете, что я прошёл по нашей большой Стране с юга на север и с запада на восток. И увидел волнения, бунты, перемены. То, что сделало Правительство в последнее время, позволив создавать частные предприятия, кооперативы и прочее, – это только начало. Оно тем в большое половодье прорыло канавку в плотине, чтобы спустить лишнюю воду и не дать ей разрушить всю плотину. Но вы люди опытные и, вероятно, знаете, что происходит в таком случае?
— Верно, день не кончится, как смоется плотина, — согласился Демьян Прокопьевич.
— Вот это буйство и ждёт нас. Уважаемые Иван Михайлович и Аграфена Павловна прекрасно знают, что такое революционные перемены, – они свидетели той поры. А кто помоложе, как вот Пантелей Иванович и его ровесники, – все они тоже были свидетелями последствий революции.
— Да неужто снова беда на нас – так я тебя, путник, поняла? — всколыхнулась от тревожных воспоминаний Аграфена Павловна.
Она называла Арсения не по имени, а «путником», отмечая ту его значимость, с какой он появился в среде незнакомых ему людей. Исцелять души.
— Надеюсь… Нет, полагаю, что крови такой не будет, но смуты великие, утраты и материальные, и духовные наступят. И многие станут перемещаться по землям, и многие станут и уже начали искать утешения в Боге. И нарушится связь между республиками, потому что каждая устремится к своей самостоятельности, и предприятия распадутся и развалятся. Нарушится и связь времён, и забудут новые поколения, что вы сделали для Страны, для них, как страдали и как побеждали. И воровство будет – многим захочется нажиться на смуте и беспорядке в экономике.
— Да уж наворуются – как пить дать. Уже пришло к нам воровство: вон Закудыкин один на целый колхоз наворовал, дом двухэтажный в райцентре за счёт колхоза построил, а на дочь записал.
— Машину специально чуть повредил и списал, как аварийную, – и опять же дочери по низкой цене продал.
— Хорошо, Домна Михайловна вовремя сведения в прокуратуру дала, конфисковать успели многое.
— А что ещё припрятал – никому неведомо. С дружками вон обделывал делишки.
Народ оказался информированным и Арсения понял сходу, с полуслова. И ему время и слова на обоснование предстоящего бедствия в стране не пришлось тратить.
— Вот потому скит не только дух лебединцев поднять должен, он и опорой станет хозяйственной, а для людей, ищущих Бога, – и пристанищем временным или постоянным, — заключил он мысль об экономической необходимости скита для лебединцев. — Только прежде времени, пока не начнём работу, не следует об этом слухи распускать: разговоры делу мешают и противники объявятся сразу же и помешать постараются.
— Ох и трудное ты поведал нам, Арсений, — вздохнула Домна Михайловна, и селяне согласились с нею. — Неужто не обойдётся без того, что ты предрёк сейчас нам?
— Нет, — покачав головой, грустно ответил Арсений – грустно потому, что самому ему разрушение враждебно и отвратно по сути,— Вы скоро здесь, в блаженной тишине, то услышите и увидите, что во всей стране происходит.
— Далеко ты глядишь, князь Арсений, нам не смочь так разглядеть, что там делается и к чему оно приведёт, — тихо признал мудрый Пантелей Иванович.
— Все революции так происходят, Пантелей Иванович. И ни одна не сделала народ оптом счастливым, а только перемешивает слои да разрушает установившиеся культуры. Но справимся. Мы справимся, — негромко пообещал Арсений. — И других единоверцев привлечёт наша работа, и они захотят вложить душу свою и силы, добро своё в общее дело... Скит и Храм в нём не просто память – они и знаменем предков нашим поколениям, и оплотом духовным и жизненным станут. Для нас и для других добрых людей…
Арсений, высказав то, что хотел сказать сейчас, при первой встрече, – и даже больше, чем намеревался, – замолчал, и тяжёлый голос его, заполнявший звуковое пространство и слух людей, уступил место тишине. Давящей тишине, потому что селянам на смену речам невесть откуда явившегося странного пришельца стали приходить и собственные мысли, и образы, и слова. Всплыли и суд над деревней, который устроил пришелец, взвалив его на саму деревню, и его «хлеб-соль» – благословенные будто бы, но непривычные миру селян лебединских, – и обещание кары небесной, и слова о том, что деревня и они сами благословенны и не должны пострадать, кроме грешников (а кто безгрешен и насколько безгрешен, чтобы знать, что напророченная кара не падёт именно на него?). И нежданный призыв вспомнить предков и почтить их память и веру саму, возродив скит поруганный… А тут ещё и революция – жили ведь и дале жить бы можно, лишь бы…
Щенникова со Скороходовой больше других гнулись под тяжестью дум: Маркеловна сказывала правду, что придёт с пришлым беда, и наплачутся они – и пришла, вот ведь. Всё переиначивает, всё на свой лад переустраивает, а верных изгоняет. Да не сам-от, а людей настроил, люди изгнали своих селянок в угоду сему приблуде! А тут ещё и скит поднять надумал и людей взбаламутил! И не скажешь ему ничего – а ну, как и всамделе кара на них падёт?
Вдруг, как-то внезапно в наступившей тишине, будто в оправдание их страхов, по всему небу, в той его части, по которой ветер мчал тучи, полыхнуло пламя молнии, и прокатился сначала резкий, а потом грохочущий продолжительный раскат грома. И обе черницы, не выдержав напряжения, вскочили и побежали старушечьим ходом домой. Но по пути передумали и направились вслед за Панкратихой к Маркеловне.
Испугались не только они – все вздрогнули, даже Серый тревожно вздыбил голову. А в небесах почему-то после столь грозного взрыва наступила своя тишина: ни молний, ни рокота громового. Только шум низового ветра. Селяне обратили взоры на странника – тот, прижав к плечу голову коня, успокаивает его поглаживаниями, а сам умиротворённо и светло всматривается в голубизну небес над деревней. Будто видит в них ведомое лишь ему. Или, может, с Господом говорит?!
Арсений и действительно воспринимал то, что за пределами.
Высказавшись, воспринимал освобождённость от давившего в долгом пути-странствии груза гнетущих сомнений. Он пришёл домой. Его приняли – приняли те, кто во избежание разрушения устоев культуры не принимает чужих, даже православных своих единоверцев. Приняли, приняв законы высшей Этики от Творца, представленные им, приняв призыв к самоочищению и призыв поднять, возродить знамение скита, оплот веры.
Здесь, во дворе, некогда приютившем его, с которым сроднился, в котором ему дано было проявить Силу и Славу Творца. И обрести любовь – опалившую столь сильно и жарко! Здесь ему свободно, и легко ему дышится телесно, душою.
Осязая, чувствуя себя в духовной пелене, покрывшей деревню, он воспринимал себя ткачом, ткущим цельное полотно из нитей, что составляют духовную суть селян – только сейчас и не смотаны они в аккуратные клубки, а запутаны-перепутаны. Оттого и узор не составляют. А он берёт из них истинную, основу, и, выделяя её, Божьим Словом вплетает в общее, как крючком и утком пронзая пространство их душ и душу деревни в единстве, восстанавливая их и её цельность, и представляет им же сотворённую его трудом их душу соборную и красоту души каждого из них.
Необычному его восприятию Мира посодействовало слияние его духовного сознания с таким же сознанием всех собравшихся здесь жителей лесной деревни, не замутнённым индустриализацией, нигилирующей и очерняющей всё духовное и материальное, а души превращающей в служительниц мамоне в виде жадного стремления к обогащению даже за счёт самых близких.
Слияние с деревней усиливалось его давним привычным слиянием с Небесами…
Небо над деревней – это Небеса, источающие всё сущее под Ними и в Них, это пелена духовная, под которой всё творится, которой всё управляется и направляется. Они сияют чистотой родниковой, напояющей радостью. Это Небо – оно тоже часть Руси, в которую он стремится войти много лет с самого детства. Притом что он и иной – он меннонит1 и он фриз2 по одному из источников происхождения, наряду со славянским.
В той исповедной беседе, что произошла перед уходом в продолжение странствия, он признавался гостеприимцам и Домне Михайловне, что в нём кровь прусских немцев. Это вроде как и верно, но недостоверно – полностью раскрыть себя не мог тогда, да и сейчас не станет анатомироваться, ибо в способности людей понимать наглядное и привычное, но не перипетии в истории и сложные узоры, что образуют девятибалльные валы событий переплетающиеся в истории. Если б стал повествовать о себе, сложилась бы сага, и тогда к нему и просто как к человеку создалось бы неоднозначное настороженное отношение; а если к тому прибавить источник происхождения, что за пределами восприятия, вообще не был бы принят, несмотря на то, что и сами в определённой степени оттуда…
Но небо русское раскрылось ему, как того хотелось! И он взошёл в него и славянской сутью, и сутью иноземной – оттого оно ему стало видным изнутри и извне. Обнажив душу полностью, обнажённостью своей он духом слился вновь с открытостью Небес, впустив Их в себя, душу же растворив в Них до восприемлющего состояния – несмотря на то, что пребывает она даже в том виде, что являет собою сейчас – сформированное Всевышним замыслом и движением Сил в физическое органическое тело.
И ему радуется Нургуль, видимая только им одним. Она говорит, что поняла, почему он пришёл сюда, и поняла, почему он пришёл сюда, почему нужен здесь; она увидела, что и как он пробудил души этих людей и ведёт их…
Радостное восприятие двух Миров и ментальное общение с прекрасной его спутницей прервало обращение к нему старца Морозова:
— Прости, Арсений Тимофеевич, может не к делу сейчас, но всё равно придётся о том говорить. Чтобы сомнения развеять наши. Я о деревне Ковригино…
Домна Михайловна воспротивилась приставанию к Арсению с ненужным сейчас:
— О чём ты, Михаил Иванович? Для чего ты с такими расспросами к человеку?
Она знала всё или почти всё о трагичности отношений между Ковригиными и семьёй Пантелея Ивановича и не хотела выносить их на чужое праздное обсуждение. Тем более об Арсении, которого хоть и не считала уже своим крестником, после его признания о прохождении таинства крещения в Ижевске, но считала родным – таковым он для неё стал в памятную для всей её семьи встречу с ним. И при Насте не хотела. Она намеревалась в семейном кругу поговорить о том, что произошло год назад с участием Арсения, а потом довести до деревни то, что можно.
Однако Иван Михайлович не сдался. Да и народу важно и интересно знать больше о том, кого принимают и кому хотят верить.
— Что вы хотите знать, Иван Михайлович? — спросил Арсений.
— Арсений Тимофеевич, ты вот тут упомянул что-то о том. Поведай нам, что там по правде-то случилось, а то по всему краю слух прошёл: в народе говорят, да и в газете написано, что ты там наслал грозу великую и грозой порушил Ковригино.
Арсений всмотрелся в честные глаза старца и признал:
— Пожалуй, вы правы. Надо мне самому рассказать, чтобы слухи не портили жизнь __________
1Меннониты – социально-религиозная деноминация (термин в религиоведении, обозначающий тип религиозной организации в христианстве), названная по имени её создателя пастора Менно Симонса в середине 16-го века в период борьбы протестантства с католической Церковью на основе лютеранства, кальвинизма и его собственной концепции неучастия в государственных делах и в войнах, за что преследовались, особенно, в католических странах.
Менно Симонс (около 1496-го года – 1561-й год) – сельский священник-лютеранин, голландец по происхождению родился во фризском посёлке Витмарсюм (северная Нидерландия, Фрисландия).
2Фризы – народ, национальное меньшинство, проживающее на территории современных Нидерландов и Германии.
людям. То, что в газете написано, я сам недавно узнал – когда статья появилась, я уже по
югу страны в далеке ходил. Написал её один московский корреспондент со слов водителя
Григория, подвозившего меня в том районе, – он сам увидел, что в Ковригино натворила гроза. А корреспондент взял себе моё имя, приписал подвигов и стал разъезжать по краю, обманом добывая себе деньги.
— А разве не ты то был?
Арсений рассказал, как попался им шарлатан-корреспондент, как он хвастал своими делами, не зная, с кем разговаривает, и как Виталий надумал доставить его в милицию.
Народ слушал рассказ, как захватывающее приключение.
— Вот так те раз! — воскликнул Пантелей Иванович. — Так вы, значит, и разоблачили самозванца? Воистину, сколько верёвочке ни виться.
— Он сам разоблачился, — поправил его до сей поры молчавший Виталий. — Рекламу
создавал себе, рассказывая нам о своих делишках.
— А вырыл себе яму! — радостно подхватила Домна Михайловна, и народ рассмеялся над её каламбуром.
Марфа Никитична обняла Настю:
— И ты, внученька, тоже была при этом?
— Мы же, бабушка, вместе ехали. Только очень противно было.
— Как не противно, как не противно, — согласилась Марфа Никитична.
Арсений переждал первую реакцию слушателей и продолжил исповедь свою народу лебединскому.
— Теперь мне долго разбираться придётся с тем, что натворил, наговорил да написал тот корреспондент. И имя своё очищать… А в Ковригино… Признаюсь, не хотел я идти к Ковригиным: тогда перед моим уходом мы говорили о том, что многие старообрядцы не принимают проходящих людей, не оказывают им помощь, хотя Исус приводил ученикам в пример самарянина, спасшего иудея – человека иной веры. То есть оказавшегося более праведным, чем равнодушно ранее прошедшие мимо соплеменника иудейские священник и храмовый служитель. Вот и хотел обойти тот край, где деревня Ковригиных находится, да… Это человек предполагает, а Господь располагает.
— Верно сказываешь: в воле Божьей мы, — согласился Иван Михайлович, взяв на себя от имени собравшихся ведение расспроса Арсения.
— Меня водитель Григорий в тот день не довёз до областного тракта, свернул с пути, потому что попутно домой решил заехать. Из-за того пришлось выйти и дальше пешком шагать. Но вдруг при ясном небе гроза стала надвигаться, а укрыться негде было. Тут я увидел, что передо мною Ковригино, и понял, что такому и должно было неизбежно случиться. В деревне обратился к одной старушке, попросил укрыть меня от грозы, но она посоветовала шагать до дороги и грозы не бояться – далеко она. А Трифон Мефодьевич на мою просьбу помочь мне сказал, что дождь – Божья благодать, с радостью его принимать надо, ибо грехи смывает.
— Так и сказал? Сказал, что дождь – Божья благодать, грехи смывает? В тебе он узрел грешника, а себя чистым считает? — спросил Пантелей Иванович – а ему, в отличие от селян, не из любопытства, а жизненно необходимо точно знать, что там произошло.
То происшествие в деревне Ковригино совершенно усугубило скверные отношения его свата Ковригина с сыном Михаилом – до вражды, хотя и попытался примирить сноху с сыном и всё сгладить после Арсеньева письма, давшего разгадку свалившихся бед.
Анастасия слушала напряжённо – ведь она вскоре после встречи Арсения с её дедом приехала с родителями в Ковригино, и там её обозвали злыдней колдовской и дрянью за то, что защищала Арсения.
— И так сказал, и другое, и посмеялся надо мною. Посмеялся не только как не должно христианину, но и просто русскому человеку – над русским же. Я не стану пересказывать ковригинские слова, но вспомните ещё раз для себя, для своей праведности самарянина, пожалевшего иноверца и позаботившегося о нём за свой счёт…
— А ты? Что ты ему сказал, что ты сделал?
— Я?.. — Арсений посмотрел на сжавшуюся, переживающую за него Настеньку, тихо и нежно улыбнулся ей. — Я поднял руку к небесам и ответил: “Пусть Божья благодать и что прибудет с нею, прольётся на вас и на деревню вашу по делам и по доброте вашей”. Когда сказал ему это, он разгневался на меня – не захотел, видимо, свои грехи смыть. А я добавил – наверное, лишнее уже добавил: “Не расплещите благодать Божью, что дастся вам, всю её себе обретите”.
Аграфена Павловна, укоризненно покачивая головою, указала:
— Сказывала я тебе, путник, когда меня из смертного ложа поднял, што сила великая в словах и руках твоих, штоб осторожнее с имя обращался.
— Не хотел я того, что пролилось на них, Аграфена Павловна, в назидание говорил, а обернулось наказанием. Господь по-своему решил.
— Так что там произошло-то? Сколь сильная гроза была? Скажи, — поторопил Иван Михайлович.
— Гроза была такая, какой я до того не видел – часов шесть непрерывная буря, град и ливень потоком. Волна за волной накатывало… А что в деревне произошло, я сам узнал от водителя. На следующий день меня тот же Григорий догнал на дороге и рассказал, что побило градом стёкла и огороды, сено у Трифона Мефодьевича сгорело, крыши сорвало, подвалы залило…
— А ты, Арсений Тимофеевич? Ты сам-то как спасся от такого бедствия без крыши, на дороге? — задним числом встревожилась Домна Михайловна. — Сильно ли промочило? Град как пережил?
А с нею вместе встревожились и Марфа Никитична и Настя, не ведавшие о том, как он и где сам-то спасал тело и душу свои.
— В лесу я был, в километре от деревни – дальше не успел пройти.
Пантелей Иванович, услышав, что лишь под грозовым небом его Арсений оказался, а не в укрытии, осознал всю опасность для него в его пути. И старец Морозов огорошился:
— Да где ж ты спасал-то себя? Крышу какую всё же нашёл али как?
— Нет, не было у меня там крыши, кроме моей палатки и упавшего ствола ели. Но и не промочило меня, и молнии не били, и деревьями не завалило, хоть и падали они в округе.
— Истинно, истинно: по делам нашим даётся, — перекрестясь, промолвила признание Домна Михайловна. — И Божьего человека ни град, ни камень не побьют, ни молонья не тронет.
— Именно, что по делам, — тоном, не совсем соответствующим согласию с Домной Михайловной, сказал Арсений.
— Ты что имеешь в виду, Арсений? Неужто не то, о чём мы говорим?
— Вы проницательная, уважаемая Домна Михайловна. Вы хорошо видите и слышите, отметил Арсений. — Я не думаю, что это я навлёк грозу на Ковригино. Просто она была очень мощной, трижды она накрывала землю. А ковригинцы высоко вознесли себя, вот и пострадали.
— Ты имеешь в виду их надменность?
— Вероятно, именно из-за надменности… Они построили деревню на возвышенности, а дом Трифона Мефодьевича вообще стоит на самой горе, да к тому же самый высокий – двухэтажный. Те деревни, что в низинах, не пострадали так, как ковригинская.
— Так ведь и наша-то деревня не больно в низине, однако у нас такой грозы, как ты сказываешь, не случилось, — возразила Домна Михайловна.
— Михаил, когда после грозы побывал там, — вступил в диалог Пантелей Иванович, — сказывал, что Трифон Мефодьевич не припомнит такую грозу и плакался, что никогда такой пагубы не было. А с тобой пришла.
— Арсений, мы знаем, что ты скромный человек и не ставишь в заслугу то, что другим делаешь, — припомнила Домна Михайловна.
В миру Арсений должен быть и слыть особенным – так ей хотелось, таким восприняла
его. К тому, что она узнала из его исповеди перед уходом, ей хотелось, чтоб спасителю её
всё более добавлялось значительности.
И Пантелей Иванович решил отыграться на своём непокорном госте. Он с лукавой усмешкой обратился к народу:
— Помню, как, уходя, Арсений сказывал, что мы себя да Господа славить должны, что только Господь и мы сами молитвами исцелили Настю. Да и другие так же, благодаря ему
выздоровевшие. А он вроде и ни при чём…
Арсений нежно улыбнулся своему названому отцу:
— Конечно, ни при чём. Только поучаствовал да сделал то, что нужно было сделать.
Селяне смеялись, воспринимая спор, как шутливый разговор, и Демьян Прокопьевич с открытой доброй улыбкой заявил:
— Ты, Арсений Тимофеевич, во всех наших делах тако же поучаствуй, а мы и Господа, и себя наславливать станем.
— Ну что ж, час придёт, глядишь и поучаствую, — пообещался Арсений под смешки людей; и серьёзно присовокупил: — Только вы и в самом деле не забывайте Творца делом славить, а с крестной ношей своей мы уж управимся
Поднялся старец Морозов и, по праву старшего, объявил, завершая сбор:
— Поговорили мы здесь сейчас, много и хорошо поговорили, да надо и честь знать – пора гостям дать отдых с дороги-то. Завтра, обдумав сказанное ныне, соберёмся да ладом ещё раз обсудим дела наши, на какие наметились сегодня. А слухи распускать не станем. Нету среди нас таких, чтобы общине да себе же во вред делали.
— А выявится такой, печать и удел Иуды Искариота обретёт, — приговорил Метелев.
— И мы анафеме предадим и его, и имя его, — дополнил приговор старец.
— Арсений, — спросила Домна Михайловна, сворачивая разговор, — вы здесь в доме останетесь на ночь или уже в свой пойдёте?
Марфа Никитична подошла к Арсению, привычно обняла его руку и ответила за него:
— У нас эту ночь они проведут – так сам Арсений хочет. А завтра уж и он с братом, и конь с ним вместе своё хозяйство принимать пойдут.
— Вот и славно, — обрадовалась Домна Михайловна. — Когда ты, Арсений, поедешь по деревне к дому своему, заверни к нашему двору ненадолго.
— И ко мне, и к нам, к нам непременно, — пронеслось по собранию.
— Благодарю вас, люди добрые лебединские, — низко поклонился Арсений в разные стороны, по которым люди разместились.
— И завтра отметим и твой, и новоселье твои – жди в гости всех нас, — пообещалась Домна Михайловна.
— Это для меня такая радость, что, наверное, только Господь знает, — прочувственно отозвался ей Арсений; но тут же изменил тон: — Простите, селяне добродетельные, ещё немного задержу вас. Божье предупреждение у меня для вас – а им пренебречь нельзя. Потому внемлите разумом и душой. Вы вот вспомнили ту грозу ковригинскую – да, она в возмездие была наслана Господом. Сейчас же скажу о вас, к тому, о чём говорим. Знайте, что те, кто придёт ко мне завтра – не ко мне лишь придёт, но и к Храму тому, что сейчас обездоленный стоит. А он не просто стоит, он ждёт христиан истинных – не в слове, не свечками перед образами, а деяниями служащих.
Сейчас уже несколько человек-христиан уверили меня, что пойдут за мною и со мною, потому что праведное благое дело свершаться станет. Знайте, что они будут не только Храм восстанавливать, они для себя Свет Царства Божия обретут. Да, обретут – если ими сказанному слову верными останутся. Никому нельзя такие речи впустую говорить, ибо каждое обещание – это обет пред лицем Господним. Потому без доброго или без гневного возмездия не остаются такие заявления. А обет Храм восстановить – превыше всего обет. Потому и явится им Свет – вы увидите его в них.
Но кара, Иудина кара обрушится на того, кто отречётся, кто вредить станет Храму ли, зодчим ли его, ибо клятвопреступление наказуемо безжалостно. Тому, кто не способен в себе найти истинную веру и не пожелает служить всецело – а иначе нельзя – тому лучше и не прикасаться к Храму и слово в обет не давать. Однако кто не станет зодчим Храма, тот не обретёт и благочестия, витающего над Лебедями. А кто хулить станет услышанное от меня, на того гнев обрушится – не от себя говорю, а от причастия к Всевышнему.
И слово это не моё, а Господа, ибо Он вас, вашу деревню осияет благостью – я прошёл много сёл и деревень, но лишь Лебеди увидел столь благословенными. И будет осиять до тех пор, пока будете служить по Его истине, а не по правде людской. А лишит осияния – мрак познаете один за другим, и видеть будете, как чахнете один за другим – внезапно станут обрушиваться страдания, так что по этому уже поймёте, откуда они приходят…
Арсений увидел, как съёживаются селяне и в испуге переговариваться – только что о грозе узнали и сами признали, что через странника обрушилась на ковригинцев, значит, и то, что сейчас слышат, не пустые слова.
— Страшные речи говорю? Ну так изгоните меня. Изгоните! Сейчас изгоните! У кого рука ли язык на меня направлены – изгоняйте! Гоните, коли считаете, что я вас к худому зову, что восстановить Храм – это не вам и не Господу, а мне нужно… Нет, я, возможно, и не всю жизнь с вами здесь буду, а Храм для вашего служения, для вас восстанавливаться должен. Оттого и прошу прийти ко мне завтра с чистой душой, с открытой душой, чтобы Свет уже входил в неё. И потому уже сейчас призываю вас к обязательному соблюдению христианской любви друг к другу, к той любви, что превыше любви родной крови, любви супружеской – да не будет меж вами более конфликтов.
***
Селяне, медленно расходясь, покинули двор, столь внезапно их собравший, в котором им пришлось стать участниками событий и довелось увидеть и услышать неожиданного, нового, необычайного так много, что на долгие месяцы хватит обсуждать. Когда остались только свои и Сухановы, как свои, Пантелей Иванович с Марфой Никитичной наконец смогли уже без торжественности, но ещё раз сердечно приветствовать гостей и пригласить их в дом. Чтобы накормить уставших в дороге и спокойно поговорить о том многом, что надо было сказать друг другу, и обсудить вселение Арсения – как оказалось, с семейным братом – в дом, обретённый им в уютной красивой деревне Лебеди.
Пока все женщины всех возрастов устраивали стол, выкладывая на него заготовленное Марфой Никитичной в предвкушении долгожданной встречи и принесённое Сухановыми, мужчины – за исключением Пантелея Ивановича, отстранённого по возрасту, и Арсения, ушедшего с Серым в загон, – наводили порядок во дворе, разбирая лавки, унося стулья-табуреты.
Арсений приудобился, как некогда, на кормушке, Серый положил ему на плечо свою большую голову, и друзья повели разговор. Арсений долго просил прощения у Серого за внезапный уход и долгое отсутствие, объясняя коню необходимость пути, вынудившего их расставания, и Серый тихонько глухо ржал, пощипывал ухо Арсения и мелко дрожал в волнении от встречи, в переживании прошлой долгой разлуки, в их доверительности.
Вскоре, после того как были убраны последние следы собрания, к ним присоединился Пантелей Иванович, а за ним и Виталий с Николаем и Александром. Пантелей Иванович, увидев знакомую картину общения двух преданных друзей, волнительно вздохнул и тихо произнёс дрогнувшим голосом:
— Как тогда… Как тогда, когда Настюшку лечить готовился и после – так же.
— Я тоже наполняюсь радостью от тех воспоминаний, отец. В пути мне всего этого недоставало. Расскажите, пожалуйста, что происходило с Серым, как вы его отстаивали.
Николай рассмеялся, его смех подхватил Александр; и Пантелей Иванович улыбнулся, поняв, чему они смеются. Но рассказать не успели – раздался весёлый голос:
— Милости просим вас, уважаемый Пантелей Иванович, и вас, уважаемый Арсений Тимофеевич, и вас, гости дорогие, к столу откушать, что Бог послал, а мы наготовили, — Его хозяйка Анастасия уже в праздничном платье церемонно поклонилась, повела рукой в сторону дома и счастливо засмеялась.
Приглашение и жест девушки волной окатили Арсения, и вспомнился вечер, когда он пришёл от Сухановых и принёс от них шкатулку с искусно сработанными украшениями. Оттого он радостно улыбнулся, привстал с кормушки и ответил:
— Благодарствуем, хозяюшка, принимаем мы твоё приглашение. Но… вопрос у меня: а всё ли ты поделала? И сама ли ты всё делала или кошка с мышками за тебя, хозяюшка, работали?
— Ой, со всем, батюшко Арсений Тимофеевич, не я, а бабушка моя золотая ладно-от управилась, — запела Настя, подыгрывая ему и подделываясь под давнишнее бабушкино разъяснение.
И сама-то она, как Арсений, обрадовалась воспоминанию, и тем ещё и осчастливилась, что Арсений помнит, как, не взяв тогда её с собой к Сухановым, он не велел ей со двора уходить, а велел самой всю работу по дому переделать, и как она после долгого перерыва из-за болезни готовила ужин и накрывала на стол.
— Всё-то бабушка сама-от переделала, да и ужин-то сама приготовила, а я-от только малость подмогла.
И Пантелей Иванович радостно, оглядывая Арсения и Настю, сказал:
— Вот вы приехали, и будто снова весна пришла и наша птичка снова запела.
Девушка смутилась и, отворачиваясь, упрекнула: “Дедушка!”. И убежала в дом: очень не понравилось ей, что дед о ней говорит, будто она из-за Арсения веселится, а без него не была счастливой; и говорит при посторонних людях, при Сухановых, от кого суженство её скрывается.
Приглашённые отправились следом. В доме их встретили Марфа Никитична и Домна Михайловна – Марфа Никитична, а следом за нею и Татьяна также успели переодеться:
— Милости просим, гости дорогие!
— Благодарствуйте, хозяйки, — ответили приглашённые, направляясь к столу.
Настя показала, кому где разместиться за столом: Домной Михайловной место хозяев было во главе стола: справа – Пантелей Иванович, слева – Марфа Никитична; мужчинам места было определены по правую руку от хозяина дома, а женщинам – по левую. Первым усажен Арсений, за ним – Виталий, Николай и Александр; а первой от Марфы Никитичны – место Насти (напротив Арсения), затем – Татьяна; и далее – сама Домна Михайловна, Софья и Ольга с Леной.
В другое время, быть может, Домна Михайловна села бы поближе ко главе стола, но не сажать же было приезжую гостью в его конце или не разбивать же ею свою семью, вот она и распорядилась так, что и Татьяна сидела против мужа своего, и она сама оказалась в центре стола и со всею своею семьёю.
На стол, покрытом льняной – красной с золотистой вышивкой – скатертью поставили блюда с пирогами, миски со сметаной и творогом и исходящие ароматом тарелки со щами на мясном бульоне. И стояли керамические кружки с мёдом: перед мужчинами – с мёдом ставленым, хмельным; перед женщинами и детьми поставили мёд молодой подельный1.
Когда все расселись за столом, Пантелей Иванович прочёл предтрапезную молитву, взял кружку:
— Слава Господу нашему, завершился твой путь, Арсений. И завершился в тот день, в который ты впервые пришёл в деревню нашу, к нам. Значимым он для нас стал с поры той, день этот, всё время мы его поминаем. А теперь и вдвойне поминать добром станем. Не удосужилось нам тогда мёд выпить за полученное нами от тебя, за спасение наше, так _________
1Мёд у славян и древних русичей был сакральным напитком для торжеств, таких как свадьбы, погребения или особые праздники. Мёд ставленый – медовый напиток, который перебраживается в просмоленных дубовых бочках (смесь из мёда, сока ягод и воды; для увеличения крепости добавлялся хмель). В процессе брожения смесь переливали из бочки в бочку, которые смолили и закапывали в землю на долгий срок для наилучшей выдержки. Полученный с помощью такой выдержки мёд называли «ставленым». Способ (старинный способ) приготовления называется мёдостат. Мёд подельный (поддельный) настаивается с имбирём и другими пряностями.
ныне выпьем. Буди здрав, дорогой Арсений наш!
Все потянулись друг к другу со своими кружками, к Арсению, но тот стоял, руки не поднимая, и чему-то улыбался. Однако, увидев общее движение к нему, поднял кружку, мягко, чуть слышно прикоснул ею к протянутым и ещё шире по-доброму улыбнулся:
— Сегодня у меня трудный день,..
— Так конечно же, устал с дороги, да здесь шумно встретили, — понятливо заметила Домна Михайловна.
— Благодарю вас за это сочувствие, но не о том говорю. В меня с трудом помещаются чувства, наплывающие на меня отовсюду, ото всего: счастье возвращения, счастье встречи с вами – с каждым из вас, ставших для меня родными; и Серый снова со мною, и я с ним; и беседы с лебединскими селянами, умными и чуткими людьми; радость находиться в этом доме, за этим столом, с теми, кого я помнил и кто помогал мне в движении. Ваши радость и чувства, которыми вы одариваете меня, тоже заполняют меня… Я люблю вас, и пусть любовь будет единственной силой в нас и с нами!
— Знатно! — отметил Николай ответную речь Арсения.
— Да, знатно ты сказал, Арсений дорогой, — подтвердил Пантелей Иванович и свой тост подправил: — В любви Божией будем здравы!
На яства, к радости хозяйки-кормилицы, все набросились с охотой – время давно за пределы ужина ушло, и заполненная страстями и серьёзностями беседа утомила.
Арсений ел, и вкус стряпни Марфы Никитичны напомнил ему те дни и часы, когда они вчетвером сидели за завтраками, обедами и ужинами: в доме, на поляне и на покосе. И сейчас они сидели как тогда – своею группкой, и он отделял её от других сотрапезников. Не замечаемая им самим улыбка озаряла его лицо, когда он поглядывал на «свою троицу» – вместе на всех или поочерёдно: на Пантелея Ивановича, на Марфу Никитичну, на свою суженую. Единство, единение и радость слитности с ними, заполнили его душу. Пламенем своей Любви он воспалял души сотрапезничающих, и светло становилось за столом.
И оттого тон и колорит общения состоялись насыщенными. Казалось бы, ну что в том, что люди вместе обедают или ужинают – что в этом сокровенного? Однако оно есть, потому и устраиваются пиры или званые обеды и тризны. Только не осознаётся людьми – просто собрались, просто наскоро поели и разошлись по своим делам. А здесь и сейчас, как и тогда, в день первого присутствия Насти за общим столом, и потом, среди трудов, когда они вновь и вновь садились в сакральном молчании разделять трапезы, между ними протекали потоки и сплетались прочные нити их связи.
При взглядах его на семейство Сухановых улыбка становилась несколько иною – ему вспоминался совместный ужин в их доме, соединивший и прочно объединивший семью и впаявший его, пришлого к ним человека, в их семью. И те же нити к ним и от них сейчас протягиваются.
Пантелей Иванович и Марфа Никитична тоже улыбались ему и кивали в согласии с его и своими чувствами и мыслями. А Настасья меньше ела, а больше смотрела на суженого и жила мыслями, скрываемыми от всех, и в двойственном состоянии пыталась за себя и для себя решить свою судьбу. Его возвращение и благословение родных давали возможность стать в скором времени самостоятельной и освободиться от давящего в ней радость жизни сосуществования с матерью, с сёстрами и вообще в большой семье – вольготность для неё образовывается; но они же – возвращение и благословение – лишают её вольготности: ей придётся стать покорной уже не дочерью, а женой… неведомого ей человека, мужчины, много старшего и непостижимого. И ещё у неё есть… Этой третьей. мысли она испугалась – страшно стало за трапезным столом дать ей проявиться, и она её заглушила.
Оттого улыбка её от общего разговора замирала, а лицо девушки словно покрывалось тонкой маской, делая его выражение раздвоенным; взгляд в эти мгновения уходил вниз, и губы девушки непроизвольно шевелились, будто она произносила какие-то слова. Однако длились смены её выражений краткие мгновения, и, бессознательно встряхнувшись, Настя снова улыбалась во всю свою светлую улыбку.
Первой не выдержала закон застольного молчания строгая его назирательница, Домна Михайловна, – природная женская суть одолела устав. Правда, когда подъедались пироги с творогом. В очередной раз встретившись взглядами с Арсением, она по-матерински, улыбнулась и воскликнула:
— Сколь же долго тебя не было с нами, Арсений! Сколь ни мало ты пробыл в деревне, а жизнь с той поры иною у нас стала, всем радостная. И письма твои радость и благость несли. А каков же твой путь, Богом направленный, был? Ты вот давеча сказал мне, что завершил свой путь, освободился и отпустил – не поведаешь ли о том нам, с кем в канун ухода своего говорил, что тебе очиститься следует. Ты вернулся и прежним – открытым, чистым, таким, что желание появляется быть рядом с тобой, прикасаясь, – и иным: голос твой твёрд стал и взор будто режет, коли неправедное слышишь – поневоле, знающие себя шибко грешными, давеча во дворе отступали от тебя подалее.
Настя выслушала обращение крёстной к Арсению напряжённо – она ещё при встрече в институте отметила, что суженый иным стал, – и вот крёстная подтвердила: не только его взор в режущее лезвие обратился, но и весь он стал – не больше, не выше ростом, но такой силой заполненным, таким духом, что перед ним студенты и преподаватели расступались и кланялись ему. Она не знала его таким. Как отныне с ним общаться, о чём и насколько глубоко – для неё в нём глубоко, а для него её-то глубина какова?
Арсений на замечание Домны Михайловны, что он изменился и как и в чём изменился, вспомнил, как встретили его в Донецке и как и чем он поразил своих десятиклассников. И посуровел в лице – ещё ему вспомнилась раненная Нургуль в башкирской степи. Он стал таким после встречи с нею. И напрягся, чтобы сдержать стон боли и отчаяния: Нургуль встала перед его взором, Нургуль со стрелами, вонзившимися в её спину и пронзившими её тело насквозь... А он… А он не смог спасти её…
Год, прошедший с той встречи, ничего в нём не изменил, не смирил: живые и жалящие душу и сердце сострадание умирающей в его руках юной девушке, и боль невозможности её спасти, и ненависть к её врагам-убийцам не уменьшаются. Хотя во все последующие встречи с нею – как и в сей миг, когда он видит её, радующуюся ему, – стрел в её груди и спине уже не было и нет, будто истаяли…
Над столом повисло такое нечто гнетущее, что почти все ощутили гнёт физически, но понять природу его не могли. Виталий полуобнял брата, сдавил плечо, вбирая в себя его состояние. Он впервые за их совместную жизнь со студенческой поры увидел, что брат не может справиться с тем, что вторгается в него. Все свои чувства, эмоции, впечатления, порывы, какие никто, как правило, не скрывает, вываливая из души на других, Арсений нёс в себе непроявленными.
В кафе «Пингвин», когда прошлым летом обсуждали его путешествие, то есть первую половину его странствия, он шутил и легко раскрывался в описываемых им событиях и в своём участии во встреченных на пути чьих-либо драмах. И ведь по приезду Арсения из Донецка с первой их встречи и до сего момента, ничем брат не выдал, как ему тяжело. Напротив, всей чуткостью поддержал своего брата в надрыве души из-за иной подлости, из-за разрушения семьи; и при встрече с шарлатаном, опорочившим его имя и его благие деяния, сдержался.
А сейчас не справился – значит, нечто изменившее его свершилось после Ижевска. Не в башкирской ли степи, куда интуитивно не хотел отпускать его, а Арсений тянулся туда, будто силой его тянуло. Виталию захотелось отдать ему свою силу, а его боль поделить.
Арсений почувствовал поток братской приязни-жертвенности, прижал своей ладонью его ладонь, улыбнулся ему. И Пантелей Иванович тоже приобнял Арсения и предложил:
— Ты чего, Арсений дорогой, голову повесил? Не хочешь, не можешь говорить – так и не надо, коль не следует раскрывать, что тобою получено или отдано.
Николай и Александр тоже посуровели, по-мужски восприняв исходящее от Арсения.
Марфа Никитична, Домна Михайловна, Софья встревожились и в волнении смотрели на него. а девочки в растерянности заморгали ресницами, пытаясь не заплакать.
Арсений понял, что позволил душе слишком раскрыться перед ставшими близкими людьми, оттого доверенными, и потревожил их; принял их общее участие в его состоянии, благодарно и нежно улыбнулся всем и каждому:
— Да, есть некоторые затруднения, и простите мне, в Боге и сердцем любимые, что не всё могу поведать вам: что-то нельзя, что-то трудно передать. Но по делам узнаете – всё полученное проявится в назначенное время. Однако есть такое, что должен и даже обязан открыть вам сейчас – не всей деревне, а вам, потому что мы вместе сделали, что нужно было, уже давно открылись друг другу, и надо, чтобы вы знали обо мне, как я вас знаю.
Оказываемая доверительность странником Арсением – так продолжали воспринимать они его, – им, выделяемым из общины, побудила их потянуться к нему и друг к другу, даже физически сдвинувшись.
— Я прошёл большой путь, увидел, познал, воспринял не только своё, себя, но и иные судьбы людей и страны. Вы говорите, что после ухода из Лебедей я сильно изменился. Но вы не знаете, каким я пришёл к вам и каким ушёл.
— Арсеньюшка, — негромко прервала Марфа Никитична речь Арсения, — ты пришёл к нам полон сил, а ушёл истощённым. Так что мы знаем, что ты у нас истратился, сильно потрудившись.
— Матушка Марфа Никитична, то так, но я о другом – о том, что происходило во мне самом, когда я боролся, одолевая…
— С нами боролся, с нашим противлением? — спросила Домна Михайловна.
— Нет, уважаемая благодетельная Домна Михайловна, не с вами, а с тем, что владело вами и делало вас больными. В той борьбе многое со мною произошло, вследствие чего я стал совсем иным в сравнении с тем, каким начал своё странствие из дальнего Юга. А к тому, что изменяло меня при исполнении воли Творца здесь, и иное в пути прибавилось. Так случилось, что встретиться с наиболее тяжёлыми жестоко-драматичными событиями мне довелось после деревни Лебеди… То, что происходило у вас тогда, было… тяжким для вас и я разделил с вами тяжесть. Но здесь было мне всё подвластно, потому вы ничего происходящего во мне не… усмотрели. Да вы и не знали, каков я был до появления перед вами – приняли таковым, каким увидели тогда, и потому отметили лишь истощённость. А в дальнейшем пути стало происходить неподвластное человеку, кем бы и каким бы он ни был. И мне пришлось выйти за пределы моих возможностей, чтобы быть в тех событиях – не просто воспринимать их, но и участвовать в них. Так было определено, чтобы я не мог ограничиваться созерцанием – на меня возложилась доля вмешиваться в жизнь и судьбы встреченных и даже менять в них существенное – говорю вам это откровенно потому, что вы испытали воздействие на вас, что через меня проходило. Но происшествие в Башкирии – это не то, что было в ваших судьбах, другое, и ответственность там другая оказалась намного высшей. Пантелей Иванович, вы помните, что я говорил вам об ответственности, что в себе чувствовал, но осознать не мог.
Пантелей Иванович, вспоминая откровения Арсения в прошлом году – да и только что, после моления, когда в дом вошли, когда он повторил Арсению прошлогодние сентенции свои, – соизмерял высказываемую Арсением его меру ответственности с мерой любого иного человека: со своей, прошедшего войну и руководство школой, ныне исполняющего роль церковного управителя-уставщика. И своей супруги Марфы Никитичны, и Домны Михайловны, назирательницы и главного бухгалтера колхоза. И что? Получается, что та, что нависала над странником прошлым летом, не чета нынешней?
Пытаясь понять того, кого принял в дом прошлым летом, но так изменённого, спросил:
— Значит, та, княжеская, ответственность, о какой ты нам сказывал, что тяжкой ношей в тебе была, – не вся, что далась тебе?
Молодёжь – дети Николаевы, – слушая необычный разговор, понимали, что старшие о чём-то большом говорят, но не понимали, что оно такое – это большое. У них тоже есть определённые обязанности: школа, домашние дела, у родителей работа и забота о них – что ещё может быть? И Настя не понимала – не хотела принимать саму тему беседы: её начал давить разговор об ответственности, потому что обязывал к чему-то нежелаемому, о чём Арсений ей написал в сентябрьском письме. А Арсений, отвечая дедушке, ещё усилил её тяжесть:
— Да, не вся. Потому я внушал народу осознавать свои обещания и поступки, чтобы не пришлось расплачиваться за них. Так, как произошло в Ковригино – и больнее, хуже… Я уже говорил, что не хотел идти через ту деревню, потому что вы поведали мне об их нравах. Но пошёл. Значит, и там надо было пройти моему пути. Встреча с Ковригиными и последовавшие события открыли и пояснили мне несколько важных для меня и для вас основ... Первое, это то, что они не приняли меня, хотя к двоим я обратился, прося укрыть меня от грозы. А в пути своём ещё и до вашей деревни уже был научен: если отказывает один, значит и всё селение не принимает. Если бы вы мне отказали или встретился кто недобрый, вроде Маркеловны, прошёл бы я Лебеди, не задержавшись ни на миг, и никогда бы сюда не вернулся… Но во дворе всем селянам я сказал, что Лебеди – благословенная деревня, потому Господь и пронёс грозу разрушительную мимо неё, не повредив ничем никому из вас... Благословенность в праведности, однако праведность не просто в деревне, а в людях её. Это вы праведные.
— Какие же мы праведные – все мирские, все в грехах, сам ведь ведаешь, — возразила Домна Михайловна. — Не потому ли ты окрестился в пути, до возвращения к нам?
— Я прошёл таинство крещения в Ижевске потому, что он стоит как на меже между христианством русским и мусульманством азиатских регионов. И пожелал, проходя через них, нести в себе уже некий духовный православный оплот.
— Разумно ты поступил, Арсений, очень благоразумно – осеняясь нашей старой верой, пошёл через иные земли, — одобрил его Пантелей Иванович, подметив при этом: — хоть и желалось нам самим тебя ввести в лоно нашей Церкви.
Да, желалось – тем, Арсения к своей деревне присовокупив бы, они служителем его в своей общине сделали бы с его-то силой, с его словом. И лично хотелось в его судьбе роль свою играть, направляя его по праву крёстных родителей.
— Да уж как хотелось, — подтвердила Домна Михайловна, огорчённая, что Арсений поневоле отрешил её от столь важного для неё. — Но ты правильно поступил – Господь тебя надоумил вооружиться в твоём пути истинной верой как доспехами защитными, как копьями поражающими.
Арсений приятно для неё улыбнулся в ответ. В её словах он просмотрел, как держатся лебединцы старой веры и почему: она и защита, и поражающее врагов оружие, и для них лишиться её – все равно, что беззащитным в дремучий лес входить. А потом, выдержав некоторую паузу, ответил ей и другим лебединцам на предыдущее её недоумение:
— Не в том благочестивость, чтобы в храмах служить – в миру она существеннее и ценнее, чем в монашестве. Нет людей, кто не совершает ошибки – а монахи и более. Но если человек хочет понять свою греховность и, отрекаясь ото всего греховного, делами благими стремится искупить её, – он уже праведен. А вы по жизни своей стараетесь всё благое творить… Пантелей Иванович, вы спрашивали, чем Господь вас выделил, почему к вам привёл меня и позволил исцелить Настю?.. В исповедной с вами беседе перед уходом я уже говорил, что благодать деревне и вам за то, что вы не отказали бродяге бездомному, как назвал меня Ковригин, а приняли, не ожидая от меня ничего. В этом и есть благость ваша. А потом мне довелось наблюдать вашу жизнь, жизнь чудесной семьи Сухановых, — Арсений улыбнулся Сухановым, показывая им свою радость – и особенную Лене и Оле, и те засмеялись, прикрывая лица, — и всё показывало, что от вас исходит бескорыстное. А ковригинцы своим небрежением к Богу подчеркнули красоту ваших душ. Вот то, что к вам меня привело, то, за что, видя благостность лебединцев, выделяет деревню Творец.
Арсений из писем знал, как отнеслись к исцелению Насти и к ней самой её дед и бабка Ковригины, и потому не жаловал их, выдавая оценку им, их деяниям. Не пожалел их ни во
дворе, публично выставляя их вознесённость над другими, ни сейчас.
— Спаси тебя Христос, Арсеньюшка, — промолвила Марфа Никитична, протягивая к нему руку.
Настя глядела на Арсения, вспоминая прошлогодний глубокий разговор. Несмотря на непонимание ею мыслей Арсеньевых в его письмах, она почувствовала, что истосковалась по живым беседам с ним; что они были нужны – из них она черпала свои силы, сама того до глубины не осознавая. Особенно по тем, когда он говорил о ней и о родных, вознося их.
— Вот уж никогда о себе так не полагал, — удивился Николай. — Живём да трудимся, как отцы и деды трудились.
— Так же и я, Николай, говорил Арсению тогда, а он мне,.. — Пантелей Иванович приостановился, чтобы не прозвучал напыщенностью тогдашний ответ Арсения ему.
— А я сказал, что такими, как вы, и весь народ жив – и это верно... А если бы вы о себе как об исключительных думали... Ковригины такими себя полагают и получают по своей возвыси.
— Да, великое откровение ты принёс и произнёс сейчас нам, Арсений, — задушевно, признательно и благостно проговорила Домна Михайловна, благодарная ему за признание им благочестия деревни и её семьи, за особое отношение его к их трудам и поступкам, казалось бы, самым обычным, какие и должны совершаться – как же иначе-то? – и при том благодетельной её саму назвал. — Воистину ты – Божий странник: ходишь, смотришь и Богу и нам о нас говоришь. Что ещё великое открылось тебе, коль такое нам довелось узнать?
— Я ещё не всё ответил вам на ваш вопрос обо мне. Второе – это то, что Ковригины получили возмездие за безответственность свою перед Христом, а мне та гроза показала, что и мне следует более ответственно относиться к речам своим. Когда с Ковригиными общался, я знал, что гроза к ним придёт и предупредил их, но при этом пожелал принять её всю. Конечно, у меня было оправдание – они не захотели даже пообщаться со мною, а напротив, в грозу выгнали. Если бы пожелали, так я помог бы избежать бедствия. Однако в той ситуации оказался бессильным, а они обвинили меня. Ну что ж, я принял этот урок, и он висит на мне теперь – гроза дала мне его и с ним укор, показав мне, что я должен был разрушить неприязнь ковригинцев, а не нарекать им разрушение. Но оправдываться я не стану, оправдание не освобождает от ответственности, оно безответственным нужно.
Арсений замолчал на пару минут, и другие – лебединцы и Виталий с ними – тоже молчали, изумившись откровением свершённого Арсением в Ковригино таинства Силы. И по разному воспринимали его откровенность и реагировали соответственно.
Для Виталлия день продолжился ошеломительностью: как же Арсений, как его друг и брат состоялся таким, что он управляет судьбами (а это не чета тому, что и как управляют людьми начальники всех уровней, тому, что они административно возвышают и низводят людей, вознаграждают их и славят или позорят, ломают – у них от людей же облечение властью; но почему, как стало возможным, что у Арсения есть воздействия, исходящие из иного источника силы?). И ещё он не понимал: если Арсений такой могучий, почему не открылся ему ранее, хотя и говорили год назад о познании обоими Мысли, управляющей миром людей и всем миром; почему он в городе – в том же Донецке – не использовал свои способности, а сюда приехал? Или использовал, но молчит о том, что делал?..
Для Татьяны было удивление: почему он не возносит себя, как встреченный в пути то ли странник-целитель, то ли корреспондент, а обвиняет себя в чём-то за что-то? Ведь если и в самом деле это он был в той деревне, о которой написано в газете, так и надо показать себя – даже если и выдумки всё это. И речи странные речи ведёт об изменении каком-то его самого – это вообще мистификация1.
__________
2Мистификация (греч. производное от «мистика»: 1) вера в божественное, в таинственный, в сверхъестественный мир и в возможность непосредственного общения с ним; 2) разг. нечто загадочное, необъяснимое. Мистификация – в исходном значении «духовное таинство но современное урбанизированное общество (благодаря «просвещённым» французам, одними из первых ушедшим от духовного и извратившим мистику и мистификацию в «обман», «надувательство») свело его к понятию намеренной попытки введения людей в заблуждение.
Старшим лебединцам, троим, участвовавшим в прощальном чаепитии с Арсением и с его беседой, нынешнее откровение пополнило их восприятие его – у каждого по-своему – как Божьего человека, присланного сначала для их исцеления, а теперь для служения им. Но не более того – не понят он оказался и ими.
А младшие – младшие будто в разговоре старших о волшебстве присутствуют, и им и интересно, и восторженно, и не понятно.
— Однако было у меня и истинное оправдание, снявшее в тот момент с меня вину.
Арсений произнёс признание и снова замолчал, подумав, что сейчас будет услышан не очень хорошо, и, быть может, ему не следует открывать лебединцам тайны Божьего Мироздания – и без того много сказал. А сумеют ли воспринять деревенские староверы, для кого Бог по убеждённости – Восседающий на Небесном троне – те тайны, если и в прошлой беседе, когда открывал бесконечность Вселенной, они испугались и закрылись для восприятия?
Городские жители – жительницы, даже и те, кто видел и кто получил через него новое: в красоту и полноту жизни выведенные из опрощённости мещанской, как Аннета, хотя бы, к тому же проведённая сквозь невероятные в обыденности события – не принимали и не приняли его иным, нежели педагогом школьным и доцентом университетским. Не сумели принять из-за атеистического воспитания и образования, мешающих восприятию реальности за пределами параграфов в учебниках. И при этом всем им требовалось от него получать и получать блага, радости, здоровье, чего им не могли дать другие сограждане – и педагоги, и профессоры, и врачи.
А деревенские, а староверы не примут потому, что видят его тем, кто помогает им, но в человеческих же пределах, пусть им самим и недоступных, но всё же в человеческих. Как иначе-то – ведь Бог восседает на Небесах, а они тут, на Земле. И как им объяснить то, что их тоже постигнет, как ковригинских – они тоже, как и те, не связывают проступки и прегрешения с возмездием, а полагают его случайно на них выпадающими несчастиями и страданиями? И как показать, кем и чем он состоялся, во что преобразовался? Не поймут. Но он и им необходим, без него они пребывают в болоте зависимостей, в страданиях.
— Какое же то оправдание, истинное? — не выдержав напряжения, спросила Домна Михайловна. — Открой, о чём ты говоришь: ведь то, что они изгнали тебя воистину для тебя оправдание.
— Из-за того, что Настя сказала им, что Бог наказал их за то, что они прогнали тебя, Арсений, в ту грозу, не укрыв от неё, они её по-всякому грязно обозвали, — поддержал Пантелей Иванович Домну Михайловну. — Открой же, что там было, что за премудрость была, нам неведомая?
Арсений улыбнулся Насте и, прежде чем ответить на вопросы, обратился к ней:
— Благодарю тебя, Настенька, за то, что не испугалась гнева деде своего Ковригина, вступаясь за меня. Но изгнание было лишь последней каплей в грехах всех Ковригиных, и оно уже ничего не решало. Однако роль свою сыграло.
— Опять таинственность для нас, — выразил своё явное непонимание и нетерпение обрести ясность Пантелей Иванович. — Арсений, мы не можем видеть иное, чем то, что ты назвал, иное, чем выявилось для нас с твоей помощью.
Виталий уловил в его обращении оттенок явного недовольства – недовольства тем, что он не может прорвать пелену, разделяющую его восприятие от Арсеньева. Виталий и сам нуждался в пояснениях, до сего дня он ничего не зная ни о стихии, ни о Ковригиных. Но он лучше всех понимал своего брата и его уровень менталитета, несмотря и на то, что сам что ни миг открывал в нём новизну силы, ума, духа. Перевёл взгляд с Пантелея Ивановича на Арсения, показывая духовную близость. И тот ответил ему взглядом же, улыбнувшись с сожалением о невосприимчивости лебединцами глубины Мироздания.
— Скажу. Скажу потому, что это нужно вам для вас. Гроза пришла следом за мною – то природное событие для Ковригиных не просто было, а кара им. Она состоялась бы и без меня, без моего появления в деревеньке, но важным было, чтобы некто прошёл через неё и сказал бы о грядущем. Мне должно было объявить им о том, что на них обрушится, потому мой путь и был направлен к ним. Если бы приняли меня, так и сделал бы. Но мне нельзя было ни сказать, ни остаться в деревне, потому что мог помешать Суду Божию свершиться в полной мере, а Ковригины вину за разрушение их жилья и прочего всё равно возложили бы на меня и убили бы.
— Ой! Ах! Ох, да как же так-то? Да как они посмели бы на этот грех покуситься, — одна за другой отреагировали Настя, Марфа Никитична, Домна Михайловна и девочки.
— Да, для них это простое дело, — принял Пантелей Иванович это сведение.
— Они не быстро меня убили бы, а закопали бы живым в землю, в сердце осиновый кол загнав, и вещи сожгли бы – я их разговор слышал. Так что от меня ничего бы и не осталось и никто не узнал бы, куда я исчез.
— Как слышал? Ты ведь уже далеко от них был? — удивился Николай.
Арсений усмехнулся его удивлению – Николаю подумалось, что он говорит о том, что может слышать на любом расстоянии.
— Они меня, едва бушевание небесное стихло, искали для того, чтобы свой суд надо мною свершить, и остановились рядом с тем местом, где я находился. Ковригин Трифон так и сказал, что зароет меня. Не поняли они, что это не моя вина в их бедствии, а их кара. А она была такой жестокой, что словами не передать, как ни описывай. Её надо испытать, чтобы понять не только сожаление ковригинцев об утратах, но и пережитый ими ужас – я во дворе уже говорил, что там было: шесть часов ураган выламывал деревья и крыши сносил; непрерывные удары молниями очень низко над землёй, от которых у Трифона Ковригина сено сгорело; громыхание постоянное; избивание градом; водопад. Я тоже мог бы попросту пропасть тогда: убить могло молнией, завалить деревом, утопить в потоках. А потом звери растащили бы тело моё, а вещи опять таки ковригинские могли найти и сжечь как колдовские. Так что и без Ковригиных я для всех на Земле исчез бы без следа.
Марфа Никитична схватила руку Арсеньеву и судорожно её сжала, а потом вместе с Домной Михайловной закрестилась, упоминая Покров Богоматери. Арсений вместе сними перекрестился, а за ним и остальные: Лутовитины и Сухановы. И Виталий.
— Вот для того, чтобы я не помешал и не погубили бы меня люди, и изгнали они меня сами от себя; а в лесу я, как уже говорил вам, не пострадал совершенно, даже палатка не промокла. Лишь задыхался от нехватки воздуха – всё пространство от земли до неба было заполнено водой. Да кикиморы потом меня в плен захватили, но и от них освободился…
— Кикиморы?! — одновременно воскликнули сестрички, сияя взорами – волшебство!
— Да, девочки, и они обитают там, где я укрывался от грозы, — с широкой улыбкой ответил любимицам Арсений; но сразу превратил их восторженные улыбки в смущённые, огорчив переведением волшебства в обыкновенную химию: — В сырых лесных местах из земли выделяются болотные одурманивающие газы – вот они и есть кикиморы и дрёмы.
Почти шутливое завершение страстей умиротворило сердца селянские, украсило лица улыбками. Однако и взрослых Арсений вернул к реальности – не для украшения застолья рассказами поведал он о происшествии с ним и с деревней Ковригино.
— Как видите, оправдание мне свыше дано, и лишь оно истинным является.
— Однако ж! — воскликнул Пантелей Иванович. — О подобном нам и не подумалось.
— Должно думать об этом постоянно, — приговорила строгая назирательница Домна Михайловна, к Богу и по назначенности, и по женской натуре более обращающаяся.
— Полагаю, что и Ковригины всё-таки задумались, Так что разброд у них происходит, да погуще, чем в Лебедях – есть им о чём задуматься. — сказал Арсений, проглядывая пространство вглубь и вдаль.
Но объяснять основание ковригинского разброда не стал, а перевёл русло речи своей в другое направление, в дальнейшие события.
— А во мне грозовая бездна и молнии с громами в те часы соединила дух мой со своей силой и разорвала внутренние мои препоны. И в этом тоже оправдание высшее для меня – я шёл, чтобы освободиться и очиститься, и гроза освободила и очистила. Так что праведно сказались на мне слова Трифона Ковригина, указавшего, что дождь – Божья благодать, она грехи смывает. А в общем для меня результате – мне в Граде Великорецком довелось
обрести такое, что в обычном состоянии я не получил бы.
— Нешто ещё, кроме того, что писал нам, открылось тебе, князь Арсений? — Домна Михайловна иначе, как навеличивая, уже не могла к Арсению обращаться, поражённая обрушившимися над её спасителем страстями Божьими, в коих он уцелел и путь, ему предписанный, здравым продолжил.
— Да, Домна Михайловна, открылось. А если бы по вашему настоянию остался бы я в Лебедях ещё тогда, не только не обрёл бы сам, но и не свершилось бы назначенное и для многих жизненно важное. Я писал вам о том, что увидел и почувствовал на реке Великой в сочетании с воспринятием повести об обретении образа Николая, которую поведал мне Пантелей Иванович. Но за этим было иное: мне стали открытыми страницы истории Руси старой и судьба рода нашего с Виталием; открыты истоки религиозности русского народа и многое иное. И были возложены обязанности – сверх тех, что нёс с собою. И очередное изменение во мне духа и души. Так что после Лебедей я уже другим продолжил путь мой. А потом, благодаря тому, что свершили во мне Небеса подле деревни Ковригино и в Великорецком, мне стала возможной встреча с тем, что простое человеческое сознание не выдержало бы.
Арсений говорил это всем, потому что должен открыть им себя, чтобы они не считали, что он изменился во вред им, что он изменил своё к ним отношение. Говорил всем, но знал, что воспринимает лишь брат, сосредоточенно выслушивающий и сопоставляющий то о нём, что знал из их духовных откровенностей друг другу с тем, что узнавал сейчас. Для остальных пересказываемые события виделись картинками, а его трансформации – не более чем его переживаниями трагических событий, что ему встретились и оставили свой след в его душе: не более чем в ином человеке, да хоть и те в них самих, что создают их переживания.
— Она произошла в Башкирии числа десятого августа…
— Ой! — воскликнула Настя. — Я же почувствовала это ночью! И сразу написала тебе письмо, но ты ответил, что у тебя всё в порядке. Почему не написал?
— Я… Космонавты сообщают, что у них всё нормально, хотя постоянно находятся на краю гибели. У меня было много опасностей, но не о них говорю, а о том, что важное в пути происходило и как оно воздействовало на меня. Вот там, в степи башкирской, столь жестокое произошло, что оттуда я и ушёл уже совершенно иным. Были и другие события: мои личные; несчастье старого товарища – в войну боевого лётчика, а сейчас трагедии одну за другой переживающего. Виталий, я о Дженибекове говорю. И были происшествия и события государственного уровня… И все они – в коротком отрезке времени, менее, чем за два месяца. А каждое само по себе и в совокупности, сводились и сводятся к тому одному, чем должно жить – к служению.
Сказав последнюю фразу о сути своей ответственности, Арсений остановился, оглядел застолье, предоставляя сотрапезникам молча обдумать суть сказанного или высказаться, поскольку тема, в принципе, всем знакома и всеми обсуждаема в той или иной степени и так или иначе истолковываема. В большей и основной части людьми служение относится к узким сферам – сферы обслуживания, служба в армии, церковная служба…
— Ты нам о Божьем служении говоришь, Арсений? — спросила Домна Михайловна, выразив мысли едва ли не каждого застольщика в их индивидуальном толковании.
— Да, Домна Михайловна, в начальном и конечном смысле и в содержании – о нём. Но не всё просто и однозначно. Красота отношений друг к другу в семье – это служение друг другу, а в значимости – служение Богу. То же и в отношении каждого ко всем другим людям и ко всем творениям, в отношении к работе и к результатам труда, в отношении к месту и к местности, где живут люди – всё это служение Богу.
— Истинно, мы должны любить всё Божие. А дела и труды наши – во славу Его, — приняла Домна Михайловна Арсеньевы постулаты.
— Да, именно любить. Да беда в том, что нет в людях любви и нет красоты, о которой говорю… Большинство относится к своим делам, к своим отношениям по-рабски, по-холуйски – ненавидя, но вынужденно исполняя. Даже в супружестве стремятся унизить один другого, как будто для того только и вступают в брак…
— Тяжёлое ты говоришь, Арсений дорогой наш, да как Домна Михайловна отметила, – истинное, — констатировал Пантелей Иванович, имея ввиду семью сына Михаила.
— Верно, дядя Пантелей, — согласился с ним и с Арсением Николай. — Как у нас в колхозе работают – так это, как ты, Арсений, и сказал: ненавидят работу, еле собираются утром, а к вечеру, ещё дела колхозные не кончив, бегут домой или в магазин за бутылкой.
Разговор, задевший причастных и стремящихся познать свою суть в семейных и иных делах и проблемах, начавшийся ещё во дворе, Татьяну уже утомил. Почему её с Виталием, приехавших к ним в гости издалека, то ли демонстративно, то ли пренебрежительно не замечают? Хотя бы из вежливости спросили, кто она и чем интересуется.
Она ждала расспросов, обращённых к ней или, хотя бы, общей темы, в которой и ей бы место было, но беседа текла, текла, не заходя в её русло. И сама она не могла в него включиться ни словом, ни вопросами, ни замечаниями, не уверенная, что эти старомодные крестьяне воспримут её. Татьяна стала уставать от своей ненужности, от неуместности богатства своей культуры в чужом доме совершенно ей чужих людей, чересчур набожных, непросвещённых, спрятавшихся от прогресса. И понемногу, но всё более раздражалась.
Но более и всё более её стали раздражать речи, славящие и даже возносящие Арсения – что во дворе, что тут, во время ужина. Всё он да о нём, как будто кроме него нет больше никого – один парень на деревне! И говорят с ним, и спрашивают у него. И просят его открыть им что-то, как сектанты просят своего проповедника, – будто он тайны знает или узнал в своих путешествиях сокровенную тайну спасения их душ и им принёс. А он сидит и с улыбкой блаженного воспринимает преклонения перед ним – вознёс себя или юродивый? Как она, общаясь с ним в Ижевске, пока Виталий спал, не рассмотрела его, не поняла?! Теперь расплачивается нелепой поездкой в эту глушь лесную и вынужденностью сидеть среди религиозных фанатов и фанатичек, слушая их бессмысленные речи.
Виталий ничего не говорил, только живо перенимал от брата его жизнь в странствии и порой ухмылялся, радуясь за брата, но скрывая мысли свои глубокие о нём и радость за него за своими шуточками, которые, притом что они не произносились, все высвечивались на его физиономии. И Арсений знал, что брат ничего не скажет, потому что не сможет сейчас высказать духовное единство, что связало их в давней юности и вело совместно по жизни, как бы далеко друг от друга ни находились. Словам торжественности его Виталий всегда предпочитает прагматичные и дело.
— А если есть любовь, то и весь мир окружающий воспринимает нас, служит ответно. Вот Серый – он ведь вёз по тому пути, что чувствовал от меня, — выслушав собеседников и посмотрев на каждого из принявших его в свои семьи с радостью за них, продолжил открываться Арсений в мыслях, в откровениях, полученных им в пути.
— А как же ты говорил, что он сам тебя к нам привёз? — всерьёз удивилась Домна Михайловна противоречию прежних рассказов Арсеньевых о коне нынешним его словам – тогда он утвердил в них, что конь самостоятельно действуя, привёз его, а теперь...
И Марфа Никитична тоже огорчилась, поскольку разрушалось представление о Сером как о необычном, чуть ли не избранном коне, предназначенном Господом для того, чтобы доставил он в деревню Лебеди, к ним, к её внучке целителя Божьего же.
Улыбкой светлой, наполненной любовью и доверием, отреагировав на огорчение почтенных матушек, Арсений успокоил их, разволновавшихся:
— Серый воспринимал то, что на меня Господь насылал – моё назначение и путь мой. И это он выбирал направление, потому что сам я, пожалуй, и заблудился бы в дорогах и в деревнях – мы ведь большой путь, в сотни километров, с ним проделали и по многим магистральным и лесным трактам, через многие селения прошли. Тем более что я не знал, куда именно должен прийти. Так что я не пустое, помилуй Боже, говорил тогда о Сером. — Снова, но иначе улыбнувшись, он поразил собеседников и собеседниц репликой: — Серый и сейчас стоит не у кормушки, а у загородки и слушает, что мы о нём говорим.
— Как ты это-от знаешь? — спросил Николай, и широко раскрытые глаза показали его удивление – он уже во всём верил Арсению, преобразовавшему его семейный мир, но всё же поразился ещё одной открывшейся его способностью.
— А можно, я погляжу на него, — вскочив с места спросил Александр.
Все дружно засмеялись над его поступком; Арсений взял кусочек хлеба, подержал меж ладонями, присыпал солью и подал юноше.
— Отнеси ему хлебец и передай привет от меня.
Саша мигом умчался. Его легкомысленный поступок среди глубокомысленной беседы прервал её течение, и взрослые и невзрослые, которым тоже захотелось узнать, как ведёт себя в сей момент конь, отвлеклись на разговоры о нём, о том, как скучал по Арсению.
Вспомнилась комиссия, решавшая его судьбу, да как Закудыкин по-хозяйски хотел им распорядиться и послал ветеринара и конюха к нему в загон, хотя Пантелей Иванович и начальство запрещали, боясь, что Серый может побить их – что и стряслось, и пришлось из района «Скорую помощь» вызывать для Ваньки-конюха.
— Ох, какая большая беда случилась! — жалостливо вздохнула сердобольная Марфа Никитична. — Ведь как сильно покалечил он конюха Ивана – рёбра ему переломал; месяц человек в больнице лечился, а всё же и после долго маялся.
— Бабушка, он сам первый замахнулся на Серого, — вступилась за своего участливого умного друга Настя, увидев, что суженого сильно огорчило это известие.
Николай, чтобы отвлечь застолье от грустного, с улыбкой напомнил Арсению:
— Ты вот давеча в загоне у Серого спрашивал, чего мы смеёмся… Это нам на память пришло, как деревня разделалась с цыганами-конокрадами, приехавшими отобрать его.
И стал живописно повествовать – он и рассказчиком оказался весьма художественным – о событиях двухмесячной давности, о которых Арсений из письма знал только малую часть, потому что его деревенские корреспонденты не стали расписывать нападение на деревню конокрадов, чтобы лишне не тревожить в его Божьей работе.
Виталию с Татьяной и вовсе неведомы были лебединские страсти, и Николай, чутко учитывая их неведомость, посматривал и на них, вводя в круг своих слушателей. Виталий понял его и захохотал громче всех, когда повесть дошла до того события, как Метелевы, отец с сыном, привязали к оглоблям повозки самого настырного, заявившего, что он сам ту двуколку сделал, и погнали со двора.
Ему, стараясь не отстать в смехе громко вторил Александр: вернувшийся в комнату, он улыбнулся Арсению и тихо, чтобы не прерывать отца-повествователя, прошёл на место.
Когда рассказ завершился, Виталий со смешком заявил:
— Жаль, что не при мне это произошло.
— Да уж, — согласился с ним Арсений, — ты бы на него вожжи нацепил, да и сам бы в коляску уселся.
Снова смех наполнил комнату светлым весельем. Пантелей Иванович, как и Арсений лишь улыбавшийся, спросил у него:
— Не огорчён, что той коляски, на коей проделал свой дальний путь, нету во дворе? Воры облили её бензином и подожгли.
— Жаль, конечно, хорошая двуколка была. Но да что уж там – дано было Богом, чтобы с Серым повстречаться и сюда добраться, а потом так же и забрано.
— И то верно, — согласился с ним Пантелей Иванович; и в утешение открыл ему дар деревни полюбившемуся страннику: — Николай-от с помощью Ивана Метелева сотворил карету красную да небось не хуже царской. Вся деревня любоваться на неё ходила – а ты завтра её испробуешь.
Суханов не принял его ссылку на него, как на автора-создателя красной кареты:
— Нам и ты, дядя Пантелей, помогал советами да мастерством. И телегу мы совместно обновили – такой у нас ещё не было.
— Под Серого телегу сделали, — подтвердил Пантелей Иванович. — Прежняя-то ему маловата была, как пушинку таскал, хоть сеном и загружали её выше обычного благодаря твоей, Арсений, конструкции.
Взгляды трапезников обратились на Сашу:
— Ну что, сын, как встретил тебя Серый? — спросил Николай.
Обрадованный вниманием к нему, юноша радостно заговорил:
— Он и вправду стоит у загородки и на дом смотрит! Когда я поднёс ему хлеб, он его сначала понюхал, потом меня и только тогда съел. А когда я привет от дяди Арсения ему передал, он потихоньку заржал. И разрешил погладить его – мне даже уходить от него не хотелось, такой он добрый и умный.
— А мы думаем, чего ты там потерялся, — улыбнулась ему бабушка.
— А можно и мы тоже, — пошептавшись с сестрой, спросила разрешение Лена.
Арсений снова подержал хлебцы в ладонях и, передавая девочкам, сказал:
— Вы ещё по кусочку сахара возьмите.
Сёстры, быстро схватив сахар, убежали, весело смеясь.
— Вот так у нас с той поры в доме и делается всё – с весельем и бегом, — благодарно проговорила Арсению Домна Михайловна.
И Софья, всё время молчавшая, радостно-благодарно улыбнулась спасителю её семьи и счастья в жизни и кивнула в согласии со свекровью.
— Для меня большая радость слышать от вас такое и видеть вашу счастливую семью. Потому что вы достойны счастья в Боге нашем.
— Спаси тебя Господь и благодарствуй, Арсений, спаситель наш, —возблагодарила, сияя, Домна Михайловна; и, не уделяя внимания тени неудовольствия, появившейся на лице Арсения от последних её слов, попросила: — Не поведаешь ли ещё что о пути своём?
— Простите Христа ради, что не писал о событиях в дороге. Не могу рассказывать, потому что весь мой путь – не только движение и события в нём, но и жизнь моя и работа духовная. Каждое происшествие в пути открывало во мне и для меня тайны бытия и волю Господа. Всё откроется и вам, потому что всё, данное мне, для вас открыто и доступно по мере вашей… Вот, к примеру, то, что в Башкирии произошло со мною… Но, поверьте и простите мне, я не имею права об этом событии говорить – недопустимо облачение его в слова. Оно настолько значительно и само по себе, и последствиями, что даже помешало мне пройти по Башкирии – пришлось быстро уехать. Хотя давно собирался познакомиться с её народом, с происхождением и историей... Поведаю вам, быть может, лет через пять обо всём. А сейчас и о грозе говорить не стал бы, но она вас коснулась, да и разнёс о ней корреспондент по всему краю.
Лена с Олей радостно вбежали в комнату и прервали глубокие душевные откровения и сопричастия взрослых: и выскочили со смехом, и весело и беспечно влетели обратно. Их не смутило, что дом не свой родной: здесь все – или почти все – для них свои. Обе враз и заговорили, в восторге перебивая друг дружку:
— Он нас поцеловал вот сюда, в голову! Он взял хлеб! А потом сахар с ладошек взял и не укусил! Осторожно, только губами брал! И гладить разрешил, и гриву расчёсывать! А мы даже хотели косички ему заплести, только без разрешения побоялись!..
— Как ты знал, Арсений, что Серый так стоит и слушает нас? — сквозь вспыхнувший от их восторженности смех совместного семейства вновь спросил Николай – но в сей раз спрашивал так, будто уговаривал фокусника раскрыть секрет его трюков.
— Всё просто, Николай: если мир любишь и открыт ему, так и он взаимно отрывается и становится прозрачным.
— Ты что, всё можешь видеть?
— Всё, что Господь позволяет. Лишь бы никому во вред не было. Вижу, да не обо всём говорить можно другим, особенно тем, кто скрывает себя от мира.
Собеседники опять задумались над его речами. И захотелось им узнать, а они открыты ли миру? Но спрашивать не посмели – каждый сам должен себе решить, открываться или, напротив, лучше в скрытности жить. В молчаливом раздумии сидели: понять вроде как поняли, но всё же иным он, Арсений, стал: духом много крепче и сила в голосе и в каждом слове. Заново его понимать и принимать надо. И Настя, год назад спросившая после исповедной беседы Арсения: “Дедушка, вы с крёстной считаете, что Арсений не прав?”, — после этой исповеди уже ни о чём не спрашивала, а, став сосредоточенной, испуганно смотрела на суженого. И сам Пантелей Иванович задумался, а сумеет ли он справиться с волей Арсения, зазванного им в деревню, чтобы направлять его силу на то, что нужно для лутовитинского управления общиной.
Да и разговор пора было завершать, хоть сиделось и говорилось благостно. Но дела домашние звали, и гостям отдых надо дать. Однако Арсений, привыкший работать и по ночам, задержал расставание:
— Мы о моих делах всё говорим, а у нас и общее важное дело есть – завтра община соберётся решать вопрос скита, а мы не имеем, что ей предложить. Я-то намерен был сам сначала осмотреться и дать селянам ко мне привыкнуть, но спонтанность нарушила планы и заставляет подготовиться к обсуждению: как и в каком порядке, в последовательности какой и разговор поведём, и как потом все деяния и мероприятия творить станем.
Семейно обсудить тему и Пантелей Иванович предполагал, да сам же и нарушил своё намерение, вбросив, как камень в тихий омут, известие, что Виталий приехал Арсению помочь восстановить наследие их предков. Оттого Арсения сейчас поняли и отложили расход по покоям…
***
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Панкрат Матвеевич был третьим, к кому, выполняя наказ своих новых односельчан, зашёл Арсений, проходя через деревню принимать дом и хозяйство.
Шествие его оказалось внушительным: с ним в ворота лебединцев стучалась и Домна Михайловна – она держала в руках тетрадь с составленным в ней списком необходимых продуктов и иного, что необходимо в добротном хозяйстве. И кроме того она, во всём весьма деликатная, не могла позволить случиться тому, чтобы Арсений ходил по деревне один; а Пантелею Ивановичу тоже не годилось стучаться и принимать подарения.
Пантелей Иванович сопровождал его вместе с Серым, снаряжённым в хомут и седёлку с чересседельником, двигаясь вровень с ними по дороге следом и останавливаясь то и дело; в «Москвиче» ехали Виталий с Татьяной в пяти метрах от Серого, дабы не пугать машиной коня. Татьяна держала в руках сухановской работы ларец, завёрнутый в полотно домотканое. Её подмывало посмотреть, что внутри, хоть любопытствовать Виталий ей и запретил, но ключик Арсений забрал, так что к досаде ей довелось зреть лишь сундучок.
Марфа Никитична с Анастасией ушли гораздо ранее них, встав на рассвете, чтобы дом подготовить к вхождению нового хозяина и встречу его. Они унесли туда готовое тесто с начинкой – там будут печься пироги для гостей и особенный пирог-семейник, как символ приимственного хлеба-соли.
А процессия сначала посетила крайние дома – Кормильцевых, через дорогу от дома Пантелея Ивановича. Фамилия их формой своей столь существенно разнилась от прочих, что Арсений даже поинтересовался у Домны Михайловны, знающей устную лебединскую летопись, откуда их род. Домна Михайловна объяснила, что он не испокон новгородский, как большая часть родов лебединских, а из-под Ярославля, из деревни Кормильцево вышел. Арсению, знавшему о религиозном противостоянии в землях Руси как из писаной истории, в том числе из предвзятых летописей, так и из былин народных, было известно, что ярославцы, испокон приверженные духом к старой русской вере, к пращурову укладу, яро сопротивлялись светским и религиозным нововведениям в их нравственные устои, в церковное служение, в их жизнь и в быт. Потому не удивился, что род Кормильцевых, бунтовавший с населением ярославщины, ушёл с родной земли, когда гонения властей превысили народную силу.
Удерживание себя в староверии являлось для народа русского не просто нежеланием оторваться от привычных правил-порядков богослужения, от старого привычного уклада; оно означало ответственную самостоятельность человека, не зависимого от подавляющего и развращающего души духовного патронажа государства романовской династии и новой церковной иерархии. Убежденность в истинности своей веры, надёжное ручательство за свои слова, за свои решения придавали христианам старой закваски, ещё державшихся славянского коренного мировосприятия, уверенность в собственном бытии и развивали в них восприятие собственного достоинства.
Так же и ярославцы в мировосприятии утверждали свой статус свободной личности, ответственно принимающей решения по нормам Божьих законов и правды. Ярославские старообрядцы среди заблудшего, обреченного на гибель мира, как виделись им перемены в жизни и в духовном оплоте, представляли себя остатком тех праведных и правильно верующих, кому суждено обрести спасение.
Потому что человек и русская православная община призваны являть образ чистоты непорочной, благоустроения святого и бежать, как от огня, от соблазнов и касаний к греховному содержанию мира. Старовер, как преемник славянского мировосприятия и его отношения к жизни и к религии, включается в судьбы мира не сторонним наблюдателем и потребителем, а лицом во благостное действующим. От него и от его единомышленников-единоверцев зависит участь мироздания, что возлагает на каждого из них ответственность великую перед Богом и за себя лично, и за всю вселенную.
Но уже в семнадцатом веке, в пору гонений европеизировавшейся аристократией на древне-исконную веру, на порядки-уклады русские, защищаемые также и ярославцами, в российском государстве, устраиваемом царём Петром Первым по западноевропейскому военизированному образцу, для духовной культуры, для русского менталитета места уже не осталось – всё унифицировалось под неметчину. А порабощающее давление власти и насильное перемещение жителей из одних регионов в другие разрушили вконец весь ярославский социально-экономический расцвет бытия, предопределив закат и посадской его культуры. Подобно разрушению культуры и экономики Великого Новгорода до того…
Для Кормильцевых, как поведала Домна Михайловна, это событие совпало с тем, что царь Пётр стал собирать мастеровитых на строительство своих первых кораблей, отчего и два брата из рода попали под развёрстку. Но они не пошли на работы, где крестьяне мёрли от голода и болезней да притеснялись в обрядах, а по пути ночной порой свернули своими обозами и ушли в северные земли, к Вологде. Затем одним табором с новгородскими и прочими правоверными, переселёнными в Ярославщину ещё Иваном Четвёртым, ушли в земли угро-финские, в край черемисов и перми.
Изначала живя дружно в старших и младших поколениях, братья Кормильцевы и в вынужденных странствиях и переселениях вели общее хозяйство, а как размножались, так устраивали подворья рядом. Дальние их потомки, переселясь из скита в обустроившуюся деревню Лебеди, жили своим особым родовым укладом внутри общинного – не в перекор ему, а в пример. Они прочно слились-сроднились с новгородчанами и вологодчанами.
Их объединяли по сходству фамилий с соседями – Кормщиковыми, прозвание которых произошло от их профессии кормщиков, рулевых на ушкуях и ладьях. Так что чужаками их никогда не считали, слушались их советов, но... на вече преобладало новгородское, и никогда из их рода не избирались в старейшины, в уставщики – всё же иной менталитет у них и строгость не бессмысленная – лишь бы устав соблюсти, – изнутри исходящая…
Стучать в ворота не пришлось. Селяне, как определились намедни поделиться с новым лебединцем добром своим, так и ждали его, то и дело поглядывая в окна. И едва Арсений с Домной Михайловной приблизились, калитка отворилась, и перед собою они увидели главу семейства, Илью Гавриловича, возрастом помоложе старца Морозова, но весьма почтенного.
Вчерашним днём Арсений, обходя собрание с хлебом-солью, отметил себе, как много преклонного возраста селян, мужчин и женщин, проживает в деревне – такого не встречал ни в городах, ни в «цивилизованных» селениях по пути странствия. В районах скопления промышленности и алкогольной зависимости много молодящихся старух сомнительной красоты – подобие пенсионерок с панели, – дотягивающих до семидесятилетнего возраста и старшего (а их супруги давно унесены на погост). И все молодые покидают стариков-родителей, оставляя их на прозябание. А тут, что ни двор, ни семья – вместе ладно живут три-четыре поколения.
Кормильцевы ничем не проявили себя в собрании, в котором решался вопрос, быть ли новому поселенцу или «гнать его поганой метлой»,– все члены их рода заинтересованно слушали прибывшего странника, но старшие молча воспринимали речи, а младшие без их благословения не встревали в разговор. Лишь на недоброжелательную реплику Поленова Сергея Поликарповича: “Худой Ермил да мил, а и хороший Влас, да подальше от нас”, — Илья Гаврилович, как старший в роду, ответил ему укором: “Не в том углу сидишь, не те песни поёшь”, — чем, не ведая того, ещё больше настроил Поленова против пришельца. Да негромко, но дружно посмеялись колким заметкам Метелева Демьяна Прокопьевича.
И сейчас на улыбки Арсения и Домны Михайловны, с какими они приветствовали хозяина, Илья Гаврилович ответил щедрой улыбкой, а после произнёс значимое:
— Когда-то праотцы-пращуры рода нашего Кормильцевых прибились к скиту людей новгородских и стали мы с ними одним, так Бог даст и ты в жизнь нашу своим семенем врастёшь. И будет твой род продолжателем дел твоих и наших и понесёт в мир доброе.
Домна Михайловна ещё светлее улыбнулась сородичу:
— И от вас, Кормильцевых, только добро и крепость веры выходят.
Арсений с поклоном ответил:
— Благодарю, Илья Гаврилович, на добром слове. Пожалуйте со всем семейством ко мне повечеру разделить мою радость.
— Придём непременно, как намедни уговорились. Много ещё ты сказать нам должон, а нам сообща ещё раз обдумать, к чему большому ты нас призываешь. — Обернувшись во двор, распорядился: — Ваня, Филиппок, отнесите-ка в машину.
Выскочили два мальца одиннадцати-двенадцати лет с полумешками на плечах, на ходу поприветствовали: “Мир вам!”, — и быстро понесли поклажу к автомобилю. С ними к воротам подошла супруга хозяина Варвара Матвеевна. Арсений стал было благодарить за понесённый дар, но Илья Гаврилович остановил его:
— Как ты живёшь не для себя только, а и для людей, так и люди для тебя поживут.
Простившись с душевными селянами, Арсений пошёл следом за мальчишками от них дары принять, но их встретил Виталий. Арсений приостановился на полпути, дожидаясь Домну Михайловну, ещё беседующую с Ильёй Гавриловичем и Варварой Матвеевной.
Во втором дворе Кормильцевых ходоков встретил Игнат Кириллович, возрастом чуть моложе родича, но обликом и статностью с ним схож – одного корня. Также добродушно улыбаясь приветствующим, проговорил:
— Славно ты, странник Арсений, вчера-от с нами поговорил – глубоко пробрал души наши. Давно у нас такие разговоры не велись – всё больше пустые речи говорятся; и долго мы потом так и сяк судили-рядили да радовались, что пришёл ты, не обошёл стороной.
— Знатно ты, кум Игнат, сказал, — одобрила его Домна Михайловна. — Как и всегда умные добрые речи говоришь, как и с внуком моим, твоим крестником, общаешься.
— Я тоже рад тому, что не обвёл меня Господь мимо Лебедей, что позволил вернуться к вам. Потому благодарю всем, чем могу, за понимание и за принятие меня. И прошу всё ваше семейство повечеру разделить радость со мною, — с глубоким уважением ответил Арсений.
— Придём, как не придти-то. Маня, Феня, ну-ка отнесите, что приготовлено.
Сопровождаемые бабушкой, в воротах появились две девочки старшенького возраста, в руках совместно держа объёмистую эмалированную кастрюлю. Не поднимая взора, они поприветствовали пришедших и быстро засеменили к машине. Увидев, как юные девочки напрягаются, Виталий сам устремился к ним навстречу – не позволил им донести тяжесть до машины. Принимая дар, он даже охнул, оценив, какую весомую ношу несли девчушки.
Панкрат Матвеевич в его черёд одарять поселенца устроил ему – и себе-то! – курьёз, не только оставивший пятно на событии вселения Арсения, но и повлиявший на судьбы причастных к тому, что впоследствии произошло. Хотя не все всё поняли. Кроме Арсения, Пантелея Ивановича и Виталия, на чьих глазах и с чьим участием курьёз и последствия его свершились.
В качестве дара Панкрат Матвеевич вынес… борону. Домна Михайловна, поражённая нелепостью дара и наглостью дарителей – Панкрата и его Панкратихи, – даже задохнулась и прежде чем что либо сказать, несколько раз перевела дыхание. А потом, тихо спросила глядя в сощурившиеся глаза дарителя:
— Ты это что вынес?
— Так конь теперь у него, так пусть и борона будет у него же, — буркнул Панкрат Матвеевич.
— Ты общинную борону в качестве помощи на жизнь Арсению отдаёшь? Он что, на стол её положит или как?
Арсению стало неловко; произнеся слова приглашения прийти повечеру, он отошёл к Пантелею Ивановичу. Пока шёл, слышал разнос, устроенный назирательницей селянину, не по-христиански поступившему, не по обычаю лебединскому.
— Так Клавдия ничего не велела отдавать, вот и пришлось…
— Клавдия не велела?! — копируя тон Панкрата Матвеевича, переспросила Домна Михайловна. — Эх ты! Клавдиха шалопутная ты, фалале;й1 ты, а не мужик. Вожжи в руках самому держать надо, а не бабу пустобрехую слушать. Мало вчера с нею опорочились, так и продолжаете каверзничать! Радуйся, что не все люди видят позор-соромище твои – не простят, ибо всех грязью мажете.
В гневе отвернулась от непутёвого и с тем и ушла, оставив его в горестном унынии. К Пантелею Ивановичу подошла следом за Арсением вся в расстроенных чувствах и тут же воскликнула, обращаясь к уставщику:
— Позор-то какой!
Арсений обернулся к почтенной селянке, увидел покрасневшее лицо её с выражением конфуза за него и гнева, улыбнулся ей, улыбкой смиряя её боль.
— Не огорчайтесь так-то сильно, Домна Михайловна, всякое бывает.
— Да что же это они! Пантелей Иванович, ну дети малые – когда за ум возьмутся?
— Ничего, уважаемая Домна Михайловна, вода камень точит: глядишь и они когда-нито прозреют для Божьей правды, для страха перед Ним.
— Да когда? Жизнь прожили, а ума не нажили. Стыд и срам!
Негодование Домны Михайловны было столь сильным, что Арсений, оглядевшись, не видит ли сторонний глаз, обнял Домну Михайловну, теплом любви растворяя её вспышку негодования, и негромко сказал:
— Всё в руках Божьих, всё для чего-то нужно. А что с ними происходит – это смута душевная в них из-за того, что жизнь меняется. Придут и они к пониманию, просто нужно какое-то действие, а своё слово вы для них уже сказали. Думаю, что оно проймёт их, как бы то ни было, и изменит их судьбу.
— Верно сказываешь, Арсений, наставник ты мой добрый, ведь и до меня самой когда уж понимание пришло.
И Пантелей Иванович под аккомпанемент пофыркивания Серого, повернувшегося к беседующим, поддержал Арсения и саму Домну Михайловну:
— И мы только после многих указаний Божьих нам и речей Арсеньевых уразумели в нашей судьбе. Так что уповать на Господа станем и отпустим им грехи их – не нам судить. Всё уладится, как то Творцу угодно.
Виталий смотрел на них в окно автомобиля, терпеливо ожидая дальнейших действий. Не вслушиваясь в тихий говор, но воспринимая существенное в нём, что имеет смысл для собеседников и даже для общины, он пытался проникнуться мистерией самого их такого движения по деревенской улице.
По сути, они должны были просто проехать полдеревни, чтобы брат принял дом и хозяйство, а вместо того Арсений с почтенной матроной подходят в каждому двору, к ним выходят хозяева, о чём-то беседуют, а из дворов выносят мешки и баки с продуктами... Вот бы в городе такое происходило! Да и в переездах с родителями с самого детства он не видел ничего подобного: никто не встречал, никто не преподносил ничего; только потом любопытные подходили, да устраивалась попойка знакомцев и новых соседей на халяву в честь новоселья – по мере возможности самих новосёлов.
Правда, у горных киргизов и у казахов есть нечто подобное в обычае: переселяющийся устраивает отъездной той – уйкулук, – а то и несколько тоев, чтобы собрать средства для переезда и устройства на новом месте. Что значимо – устраиваются тои не общемассовые, а в порядке очерёдности по социальному уровню гостей. В одном таком участвовать ему довелось – в третьей очереди, поскольку первая досталась главным лицам области, вторая – близким родственникам, а последующие – сослуживцам и прочим. Опять же в порядке их значимости. И собирается мзда, назначенная хозяином, в десять раз превышающая стоимости преподнесённого гостям. Но и мзда эта зависит от статуса устроителя тоя: для высокоуровневого чиновника вносится вклад дорогой, для простого земляка – малый.
___________
1Фалалей – простак, простофиля, ротозей, зевака. Происходит от имени собственного Фалалей из греческого языка.
И ещё Виталий задумался о самом переселении Арсения не просто в сельскую среду – их подобной они оба вышли, но из другой, из среднеазиатской, – а в лесную, в деревню с её ограниченными социальными возможностями, без привычного ему круга общений. Сам то Виталий уже прирос к культуре средней русской полосы, к её сельским, деревенским жителям, а брат из промышленного Донбасса с инфраструктурой, с системой образования, отличной от здешней...
Татьяна тоже не понимала Арсения – по-своему не понимала: для чего ему шествие по деревне. Для сбора подаяний? Нищий он, этот Арсений, что ли? Пусть крестьяне принесли бы, как бывает и в городе, когда соседи делятся чашками-ложками; а то получается, что Арсений, будто и в самом деле нищеброд-побирушка, ходит и выпрашивает милостыню. Она так и сформулировала вопрос Виталию, требуя разъяснения поступков брата его. Но услышала неожиданное:
— Ты же местная – не то, что я, азиат. Так что сама мне объясни.
Резкий тон Виталия поразил Татьяну, потому что таким тоном он ни разу за всё время знакомства не общался с нею, хотя сама порой вспыхивала и грубо с ним обходилась ещё когда Витальева семья была не разрушена, а встречи их происходили нечасто и не несли в себе обещания брачных связей. Татьяна не понимала Виталия в ту пору, воспринимала по- своему; и здесь не поняла, что глубоко оскорбила его уничижением Арсения. Она хотела возмутиться, но его жёсткий взгляд пресёк порыв, оставив в душе её занозу возмездия – такого грубого, унижающего отношения женщины не прощают. Мужчина виноват всегда, он обязан оправдывать себя и возносить её, ничем не упрекая.
Она пожалела его, приняла в свой дом побитого семьёй, бездомного, неприкаянного. И ей, наконец, после долгих лет ожидания распада его семьи, представилась возможность показать ему, что она для него – единственная женщина во всём мире, способная о нём заботиться. Даже согласилась на эту поездку с его странным братом, чтобы сильнее к себе прирастить … Но вдруг в нём же, постоянно ласковом с нею, столкнулась с его откуда-то взявшейся самостоятельной волей, с неприятием её отношения к событию. Вместо того чтобы выйти к Арсению и потребовать прекратить унизительное для неё побирательство, он выговорил ей! Он, никому не нужный, что, решил, что послушную жену себе берёт?.. Ничего, пусть так думает, а она воспитает его...
Домна Михайловна, успокоенная тремя мужчинами – считая и Серого в том качестве, – и своими резонами, вздохнула, улыбнулась и резюмировала:
— Что ж, Арсений, и среди добра худо бывает, а мы дальше пойдём, как наказали тебе истинные наши христиане.
Вновь, заходя в дома попеременно то по одной стороне улицы, то по другой, ходоки с сопровождением дошли до сухановской вотчины. Во дворе собралась только вся женская часть Сухановых; а Николай с Александром трудились – уже второй год на лето Николай берёт сына в строительную бригаду подсобником на ремонте помещений. Впрочем, в связи с предстоящим сенокосом он, как и Иван Метелев, завтра собирается выйти в отпуск кратковременный и на время прекратить общественную деятельность и сына. А Софья, в школе учительница черчения и рисования, уже была в двухмесячном отпуске.
Здесь, у Сухановых, оформление процессии радикально изменилось. Девочки открыли подошедшим – не калитку, а ворота, – и Арсений увидел посередине двора «красную карету». При виде её даже Виталий с Татьяной покинули машину во дворе полюбоваться изделием, сотворённым на высоком уровне и художественно лебединскими мастерами.
Виталий, как автолюбитель, сразу увидел технические элементы, не предусмотренные конструкцией обычного деревенского транспорта: под шестиместным кузовом у кареты оказались рессоры, совмещённые с амортизаторами, совсем как у автомобиля (это было придумано и смонтировано Иваном); и колёса не деревянные, а мотоциклетные. И как показал Пантелей Иванович, зимней порой кузов вместе с подвесками легко переносится на полозья, уже изготовленные под него. Некрашеная, покрытая сухановской резьбой и пропитанная олифой и лаком карета блистала свежим золотом древесины.
— Ну как, нравится? — спросил Пантелей Иванович, затаённо улыбаясь.
Прежде Арсения воскликнул Виталий:
— Да это шедевр! На нём по городу ездить – толпу зевак собирать.
— Когда вы вчера говорили, что сделали новую карету, я знал, что она не простая, а красивая, — признался Арсений. — Но эта действительно шедевр, как брат сказал. Она – лицо Лебедей, в ней красота души деревни и Сухановых.
— Благодать тебе на твоём добром слове, Арсений, — радостно ответила ему Домна Михайловна.
— Не держи сто рублей, а держи сто друзей – и будет тебе счастье в жизни, — заметил Пантелей Иванович. И пояснил: — Очень Николай с Иваном хотели тебя порадовать.
— Я с самого приезда в радости живу: каждый миг что-то получаю от вас. Но эта чудо-карета – она не для меня, а для всей деревни. Все имеют право и должны пользоваться ею, когда понадобится. Ею и услугами Серого. А мы с вами, Пантелей Иванович, кучерами-возничими послужим.
— Добро ты сказал, Арсений, — принял Пантелей Иванович.
Серого, введённого со всеми во двор, запрягли в новинку, а на дугу девочки-сестрёнки навесили три колокольчика – нашлись в хозяйстве: как же такая-то карета да без звону! Как говорится: “Звону много – веселей дорога”. В кузов положили сухановское даяние, И Лену с Олей устроили на заднем, почётном, сидении – будут сопровождать процессию; а Софья, исполнив долг в доме, пошла помогать Марфе Никитичне в приготовлениях.
Поскольку родовой дом Пантелея Ивановича, перешедший в руки Арсения, находится прямо через дорогу от сухановского, то обход доброжелательных жителей, пожелавших внести лепту-помощь в жизнь странника, со взаимными поклонами и с короткими, но содержательными беседами продолжили по правой стороне деревни. С тем чтобы, в конце её развернувшись, по левой стороне прийти наконец к искомому окончанию пути.
Небольшие, но неизбежные казусы случились и в доме Щенниковой и Скороходовой, живших после довольно раннего ухода щенниковских свёкров совместно – те, оставшись в одиночестве из-за гибели сына в начале войны и после отбытия дочери к мужу в чужие края, ещё не старые, тихо угасли. Черницы попросту ни калитку не открыли, ни даже не отозвались, что ожидаемо, и потому, особенно после поступка Панкрата Матвеевича, не огорчило никого. А дом Маркеловны к этому времени уже опустел – накрепко закрыв все ставни на окнах, ушла непокорная ещё на рассвете, чтобы ни с кем более не встречаться.
Да давний противник Лутовитина Овинов Осип Онуфриевич, чей двор с магазином по ходу за Маркеловниным, из дома не вышел – не пожелал раскланиваться с новосёлами, с предавшей его Сухановой, со состоящим на дороге Лутовитиным. За ворота выставил мешок, вполовину занятый яро пахнущим старым картофелем. Даже не прикоснувшись к мешку Овинова, Домна Михайловна молча демонстративно пошла далее и увела Арсения, всё об отношениях понявшего. Мешок остался у ворот указанием хозяевам, что им в их даре и в гостепринятии отказано – пусть несут грех и укор на своих плечах неразделимо.
Детвора посещаемых домов, увидев Лену и Олю в карете, очень им позавидовала и стала выходить на дорогу, сопровождая карету и разговаривая со счастливицами. Арсений заметил страстное желание юных и даже малявых лебединцев, подошёл к ним и, вызвав их восторг, пообещал покатать.
Наконец полуторачасовое шествие, волнительное для его участников, но для праздной Татьяны утомительное, завершилось у дома, в котором отныне будет продолжаться жизнь Арсения, долго странствовавшего по просторам страны,. Пантелей Иванович остановил Арсеньев порыв открыть ворота, сам пошёл это сделать, ибо обряд вхождения должно было соблюсти. Домна Михайловна осталась у ворот со своим спасителем, чтобы потом войти вместе с ним, сопроводить его.
Перед мысленным взором Арсения, за его улыбкой, скрывавшей его взволнованность ожидания начала нового этапа своей жизни, прошло его странствие со всеми событиями: с загадочностью для него самого его цели; с необычностями путевых встреч; с драмами и трагедиями; с самобытностью края, особенно, деревеньки Лебеди; с добропорядочностью, возвеличивающей одних людей в десятитысячекилометровом пути, и с несообразностью других в нём же; с колоритностью во всём пройденном и с эксцентричностью природы…
Он совершил своего рода круговое путешествие по стране, будто образовал кольцо, на котором живым изумрудным украшением явилась деревня Лебеди. Дважды он вошёл в неё: впервые войдя через один конец деревни, спустя год через другой конец вернулся. Дважды притянула она его к себе и теперь не отпустит; а он и не уйдёт, потому что домой пришёл, к себе, и душа его обретёт здесь мир и успокоение, работу и счастье... Если на то воля Творца, а не отправит Он его в иные земли с новыми делами – человек предполагает, а замысел Бога от начала времён уже определил каждому его роль, и не узнать её, пока час не придёт.
Пантелей Иванович открыл ворота. Второй раз за два дня перед Арсением приимно распахнулись воротные створки, и вновь за ними в глубине двора он увидел ожидающую его Марфу Никитичну – как мать родная стоит. В руках её небольшой поднос с ключами. А справа от неё – Настя с большим семейником; слева – Софья с медовым напитком. Не нарочито-театрализованная, а естественно-необходимая церемониальность встречи – и нет места шуткам, хоть и радостно-приветливы лица встречающих, улыбками прикрывающих осознаваемую торжественность события.
Она проявила Арсению то, к чему он устремлялся – глубинную, впитанную от корней осознаваемость селянами совершающихся событий: все действия и поступки в Лебедях, в сохранившейся русской исконности имеют солидность, твёрдость, потому что не только в религиозно-церковных обрядах, но и в повседневности лебединские русичи опираются на древние, на генетические законы существования. Оттого, для них жизненно необходимая церемониальность, без нарочитости совершается ими всегда и во всём – Арсений отметил её ещё в первое появление в деревне.
Ему понадобилось задержаться на несколько мгновений, чтобы радость встречи, ему передаваемую, вобрать и свою послать им в ответ. Потом продолжительным головным поклоном приветствовал хранительниц традиций и замедленно направился к ним, к тем, кого любит. Неотрывно от него Серый повлачил во двор карету; подле, справа, Пантелей Иванович пошёл, слева – Домна Михайловна.
Виталий с Татьяной покинули машину и присоединились к Пантелею Ивановичу и к Домне Михайловне. Лена и Оля выпрыгнули из кареты и следовали за бабушкой. Ребятня не посмела без приглашения пройти во двор и осталась за воротами, с любопытством и интересом наблюдая за обрядом и таким образом впитывая его для своей жизни.
— Мир вам и дому сему, — словом уже приветствовал Арсений принимающих его в доме, наполненном историческими и житейскими событиями, несущем в себе отпечаток поколений прежних хозяев, а сейчас передаваемом ему во владение и на хранение.
И поклонился им. А потом повернулся к Пантелею Ивановичу, чьи деды, отец и брат, сёстры – и он сам – родились и жили в доме этом: глубоко и продолжительно склонился перед ним, источая благодарность и испрашивая благословение.
Пантелей Иванович понял его, приобнял и напутствовал
— Принимай, дорогой Арсений, дом, и пусть он добром послужит тебе, как служил роду моему: дедам, родителям, брату, сёстрам и нам с Марфой Никитичной.
Короткое назидание, содержащее очень много значимого, тронуло даже Виталия (или – тем более его) в его разбитом состоянии; а встречающих женщин растрогало, и они перестали улыбаться. Домна Михайловна, знавшая родителей Пантелея Ивановича, брата, сестёр, достала платочек, промокнула глаза; Настя, остро восприняв, что Арсений входит в дом её деда и прадедов её, и тут же осознав другое, очень важное и в её жизни и чему непременно предстоит в скором времени состояться, заполнилась благоговением. Лена и Оля, переглянувшись, взялись за руки.
Арсений шагнул к Марфе Никитичне, слегка приобнял, поцеловал в щёку и принял ключи. Затем обернулся к Насте, нежно улыбнулся ей, отломил кусочек пирога, подошёл к Софье, с улыбкой склонил голову, взял из её рук керамическую кружку с мёдом и съел дольку, запив напитком.
А затем повторил вчерашнее: перенял от Насти блюдо с семейником и, молвив: “Как пирог этот дружный, так и дом пусть будет дружелюбным для всех”, — стал оделять им встретивших его и радующихся с ним, начиная с Пантелея Ивановича, закончив сёстрами Сухановыми; отделил кусочек Серому. И неожиданно для детей, любопытно глазевших на совершаемое перед ними и на него, ожидающим обещанного катания, направился к ним и передал блюдо старшему по возрасту:
— Мир вам. Поделите между собой, чтобы всем досталось. А когда разгрузимся, так и начнём кататься.
— И вам мир, — серьёзно ответил мальчишка, принимая дар, и спросил: — А можно, мы будем разгружать?
Окружая Арсения, вопрос-просьбу подхватили все мальчишки и девчонки:
— Можно? А нам можно?
Детям всегда интересно поработать на стороне – у соседей, к примеру, – там трудится радостнее, чем дома. И сейчас в голосах детворы слышался трепет оттого, что ей в делах взрослых позволялось участвовать – ведь до сего события детям доводилось лишь издали наблюдать; и ещё оттого, что им, как равным, поднесли пирог. Да кто поднёс!
— Да, — открыто улыбнулся юным лебединцам Арсений. — И это будет прекрасно.
Дом, хотя пустовал уже два года, встретил Арсения теплотой, веявшей от всего в нём: от вымытых стен и пола; от выстиранных и просушенных ветром половиков; от мебели и посуды; от образов с накинутыми на них красиво вышитыми длинными полотенцами; от печей. Дом живой.
Теплота волной накатила и овладела им, давно не имевшим своего пристанища: кров родной в юношестве оставив, до сей поры перемещался по горам, по городам и селениям, устраиваясь на проживание то в палатках, то в общежитиях, то в съёмных квартирах...
В этом доме он присоединился, приобщился к роду, пришедшему из земель Великого Новгорода, к древнему роду сохранившемуся самому и преданно сохранившему прежнюю жизнь, русскую культуру, дух русский во всех вынужденных переселениях.
Всякий раз с тех минут, как встретился с суженой в институте, а потом с Пантелеем Ивановичем на поляне, и как въехал в деревню, душевное состояние Арсения, удивляя его самого своим проявлением, взволновывалось. В каждом случае было и особенное чувство, и особенные восприятия. И при вхождении в преподнесённый ему дом, они также иными оказались – не такими, как те, что охватывали, когда входил в дом Пантелея Ивановича, который он уже родным почитал.
Арсений ещё не мог считать преподнесённый ему дом собственным, но принимал, что дом – для него, для странника. Для него предопределён, подготовлен, отворен Дом. Не просто жильё, а вход в новую жизнь. Об этом он говорил Пантелею Ивановичу, получая из его рук документ купчей, – но то лишь документ в руках, а сей миг – само вхождение. Оно закрывало прошлое, делая его предысторией, и открывало настоящее и предстоящее.
Оттого радостью наполнил и вид, с каким предстал дом, совершенно отличающийся от нынешнего дома Пантелея Ивановича при их архитектурно однотипной основе.
Там пристроена веранда, и помещение, расположенное между жилыми половинами в доме Пантелея Ивановича, было приспособлено для проживания Насти – в нём она могла скрываться от назойливых глаз сельчан, приходивших в гости, от охотников, наезжавших с Иваном Пантелеевичем, и даже от родных своих, относившихся к ней, страдалице, не по-Божьи, а пошло-человечьи; в нём Арсений и увидел её, искалеченную, в нём и готовил её к работе.
Дом Пантелея Ивановича обогревается водяным отоплением: для экономии дров и для того, чтобы промежуточная, Настина, комната обогревалась. А в этом, родовом, доме всё старой целесообразности. Лишь при крыльце устроена летняя кухня с газовой плитой, как и там – как прогресс в домоустройстве, внесённый прошедшими войну лебединцами, Что не сказалось на преданности общему старинному укладу. И промежуточное помещение между жилыми половинами имеет назначение от века – служит кладовой.
Во малой, как её называют, жилой половине, куда переселялись повзрослевшие дети и женившиеся сыновья со своим семейством, как и во всех домах лебединских, нет кухни. Трапезничают совместно в родительской половине. Но в ней печь для обогрева – Корней Иванович, оставшись один, топил её раз-два в неделю, чтобы помещение не отсыревало и не промерзало.
А обстановка рознится существенно. Там живут учителя, там нужны шифоньеры для одежд и шкафы для специальной и художественной литературы; и современные стулья и столы с ящиками. А здесь обстановка простая – Корней Иванович ни в чём не отступил от дедовского уклада, даже имея возможность всё изменить.
В просторной горнице старый стол на большую семью, сработанный когда-то давно мастерами Сухановыми, да вдоль стен расположены лавки не только для домашних своих, но и для многих гостей. Главная икона с горящей лампадкой висит тут же в горнице. И на кухне нет стульев-табуретов – небольшая лавка, а вместо посудных шкафов по стенам полки-поставцы для мисок и горшков.
Все кровати столетней давности, деревянные, одна из них поставлена в родительскую спальню, остальные – в другой половине.
Простота обустройства не поразила Арсения, а порадовала: именно она ему нужна, в ней – аскетическая обнажённость, открытость душ староверов, населяющих Лебеди; но не аскетизм монашеский. Рациональность и никаких излишков; даже в украшении ставен наличников явен символизм того, что чрезмерные материальные блага и роскошь чужды во славу Бога живущему настоящему православному.
— Как дом тебе глянется? — вглядываясь в преемника, спросил Пантелей Иванович и тут же поправился: — Ну да коль надо будет, переустроишь по-своему.
Арсений, прежде чем ответить, поклонился ему, поклоном благодаря за этот вот, за такой дар.
— Незачем переустраивать – портить. В этом доме не только добро жить, но и духом возрастать
— Эк ты, Арсений дорогой, опять сказал – как нашу жизнь прозрел, — отреагировал Пантелей Иванович, благодарный за то, что Арсений принял дом его рода как есть, без мысли об изменениях, и за то, как и в какой назначенности воспринял он старый уклад. — Мы уж привыкли к такому устроению и не задумывались, что за тем, как оно дано нам. А ты и здесь в суть глядишь.
Арсений с нежной улыбкой пристально посмотрел на названого отца, понимающего и принимающего его речи, и обернулся к Виталию:
— Ну вот, брат, отныне здесь наш дом. Что скажешь на это?
— Ты уже сказал – в нём добро жить, — ответил Виталий Арсению.
Тут его осенило, что, быть может, в «этом краю непуганых птиц», здесь, в глубине, где сохранились культура и определённый уклад, а не их суррогат по-ижевски, жизнь у него иначе сложится и больше не будет судьба огорошивать его ударами и утратами.
— Я хочу в нём начать жить по-новому, — высказался он то ли утверждением, то ли просьбой и склонился в поклоне перед Пантелеем Ивановичем и Марфой Никитичной, стоявшей подле супруга.
— Ну что же, в таком разе мир вам и житие в Божьей правде. Аминь, — благословил Пантелей Иванович.
Все, кроме Татьяны, произнесли “Аминь”, перекрестились, благословляя новосёлов на жизнь в деревне Лебеди. Татьяна стояла позади всех и сначала просто с неприязненным любопытством озирала то, что у этих крестьян называется домом, то, что мебелью служит у них – необходимой к тому ещё. И образа, да ещё и с лампадой, как в храме. А услышав ответ Виталия, ещё раз осмотрела всё, но уже с ужасом. Неужели Виталий всерьёз среди деревенщины староверской надумал поселиться? И неужели он всерьёз думает, что и она желает здесь поселится? Ни телевизора, ни душа с ванной, ни кресел и дивана, ни… Нет ничего в этой избе, ничего, кроме экспонатов старины! А она не хранительница музейная, ей живая жизнь нужна, а не её жалкое подобие; она – не грубая полудикая крестьянка, а учительница и ценительница прекрасного.
У главного образа Пантелей Иванович молебном освятил вселение князя Арсения с его братом князем Виталием с супругой в дом, со скитских времён служивший его роду, и все вышли во двор, где и Серый их заждался, и дети тоже заждались разгрузки и обещанного катания.
Принимали и устраивали дары по ларям и по полкам в кладовой Марфа Никитична с Домной Михайловной – и Татьяну привлекли к домохозяйственным хлопотам, чтобы она знала место каждого продукта. Мешки помечены фамилиями дарителей – для возврата их хозяевам, а не для того, чтоб ведали, что от кого. Хотя и такая мысль закладывалась: ведь приятно, коль новосёл будет знать, что ему дали на жизнь Строков или Бояринов. И что Морозовы не хуже других понимают его нужду.
Мальчишки и девчонки, разгружая карету и автомобиль, старались взять свои мешки и ёмкости и кричали довольно громко, что это от них.
— Благодарность вам и милость Божья за то, что поделились с нами своим добром и сейчас помогаете. Аминь, — услышав реплики, Арсений высказал им благое пожелание и перекрестился.
Дети вслед за ним перекрестились и как взрослые произнесли: “Аминь”, — зная смысл его и значение – “Да будет так”. Пантелей Иванович увидел его с ребятнёй общение и негромко констатировал:
— Что мы вкладываем в Божьи чада, то и вырастает. Они запомнят нынешний день.
— Очень хочется их порадовать, — столь же негромко ответил Арсений. — Сейчас выгрузимся, и я покатаю их. Надеюсь, родители не огорчатся?
— Да нет, не будет огорчения. Даже и порадуются, что с тобой их дети подружились.
Арсений улыбнулся и подошёл к Виталию, выдававшему детишкам по их требованиям поклажу то из салона, то из багажника, то с верха машины.
— Брат, здесь хозяйки наготовят да нанесут угощений, а нам бы и своё сотворить.
— Давай плов сварганим.
— Хорошо бы, но надо поехать в село или в райцентр за рисом, маслом, морковью – на огороде ещё не выросла. Мяса, пожалуй, не купить, так сухофруктов для сладкого плова. И каких-нибудь мелких сладостей для наших помощников.
— А готовить в чём, Арсен? Казан нужен.
— И его купить придётся. Даже надо купить. Как станем скит восстанавливать, так на большой коллектив много готовить придётся – вот он и сгодится. Съездишь, пока я народу малолетнему веселье устраивать буду?
— Да не вопрос. Тем более что мне пока нечего будет делать.
Когда дары с кареты были выгружены и унесены, Арсений вывел коня с нею со двора, чтобы приступить к долгожданному детьми вывозу на показ; а у мальчишек тем временем возникла серьёзная интрига подле машины, отвлёкшая их даже от катания. Виталий начал отвязывать от верхнего багажника рейку и штатив – геодезическое оборудование привёз, предусмотрев необходимость в нём при работах в скиту. Эти штуки давно заинтересовали мальчишек, они поглядывали на них, но спросить, что это такое, стеснялись. А когда он из заднего багажника достал нечто скрытое серебристым колпаком с чёрными зажимами-замками – совершенно невиданное в деревне – все мальчиши тут же столпились рядом.
Виталий не стал растягивать интригу и постарался раскрыть тайну приборов:
— Это теодолит, а на машине лежат штатив-тренога для него и рейка.
— А для чего они? А что с ними делать будете? Фотографировать будете?
— В некотором смысле – фотографировать. Буду делать карту.
— Какую карту? Как у нас в школе по географии?
— Верно, юные друзья. Примерно как географическую. Только меньше и называется она «топографический план».
— А вы нашу деревню будете фотографировать?
— Ну, если понадобится. А вообще-то в другом месте?
— В каком? В каком месте? Скит, да?
— Какие умные ребята! — похвалил компанию Виталий, и предостерёг: — Только это тайна, вы никому не должны рассказывать о нашей работе. Понятно?
— Да понятно.
— А почему нельзя рассказывать? — полюбопытствовал младший в группе.
— Петька, ты чё, как маленький. Чё те не понятно? — разъяснил ему старший.
— Просто, пока работа не сделана, незачем о ней говорить. Только хвастуны болтают о деле, а работать не могут. А сейчас геодезические инструменты отнесём в кладовую.
— А вы нам их покажете?
— Что показать вам?
— Карту и этот…
— Теодолит? Обязательно покажу. Попозже. И на Луну через него посмотрите.
— Ух ты!
— А когда?
— Сказали же, что попозже – время придёт и покажут, — указал товарищам верховод.
Виталий заметил, что рассудительные речи высказывает один и тот же подросток.
— Тебя как звать?
— Васька Морозов я.
— Василий, значит. Вот возьми штатив. Донесёшь?
— Донесу, — определил вес треноги Васька-Василий. — Слеги-то и потяжелее носить приходится.
— А кто понесёт рейку, — спросил Виталий, не желая сам выделять кого-либо.
— Я! Я! Нет, я!
За рейку, спрятанную в чехол, и потому таинственную, как теодолит, ухватилось сразу несколько рук.
— Вы уж как-нибудь помиритесь – соседи и родственники ведь, ссориться вам ни к чему, — урезонил Виталий заинтригованную им ребятню. — Мне ещё помощники нужны.
— А тео-до-долит кто понесёт? — не сразу одолев новое слово, спросил очередной смышлёныш.
— Теодолит я сам понесу – никому его не доверяю. Он мой надёжный помощник. А вы возьмите чемоданы, тубус с ватманом. Отнесите чемоданы и тубус – в малую комнату.
— А этот куда? — спросил смышлёныш, указывая на увесистый Арсеньев чемодан.
— Рюкзак и этот чемодан я его сам понесу. Они очень тяжелые. В рюкзаке книги.
— Интересные? Про войну?
— Мой брат говорит, что интересные. Я тоже их читаю, а потом мы с ним обсуждаем, что прочли.
— А нам расскажете? А дадите почитать?
— Читать их будет трудно – для этого надо много знать. А рассказать можно. Будете приходить в гости по вечерам, так и поговорим.
Доверительность взрослого человека-новосёла расположила к нему юных старожилов, и, окружив его, они понесли доверенное им оборудование и прочий багаж.
А тем временем Арсений пригласил Лену и Олю проехаться в числе первых, вновь усадив их на почётное сиденье, посередине устроил, ещё двух девочек, а подле себя, на кучерском сидении, – паренька. И потешка – праздник детства – началась.
Серый первую сотни не рысил, а крупным шагом шёл – Арсений чуть придерживал его, давая подросткам освоиться в необычайном тарантасе. Лена с Олей сами запросили:
— Дядя Арсений, а можно быстро?
— Вы хорошо устроились? — обернулся к пассажирам Арсений. — Не страшно ехать?
— Хорошо, хорошо. Нам не страшно, — уверили все девочки.
Паренёк потянулся было к вожжам:
— А можно, я буду править?
— Извини, конь сразу почувствует чужую руку и огорчится. Я один справлюсь, ладно? Тем более что он умный, дело сам знает. Серый, Давай рысью повезём народ.
И отпустил вожжи. Серый без разгона побежал крупной рысью; девочки, качнувшись, радостно завизжали и совместно с зазвеневшими бубенцами разнесли по деревне веселье, чем вызывали интерес у занимавшихся полезными трудами селян и вынудили их и детей, помогавших загружать машину, выйти на улицу. Карету дети первых домов тогда ещё не видели, а потому их и не было среди сопровождающих. Счастливые пассажирки махали руками, пробуждая в них зависть.
Арсений остановил экипаж у двора Кормильцевых, подозвал их детей:
— Если вы хотите и если вам можно покататься на новой карете, идите туда – видите возле ворот стоят ваши друзья? — указал он рукой, избегая говорить «у моего дома». — Всем мальчишкам и девочкам скажите, хорошо?
— Хорошо! Всем скажем! — уверили юные Кормильцевы и помчались по дворам собирать охотников развлечения.
А Арсений снова отпустил Серого, и вновь раздались радостные вскрики – ну как без этого-то?! Довёз он компанию до кромки леса, до места, у которого год назад, въезжая в деревню, остановился, чтобы осмотреть её, открывшуюся взору. Оттуда, развернувшись, промчал до другого конца Лебедей, снова развернулся на перекрёстке и остановил выезд на дороге напротив своего двора.
А к ожидавшим своего череда устремились все юные и малолетние жители. К старшим братьям и сёстрам прицепилась и мелкотня, страждущая диковинного катания. Старшие возвращали их домой, говоря, что они маленькие, что их в карету не посадят, но малыши не уходили, а садились на дорогу и ревмя ревели, публично заявляя свои желание и право.
Пантелей Иванович услышал бузу, вышел со двора и опешил, увидев, что происходит серьёзная стычка в лебединском детском мире. И Арсений понял, какой великий раздор внёс в семьи мероприятием и какое горе непомерное вселил в души малолетние. Он-то полагал десяти-двенадцатилетним доставить радость, чтобы не поранить лебедёнышей в самой карете или выронив ненароком из неё, а вышло, что обиженными оказались именно маленькие, уже сознательно воспринимающие несправедливость – ведь они-то наиболее чувствительны. Их прежде всего нельзя лишать удовольствия. Выслушав их требования-претензии, принял компромиссное решение:
— Давайте мы сделаем так: сейчас вы, старшие, покатаетесь, а потом мы все хорошо попросим дедушку Пантелея, чтобы он младших под вашим присмотром провёз… Так что не прогоняйте их, успокойте – пусть не плачут.
Обрадованные опекуны сообщили малышне обещание радостного, и детишки, утирая слёзки и, прыгая от счастья, стали гоняться друг за дружкой.
— Ну вот видите, что мы натворили, — смеясь, сказал Арсений Пантелею Ивановичу.
— А это-то, дорогой мой, и ладно, и хорошо. Никогда ведь детям не дарятся такие праздники. Зимой разве что, когда с горки на санках катания всей деревней устраиваются. Пусть и радостью чад Божьих ознаменуется ваш приезд, ваше вступление в нашу жизнь.
А первые прокатившиеся тем временем делились впечатлениями от поездки, от новой кареты. Все знали, что её Николай Иванович сотворил, и на Лену с Олей смотрели как на главенствующих здесь. Тем более что с самим лекарем дружат. И девочки, ощущая статус, сверзившийся на них взяли на себя управление очерёдностью, указывая неуправляемым хулиганам осторожно подниматься и не ломать карету.
Несколько рейсов пришлось сделать Арсению, прежде чем передал Серого с экипажем Пантелею Ивановичу, полагая, что селяне будут спокойнее, увидев, что возит их дитячек старый учитель.
Пантелей Иванович неспешной рысью и коротким маршрутом – из конца в конец деревни – наполнил радостью малявок; за младостью те не поняли, что им доставлено неполноценное удовольствие и после выгрузки выразили свой восторг писком о том, как "быстло” они ехали, какой “болсой” конь. Однако некоторые отчаянные представители малого сословия, не медля ни мига, потребовали: “Есё, есё хацю, есё катаца!”, вынуждая взрослых изыскивать способы для их успокоения – в основном, обещанием “есё” после того, как взрослые все свои дела поделают.
Марфа Никитична с Домной Михайловной, с Анастасией и Софьей, также услышав собрание детских голосов, вышли со двора и остановились, удивлённые и восхищённые творившимся. К ним, смеясь, подошли соседки из ближайших домов и те, что напротив живут, и всё увидели. И все кучно по-матерински и по-бабуленьски принялись обсуждать нечаянную радость их детей. Не вмешиваясь в происходящее и даже в рёв младшеньких, возложив заботу о них на организаторов-распорядителей.
И повечеру, когда взрослый народ Лебедей собрался на новоселье Странника (так стали называть Арсения старожилы-лебединцы, ещё не воспринимая его селянином, а по-прежнему – Божьим путником), да на серьезный с ним разговор о его проектах и о планах, прежде всего заговорили о том, как он и Пантелей Иванович устроили катание детей на новой «красной» карете.
Татьяна не стала у ворот общаться с деревенскими, чтобы не входить в сопричастие с ними, а направилась к Арсению выяснить, куда испарился Виталий. Оказалось, что он не просто не взял её с собой, но и не поставил в известность. Арсений отметил его поступок, но ничего не объяснил Татьяне – брат не известил жену, значит, не счёл нужным. Потому лишь проинформировал, что он скоро приедет.
Виталий обернулся быстро, едва успел завершиться детский аттракцион. Он быстро со своим динамическим темпераментом промчался по всем имеющимся точкам торговли и нашёл-таки и котёл вместительный, и масло и рис с морковью и сухофруктами. Даже кое-какой приправы раздобыл, умилительно обворожив поваров райцентровской столовой. А детям – конфеты-карамельки ассорти в фантиках.
Как только подогнал автомобиль к воротам, Татьяна подошла и выговорила колющий упрёк:
— Почему уехал, а меня одну оставил среди деревенских?
— А что, у тебя нет дела? Дом приняла? Да ещё к вечеру надо что-то приготовить – ты же слышала, что сегодня все снова соберутся новоселье отмечать.
— Для чего мне дом принимать? — удивилась Татьяна. — Он что, наш? Арсению его продали, так он пусть и принимает.
— А что, Арсений для тебя чужой? Арсений – мой брат.
— И что? Что с того? Я что, должна ему простыни стирать и постель стелить? Я его не знаю. Ты привёл его, и я подумала, что он два-три дня поживёт с нами, чтобы пообщаться с тобой, и уедет.
— Татьяна, ты – женщина. Надеюсь на это. Так уж будь добра, возьми на себя женские заботы в доме. А если не знаешь, чем заняться, то спроси у Марфы Никитичны и у Домны Михайловны. Что потом будет – увидим. А у меня с Арсением сейчас свои дела.
Виталий говорил с женой, ничем не показывая, как его коробят её речи, отстраняющие её от интересов брата и стремящиеся показать, что Арсений ничего не значит «для них» – для неё с Виталием. После подлого уничтожения его семьи Антониной с родственниками он, оскорблённо воспринимая всякое слово и действие, разрушающие доверительность, не то, что не снисходил до разборок и «восстановления справедливости», а напротив, молча ставил глухой железобетонный забор и без сыра-бора1 выметал за него все покушающиеся на него отношения.
Последней своей фразой поставив точку в разговоре, хотя Татьяна намеревалась тему ___________
1Сыр-бор (разг.) – составное выражение пословицы «загорелся сыр-бор» (сырой бор, лес), подразумевающей начало такого конфликта переполоха, какого-либо шумного дела или интенсивного действия что даже «сырой бор» горит.
развить и поставить свои точки в ней, Виталий пошёл к двоим на сей час мужчинам в доме: к Арсению и Пантелею Ивановичу, чтобы разрешить вопрос священнодействия с пловом. Нашёл их, совместно распрягающих Серого, и сразу, сходу проинформировав их о покупках, и по-деловому стал выяснять:
— Товарищи, привёз я и котёл, и всё для плова. Где очаг устроим?
Пантелей Иванович ничего не знал о задумке, потому удивился сообщению и столь же удивлённо спросил:
— Какой очаг? Для чего? Наши хозяйки уж затеяли всяческой стряпни, да и соседи принесут.
Арсений под аккомпанемент вставок брата объяснил ему, что их собственный обычай от предков и из Азии не позволяет того, чтобы без своего угощения встречать гостей, а потому и наладились сварить плов. И тут же пояснил необходимость котла в дальнейшем.
Пантелей Иванович с пониманием принял их обычай – как свой, пращуровский. И с дальнейшими замыслами согласился, назвав их мудрыми: “Готовить общую трапезу на совместных работах – великое дело”. А вот насчёт очага – не будет ли опасности?
Виталий категорически успокоил его на этот счёт:
— Я – человек разъездной, потому у меня всегда с собой паяльная лампа и таганок специальный. Правда, под небольшой котелок. Но если выкопаем ямку и в неё установим лампу с таганком, а котёл на стенки поставим – будет полный порядок. Только котёл где-то помыть надо.
Пантелей Иванович улыбнулся Витальевой распорядительности и предложил:
— В бане можно его помыть.
— Пантелей Иванович, — вскинулся Арсений, — а не протопить ли нам баню? Чтобы и в дом нам чистыми войти, и по-банному поговорить. С вами вместе, как в прошлом году парились и беседовали.
— Что ж, святое дело – в дом чистыми войти. Сделаем. У брата Корнея, Царствие ему небесное, банька такая же скорая, — благодарно радуясь Арсеньевым воспоминаниям об их банных беседах, ответил Пантелей Иванович. — В таком разе ты, Арсений, поставь в загон Серого, а я накошу ему травы и покажу Виталию Тимофеевичу, где оборудовать очаг для котла. А потом баней займёмся.
Как сказали, так и поступили. Вскоре братья подготовили безопасное плововарилище и пошли совместно готовить баню. Дипломатические переговоры с женской половиной взял на себя Пантелей Иванович. Он убедительно объяснил женщинам, недоумевающим, как в этакий день можно о бане думать, что именно в этакий день и следует омыться. И известием, что Арсений с братом плов взялись приготовить на всю деревню, подивил.
Когда в бане обнажились, как то положено по банному уставу, Виталий принялся с придирчивым вниманием рассматривать крепкое тело Пантелея Ивановича, а потом, вбок склони голову, с глубоким интересом спросил:
— Уважаемый Пантелей Иванович, на вас немцы всё своё оружие испытали?
Арсений, проводя в прошлом году лечебные процедуры над гостеприимным хозяином, все шрамы на нём не только увидел, но и перещупал, однако от вопросов удержался. И сейчас он вслед за Пантелеем Ивановичем усмехнулся любознательности брата.
— Насчёт всего – не скажу, но то, что имелось у них в руках, Виталий Тимофеевич, использовали. Они, видите ли…
— Стоп-стоп-стоп! — вдруг возмутился Виталий. — Я уже говорил, чтобы вы ко мне обращались, как и к Арсению. Ещё раз назовёте меня по имени-отчеству, я прямо голым выскочу из бани.
— А можно, мы тебя Виталенькой станем называть? — спросил Арсений.
— Да хоть валенком, только по-свойски. Не в президиуме колхозного собрания сидим. А не примите это категоричное требование, так пойду я другую деревню искать, где меня по-доброму стану называть.
— Ну нет, уважаемый Виталий Тимофеевич, — весомо возразил Пантелей Иванович. — Никуда мы тебя и не отпустим. А вот ты нам отпусти этот промах – ты как брат нашего Арсения вошёл в нашу семью, и отныне будем по-родственному к тебе обращаться.
— Другое дело, — примирительно произнёс бузотёр; и вновь заинтересовался: — Так как же вы этих швабов-фрицев разозлили, что они весь свой боезапас в вас выпустили?
— Пойдёмте-ка на полки, а то стоим здесь неприглядные, — распорядительно сказал Пантелей Иванович; и там просветил Виталия: — Мы на самом деле разозлили немцев – похитили полковника с важным поручением от ставки их командования.
— Во как! — снова не удержался от восклицания неугомон-Виталий. — Вы что, на войне хищением чужого имущества занимались?
Пантелей Иванович засмеялся тихо и продолжительно, а Арсений упрекнул брата:
— Да успокойся ты, шут-ник. И помни: не всё о военных делах рассказывать можно, потому что многое до сих пор хранится в архивах под грифом «Секретно».
Пантелей Иванович и год назад отметил деликатность Арсения в том, что и как он, не задевая его личных страданий в той войне, говорил о долге солдата-человека идти в бой, в котором он может быть у окопа и сражён. И сейчас с тёплой благодарностью посмотрел на него, прежде чем ответить шутнику.
— Да, верно, ребята, не всё можно открывать и по сию пору. И та операция тоже не раскрывается, и все мы, участники, перед выступлением дали подписку о неразглашении. Но вкратце поведаю – вам можно… Обстановка на фронте сложная была и для нас, и для немцев. И мы, и они надёжно маскировали свои войска, проводили отвлекающие бои и вводили друг друга в заблуждение. У нас «Смерш»1, а у них охрана из эсэсовцев была, так что не пропускали никого ни к передовым эшелонам, ни к тылам. Война научила: раньше они лезли нахрапом, особо не скрываясь, а мы всё отступали, не успевая маскироваться и прорабатывать стратегические планы. А теперь изменилось всё: мы стали наступать, а для этого врага следовало в заблуждение ввести; а они оборонялись и тоже маневрировали постоянно, строили много ложных сооружений и надеялись нанести нам очередной удар сокрушительный. Но только их удары после Сталинграда и Курской дуги перестали быть для нас поражающими.
Я на ту пору командовал ротой фронтовых разведчиков, и мы глубоко в тыл ходили, и надолго, однако разгадать замыслов их командования не могли – ни полковые разведчики, ни другие армейские.
Но однажды появился шанс, и мы его не упустили… В Генштабе узнали, что в полосу нашего фронта из Берлина прибывает полковник с чрезвычайными полномочиями. Всю разработку плана по его захвату провели в Москве и даже подготовили всё необходимое там же, чтобы суетой приготовления на фронте не привлечь внимание вражеских агентов. А их было немало, в том числе при штабах армий. Даже эсэсовскую форму москвичи для нас пошили и документы сработали.
Наша подготовка к захвату началась с прибытием представителя Управления разведки. одевались в немецкую форму ночью и ночью отрабатывали все действия. Со временем у нас было туговато, но плюсом было то, что мы исходили территорию там вдоль и поперёк, насколько это было возможным, ещё задолго до этой операции. И представитель оказался опытным, подготовленным для таких дел. Со своим особым снаряжением.
Пошли двумя группами – первую, основную, я вёл; а на вторую, на которую ставилась задача отвлечения и последующего наблюдения за тем, как будут события впоследствии развиваться, назначили моего заместителя. В первой группе из девяти человек офицеров было больше, чем во второй, и трое, кроме меня и представителя, отлично говорили по-немецки; остальные сносно понимали немецкую речь и могли читать их документы. В общем, подготовились основательно.
Провели операцию – не буду вдаваться в её подробности за их секретностью – так, что ________
1«Смерш» (сокращение от «Смерть шпионам!») – название ряда независимых друг от друга контрразведывательных организаций в Советском Союзе во время Второй мировой войны.
пленённый полковник осознал своё положение, когда уже без транспорта по лесу бежали, а его несли на носилках – он был инъекцией снотворного отключен надолго. На связь мы почти не выходили, чтобы нас фрицы не могли засечь. Только при приземлении послали короткий знак «Ять», а когда похитили… «чужое имущество», — в отместку Виталию выдал Пантелей Иванович, с усмешечкой глянув на него, чем вызвал гомерический смех1 юмориста, — послали знак «Пять».
Группа поддержки сымпровизировала нападение на машину – в неё рядом со спящим адъютантом полковника посадили другого пленного фашиста, надев на него полковничий мундир вместе с его документами, сфотографированными перед тем представителем, – он вообще всё фиксировал на плёнку, да и помогал нам существенно. И в портфель положили сфабрикованные в Москве документы, оставив для надёжности в нём подлинный приказ о награждении командующего немецкой группировкой. А потом в машину бросили гранату – это уже когда мы отошли подальше, так что пока эсэсовцы разобрались, что к чему, мы приблизились к передовым позициям.
Однако мы-то шли-бежали пешком, а они на бронетранспортёрах за нами погнались и настигли, когда мы, переобмундировавшись в своё, намечали место перехода – нас ждать должны были, но вышло как всегда: что-то перепутали наши проводники из пехотных сапёров или в темноте заблудились. В общем, опоздали они.
Началась перестрелка, ранили меня в ногу, и бежать я уже не мог. Приказал группе с пленным прорываться – благо, на перестрелку явились проводники, – а я остался с двумя автоматами, с двумя пистолетами да с гранатами. Для фронта пленный полковник с его картами и документами ценнее капитана, хоть и разведчика фронтового. Двое ребят со мною хотели остаться, но я запретил и думать – хоть один, хоть трое, а не выжить в бою с обозлёнными эсэсовцами. Тут главное было задержать их хоть ненадолго.
Получилось у меня отвлечь в сторону «швабов-фрицев», — опять же озорно глянув на Виталия, проговорил прозвище немцев Пантелей Иванович, — и продержать их там минут пятнадцать. Но тем не менее они, как вот Виталий определил, весь боезапас выпустили в меня: и пули и гранаты. И окружили, живым собрались взять, да остановились – увидели гранату в руках: разведчики в плен не сдаются, потому что позор великий, и много знают, а пытки для них самые жестокие. Спасли меня мои ребята с окопными бойцами. Оставили полковника с представителем в ротном блиндаже, а сами кинулись обратно. А из окопов целый батальон стрельбу поднял, даже со своей артиллерией. Да так, что немцы первую свою линию покинули.
Но всё же майор-эсэсовец меня дострелил. Когда увидел гранату и понял, что не взять живым разведчика, заявил мне по-своему: “Ты, русский офицер, уже мёртвый офицер”, — и выстрелил из браунинга. Однако и сам стал мёртвым – срезал его наш автомат.
А потом в серпуховском госпитале, спасала Марфа Никитична, сестричка Марфушка. Ещё на фронте мои разведчики и другие офицеры и бойцы своею кровью поделились со мною, а в Серпухове много операций сделали, чтобы металл вынуть, раны зашить (только малый осколок в голове остался – не было такого оборудования тогда, да и не мешает он мне). Но выздоравливалось мне трудно. Главное сделала Марфушка – она и днём и ночью ухаживала за мной: всё свободное время отдала, хоть работала и в школе учительницей, и в госпитале медсестрой.
Пантелей Иванович, закончив повесть о том, как стал прошитым пулями и осколками, замолчал с тихой улыбкой радости сквозь грусть воспоминания. Молчали и слушатели. До тех пор, пока неугомонный Виталий не разрушил тишину откровения:
— Нет, брат, ты не прав.
— В чём это я неправ, — удивился Арсений обвинению, ни к селу ни к городу в него брошенному.
— В том, что местом моей поэме ты определил штаны – в мусорном ведре ей место. И _________
1Гомерический смех (греч.) — неудержимый, громкий хохот. Часто используется для обозначения смеха над чем-нибудь крайне несуразным или глупым. Возникло из описания смеха богов в поэмах Гомера «Илиада» и «Одиссея».
вообще: навряд ли есть такой писатель, который показал бы правду и глубину того, что в войну происходило.
Виталий, и напрягаясь, не сумел вспомнить никого из писавших в разные времена о войне, кто глубоко и полновесно сумел бы показать совершённое в эпизоде, рассказанном разведчиком, командиром роты Пантелеем Ивановичем, его группой. И жертвенность их великую.
А он, Пантелей Иванович, сейчас спокойно сидящий на банном полке рядом с ними, людьми из послевоенного поколения, сорок пять лет назад, сам уверенно шагнул в смерть. Шагнул потому, что за ним стояли сотни тысяч бойцов, которые выживут или погибнут – это зависело от того, будет ли завершено задание командования по захвату фашистского полковника, чтобы раскрыть позиции и планы врага и узнать то, что врагу уже известно о положении и о состоянии советских армий и дивизий. От него одного в тот миг зависело в том числе и насколько ускорится или замедлится сама Победа над Германией.
Что он мог противопоставить полусотне эсесовцев? Врагам, вооружённым не только автоматами, но и скорострельными пулемётами МГ-42 и гранатами с рукоятками, которые и лёжа-то можно далеко бросить, не говоря уж о броске из-за дерева. А у него, советского капитана, были пара автоматов и гранаты-лимонки: и бросал их он только из положения лёжа – то есть способен был кинуть гранату раза в два, а то и в три ближе, чем немцы.
Он смог противостоять только мужеством, великой ответственностью за исполнение долга офицера Советской Армии, честью русского воина.
А его сослуживцы, его разведчики? Они тоже – каждый со своей судьбой, с совестью своей, но с общим долгом. Каждый из них выполнил роль в выполнении чрезвычайно ответственного задания – задания даже не фронтового командования, а самого Генштаба. И они также осознанно шагнули вслед за командиром в смерть, лишь бы не оставить его одного на расправу гадам, в то время как они благополучно, прикрываемые им, будут к своим уходить. И потом бросились спасать и спасли командира – о них ведь тоже следует написать: обо всех вместе и о каждом в отдельности, потому что каждый – это человек во всём, что он есть, это сама жизнь…
И сохранение тайны, секретов операции до сих пор, спустя десятилетия после войны – ну кому они нужны, эти секреты, здесь, в деревеньке? Кто может ими воспользоваться?! А он хранит, исполняя Закон и Присягу. И вряд ли кому рассказывал то, что доверил им, Виталию и Арсению. Сыновьям?
Разве что нечто существенное знает Марфа Никитична, его Марфушка, прикасавшаяся к каждой его ране, слышавшая его бред, когда он впадал в бессознательное состояние – а с такими ранами он, несомненно, полмесяца не приходил в себя, он не мог не вскрикивать, не говорить в бреду, в горячке раскрывая тайное. Так что она наверняка знала, но, верная мужу, тоже никому не открывает то, что нельзя открывать.
Нет, не встретилось такого писателя в большом списке Витальевой художественной и публицистической литературы. Потому он так безжалостно и расправился с «поэмой» со своей, что после услышанного она даже его самого покоробила.
Пантелей Иванович глянул на собеседников, не страждавших в военную пору, в боях, а знавших о них по книгам и по фильмам, однако ничего не стал говорить на Витальеву сентенцию. Но понял его – за насмешливыми репликами подспудно много мудрого. И поняв, оценил достойным его брата Арсения, кому не зря раскрыл скрываемое.
— Пожалуй, всё же один такой писатель есть, — после паузы задумчивости заметил Арсений. — Александр Бек1, военный писатель. В твоей библиотечке, брат есть его книга ___________
1Александр Альфредович Бек \родился в семье генерала медицинской службы. В Гражданскую войну в 1919-ом году служил в Красной Армии на Восточном фронте под Уральском, был ранен. В Великую Отечественную вступил в Московское народное ополчение, в Краснопресненскую стрелковую дивизию; участвовал в боевых действиях под Вязьмой в качестве корреспондента; дошёл до Берлина. Самая известная книга А. Ф. Бека Повесть «Волоколамское шоссе». Она была написана в 1942-ом - 1943-ем годах. Главный герой повести – Герой Советского Союза старший лейтенант Бауыржан Момыш-улы, командир батальона, и его солдаты. Продолжение этой повести написано в 1960-ом году: повести «Несколько дней» и «Резерв генерала Панфилова».
о битве под Москвой – в ней он сумел настолько откровенно и психологично представить бои, что Константин Симонов назвал её лучшей о войне. Читали ли вы её, батюшка?
— Нет, не доводилось. Мы, фронтовики, редко говорим и мало читаем о пережитом.
— Я эту книгу и для мирного времени рекомендую – настолько в ней раскрыта душа человеческая, — сказал Виталий. — У меня она имеется; и, если позволите, я дам вам её почитать – оцените, как фронтовик и как знающий людей. И Павлу, начинающему жизнь, полезной будет.
— Ну что ж, благое дело – оно всегда и во всём благое. Однако немного отдохнуть от пара надо бы.
В предбаннике Виталий поинтересовался:
— За ваши труды боевые звание Героя Советского Союза полагается. Не представили?
— Вручили орден Красного Знамени – тоже высокая награда. А в госпитале товарищ по палате майор Анисимов, как и ты, Виталий, также поинтересовался, почему не Звезду. И сам же себе ответил: потому, видать, что я откровенно верующий. А мне вера и долг исполнять помогала, и доверенных мне бойцов-разведчиков сохранять в боях. Ни на какие Звёзды не променяю я веру и служение Господу… Но главную награду я в госпитале обрёл – Марфушку. Она не только спасла меня, но и многое другое для меня сделала, и одно святое дело сотворила. И со мною сюда приехала, в общину староверов, в маленькую деревушку – после города-то. Но об этом другим разом в таком же уединении поведаю вам, чтобы и правнуки наши о ней знали. — Произнося последние слова он посмотрел на Арсения – тот понял, кивнул согласно; сам же Пантелей Иванович проговорив признание и обещание, призадумался, вспоминая, и воскликнул: — А ведь совсем молоденькая была – немного старше Настюшкиного возраста сейчас! Помнишь, Арсений дорогой, как после росяного купания они обе вышли – я ж тогда Настюшку за Марфушку принял. Была точь-в-точь такая же.
— Я помню, батюшка. И как они вышли – две феи-красавицы, и ваш восторг, и мой с вашим восторг. Всё сказочно было, хоть Настенька и думала, что только она в сказке в ту пору жила.
Пантелей Иванович покивал головой, а Виталий с чёрной завистью смотрел на обоих. Добили его слова:
— Марфушка спасла меня и стала моею суженой, а ты спас Настюшку – и она стала твоею. И шли они, в самом деле, словно из рассветной былины.
— В росах, значит, купались, с феями лесными встречались,.. — с горькой горечью в голосе простонал обделённый счастьем Виталий. — А меня, слава Богу, хоть пожалели да в баню взяли,. Ни звать меня по-родному, ни в росах с русалками купаться – не для меня...
Пантелей Иванович с Арсением откровенно расхохотались над его горем, и их смех с радостью воспоминания о рассветном событии на поляне ярко диссонировал с унылым нытьём Виталия с его демонстративными завидушками.
Из-за двери предбанника прозвучал голос Марфы Никитичны:
— Вы там моетесь или мёд-вино распиваете? Не иначе как что-то батюшка Виталий Тимофеевич говорит, а вы смеётесь так, что Серый вот-вот ржать начнёт.
Ответный взрыв дружного мужского смеха заставил и её завеселиться. Отсмеявшись, Пантелей Иванович признался ей:
— Ты, Марфушка Никитична, как сквозь стены нас увидела. Да уж, наш Виталий не только Серого, но и стоячее болото смеяться заставит.
И новый хохот. Марфа Никитична, сама смеясь, пошла обратно, высказываясь то ли им, то ли самой себе: “Ну чисто мальчишки собрались”.
Ей было радостно за своего Пантелеюшку, радостно слышать его веселье – давно он всё больше задумчивый да загрустивший ходит. Прежде внучкина болезнь горем ломила, а только вырвались из неё, едва посветлело в душах, в Михаиловой семьи из-за пустоты в ней бездуховной раздоры усилились, и Мария на Настюшку после поездки в Ковригино взъедаться стала, третируя, до слёз доводя. Сама лишь Настюшка-ласточка радует. А тут с возвращением их Арсения, как воздуха целебного глотнул полной грудью: и детей катал-светился, и по двору что делает – всё с песенкой, а вот и в бане как на празднике.
Над Пантелеем Ивановичем трудились в два веника, от души вкладываясь в парную процедуру для старшего сотоварища по банным полкам. А потом Виталий и Арсений друг друга обихаживали, не позволив прикоснуться к веникам ветерану, открывшему, как его, защищавшего Родину, расстреливали, забрасывали гранатами озверелые фашисты, на него одного навалившись большим скопом.
Вышли из чистилища светлые душой и телом, жизнерадостные, общаясь дружелюбно и между собой, и с другими, кто подходил к ним выразить русское “С лёгким паром”. Эта баня напомнила Пантелею Ивановичу и Арсению их сокровенное прошлогодних парилок, расширив и углубив его; и притом ввела в некое особое сообщество Виталия – оттого и было у всех троих ликование.
После омовения чай полагается, как водится, а к чаю ещё что существенное следовало приложить, поскольку завтрак был ранним, а время уже к полудню и трудились немало.
Потому и с семьёй Сухановых, срастившейся с семейством Пантелея Ивановича, сели в новообретённом Арсением доме обедать и по-свойски отметить переселение Арсения в деревню Лебеди: община-то когда ещё – повечеру лишь – соберётся!
Перед трапезой Арсений после традиционного молитвословия Пантелея Ивановича на благословение обеда впервые в этой среде произнёс свою молитву странника, удивившую лебединских православных, поскольку в уставе Церкви она не значится:
— Господи, благослови нас, путь наш к Тебе, работу нашу во Славу Твою и Любовь нашу. И путники, праведно к Тебе идущие, да присоединятся к нам и воссядут за сей стол и возрадуются. И Ты, Господь, буди среди нас! И раздели хлеб насущный, ибо только Ты можешь малым многих накормить! Да насытимся мы хлебом Твоим из рук Твоих, Словом Твоим из уст Твоих и, утолив жажду духовную живою водою Твоею, спасёмся к Жизни вечной на Земле и на Небесах. И воспоём со ангелами: “Слава Тебе, Господи, Утешителю, Духу истины везде сущему, всё исполняющему, Сокровищу благих и Жизни Подателю! Слава Тебе, Господу, ныне, и присно, и во веки веков! Аминь”.
Пантелей Иванович взглянул на Арсения, но ничего на его содержательное прошение не стал говорить, а кивнул головой и перекрестился. Как и другие, и даже назирательница строгая, сдержавшая и женское любопытство, и назирающее правило1, оставив вопрос на после трапезы – негоже обсуждать молитвы не в урочный час.
Удивление, – а у Домны Михайловны и недоумение, – Арсеньева молитва вызвала тем, что он нарушил… – что нарушил, непонятно, но новизна, внесённая им, не по правилу. По укладу Церковному в молитвах, выражая веру, на трапезничание призываются ангелы и те святые угодники, что таковыми признаны Церковью и общиной. Они, Силы Небесные, осуществляют и связь с Богом, Отцом и Подателем благ, ибо вкушение пищи – не просто физический акт насыщения, а и с Богом общение. Арсений же призвал к трапезе Господа – как же теперь восприниматься с Ним за одним столом?
Этим и была озабочена Домна Михайловна – хоть и от Арсения исходит, а непривычно и тревожно. Тем не менее обед прошёл в положенном уставе: в уважительности к дому, к его хозяину и в молчании.
Впрочем, Арсений хозяйское место не занял. Происходила семейная трапеза – вновь за столом близкие ему, не хватало лишь Николая и Александра для уже привычной Арсению родственной полноты – а потому во главе стола он для Пантелея Ивановича, старейшины, определил место. Остальные расселись как и за вчерашним ужином.
Но чай позволил беседу, и Пантелей Иванович, опережая нетерпеливый пристрастный назирательский расспрос, первый заговорил о молитве:
___________
1Правило – требование для исполнения неких условий (норма на поведение) всеми участниками какого-либо действия. Молитвенное правило (келейное правило) в Русской православной церкви – обязательная последовательность молитв, регулярно совершаемая верующими самостоятельно дома в семье, в монастырской келье или в ином месте.
— Твоя молитва, дорогой Арсений, содержит глубокий смысл: призыв к Господу дать хлеб и воду духовную идущим к Нему: и самого Творца призывает трапезу разделить. Чья она, откуда она у тебя?
— От Пути моего, — кратко ответил Арсений.
— Ты в пути, пока ходил, её обрёл? В ижевской Покровской общине? — уточнилась Домна Михайловна.
— Тот путь, что прошёл я в странствии, – лишь малая часть моего Пути к Господу и с Ним, Домна Михайловна. И в Ижевске такой молитвы нет.
Снова, как вчера, вопрос с непонятым ответом на него повис в воздухе: о каком таком своём пути речь ведёт Арсений, коль странствие – всего лишь его составная часть?
— Каждому назначен свой Путь к Богу, где бы и как бы он его ни проходил. Даже не выходя за пределы деревни и даже двора своего, — разъяснил понятие Пути странник.
Это краткое разъяснение опять-таки не помогло, и молчание ответом ему было: как иметь свой путь, не будучи избранным для пути Господня? Обыденные людские дела не могут быть следованием к Господу, они исполняются лишь в потребу телесную; а в молитвах – обращение людей о прощении грехов, о даровании им блага, защиты, помощи. А Арсений, и видя их затруднения, не стал говорить большее – время придёт, и знание возникнет само.
Анастасия вспомнила прошлогодний разговор Арсения с нею – тогда он сказывал, что они идут по большому пути. Правда, тогда не разъяснил всего, что имел в виду, но и сейчас она не решилась вставить замечание или вопрос.
Домна Михайловна, не обретя ясности в одном, решила получить её в другом хотя бы:
— Арсений, мы, садясь за трапезу, призываем ангела. И каждый пришедший говорит сидящим за столом: “Ангела за трапезой!”, на что ему отвечаем: “Незримо предстоит!”. А что теперь отвечать вошедшему на его пожелание?
Арсений улыбнулся, перевёл взор на Пантелея Ивановича, предоставляя ему ответить озадаченной назирательнице.
— Коли так, коли мы с Господом, значит, и отвечать нам надлежит: “Господь с нами!”, — представил новую формулировку уставщик общины, как само собой разумеющуюся; и с улыбкой спросил: — Так ли говорю, Арсений?
— Да, Господь с нами. Ведь мы в Его воле, Ему мы и служим, Его хлеб едим. И Он и разъяснит и подскажет, если недоразумение приходит, — уточнил Арсений; и обратился к Оле и Лене за поддержкой: — Верно, девушки?
Сёстры синхронно прыснули, прикрыв ладошками радостные личики, и закивали. Им очень импонировало, что Арсений – их дядя Арсений, – чьё появление в деревне всех и всё переворошило, обращается к ним, улыбается им, включает их в разговор. И при этом в нём они видели не только спасителя их бабушки, но и чудесника, делающего мир вокруг них и для них иным: живым, добрым, расцветающим.
— Ну вот, если Оля с Леной согласны, значит, мы добрые христиане и никак иначе, — породив общее веселье, резюмировал Арсений.
***
Селяне подходили посемейно: то порознь, то группами. В складчину или какая семья в особицу несли-вели с собой что-нибудь, в чём нуждается доброе хозяйство: кто доставил пару куриц с обрезанными крыльями, чтоб не сбёгли, или цыплят; кто – гусыню; от кого-то – целое семейство гусиное; Кормильцевы привели двух коз с парой козлят; Метелевы – трёхмесячного поросёнка… И пустовавший без живности двор в короткий час заполнился гагаканьем, писком, блеянием, меканием, хрюканьем. С миру по животине – а Арсению целое богатство, какое и за год не всегда обретёшь. Возись, новосёл, и радуйся.
А хозяйки несли ещё заполненные яствами корзины, банки с мёдом, с простоквашей да со сметаной; кувшины с квасом, с ягодными напитками.
Лутовитины вклад животным поголовьем не сделали, но оно имелось в виду в качестве приданого внучки – Пантелей Иванович с Марфой Никитичной, обсуждая её замужество с
Арсением, решили подарить ей двухгодовалую телушку. Для того её выделили и растили, хорошо откармливая и не объясняя сыну и снохе, для чего она содержится.
Арсений, принимая дары, сначала растерялся – такого доброго приятия он не ожидал, хотя отдавал своё без раздумий и без помышления о возмездности. Привык не встречать особой сердечности людской ни в жизни, ни в странствии своём, то и дело сталкиваясь со скаредностью, с тем, что не принимают, не дают кров, отказывают в хлебе. А тут – от всей души, враз, почти всей деревней позаботились о его новой жизни. Радость благодарности им выразилась в голосе, волнительно и глубоко-душевно зазвучавшим, когда, принимая дары, он отвечал привносящим в его бытие.
В приёмке и устройстве пищаще-блеющего и прочего поголовья активно помогали все наличествующие Лутовитины, Сухановы и брат, смотревший на суету с добрым юмором, но не смевший высказываться.
Почти последним пришёл Панкрат Матвеевич – он пришёл как-то боком, чуть ли не согнувшись, – и принёс молодую гусыню и петуха – самого заметного в Лебедях ярким окрасом и голосистостью.
Когда передавал птиц Арсению – непременно ему хотел отдать, – его руки дрожали; и голос трепетно звучал при сопровождении подарения словами: “Что за двор без хозяина и певуна?”. Демьян Прокопьевич, заметив его странное состояние и дрожь в руках и голосе, засмеялся:
— Что, жалко расставаться с петухом? Как же это Клавдия-то позволила тебе унести его со двора?
— Не жалко, — расстроено отозвался Панкрат Матвеевич на каверзное метелевское и, глядя на назирательницу, пояснил: — Клавдию я… вожжами…
Народ поразился: чтобы Панкрат да свою злюку Клавдию высек! да на старости лет! да вожжами! Домна Михайловна укорила:
— Не к тому я тебе сказала вожжи в руках держать, чтобы сёк, а к тому, чтобы в дому своём правил, да Клавдию-жёнку в строгости соблюдал. Ну а что ты содеял – знать и тебя допекла. А за то, что дары принёс – благодарность тебе.
Аграфена Павловна, то ли укоряя Панкрата Матвеевича, то ли сожалея ему, сказала:
— Давно у нас таково не было. На моей памяти Иван Михайлович по молодости высек жёнку, а с той поры не было тово.
Старец Морозов засмеялся:
— Да, было, было дело. Правда, я и сам уже забыл о том, да Аграфена Павловна вот напомнила. Сперва меня отец кнутом отхлестал за поблажки молодой жёнке, а потом я её.
Селяне подхватили его смех шутками и из деликатности ли, по иному ли основанию – мало ли у кого что в дому бывает – никто ничего Панкрату Матвеевичу не сказал. Могли бы и старшие Кормильцевы поправить старейших, признавшись, что после морозовской высечки и в их роду тоже произошло событие. Да совсем необычное. Одна молодая сноха в семье всё взбрыкивала, а на добрые нравоучения совсем дурила. Так её старшие снохи увели в лес, привязали к дереву, а потом мужу её молодому велели: “Иди, найди красулю свою в лесу. Да не просто найди, а возьми плеть да высеки её так, чтобы лежать не могла. Не сделаешь – мы, бабы, тебя в лес уведём и высечем”. Пошёл он, а там его любезная, к дереву привязанная, рыдает: и высечена, и зверя боится, и комары кусают. Обрадовалась суженому, думала – развяжет. А он пороть её стал: сначала несильно сёк, жалел, а когда та орать на него принялась, разошёлся…
Этот случай Кормильцевы в тайне хранили, но всем вступающим в пору молодости передавали как наказ и предупреждение – смотрите, и с вами то же будет, коли что. Улыбнулись, переглянувшись Илья Гаврилович с Игнатом Кирилловичем и со своими семьями, и промолчали – тайна родовая. Пусть лебединцы считают, что у них-то завсегда благость в семьях.
Панкрат Матвеевич, спознав, что то в давние лишь времена да и то в молодые годы в Лебедях мужик жёнку порол, а он вот на смех людям в старости, сильно заскорбел душою. Отошёл в сторону, чтобы соседи не видели горе его, и одна только мысль заполнила его: “В молодости… В молодости… А я – в старости… Вся жизнь прошла как окаянная…”.
Селяне, сдав крылатую и копытную живность и прочие приношения для хозяйства, яства и напитки для пиршества, стали рассаживаться за столы, уже поставленные почти по всему двору буквой «П» и накрытые скатертями старинными, домоткаными, от матушки и даже ещё от бабушек Пантелея Ивановича оставшимися.
Много народу на новоселье собралось, хотя не полными семьями пришли – старейшие, семейные молодые да по праву Настя и Оля с Леной – на подношение перемены блюд. Щенникова со Скороходовой, как и ожидалось, не явились; Овиновы тоже не явились – и поняли, что не ко двору придутся, мешок свой увидев не принятым; и не собирались, ибо не пожелали принимать призыв пришлого поднимать разрушенное; не пришли и Сергей Поликарпович Поленов с Сыромолоткиным Иваном – по тем же резонам. Марья осталась дома с детьми малыми – Арсений отныне соседствовать будет с Поленовыми, так она за Аграфену Павловну не убоялась, отпустила без своего присмотра.
Пришли селяне и селянки в принятых от старины одеждах, в основном,– праздник, как никак, среди обыденности, да день субботний, в коий службу-молебен свершать надобно. Рассаживались согласно узаконенному традициями местничеству1 – по чину в деревне и по возрасту – от почтенных к младшим. И по уставу: мужчины по правую руку от хозяина разместились, женщины – по левую (уже по этому застолью этнографам и фольклористам можно целые трактаты насочинять).
Молебен предтрапезный был длительный: согласно правилу, чем большая и обильнее трапеза, тем больше молитв произносится. Да ради того же дня субботнего, когда службу Церковную правят. Так в совмещении событий: вечерни2, прибытии Странника и решения важного в жизни общины вопроса дальнейшего жития сложилось молебствование. Ради такого были вынесены образа и подняты над вратами, роль которых исполнили задние хозяйственные ворота.
Молитва следовала за молитвой, крестились между ними все быстро и кланялись все в лад и быстро. Арсений, предпочитающий общаться с Творцом духом, а не словом лишь, не успевал за молитвенным речитативом уставщика и не всегда в такт со всеми крестился и кланялся. Аналогично и Виталий, хотя он был более скор в реакциях и успевал замечать мгновения взмахов рук для крещения и движения тел для поклонов...
— Скажи слово, Пантелей Иванович, — предложил Демьян Прокопьевич, когда народ уставший насытился и самим принесённым, и здесь приготовленным, дивясь неведомому плову – новому яству в русской деревне. — Ты у нас уставщик, да всех детей и внуков наших учил, так тебе есть, что молвить нам, миру лебединскому православному.
Пантелей Иванович поднялся, поклонился миру лебединскому православному на обе стороны застолья и перекрестился:
— Вчера напомнил Арсений Тимофеевич слова мои, год назад сказанные о деревне нашей, о людях наших – о вас, сородичи и соседи. Правда в тех словах моих – такими вы являете себя в делах и в божеском служении. Но тогда же, в те дни, говорили мы с ним о том, что мешает нам самим, и прочитал он стихотворение китайского мудреца: посадил мудрец тот орхидею, а вместе с нею полынь выросла. И в затруднении он оказался: полить орхидею, так и полынь питаться станет, а вырвать – так со злыми корнями и доброе может повредиться… Просил я тогда совета у Арсения Тимофеевича, как же нам-то быть, чтобы худое в жизни нашей удалить, не затронув доброе, но отказался он нам разъяснять, велев __________
1Система местничества была основана на критериях знатности происхождения (чем выше стояли предки претендента, тем более высокий пост в государственной иерархии он мог занять). Помимо знатности лица (принадлежности его к определённой фамилии) учитывалось и положение претендента внутри своего рода.
2Вечерня – церковное последование, сохранившееся от ранних веков христианства во всех исторических церквах.
самим у себя и у жизни своей спросить. Задуматься заставил.
— И что же надумалось тебе, Пантелей Иванович? — спросил старец Морозов.
— Что надумалось? Вот вчера мы осудили ижевских собратьев наших за то, что они свою греховность оправдывают, да сами ж мы не таковы ли? Вслух того не говорим, а что в делах наших? Как поём мы: “Послал нас Господь Бог на трудную землю, велел нам Господь Бог трудами кормиться, велел нам Господь Бог хлеба севати и хлеб воскушати, и правдою жити, а зла не творити. Дает нам Господь много, нам кажется мало. А на втором пришествии ничто не поможет: ни сребро, ни злато, ни цветное платие, ни друзья, ни братья. Только нам пособит, только нам поможет милостыня наша от праведных трудов, пост и молитва, слезы, покаяние душам на спасение. И всё то мы знаем, и всё то мы помним, да доброго не делаем, что Бог нам наказует в писании Божием”.
Пантелей Иванович привёл в назидание селянам часть духовного стиха «Праведное солнце. Плач Адама» из пятнадцатого, по меньшей мере, века – распространённого и на юге, среди прикубанских казаков, а в Лебедях воспеваемом в назидание подрастающим да и в напоминание их родителям уже и престарелым.
— Ох, верно сказываешь. И то верно, что поём: знаем Закон Божий да не блюдем его, по себе, под свои нужды толкуем, — воскликнула Домна Михайловна.
Осознав прошлым годом свою греховную ошибку, Домна Михайловна стала ещё более строгой назирательницей в общине и при ней уже не велись пустые разговоры и – тем более – оскверняющие души оговоры. Сурово, как сама по-новому поняла и восприняла Христовы наставления, выговаривала виновника, невзирая на родство и на возраст его.
— Ошибки и грехи наши сами вырастают из нас, как та полынь, что подле цветка возросла, — продолжил свою речь-проповедь Пантелей Иванович, качнув головой Домне Михайловне в знак согласия: — А на добрые дела подвигаться надо. Вот и почтенный наш Иван Михайлович указал, что Арсений Тимофеевич подвигает вернуться к пращуровым строгостям в житии нашем, чтобы по правде жить. И на то, что трудное это дело. Однако если мы взвалим на себя великое общее дело, само делание – возрождение скита нашего – станет очищающим для душ наших. Будут и тягости, будут и противления, но они-то и покажут нам самих нас и помогут нам всем и каждому из нас очиститься и возрасти в праведности. И оставим мы злобу, воспримем кротость, возлюбим нищих, убогую братию, накормим голодных, напоим жаждых, обуем босых, оденем нагих своим одеянием.
Внезапно речь Пантелея Ивановича прервалась пением стиха «Плач Адама» от начала его и в гармонии со сказанным:
Праведное солнце в раю воссияло,
Весь рай осветило, все райские кущи.
Расплакался Адам пред раем стояше:
“О раю, мой раю, пресветлый мой раю.
Мене ради Адама, сотворена быша,
Мене ради Адама — заключена быша.
Евва согрешила, Адама прельстила,
Весь наш род отгнала от раю святаго.
Себе помрачила, во тьму погрузила”.
Адам вопияше к Богу со слезами:
“О Боже милостивый, помилуй нас грешных.
Увы мне грешному, увы мне беззаконному!
Архангельского гласа уже я не слышу,
Райския пищи уже я не вижу”.
Возговорит Евва, ко Адаму глаголя:
“Адаме, Адаме, ты мой господине.
Не велит Господь Бог земным в раю жити.
Послал нас Господь Бог на трудную землю.
Велел нам Господь Бог трудами кормиться…
Это Николай Суханов, возбудившись приводимыми словами духовного стиха-песни, переглянулся с сидевшим рядом Иваном Метелевым, поднялся и запел, а Иван подхватил. Голоса деревенских запевал прервали серьёзные размышления крестьян, присоединили к воспеванию плача Адамова и обязанности православных жить воистину по-христиански.
Крестьяне пропели тот текст, что проговорил Пантелей Иванович, поддерживая идею Арсения об исполнении заветов и законов, бездумно-запросто произносимых в речах, но забываемых в делах и в отношениях.
Живое духовное пение, вероятно потому, что непроизвольно приурочилось к важному для лебединцев событию, звучало глубоко, с чувством открывшейся и осознаваемой ими ответственности за свою дальнейшую жизнь – ведь они обличены только что и призваны обратиться «лицем ко Господу».
…Ой, вы гробы, гробы — превечныя домы!
Сколько нам ни жити, вас не миновати.
Тела наши пойдут земле на предание.
Души наши пойдут по своим по местам.
Богу нашему Слава, честь и держава.
И ныне и присно и во веки веком. Аминь.
Стихотворение-песнопение явилось неожиданностью даже и для Арсения, впервые его исполнение староверами слышавшего. До сего времени ему довелось слушать их лишь в университетских магнитофонных записях. Когда он уходил из деревни год назад, до его слуха донеслась от подворья Пантелея Ивановича какая-то песня, но была ли она духовная или же обычная – бытовая радостная, – он не разобрал из-за дальности. А главное, из-за своего тоскливого состояния в тот момент.
И голоса Суханова и Метелева Арсения удивили. В общении они не демонстрировали их вокальные особенности, звучавших обыденно, спокойно и уверенно. А сейчас в пении торжественного стиха, пение их оказалось столь сильными и красивыми, что даже когда вся община пела, дуэт Николая и Ивана выделялся слаженной мощью баритонов.
А Виталия с Татьяной, не общавшихся таким образом со староверами, оно вынесло за пределы восприятия яви, реалии.
Татьяна с удивлением слушала хор, удивляясь самой возможности того, что на Земле есть, оказывается, места, где по-серьёзному происходят и религиозные события, и старые бытовые сцены; и церковные песни поются для своей души; и не в качестве демонстрации фольклора только исполняются обряды, застрявшие в памяти беззубых старух.
Для Виталия, впервые слышавшего духовное пение не в храме, а в бытовых условиях, прозвучавшее воспринималось оригинальностью. И в то же время исконностью. В родных киргизстанских сёлах и в городах, в приютившей его Удмуртии народ в коллективных попойках поёт народные песни; а в последние годы полустихийно, но под протекторатом властей начали создаваться доморощенные коллективы и устраиваться районные смотры самодеятельности где наряду с новыми поются старые песни, отражающие исторические события, оставившие свой, порой кровавый, порой радостный, след в судьбе всей страны и в судьбах каждого её гражданина.
Но чтобы исполнялось духовно-торжественное не из репертуарной начинки концерта, не под хмельным стимулом, а – как сейчас – для своей жизни! Он как бы провалился во времени и в пространстве в то пращурово существование, что жило в нём генетической памятью. Не умерла, оказывается, жизнь предков на Руси, а продолжается из поколения в поколение живым ручьём. И никто из несущих её в себе не тяготится ею, не стремится к развращающим соблазнам европеизации – притом что прогресс не обходит и их в лесах затерявшуюся деревню.
Виталий смотрел на поющих, на лицо Арсения и видел в нём дивное для себя: его брат воспринимает деревню как нечто естественно необходимое России, как один из родников её, что сам он не чувствует себя в этой деревне чужестранником, случайно оказавшимся в ней, а напротив он является полноправным, полноценным её жителем, её частью. Нужной ей. Как, когда сумел он жизнью своею так влиться в жизнь самобытного селения?
Ему захотелось стать ещё ближе к Арсению, чтобы так же ощущаться необходимой частичкой Лебедей. Ведь судьба его, одного с Арсением, рода сопричастна всему в давние годы происходившему на Руси. И надо, должно ему стать сопричастным происходящему сейчас здесь – так он плотнее войдёт в душу рода своего же, в его исконность.
Поющие, в Божью правду погрузившиеся, и себя в ней как в зеркале рассматривавшие, не услышали прокативший по улице автомобиль – это вернулась из Ковригино семья Михаила Пантелеевича. Машина двигалась, не шумя, – деревенские водители, спускаясь со взгорья, выключают двигатель: до конца деревни по инерции можно доехать, так чего ж бензин зазря переводить.
При въезде, когда автомобиль от перекрёстка свернул на дорогу, проходящую через Лебеди, взору пассажиров представилась вся улица, и Михаил Пантелеевич сразу обратил внимание на то, что малышня толпится у ворот дома покойного дяди Корнея. Подъехав ближе, услышал пение стиха, который нельзя петь праздно, а только в часы осознания и принятия Божьей воли.
Он понял, что событие, ради которого готовился этот дом, произошло. Что Арсений вернулся. Душа его дрогнула, и сердце непроизвольно заторопилось – прибыл тот, кто его жизнь изменил, кто вернул счастье его дочери; тот, кто таинственным образом появился в его отсутствие и так же таинственно исчез, когда он с семьёй вернулся от моря. И снова появился, когда он с тою же частью семьи – без Настеньки – уехал к тестю, через силу с ним примирившись после разговора отца с родными об истинной причине несчастья, на юную Настеньку обрушившегося и – через неё – на всю семью.
Михаил Пантелеевич знал из переписки, что Арсений уже возвращается, что в пути находится; но не сообщил странный путник дату возвращения. Потому уехал в Ковригино с сыном Павлом за женой и дочками, да подзадержался в тестевых хозяйственных делах. Что же это означает? Почему всё свершается в то время, в те дни, когда он покидает отчий дом? Неужели недостоин? Неужели нечист, грех несёт в себе? А если несёт, то каков тот грех, в чём он, насколько велик?..
Мария Трифоновна тоже увидела движение у недавно ещё пустовавшего двора – ей пришлось в нём огород сажать и красить наличники. Причём ни свёкор со свекровью, ни муж не открыли ей истинное назначение доселе пустовавшего дома. Оттого она считала дом своею собственностью – она думала, что её свёкры, наконец, надумали отделить сына Михаила, и радовалась, что, наконец, она станет самостоятельной хозяйкой в своём доме и сумеет, наконец, с Михаилом общаться. как нужно ей, а не его родителям.
Об этом она даже тишком поведала своим родителям, чем порадовала и их – известно ведь, что «ночная кукушка дневную перекукует», так в отдалении от стариков-свёкров и сподобится дочери переубедить мужа, а там и переезд их в Ковригино устроить. Трифон Мефодьевич и Анфиса Гордеевна даже и попеняли дочери, что затягивает с разделом-то. Попеняли опять же втайне от зятя – в прошлом году он показал свой норов, хоть на вид и тихий человек.
И вдруг в мечты-надежды что-то неладное, чужое влезло – кто-то вселился! Марию Трифоновну болезненно ошеломило, что дом уже кем-то занят, что не для её семьи-то он оказался предназначенным. Исстрадавшуюся душу вновь глубоко ранило и закровоточили старые обиды на мужа, на весь его род, на беспутную поповскую деревню. Дрогнувшим голосом, в котором раздражение и боль слились, она резко спросила у мужа:
— Что происходит? Кому дом продали? — И губы её откровенно задрожали.
Дети, услышав в голосе матери тревожное, затихли, как они давно привыкли делать в подобные минуты, хотя повзрослели.
Удивлённо восприняв реакцию жены на происходящее в деревне, отвечал ей Михаил Пантелеевич тем не менее почти торжественно – наконец-то увидит странника и сможет и поблагодарить его достойно, и поговорить с ним, и может спросить, почему без него, без Настиного отца всё происходит.
— Никому дом не продан – Арсению дом принадлежит. А коль собралась во дворе деревня, значит, он вернулся.
Известие поразило всех пассажиров в автомобиле: и детей, и Марию Трифоновну. Её затрясло, смыв с неё налёт благожелательности к мужу, возникшей, когда он не просто за нею приехал, но и несколько дней старательно трудился в подворье её отца: как Арсений вернулся?! Как?! Колдун снова явился в деревню и вселился в вымоленный ею дом?! Не может того быть – ведь прокляли Ковригины его, так сгинуть обязан был давно!!!
Ей об Арсении почти ничего не было известно, потому что при ней и при двойняшках разговоры о нём не велись и письма его от неё скрывались. А он не только жив остался после той-то грозы великой, когда хляби небесные на землю спустились да снесли всё, что попалось им, порушили прочное Ковригино – он ещё и вернулся!.. Истинно, колдун.
Горе горькое вонзилось в душу Марии Трифоновны, и от него разбушевался в ней тот яд, что за годы жития в семействе лутовитинском впрок наготовила-накопила.
— Как это Арсению принадлежит? Он что, купил его? И почему он ничего не сообщал о том, что хочет приехать и остаться жить в этой деревне? А что же мы обихаживали его – я ведь думала, что для нас он готовится, что мы отделимся, своим хозяйством заживём? — засыпала Мария Трифоновна мужа, знавшего, оказывается, такое, что и она должна была знать: вот негодяй, вот паршивец – не открыл ей!
Её поразило и то, что проклятый её отцом бродяга, столь много злого натворивший всей её родной деревне, а более всего родителям её, собрался поселиться с нею рядом. И прибыл, когда её опять не было – а она не знала, не ведала, что происходит, что ждёт её по возвращении! Всё вместе сокрушило женщину до такой степени, что, не заметив того, она проговорилась о своём сокровенном желании обособиться.
И Татьяну с Алёной известие, что они не переберутся в отдельный от деда-бабки дом, тоже сильно огорчило – что дом готовится для них, они от матери проведали, когда им приходилось вместе с Настей заниматься в нём уборкой. Они устали от строгого контроля деда и бабки – дед Трифон и бабушка Анфиса на что строги, но позволяли внучкам, что запрещалось здесь. И появление колдуна Арсения, притом что им хотелось рассмотреть его, превратившего Настю из уродки в красавицу, напугало их: а вдруг сестра наговорила ему, как они издеваются над нею, и возьмёт он да и превратит их в уродок! В жаб каких-нибудь. Это была их расхожая шутка-пугалка, когда они в уединении оговаривали сестру, а потом смеялись в свою радость. А он взял да и заявился!
Даже Павел вздрогнул. До сих пор для него Арсений был неким символом, тем, что сестре дал выздороветь и преобразиться; да ещё он сопоставлялся с Серым, к которому Павел уже привык, как к своему. А теперь он появился реальным, и его можно увидеть, можно даже поговорить с ним…
— Никто не собирался разделяться. Как ты могла подумать, что я оставлю родителей в одиночестве? — ответил Михаил Пантелеевич, удивившись дикой мысли жены о разделе. — А что Арсений хочет жить с нами, он говорил батюшке с матушкой, когда дочь нашу, Настеньку вылечил. И дом батюшка пообещался ему передать как свою благодарность. А ты чего огорчена? Ты собиралась отблагодарить его, так чего огорчена, что дом для него обихаживала?.. Вот настал час, и можешь отплатить ему добром, как когда-то собиралась. Сейчас и покажи ему свою признательность.
— Да что это, целый дом с хозяйством вот так взяли да и отдали? Да никакой лекарь столько не берёт за свои лечения! — возмутилась Мария Трифоновна.
— Дом принадлежал батюшке по наследству, ему и распоряжаться им было. А то, что он целителю, нашу Настеньку вернувшему к жизни, его отдал, так ведь было за что! Или ты против и не считаешь его деяние благостным для нас всех, а более – для дочери нашей? И сама уже не желаешь хоть чем-то выразить ему… А, ну да! Он же грозу на Ковригиных наслал – злодей эдакий! В таком случае я и один ему поклонюсь.
Разговор происходил при детях, но это было давно привычным делом – в небольшом пространстве обитания Мария Трифоновна привыкла к тому, что конфликты её с мужем являются общим достоянием. И даже после большого семейного разговора, в котором Пантелей Иванович разъяснил всем причину несчастья и роль каждого из семьи и первый повинился за нерадение, Мария Трифоновна только ненадолго притихла, не раскаявшись притом, а сдерживая гнев. Но позже вновь стала изливаться – в своей половине, чтобы не слышали свёкры; а что дети – так пусть они знают, какой плохой у них отец.
Подъехали к воротам. Павел первый выскочил из салона, побежал открывать створки, а Мария Трифоновна с дочками молча вышла из машины, пошла в дом, предоставив мужу и сыну заносить вещи. Когда Михаил Пантелеевич поставил «Москвич» во дворе, Павел тут же обратился к нему:
— Папа, а мы сейчас пойдём к Арсению Тимофеевичу?
— Конечно, сын, чего откладывать? И для чего? Человек к нам приехал, а уж мы-то в первую очередь должны были его встретить добрыми словами. Занесём вещи и пойдём.
— А мне тоже можно?
— Нужно. Ты ведь должен познакомиться с тем, кто спас твою сестру, а теперь в доме твоего прадеда Ивана Корнеевича живёт.
Мария Трифоновна, войдя на свою половину дома, села и, положив руки на колени, задумалась: “И надо идти, но как к тому идти, который врагом оказался, – может, в самом деле не следовало Настю лечить? Может, в самом деле искупление в ней за грех матери её и жертвой она была? Не помогали ведь молитвы. И врачи не помогали. А вдруг и в самом деле, как родители сказывали, хуже станет, другие заболеют?”.
Тут она вспомнила о деньгах, что отец с матерью ей дали, чтоб она – если доведётся встретить знахаря живым – отдала бы ему. И наказ приговорили, чтобы сама она ни на какие свои нужды не расходовала ни одной деньги из пачки. А сумма-то немалая – двести пятьдесят рублей – не всякий начальник такую месячную зарплату получает! Она поняла замысел родителей – наговорённые те деньги, всей деревней Ковригино собранные, чтобы зло, которое колдун на них навлёк, на него бы обратилось. А такие деньги должен он взять, от такого никто не откажется – тем более бродячий. А и тут они ему в хозяйстве-то сгодятся – кстати, будто, отдаст ему.
Мария Трифоновна вскочила успеть достать из сундука спрятанный свёрток, пока муж не вошёл и не стал бы спрашивать, откуда у неё такие деньги – весь денежный учёт был явным в семье, откладывать на какие свои цели никому не позволялось. Она сделала это вовремя – дверь открылась и Михаил Пантелеевич, с порога оглядев жену, спросил у неё:
— Ты в этом платье и пойдёшь? Или ты не хочешь встречаться с Арсением?
— Нет, как же? Пойдём, коль приехал и уже в своём доме встречает гостей. Погоди немного, я переоденусь.
Мария Трифоновна не хотела идти к знахарю в одеянии, в каком к родителям ездила; она вынула из шкафа одежды ещё в хорошем состоянии, но при случае – как сейчас – их можно будет и выбросить, домой вернувшись от знахаря.
А выйдя в сопровождении дочерей на крыльцо, удивилась тишине в конском загоне, на которую, находясь в ошеломлении от разрушения мечты, сразу не обратила внимания. А сейчас она вдруг заметила, что конь не топочет, не фыркает; подошла к загону – никого.
— А конь-то где?
— У хозяина конь, у Арсения Тимофеевича, — Михаилу Пантелеевичу выпала доля в одиночку информировать жену о многих переменах, вошедших в их жизнь.
— Как это – “у хозяина”? Наш ведь конь! Мы платили за него.
— Не мы одни, а деревня у государства выкупала Серого. И он изначала принадлежал Арсению – приехал-то он сюда на этом коне. А вернее, как все уже знают, Серый привёз к нам его. И нам Арсением он до поры был оставлен на сохранение до его возвращения.
— И коня забрал! — гнев переполнял Марию Трифоновну, и она сдерживалась только намерением исполнить наказ родительский всучить колдуну заклятые деньги.
— Да ты-то что переживаешь? Дружбы у тебя с ним никакой не было, а в хозяйстве и нам Серый всегда будет помогать. Как и всей деревне. Только жить с Арсением станет.
Мария Трифоновна метнула в мужа паляще-гневный взгляд, повернулась и пошла со двора, чтобы поскорее уж увидеть колдуна да исполнить наказ.
Арсений, по обязанности хозяина следивший за процессом, происходящим во дворе и за тем, что на прилегающей территории, первым заметил входящего в открытую калитку Михаила Пантелеевича и рядом с ним – но в некотором отстранении и в отчуждении, – Марию Трифоновну. Хотя видел мельком, покидая Настю и деревню год назад, узнал их, За ними вошли дети. Татьяна с Алёной нервически посмеивались, а Павел то смущённо улыбался, то отводил в сторону взор и даже отворачивался – побаивался лекаря с силой его неведомой, а о ней он много наслушался.
Не дожидаясь, когда новые гости вступят во двор, Арсений поднялся и вышел из-за стола, действием прервав обсуждение селян, как отныне жить – пропетый стих настроил на глубины бытия и духа. Они посмотрели, куда направляется хозяин дома, увидели, кого собирается встретить, и согласно покивали – в ворота входили родители им исцелённой, только ныне получающие возможность высказать благодарность избавителю.
Пантелей Иванович, ранее селян обратив внимание на направление взгляда Арсения, посмотрел в ту же сторону, увидел сына с семьёй и улыбнулся:
— Ну что ж, встречай – долго они ждали возможности свидеться с тобою.
Он, правильно и полностью осознавший истину причины Арсеньева внезапного ухода из деревни в час приезда Михаила с семьёй, понял, что не для того Арсений поднялся с места, чтобы его стали славить за сделанное им. Для того он с места бы не сдвинулся и не поднялся бы даже. Но тут он встречает гостей и обязан выйти навстречу. Двоякая позиция для Арсения.
Потому Пантелей Иванович встал и пошёл с Арсением, с сыном-князем, как он его в себе называл. А с ним и Марфа Никитична. И когда Михаил Пантелеевич ввёл семейство во двор, они уже стояли рядом с Арсением, наполнив его радостью поступком: старейшие члены семьи с ним в минуту встречи с их сыном и снохою, с родителями им исцелённой.
Настя, коей дозволилось и за столом присутствовать, как причастной к делам Арсения-странника, почти неотрывно, скрыто от сторонних любопытств, смотревшая на суженого, тоже увидела его взгляд, увидела родителей и встала, поспешив прежде Арсения подойти к ним с другой стороны застолья, пока он в сопровождении Серого обходил его справа. Поприветствовав родных своих – причём Татьяна с Алёной вопреки своему обыкновению, изобразив радость, ответили ей: “Здравствуй, Настя”, — она встала подле отца.
Теперь вся семья собралась и готова прилюдно выказать целителю своё благодарение.
Михаил Пантелеевич от ворот почтение выразил сначала собранию, в котором увидел лишь жителей, приятных ему: “Мир вам!”, — склонив голову и получая ответное: “И тебе мир!”. Его семья, поочерёдно входившая, также приветствовала Арсеньевых гостей, ответ тот же получая, не более: селяне не заговаривали с вошедшими – в появлении этих гостей они ждали главное событие. Им хотелось увидеть и услышать, как будут происходить благодарение и его принятие.
А Михаил Пантелеевич тем временем обернулся к четвёрке – к родителям, Арсению и коню, – непроизвольно улыбнулся виду прижимавшегося к Арсению Серого, улыбнулся нежно родителям и, глядя в глаза целителя, приветствовал уже только его:
— Мир вам и вашему дому! — и голову склонил перед ним намного ниже, чем перед всем находящимся здесь миром.
Остальные члены его семьи в этом приветствии уже не участвовали, посчитав, что их общее “Мир вам” отнесено и к человеку, ворвавшемуся – с добром или с худом – в их жизнь. Они откровенно не отводили взоры от его лица, воспринимая его выражение, и от его фигуры, дивясь его величественно-возвышенной и притом естественной позе, какой не отмечали ни у кого в родстве ни в соседях и в учителях.
Арсений провёл рукой по голове Серого, лежащей на его плече, потом также довольно низко склонил голову и стал отвечать всем: и родителям Насти, и сёстрам и брату её, кем виделись ему сейчас эти гости, обращаясь отдельно к каждому вошедшему в его дом как к родному для Насти, а значит, в скором времени и для него близкому:
— С миром принимаем.
Такой оборот смутил и Марию Трифоновну, и молодых гостей, поскольку сами-то они пренебрегли непреложным старым обычаем. А завершив приветствия входящих, Арсений продолжил, уже ко всем одновременно обращаясь:
— И вам всем мир и спасение душам вашим!
Вторая часть фразы не была канонически предусмотрена, и ей селяне подивились, как накануне, вчера, его поступкам и речам дивились. Впрочем, после давешних странностей в поведении прибывшего странника, говорившего никогда не слыханное и творившего не виданное нигде, лебединцы уже не противились новым словам – ведь ничего противного в них для веры и против них нет, ничто не коробит. Так лебединцы признали за ним право необычайное говорить.
Михаил Пантелеевич собрался духом, чтобы приступить к тому своему главному, чего долго ждал – год целый ждал. Приступить, не оттягивая и даже уместно – принародно, поскольку всему народу ведома была его безмерная беда, как ведомо ему и то, что от неё пришлый странник избавил семейство. И он знал, что скажет спасителю жизни и счастья дочери и его счастья, давно знал – он много раз произносил речь, то и дело вставляя новые слова в выработанное им обращение и исключая из него те, что могли звучать невзрачно, не выражающе его состояние. Он, и пока шёл от своего дома сюда, повторял благодарение в мыслях, выстраивая порядок фраз и слов по их значимости…
Но когда после взаимных приветствий, настала очередь для того, чего ради он явился сюда, чего желал открытою душою, всё сложившееся в стройную речь признательности распалось и перестало складываться. Потому что осознал: до сего момента, до реальной встречи он обращался к абстрактному целителю, которого представлял себе по рассказам родных и друзей, Николая Суханова и Ивана Метелева. Да по письмам его отцу и матери. А он оказался другим. Он просто не вписался в сложившиеся представлением рамки и образ: и рамка для него маловата, и образ из совершенно иного мира, и сила духа столь значима, что разит даже в молчании, а не только прозвучавшим гулким голосом…
Сначала его выбило из заготовленного нужного ритма и склада речи то, что – и как! – конь прижимается к человеку, словно к единокровному, и то, что Арсений коня погладил, прежде чем отвечать встречаемым; затем обратил внимание на позу – в ней, как и в лице его, не было ничего, присущего целителям, а ведь, чудом исцелив, он сотворил такое, что мог бы позволить себе возвыситься над жителями, и это принялось бы, как принимается во всех местах, где появляются лекари и знахари – и даже и печники, нужные там и тут.
В страннике-целителе нет пренебрежения и самомнения, он спокойно стоит, просто, и во всей внешности его, в стати видится только одно – достоинство, возвышающее его над обыденным, но и не унижающее им других. К такому человеку не подойдёшь с пустыми словами: если и выслушает, отвечать не станет – а то, что заготовленные слова его могут услышаться пустыми, Михаил Пантелеевич только сейчас осознал. Да ведь рассказывали же родители, как трудился целитель, вытаскивая его Настю, его родную любимую дочь из болота, как его качало от потери силы после тяжёлой работы, от которой больно, страшно и жутко становилось и сидевшим в ожидании исхода родителям. Какие славословия, какие речи такому скажешь?
И ещё то остановило порыв произнести принесённое, что родители не к нему сейчас подошли, чтобы с одной стороны, вместе поблагодарить, чтобы поддержать сына своего, а стали рядом с целителем и ждут от своего сына нужной, правильной благодарности ему.
Не найдя в своём запасе ни одного необходимого сейчас слова, Михаил Пантелеевич молча до самой земли склонился перед тем, кому обязан столь много и глубоко, что и во всей богатейшей русской речи не найти соответствующего выражаемому им состоянию.
Пантелей Иванович и Марфа Никитична, зная сына, быть может, лучше, чем сам себя осознаёт, одобрительно улыбнулись ему и согласно покивали. А Арсений подождал, когда Михаил Пантелеевич поднимется – сам он не сделал никакого движения, но по его лицу лёгкая грусть пронеслась, – и спросил:
— Вы сейчас благодарите меня за дочь? Почему? Я не раз говорил, и вам мои слова, вероятно, передавали, что не я, а Господь вершит судьбы людей, в Его воле всё, а я только слуга Его, исполняющий предписанное Им. Покаялись ли вы перед Ним? Восславили ли вы Его? Его славьте. А меня за труды вы вознаградили, и сторицей: сохранили коня, друга моего; дом этот прекрасный обустроили и преподнесли. А в его обустройстве есть и ваш труд – мне это известно.
Простые слова, но в происходящей сцене – строгие, наполненные важным жизненным смыслом, произнесённые не пафосно, но чинно, разрушили все представления сидящих за столами и стоящих у ворот, привыкших к своему восприятию того, как нужно благодарить людей за сделанное ими и платить им, и как благосклонно должны принимать подносимое сделавшие благое.
Михаил Пантелеевич почувствовал себя школяром, с которого спрашивают урок, но не огорчился, потому что сейчас происходил суд – суд его совести, его ответственности за его дочь, и спрашивающий имеет на то право. Он всё знает.
— Да, мы покаялись, — ответил он, взглянув на супругу, — мы много говорили о вине нашей. И славим Господа за то, что вернул нам дочь. А дом – не в оплату и не в качестве благодарности. Как бы ты, целитель, ни мало оценивал свои труды, нам не отблагодарить содеянное тобой. Дом обустроен и преподнесён тебе потому, что батюшка с матушкой и я также – да и многие наши лебединцы – желали, чтобы ты поселился у нас в деревне, так негоже нам было неприкаянным тебя устраивать здесь.
Прозвучало то, чего Михаил Пантелеевич никак не подумал бы включать в славящую речь, то, что исходило из правды жизни, из его души. Теперь улыбались уже все сидящие за столами, а Пантелей Иванович и Марфа Никитична, переглянувшись благодарно сыну, взялись за руки.
Но Арсения в противоположность всеобщему восприятию признательности младшего Лутовитина озарило: в самом деле, не в благодарность за спасение Насти и всей семьи дом передан ему, а для того, чтобы он, поселившись в нём, служил бы им, как к тому призывал его Пантелей Иванович после исцелёния им внучки. А в выражение благодарности лишь подремонтировали, почистили его и пашню-огород засеяли-засадили… Он ничего не стал им отвечать на откровенность об их замысле, а поклонился в ответ на него – что ж, они использовать хотят его, ну а ему необходимо прибежище очередное, пока он волю Творца не исполнит.
Этим бы всё и завершилось бы, и продолжился бы серьёзный разговор о предстоящих делах, но зло не дремлет, оно своё делает. И, будучи посеянным в души людей, вынуждает их производить псевдоподии, пародии на жизнь, творить коварства, интриги, откровенные издевательства. В эти минуты оно выпукло продемонстрировало себя – особенно выпукло на фоне того, что делал и говорил Михаил Пантелеевич, и на фоне того, как к его словам и действиям отнеслись лебединские миряне.
Мария Трифоновна не поклонилась Арсению, когда склонился её муж, она стояла и в лицо знахаря-колдуна смотрела, и видела в нём источник произошедших и предстоящих бед. Она стоит против врага своего. И не только против него – одна она стоит против всех отступников от Церкви Христовой, собравшихся в этом дворе. Не ведают её родимые, её матушка с батюшкой, как она мученицей за веру страдает! Благо, хоть дочек воспитала в истинной вере, с нею дочери её и никогда её не оставят, с ними она не одинока (а мужей для них она уж постарается сыскать в своих общинах).
Арсений её настораживал, пугал. Настолько пугал, что она забыла о том, что он внёс в дом радость и освобождение, забыла об обиде на него за то, что уходом своим из деревни не позволил поблагодарить за исцеление дочери. Она помнила страшный послегрозовой разор, что увидела в родной деревне в прошлом году, какой он обрушил на деревню, на родной её дом, наслав грозу сокрушающую. На родителей. Да ещё и расписал об этом в газете! Она теперь знала, что он – враг отца и веры. И исцеление дочери – вмешательство нечистого в искупительную работу её и мужа её, которого она обязана была привести к истинной вере, уведя от нечистых поповцев.
Она и не подумала подтвердить слова мужа, когда тот заверял Арсения о покаянии и посмотрел на неё в ожидании подтверждения истинности и искренности его уверения. Она ждала, когда сможет сказать, когда она сможет отдать ему деньги. Пачка крупных купюр, завёрнутая в защитную тряпицу, чтобы она сама не пострадала от прикосновения к заговорённому и чтобы наговор не рассеялся по миру, пока везла его из Ковригино в Лебеди, жгла ей руки и через тряпицу, заставляя, понуждая исполнить волю отцову. И как только чернокнижник выпрямился, Мария Трифоновна протянула ему деньги, развернув покрытие, но удерживая денежную пачку через него.
Арсений руки,, чтобы принять плату, ей навстречу не протянул, даже отступил на шаг. Он видел движения души Марии Трифоновны – и то, как она вошла, и как потом встала отстранённо от Михаила Пантелеевича, и то, что даже голову не склонила, и то, как даже слегка отвернулась, когда муж обратился к ней. А теперь протягивает ему деньги!
— Я, Мария Трифоновна, не за деньги оказываю людям помощь.
— Никто бесплатно не помогает, — возразила Мария Трифоновна, — и я считаю, что должна расплатиться за то, что вы сделали.
— Верно, бесплатно оказывать помощь грешно – трудящийся достоин вознаграждения за свои труды – так сам Христос поучает. И я небескорыстно содействую. За свои дела я требую любви. И служения Господу.
— Какой любви? Вас ещё и любить должны?
— Той любви, что живёт во всех, кто находится здесь. В том числе и ко мне. Вчера они меня встретили и сегодня пришли, потому что в каждом живут любовь к Творцу нашему и к Его творениям и служение Ему.
Михаил Пантелеевич, меж тем удивлённый невесть откуда взявшимся деньгам и тому, что не ему жена отдала деньги для передачи целителю, а сама решила заплатить, спросил:
— Откуда деньги? — и потянулся к руке жены, чтобы забрать неуместную плату, тем более совершаемую публично.
Однако Мария Трифоновна деньги ему не отдала, а отвела руку – ведь наговор в таком случае достанется ему, хоть и адресован бродячему лекарю, а значит, на семью её падёт.
— Собрала. За дочь, за всё, что он сделал, сама собрала и сама хочу их отдать.
Арсений понял её и грустно в душе усмехнулся: под словами “всё, что он сделал” подразумевалось то, что произошло в её родной деревеньке. А значит, деньги её родители дали. И, конечно же, не с добрыми пожеланиями.
— Мария Трифоновна, — без предварительности и безапелляционно, но вложив долю мягкости в голос для неё, заговорил Арсений: — в бедствии, обрушившемся на деревню Ковригино и на ваших родителей, нет моей вины. Виновата деревня и ваши родители. В том числе и в несчастьи с вашей дочерью Настей. За всё это Творец и вынес суд и воздал каждому по его делам. А я только вернул вашему отцу то, что он мне пожелал. Только то он и получил.
Неожиданный поворот в разговоре – вроде как и к месту, поскольку дочь Ковригина, того пострадавшего, стоит перед Арсением, и он ей объясняет, что не виновен, но Мария-то говорила о плате за исцеление её дочери! Селяне по-разному отреагировали на речь Арсения, каждый по-своему понимая ситуацию.
Иван Метелев взял да и брякнул:
— Знатно вернул! — За что ему от отца достался тычок кулаком в бок, заставивший его скривиться.
— Се Бог нас наказует щедрот Своих ради, чтобы мы не впали в превечную муку, — строго-назидательно проговорила Домна Михайловна словами из пропетого стиха.
Хотя уставщиком был Пантелей Ивановичем, она по наклонности, по силе духа и всей жизни своей, по избранию общиной, была назорщицей в Лебедях, и потому зачастую суд вершила над провинившимися, нарушающими устав и мораль Церковную. После чудного исцеления с помощью Арсения она не изменила своей строгости, но судить других стала, прежде к себе примеряя Закон, а потом уже других назидая.
И в эту минуту Домна Михайловна прежде себя судила за то, что не смогла управиться с Марией Ковригиной, с матерью её крестницы Насти. Крепко держит её отцова вера! И правильно, вроде как, – как же от отцовой веры отрекаться, отступницей стать. Вместе с тем и жить в другом укладе – тот уклад нарушать или этот?..
Но Законы Божьи обязательны для всех укладов, потому Домна Михайловна и сказала то, что относится как к грозе над Ковригиными, так и к судьбе крестницы Насти и к своей вкупе. Однако злоба Марии!.. Её Домна Михайловна живо восприняла, будто на неё самоё она направлена – что, впрочем, так и есть, тем паче, что она назирательница в поповской общине. От родителя её, от Ковригина, и от всей той общины идёт то, что во всех людях они врагов видят. И не поклонилась исцелившему дочь её, кровиночку родную, и слова доброго не произнесла, а просто сунула деньги – на, мол, получи свою плату и не думай, что ты кому-то здесь нужен.
А ведь поклон – искренний, чистый – он ведь нужен не тому только, кому кланяются, но и допрежь самому благодарящему. Такой поклон душу просветляет, облегчает, лечит – это Домна Михайловна узнала, когда ходила по деревне по указанию Арсеньеву просить прощения у односельчан, кого она вольно или невольно, словом или делом поранила. И сейчас, когда Михаил Пантелеевич склонился, её будто окатило чувство прошлогоднее, по сию пору живущее в ней. Но увидев небрежение Марии Трифоновны, Домна Михайловна словно оцарапалась шипом. Если за двадцать лет жизни в среде лебединской не обрела Мария благости Божьей, что же ждёт её, какая расплата назначена ей?! Не обрела доброго, и будет ей возмездие.
Аграфена Павловна тоже привела стих:
— И всё то мы знаем, и всё то мы помним,..
— …да доброго не делаем, что Бог нам наказует в писании Божием, — подхватил за ними Иван Михайлович Морозов.
Мария Трифоновна в отчаянии огляделась: все против неё! И вроде правильно говорят, но ведь всё направлено против отца, против матери её – их винят, их к ответу через неё призывают! Нет, неправильно! Говорить духовные слова говорят, а колдовство было, и деревня привечает колдуна. И жгут руки деньги, бедствие для колдуна несущие – наговор неснимаемый на них наложен, а он принять их отказался. Не нести же обратно, в свою семью или родителям вернуть – вся деревня собирала, чтобы отплатить тому проходимцу окаянному. Так что – в огонь их? А вдруг и из огня на неё полыхнёт тем, что должно ему достаться. И отцова воля – не переступить её.
Стиснув зубы и сжав губы, Мария Трифоновна обвела всех лебединских полыхающим гневом, бросила пачку денежную под ноги Арсению, – тряпицу защитную удерживая, – и быстро пошла со двора, в волнении забыв произнести формулу заклятья, ей ковригинской ведуньей сказанную, прикрепляющую посылку к тому, кому она назначена, чтобы он её обязательно принял. За нею метнулись дочки, Татьяна с Алёной, побоявшиеся остаться в колдунском дворе без матери.
Настя от материнского поступка вздрогнула – как и половина собравшейся деревни вздрогнула, – и кинулась поднять деньги, сочтя, что не иной кто, как она должна за её матерью подбирать. И тут же услышала резкое, повелительное:
— Нет, Настя, нет!
Это Арсений отреагировал на её поступок, остерегая ещё недавно перенёсшую великое страдание свою суженую. Он не хотел, чтобы она приняла на себя материнское публичное унижение, в которое та сама себя вторгла. И без того от неё досыта настрадалась. Тут же обернулся к брату:
— Виталий, подними деньги.
Виталий, заинтересованно следивший за странной сценой, без слов подошёл; Арсений подал ему свой белый носовой платок:
— Возьми деньги через платок, заверни и отдай Михаилу Пантелеевичу. Это деньги от Ковригиных. Что откуда пришло, туда пусть и вернётся.
Понял ли кто его, кроме много видевшей и знавшей Аграфены Павловны, нет ли, но все задумались, во всём виденном и слышанном уразумевая некий смысл неявный. И что всё действительно по воле Бога творится, и что за всё платить приходится. Арсений воспринял образовавшееся напряжение во дворе и обратился к Михаилу Пантелеевичу:
— Я потом объясню вам, что имел в виду, когда Насте запретил поднять деньги.
— Не надо, — ответил Михаил Пантелеевич, — я уже всё знаю: всё видел и слышал, в том числе и их проклятия в адрес моей дочери и её исцелителя. Они желали, чтобы болела их внучка в качестве искупительной жертвы. Это они при Насте твердили.
Вместо снятия напряжения, чего пожелал Арсений, Михаил Пантелеевич усилил его, и люди ахнули, услыхав такое святотатство и кощунство, направленные против собственной внучки и против Божьего странника.
А Настя, бедная девушка, наблюдая происходящее, в котором глубокое уважение отца к Арсению и уважение, с каким поклонился Арсений отцу, сменилось неприязненностью матери к Арсению, слушая разговор, уличавший деяния деда и бабки Ковригиных, впала в жестокое потрясение. Она заплакала, прижалась к отцу. Бабушка забрала её и увела в дом, говоря: “Пусть откроется ложь и пусть правда одолеет её, а мы не станем слушать. И так-то наслушались, на всю жизнь хватит”.
— Давайте-ка за стол вернёмся, — скомандовал Пантелей Иванович. — Михаил, подле меня садись, пока матушка не вернётся. Мы серьёзный разговор о восстановлении скита нашего ведём. Арсений с братом затею подняли, народ поддержал. Ты, пока не войдёшь в суть, послушай, а там, может, что тоже подскажешь.
Но разговор, прежде чем вернуться к актуальной теме «повестки дня», свернул-таки на противостоянии ковригинских беспоповцев лебединской общине. Возмутившиеся селяне не могли успокоиться в столь явном небрежении заветами Христовыми о любви. Снова заставили Арсения поведать историю путешествия через деревню ковригинскую – и тому порадовался Михаил Пантелеевич, поскольку событие, связанное с путником Арсением в Ковригино, сильно задевшее семью, ему известно лишь по слухам и по наговору тестеву. А потом и к нему обратились, потребовав также поведать о проклятии. И тут уже Арсений обратился в слух, потому что также лишь по короткому замечанию в письме узнал, что прав оказался, что неладно и неласково встретили исцелённую внучку Ковригины.
Известие о том, что их деревенская девушка родными дедом-бабкой в искупительную жертву назначена за то, что дочь их вышла замуж за христианина другого уклада и мужа своего к ним не привела, произвело взрыв в собрании – такого зломыслия даже от всяких там тополёвцев, федосеевцев и от иных старообрядцев, разошедшихся в блуд духовный, не предполагали. Изверг-от какой – чужим дитём распорядился!!! Лебединцам глубоко-искренне стало жаль Настю, невинно пострадавшую из-за козней деда. И поделом ему, что Арсений навлёк на него грозу и хляби небесные.
На счастье Анастасии она, убережённая бабушкой, ничего из разговора не слышала – жалостливые речи могли бы её расстроить не меньше ковригинского дедова проклятия.
— Видишь, путник, прошёл ты по нашим землям, плохого никому не делая, а сколько худого в нас выявилось твоим шествием, — резюмировала Аграфена Павловна. — И у нас неладно, да так худо, что и Фёкла Беспалова убёгла, чтоб только с тобою не встречаться; и ковригинские расплату за зломыслие и злодеяние свои обрели полной мерой, как только ты слово для них вымолвил. Верная эта твоя затея – надо нам Храм и скит восстановить, чтоб сила от них нам шла и благостью мы полнились. И хочу я дожить до светлого дня. —Старушка улыбнулась, наполнив глаза теми же огоньками, что Арсений увидел у неё, год назад умирающей: — Ты, путник, обещался мне, что до радостного доживу, – поторопись,
чтоб поспеть. А я тоже, что надо и по силам моим содею для сего великого дела.
Призыв девяностотрёхлетней односельчанки, пожелавшей поспеть увидеть радостное обновление жизни, вдохновил и всех, что помоложе, и вовсе по меркам старины молодых. Старец Морозов повторил вчерашнее:
— Говори, Арсений Тимофеевич, что делать, с чего начинать будем. Твоя затея, ты и говори нам план свой.
Арсений поднялся, чтобы быть на виду пред сидящими в его ряду за столом, иначе им пришлось бы изворачиваться, чтобы видеть его, говорящего важное. А для таких селян, как старец Морозов, почтенная Аграфена Павловна и всеми уважаемый Метелев Демьян Прокопьевич, это было бы оскорбительно.
— Поднять дело, уважаемые лебединцы, возможно только организованно. И потому необходимо учредить общество с правом на самостоятельную деятельность. Не приход – приход на первую пору не получится, поскольку власти ещё не готовы к самостоятельной деятельности населения, а церковная их и вовсе пугает. Мы думаем, что его иметь в тайне будем, а создадим и оформим кооператив. Чтобы и средства добывать для восстановления скита и чтобы, когда скит оживёт, его можно было содержать. Потом, когда окрепнем и власти не будут помехи устраивать, в приход кооператив преобразуем.
— Это что, в колхозе ещё один колхоз? – заинтересованно спросил Метелев-отец.
В стране ещё только начинала взрастать частная предпринимательская деятельность, разрешённая властями, и желающими ступить на её тропу было мало – ими оказались личности, подвизавшиеся ещё и до перемен на поприще «теневого» бизнеса, за что они привлекались к жёсткой административной и к уголовной ответственности. Да те смелые личности, что, подобно Виталию, проснулись для самостоятельного рискового ведения экономической деятельности.
Одних тормозил страх перед властью, других – инерция мышления, а большей частью народ сидел в привычной прострации в расчёте, что работы и зарплаты им всегда достанет и не надо напрягаться, рисковать, трудиться сверх положенного законом времени – и так трудовая неделя тянется, напрягает. Не только рядовые работники предприятий мечтали о продолжении сонного пребывания и о работе спустя рукава, но и их руководители, ничего не понявшие в событиях современности, не осознающие, что иные времена настали, и потому не желавшие включить собственную активность в добывание заказов для своих предприятий, чтоб работа была и в сбыт продукции не сокращался.
Оттого деловое предложение Арсения и столь же конкретно-деловой вопрос Метелева смутили селян, тем более что они, как староверы, были прежде всех гонимыми. Однако именно староверы и были всегда наиболее инициативной подвижной массой, из среды которой ещё в девятнадцатом веке вышли наиболее известные промышленники, купцы и фабриканты.
— Да, что-то вроде этого, — ответил Арсений, оглядывая собрание. — Сейчас можно создавать кооперативы и иные формы частной деятельности. А вас, Демьян Прокопьевич, мы предлагаем назначить главой.
— Как это меня главой? Кто – вы?
— Уважаемые селяне, — с лёгкими поклонами на все стороны обратился Арсений, — вчера, после того как вы все разошлись, мы долго говорили о делах. Мы – это Пантелей Иванович, Марфа Никитична, Домна Михайловна, Николай Иванович и мы с братом. Вот Пантелей Иванович и Домна Михайловна, знающие вас всех, и предложили кандидатуру Демьяна Прокопьевича. И надеемся, наше предложение мир поддержит.
— А ты, что же, в сторону уходишь, а на меня, не ведающего, как к делу и приступить, возложить всё хочешь?
— Вот-вот, — требовательно возразил и Иван Михайлович, — сам-то что же? Затеял ты, а делать другие должны?
— Ответ-от за затею твою кто держать будет? — подозрительно спросила Гусятникова Клавдия Михайловна, всегда сомневающаяся в любом человеке и в любом деле.
— Я скажу, почему мы к такому решению пришли, а потом вам другие расскажут, что нам предстоит, и ваши сомнения, думаю, развеются. Что же касается меня, то никуда я не денусь, и всё, что мне надлежит делать, тоже буду исполнять. И вас, Демьян Прокопьевич, не оставлю, да и вообще вы не в одиночестве управлять будете. Даже не надейтесь, — Арсений с улыбкой послал эту фразу Метелеву. — Все главные вопросы будет решать вся община, текущие будет решать совет, который надо избрать, ну а оперативное управление ляжет на ваши плечи. И помощницей будет уважаемая Домна Михайловна – главным бухгалтером и экономистом она станет.
Демьяну Прокопьевичу от представленного расклада полегчало – всё же не сам-на-сам только поведёт хозяйство, а будет на кого опереться. Однако он не понимал, почему себя Арсений не ставит во главу.
— Демьян Прокопьевич, руководить хозяйством, а тем более впоследствии приходом может и должен тот, кого знает народ. Не только лебединский, но и единоверцы в других общинах. Вас многие далеко даже за пределами района знают, а я… И вы-то ещё не знаете меня и многое из моих речей и поступков не понимаете, так что же скажут другие? А к тому же, если я стану руководить хозяйством, не смогу исполнять работу учительскую и целительную – и времени не останется, и никто не доверится мне со своими болями, не станут верить моим словам. И войти в совет я не могу, даже если народ меня пожелает в него ввести... Совет – это власть. Земная власть над людьми с их земными интересами и над хозяйственной деятельностью, а я – послушник Господа, я исполняю Его Слово.
— Да, послушание Господу превыше постов и молитв, а потому оно превыше земного, — утвердил Пантелей Иванович, на войне познавший цену ему.
— Так ты что же, не монах ли? Не инок ли? — спросили один за другим Кормильцевы старшие: Илья Гаврилович и Игнат Кириллович.
У вернувшейся во двор, но уже не севшей за стол Анастасии в сердце дрогнуло: если он инок, то не может взять её в жёны – а как же в таком случае благословение? Арсений её недоумение разрешил просто – притом огрузив и её, и всех обязанностью:
— Нет, не инок и не монах я, и послушание = это не отшельническая доля, а всем дана. Но не все – далеко не все – принимают её на себя: как в вы сами только что пропели. Одни в земные заботы погружаются ради своей земной только пользы, другие бегут вдаль от неё, в страсти и в коварства, в интриги.
Огорчились христиане: опять им укор, опять уличение – но как быть, коль из Рая они к земным делам отправлены самим Богом, так и исполнять Его волю на земле должны, а уж как оно получается, так то… Что то – и это-то непонятно, так лучше не задумываться, а то исполнять, что укажут наставники и руководители.
Арсений улыбнулся их огорчённой задумчивости, светом улыбки выводы их из грусти, и о себе заговорил, снимая с себя власть над ними:
— Да, власть Божья превыше всякой, так что если я буду в совете, то буду говорить Слово Божье, а вам надлежит решать и свои, человеческие дела. А через меня сказанное будет доминировать, подавлять ваши решения. Я не хочу этого, не хочу вмешивать Божье в человеческое. И тем более не хочу быть выше руководства. Мне и ранее предлагали войти в административные органы – и в школьном образовании в Донецке и в других местах, где шёл в прошлом году по вашим краям, но я отказывался. Однако мне суждено было и будет улаживать конфликты в коллективах и направлять работу.
И сам кооператив… Он ведь будет вам служить, кроме цели восстановления Храма, в качестве экономической базы; он вам станет приносить доход, а я не имею права получать доход дополнительный к тому, что даётся мне. Вот то, что дано мне здесь от Бога и вами: земля, жильё, живность – они не для корысти моей, а для того, чтобы я трудился на земле, как вы трудитесь, ибо для пропитания мне немного надо, но нужно, чтобы я жил – долго ли, коротко ли – вашей жизнью.
Потому я всегда буду с вами и при вас, буду трудиться руками и словом моим, если вы станете принимать его. Но решать за вас не стану. Направлять буду, чтобы не ушли с пути истинного, попав в трясины Молоховы и Морока, в тенета врага рода человеческого – как вчера вам сказывал и сейчас повторю: да не отречётесь от замысла, да не покараетесь вы, а обретёте благость себе. Ту самую благость, что дана Творцом. Пусть корысть и злоба с завистью не одолеют вас, не овладеют вами… И потому жду вас завтра повечеру, когда управимся с делами, с вашими болями и страданиями. К тем, кто не сможет прийти, сам приду – если позовёте.
А вместо себя брата моего, Виталия Тимофеевича, предложу в совет, ибо он знает, как организовать производство, как заключать договоры торговые и иные с предприятиями, с магазинами. Совет кооператива предлагаем возглавить Пантелею Ивановичу – думаю, вы с этим спорить не станете.
— Не станем спорить, — первой откликнулась сноровистая Аграфена Павловна, — он у нас и так первый советчик. Ты говори, что дальше-то делать, какую работу исполнять надлежит нам ужё сейчас.
— Уважаемая Аграфена Павловна, — урезонил её Арсений, — давайте, если мы не поговорить ради собрались, а уже дело делать, так изберём руководство, а потом оно и скажет, что кому делать. То есть и план на первое время и на дальнейшее представит всем на обсуждение, и устав общества. Так вот, чтобы легче было председателю работать, мы и решили предложить вам, чтобы в помощь ему хозяйственную деятельность повёл Демьян Прокопьевич. Итак проголосуем, кто за то, чтобы совет возглавил Пантелей Иванович, а помощником его стал Демьян Прокопьевич…
Присутствующие от имени общины проголосовали дружно, не дожидаясь окончания протокольной фразы.
— Замечательно. Поздравляю вас, Пантелей Иванович, вас, Демьян Прокопьевич, и вас, дорогие селяне православные, с избранием в руководство совета лебединского и с началом работы самого общества. И передаю Пантелею Ивановичу, руководителю, слово.
Арсений пожал руки отцу названому и Метелеву, на что тот проворчал: “Надо же – без меня женили!”, — и вернулся на место; а Пантелей Иванович в свою очередь поднялся и, поблагодарив лебединцев за доверие к нему, к великому почину, приступил к изложению первых, намеченных накануне в его доме, задачи.
Селяне слушали и ахали в душе – во что их вовлёк странник, принятый ими на свою голову в общину. Дак сами же под шум и поддержали его затею!.. Но мудрость Пантелея Ивановича подействовала на них умиротворяюще, когда он, завершая свою руководящую речь, сказал народу:
— Ну а начнём с того, что завтра выедем к скиту и сделаем промеры, съёмку, чтобы всё обсчитать и рассчитать. Вот Виталий Тимофеевич и инструменты геодезические, нам нужные, привёз. А потом представим всему приходу и смету, и план. В деревне у нас все верные и мастеровые, от дела никто не лытает. А сейчас Домна Михайловна и Виталий Тимофеевич, у которого имеется частное предприятие, а значит, и опыт в организации дела, поведают нам правильные шаги наши первые, а мы послушаем. И, думаю, все страхи наши рассеются. Все мы имеем свои маленькие хозяйства и великий опыт жизненный. Так что же нам не справиться-то с общим делом – сообща ведь берёмся за него, также сообща и вершить будем впредь и вовек во славу Божию. Аминь.
— Аминь, — приговорили хором православные и перекрестились.
— Однако совет-то мы ещё не избрали, — напомнил Пантелей Иванович собранию. — Кого предложите, христиане?
Сначала народ запереглядывался, на кого можно возложить первую ответственность и в то же время честь кому годится оказать. Инициативная группа молчала, загодя решив не навязывать людям свои предпочтения. Первой опять-таки сказала Аграфена Павловна:
— Дак что раздумывать-то?! Знамо дело – брата путникова, Виталия Тимофеевича, а от старших – Морозова Ивана Михайловича. Ну а кого ещё – говорите, православные.
Будто шлюз плотины поднялся, так посыпались предложения, и Пантелею Ивановичу пришлось остановить выдвижение кандидатур.
— Мы думаем, что пяти членов в совете достаточно будет – меньше суесловия будет и быстрее решатся вопросы. А вырастет кооператив и превратится в приход, да прибавится дел, можно и увеличить состав. Давайте из предложенных выберем, да пусть не в обиду станет тем, за кого не проголосует народ: все названные и неназванные – люди достойные.
Гусятникова, то ли из-за своей вечной сомнительности, то ли из-за того, что никто из её семьи не был назван, заявила:
— Тута Странникова брата в совет назвали, а мы ить не знаем его, каков он в трудах будет да можно ль ему доверить что.
— Ты, Клавдия, откель явилась да чего тута слушала? — с незлой ехидцей спросила сродственницу Аграфена Павловна. — Он с путником вместе нас поднимает, а ты-от его в сторону отставляешь!
Виталий поднялся с места, поклонился во все стороны:
— Ответ за затею и я держать буду. Перед вами и перед Богом, направляющим нас на дела. В первую очередь – перед Ним. Даже если не буду избран в совет.
— Ну что, принимаем его? — спросил Пантелей Иванович. — Поднимайте руки, чтобы ясно было, все ли за него или кто против него что имеет, да не говорит.
Против него не оказалось. Одних он устроил потому, что, действительно, он приехал с братом, со Странником Храм восстанавливать, речи говорил серьёзные, но непротивные; другие хотели посмотреть, как новосёл проявит себя в жизни общины; а те, кто до его приезда верил Маркеловне о том, что брат его, Странник, посланец нечистого, а значит и он тоже таков, поостереглись возражать, чтобы не отвечать на спрос о причине отвода.
За Морозова и ещё за двоих помоложе: сорокалетних Архипова Дмитрия Михайловича и Соломенникова Алексея Никитича проголосовали быстро и безо всяких мыслей о них.
Виталий, когда ему предоставили слово молвить, рассказал о том, что такое частное предпринимательство, чем оно отличается от государственного и даже от колхозов: “Тем, что в нём вся деятельность ведётся на свой риск, так что никто не поддержит. А потому необходимо планировать и строго соблюдать исполнение планов-договоров”. Кроме того он взялся составить устав кооператива, с которым на собрании все ознакомятся и, если не будет серьёзных разногласий, он будет принят как основной закон предприятия.
Ёщё, что важно, объявил Виталий, как бизнесмен: каждый должен внести свой вклад в казну кооператива: деньгами ли, имуществом или трудом, который в деньгах оценится. Это станет материальной основой деятельности кооператива, капиталом. Совет определит величину вкладов, а собрание утвердит её.
Домна Михайловна вела протокол собрания, хотя президиум не выбирался и секретаря не назначали. Но она знала порядок и знала, что надо всё оформить сразу, ибо потом, задним числом, и не упомнишь, и не хорошо, если забудется. А когда Пантелей Иванович ей предоставил своё слово людям сказать, она толково, с экономическими обоснованиями изложила хозяйственный план, над которым ночью потрудилась со своею семьёй.
Задумался народ, нахмурив думы свои, но отступать нельзя, а худого лишняя работа не сулит, так что приняли план за основу, а там дело само решит, какие дополнения, какие сроки и прочее в него будут внесены.
Закончилось застольное вече молебном-здравицей во благое исполнение задуманного, решённого и принятого…
Арсений в совмещённых происходящих во дворе событиях пребывал, разделившись в себе на разные роли: на хозяина застолья, принимающего гостей; на новосёла, которого пришли поддержать и поздравить и которому оказывают материальную помочь; на подвижника трудоёмкого, но страстно желаемого лебединцами возрождения скита. Ко всему этому привычно наблюдал, как и за учениками и в университете за студентами, за всеми людьми в собрании – за их отношением к основному происходящему и за то и дело вторгавшимся частным – мелким и важным – эпизодам, казусам, инцидентам. И очень его внимание привлекал Панкрат Матвеевич своим отрешением от дел общих, настораживая всё более угрюмой отстранённостью, чего не бывало в уже старом, но смешливом лице.
Панкрат Матвеевич сидел с краю стола – сам туда пристроился, хотя встретивший его приколом Метелев, желая искупить свою оплошность, попытался усадить его возле себя, – и никакую заинтересованность в обсуждениях, в разговорах, в приветственных речах и в шутках не проявлял. Только когда Мария Трифоновна нелепо – по пониманию Панкрата Матвеевича – стала расплачиваться с целителем, а потом и вовсе совершила греховное, бросив под ноги его не принятые им деньги, вышел из глубокой отрешённости. Но скоро снова всё в нём затихло, и он только шептал себе самому, прикрываясь рукой, чтобы его не слышали соседи: “В молодости… В молодости… А я-от – в старости… Вся жизнь как окаянная прошла… Никто не виноват, сам виноват, сам…”.
Он бы, может, ушёл, но побоялся привлечь к себе внимание соседей с непременными окликами вслед: “Ты чего? Ты куда?” и прочих с тем вопросов. Да и домой идти – а там выпоротая Клавдия. С нею-то как теперь-то?.. Ни общаться с бабой, опозорившей всю его жизнь, ни прогнать её, ни жить без неё…
Когда следовало голосовать Панкрат Матвеевич безучастно поднимал руку, попросту отнимая её от щеки. И безучастно слушал обсуждения, не слыша даже экономические выкладки Домны Михайловны и брата Странникова. А его-то Панкрат Матвеевич и хотел послушать – очень он забавный, скорый на острое слово и… Но даже и его не услышал – болело в груди, слёзы выкатывались из глаз.
А как наконец люди стали подниматься из-за столов и выходить, он возрадовался и, ни на кого не глядя, отворачивая от чужого глаза лицо и ни с кем не прощаясь, пошёл со двора, медленно бредя, ноги еле переставляя…
Вернулся в свой двор, Панкрат Матвеевич закрыл калитку на щеколду, постоял, на запор глядя, и вновь открыл его. Поднялся на крыльцо, взял в руки старые, ещё отцовские, сбережённые им вожжи, брошенные там после порки жены и сел на нижней ступени, то вздымая взор к вышним Небесам, то оглядывая подворье, то поглядывая на упряжь.
В сем дворе прошло его детство, сюда привёл Клавдию, здесь же бегали и возрастали дети – сын и дочь. А теперь он пустой, осиротелый – нет в нём ни детей, ни внуков. Сын из-за несерьёзности своей, доставшейся ему от отца или от пустословой матери, остался где-то на Дальнем Востоке после службы в армии и только раз приезжал; дочь вышла замуж и живёт вроде недалеко – в соседней области, да бывает редко и ненадолго, бо муж строгий не терпит болтливой тёщи и жену одну не пускает, потому как после общения с матерью, говорит, она такой же бездумной да сутяжницей становится. Может, и порет её.
Опустелость во дворе и в доме сиро1. Пусто и в душе... Чего жил-от? Чем Бога и людей возрадовал?.. А теперь на старости ещё и позор – и до толе-то и без того-то не больно-от уважали, дак ещё и баба против всей деревни пошла, с черницами спуталась. Те черницы да Беспалова – они ведь и замужем никогда не были: Скороходова и Щенникова в войну овдовели, даже не став бабами-жёнками; Беспалова и вовсе не вожжалась2 с мужиками. А Клавдия-то, мужняя жёнка, а с беспутыми свелась и уважаемых соседей огадила, да себя и его от уважения людского вовсе отгнала, как Евва от Рая отгнала Адама и весь род...
Опозорила она его нынче – куда как худо опозорила! Перед Странником, коему весь народ лебединский продукт да прочее приготовил на его житьё-прожитьё; перед Домной Михайловной, назирательницей устоев общинных; перед самым уважаемым не только в Лебедях, но и в округе всей, уставщиком Пантелеем Ивановичем… А она ли опозорила? А не сам ли ту борону – чтоб ей! – вынес вкладом в хозяйство Странниково? И что плохого Арсений тот ему, Панкрату, содеял-от?.. А ничего плохого, ничего худого. И слова ему не сказал в упрёк ли, поперёк ли. А он ему – на тебе борону: в хозяйстве когда-нито, когда наши-от огороды пахать станешь, и сгодится. Ну Клавдия-то понятно: вчерась-от её все опорочили, да и брат Странников. Так ведь за дело ей выговорили! А он-от чего?..
___________
1Сирый (-ая, -ое; сир, си;ра и сира;, си;ро) – устаревшее слово: оставшийся сиротой; осиротевший; сиротливый, одинокий, бесприютный.
2Вожжаться – уделять кому-либо слишком много времени и внимания; долго заниматься кем-либо.
Вразумился, когда Домна Михайловна выговорила ему, да и решил отдать вперекор бабе Страннику лучшего на деревне петуха да и гусишку молодую – а она пусть от злости ухваты кусает. А она ить не стала утварь грызть – на него с кочергой выскочила. Вот и отвёл он душу свою за все годы худо прожитые. Ох и порол! Ох и драл! Да всё молча, хоть она и верещала. Отвёл душу… Отвёл за всё наболевшее… Отвёл… Не раньше-от, в молодости, когда и следовало её, вздорную бабёнку, в порядок поставить, а в сию пору, в кою надо о другом думать.
Тягостные трагичные мысли, пришедшие к нему в день, когда весь народ радость стал обретать, всё сильнее томили его, всё тяжелее давили, склоняя голову и понуждая далее и далее отстраняться от мира лебединского и от всех недавно нужных дел, забот. Всё стало чуждым, нелюбым до постылости.
Обозрев ещё раз двор, Панкрат Матвеевич встал, поднялся по ступеням к двери, запер её на щеколду и пошёл в сарай. Там, не раздумывая больше, встал на скамью, на которую садится жена корову доить, перекинул через стреху вожжи, сотворил петлю, накинул себе на шею, перекрестился со всхлипом и шагнул в небытие…
Виталий с Иваном успели принять Панкрата Матвеевича в миг, когда верёвка, дёрнув
его голову вверх, стала затягиваться, оказывая хозяину последнюю, смертную услугу. Но у неё это плохо получилось, и горло она не передавила. Тем не менее старый крестьянин-христианин уже ничего не воспринимал, даже судороги тела, возмущённого убийством.
Очнулся Панкрат Матвеевич от поглаживания его шеи, горла и груди. Открыл глаза и увидел, что лежит во дворе на дерюге, гладит его Странник и стоят Пантелей Иванович, Демьян Прокопьевич, Николай, Михаил и брат Странника; а чуть в стороне Иван Метелев рубит топором вожжи на мелкие кусочки…
Спасение ему прислал и сам явился Арсений.
Гостящий народ, расходясь, в основном покинул подворье новосёла, а за праздничным столом разместились избранные в совет и несколько инициативных жителей – намечать предстоящие труды да обсуждать новую жизнь.
К Марфе Никитичне с Настей и Домной Михайловной с Софьей присоединились жёны выбранных в совет – Метелева, Архипова и Соломенникова: совместно принялись сносить в дом освобождённые полностью и частично от пищи и питья блюда и корчаги. Татьяна также присоединилась, не зная, кем себя тут воспринимать: то ли хозяйкой в отношении прочих селянок, то ли гостьей в Арсеньевом доме.
Арсений провожал гостей, ещё раз наказывая приходить по делу и попросту. Увидев, в каком состоянии покинул собрание Панкрат Матвеевич, он отозвал Пантелея Ивановича, обсуждавшего с Метелевыми, с Сухановым и с Виталием завтрашнюю поездку в скит, и рассказал ему о наблюдениях за его соседом. Пантелей Иванович встревожился:
— А я-то не доглядел! Как бы не случилось с ним худого – а вдруг он от переживания заболел. Наверное, надо догнать да поговорить с ним, как полагаешь, Арсений?
— Сейчас не следует говорить с ним. Пусть он в себе переживёт случившееся – надо подождать, когда он попытается как-то разрешить беду. Только нельзя без присмотра его оставить – давайте отправим за ним кого-нибудь, чтобы незаметно понаблюдали. И – при случае – вовремя помощь ему оказали. Кого?
— Михаила пошлю, да Николай Суханов пусть идёт с ним.
— Хорошо. Только мне кажется, что у Панкрата Матвеевича недоброе в душе, так что ещё пусть и Иван Метелев с Виталием.
Брата Арсений назначил, руководствуясь соображениями, что он с его оперативным прошлым сумеет своевременно и вернее селян разобраться в ситуации. К тому же ему и полезно будет поближе к лебединцам побыть, чтобы контакт с ними потеснее установить и самому развеяться.
Пантелей Иванович ещё тревожнее глянул в глаза Арсения, кивнул и, подозвав сына, велел ему взять спутников и идти задами ко двору Панкрата Матвеевича, объяснив ему свою и Арсеньеву тревогу за соседа. И чтобы в случае чего за ними в помощь прислали кого-либо, да больше никому о том не говорить.
И в момент, когда Панкрат Матвеевич пошёл с верёвкою в сарай и следившие за ним посланцы поняли, что он удумал, Николай обратился к Михаилу:
— Сбегай-ка за Арсением и за отцом – похоже, их помощь потребуется.
Михаил и в самом деле побежал, и Виталий подивился и этому, и – вновь, в который раз, – авторитету, какой его брат Арсений обрёл за короткое время пребывания в деревне. А потом втроём подошли к двери сарая, но там было тихо, и мужчины не знали, врываться им внутрь или погодить: может, Панкрат Матвеевич хозяйственным делом занялся, а они вторгнутся и напугают, да ещё и оскорбят подозрением.
Сомнение их развеял хрип…
…Из горла снятого Панкрата Матвеевича вырывались странные звуки: то ли рыдания его, то ли так он пытался прокашляться, чтобы дышать. По щекам потекли слёзы. Демьян Прокопьевич, не будучи в силах сдержаться в негодовании страшным поступком старого односельчанина, укорил его:
— Ты что же грех такой на душу свою наложил-от!..
Арсений резко обернулся к нему, отвлекаясь от работы со страдальцем, и укоряюще покачал головой – лицо Панкрата Матвеевича от слов Метелева скорбнее сморщилось. Пантелей Иванович увидел и понял укор Арсения и, положив руку на плечо товарища, тихо произнёс: “Не надо о том”.
Демьян Прокопьевич и сам понял, что не ко времени, да и незачем – итак Панкрат Матвеевич многократно пострадал от своего злодейства. Но зато отыгрался на его жене.
Клавдия-Панкратиха увидела в окно происходящее во дворе, ещё когда всё началось, когда муж в сарай направился. Думала, что по делам: в хлеву-то работа всегда есть. Но тут вдруг к сараю подбежали два деревенских и приезжий, её опорочивший, и Панкратиха поняла, что неладное с мужем её. А как метнулись мужики в хлев, да потом вынесли тело Панкратово, сразу уразумела, что великая беда стряслась, что мужик мёртвый. Выбежать попыталась, но дверь заперта; она стала стучаться и вопить, причитая по-бабьи, – дверь, однако, никто и не думал ей открывать. И стала она то к окну бегать, чтобы происходящее увидеть, то в дверь стучаться. А когда Николай Суханов всё же убрал запор, выбежала с воплем к телу.
Тут-то и Демьян Прокопьевич отвёл свою душу на ней за все её прегрешения:
— Нишкни, дура, чего орёшь-от?! Народ хочешь собрать да ещё позора нажить?! Вот только посмей хоть кому сболтнуть – вытяну твой длинный язык да порублю на мелкие кусочки, как вон Иван верёвку рубит!
Панкратиха в страхе замолкла и, пряча язык во рту, чуть не подавилась им. Прикрыла рот руками, отошла к крыльцу, там села на ступеньку и зарыдала, пряча лицо в ладонях и покачиваясь, будто кланяясь: то ли кляня судьбу, то ли прося у Бога, у людей милосердия и прощения.
Арсений завершил целительную работу, Панкрат Матвеевич задышал свободно и стал подниматься. Соседи бросились ему на помощь, поставили на ноги.
— Ты, Панкрат Матвеевич, чего это так расстроился-то? — спросил соседа Пантелей Иванович, не давая ему возможности оставаться со своей бедой. — Мы решили завхозом тебя назначить, собрались тебе сказать, а ты уж ушёл.
— Из-за дурной бабы расстроился, а у нас дело великое, а в хозяйстве-то порядок надо держать, а никто лучше тебя того не разумеет, — поддержал его глава хозяйства Демьян Прокопьевич. — Вот мы и пришли к тебе сказать, чтоб ты потихоньку начал с Домной Михайловной в учёт его забирать.
Панкрат Матвеевич удивлённо глянул на него, на Пантелея Ивановича, на других, с добром смотревших, отвернулся; но отворачиваясь, проговорил дрогнувшим голосом:
— Простите меня… Простите…
— Мы и не в обиде, и поминать об этом никогда не станем. И Господь не осудит тебя, — уверил его Пантелей Иванович. — Но ты всё ж помни, что деревня наша – одна семья, и коли одному из нас плохо, так всем худо. Мы завтра едем скит промерять, а ты с утра иди к Домне Михайловне и, как Демьян Прокопьевич говорит, начинай с нею учёт того, что есть, да того, что надобно будет.
Иван порубил вожжи, собрал их в корзинку, стоявшую у крыльца, и понёс за двор к навозной куче. Там прихваченной от сарая лопатой разрыл кучу, высыпал обрубки в ямку и засыпал, даже прихлопав навоз сверху, чтобы не проявилось греховное, пока вовсе не сгниёт и не будет напоминать…
С того времени полгода Панкрат Матвеевич не только совсем не смеялся, но даже в сторону уходил, когда кто-нибудь анекдот травил. А сам больше не шутил. Лишь спустя долгое время робкая улыбка стала появляться у него на лице, когда он слышал весёлое повествование.
А Клавдия-Панкратиха столь же долго без особой нужды не выходила со двора, и, если что надо было, соседи сами приносили ей, полагая, что из-за того, что выпорота, не выходит она на люди – самоубийственный поступок-то Панкрата Матвеевича никогда не обсуждался и известен был лишь свидетелям события. Дивились селянки, приходящие помочь: не только скулдыжничать-сплетничать перестала Панкратиха, но и вопросов им не задаёт и вести о других не слышит как будто бы. В глухую угрюмую стену разговоры все стучатся без отзыва, лишь о деле спросит.
То же непонимание Панкратихи и со старицами-черницами случилось. И даже худшее: после ухода Фёклы Беспаловой из Лебедей в какую-то общину – даже не призналась, куда уходит, – они осиротели. Остались один на один против деревни! А тут и Клавдия, хоть и не сильна была, хоть со спины только прикрывала, их бросила. В день, когда Метелевы с Пантелеем Ивановичем да с приезжими уехали в скит, а Панкрат Матвеевич к Сухановым ушёл, Скороходова и Щенникова бросились к товарке, чтоб обсудить да надумать, как им дале жить-от, и тут Клавдия вместо радости отворот им дала: “Недосуг мне, не прибрано ещё в доме-от и есть не сготовлено, а Панкрат Матвеевич скоро придёт. Вы, сестры, ужо идите по своим-то делам”. Совсем никчемушными почувствовали себя сёстры…
***
Следующим днём поутру Татьяна вышла на крыльцо, не ведая, чем занять себя в этом крестьянском доме, чужом для неё; присела на ступени. Хотя Виталий вчера и указал ей, чтобы она приняла дом и хозяйство, но она и не подумала принять его указание: много чести – она не нанималась в прислуги.
Отворилась калитка, и во дворе, к её радости, появилась Настя.
— Мир вашему дому!
— Как хорошо, что ты пришла, Настя! Доброе утро! — отозвалась радостно Татьяна – с нею она готова общаться, ей она и песню пела, и о сокровенном говорить с нею можно.
— Меня бабушка отправила в помощь тебе, Татьянушка, — сообщила Настя.
Марфа Никитична послала её помочь приезжей горожанке разобраться в домашних женских делах. Она отправляла всех внучек, но младшие не захотели с «уродкой» пойти, сославшись на то, что будут мамочке помогать и к вступительным экзаменам в институт готовиться; а к Арсению не хотят ходить – из-за него им досталось ни за что ни про что от деда Трифона. И маму обидел вчера, отказавшись принять её деньги…
— А где Арсений и Виталий? Это они стучат?
Из хлева доносились звуки ножовки и удары молотка. Мужчины сквозь плотничий шум не услышали, как Татьяна вышла из дому и как пришла Настя, и не слышали их разговор.
— Да, с утра занялись делами, а мне ничего не сказали – сама думай, что делать.
— Ничего, разберёмся. Работы очень много.
Ножовка допилила доску, последовало падение обрезка, и во двор сквозь стук молотка проник голос Арсения, сказавшего фразу, вероятно, в продолжение начатого мужчинами разговора, но для Насти и Татьяны прозвучавшую неожиданно, значительно и породив различные в них последствия:
— Мужчина служит женщине – так изначально мир устроен. Но та лишь женщина княгиней может стать, что служит мужу своему и для неё он – повелитель.
Хотя Арсений говорил Виталию, но тембр голоса его звучал такой любовью к брату, что Настя отнесла и голос, и фразу к себе. Она даже потянулась к Арсению.
— Это, как говорится: “Фантастика в соседнем отделе. На сегодня уже кончилась, приходите на следующей неделе”, — отреагировала откровенным неприятным скепсисом на услышанное Татьяна, скривив при этом в пренебрежении лицо, будто уксуса глотнула, непомерно шокировав Настю чванливым восприятием Арсеньевой аксиомы.
То, что Татьяна критиковала ей суженого Арсения при ней же, и то, как звучал голос её – в сравнении с Арсеньевым, – задело Настю: как она посмела?! как посмела так на его слова отреагировать, да к тому же ехидниным голосом?! И остановило порыв девушки к Арсению при Татьяне. И к Татьяне. С которой намеревалась сегодня душевно пообщаться и рассказать о происшедшим с нею. Ведь она уже доверилась ей! И Арсений разрешил… Не мог же он-то в Татьяне ошибиться! Или он что-то иное имел в виду, иную причину её доверия – доверия к малознакомой горожанке?..
Разговор в хлеву похоже, прервался – Виталий продолжал стучать молотком, вбивая гвозди, и не отвечал. Анастасия спросила у собеседницы, уже не называя её Татьянушкой, как воспринимала до сего момента:
— Ты считаешь, что Арсений неправ?
— Никогда никому не служила и не буду. Мы отдаём мужчинам гораздо больше, чем получаем от них.
— А что мы больше отдаём?
— Мы отдаём себя, рожаем для них детей, кормим и обстирываем их. Да ещё и деньги зарабатываем.
Молоток прекратил забивальную работу, и откровения братьев друг перед другом уже туканьем не перебивались.
— Ты знаешь, брат Арсен, — донёсся твёрдый голос Виталия, — я как-то сразу и без раздумий, сходу возношу женщину, которая со мной…
— “И муравей создал себе богиню по образу и духу своему…” – помнишь?
Насте стало неловко в подслушивающем пребывании во дворе при разговоре братьев, она осторожно потянула рукав платья Татьяны и почти шёпотом предложила:
— Уйдём, нехорошо подслушивать.
— Ничего, пусть говорят, послушаем. Мне нравится, что сказал Виталий.
Настя оставила Татьяну и стала подниматься на крыльцо. Однако смутилась – как в дом одной-то войти, в котором живут чужие для неё Виталий – хоть он и брат её Арсения – и Татьяна. И… не её ещё Арсений. Приостановилась, и до неё снова донеслось:
— Что помню? Песню Окуджавы о московском муравье?
— Помнишь, как ты нам с Николаем Барановым процитировал эту фразу в Нарыне, когда мы откровенничали о себе? Ну, так вот и ты… Как мы с ним когда-то… возносили.
— Мы с ним постоянно переписываемся, так что о моей «муравьихе» он знает. И его журнал со статьёй и фотографией всегда вожу с собой. Было дело, посмеялся я тогда над вами. Теперь сам, муравей ижевский, создаю богинь. И получаются проблемы: как только из-за них же перестаю возносить, они, чтобы удержаться на высоте, на голову лезут…
— А когда ты отходишь в сторону, они в грязь падают?
— Точно узрел, — усмехнулся Виталий. — Из князи в грязи…
— А ты чего, брат, не сказал вчера Татьяне, что поехал за покупками?
— А ты не заметил, как она меня мазнула словом, когда я пытался пошутить в доме Пантелея Ивановича? И помнишь, наверное, как в Ижевске я тебе говорил, что коль я кому-то всё же нужен, так пусть хотя бы чья-то мечта исполнится, ну а я постараюсь в том… Но постараюсь в пределах этики семьи, что от предков… Больше поступаться ею в угоду кому б то ни было не стану. Так что пусть думает.
— А об этом-то ты ей сказал? Или пр себе мысли оставил?
— К чему? Если она – женщина, то поймёт сама свой дурной поступок, а нет, так и говорить – впустую слова на ветер. Ну ладно, хватит обсуждать…
— Брат, я не Татьяну обсуждаю, а твои поступки, чтобы знать, как ты их совершаешь – осознаёшь ли их?
Виталий промолчал. Не стал открывать брату и речи Татьяны об Арсении в разговоре, когда он вернулся с покупками, – незачем обдирать брата, в своей душе понесёт этот груз.
А Татьяна возмущённо фыркнула и устремилась к калитке, ведущей в огород. Настя растерялась: она пришла потому, что в доме осталась посуда соседей, в которой они свои угощения принесли: её надо разобрать, сложить в корзины и разнести по деревне. Хотела сделать с Татьяной, а теперь не знала, как и поступить.
В загоне, точно таком же, как во дворе Пантелея Ивановича, стоит Серый и смотрит на неё. Девушка поспешно подошла к коню, извиняясь за то, что не сразу это сделала, и он к её рукам потянулся – за время разлуки с Арсением они очень сдружились и оба научились понимать друг друга в общениях.
Неожиданно поглаживающую Серого Анастасию пронзило восприятие её становление женщиной, в ней родилось её самоосознание себя как женщины. Уготованность её скоро стать женой возникла в тот миг, когда она прошла калитку, хотя в тот миг ею не осознался весь комплекс отношений, связанных с браком, с замужеством – просто зафиксировалось, что в скором времени предстоит замужество: ведь к тому шли и направлялись отношения с Арсением; того она пожелала давно, когда увидела его сказочным принцем, приехавшем к ней на коне, чтобы спасти её от ужаса, вывести из кошмара; того же, но уже иначе, не в юношеской мечте, а в стремлении к самостоятельности в жизни, желает и сейчас.
Новому самовосприятию поспособствовали её мысли, когда шла от своего – дедовско-родительского дома, – мысли о том, что она, Арсеньева суженая, идёт выполнять женскую работу в его доме. А ведь завершённость её девичьей поры и пробуждение женщины-жены в ней, началось на поляне в момент благословения дедом её с Арсением в час с ним прощания.
Но сейчас же ей сделалось жаль своего девичества, какого она по сути не испытала, которым она не прожила из-за тех, кто у неё украл три девических года, ввергнув её в мраки прозябание. Как много она потеряла! И как всё упущенное наверстать, если уже замужество для неё грядёт?
И тут ещё разговор Арсения с братом о сути супружеских отношений, продолжавший беседу, что произошла позавчера поздним вечером, когда он поведал о служении как и о красоте семейных отношений. Он сказал, что мужчина всегда служит женщине – значит, он ей будет служить? Это прекрасно, это ей радстно. И поскольку ей необходимо стало покинуть родительскую семью, чтобы обособиться от угнетающей её матери, втуне Настя восприняла себя готовой к семейным отношениям. Оттого она особенно почувствовала, что Татьяна неистинна по своей натуре и что она лжёт в своей реакции на речь Арсения.
Возле серого друга она прочно осознала, что она уже не подросток-девочка Настюшка-Настёнка, каковой из-за сковавшей её болезни воспринимала и сама себя даже несколько месяцев после исцеления, не девушка Настя, обретшая возможность и счастье состояться женщиной, женой и матерью, а уже в скором времени законная жена Богом данного мужа, мужчины. Она – Настасья, Анастасия!
Осознание великой новизны в себе вызвало ощущение иных токов в её душе и в теле; мир окрасился иными красками и тонами, заполнился иными звучаниями – теми, что она обрела от Арсения перед росяным купанием и здесь вернувшимися к ней.
И тревога перед ответственностью за многое данное ей и за то, что дастся захлестнула её, обуяла. В то же время она отметила, что Серого она гладит, по-женски опекая его. И то
всё, всё, что жило в ней, чем она жила, изменилось, потеряв свою детскость; и изменило в ней соотношение её и мира – мира деревни, мира людей вообще: она иная, она женщина…
Татьяну Анастасия увидела вскапывающей нетронутый участок земли. Удивилась:
— Это Арсений велел здесь вскопать?
— Нет, мне он ничего не говорил. И почему он может мне велеть? Я сама так решила – хочу пересадить сюда цветы: мне не нравится, что они там растут.
— Цветы я в проходе посадила, чтобы они встречали и провожали Арсения, когда он будет заходить в огород и выходить из него. А здесь копать не надо – Арсений решит, что делать на этом месте.
— А что, без Арсения нельзя решить?
— Нельзя. Он хозяин. И вообще, мужчины решают, что где копать и что где сажать.
— А что у вас женщины решают? Или во всём только мужчины правят?
— В мужских делах и в общих решают мужчины. А женщины решают всё в женских делах. Поэтому тебе и не сказали, что делать.
Татьяна тяжело опёрлась о лопату – она начала сильно уставать от всех условностей, ограничений, от молитв и от прочего, вдруг возникшего перед нею в глухой деревушке. И Виталий, общаясь больше с Арсением, чем с нею, совсем другим становится – не тем, кого она увидела когда-то и захотела в мужья себе.
— Нам надо посуду разобрать и ту, что принесли соседи, вернуть им,
Анастасия не понимала приезжую: почему она осуждает правила жизни лебединской вековечные, им от пращуров данные, почему она вообще осуждает их, едва-едва прибыв в деревню. Но работу, ей бабушкой заданную, надо исполнить, а для того ей нужна Татьяна.
— Нет уж, не пойду я по деревне с чужой утварью, — чуть ли не брезгливо отверглось Татьяной эта простое, но необходимое дело.
Настя даже растерялась на миг, но справилась быстро – восприятие того, кем проявила себя Татьяна во дворе, как реагировала она на услышанные ими слова Арсения и Виталия, и отмеченная Арсением после её исцеления способность адаптироваться в возникающих ситуациях, а главное, её осознание себя уже истинно суженой, помогли девушке остаться спокойной и столь же спокойно ответить:
— Я сама отнесу посуду. Только разберём её вместе – я не могу одна входить в дом.
— Почему? Что мешает?
— У нас не принято женщинам, девушкам входить одним в дом, где нет женщин.
— Ты же в дом Арсения пришла?
— Тем более нельзя, — ответила Татьяне Настя, удивляясь странности её отношения к нравственным нормам, столь естественным, что иначе и быть не должно, ещё более, чем осуждению ею высказанного Арсением.
— Ну пойдём, помогу собрать чужую посуду, — согласилась Татьяна и резко воткнула лопату в землю там же, где копала.
Настя вздрогнула, вытащила инструмент из земли и отнесла под навесик, хранивший огородный инвентарь. Потом спешно пошла впереди Татьяны, торопясь быстро пройти в дом – девушка не хотела, чтобы Арсений увидел их и догадался, что разговор его с братом они слышали. Но и торопливо шагая, девушка на миг задержалась у цветов с мысленным к ним обращением радостно приветствовать Арсения, когда он будет проходить рядом с ними…
Мисок, судков, крынок, в основном керамических и стеклянных, осталось много, хотя хозяйки часть опорожнённых блюд унесли после трапезы. Из одних посудин надо было перелить мёд, из других – квас, сметану; переложить пироги и прочие кушания – всего понемногу, а набралось много.
Настя, попросив Татьяну поставить на плиту большую кастрюлю с водой, скоренько управлялась с переливанием и перекладыванием из той посуды, кою предстояло вернуть, и, когда вода согрелась, принялась её перемывать; Татьяна вытирала отмытую и ставила на просушку. Ко времени возвращения мужчин в дом, соседская посуда была разобрана и сложена в две лубяные корзины.
— О, у нас гостья! — весело воскликнул Виталий. — Приветствую тебя, красавица-лебединушка!
— Добрый день, Настенька, — негромко и проникновенно-нежно приветил любимую Арсений.
— Добрый день, Арсений! Добрый день, Виталий! — с поклонами головой отвечала им Настя, улыбнувшись суженому.
— Вы уже всю посуду перемыли! — заметил Арсений.
— Что вы секретничали про женщин, про княгинь, которые вам служить должны? — не дав ответить Насте, спросила у Виталия Татьяна, больше обращаясь к Арсению, чем к Виталию, и огорчив раскрытием тайны подслушивания Анастасию. — Что мы, женщины, служить вам, мужчинам, должны, а то – из “князи в грязи”? — Последнюю фразу Татьяна произнесла едким голосом, согнувшись в принижающем полупоклоне.
Виталий гневно дёрнул головой и уставился в лицо жены; Арсений молча смотрел на Настю, а та, при первых словах Татьяны закрывшая от стыда лицо – так только Клавдия-Панкратиха позволяет себя с мужем говорить, – опустила руки и горестно обратилась к Арсению:
— Прости, случайно получилось услышать вашу беседу – я вошла во двор, когда вы там разговаривали.
— Мы не секретничали, — с усмешкой ответил Татьяне Виталий. — Мы не скрываем свои мысли и речи.
Арсений не отвечал, ничего не говорил, и Настя всё поняла, и ей стало ещё горше – она и без того на перепутье жизни стоит, а ещё и изобличение неведомо в чём. Стараясь сдерживаться, попыталась перед ним объясниться, но не предаваясь ему, как когда-то:
— Арсений, ты же помнишь ведь наш разговор на поляне в тот день… Я хотела, чтобы ты был рядом, чтобы я могла хотя бы видеть тебя, если б ты приехал с женой.
— Настенька, — протягивая к любимой руку, всё так же пристально глядя ей в глаза, проникновенным голосом заговорил Арсений, — милая Настенька, я знаю и помню всё. Я сейчас хочу благодарить тебя за то, что ты спасла нашу любовь… Милая, ты поступком своим, своим появлением на поляне в тот час… Я ведь уходил и от тебя тоже и, возможно, не вернулся бы, боясь тебе испортить жизнь…
Настя кинулась на грудь Арсения, заплакала. Ей вдруг стало страшно, что Арсений и в самом деле мог не прийти, и весь мир бы для неё снова обрушился бы в темноту прозябания – ведь он был её опорой, даже находясь вдали, хотя она это не осознавала, а лишь интуитивно воспринимала. Её поразила благодарность Арсения в минуту, когда она думала о том, что он ей не верит из-за Татьяниных уличений – в этом она почувствовала унижение.
Виталий взял Татьяну за руку, повёл из комнаты. Он ещё не вышел за дверь, когда Арсений опустился на одно колено и стал целовать Настины руки.
— Арсений, что ты?! — сквозь плач воскликнула Настя и невольным порывом сама стала перед ним на колени. — Я должна стоять перед тобою так, и мне это радостно.
— Я люблю тебя, Настенька. Я люблю тебя из бескрайней глубины пути, о котором говорил тебе; я люблю тебя, мою невесту, мою будущую жену; люблю тебя, женщину, которая в себе будет растить наших детей; люблю тебя, будущую мать наших детей; путь наш с тобой бесконечный люблю…
— Неужели ты мог не вернуться,.. милый? Как страшно!..
Арсений не стал более ничего говорить; поднялся, поднимая с собою Настю, и приник к её губам, а девушка некоторое время не отвечала на поцелуй, ещё трепетно переживая вероятную разлуку! Но отринув все леденящие душу мысли о несостоявшемся несчастии, прижалась к Арсению и утонула в нём. Этот поцелуй Арсения более чем его объятие на поляне прошлогоднее и поцелуй его там же в прощании переполнил её – он вознёс в те миры, что сказочно виделись в подростковых мечтах, что искалеченную её вели и несли к спасению. Из души исчезли и желанные встречи с Сергеем, почти год сопровождающие её по жизни, – в том мире ему не достало места: и он иной, и мир уже не сказочный открылся ей, а живой, настоящий; и вбирает её в себя.
Когда Арсений позволил Насте вздохнуть, она тихо, несмело обратилась к нему:
— Арсений, а почему ты молча смотрел на меня? Ты думал, что я считаю так же, как сказала Татьяна?
— Нет, милая Настенька, я знал и знаю, что ты по-другому воспринимаешь любовь и не считаешь так, как Татьяна.
— Тогда почему? Мне показалось, что ты так обо мне думал, и мне очень грустно и больно стало.
— Прости, милая, за то, что сделал тебе больно. Я хотел, чтобы ты иное при Виталии для Татьяны сказала, выразила своё несогласие. Виталию сейчас очень тяжело – он многое потерял. У него, хоть он и смеётся, сильно болит душа. Он поверил Татьяне, поверил, что она будет с ним во всём, но… Кстати, и то, что я согласился, чтобы ты рассказала Татьяне свою беду, это тоже для Татьяны, для того чтобы она поняла, что…
— Что поняла?
— Что ты совершила подвиг, что ей надо у тебя многому научиться, а не возвышаться над тобою, как она делает, воспринимая себя учительницей, имеющей право поучать всех.
— Хорошо, что ты мне это сказал, милый, — положив голову на Арсеньево плечо, со вздохом поблагодарила Настя. — А то я… Я сегодня хотела рассказать Татьяне всё, но… теперь не понимаю её. Я и задумалась о том, что ты ведь разрешил рассказать, а ты в ней ошибиться не мог.
— Настенька моя родная, жизнь ещё не раз сведёт тебя и нас с разными людьми, и со всеми надо будет искать и создавать особенные отношения… Но как я счастлив, что мы вместе! Что та часть пути, которую нам надо было пройти раздельно, завершилась!..
— Да, Арсений суженый мой, я сейчас живу этой радостью, и она… не закончится никогда.
— Настенька, ты… Ты стала…
— Взрослой? — почти угадав или уловив мысль Арсения и всё ещё находясь под воздействием осознаваемо-ощущаемых изменений в себе, спросила Настя.
— Нет, я не о том говорю. Взрослость – понятие растяжимое. Ты содержательностью и богатством женщины наполнилась.
— Ты почувствовал это? А во мне появилось великое чувство ответственности за тебя, за наших… деточек, о которых ты только что говорил... Мне радостно, я счастлива!..
Виталию было грустно. Горький плач Насти, оправдания перед Арсением за слова его Татьяны, увиденное мельком коленопреклонение брата пред возлюбленной болью сердце пронзили, и боль разлилась по левой руке. Мятущейся душой он ощутил: конь фортуны его очередной раз оступился и падает, а он, ещё недавно счастливый всадник, летит, летит через его голову в дорожную пыль…
Молча провёл Татьяну во вторую половину дома, усадил на стул, сам сел на другой верхом, крепко ухватив его спинку, будто сидел на норовистом коне судьбы и натягивал его узду, чтобы не позволить ему больше самовольничать и запинаться, и стал неотрывно вглядываться в глаза избранницы, ища в них ответ на своё поражение.
Татьяна не выдержала напор взгляда Виталия и, не дожидаясь его слов, накинулась с жёсткими упрёками:
— Ты стал другим. С тех пор как приехал Арсений, ты стал больше общаться с ним, чем со мною и сделался совсем не таким, каким я тебя встретила и узнала… Я не хочу этого. Хочу, чтобы ты стал прежним и был со мною… И я не понимаю эту глухоманную деревню, не понимаю и не могу принять – особенно Арсеньевы – несовременные речи о Боге всё время. Я по-своему понимаю и воспринимаю Бога, и молитвы у меня другие. А здесь мне душно… И что за заявления о том, что женщина должна служить мужу? Мы рожаем вам детей – вы когда-нибудь рожали? Знаете, что это такое? Вам этого мало? Ещё обслуживать должны?! — Татьяна говорила, говорила, и голос её усиливался, становился ожесточённым, грубым. Она не оправдывалась, не объясняла – обвиняла. — Арсений от чего-то вылечил Настю, пусть она и говорит, что хочет служить ему… И пусть служит, пока молодая. Потом пройдёт – всё пройдёт! – и она тоже поймёт…
Виталий молчал и продолжал вглядываться в глаза той, кого легко назвал женою. Его молчание заводило Татьяну больше, сильнее, чем заводили бы его слова, и давало простор высказываниям, поскольку противодействия она и не увидела, и не почувствовала. Она не заметила, как сузились его глаза и жёстче сжались губы, когда она заговорила об Арсении и Насте.
— Все люди живут без ваших служений, и им хорошо. Это всё Арсений тебя сбивает, а ты тянешься за ним, как маленький котёнок. Как будто сам ничего ни думать, ни решить самостоятельно не можешь. Что, нравы и порядки здесь тебе нравятся? Эта допотопщина домостроевская? Ещё бы: старик вожжами жену отхлестал, и никто не возмутился, самого пожалели! Жену хлестать! Что, и ты станешь меня хлестать, если что не так сделаю или не так скажу, как тебе нравится?!
Виталий, вслушиваясь в голос – в вопли – Татьяны, поразился не голосу её, а тому, что в очередной раз попался в западню обаяния женского голоса.
Везде они звучат, приятные, ласковые и молодых, и юных, и зрелых особ; и ото всюду несутся мелодичные, красивые звучания, обещающие душевное блаженство. Но, Господь, какое коварство ты скрыл чуть ли не за ангельскими голосами! Это же ловушка, липкая, как паутина, пропитанная ароматным манящим ядом!!! Беги от них, наивный мечтатель о блаженстве: едва попадёшь в мило звучащие силки, они тут же потеряют всю прелесть и трансформируются в грубые, пошлые, язвительно визжащие, устрашающе шипящие звуки и в орудия пленения, а затем хладнокровного убийства. А самки – они, только что бывшие прелестными, оборачиваются в уродливых, в неопрятных паучищ, пожирающих самцов, едва нужда в них завершится.
Почему, уже пройдя сквозь сонм хором звучащих ядовитых голосков-приманок, снова доверился одному из них? Да просто потому, что не сумел преодолеть наивную веру в свою Женщину, которую видел в каждой… самке.
— Пошли, — вставая со стула, с тем перебивая запал Татьяны и затыкая канал яда, произнёс Виталий свои первые слова. — Я тебе не буду ничего говорить. И не буду. тебя хлестать. Жену не хлещут, а для баб плеть положена – выбирай свой удел. Но мне бабы не надо – я уже нажился с такой вдосталь. И запомни, что лишь с Арсением я – настоящий; лишь с ним я полно раскрываю себя. Во всём Ижевске нет такого человека, с кем я мог бы быть откровенным и открытым.
— А я! — удивилась и возмутилась одновременно Татьяна, не поняв ещё, что её суть уже раскрыта, что считать Виталия мужем, своею собственностью уже никогда не сможет.
— А ты? А ты сейчас показала себя во всей полноте – прокрустово ложе с гвоздями… Я в тебе никак не помещаюсь, так что мне – или голову долой или ноги укоротить. Ты что предпочитаешь?.. И ещё: Бога любить надо. Нет, не твоего выдуманного идола-кумира, а Единого, Творца. Любить так, как любит Арсений – и этому мне у него учиться придётся. Отстал я от брата в вашем загаженном Ижевске.
— Я хочу домой! Пусть он и в загаженном, как ты говоришь, Ижевске, но там мой дом, и мне там хорошо. Там мои родные, подруги… Когда поедем? Хочу сегодня, сейчас же и немедленно!
— Поезжай... У меня там нет дома: тот, что был, разрушен, как ты знаешь, а другой я ещё не создал. Этот дом – дом моего брата, а значит, и мой тоже. Так что или собирайся и уезжай… Или жди: я поеду в Ижевск не раньше, чем через неделю, да и то ненадолго. Завершу там свои дела – и сюда снова.
— Как – сюда?! Что здесь делать?.. И что ты такое говоришь, что у тебя нет дома – ты ко мне пришёл, в мой дом, там и будем жить.
— И будут жить они долго и счастливо, и будет он у неё на посылках… Будешь жить и долго, и счастливо… Без меня. Я приехал сюда скит восстанавливать, а слова я по ветру не рассеиваю. Людям уже было сказано. И здесь будет мой дом.
Когда они вернулись в прихожую, Арсений с Настей обсуждали предстоящее на день:
— Настенька, когда станешь отдавать посуду, кланяйся от меня и напомни, что и по делам, и просто в гости жду их. А сейчас собери нам с собой, что есть и что на воздухе не испортится, – скоро придут Метелевы, Сухановы и твои родные: дедушка, отец и братец. С ними на весь день едем в скит.
— А я? — огорчилась Настя – ей придётся остаться почти наедине с матерью, и вовсе обозлённой на Арсения после её вчерашних сцен и выговоров ей лебединцами. — И меня возьмите!
— Ишь, что удумала! — возмутился Арсений. — Дел дома невпроворот, а она – из дому. Нет уж! За бабушкой присмотри, щи-кашу навари, погоду нагадай, просо перебери, да там ещё что сделать, у бабушки поспрашивай. Смотри, проверю! И пусть бабуленька мышкам с кошкой не наказывает за тебя работу исполнять, а то подарочка не жди!
Настя слушала приговор, улыбаясь, а под конец и ахнула. Арсений широко улыбнулся, шутливым воспоминанием воспринимая освобождённость души от груза пути и скитаний.
— Настенька, а ведь сегодня день твоего…
— Я знаю, милый! Я ему больше, чем дню рождения и именинам радуюсь. И ты снова со мною – это твой самый лучший подарок.
— А мне подарок? — недовольно спросил Виталий.
— Построишь скит – вот и будет тебе презент, — пообещал Арсений.
— Ну-у, того гостинца долго ждать придётся, — погрустнел Виталий.
— Зато какой! — возразил Арсений. — Давай готовиться, а то вот-вот люди придут, а мы ещё не собрались. Нам оборудование и инструменты сложить надо. И Серого запрячь.
Настя сходила в чулан, принесла ещё одну корзинку и стала складывать в неё только что разобранные пироги, банку с квасом, лук, стаканы. Всё собранное накрыла скатёркой. Виталий, сортируя в сумке геодезические журналы и инструменты, обратил внимание на корзины с посудой.
— Что, и эту посуду повезём? Для чего?
— Нет, посуду Настя разнесёт соседям.
— Ты что, Настя, одна понесёшь эти две корзины? — удивился Виталий.
— Я по одной буду их носить, — успокоила Виталия девушка.
— А ты что, Татьяна? — обернулся Виталий к жене.
— А как я понесу чужую посуду да по чужой деревне? — резонным тоном объяснила Татьяна своё неучастие в разнесении кухонной утвари.
— Барыня!.. — резко и хлёстко бросил ей Виталий. — Давай, Настя, я помогу донести.
— Нет-нет! — испуганно возразила девушка неэтичным в деревне желанием. — Вам нельзя это делать. Я сама справлюсь – посуда не такая уж тяжёлая.
Татьяна резко шагнула, схватила ближнюю из корзин и экспансивно вышла из дома. Анастасии пришлось поспешить за нею. Виновато, из-за того что оставляет, она глянула на Арсения и скорее вопросом, чем утверждением сказала:
— Мне надо идти. Я пойду?
— Иди, Настенька, иди, — поднимая для неё корзину, отпустил Арсений. — Скоро всё будет хорошо, всё очень хорошо будет …
Он не стал договаривать и пояснять, что имел в виду за этой фразой, вкладывая и свою надежду, что и для него действительно будет хорошо, но Настя прониклась её смыслом и, радостно вздохнув, вышла. Догнала Татьяну уже за воротами – та направлялась в сторону дома Пантелея Ивановича, полагая, что она идёт в правильном нправлении.
— Посуду в другую сторону, — сказала ей Анастасия, не зная, как теперь обращаться к той, кого ещё недавно ласково называла Татьянушкой.
Татьяна круто развернулась, молча и быстро пошла по улице, навязывая деревенской девице – так она стала в себе называть Настю – своё движение.
— Давайте, я сама разнесу, — предложила ей вслед Анастасия уверенным и твёрдым голосом, каким ещё недавно не стала бы говорить.
— Нет уж, взялась, так сделаю. Но во дворы я входить не буду – ты и посуду раздашь, и поклоны от своего Арсения передашь.
Фразы горожанка бросала отрывисто и нервно, как и двигалась, и не стремясь скрыть своё раздражение и неприятие всего, что её окружало. Бросала, даже не оглядываясь на ту, кого её слова били по лицу, будто хлестали крупным градом. Так плебейски оскорблять в чужом доме его жителей – и в своём доме гостей – может только опустившееся существо (а много ли их, неопустившихся, если пристально взглянуть на поведение каждого?).
Настя, в день возвращения Арсения удручённо воспринявшая оскорбительную для неё, девушки, реплику Панкратихи, сейчас, осознавая себя исполненной женского достоинства Анастасией, возмутилась нелепой бесцеремонностью городской, но пошла следом за нею, прикусив нижнюю губку, чтобы физической болью сдержать возникшую неприязнь.
Благосклонностью судьбы ей не пришлось долго оставаться наедине с Татьяной – на их пути появилась Марья Поленова, по какой-то нужде вышедшая за ворота своего двора. Настасья с Марьей, некогда отмеченные болезненно для них обеих памятной встречей с беглыми уголовниками, общались с сестринской доверительностью и нежностью.
Они радостно заговорили о планах на сегодняшний день. Татьяна, мимоходом кивнув на приветствие женщины головой, пошла было дальше, но, зависимая от «деревенской девицы», вынужденно остановилась. Анастасия по-хозяйски подошла к ней, достала из корзины в её руках крынку и подала Марье, и та, принимая утварь, пообещалась вскоре прийти помочь в Арсеньевом подворье, за день вдобавок к огороду обросшем живностью.
А тут уже и Метелевы, отец с сыном, подоспели. Искоса посматривая на невозмутимо глядевшую в сторону приезжую, Демьян Прокопьевич спросил у Насти:
— Что, Арсений и Виталий Тимофеевичи собрались или уже без нас уехали?
Девушка по-доброму широко улыбнулась обоим Метелевым, вспомнив доверенное ей Арсением участие в лечении младшего и твёрдые выступления старшего против черниц:
— Собираются и вас ждут.
— Ну да, не уехали-от. Вот и Сухановы, и твои, дочка, родные ещё только подходят, — словно успокоено констатируя факт, усмехнулся Демьян Прокопьевич.
У Насти оттого, что почтенный лебединец назвал её дочкой, потеплело в груди, и от тепла растаял ком не обоснованной ничем ни с её стороны, ни со стороны Арсения обиды от горожанки. Обернулась и увидела Николая и Александра Сухановых, поджидающих быстро, но степенно идущего её деда, отца и братишку.
— Вот и славно, в одно время сойдёмся, — ещё раз отметил Демьян Прокопьевич. — Пошли, Иван, не станем ни сами задерживаться, ни другим мешать дела делать. А ты, дочка, и в другой раз непременно порадуй нас своей улыбкой.
— Настя не только улыбкой, но и руками своими может радовать, — не удержался от возможности сказать слово Иван Демьянович; и, уже шагая рядом с отцом, пояснил ему: — Когда Арсений лечил меня, она ему помогала, и так тепло от рук её стало, что я уснул.
— Тебе лишь бы поспать, — посмеялся над сыном Демьян Прокопьевич.
— Ну что уж так-то! — обиделся было Иван Демьянович, но тут же сам посмеялся: — А и спал бы, кабы пора простая была, да где её возьмёшь: всё работы да заботы – жизнь-то крестьянская, а не городская…
Анастасия простилась с Марьей и с Татьяной, нетерпеливо ожидавшей окончания её общения, пошла выполнять свою работу. Когда в последнем в этом ряду доме, передав из-под кваса корчагу её хозяйке, она стала переходить дорогу, Витальев “Москвич” выкатил из двора; следом вышел Серый, влачивший новенькую карету. В автомобиле пассажирами сидели Пантелей Иванович, Метелевы и Николай Суханов; в карете: Арсений, Михаил Иванович и юноши, Павел и Александр. Виталий промчал свой автомобиль мимо Татьяны с Анастасией без задержек и без сигнала.
И Серый не сбавил ход, пробегая мимо них; но с кареты Насте приветственно махнули руками отец и брат, а Арсений, сидевший рядом с Михаилом Пантелеевичем, улыбнулся суженой и чуть наклонил голову, что заметила только она. В её душе песней прозвучало: “Арсений! Ты вернулся! Ты приехал и снова со мною! Ты ко мне приехал!!!”.
Проводив взглядами – счастливым одна и раздосадованным другая – уезжавшую на работы изыскательскую бригаду, Анастасия с Татьяной к противоположному ряду домов подошли. Выполняя обыденную работу, Настя была – в контрасте с угрюмой горожанке – счастливой: она её для Арсения делает! Почти как настоящая его… Домысливать, кем она себя в этот момент осознавала, Настя не стала, а тихо-тихонько рассмеялась и радостно вздохнула. Но возвращала посуду с непроизвольно пробудившейся женской грацией и от Арсения приглашения передавала таким голосом, что селяне слышали в нём твёрдость, а не привычную стеснительность девушки.
Вскоре корзина в руках Татьяны опустела, и Анастасия решительным тоном заявила, что остальное она одна разнесёт. Татьяна возражать не стала, даже не ответила ничего, а – вновь резко – отвернулась и направилась в Арсеньев двор.
Насте сделалось легче, её более не давило угрюмое присутствие вдруг разъярившейся Татьяны, и она свободнее прошла по улице, исполняя заданную бабушкой работу и наказ суженого. С опустевшей почти корзинкой – в ней остался лишь горшок, вместивший в себя несколько ёмкостей из-под лутовитинских приготовлений к праздничному столу, – вернулась домой, торопясь пообщаться с бабушкой.
Во дворе на лавке увидела сестёр, без умолку разговаривавших. На их коленях лежат учебники по биологии, раскрытые на одной странице, но тема живой беседы девушек ни учебником, ни программой вступительных экзаменов не предусмотрена. Поскучавшими взорами окинув старшую сестру, Татьяна и Алёна подняли книги и приникли взглядами к строчкам, где буквы, сложенные в малознакомые слова, образовывали невоспринимаемые фразы. Девушки по настоянию родителей готовились поступить в сельскохозяйственный институт, но втайне мечтали устроить себя в сфере торговли или – что лучше – в сфере общественного питания.
Счастье и нежность, светившиеся на Настином лице, при взгляде на неё сестёр ушли вглубь, оставив отражение внутренней уравновешенности. Из дому на скрип закрывшейся калитки вышла мать и строго спросила:
— Что столь долго ходишь? Дома работа стоит, и сёстрам могла бы помочь готовиться к экзаменам. Сама-то уже учишься, а им ещё поступить надо.
— Нет, мамочка, — поспешила отказаться от Настиной помощи Татьяна, — не надо нам помогать. Мы сами лучше подготовимся.
Но Мария Трифоновна, будто или в самом деле не слыша Татьянин отказ, продолжила выговаривать старшей дочери:
— Что к чужим людям, к чужому человеку ходишь? Приколдовал он тебя, что ли?
Настя, не отвечая, стояла перед матерью – она не могла, она и не хотела говорить. От грубого окрика матери, с раннего детства знакомого, душа всколыхнулась, встревожилась, а осознание себя женщиной, уже почти принадлежащей мужчине, отвращало от неё мать с её намеренно склочными придирками.
Из кухоньки вышла Марфа Никитична, встала напротив снохи и повелела ей:
— А ну-ка прекрати измываться над Настюшкой! Мало ты склоками своими изувечила её в младенчестве, так и теперь доводишь!
Бабушкина защита высвободила Настю из-под тяготы гнёта матери, внедрённого в её душу с младенчества и потому ещё действенного. Она устремилась в загон, где обитал её серый друг, села на кормушку, как сиживал прежде Арсений, а потом и она привыкла так устраиваться, и стала молиться Богу, прося у Него прощения за ведомые и неведомые ей грехи, за нечаянные мысли о счастье, испрашивая заступы, потому что жить ей в доме с родной матерью, с родными завистливыми сёстрами уже невмоготу…
О чём бабушка ещё говорила с матерью, Настя поначалу не слышала – не хотела даже слышать. Но мысленное общение её с Вершителем судеб людских прервалось жёстким тоном бабушки – невероятным тоном в её устах:
— Ещё раз позволишь себе негодное к Настюшке, я решу твою судьбу, и Михаил не скажет против!.. И вашу – тоже! —это уже относилось к двойняшкам. — К экзаменам они готовятся, бесстыжие, как же! Вас, лодырниц, на ферму не возьмут, не то что в институт! Сидят, трещат, как сороки, о красивой жизни мечтают, а сами ни дела домашнего сделать как следует не могут, ни учиться не хотят!
Так Марфа Никитична бросилась на защиту своей кровинушки с порушившейся из-за страха перед повторением её беды милосердной терпеливостью. Никогда раньше Настя не слышала, чтобы добрейшая ласковая бабушка жёстко с кем говорила, а тем более кому-то повелевала. А тут неожиданно она явила себя разгневанной домоправительницей.
Мария Трифоновна вспыхнула злобностью и побежала обратно в дом, едва не толкнув ненавистную свекровь. Двойняшки опрометью поспешили за матерью. Марфа Никитична вернулась к плите, убавила в горелках огонь и пошла к внучке и, подходя, заговорила:
— Ничего, ласточка моя милая, перемелется – мука будет, —— Всё будет хорошо.
— И Арсений сказал, что скоро всё будет хорошо, — с улыбкой сквозь слёзы в глазах ответила ей Настя.
— Ну, если Арсений сказал, тому так и быть – зря говорить он не станет.
— Бабушка, ты у меня такая-то разумница! Я хочу тебе рассказать что-то, а ты потом мне объяснишь, хорошо?
Марфа Никитична засмеялась:
— Что же такое я, разумница, тебе должна разобъяснить?
— Погоди, бабусенька, вот послушай, — и стала Настя рассказывать всё, что во дворе и в доме Арсения происходило, скрыв только то, как склонился перед нею суженый. — Бабушка, мне стало страшно, когда Арсений молча смотрел на меня – я подумала, что он думает обо мне нехорошее. А оказалось, он только хотел, чтобы я при его брате сказала Татьяне другое, не то, что она говорила. Бабушка, почему Татьяна вдруг такой оказалась? Она же хорошо относилась к Виталию, говорила, что любит его, а тут… И в деревне ей всё не нравится. И даже на Арсения злится – как же на него-то злиться можно?
— Знаешь, что, Настюшка, — ответила на повествование Марфа Никитична, — вот у меня сейчас доварится, и пойдём вместе туда: дел там много – хозяйство-то выросло. И с Татьяной поговорим – всё и поймём и, глядишь, ей поможем разобраться и нас понять.
***
В мужской компании происходили иные, свои, но важные события, начавшиеся ещё во дворе. Юные участники обмерочной группы, Павел и Александр, устроились на передке кареты, когда группа стала размещаться по транспортам. Михаил Пантелеевич для себя тоже определил, что поедет с Арсением в карете – ему нужно было близкое общение с ним, чтобы вживую, так сказать, понять возникшего неожиданно и благостно в его жизни странника.
Раньше он хотел узнать Арсения как человека, сумевшего исцелением вернуть к жизни его дочь, давшего ей право на счастье и возвращением Настеньке здоровья внёсшего и в дом, в семью радость освобождённости от власти Морока1, – год прошёл с той поры, а он ________
1Морок – славянский Бог обмана и болезней. Родился у Богини Мары (Морены) и Властителя темной Нави – Чернобога. Его знают как того, кто напускает на людей ложь и обман; почитают Богом болезней, их Предводителем, который способен зачинать в людях чувство страха, огорчения, омрачать любые события в жизни. Кроме того Бог Морок напускает свой сумрак, чтобы прикрыть от невежественных людей пути, ведущие к Прави, основному закону жизни.
не может нарадоваться Настиному здоровью и свободной поступи её по жизни. Раньше он по рассказам родителей и восторженной дочери, по речам других исцелённых странником людей да по письмам издалека абстрактно представлял себе странствующего целителя, появившегося непредвиденно и исчезнувшего внезапно.
Лишь аскетически истощённое лицо целителя и его строгий взгляд довелось заметить в короткие минуты, когда он с семьёй вернулся с далёкого моря (и ещё загадка – почему он исчез именно в тот момент, а не ушёл ни раньше и ни позже), – вот всё, что оставалось в памяти. Да конь его с двуколкой указывали, что был здесь некто сторонний. Был и будто воспарился... А ныне объявился! И вот он, странник, рядом: с ним можно говорить (знать бы только, как и о чём говорить!); и он и такой, каким представлялся, и иной совершенно (в чём иной – тоже непонятно, но иной).
Понадеялся на разговор в дороге – ко всему ему необходимым стало понять, почему он, Михаил, отец любимой своей Настеньки, оказался отстранённым не от одного лишь процесса исцеления лекарем, явленным как чудо, но и вновь же отстранённым от встречи его деревней. Опять без него: всем доступно, а ему нет! Просто грех какой-то, рок довлеет – а в чём грехи его, кроме тех, в которых покаялся и за какие раскаялся, расплатившись горем, непонятно. Никак не понимал Михаил Пантелеевич Лутовитин, в чём наличие его вины, почему он не допускается – всё перебрал, а не находит в себе неправедности.
Это естественно: не признают люди ту суть своей души, что вершит греховное – они её, себя идеализируют. Они неприкасаемыми себя, её полагают; и преступления-грехи, совершаемые ими, не считают подлыми, пошлыми, а для себя к естественным поступкам относят – и все близкие и дальние должны их принимать без осуждения. То же полагает и Михаил Лутовитин.
А он таков, каков есть – он в себе несёт потенциал будущего греха, но ни потенциал не осуждает свой, ни совершённое им в будущем не осудит, полагая себя в помышлениях и в умыслах правым, притом, что оно может превысить все прегрешения его прошлые в их совокупности. Быть может, потому и не допускается?..
Странник-то опять не попросту прибыл, хоть и ждали его для понятного от него, дом ему готовили; и не просто вернулся. Но внёс суматоху и раздор в общину возвращением и неслыханными речами – он замыслом великим вдохновил народ лебединский, безмятежно живший доселе, на принятие решения о восстановлении поруганного Храма и скита! Что за человек? Не человек-загадка даже, а ларец с неведомым содержанием: и хочется в него заглянуть, да страшно – а ну как вылезет из него вовсе непредвиденное, неуправляемое!..
Никогда не доводилось встречать подобных типов, а этот, таинственным конём прямо в дом привезённый, сам объявился в его жизненном пути, не говоря уже о судьбах других селян. Кто он? В чём сила его? Чего, для чего бродил? Да, он исцелил его дочь, внезапно и страшно заболевшую, – и это непонятно, хотя отец старательно разъяснял ему причину её недуга. Но почему вновь сюда явился? Почему именно в его жизни появился? (Странные существа, эти люди – воображают себя центром вселенной, объектом особенным, на ком свет клином сходится). Чего ещё ждать: худого или доброго от него и, может, и от других сверхъестественных, подобных ему, если опять кто-то из них вслед за ним заявится в его жизни? Никакая научная диалектика этому не даёт разъяснения – напротив, она отвергает возможность подобного рода явлений и событий как нематериальных, метафизических2.
И вчерашний демонстративный отказ принять деньги от матери девушки, исцелённой им (правда, деньги большие были каким-то образом и без его ведома скоплены или у кого-то одолжены). Притом же странник запретил и Насте поднять их с земли двора, матерью в гневе брошенные (его тревожное: “Нет, Настя! Нет!”, — звучит вместе со странными же,
тяжело сказанными словами: “Что откуда пришло, туда пусть и вернётся”). До сих пор в голове звучит. Тоже метафизика, мистика, мистификация?!
________
1Свет клином сошёлся – устойчивое сочетание (фразеологизм) в значение: оказаться самым важным, находиться в центре внимания; используется в качестве самостоятельной фразы чаще в разговорной речи, иногда--в литературной.
2Метафизика – это философское учение о неизменных, раз навсегда данных и недоступных опыту началах мира.
С виду внешне и в поступках он человек интеллигентный и более того – элегантный и приятный, но… Что-то грозящее в нём, разрушающее, отчего душа холодела при обмене взглядами, будто целитель проник в неё и прознал её и понял неистинность его уверения в том, что покаялись перед Господом в несчастьи, случившемся с Настей, хотя вроде как искренне уверял его в покаянии.
Чтобы получить разъяснения от самого целителя – правда, и самому неведомо, какие разъяснения можно испросить, – Михаил Пантелеевич обратился к Николаю, главному конструктору и создателю новой повозки, с просьбой уступить ему место в карете. Он не стал излагать побудительные причины желания, но друг детства, уразумев в просьбе нечто существенное, уважил её.
Но оговорил, что на обратном пути местами поменяются – сам первым проехаться хотел в карете с Арсением, чтобы лично продемонстрировать все достоинства творения: и лёгкость её хода, и мягкость покачивания, отличающуюся от тряски в телеге и даже в той повозке, на которой Арсений прибыл в деревню.
Павел, когда устраивался на передке с Александром, толкнул его локтем в бок, чтобы он попросил у Арсения разрешения управлять конём. Хотя юноша и сдружился с Серым, но с Арсением общаться стеснялся – очень недосягаемым и строгим оказался целитель сестры: вон как вчера с родителями поговорил, что даже выговорил. Публично! А за что?! За то, что поблагодарить его за лечение их дочери и оплатить услугу хотели. Павел уже засомневался, сможет ли он вообще спросить совет у целителя о мечте своей и стоит ли это делать: а ну как скажет что-нибудь строгое, приговорное, и – пропадай мечта!
У Александра всё обстояло наоборот: с Арсением чувствовал себя настолько свободно, что его радовала сама поездка в одной с ним карете – да в той карете, что с отцом творил! Радовала и веселила. А конём, да к тому же Серым, управлять ему ещё не приходилось, и он не очень уверенно попросил разрешения сидеть с Павлом впереди кучерами.
Арсений, уважительно выслушав просьбу, по-доброму улыбнулся:
— Давайте управляйте!
Однако радуя молодых, – а они уже стали распределять, кому и когда управлять, – он тут же огорчил их:
— Только вряд ли это понадобится, потому что Серый сам выбирает дорогу и скорость движения. Лишние подёргивания вожжами ему будут мешать. Словами обходитесь.
— А я всегда вожжами, — огорчился или просто признался Павел, хотя помнил, как Серый воспринимал его, когда он впервые ехал на нём верхом: ему нравилось управлять – в управлении конём ли, машиной, когда отец на пустой деревенской дороге позволял быть водителем, он воспринимал свою силу, свою власть.
— Сегодня это не будет нужно, — ответил ему Арсений и обратился к коню: — Давай, Серый, догоняй Виталия.
Конь рысью рванулся с места, заставив юношей ухватиться за борта кареты, чтобы не опрокинуться под ноги старших.
— Как это у вас получается? — сразился Михаил Пантелеевич дополнительно к тому, что целитель Арсений и без того мистичный, так и с конём разговаривает, и тот понимает.
Тем поводом и воспользовался, чтобы начать расспросы.
— Просто. Мы с Серым любим и понимаем друг друга и верно служим один другому.
— Как служите? В смысле, как вы служите? С конём-то понятно – животное служит человеку; а как, чем человек служит коню? Чем, кроме того что содержит его, заботится о нём?
Иное служение животному, подразумевающее лишь уход за его существованием, не вмещалось в Михаила Пантелеевича, ибо человеку должно служить всё в мире: живое и не живое, моря и космос – абсолютно все. Ну а главный человек, центр внимания – это он, персонально он, когда он находится в обществе, как в данном случае, и ему должны все и всё подчиняться. Несчастное человече, подобно многим ложно устроившееся в мире.
— И это тоже – и немаловажно. Но и в этом существенным является то, как человек заботится. Можно просто бросить корм и принести любую воду, а можно и рацион по его вкусу подобрать, воду подогреть, вкусным с руки покормить, приласкать и пообщаться. Наверное, в этом есть разница? Или нет? Как вы, юноши, думаете?
Вопрос по сути риторический, на который можно ответить коротким междометием, но Павел и Александр отреагировали всерьёз, по юношескому стремлению включаться при всякой возможности в дела и разговоры взрослых:
— Есть. Конечно, есть, — дружно ответили оба, а потом Павел и пояснил: — Серый чутко реагирует на то, как с ним обращаются. Дедушка с Настей научили общаться с ним.
— Да, ты, Павел, больше меня водился с Серым – целый год; а я с ним был только три недели, потом пришлось расстаться. Трудно мы расставались – больно для обоих. Но я к нему вернуться обещал, а он – ждать меня, и обещания свои мы сдержали. Это тоже часть служения.
— То есть верность, — уточнил Михаил Пантелеевич.
— Да, верность – одно из самых трудных, но и благостных служений. Люди в своём большинстве лишены его.
— Значит, служение Серому – это ваши взаимоотношения? Вы это имеете в виду?
— Не совсем так: если так считать – значит, важное упускать, потому что разными взаимоотношения бывают. Вы у ваших родителей попробуйте узнать, что это такое для них – то, что я имею в виду, мне довелось наблюдать между ними, пока рядом с ними жил. Если коротко сказать, могу сформулировать таким образом: служение – это любовь, а любовь – это служение; и охватывают они не внешние отношения, а глубоко духовное содержание. Кстати о лошадях, молодые спутники. Вы ведь собираетесь посвятить свою жизнь военной службе в военно-морском флоте?
— Я бы предпочёл быть не военным моряком, а кораблестроителем – мне всё больше нравится строить, чем разрушать, — признался Александр. — А если стать офицером, то – танкистом.
Павла огорчило это отступническое признание друга:
— Мы же договорились вместе учиться – легче ведь будет.
Арсений посмотрел на его отца, но Михаил Пантелеевич промолчал – хотел услышать суждение целителя, чтобы тот больше раскрылся ему, чтобы можно стало бы понять, как к нему относиться, понять, как с ним жить дальше. Ведь он не в деревню только вошёл, но в дом отца его, в его семью, в души близких.
— Да не нравится мне море. Речка, пруд – это моё, а моря и океаны для меня чужие, — меж тем оправдывая своё отступничество, пытался объясниться Александр.
— Павлик, а может, ты с Александром в судостроительный институт или в танковое училище поступишь – вот и будете рядом? — спросил Арсений.
— Как же так?! — возбуждённо возразил Павел. — Я с детства мечтаю быть моряком!
— Но Александр-то не мечтает – как быть? Кто-то должен уступить и пожертвовать собою.
— Пожертвовать?! — удивился Павел.
— Ну да, именно пожертвовать, — подтвердил Арсений. — Пожертвовать мечтой, чтобы с другом детства быть вместе на жизненном пути. И не только мечтой, потому что не человек избирает профессию, а профессия определяется ему. Потому, если человек от назначенного отказывается, потом всю жизнь жалеет и становится неудачником… Так кто из вас должен стать неудачником? Сашу выберем?
— Нет! — решительно отказался Александр. — Я хочу быть настоящим мастером или настоящим танкистом, а не случайным моряком.
— Значит, Саша отказывается стать жертвой ради дружбы. А ты, Павел, своею жизнью способен пожертвовать ради того лишь, что бы подобно Саше стать танкистом?
Павел угрюмо промолчал: вот оно то, чего боялся – ну как с таким советчиком о мечте жизни говорить, если он предлагает предать её ради дружбы?
— Вот так-то, юноши. Я ничего вам на это не скажу, потому что проблему вы должны сами решить. Но мы с Виталием Тимофеевичем можем вам немного помочь – у нас есть брат названый – он танкист, преподаёт в академии. Попросим его помочь вам обоим, если ваши желания через год не изменятся, то есть если вы уверенно хотите служить в армии и во флоте и знаете, для чего вам это.
— Можете помочь?! Правда?!! — обрадовались Александр и Павел.
— Правда-правда.
— А при чём здесь лошади, о которых вы говорили? — спросил Михаил Пантелеевич.
— Лошади? Сейчас и о них поговорим. Скажите нам, юноши, вы сейчас уверены, что сумеете стать военными, офицерами и командирами?.. Погодите, пока вы не поняли суть вопроса, не отвечайте на него утвердительно. Выслушайте ещё немного, тогда и ответите. Вы, конечно, знаете, что военная служба тяжёлая – и это вас не пугает: всё ваше время здесь в деревне проходит в труде. Но военная служба – она не просто физически тяжёлая, трудная. Вы должны будете сначала сломать себя, чтобы научиться исполнять приказы командиров, даже если они будут нелепыми; а потом вам самим придётся ломать и менять отношение ко многому в ваших подчинённых. Сумеете это? Сумеете ли вы не жалеть ни себя, ни воинов при вашей и их подготовке, на боевых учениях? И сумеете ли, посмеете ли нарушить приказ в бою, если понадобится выполнить боевое задание и притом сберечь воинов?.. Это трудные вопросы, тем более для вас, ещё ничего не знающих… Но и это далеко не всё. Военная служба, а тем более военные, боевые действия – грубая, жёсткая до жестокости порой, грязная. Грязная не в бытовом смысле, а в том, что там происходит насилие, пролитие крови, там разорванные тела, там убийство врагов – таких же, как вы, ещё молодых людей с их мечтами, с их близкими и любимыми… Готовы ли вы к этому? К этим действиям?.. Притом так, чтобы самим оставаться чистыми христианами?.. Теперь можете говорить – ответьте на все мои вопросы. Хотя бы на них пока.
Молчание, тягостное молчание беспомощности обоих повисло над быстро катившейся каретой. Юноши сидели, понурив головы, не оборачиваясь к Арсению, и понурость юных лебединцев, жаждавших военной службы, выявил, что вопросы неожиданными для них оказались, ошеломляющими, совершенно даже непредполагаемыми. Готовили они себя к военной судьбе по книжкам, которые читали, не вдаваясь в глубины содержания, если в них было такое содержание, и по вопросам, входящим в программы для абитуриентов, – а тут встали вопросы жизни, убийства, смерти…
Даже Михаил Пантелеевич оказался обескураженным обрушившимися на только что жизнерадостных детей дилеммами – быть исполнению их желаний или не сметь и думать о вселившихся мечтах? Беспомощным оказался, ибо и он не знал ответ. А ведь он для них не только старший, что в деревне всегда почитается, но и учитель, вносящий патриотизм и культуру в их души, ответственность за свои дела. По книгам воспитывающим. И, что ещё главное, он является отцом шокированного Павла, которому нужен сейчас, именно в эти минуты его подлинный совет в возникшем жизненном выборе: быть или не состояться, сметь или забыть. Для него возник, вспыхнул вопрос: почему темы, столь необходимые, не обсуждались даже тогда, когда Павел, по настоянию деда, сообщил в семье о своём пути военного моряка, хотя должны обсуждаться... А впрочем, кем должны обсуждаться? Отец, прошедший войну, героем вернувшийся с неё, не стал поднимать вопрос, поскольку знал всё о войне, но коль внук решил стать защитником Родины, так чего же сбивать его страхами? А он, пройдя военную службу только на сборах и в частях, далёких от боевых действий, и не задумывался о том, что сейчас довелось услышать…
Арсений понял: не будет ответа. И решил помочь им определиться с истинностью их намерений в пределах ему дозволенного:
— Всё, что я перечислил – лишь часть, ожидающего вас. Могу ещё сказать, что на военную службу поступают две разновидности людей: карьеристы, стремящиеся избежать трудностей, возложив их и всю ответственность на других – и им часто это удаётся; и те, кто любит Родину и хочет ей служить, и служит и тогда, когда начальство не отмечает их заслуги по забывчивости или из интриг, а они жертвуют своею жизнью даже в ущерб своим семьям. Из каких побуждений вы идёте? К чему готовы?
— Мы не карьеристы, и мы сами решили поступить на службу, — глухим, угрюмым голосом, но по юношескому перфекциони;зму1 без малейшей задержки произнёс Павел.
— Арсений Тимофеевич, вы же нас знаете, хорошо о роде мне сказали. И ещё привели слова Пантелея Ивановича о Родине и о нашей деревне, — обернувшись к Арсению, чуть не со слезами сказал Александр.
— Какие слова? — импульсивно заинтересовался Михаил Пантелеевич сказанным Александром, уязвлённый, в очередной раз тем что вновь помимо него прошли важные события, к которым даже деревенские подростки оказались приобщены, а он разговорами о них, слухами вынужден обходиться.
— Скажи, Саша, — добрым голосом велел Арсений Александру – коли уж напомнил о сказанном, сам пусть и цитирует.
Александр с удивительной точностью воспроизвёл Арсением представленную селянам речь Пантелея Ивановича, чему Арсений очень порадовался.
— Когда же отец такое сказывал? Что-то не доводилось слышать от него таких речей.
— Я полагаю, что Пантелей Иванович не раз подобное говорил, — возразил Арсений. — А эти слова он рассветной порой на поляне произнёс для Насти.
— На поляне? На рассвете? Что же вы там делали, да столь рано?
— Вы, Михаил Пантелеевич, об этом у родных спросите – они вам лучше расскажут, — предложил Арсений и вновь обратился к Павлу и Александру: — А вы, юноши, хорошо сейчас честь и достоинство свои показали: без фраз, без апломба. Это правильно, потому что патриотизм от громких, ярких слов чахнет.
Молодые спутники переглянулись и с улыбками радостно и смущенно обернулись к Арсению – благо конь сам управлял их движением.
— А теперь вернёмся к лошадям. У моего брата есть книга “Волоколамское шоссе” Александра Бека – брат рекомендовал Пантелею Ивановичу её почитать и оценить. И я рекомендую её и вам прочесть не только сейчас и не один лишь раз, а сделать спутницей, наставницей в учёбе, в службе и – если придётся – в военных действиях. В ней найдёте ответы и на те вопросы, что от меня услышали, и на многие другие. Только читать не по сюжетам её следует, а каждый абзац, каждую строку и увидеть в ней отношение людей к тому, что они делают, увидеть, как по-разному исполняют долг, и к чему это их приводит. Книга Бека – об ответственности. И о любви к Родине. О любви к ней не наёмников и профессионалов-военных, а простых людей – таких же крестьян, как вы сейчас, рабочих, служащих, поневоле ставших воинами, солдатами и защитивших Родину под Москвой. В ней нет выдуманных героев: все герои – настоящие и все – настоящие герои…
Напутственное пожелание вступающим в новую жизнь, в незнакомый мир, полный иного, чем в маленьком мирке деревенского быта, отношения к ним окружающих людей и окружающей действительности и собственного их самих отношения к другим людям и обстоятельствам, произвели впечатление, стёршее улыбки. И юноши, понимая, что этот с ними разговор – не очередной обычный разговор старших с молодёжью, а вводящий в существо их судьбы, посерьёзнели и внимательно вгляделись в лицо нового наставника.
— Вот что вам важно следует понять, если сможете: особое достоинство заключается в том, что не должно командовать людьми. Стремление к подчинению – удел рабов. Раб во власти над собой и в принижении других нуждается.
— Я решительно с этим не согласен – без командования не было бы армии, — тут же с апломбом возразил Михаил Пантелеевич.
— Командовать и управлять процессом – в том числе и в армии – разные по существу понятия. Команда, как правило, подаётся и исполняется слепо, на уровне инстинктов. А в __________
1Перфекциони;зм – убеждение, что идеал может и должен быть достигнут; что несовершенный результат работы не имеет права на существование. Также перфекционизмом является стремление убрать всё «лишнее» или сделать «неровный» предмет «ровным».
управлении необходимо самому находиться в происходящем процессе и подчинённых в него вводить. Тупо командовать и требовать от подчинённых тупого исполнения приказов – значит подвергать уничтожению свою армию.
— Всегда были и всегда нужны лидеры и их последователи – на том общественные отношения и строятся, — продолжал отстаивать свою позицию Михаил Пантелеевич,.
Арсений, глядя на него и вспомнив точно такие же разглагольствования Прохоренко Петра на эту же тему, задумался: своё ли мировосприятие отстаивает этот оппонент или для молодых собеседников говорит, высказывает ли их миропонимание или навязывая им своё. Во всяком случае показывает свою слабость, ибо именно слабые люди и даже этносы преклоняются перед лидерами и кумирами и сами стремятся обрести власть, чтобы и своё бессилие прикрыть, и унизить подвластных.
И ещё он понял источник Настиного стремления властвовать – генетическое для того у неё основание: как в отце живёт скрытое, подспудное диктаторство, зажатое общиной и властью его отца, так и она, и внешне похожая на него, долго находившаяся в положении парии1, радуется любой возможности быть над кем-либо и своевольно ими управлять. Её необходимо лечить глубоко и основательно – если она примет и это его воздействие.
— Лидер далеко не всегда полезен обществу, скорее наоборот – он удовлетворяет свои потребности за счёт той команды или группы, в которой доминирует. Лидерство в какой-либо идее и фанатичная последовательность идее и лидерам всегда предполагают рабство. А руководство и исполнительность отнюдь не означают только деспотизм и фанатичное, бездумное повиновение. Если командир умеет руководить, то есть умеет доносить задачу до своих подчинённых и добиваться её усвоения, то каждый его подчинённый становится лидером – он знает и понимает, он способен исполнять сознательно… Впрочем, рабство не изжить, и служению люди предпочитают рабское исполнение обязанностей. Помнишь, Саша, наш позавчерашний разговор?
Александр в задумчивости молча покачал головой. Михаил Пантелеевич, не принимая последнюю фразу Арсения во внимание, возразил:
— Способных управлять процессами и участвовать в них сознательно – единицы.
— Да, единицы, и я отметил: рабство неизживаемо. Вы, юноши, что предпочитаете – быть как большинство, то есть быть в массе тупых рабов или отнести себя к единицам?.. Можете не отвечать – на этот вопрос каждый сам для себя ищет решение, а подсказки с декларациями не помогут. И находит его сам. Ответ приходит не в процессе раздумий, а в особо катастрофические моменты, в миг принятия радикального решения. Однако... — Арсений накоротко приостановился и переменил тему: — Кстати, о лошадях: в той книге целая глава посвящена, как героя книги Бауржана Момыш-улы, вольного степняка, делали ответственным красным командиром. В том числе на наглядном примере, на дрессировке коней различными приёмами. Почитайте, вам пригодится. Из книги вы сможете понять то, о чём я говорю сейчас – в ней представлен панфиловский метод управления. Он всегда утверждал, что управление есть уяснение задачи всеми подчинёнными.
— Что, как лошадей, нас будут обучать? — с насмешкой спросил Александр.
— Вот-вот, и Момыш-улы тоже возмутился: он вам не лошадь! Он – человек!.. Если доведётся с ним повстречаться, спросите, как это у него получилось.
— Он что, живой?! – удивился Павел.
Привыкнув к тому, что герои книг – плод фантазии писателя, он не воспринял заметку Арсения, что все герои книги Бека – реальные люди.
— Конечно, живой – Герой Советского Союза, полковник, проживает в Казахстане. Он в сорок первом году старшим лейтенантом и командиром батальона защищал Москву в самый трудный для неё период...
За разговором путь завершился незаметно, быстро. И Михаил Пантелеевич, не получив ответы на мучившие вопросы, огорчился. Конечно, наставительная беседа целителя с его ________
1Пария у индийцев – это человек из низшего сословия, лишённый всяких прав; в европейских языках слово «пария» приобрело значение «отверженный», «бесправный».
сыном и учеником, проявила его вдумчивость, но она не раскрыла его содержание и его источник силы воздействия на людей. Нужны часы, дни прямого общения с ним, чтоб его понять. И принять его, как это сделали дочь и родители, уже доверившиеся – безусловно доверившиеся – странному страннику. Или не принимать совсем, ибо за время короткого пути странник несколько раз обескуражил и унизил его перед сыном и перед другом сына, перед учениками своими корректировками – а это нетерпимо (ведь неважно, что побуждал его опровергать несогласия сам и сам старался оспорить его доводы и тем его унизить).
Не мог этого стерпеть Михаил Лутовитин, уверенный в своей непогрешимости типаж, что бы противоречащее ему ни утверждалось. Но путь совместной поездки завершился, и пришлось Михаилу Пантелеевичу досаду, словно пыль дорожную, нести в себе молча. До поры – время его ещё придёт, и он возможность постараться своё утвердить не упустит.
Виталий остановил автомобиль на вершине съезда к скиту, не решившись пробиваться к постройкам по осоковым кочкам. Прежде чем выгрузить оборудование, он с косогора стал профессионально осматривать полигон предстоящей топографической съёмки1 и под комментарии старожилов намечать точки геодезического обоснования2. За этой картиной их и застал Арсений со своею частью команды.
Теодолит, рейку, треногу, рулетку и прочие инструменты, как и продовольствие, для доставки к месту работы переложили в карету – уж она-то пройдёт, а Серый вытянет. Но, впрочем, когда Виталий увидел, как повозку и с грузом бросает на кочках, он, опасаясь за настройку теодолита, вынул его из кузова и навесил на себя.
Арсений пошёл с Серым рядом, а Виталий и юноши удерживали повозку от сильных раскачиваний. Остальные – следом. Пантелей Иванович шёл с Демьяном Прокопьевичем, по ходу уже оценивая поле хозяйственным взглядом на предмет нового освоения участка под пашню или под грядки – как некогда предки осваивали его, вырубая деревья и корни выдирая. Позади, поотстав от старейших, чтобы поговорить о своём, неторопливо шли их сыновья и Николай – с малых лет друзья.
— Ну как тебе Арсений? Поговорил с ним? — дружески спросил у Михаила Николай.
— Немного. Он в основном с Павликом и Сашей беседовал. Но говорить интересно, только спорить трудно. А вы-то что скажете о нём? Я второй раз соприкасаюсь с ним и не пойму, как мне общаться; о чём, как говорить – что ни скажу, будто и правильно говорю, как мы привыкли, а по его выходит, что всё не то. А вы, смотрю, как со своим с ним, чуть не запанибрата. Даже твой, Николай, сын без стеснения с ним.
Суханов переглянулся с Метелевым, как бы спрашивая, согласен ли он с Михаилом в простоте их общения с Арсением. Иван весело улыбнулся, кивнул, и Николай попытался открыть товарищу секрет взаимной приязни со странным для того человеком:
— Мы с Иваном, когда впервые шли к нему, тоже так полагали, что ведаем, чего нам надо и что учиться нам уже нечему – всё-то мы знаем. А он раз – и всё: об оплате сказал, тут мы и сели в лужу. Вот дядя Пантелей, отец твой, Миша, – тот понимает его. Ну да он и сам не чета нам – всю жизнь хотел быть таким, как он, хоть и мои дед-отец великим примером для меня были. А после того как Арсений-то поговорил в прошлом году с нами всеми: и с матушкой, и с детями моими, и с Софьей – с нею и с матушкой по отдельности он ещё говорил, – всё по-иному понимать стали. Даже моя матушка приняла – понимаешь это? И всё переменилось в дому: у нас, радость на каждый день выходит. Я послушал, что и как говорит, и сообразил: не выдумывать надо, чего ему баять, а что в душе да по духу. Ты вот вчера не стал лясы-балясы о благодарности гуторить, а молвил о том, что ждали мы его – и он принял, поклоном ответил. И все мы с ним приняли твою правду. Простой он и с виду, и в общении, да говорит глубоко – порой и не разглядеть, что там, и широко – _________
1Топографическая съемка – комплекс измерительных геодезических, работ территорий с находящимися на них ландшафтами и объектами для создания топографического плана. Полигон – территория.
2Точки (пункты) геодезического обоснования (геодезической разбивочной основы) – это совокупность закрепленных на местности исходных координированных точек, которые определяют положение объекта на местности для съёмки.
запросто взором не охватишь. А всё – истина.
— Но нужно и своё мнение иметь, — хмыкнув в недовольстве ограничением его прав, возразил Михаил.
— Это как, каждый по своей правде должен и может жить? — осудил и Иван позицию товарища. — То-то у нас среди домашних свары да драки, что каждый свою правду гнёт и других слушать не желает.
Тема, весьма болезненная для Михаила Пантелеевича, вынудила его задуматься и над
речами друзей, но всё же для него, учителя и завуча – то есть руководителя, подчиняться правоте доводов других людей, принимать их высказывания как верные унизительно и не совмещается с давней личной установкой, с усвоенным с детства правом на собственное миропонимание как истинное. Тем более в этой ситуации его отношений со странником-целителем, когда он не только не распознал его, но и был им опорочен. А тут и друзья толкают, обязывают принять и признать правоту неведомого ему человека.
— Миша, а ты машину, как водишь: по своему мнению или по законам? — спросил Николай, зная строптивость друга в отстаивании своих принципов.
— Кто он? Откуда пришёл? — не отвечая на каверзно-риторический вопрос, спросил Михаил Пантелеевич.
— Это ты у него сам спроси. А по мне – может, и ты, Вань, тако же понимаешь? – так он оттуда...
— Откуда?! — с удивлением перебил пояснение Михаил.
— Из глубины нашей старинной. Он говорит и делает так, как мы бы по своей совести, по своей природе русской говорить и делать обязаны. Дед Морозов на собрании, когда он приехал и деревня решала вопрос принимать или не принимать его в общину, так и сказал, что к возвращению он нас призывает, к той праведности, какой жили пращуры, зовёт сей странник Божий воротиться. Послушали его люди и, хоть и спорили, да ведь согласились с тем, к чему он призвал.
— Верно, Коля, сказываешь, — без раздумья поддержал Иван. — И нет противления его словам, потому что он наше говорит. Того легко и вошёл в нас, и приняла его деревня наша строгая. Ты слушай его, делай выводы, а потом…
— Что потом?
— Пока ты на море да у тестя пробавлялся, он нас тут и перекроил, и перешил. Так и ты послушай да реши, противиться или перекраиваться.
— А видишь, как конь к нему притулился1? — указал на неразлучаемую пару Николай: Серый шёл, прижимаясь головой к плечу Арсения, а тот поглаживал его и говорил с ним. — Настя, когда они позавчера приехали, рассказала нам, как Серый встретил его – даже плечо прокусил.
— Точно, — засмеялся Иван, — конь прокусил от радости, а я ещё добавил – стуканул по тому же месту, как только свиделись. Тоже от радости. А один раз довелось увидать, как они беседуют – во подивился!
— Ну если он и с животными дружит и столь запросто общается, что те понимают его, так мне, пожалуй, у Серого надо учиться, — усмехнулся Михаил образовавшейся в общении с целителем его дочери странной сложности, не пропускающей его в понимание.
Ведь просто всё, казалось бы, но почему у него не получается войти в доверительные с ним отношения?.. И открыт Арсений – вон как просто беседовал с детьми, а между ним и лекарем будто пелена. Что за пелена, что и невидима, а прочная и не пропускает?..
Поднялись на холм и, будто по уговору, все стали полукругом, лицом к попранному, втоптанному в духовную и физическую грязь Храму. Пантелей Иванович проникновенно трепещущимся голосом негромко, ни к кому конкретно не обращаясь, но воспринимаемо каждым, взговорил:
— Годом и двумя днями раньше были мы с Арсением вот здесь, и он сказал, что этот __________
1Притулиться, -люсь, -лишься: совершенного вида (несовершен.: притуляться). Просторечие: расположиться кое-как; примоститься, приткнуться.
осквернённый скит возможно вернуть к жизни, если Бог позволит. Что для того чтоб всё это богатство восстановить, потребуется много лет, денег и труда, но начать можно хотя бы с пасеки да с какой-никакой живности; и сад можно заложить. Что здесь возможно всё обустроить красиво и хорошо. Я, помнится, тогда сильно засомневался в его великой идее... В тот раз по его желанию мы прибыли сюда, а теперь и по желанию мира нашего мы здесь... Знал ли ты тогда, дорогой Арсений, что произойдёт по словам твоим? Ведь и Серый искать тебя сюда прибегал, когда его судьба решалась.
— Да, — столь же негромко ответил Арсений, также ни на кого не глядя. — Знал, ещё не ведая, каким путём, и как, и когда вернусь сюда. Я не раз говорил, что деревня Лебеди отмечена Господом. И свидетельством тому – этот израненный, но живой Храм. Живой и несмотря на все усилия врагов уничтожить память о нём. Он жив потому, что его хранит сила Господа. А значит, и Христос – не в образах, а живой – пребывает в нём и с нами.
Откровения Пантелея Ивановича и Арсеньево летошнее1 видение будущего устроения скита колыхнуло селян, обсуждавших в день встречи его, казалось бы, несбыточную идею – предложение возродить пращурово укрывище2 и крепость веры: не с запалу ведь, не в качестве вклада в общину предложил путник Божий возродить скит, а исполнял он Волю Божию! Иван чуть подтолкнул Михаила локтем в бок: смекаешь ли, кто он и о чём?
Арсений негромко же – ибо в месте этом не надлежало ни громко звучать, ни громкое говорить, – попросил старейшину, более других введённого в замыслы его:
— Воспойте, Пантелей Иванович, Творца в молитве, а мы духом воспримем.
Пантелей Иванович, не выходя из полукруга, вознёс руки к небесам:
— Благословенный Бог и Отец Господа нашего Исуса Христа! Славим Тебя за Твоего Сына Единородного, Которого Ты отдал, чтобы каждый верующий в Него не погиб, но имел жизнь вечную! Славим Тебя, Господь наш Исус, что Ты претерпел такое унижение от тех, кого Ты сотворил, что Ты понёс поругание и взял на Себя проклятие, которое на нас лежало! Тебе слава, Тебе хвала! Аллилуия!!! Славим и величаем Имя Твоё, Которое превыше всякого имени под небом! Славим Тебя, Господь, Исус Христос, что Ты упросил Отца Своего Небесного, и Он дал нам Духа Святаго, Утешителя, Который пребывает с нами и в нас! Славим Тебя, Господь Исус, что Ты сидишь одесную Отца Твоего и за нас заступаешься! Аллилуия, аллилуия, слава Тебе Единому Вечному Премудрому Богу Отцу и Сыну и Святому Духу! Славим Тебя, Господь, что Ты даровал нам жизнь в этот час и в этой стране! Славим мы Тебя, Господь, что Ты хранишь мир и свободу в нашей стране!!! Славим Тебя, Господь, что мы не знаем ни голода, ни гонений и никто нас не убивает за Имя Твоё! Но в этой свободе дай нам, Господи, не охладеть сердцем своим, не дай нам от всякого рода трудностей и помех в сем деле, с коим мы пришли сюда пошатнуться! Ты, Господь, привёл нас ныне для дела благого, дай нам, Господи, в любом положении, во всякое время, на всяком месте быть верными Тебе во всём, Духа Твоего Святаго в себе не угашать и всегда и за всё славить и возносить Имя Твоё! Да будет Имя Твоё опорой нам в деле нашем во славу Твою! И да будет Имя Твоё прославляемо и возвеличено и отныне и вовеки-веком, ибо Тебе, Господи, вся слава, честь и поклонение!!! Аминь!
Наставник прочёл вдохновенную молитву, и сотоварищи по замыслу, хоть и вразнобой и с различным темпераментом и содержанием, но одновременно приговорили: “Аминь!”.
***
Татьяна сидела на лавке. Покинув Настю, она вошла во двор, села, оперлась локтями о колени, ладонями обхватила голову и в горестной печали замерла. Корзину сначала у ног поставила, но потом резким движением отставила в сторону – плетёнка напоминала ей об унижении, брошенном ей в лицо Виталием – её Виталием! В хлеву кудахтали подаренные соседями куры и нагагакивали дарёные же молодые гуси, однако Татьяна не реагировала _________
1Летошнее – прошлогоднее.
2Укрывище – тайное сокровенное место хранения знания, сил, духовности.
на их присутствие, на их призывы. Она полностью погружена в разбитость своей судьбы, в разочарование полученным вместо ожидаемого от жизни.
Ведь счастье уже засияло! Ведь наконец получила, что хотела – не синицу, а журавля, много раз виденного в снах и в видениях. И что же – неужели опять обман?.. За что?.. Во что теперь верить и кому верить?.. Ну на что им... ей эта деревенька?! Предел мечтаний – жить в глухомани, в которую затащил странный брат её Виталия! Сам помчался к какой-то наивной деревенской простушке и Виталия увлёк… А тот, не спрося её, согласился и
для себя и для неё жизнь новую спланировал…
Она в приведённом к ней Виталием Арсении сразу почувствовала опасно-чужеродное, хотя манеры его и широта и глубина познаний на уровне приличных людей, с которыми последнее время общается. Но нет, не понравился он. Особенно после встречи в пути то ли с целителем, то ли с корреспондентом, подсевшим к ним в машину по указанию того же Арсения. Увидел в нём конкурента и сдал в милицию!..
Татьяне стало тяжело – она не могла понять, как быть теперь. Она не могла и не хотела понимать смысл и жизнь деревни – не жизнь, а прозябание. И хлеб, молоко, мясо – не на чистых магазинных полках они, а добывать надо, да к тому же молоко от грязной коровы, подоенной в хлеву. Как его можно пить?! И ни ванны с душем – чтобы помыться, надо наносить в баню воды и дров, протопить её! Удовольствие не на каждый день. И нет для общения приличных людей – сплошь деревенщина староверская. И нет телевизора…
Она не думала о том, что молоко она пьёт от тех же самых коров, подоенных в тех же самых хлевах-фермах, которое потом везётся в машинах, кем-то как-то перерабатывается с какими-то добавками… Что хлеб на заводах выпекают люди сомнительного духовного содержания, вследствие чего в буханках можно обнаружить окурки и… Что воду она пьёт из городского пруда, обгаженного стоками с полей и тысячами горожан, купающимися в нём… Что телевидение забивает её сознание и восприятие тем мусором, который нужен собственникам телекомпаний; что «приличные люди» воспринимают и передают родным и коллегам телевизионную обработку сознания, склоки семейные и внутриколлективные, свою собственную душевную грязь…
Когда-то Татьяна прочитала притчу о том, как мусорщик, попав в парфюмерный ряд, потерял сознание, и все попытки привести его в чувство розовой водой и гигиеническими средствами наоборот усугубляли его страдания. А спас его бывший мусорщик, случайно оказавшийся в том месте: он достал из грязного ящика нечто дурно пахнущее, поднёс это к носу страдальца, и тот сразу очнулся с восклицанием: “Вот истинное благовоние!”. Эта притча всплыла в памяти Татьяны, увидевшей в деревенских жителях грязное сословие.
Она не понимала, что это её существование в урбанизированном мире, в котором грязь отношений возносится и муссируется как нечто жизненно необходимое, и есть прообраз мусорщика. Что это она им сейчас проявила себя, свою загрязнённую душу, попав в струю чистого, наполненного озоном воздуха. В деревне бывают подобные городским нечистые проявления, но в малых поселениях с устоявшейся культурой они быстро выявляются и обезвреживаются, поскольку все и всё на виду и существует иммунитет в виде традиций народной культуры. Причём здесь остро ставится проблема выживания каждого человека и всей общины, в то время как в городе гибель особи – повод для сплетен и злорадства.
Но это ей не нужно было осознавать – она противилась всему увиденному, а потому и тем более не нужно было ей осознавать и понимать, что деревни являются родниками, наполняющими города – её Ижевск, Москву и другие полисы – физически и морально здоровыми людьми, освежающими и укрепляющими полузадохнувшихся горожан. Её не учили тому, ей того не показывали, ей то не было интересно. Даже больше: горожане на сельских ворчат за то, что они занимают места в вузах, торгуют продуктами на рынках…
Ничего не хотела Татьяна понимать – не было у неё такой необходимости. И истину о своём городе она не считала нужным видеть и знать. Прожив в нём всю жизнь, она никак не считала его ущербным – это здесь, в деревне, гадко, пошло: до того гадко и пошло, что и неделю пробыть в ней – уже нравственный подвиг.
Даже песня, старая русская, ею самой спетая особой деревенской манерой позавчера Насте, не оставила следа в ней. Просто как-то нечаянно пропелось, не из души вовсе, а как с подругами пелись песни различных времён. Она не произвела духовную близость её с лебединцами и с самой деревней. И с Настей.
Отторжение ею Лебедей, родившееся в первые мгновения въезда в деревню, всё более усиливалось по мере развития событий: непонятная, странно шумная и склочная встреча Арсения всеми селянами – ну что с того, что в гости к кому-то кто-то приехал? Серьёзное обсуждение поступков, речей и призывов прибывшего горожанина – будто он к чему-то важному, как к спасению, взывал; конфликты, порождённые Арсением же – жили люди спокойно, а он прибыл, и всё разбилось, а некоторые даже покинули родную деревню… И вчера опять собрание! Продолжили обсуждать восстановление скита… А при этом мать Насти Арсений опять-таки обидел, отказавшись от её денег (ну да, он же дом получил, да ему ещё и надарили всякой живности и продуктов – и всё задаром! Что ему мелкая сумма денег?).
Но главное: этот Арсений и Виталия – её Виталия – отвратил от неё. Ну кто его просил вмешиваться в чужую жизнь? Не его, другая у неё с Виталием жизнь.
То, что «её» Виталий из другого, не её мира, менталитет и культура которого не могут вместиться в её обществе, не разорвав его рамки, не введя сообщества её в ступор или в жестокое противостояние, она не хотела и не могла принять и просто понять – ей нет дела до таких несуразностей. Потому не воспринимала в своей обыденности, что он – иной; не собиралась понимать ни мысли его глубинные, ни устремления, ни боль его, ни особое его достоинство.
Сформированная духовно тяжёлыми условиями ижевской среды Татьяна стремилась и «своего журавля» вселить в клетушку привычного ей мировосприятия, в которой птице то дозволено будет делать, что угодно хозяйке и её близким. Он стал её собственностью, её радостью, так пусть не доставляет ей заботы и неудобства. Для себя ведь мечтала, а не для него, её мечта должна осуществиться!..
Она успела, как принято по обывательским традициям, похвастать своим обретением в школе и показать Виталия двум старинным подругам – замужним, естественно, пробудив в них интерес. А теперь-то что? Возвратиться опустелой и… опутошённой? Или остаться с ним в его навозной жизни?
Нет, она не дура-декабристка, готовая на лишения ради мужа, – пусть он обеспечивает жену достойным. Она не позволит ни ему самому, ни кому-то там лишить её добытого ею счастья. В жизни она никому не подчинялась и не собирается подчиняться, а тем более не намерена служить-«прислуживать»…
В такой почти позе – только ладони не охватывают голову, а подпирают её – и застали Татьяну Марфа Никитична и Анастасия.
Марфа Никитична вошла первая. Переступила подворотню со словами приветствия “Мир сему дому”, — прошла дальше, уступая путь внучке. Остановилась в ожидании от Татьяны, как хозяйки здесь, ответного приветствия и приглашения проходить, присесть. Не дождалась. Татьяна, подняв на неё взгляд, лишь кивнула и снова обхватила голову – ей так не хотелось ни с кем из деревенских баб общаться, что в висках заболело, как увидела, кто пришёл.
В душе Марфы Никитичны дрогнуло чувство жалости, смешанное с огорчённостью её небрежением. Она сама подошла к лавке, села подле горожанки, показала Насте рукой с собой рядом место и некоторое время в задумчивости молчала. А потом, как бы отвечая на Татьянины вопросы, словно услышала их, неожиданно не только для Татьяны, но и для внучки стала рассказывать, как и почему она сама оказалась в деревне Лебеди:
— Знаю, по себе знаю, как необычно, странно жить в деревне после города, особенно в такой деревне, как наша. Я ведь бывшая горожанка из подмосковного города Серпухова, и крещена была по новому обряду. А перед войной окончила техникум педагогический серпуховский. — Марфа Никитична заметила, как скептично дрогнули губы горожанки недружелюбной с высшим образованием, и спокойно пояснила: — До войны, да и после, долго ещё в стране образование в основном начальное было да семилетнее. А те, кому довелось иметь аттестаты десятилетней школы, были дети в основном из городских. Тем более что с сентября сорокового года было введено платное обучение в восьмых-десятых классах, в техникумах, в педагогических училищах, в высших учебных заведениях. И в ту пору диплом техникумовский значил много. Так что я, как и ты, тоже учительница.
В отличие от горожанки Татьяны Марфа Никитична не сидела, сгибаясь; она держала спину прямо, как принято в русских деревнях и в старых, выведенных простолюдинством, родах. И Татьяне пришлось выпрямиться, тем более что собеседница в ней учительницу признала, хотя никто никому не говорил о её профессии. Она удивлённо посмотрела на селянку, и Марфа Никитична, заметив это её удивление, засмеялась:
— Нас, учителей, из всех профессий всегда выделить можно, даже из медицинских работников. Так что не дивись тому, что говорю, а просто послушай – не завтра уедете, так лучше уж знать, с кем обитать довелось.
— А как вы здесь оказались? — механически реагируя, спросила Татьяна.
— Меня Пантелей Иванович сюда привёз сразу после войны. Забрал из школы и из госпиталя, где я работала, и увёз горожаночку молоденькую.
— Почему же вы поехали? Как вас родители отпустили?
— Да я бы за Пантелеем Ивановичем в любую пустыню уехала бы, кабы пришлось. А родители, Царствие им небесное, в ту пору далеко были – в эвакуации с заводом.
— А что, Пантелей Иванович тоже в госпитале работал? Кем?
— Да нет, голубушка, не работал он в госпитале. Израненный он был сильно, лечился там. Ты вот послушай, а я расскажу, коль на слово пришлось.
Татьяне было совершенно безразлично, как и где встретились деревенские старожилы, из-за которых и она здесь оказалась, но чтобы не горевать в одиночестве, она согласилась выслушать любовную историю. Настя, сидевшая подобно бабушке прямо, повернулась к ней и прижалась к плечу, предчувствуя нечто новое в истории её семьи.
Марфа Никитична вздохнула, перекрестилась: “Богородица святая, Покровом своим защити нас”, — и начала свою повесть:
— Это в сорок четвёртом году по осени случилось. Привезли партию тяжелораненых солдат и офицеров. Я с врачом принимала офицерский состав после операций – их палаты мне определили, как только я пришла работать в госпиталь после сестринских курсов. Видать, чтобы мне, молодой учительнице, меньше грубостей приходилось слышать. Я ведь в школе работала, а потом в госпиталь шла. Часто с тетрадями учеников, чтобы в свободные минуты можно было проверить. Приходилось и ночевать там, когда много раненых сразу поступало.
И был среди новеньких капитан молодой, меня чуть старше. Весь перебинтованный, без сознания на носилках лежал. Когда на койку укладывать стали, он вдруг от боли или от запахов новых очнулся и сразу молитву Спасу нашему прочитал. А руку поднять не может, чтоб перекреститься, – меня он попросил перекрестить. Я и перекрестила его, да перекрестила новым-то обрядом, как сама умела; да и не знала, что он православный старой веры. Улыбнулся капитан через силу, но крещение моё принял, поблагодарил по-церковному… А на соседней кровати другой капитан лежал, возрастом на шесть лет того старше. И спрашивает он: “Ты что, в бога веришь? Что же тебя вера твоя от пуль не защитила?”. А этот капитан отвечает ему: “Вера не для защиты от пуль”. “А для чего?” — спрашивает второй. — “Для служения”. — “Для какого служения? Кому?”, — пристаёт неверующий капитан. — “Тому, кому верят и кого любят”. — “И какую награду ждёшь за своё служение?”, — не унимается второй-то офицер. А этот ему и говорит – говорит, а сам уже снова силы теряет: “А ты за какую награду в атаку ходил, защищая Родину?”. Тот и опешил. А по другую сторону молодого капитана майор постарше лежал. Он и говорит: “Ты, капитан, небось, как из окопа только вылезал, так сразу медаль “За отвагу” примерил к своей груди. А как десяток шагов пробежал, орден какой-никакой пожелал вместо медали. И чем дальше бежал, тем большим орденом себя награждал, так? А там и Героя уже Звезда засветилась – вот только бы до немецкого окопа добежать, да пару-тройку фашистов уничтожить, да ещё хорошо бы, чтоб в окопе генерал немецкий дожидался… А тут бац! Пуля вместо Звезды, вместо ордена и даже вместо медали!”. Захохотали все, кто был в палате, а больше настырный капитан смеялся. А израненный улыбнулся и опять сознание потерял.
А мне слова его про веру, про любовь и про служение так запали в сердце и в душу, что я сразу выделила его – больше всех его жаль стало, хотя там и такие раненые были, что без руки, а то и без обеих ног. Много было сильно израненных – большие бои шли в ту пору на фронте, земля наша советская освобождалась. И многие умирали от ран, а их ведь родные дома ждали. Всех жалко было до слёз, да только я всё старалась возле него быть подольше, особенно когда он сознание терял. А терял его он часто, потому что раны тяжёлые были и крови много лишился. Стонал он, метался, когда без сознания бывал – за жизнь боролся. Врачи даже думали, что не справится он…
А капитан, как очнётся, мне сразу строго так говорит: “Ты что, сестричка, возле меня опять? Видишь, со мною всё в порядке. Другим помоги – слышишь, как им больно?”. Но хоть и строго говорил, а голос всё равно был добрым. Или, может, только я так слышала его. И ещё он защитил меня. Тот старший капитан всё приставал ко мне, руками лапать сразу стал; а этот, сам еле живой, сказал ему: “Вижу, ты с девушками хорошо воюешь, смелость так и лезет из тебя. Вот выпишусь, тебя с собою заберу – там ты и покажешь храбрость свою. Или трусость”. Как ошпаренным капитан тот стал, даже вскочил, руку на моего защитника поднял, а он, беспомощный, смотрит и улыбается. Тут майор как рявкнет на капитана: “Да ты в самом деле трус – на беззащитных руки поднимаешь!”. И всё. С тех пор, даже когда этот состав раненных весь выписался, больше никто ко мне не приставал.
— Израненный – это был Пантелей Иванович? — спросила Татьяна.
— Да, только имя его я позже узнала.
— И что, взял он того капитана?
— Да куда там! Не взял его. Пантелей Иванович во фронтовой разведке служил, там знания-навыки особые нужны, а капитан из простых пехотных. Да и выписался он раньше и намного. Правда, перед отъездом прощения у меня попросил-таки.
— Дальше, бабушка, рассказывай, что дальше было, — потребовала Настя, тревожно- восторженно реагируя на повествование – ведь это о её родных, это часть и её биографии.
— А что дальше-то? Услужить мне хотелось этому израненному офицеру. С тех пор, как заприметила его после слов о вере и служении, так и искала, чем бы ему услужить. Да так, чтобы он не проведал про то, нето опять наругает. Пошла я на склад, обмундирование его попросила, а начальник склада меня спрашивает: “Для чего оно тебе?” А я говорю, что постирать хочу, да починить. А начальник мне и говорит, что его гимнастёрку не взяли даже в прачечную – такая вся в дырах, разрезанная да в крови, что хотели уже выбросить. Упросила я его, отдал мне. Принесла обмундирование домой, положила в корыто, на ночь замочила, чтобы утром перед работой постирать. А когда поутру вытащила гимнастёрку да галифе из воды – а она вся красная от крови… Что же, думаю, выплёскивать её? Это же грех! Да кровь такого-то воина! Взяла чистую простыню и положила в корыто. А как пропиталась она, почти всё впитав, повесила, не отжимая, сушить. А остальную малую воду, что не впиталась, во дворе под дерево молодое, тоже осколками израненное, вылила. Пусть, думаю, в дерево перейдёт.
— Бабушка, ты никогда не рассказывала об этом! — воскликнула с упрёком Настя.
— Тяжело вспоминать, вот и не рассказывала.
— А где теперь та простынь?
— Где же ей быть-то? В моём она сундуке. Как хоронить меня станешь, так положи её мне… — Марфа Никитична не стала договаривать из-за спазма в горле, но Настя поняла, что хотела сказать бабушка.
— Положу, бабуленька. Только ты не торопись и не говори о смерти.
— Не бойся, ласточка, мы же с дедушкой ещё молодые, поживём долго. — Помолчав, перебарывая волнение, Марфа Никитична вновь заговорила о том, как ей хотелось помочь израненному капитану: — Когда обмундирование просохло после стирки, выгладила я его и стала зашивать да штопать. Разрезано оно было, когда снимали перед операцией, да ещё и много было дырочек, больших да малых, в галифе да в гимнастёрке и все они пулями сделаны – а пули-то в живое тело попадали: иные в нём и оставались, а иные насквозь… Смотрю на дырочки, а сама чувствую, будто при мне в этого героя стреляют фрицы. И над каждой дырочкой рыдаю. А сколько слёз пролила, пока стирала – и говорить не хочется.
Мама у меня, светлая ей память, искусница была и меня научила многому. Тут от неё перенятая художественная штопка и пригодилась. Подобрала я нитки по цвету, кусочки ткани гимнастёрочной и принялась по ночам штопать обмундирование так, чтобы стало незаметно, что было повреждено. Штопаю, зашиваю ранки на нём, чтоб невидимы стали, а сама над каждой молюсь, чтобы и на теле героя-воина хорошо раны закрылись бы…
— Бабушка! — благодарно воскликнула Настя.
— Да, было, внученька… Ну, вот принесла обмундирование на склад через неделю, а начальник склада говорит: “А где то, что ты забрала?”. Не признал он, и я порадовалась, думаю, что и капитану в радость будет, когда выпишется. Да раньше оно обнаружилось, даже конфуз вышел…
А капитан тяжело выздоравливал, первые недели всё больше без сознания находился. Однажды во второй день в беспамятстве он вдруг по-немецки заговорил. Я до сей поры ясно помню, как он громко так сказал: “Яволь, герр генерал. Битте, герр оберст”. Что тут началось! Настырный тот капитан как закричит: “Да это немец или власовец к нам попал! Ещё верующим прикинулся!”. Другие тоже кричат. Я защищаю бедного офицера, знаю: не может он врагом оказаться. И майор тоже всем приказывает молчать, а санитара отправил за начальником госпиталя и за представителем «Смерша».
Те быстро прибежали, а капитан всё с оберстом по-немецки разговаривает. Послушал-послушал смершевский офицер и говорит: “Всё в порядке, наш он, а не переодетый враг”. А потом велел начальнику госпиталя в отдельную палату его положить, а с ним и майора, для того чтобы капитан один не оставался; да и майор тоже не из простых, а секретный какой-то. А немецкий язык дедушка-то твой, Настюшка, выучил, когда в институте учился – он с немцем из российских колонистов подружился, а у того книги были на немецком, и, общаясь, они старались по-немецки говорить. Потому и направили его в разведку.
А через две с половиной недели, когда состояние капитана получше стало, раны его подзакрылись и не терял он уже сознание, орден ему вручили. Да не просто так отдали, а пришло всё начальство госпиталя, собрали у дверей палаты ходячих раненых, принесли гимнастёрку его, на которую начальник склада все его ордена и медали по положенным местам прикрепил, а я ещё и белый подворотничок пришила, когда чинила её. Галифе не принесли, поскольку стоять он ещё не мог, так что ноги одеялом укрыты были.
Стали на капитана надевать гимнастёрку, а капитан как увидал, что она без дыр и на ней швов не видит, так и возмутился: “Что, меня с покойника обмундировать хотите? Моя пулями прошита, вот её и давайте”. Начальник госпиталя смеётся: “Так, считай, оно и есть – ты покойником почти что был. А гимнастёрка – твоя, починили её для тебя”. Складской-то то же говорит и на меня указывает. Сконфузилась я, что открылось моё участие, хотела убежать, да не пустили. Капитан взял в руки свою гимнастёрку и по каким-то приметам признал; а потом смотрит на мою работу и добрым-добрым голосом говорит: “Благодарю тебя, сестричка. Так ты раны на гимнастёрке закрыла, что скоро и на теле так же хорошо раны мои закроются”. Как волной горячей меня обдало – лучших слов я и не желала. И быть их не могло, потому что капитан от себя всё истинное говорил. Смутилась я, да тут, кстати так, кто-то говорит капитану: “Откуда у тебя столько наград, что на всю грудь?”. Засмеялся капитан и отвечает: “Так при штабе я, наградами там ведаю: одному медаль, другому – и себе; одному орден, другому – и себе”. “А пули нахватал тоже в штабе?”. А он снова смеётся: “Да это я по лесочку выбрался погулять, а они и залетели туда – им-то всё равно: писарь ты, повар или генерал…”.
Надели гимнастёрку, и стал сам начальник госпиталя приказ о награждении капитана орденом Красного Знамени читать. А потом его заместитель по политической части ещё и письмо сопроводительное прочитал, в котором было написано, что, успешно выполняя важное задание командования (какого командования, замполит не сказал), капитан этот был ранен и остался один прикрывать свою группу от преследователей-эсэсовцев. И был ещё много раз ранен, но, и истекая кровью, не сдался, а отстреливался, пока помощь не подоспела ему.
Вот тогда я и узнала его имя. И порадовалась, что из старых, особенное, – надёжность означает, серьёзность, порядочность. И многое ещё. И вправду, имя про него, про дедушку твоего, ласточка. И глубина чувств у него, и умение сострадать, и в душе незлобивость, и способность к неимоверным усилиям, что и показал он на той проклятой войне. Да и в госпитале…
Когда он вдвоём с майором после награждения остался, пока я перевязки и уколы им готовила и проводила, разговорились они и меня почему-то не стереглись – может из-за гимнастёрки... Тогда я больше про тот его подвиг узнала. Вот говорит майор капитану – по именам они уже стали друг друга называть: “Да тебя, Пантелей, к Герою надо было представить, а не орденом награждать!”. А капитан отвечает: “Посылали на Героя как-то раз, да…”. “Это, наверное, потому, что ты не член партии, а в Бога, не скрывая, сильно веруешь”. И отвечает ему капитан: “Александр, не важны мне награды, я их как памятки воспринимаю”. “Как это?”, – удивился майор. “А так: смотрю, вот, на медаль или на орден какой и вспоминаю операции и ребят моих, как мы вместе по тылам действовали. А этот – последний – орден, для меня особенный: ведь разведчики мои и приказ мой выполнили, и за мною пришли-вернулись, чтобы спасти. Вот они – герои.
Я-то вынужденно остался: догнали нас уже у передовой, когда мы в своё переоделись, чтобы наши не подстрелили, и я ранен был в ногу – никак не мог бежать. А нам пленного оберста надо было живым доставить, потому что за ним и за его документами мы долго охотились – таким важным он был. Вот я и приказал группе быстро уходить, а сам с двумя автоматами да с гранатами остался. Повезло мне: минут на пятнадцать-двадцать погоню задержал. А тут и стемнело. Но патроны у меня кончились, руки прострелены – окружили фашисты меня. Хотел взорвать гранаты, а правая рука уже не движется; в левой гранату держу, а чеку даже и зубами вырвать не могу – ослабел от потери крови. Не судьба, знать, взорвать было, а не то не разговаривать бы мне сейчас здесь и ордена б не увидел”.
Капитан с улыбкой это говорит, а я слушаю, и у самой руки затряслись, шприц чуть не выронила. Сделала я майору укол, и снова он капитана спрашивает: “Как же сумели твои разведчики и приказ исполнить, и тебя спасти?”. “Отличные у меня ребята – лучшие! С начала войны вместе. А как сумели – это ты из их письма узнаешь, я скажу только то, что помню… Подбежали ко мне злые эсэсовцы, взять хотели, но как гранату в руке увидели, так и шарахнулись. Их майор издали поднял на меня пистолет и говорит: “Du, ein russische Offizier, schon tot Offizier” – “Ты, русский офицер, уже мёртвый офицер”. И уж собрался застрелить меня, да тут крики: “Ура! Бей гадов!”, стрельба. И тот фашист в мою сторону падает. Однако на курок нажать он успел, ещё одну пулю послал мне напоследок. Потерял я сознание – очнулся только здесь”. Взял майор письмо от разведчиков и вслух читать стал, да я плохо слушала – у меня от рассказа капитана всё поплыло в голове. Потом, после Победы, уже сама прочитала.
Оказывается, разведчики послали вперёд одного товарища, чтобы он договорился с командиром роты, что в окопе на передовой была, прикрыть их возвращение; а потом ротного ещё попросили пошуметь и покричать, будто в атаку пошли, когда они капитана выручать станут. Сдали они пленного на хранение, а сами обратно поползли, да к ним командир роты ещё десяток бойцов и двух санитаров прикрепил. И вот, когда разведчики закричали: “Ура”,— и стрелять стали, из окопов тоже закричали, пальбу устроили, да ещё и несколько орудий залпами выстрелили. Разведчики-то немцев от командира отогнали, а немецкие солдаты, что в окопах сидели, решили, что наше наступление началось и что их окружают, ну и побежали. Так что командира своего разведчики уже спокойно вынесли. А потом они и другие солдаты и командиры кровь отдавать ему стали, потому что, почитай, уже без своей он остался. Благо его кровь позволяла совместимость с любой другой. Его пехотные санитары на месте последнего боя поверх обмундирования перевязали и так потом и не снимали с него обмундирование до самого госпиталя, чтобы снова кровь не полилась. А та кровь, что я потом собрала – это его, родная.
Марфа Никитична устало вздохнула и сказала Насте:
— Вот такое досталось твоему дедушке.
Настя не ответила ей, потому что молча плакала.
— Ну-ну, — ласково погладила Марфа Никитична внучку, утирая её слёзы, — теперь-то всё только вспоминается; это тогда даже мне, чужой вроде как для него девушке было невыносимо тяжело… А ведь даже и посмеялись майор с капитаном, когда майор письмо прочитал, а потом разговорились. “Ты из какой разведки, Пантелей? — спрашивает майор. — Из армейской?”. А капитан показывает пальцем вверх. “Что – из фронтовой?”. “Да, — говорит, — оттуда”. Тут майор со смехом заявляет: “А ведь я из-за твоих разведчиков-молодцов здесь, рядом с тобой, оказался!”. “Как это?”, — удивился капитан. “А так, — отвечает майор. — Вот твои орлы пишут, что они с окопными устроили немцам сабантуй и ночную потеху, в результате фрицы бежали с первой линии, а наш целый батальон продвинулся вперёд. И что кроме орденов за операцию все они получили ещё и медали “За отвагу” за спасение командира и за помощь пехоте.
А я был начальником оперативного отдела дивизии, в которую тот батальон входит, а тут внезапный ночной бой, да ещё с артиллерией, да успешный… Отправился я на месте выяснить, правду сообщают или врут, как бывает иной раз. Доехал до передовой, а немцы с перепугу её всю обстреливают из орудий. А ней-то уже никого, все вперёд ушли. Но мне – слава Богу, одному – пара осколков и досталась. А всё из-за тебя, капитан!”. И смеётся, как будто счастье какое обрёл. Капитан протягивает ему руку, просит: “Ты, Александр, уж прости нам, что тишину ночную нарушили, спать не дали. Зато вот теперь мы лежим тут, и пули с осколками нас не трогают”.
И смех и слёзы. Майор увидел, что я плачу, и говорит мне: “Ты, сестричка, прости нас – разговорились”. “Да ничего, — говорю, — зато узнали друг про друга”. “Да! — говорит снова майор, — ещё я помню очередь в медчасти, когда меня туда привезли, – думал, что на прививки, а оказалось, что это тебе, Пантелей, кровь свою сдавать солдаты и офицеры стояли, да ещё ругались – боялись, что не возьмут у них. Любят они тебя, так что и с тобою побратались кровно, и друг с другом через тебя… И комфронта Черняховский свой самолёт дал, чтобы тебя в госпиталь срочно доставить. Ну и меня с тобою отправили”.
Дома я снова стала молиться Пантелеимону-целителю. И прочитала в старой книге, что означает имя капитана, и уверилась в том, что он одолеет все свои раны.
— И тогда вы поженились? — спросила Татьяна голосом, отнюдь не содержащим нот волнительных, но серость его тона сменилась неясной заинтересованностью.
— Нет, голубушка, об этом и разговора не было; а я и в мыслях не держала того: кто я, и кто он – герой, за Родину и за Веру мученик! А Пантелей Иванович-то, оказывается, как узнал про мою починку его обмундирования, так и решил, что, коль жив останется, стану я его женой. Только мне до поры не сказал ничего, потому что опять на войну уходил. Он и выписался-то до срока – ему ещё операции надо было делать, потому что не все пули и осколки вынули сразу, ждали, когда окрепнет. Да фронт его уже за Кёнигсберг готовился воевать, из Пруссии немцев гнать, так что тяжело там было, вот он и уговорил начальника госпиталя отпустить его – он-де там давно всё исходил, всё знает, а другим будет трудно. Отпустила его комиссия, но только с условием, что вернётся он долечиваться; так даже в документе, который выдали, написали. А он улыбается и говорит: вернётся непременно.
Уехал он, когда я в школе находилась, а мне, как узнала, так горько стало, что и сердце
тисками сжало: ведь только-только раны закрылись – а ну как откроются, а ран-то много! С тех пор до самого дня, когда снова его увидела, молилась о том, чтобы не раскрылись его раны и чтобы не тронули его ни пули, ни иные беды. И сейчас молиться не перестаю: как вспомню, так и молюсь – уж слишком изранен был, чудом, волей Господа выжил.
— И когда он приехал за вами? Когда сюда привёз? Как вас здесь встретили? — снова заспрашивала Татьяна; спрашивала без благодарности Пантелею Ивановичу за его деяния на войне, без сочувствия ему, даже не называя его по имени.
— Вернулся Пантелей Иванович в начале июня сорок пятого года – командование по предписанию медкомиссии долечиваться его отправило. За три месяца – он на фронт в феврале-то уехал – ран новых не прибавилось, но старые, плохо зажившие, болели сильно. Положили его в ту же палату, поскольку разведчики – народ секретный, и меня к нему снова прикрепили. Лечился Пантелей Иванович старательно – хотел поскорее здоровым стать, да так, чтобы все раны полностью закрылись и не напоминали больше о себе. Это он мне такое сказал, обещание напомнил. Больше месяца ещё лечился, поскольку и старые раны заново лечить надо было, и две операции новые перенёс. Но теперь-то легче было, не то что когда весь прострелянный прибыл, и ни сил у него не было, и кровь смешанная.
А как стал он выписываться, начальник госпиталя с комиссией, что судьбы военных решала, договорился и комиссовал его. И Пантелею Ивановичу так и сказал: “Довольно с тебя и ран, и наград. Для мирной жизни теперь потрудись, такие герои и здесь нужны…”. Пантелей Иванович ему и говорит: “В таком случае и сестричку, что меня выхаживала, со мною отпустите”. Начальник смеётся: “Нет, такие самому нужны!”. Заспорили обо мне, а мне-то ни слова никто не сказал, и не ведала я, что судьбу мою решают. Но Пантелей Иванович убедительно говорит: “Война кончилась, скоро столько врачей и медсестёр боевых опытных приедет, что хоть второй госпиталь открывай. Вы лучше помогите мне сосватать её, а то ни моих, ни её родителей здесь нету”. Начальник опешил, спрашивает: “Так ты что, ей самой-то ещё ничего не говорил?!”. “Нет, — отвечает Пантелей Иванович, — незачем было мне ей говорить, пока лечился, чтоб разговоров пустых по госпиталю не ходило”. Это всё мне позже врачи рассказали, а тогда остановили работу комиссии и вызвали меня.
Я думала, что, может, о здоровии Пантелея Ивановича спросить у меня хотят, а тут… Усаживает начальник меня на стул и издали так начинает: “Марфушка, в трудную пору пришла ты к нам, многое сделала для раненых…”. И прочее всякое мне наговорил. Потом заявляет: “Мы все здесь одна семья, и ты – член нашей семьи. Поскольку родители твои далеко отсюда, мы несём за тебя ответственность. И вот обратился к нам орёл молодой, герой войны, бьёт челом нам, просит твоей руки, обещает быть тебе верным мужем и защитником”. Я и обомлела, в голове всё закружилось, поплыло, подумалось, что мне всё это мерещится от усталости, что не так всё поняла, как говорилось. А Пантелей Иванович и спрашивает: “Согласна ли ты, сестричка, столь много для меня сделавшая, и впредь обо мне так же заботиться, и чтобы я всю жизнь свою заботился о тебе?”.
Посмотрела я ему в глаза – а я, скажу, впервые в глаза его смотрела, – и вижу, что честные они у него, тёплые, не случайно, знать, Пантелеем назвали его отец с матерью; а в душе у меня и радость великая загорается, и страх перед новой жизнью, и страх за него. И решила, что лучше я за ним ходить буду, чем другая кто, а для себя самой мне лучшего и желать не надо. Ответила тихо: “Согласна”.
Тут нас поздравлять стали, а начальник госпиталя документ нам составил, что отныне мы – муж и жена. Потом достал из сейфа вино заграничное – кто-то из старших офицеров подарил ему трофей немецкий, когда под Москвой бои шли, – налил понемножку; выпили мы за счастье наше. И у меня ещё больше голова закружилась – вина-то я никогда не пила. Отпустил начальник домой, сказал, что увольнение оформит – я невоеннообязанной ведь была, от Красного Креста работала медсестрой, – и велел прийти через три дня.
Пошла на пост, сдала смену, спустилась, а там уже Пантелей Иванович, мой суженый, дожидается меня. По всей форме одетый, при всех наградах – ему ещё за последние бои орден Александра Невского дали. Я снова растерялась: как же, я теперь жена нежданно-негаданно! И вот он, о котором и мечтать-то не смела, – мой супруг законный, любимый! Шагнул он мне навстречу, прижал осторожно к груди своей у всех на виду, а мне жарко и радостно стало; и смущаюсь, и хочется к нему прижаться надолго…
Пришли мы ко мне домой, а мой суженый говорит мне: “Свадьбу мы сыграем в моей деревне, у родителей, с венчанием. Тогда и станем мужем и женой по всем правилам”. И ещё спрашивает: “А есть ли у моей невесты платье?” Подходящего платья у меня не было, но имелся отрез льняной, я и решила из него свадебное платье сшить.
— Бабушка! То самое?! — встрепенувшись, воскликнула Настя, вспоминая, как после росяного купания она впервые надела бабушкино платье.
— Да, ласточка, то самое, — подтвердила Марфа Никитична. — А теперь оно твоим стало. Ну вот, достаю я из шкафа отрез, а в комнате простыня с потемневшей уже кровью висит. Дожди прошли, я побоялась, что отсыреет, и вывесила её на просушку – не думала ведь никак, что придётся Пантелея Ивановича в дом вести. “А что это за кумач1 висит такой бордовый?” — спрашивает мой суженый. “А это, — отвечаю ему, — кровь твоя – её я собрала, когда твоё обмундирование стирала”. Закрыл Пантелей Иванович лицо руками, потом обнял меня и молвил: “Господь устроил мне встречу с тобою и благословил наш брак ”. И ещё сказал, что я для него так много сделала, что и не знает, как отблагодарить меня. Я даже заплакала: “Что же, – говорю, – я за благодарность это делала? Сам же, ещё когда чуть жив был, сказывал про служение ради веры и любви”. И сказала ему, что, если бы он и не взял меня в жёны и не увидела бы я его больше, всю жизнь молилась бы за него, а простыню, как святыню, до смерти сберегла бы. И тоже сказала ему: “Это ты для меня сделал такое и столько, что я должна о благодарности думать: и на войне защищал, и в госпитале так осадил того капитана, что с тех пор я всем раненым без опаски процедуры проводила. И то, что с майором разговаривал при мне, не остерегаясь, тоже показало твоё уважение и доверие ко мне. И научил ты меня многому, и в вере укрепил”. Ну, тут уже мой суженый ругать меня стал и говорить, что за это никакой благодарности не должно быть, что он рад тому, что ему довелось для меня хоть немногое сделать. Посмотрели мы друг на дружку, засмеялись, и на том раздор между нами и закончился.
— А потом, в дальнейшей жизни, вы часто ссорились? — полюбопытствовала Татьяна.
— Как же?! — недоумённо произнесла Марфа Никитична, и Татьяне подумалось, что собеседница расскажет о семейных конфликтах в её долгой жизни; но Марфа Никитична сразу разрушила её ожидания и предположения: — Как же это?! Для чего же ссориться-то нам было?! Ведь для любви по воле Божьей мы встретились, а не ямы копать – так как же нам ссориться?
— Какие ямы? — озадаченно спросила Татьяна: конфликты и в школьном коллективе, в семье для неё по-мещански обычные события – ссорятся по любому поводу, скуки ради, чтобы расшевелиться, потешить себя собственным своеволием.
— Такие, какие супруги друг дружке порой копают и сталкивают или стягивают в них, вместо того чтобы самим выбраться да идти ровной дорожкой. Об одном жалею – мало я ему сделала, мало услужила: что-то упустила, что-то по молодости не смогла. И сейчас уже боюсь, что не успею.
— Что же вы не успели, не сделали: детей рожали, воспитывали, доход в дом несёте, хозяйство содержите.
Татьяна привела доводы, которые высказывала ранее Насте, которые впитала в себя из общения в своём окружении: она перечислила весь известный спектр служения, принятый в приличном обществе. А остальное – прислуживание, обслуга, никак не позволительные уважающей себя женщине.
— Голубушка, да детей я и для себя рожала. Не случись беда, так ещё были бы – дочек мы ждали. А он – такого отца поискать ещё, и то не везде найдёшь. И когда ещё деточек у _______________
1Кумач – хлопчатобумажная ткань (полотно), окрашенная в ярко-красный или в пунцовый цвет.
нас по моей вине не стало, ни в чём не упрекнул Пантелей Иванович, наоборот, во всём поддержал… Доход, хозяйство говоришь?.. Так в чём тут моя заслуга? От Господа по Его воле все мы работать должны, и всё в семью нести каждый обязан – что может и что должен. И не только материальными вещами, деньгами, но и духовными благами. Вот я и сужу себя и за то, что не посидела с ним рядышком, когда он творил, а отвлекалась в дела хозяйственные. Не послушала его песен.
— Что, Пантелей Иванович хорошо поёт? У него красивый голос?
— Да разве, голубушка, оценивают голос и пение, когда для тебя человек поёт?! Тем более голос и пение любимого, которого всегда хочется слышать!
— Бабушка, какая я счастливая, что вы с дедушкой мои! — вспыхнула радостью Настя и прижала к себе Марфу Никитичну.
— А мы-то с дедушкой как счастливы, что ты наша внучка – на многие вёрсты вокруг такой и не найти, — с усмешливой улыбкой и с нежностью в голосе ответила ей Марфа Никитична.
— Бабушка! — укоризненно воскликнула Настя.
— Вот как аукнется, так и откликнется, — засмеялась Марфа Никитична, поглаживая внучку. — А не веришь, у дедушки спроси.
— Как же, он скажет! Ещё больше наговорит, — проворчала Настя.
— Так ведь правду сказываю.
— Ну бабушка! — уже просительно выразила Настя своё недовольство похвалой, — Ты, бабусенька, лучше дальше рассказывай.
— Ну ладно, ладно. Знаем мы – и будет того; никому ведь не хвалимся, — урезонила Марфа Никитична внучку и продолжила свою драматичную, бьющую в душу повесть: — И вот через три дня, как велел мне начальник, пришла я в госпиталь в сопровождении Пантелея Ивановича – а без него я уже никуда не ходила. Да и он – без меня. Весь, кто свободный был, персонал собрался: поздравляют, иные радуются, а кто и плачет…
— Почему, бабушка, плачут?
— Так сама подумай: у кого мужа или суженого убило на той войне – чтоб ей никогда не повториться! А кому и безмужней век куковать – мужчин-то сколько да всё молодых не вернулось. А мне впрямь как Золушке счастье. Одна врач по-доброму так и сказала: “Вот и Золушка наша с принцем”. А начальник госпиталя и благодарность написал, и подарок сделал очень богатый – аптечку со всеми нужными лекарствами, каких купить нельзя, со шприцами и прочим. А ещё вручает мне медаль “За отвагу” – это за сорок первый год, когда немцы в нескольких километрах от города были, а мы под обстрелами и бомбами и принимали раненых, и лечили их. И ещё вручил мне «Благодарность», самим Сталиным, наркомом обороны, подписанную. Я исплакалась, со всеми обнимаясь: ведь почти четыре года вместе трудились; за раненых, за Родину переживали и страшного ожидали в сорок первом году; а потом радовались, когда в декабре погнали иродов и бомбардировка с обстрелами прекратились.
И отправились мы с Пантелеем Ивановичем в его лесной край. А я ведь в деревне не была никогда и ничего не знала ни о деревенской жизни, ни об обычаях и нравах её. И корову-то не даивала, кур не кармливала, траву не косила – ну совсем городская. Да ещё и церковь старообрядческая. Ну и стал меня муж мой любимый обучать тому, чему можно было на словах обучить: дорога-то дальняя, а поезда, хоть война и закончилась будто бы, ходили нечасто и не то, что сейчас, а медленно. А главное потому, что опять воинские эшелоны заняли железную дорогу. На восток теперь они спешили – там война с Японией начиналась. Так что воинские эшелоны шли и шли один за другим, а поезда гражданские их пропускали.
Но не сразу сюда, в деревню, а сначала к моим родителям поехали, в Уфу. Телеграмму ещё раньше послали, но не знали, встретит ли кто. Однако родители мои встретили нас вовремя, благо руководство ради этой встречи им выходной дало. Волновались они очень – и не виделись, почитай, всю войну, и дочь уже замужней к ним едет. Я тоже, конечно, волновалась, хотелось поскорее увидеть родных моих. Ведь ещё двадцати лет не было мне, когда их эвакуировали. И не знала, какими увижу их, потому как в тылу голодно очень жили люди, притом что работали по полторы-две смены. Пришли мы на квартиру, которую снимали родители, и тут конфуз случился. А потом и вовсе…
Началось с того, что, входя в дом, суженый мой по уставу старому приветствие сказал: “Мир дому сему, мир и вам”, — и трижды перекрестился. И я за ним повторила – так начала соблюдать обычай старой веры. Смотрят родители любезные на наше крещение и не знают, радоваться или тужить: и радостно, что верующий муж у дочери, и страшно, оттого что верующих государство теснило и дискриминировало. Тем более – служащих. Потому и не молились открыто. Потому, хотя семья наша вся крещёная была и верили мы все в Бога, но правила церковные не соблюдали. И за стол садясь, не всегда крестились. Приглашает тут нас батюшка за стол, а суженый мой просит, чтобы, прежде чем за стол садиться, благословили бы нас родители. И рассказал, как он сватал меня, как заключили брак; и о том ещё, что до благословения моих и его родителей и до венчания мы ещё не будем по-настоящему мужем и женой. Растерялись мои батюшка с матушкой, но всё же совершили благословение так, как их когда-то благословляли.
А потом за стол сели. И тут снова… Мой суженый думал, что батюшка мой молитву предтрапезную прочтёт, а он только по русскому обыкновению пригласил за стол и сам сел. Тогда суженый встал и прочёл молитву. А с ним вместе и я встала и, глядя на него, всё за ним повторяла – знала уже, что нельзя без того. Смотрят батюшка с матушкой, как герой войны молитву творит, дивятся. “И всегда ты, Пантелей, молишься? — спрашивает батюшка. — И на фронте молился?”. “Да, если возможность была, — отвечает суженый. — Хотя бы мысленно, но молитву творил. Как же иначе-то?”. Сказал спокойно, но твёрдо. И ещё говорит: “Во время обстрелов и бомбёжек не только беспартийные в голос взывали к Господу, но и коммунисты – они даже крестились, если успевали до того, как тела их бомбой или снарядом разрывало”. Матушка охнула, побледнела и со словами: “Господи, помилуй нас”, — креститься стала; и батюшка перекрестился с теми же словами.
А суженый продолжает: “На фронте это обыкновенное дело было, но вот и Марфушке тоже довелось видеть такое, за то и награду получила”. А мне и вправду-то приходилось после обстрелов и бомбёжек тела разорванные видеть и подбирать. Я призналась в том и сказала, что и в наш двор снаряд упал, тополь под нашим окном поранил осколками. И попросила родителей сберечь его, потому что в нём кровь моего суженого. Ну, тут мои родители кинулись ко мне и матушка причитать стала: “Ну что же ты не уехала с нами-то?! И почему ты ничего не писала о том, как страшно тебе одной там было?..”. Ну и ещё всякого наговорили да всё расспрашивали. Об обеде даже забыли. Потом мне суженый признался, что намеренно он такие страсти рассказал, чтобы родители мои помнили, что в любой момент беда низвергнуться может, откуда и не ведаешь, так чтобы Господа ни на час не забывали. И я ему за то благодарна, потому что с тех пор и в самом деле в доме родительском стали молитвы твориться.
А когда, наконец, к обеду приступили, налил батюшка водку в стаканы, тост произнёс и выпил. И матушка с ним выпила. А суженый мой пригубил лишь – губы только смочил – и отставил стакан. Опять дивятся родители мои: “Чего ты не пьёшь-то? За ваше ведь счастье пьём”. А суженый отвечает: “Я старой веры, а у нас закон строгий – нельзя пить. Я и на фронте, если только замерзал, спирт немного употреблял как лекарство. Но для души никогда не пользовался спиртным – только молитвой душу облегчал”. Опять для батюшки с матушкой потрясение – дочь их в староверы переходит! А когда батюшка с суженым вышли во дворе по-мужски поговорить, матушка и разрыдалась: страшно ей, что к староверам уезжаю. И как-то меня там встретят и примут? И как же я жить стану по их законам? И не видать мне свободы вовек!.. А я отвечаю ей: “Посмотри, любимая моя мамочка, на моего суженого – разве ж он дикарь какой тёмный? Да он культурнее и чище любого из никонианцев и из коммунистов. А ведь он из того рода, из той деревни, где всегда старую веру берегли”. Соглашается моя матушка с тем, что говорю, а на душе у неё всё равно тяжело. Да ведь это оттого ей тяжело было, что дочь замуж вышла, а прочее – только страхи наговорные о староверах. Они со временем прошли у неё, и даже радостно встречалась потом она со всею роднёю, что со мною в мой род вошла.
А батюшка уговаривать стал суженого, чтобы ехали мы в Серпухов, куда через месяц он с матушкой возвращаться должен был. Но суженый отказался: “Мужчина – говорит – должен на родине своей род продолжать, если только служба государству и Богу не будет препятствием”.
Пожили мы там в тесной квартире несколько дней, да и отправились в дальний край северный. Снова долгие сутки в пути, на вокзалах; снова пересадки… Доехали до нужной станции, а оттуда до райцентра нашего уже на попутных машинах. Пантелею Ивановичу никто не отказывал – этакому герою-то. Фронтовики, что ехали в поездах с нами, тоже ордена и медали на груди имели – каждый по своей причине; а вот Пантелей Иванович, дедушка-то твой, Настюшка, потому не снимал, что, говорил, так он ближе к ребятам, которые ещё воевать остались. Они, как и многие другие разведчики, сразу после победы над Германией получили задание выявлять и уничтожать банды националистов: кто – бандеровские, кто – литовские и всякие иные. Националисты не только во время войны зверствовали, но и после неё долго лютовали, мешали жизнь мирную налаживать, много людей гражданских и много солдат поубивали… А потом его разведчики отправились на войну-то с Японией – о той войне после войны с немцами никто не думал и не говорил. А когда бои начались, Пантелей Иванович и сказал мне, что его ребята там без него воюют, и грустил о том.
Ну вот приехали в райцентр мы, и Пантелей Иванович, прежде чем в деревню ехать, решил в военкомат зайти, чтоб и на учёт стать, и о работе узнать. Заходим мы к военкому, а у него и начальник районной милиции сидит. Оба – майоры. Как увидели они Пантелея Ивановича при всех регалиях да с нашивками за тяжёлое ранение, так и вскочили сразу. Военком раньше с фронта прибыл – по ранению, и тоже с наградами, хоть и небольшими. А как прочитал в документах военком, кто был на войне Пантелей Иванович, да показал начальнику милиции, предупредив о секретности сведений, так и вовсе оба обрадовались и думать стали, что бы такое, какую службу предложить герою. Начальник милиции сразу к себе стал зазывать Пантелея Ивановича – он и сидел-то у военкома потому, что кадры себе подбирал из демобилизованных солдат и офицеров. И сказал, что хоть отдел даст ему оперативный, хоть заместителем по оперативной работе возьмёт. Но Пантелей Иванович отказался – показал справку о том, что по случаю тяжёлого ранения он комиссован и служить не может. Мне он потом открыл, что не только по этой причине не захотел в милиции служить, а потому, что в милиции неправедные дела творятся часто, что и на фронте среди нквдэшников подлые попадались, которые ради звёздочки и должности за любую провинность солдат и офицеров под трибунал отправляли. Но мне он в этом потом признался, а милицейскому майору пообещал помощь оказывать, если бандитов доведётся в лесах вылавливать – а бандитов и предателей, сбежавших от возмездия в глубины Страны, в то время много было. Даже страшно бывало в райцентр ездить. И сдержал своё слово Пантелей Иванович – много он с другими фронтовиками помог милиции, а его помощь разведчика незаменимой была.
Военком предложил ему в райисполком идти работать – у Пантелея Ивановича ведь довоенное образование историка. И даже позвонил председателю райисполкома. Да тут оказалось, что в исполкоме не нужен такой герой, да с высшим образованием. Разве что сельсоветом руководить. Посмеялись военком с начальником милиции: вот-де испугался председатель райисполкома за должность. В тылу-то во время войны начальства хватало, это работать в полях, на фермах да на предприятиях некому было. Вот исполкомовские и убоялись нового человека. А от сельсовета Пантелей Иванович сам отказался – знал, что нехорошая должность: с людей налоги взыскивать, последнее забирая, притеснять. Он им сказал: “Хочу учителем в школе работать, детей обучать. И жена у меня учительница”. Спорить с ним не стали, только военком заявил: “Хорошо, иди в школу. Но не простым учителем, а директором. А то у нас и в школах полуграмотные руководят и обучают. Сами работать не могут, а помешать всегда готовы”. Позвонил в районный отдел образования и потребовал, чтобы освободили место директора школы в нашем нынешнем сельсовете, то есть в центральной усадьбе колхоза нашего. Там заспорили, но тут трубку взял начальник милиции и заявил, что директор школы у него давно на подозрении.
Так и порешили. А Пантелею Ивановичу майор милиции сказал, чтобы при приёме школы он ревизию полную провёл, а то недостачи от воровства на него навесятся. Потом спрашивает: “В чехле у тебя ружьё? Покажи!”. И стали они рассматривать привезённое из Пруссии немецкое ружьё. Держат в руках, нахваливают, узорами любуются. Заговорили об охоте. Пантелей Иванович и пригласил их к себе в деревню приезжать на охоту. И ведь приехали как-то по зиме на зверя, да так с той поры каждый год районное начальство к нам и жалует зимней порой. Дедушка ведь и леса знал хорошо, да и в следах разбирался, как фронтовой разведчик, лучше какого-нито егеря-охотоведа.
— Я и не знала, что дедушка охотился, — удивилась Настя. — Никогда не видела его с ружьём.
— Охотился, как же! Охота не просто забавы ради была – от голодания порой спасала всю деревню, особенно, в неурожайном сорок седьмом году. Зверя много было, мясо даже в район сдавали. Да и опасного зверя – волков с медведями – тоже развелось, кабаны посевы портили. Поначалу ружьё только у дедушки было, поскольку староверам власти не доверяли, капканами да силками обходился народ; потом Пантелей Иванович разрешения для бывших фронтовиков добился. Тем более что они помогали бандитов вылавливать. Отец-то твой не стал охотником – не задалось ему. В восемнадцать лет пошёл с дедушкой на охоту, вернулся грустный. “И без того, — говорит, — животным в лесу тяжело, а тут с ружьями люди”. И так-то сказал, что и дедушка задумался, да и отдал ружьё твоему дяде Ивану. Вот он – охотник! И теперь с ним районные начальники ходят по лесу. Особенно, после того, как его из колхозного агронома районным сделали…
Ну а напоследок разговора в военкомате достал Пантелей Иванович бутылку коньяка заграничного, выпили понемножку – Пантелей Иванович вовсе не пил, пригубил только, да и те на службе. Оставил им коньяк, и расстались они по-доброму, почти уже друзьями. После-то и впрямь сдружились, и поддерживали они Пантелея Ивановича в делах его, и от него помощь получали. В депутаты райсовета даже они его выдвинули.
Потом пошли мы в отдел образования за приказами о зачислении нас в штат школы, а оттуда уже в деревню – где на телегах, где пешком.
Как увидела я, какая она махонькая в сравнении с моим городом, где улицы, почитай, в пять, а то и в десять раз длиннее и населённее этой деревушки, так и защемило сердце. Что же, думаю, я здесь делать-то буду? Но вспомнила, что сама матушке своей говорила, глянула на суженого моего – и радостно мне стало: это ведь его деревушка, да с красивым названием – “Лебеди”! Это ведь в ней герой мой любимый родился и вырос!
А он будто услышал мои мысли: “Что, Марфушка, маленькая деревенька? Грустно?”. Я ему честно и сказала, что да, маленькая, но ведь она – его родина. Значит, и мне хорошо будет. “Только как примут-то меня? ”, — спрашиваю. Пантелей Иванович твёрдо, но так по-доброму и ласково сказал: “Я тебя люблю, и они полюбят”, — что мне и вовсе покойно стало. Только попросила его не рассказывать обо мне – пустьони меня по делам моим оценят. Засмеялся Пантелей Иванович: “Хорошо, не буду я тебя нахваливать, сами скоро тобой хвалиться станут. Но и ты про мои дела и про госпиталь не рассказывай”. Так мы с ним условились, да невдомёк нам было-то, что правда да дела сами за себя говорят, что впереди нас вести уже дошли-долетели.
Деревня и без того небольшая, а за войну сильно обезлюдела: кто ещё служит, кто на работы тыловые мобилизован, а кто не вернётся уже никогда... Но семья твоего дедушки, Настюшка, уцелела, и все дома были, хозяйством занимались – мы ведь добрались только вечером. Батюшку-свёкра и матушку-свекровь, Царствие им небесное и добрая им память, никуда не мобилизовали: батюшку по ранению в первую мировую войну – хромал сильно, матушку – просто по возрасту. Брат Корней Иванович – и ему Царствие небесное, на пять лет он старше дедушки твоего, – демобилизован был по ранению: никого та война не оставила непокалеченным-от! Сестрицы, золовки мои, уже вернулись с полевых работ. Ну и наконец и Пантелей Иванович прибыл со мною. Заходим мы во двор – вот в этот самый, здесь отчий дом дедушки твоего, внученька, – а следом за нами и соседи идут: кто увидел, кто прознал, что Пантелей Иванович с войны возвратился.
Среди них – это я потом имена их узнала – друг Пантелея Ивановича, Суханов Иван Николаевич, воротившийся год назад без одного лёгкого, с женою, Домной Михайловной, – она у него тоже горожанкой родилась и даже высшее образование бухгалтерское имела; Беспалова Фёкла Маркеловна и две сестры, по мужьям Щенникова и Скороходова, обе в чёрных платках, овдовевшие сразу, как замуж вышли. Свадьбы у обеих в один день тот страшный воскресный игрались сразу после посевных работ, да тут война, и посыльный с повесткой прискакал. А через месяц сообщение пришло об их гибели: немцы разбомбили эшелон, в котором они на фронт ехали. Вся деревня горевала: и люди-то были добрыми христианами, и первые погибшие – горькая, тяжкая для всех утрата.… Ну и ещё пришли, кто смог: кому – радость, кто услышать чего хотел.
Вышли из дому родные, обнимают Пантелея Ивановича, друг у друга его отбирая, да на меня посматривают. А он, как только от объятий освободился, ко мне подошёл, взял мою руку и говорит при всём народе отцу-матери: “Вот жена моя законная, Богом мне данная. Я люблю ее, и вы полюбите, коли я вам дорог. А другой мне такой не сыскать, да и не нужна мне другая вовек. Потому благословения просим у вас, батюшка и матушка, поскольку без благословения вашего мы свадьбы ещё не устраивали”. И поклонились мы батюшке с матушкой. А батюшка строго так спрашивает: “А крещёная ли твоя суженая?”. Пантелей Иванович отвечает: “Крещёная, но в никонианстве, а далее – видно будет. Но в вере твёрдая”. Говорит ему батюшка: “Что без благословения нашего свадьбу не свершил – то во благо твоё, послушный, значит, ты сын наш. А об остальном как быть, мы по воле Господа порешаем”. А потом к соседям обратился: “Благодарим вас за то, что пришли вы посмотреть на сына нашего, с войны живым и героем вернувшегося, но просим дать ему в доме родном осмотреться да нам дела семейные обсудить”...
— А почему вы этот дом отдали Арсению? Он же ваш! — перебивая повесть, спросила Татьяна, осознав вдруг, что Арсению ни с того ни с сего достались дом с хозяйством.
Её память не зафиксировала основание передачи дома. Приняв за несуразность в час встречи речь Пантелея Ивановича о передаче и речь Михаила Пантелеевича в попытке его выразить свою душевность, в обоих случаях Татьяна реагировала на внешние моменты общения, ярко поражавшие её восприятия, но не на суть и смысл говоримого.
Марфа Никитична запнулась в воспоминании-повествовании о неожиданный вопрос с явно уловимой подоплёкой, задумчиво посмотрела на горожанку, обернулась с улыбкой к внучке, погладила её плечо и, старательно подбирая фразы, попыталась так объяснить тот поступок своей семьи, чтобы вошло в душу Татьяны:
— Вчера ведь Михаил, отец Настюшкин, объяснил: мы очень ждали Арсения, потому что желали, чтобы он вернулся и поселился в нашей деревне. Так что же, квартирантом его селить? Ещё год назад мы предложили ему этот дом, лишь бы он не покидал нас. А почему мы того хотели – позже поведаю. Ну а дом сей почти два года осиротелый стоит, с тех пор как Корней Иванович почил. Немного не дожил он до Настюшкиного исцеления – не довелось ему увидать её, любимую, здоровой. Корней Иванович с родителями остался здесь жить, когда мы с Пантелеем Ивановичем в тот дом на краю деревни перебрались, а сестриц-золовушек замуж выдали. А потом один жил: ни жены, ни детей у него не было. Он наших деток и внуков, как своих, привечал и заботился о них.
— А почему у него не было жены и детей? — Татьяну уже притомило повествование о вселении в деревню серпуховской медсестры – много ненужных подробностей и чувств, – и для разнообразия она стала задавать вопросы вроде и по ходу события, но отвлекающие.
— Была у него жена, была. Да до войны ещё сбежала от Корнея Ивановича.
— Что, не любил он её?
— Как не любил-то? Из-за того и не женился более, хоть невест в округе можно было найти на выбор. А сбежала жена его из-за гонора своего. Она будто из однодворцев1 была, из обрусевших татар Исуповых. Свысока на деревенских смотрела, хотя их, однодворцев, как сословие цари упразднили, в крестьянство перевели. Но они мнили себя дворянами. И работу делать она не умела и не хотела – барыней ходила. А когда ей от попрёков соседей да от свёкра со свекровью нестерпимо стало, решила обманом уйти от Корнея Ивановича. Поехала в город к родителям будто, а сама там слюбилась с кем-то и уехала, даже развод не оформив. Воспользовалась тем, что у неё в паспорте отметки о браке не было. Никому не открылась, куда уехала. За то её и от Церкви отлучили, и сообщили по всем общинам о ней. Даже на родителей её епитимью2 наложили страшную – не пускать её в дом свой.
— Что же так жестоко? — недовольно спросила Татьяна, чувствуя в Исуповой свой дух, бунтующий против дремучей деревни – тем более что из этого дома она и убежала.
— Жестоко? Нет, не жестоко, а по Закону и по справедливости: на Руси предателей и изменников никогда не жаловали и не жалели. По делам и награда ей была… Ну да ладно, нагрешила она тут, а жизнь-то и без неё продолжалась. Продолжу и я вам своё, что начала. Вот заходим мы в дом вместе со всей роднёй для меня новой, кланяемся на образа да крестимся. Я кланяюсь и крест накладываю, как Пантелей Иванович научил. Батюшка с матушкой переглянулись, но ничего не нам говорят. А вот как в светлицу вошли, батюшка и вопрошает: “Откуда суженая твоя, не из тыловой ли части?” А сам шутливо улыбается. “Оттуда, батюшка, оттуда суженая моя, — с улыбкой же отвечает Пантелей Иванович. — Времени-то у меня свободного много было, вот и познакомился. Марфушка учительницей там работала и у нас будет деток учить”.
Батюшка вдруг дочкам велит: “Дайте-ка письма мне”. Бросились сестрицы к большому образу и достают из-за него два письма. А батюшка тем временем допытывается: “Ты и ордена там же получил?”. “Ну да, я ж по тылам всё болтался, при штабе служил, а там по каждому поводу награды раздавали. Марфушке медаль за что-то дали”. Корней Иванович смеётся: “Да, в тылу – это не то, что нам, артиллеристам, которым по грязи да под огнём пушки таскать приходилось”. “Где же, сынок, штаб-от твой находился? Что-то не слышал такого, чтобы штабы в тылу вражеском были”, — говорит батюшка и раскрывает первое письмо, а оно от начальника политотдела фронта, и в нём написано то же самое, что и в госпиталь прислано было. А потом второе письмо читает – от разведчиков, с которыми он в поиск ходил и прикрыл которых от погони.
И ещё разведчики написали, что благодарят они его родителей за то, что их сын как командир всю войну их оберегал, чтобы они живыми домой вернулись. Что все они свою кровь ему отдавали – так его любят. Матушка воскликнула: “Сколь же много-от ты крови потерял, что чужую тебе принять пришлось? Который раз перечитываем письмо, а в разум взять не могу, что мой сыночек обескровлен был”. Пантелей Иванович подошёл к ней и на меня указывает: “Марфушка знает – она её собрала”. “Как она собрала? Там, где ты ранен был?”, — всполошились родные его. “Нет, — говорит Пантелей Иванович, — Марфушка не только учительницей была, но и медсестрой в госпитале работала, меня лечила. Она постирала моё обмундирование, прежде чем чинить. Вот эту гимнастёрку она починила, в ней я ранен был. Она мне самая дорогая”.
Смотрят на форму родные, а найти починку на ней не могут, хоть Пантелей Иванович и показывает места – он-то по своим ранам им показывал. А родные не видят, и матушка говорит: “Нет, ты другую форму надел, чтобы нас не испугать”. А мой суженый объясняет ___________
1Однодворцы являются потомками дворян – служилых людей, нёсших дозорную и сторожевую службу на южных границах в XVI-XVII веках, которые в дальнейшем не приобрели (не восстановили) права российского дворянства. С начала 19-го века однодворцы рассматривались как государственные крестьяне. Однако в местах традиционного проживания однодворцы ещё долго сохраняли сословное самосознание дворян.
2Епитимья;, или епитимия; (др.-греч. – «наказание», «кара») – церковное наказание для мирян в христианской Церкви; имеет значение нравственно-исправительной меры. В Православной церкви не считается удовлетворением Бога за грехи, и её можно не налагать на кающегося, который чистосердечно раскаивается и обещает не повторять грехи.
им: “Я тоже не узнал, когда впервые увидел, по метке только признал. Тогда я Марфушке сказал, что, как она её мне починила, так и я вылечусь. И решил: если жив останусь, после войны её в жёны возьму. Только ей не сказал – война, чего обещать-то? А что простынёю она кровь мою собрала и сберегла и что она спасла меня, я тогда не знал”. Родные снова всполошились: “Да как же сберегла-то? Где простыня? Как спасла?”.
Не хотела я, чтобы о простыне родные узнали – захотят ведь посмотреть, а увидят, так испугаются. Я-то крови в госпитале-то насмотрелась да надышалась ею всякой, и то самой жутко было дома простыню разворачивать – душу живую, – когда просушивала…
Марфа Никитична, за время повествования насквозь промочившая слезами платочек, зарыдала и, прикрывшись, стала горестно раскачиваться. И Настя заплакала вместе с нею. Татьяна встала и принесла кувшин с морсом и со стаканами; наполнила два из них, подала рассказчице и Насте; себе тоже налила.
Отпив настой, Марфа Никитична поблагодарила Татьяну за добрый поступок и стала просить у неё прощения за то, что рассказывает о прошлом своём. А та уже и не знала, от одиночества она слушает или задело её душу необычное повествование. Она приобняла Марфу Никитичну и участливым голосом попросила рассказать ей всё. Настя, выпив, как и Марфа Никитична, полстакана напитка, поцеловала бабушку в щёку и в голову:
— Бабушка, если тебе трудно, не рассказывай. А если сможешь... Мне это надо знать.
— Да-да, дитятка, расскажу. Сейчас, успокоюсь немножко вот… — Марфа Никитична вдохнула глубоко, осмотрела двор, в котором ничто, в общем-то, с той давней поры не изменилось, и потому особенно живо вспоминались давние прошедшие события; прижала внучкину голову к себе и продолжила: — Памятно мне всё, как будто только что передо мною прошло. Да и записывала я – дневник вела; перечитываем с дедушкой иной раз. Так вот… Говорю я Пантелею Ивановичу, что ему не следовало бы упоминать о простыни, и он согласно покивал головою – понял, что неладное может статься, да как-то само вышло – знать, Господу угодно такое было: “Верно, не следовало. Да видишь, они многое и без нас ведают”. А матушка возмутилась: “Как не надо говорить? Наша, моя ты кровинушка! Рассказывайте нам и всё”. Посмотрел на меня суженый, а я головой качаю – отказываюсь.
Тогда он сам поведал, что от меня узнал. А ещё про дерево добавил, что стоит в городе Серпухове тополь, его побратим, осколками пораненный. И объяснил, что мне пришлось жить и трудиться в городе, который немцы захватить собирались и сильно снарядами и бомбами порушили. А матушка с нетерпением спрашивает: “Неужто простынь с кровью родимой там, в Серпухове, оставили?”. Тут уж я ответила, что для себя до конца жизни её сберегу, что она всегда со мною будет. Стала она требовать, чтобы показала я, а мне опять страшно. “Давайте, — говорю, — потом, попозже, не в этот радостный час”. А батюшка тоже велит показать, да сейчас же. Что делать? Достала её, святую, в клеёнку завёрнутую. И аптечку на всякий случай приготовила и в мыслях благодарю начальника госпиталя за его услугу такую.
Подала я свёрток суженому, он раскрыл, но разворачивать не стал. Однако батюшка свёкор всё захотел увидеть и сам полностью развернул. Родные, как и суженый впервые глядя, решили, что это кумач такой – не поняли сначала, что кровью вся простыня густо пропитана. Они ведь ожидали на ней пятна крови увидеть. Смотрят на меня. Говорю им тихо: “Это кровь вашего сына и брата и моего суженого”. Побледнел батюшка, сестрицы Пелагея и Олимпиада схватились друг за дружку, Деверь, Корней Иванович, обнял брата и говорит: “Сам кровь терял, много её видел, но не думал, что мой братец всю свою кровь прольёт”. А матушка и вовсе в обморок упала.
Открыла я аптечку, достала спирт нашатырный, всем дала ватные тампоны, смоченные спиртом, чтобы в себя пришли, а свекрови сама тампон поднесла. Очнулась она, а дышать не может – сердце зашлось. Тогда вынула я шприц – благо он новый, упакованный был, стерильный, набрала камфару и сделала ей укол. Стало матушке легче, села она и говорит: “Отрежь мне половину”. А я не могу это сделать – это же равно, что душу живую резать. Его душу. Так и сказала. И порешили мы, что будет простыня святая в доме лежать целая. Потом мы с нею вместе в тот сундук её положили, что теперь в нашем в доме стоит – ты, внученька, знаешь ведь.
Благодарят меня за то, что кровь их сына и брата сохранила, а матушка меня за руку держит, не выпускает. А потом просят Пантелея Ивановича рассказать про бой, про его спасение да про то, как мне довелось в спасении его участие принять. Вот и рассказал он всё, только про гранату умолчал и мне взглядом намекнул молчать о последних минутах. Как спасали потом, когда немцев отогнали, он не знает – был без сознания. Очнулся уже в госпитале, в Серпухове. О том, как я его перекрестила, сказал даже. Запомнил.
И ещё он им рассказал, как после награждения, когда с товарищем по палате, майором Анисимовым, они остались одни, майор напомнил ему слова начальника госпиталя, что он воскрес из мёртвых, и сказал, что он, Пантелей, не знает, кому обязан жизнью. Выговорил ему за то, что он меня ругает, что я всё время подле него. Пантелей Иванович говорит: “Я-то думал, что ненадолго засыпал, а как просыпаюсь – сестричка возле меня. Что, думаю, ей надо? А оказалось – я часто сознание терял, бредил, повязки срывал, метался. Иной раз – целую ночь. А Марфушка меня всё это время берегла, удерживала, водой и лекарствами поила. А ей с утра в школу надо идти, детишек учить – в госпитале она добровольно после уроков работала. Майор сказал, что, когда меня с ним в отдельную палату перенесли, он настоял, чтобы Марфушку за нами закрепили. Врачи и то сомневались, что я выживу. Так что это Марфушка меня выходила”.
Всё правильно майор сказал – тяжело боролся за жизнь Пантелей Иванович, да я-то и не ведала, что он сообщил Пантелею Ивановичу обо мне, и не предполагала, что суженый расскажет. Матушка тут схватила меня, прижала к себе да как закричит: “Доченька ты моя родная!” Батюшка ей: “Почему это – твоя? Наша!”. Золовушки тоже обнимают, сестрицей называют, а деверь говорит брату своему: “Ну вот, тебе жена, а нам ещё одна сестрица да доченька”. Так и приняли меня. Неловко говорить об этом, да хотела ведь поведать, как и почему приняли.
Батюшка говорит: “Становитесь перед нами, благословим вас”. А Пантелей Иванович ему: “Расскажу, как стала Марфушка моей женою, как сосватали мне её”. И поведал о том, что сосватал начальник госпиталя после второго лечения, а сам он со мною об этом до того не говорил. Тут все всполошились: “Ты что, снова ранен был?”. Пантелей Иванович объяснил им, что, не долечившись, должен был поехать на фронт, иначе его разведчики-побратимы погибнуть могли, и успокаивает: “Да в штабе я был, недельку лишь в поиске находился”. Матушка ахнула: “Целую неделю! Да зимой!”. Пантелей Иванович обнял её: “Ребята-то до конца, пока наши войска не пришли, там находились. Не знаю даже, за что меня орденом Александра Невского наградили”. Потом рассказал, что к родителям моим в Уфу заехали благословиться. “Вот, – говорит, – так и сосватал я свою суженую. А теперь просим вас о благословении”. Благословили родители нас, о свадьбе уговорились. Потом Пантелей Иванович всем подарки раздал – он их в Пруссии на свои наградные покупал. А покупал потому, что зазорным и грешным делом считал трофейное себе брать. “Что, — говорил, — я чьё-то ношеное своим родным повезу?”.
И стали мы жить все вместе. Матушка с батюшкой только ласковые слова мне говорят, которыми и дочек своих нечасто одаривали, но золовушки не обижались – они сами меня обхаживали, водили везде, учили крестьянскую работу делать. А меня упросили научить их штопке да шитью. Купить-то новую одежду не на что, да и негде купить было, вот до войны обретённое чинили да перешивали. Но латки-швы не красили.
Трудное это дело – научить художественной штопке, но за многие-то вечера сестрицы-золовушки освоили ремесло и сами стали ремонтировать домашнюю одежду. Да Пантелей Иванович машинку швейную ручную с войны привёз. К тому времени, как научились они искусству да шитью, у семьи нашей одёжка обновилась. Деревенские думали, что новые платья-рубашки на наших, – позавидовали достатку; а как узнали, откуда богатство, стали своё носить на починку. Вот и Настюшка за три года беды своей научилась искусству незаметной штопки.
— А я полагала, что художественная штопка1 – это когда латки чем-нибудь украшают, — удивилась Татьяна.
— Может, голубушка, ты по своему представлению и верно мыслишь, да только – не то. Скрыть изъян так, что и места его не найти, – великое художество.
— Как вас эта деревня приняла? — вновь спросила Татьяна, невольно ли, намеренно ли выразив тоном недоброжелательное отношение к Лебедям.
Марфа Никитична и за время недолгого общения поняла горожанку-гостью, но, хотя сама некогда была городскою жительницей, не могла принять её желчное небрежение к деревеньке, ставшей ей за долгие годы родимой: и с мужем любимым вошла в неё; и дети-внуки рождались и возрастали в ней; и утраты и радости семейные случались; и радости работы с малышнёю любознательной; и в другом участие-помощь её или ей были здесь…
Однако показывать Татьяне и как-то акцентировать, что заметила её тон, она не стала, ответила так, будто и не звучало неблаговидное:
— Об этом-то я и хотела сказать, да вышло исповедание о пути моём в деревню… Ну сыграли мы свадьбу. Я в своём самосшитом льняном платье была, а хоть оно и красивое, да сама-то я не выглядела рядом с деревенскими девушками. Они, хоть и в голодное время и в тяжёлой работе жили, да питались лучше и на свежем воздухе, а я – то в школе, то в госпитале среди запахов тяжёлых от крови, гноя, лекарств. Так что – ядрёные в сравнении со мною, городскою. Вот Фёкла Беспалова и бросила, да так, чтобы всем слышно стало: “Ну и невеста! Ни кожи, ни рожи!”. Деверь да золовушки взяли её и выставили за ворота вон. А гостям деверь сказал: “Вам бы, как она там, возле войны, потрудиться; а она нас, раненых, спасала. Ничего, ещё краше других станет”.
Принялись деревенские расспрашивать обо мне, а батюшка всего-то рассказывать не стал – я просила, чтобы меньше обо мне говорили. Открыл им только, что учительница я и медсестрой в госпитале была, об остальном по делам её узнаете, дескать, а ни им сноха, ни Пантелею Ивановичу жена другая не нужна. Обрадовались гости. Аграфена Павловна – я потом узнала, как её зовут, – говорит: “Вот и хорошо: и фершалша у нас будет, и детям учительша. А то Фёкла так обучает, что наши детки в старших классах от всех отстают”. Оказывается, с начала войны в Лебедях не было настоящего педагога: мало было учителей с образованием, да и не хотели они в эту деревеньку к староверам ехать; и жители их не принимали – “безбожников”. Вот потому поставили Фёклу Беспалову с её семиклассным образованием обучать в начальной школе, а у неё у самой-то не ахти какая грамотность! А тут вот я приехала.
Стала переучивать детей, да и по медицине то и дело людям приходилось обращаться ко мне, особенно, когда малыши болели – при школе посредством тех районных друзей Пантелея Ивановича, узнавших, что я большой опыт госпитальный имею, открыли ещё и медпункт, чтобы я назначенные процедуры людям проводила. Не сразу стали обращаться-то, чурались как пришлую да из никонианства. Но жизнь понуждала, а вредного от меня никто не слышал, вот и попривыкли ко мне, даже из других деревень приходить стали в медпункт. А потом вовсе своею приняли, подружки появились. И поняла я, что не важно, где живёшь, важно, как живёшь, как, чем себя проявляешь, кем и чем чувствуешь себя… Только трое: Беспалова, Щенникова и Скороходова до сих пор не принимают.
— Почему? — в дежурном вопросе Татьяны было удивление тем, что три женщины вопреки всей деревне отрицательно относятся к её собеседнице.
— Ну, Щенникова и Скороходова как в обиду за то, что Пантелей Иванович не только живым вернулся, а ещё и таким героем, какого во всей округе нет, притом что их мужья без славы погибли. Да меня привёз как в противность и в досаду деревенским девушкам – хотя им-то, вдовым, какое до того дело? Но их поддержала Фёкла Беспалова, а уж её-то я _________
1Художественное штопка – особый вид ремонта одежды, очень трудоёмкий и тонкий, поэтому специалистов, способных выполнить художественную штопку – единицы. Художественная штопка изделий – это ручное восстановление ткани одежды, во время которого мастер создаёт заново повреждённый фрагмент, для чего используются нити, полностью идентичные ремонтируемой ткани: происходит восстановление цвета, текстуры, рисунка ткани; шов совсем не заметен.
обидела сильно, дважды её дорогу перейдя. Один раз (это мне Домна Михайловна, когда мы стали подругами, открыла) тем, что Пантелея Ивановича увела якобы от неё. Добро бы он с нею дружился в довоенную пору, а то ведь и не думал о ней никогда. А второй раз – из школы её уволили, а там зарплата постоянная, льготы учительские, самостоятельность. И пришлось ей в свинарки идти. А в колхозе работали за трудодни – норма годовая по закону была двести семьдесят дней с двумя выходными в неделю, а в действительности по триста с лишком дней в году работали и от зари до зари. А на трудодень то – фунт1 зерна, если урожайный год. А то и вовсе ничего. И пенсия малая. Правда, Беспалову звеньевой за придирки к другим колхозникам сделали, но не то уже, что было, не радовало её.
Впрочем, что бы ей ни дали, а главную обиду её не покрыть ничем – у неё забрали, что своим она считала. Этого Фёкла Маркеловна никогда никому не позволяла и не прощала. Она и доносы на меня писала анонимные – а в те годы страшные, потому что по любому доносу могли и посадить, и расстрелять. Не приведи Господь вам испытать то, что далось нам. Но на всё мы согласны были, только бы война не повторилась.
— О чём те доносы, бабушка? — спросила Настя, поражённая открывшейся истинной причиной столь злобного отношения Маркеловны к её семье, к ней самой, к её исцелению, что та готова была на всё, лишь бы извести её бабушку.
— Два доноса было, и оба несуразные, потому как не могла Беспалова ничего плохого знать обо мне. Один донос о том был, что якобы программа, по которой я деток учила, не соответствует предписанной. Сама-то о программах толком и не слыхивала, пользовалась инструкцией райотдела, который сам тоже руководствовался постановлениями тридцатых годов. А в подмосковных школах за образованием всё же следили и методики рассылали, да и в коллективах обсуждались лучшие уроки. Я и привезла в школу всё наработанное в Серпухове, тем и руководствовалась. А другой о том сочинила, что празднование Нового года я устроила в нарушение запрета, да ещё приурочила к Рождеству. По удалённости от города и оттого, что газеты в деревне не читались, Беспалова не знала, что празднование ещё в тридцать пятом году возобновилось. Только день всё равно рабочим являлся.
Дело в том, что мы с Пантелеем Ивановичем решили устроить новогодние праздники в школах, поскольку радостного у малышей уже много лет как не было. А там и взрослым зимний праздник организовать. Школы украсили к первому января, а вот выходной день – воскресенье – пришёлся на шестое января, на канун Рождества Господня. Мы с Пантелеем Ивановичем провели родительские собрания: сперва он в центральной усадьбе обговорил, а потом со мною – в деревне. Ну люди и обрадовались, что повеселиться можно будет и под видом новогоднего рождественское событие отметить. Беспалова и зацепилась за это, прописала, не подумав о себе. Не знала, что начальство районное в друзьях у Пантелея Ивановича. Показали ему доносы, а он сразу узнал и руку Беспаловой, и ошибки в словах её – она ему на фронт будто бы от школьников несколько писем написала. Вот и в слове “программа” у неё две ошибки было: как в письмах, так и в доносе.
Привезли её на мотоцикле в район – и Пантелея Ивановича пригласили. Как увидела Беспалова, что в милицию привезли, так побелела вся, задрожала. Отказываться сначала от своего дела стала, а потом стала говорить, что я нарушаю советские законы. Ну ей и разъяснили, что она не права, да так разъяснили, что надолго замолчала Маркеловна, язык будто откусила – буркнет что-нибудь и бежит подальше от людей. Тем более что такое ей Пантелей Иванович пообещал – что с нею станет, если люди узнают, как против Божьего праздника она выступает. А чтобы последствий для нас с Пантелеем Ивановичем не было, написали резолюцию по тому второму доносу, что религиозный праздник атеистическим заменён. И даже в пример меня поставили.
Впрочем, никто душой не покривил: в Лебедях-то религиозные праздники отмечались, вот мы с Пантелеем Ивановичем и решили ввести новогодний. Он был властью Советской отменён как религиозный, а на деле он ведь просто светский. Так что мы и тем, и другим _________
1Русский фунт равен 400 грамм; Таким образом, за год работы в качестве оплаты колхозник получал от 100 до 150 килограммов зерна, что не обеспечивало даже блокадной дневной нормы хлеба в Ленинграде.
угодили, а Фёкла Беспалова не только не навредила нам, а даже помогла клеветничеством своим нам в дальнейшей работе и в моей дружбе с лебединскими крестьянами.
— Ты, бабусенька, никогда этого не рассказывала, и я ни от кого никогда такого не слышала и не знала.
— Никому не рассказывали мы с дедушкой твоим – время не приходило. А теперь оно пришло – твоё время, вот и открываю. Татьяна вот послушала, да и забудет вскорости за ненадобностью, а тебе назидание это на жизнь твою.
Марфа Никитична не стала при Татьяне пояснять, что за время она имеет в виду, но Насте и без разъяснений понятно стало: повзрослела, и вот уже новая жизнь открывается в её судьбе… Татьяна же по-своему определила значение откровения для Насти:
— Чтобы Настя знала историю семьи, — наставительно-утверждающе заметила она.
— Знать историю семьи, рода нужно, чтобы память о них сохранилась, да я о другом говорю, — довольно твёрдым тоном ответила ей Марфа Никитична. — О делах наших на Земле. По делам нам суд.
— А кто судит? Люди? — скептически отреагировала Татьяна. — Каждый по себе оценивает то, что мы делаем: кому-то нравится, кому-то – нет.
— Бабушка, ты о Божьем суде говоришь?
— Два судьи, ласточка, у нас, — ответила Марфа Никитична вроде как внучке, но в её словах содержался ответ и Татьяне. — Один наш судья – это дух, данный Богом человеку, чтобы душу направлять; другой судья – сам Господь. Если душа своевольничает, если дух ей потакает, тогда Господь и решает их долю. Пока ты под нашим кровом была, мы тебе, душе твоей помогали. А теперь – совсем скоро! – тебе самой управляться да направлять надобно будет.
— Я знаю, бабушка, и мне…
— Страшно?
Настя смущённо и удручённо улыбнулась.
— Тебе, Настюшка, есть на кого положиться, кому душу доверить. Ты и в Боге твёрдо стоишь, и в делах своих прямым путём идёшь, и мы с твоим дедушкой, даже когда уйдём, в тебе пребудем. И Арсений – он во всей твоей жизни с тобою… Я вот о дедушке тебе поведала, так ведь и Арсений такой же. Когда он тебя исцелял, все силы свои тебе отдал, не жалея, собою тебя спасал. Видели мы, как он, положив тебя уже здоровую на диван, закачался весь белый и чуть не упал – так истощился. За все дни, что пробыл с нами, не восстановился. Да и как ему было оправиться-то?! Он и в рассветные росы нас с тобою водил, и косил с нами, и других людей исцелял.
Настя в изумлении приоткрыла рот и не смогла ничего произнести: она в процессе её спасения ничего не видела, не замечала – только себя воспринимала, своими страхами и великой надеждой на выздоровление жила. И, хоть и знала, что Арсений ей помог и она обязана быть ему благодарной, но насколько обязана ему – не задумывалась, не стремясь к выражению из своей души благодарности. Вот помогла дедушке с бабушкой дом для него приготовить, цветы свои посадила – разве мало этого? А теперь узнанное от бабушки и порадовало – Арсений собой жертвует ради неё; и насторожило, указав ей на обязанность ответить ему не небольшим трудом, а подобной жертвой… Нет, она не готова и не… не способна себя, свою жизнь ему отдать.
И Татьяна, при всей своей враждебности к брату мужа, проявила некоторое удивление. Оно было вызвано не сочувствующим позывом, а очередным отношением к проявлению деревенскими жительницами нелепого благоговения перед странником-целителем – такой сочла Татьяна расположенность к нему Марфы Никитичны, Насти и других селян, такой она ей виделось. А это дребедень, как и всё выходящее за нормы поведения, принятые ею и обществом, всё не соответствующее обыденно-бытовому рационализму. Потому что ею не принимается всё, не имеющее корней в её жизни, в её окружении.
Она и во время повествования Марфы Никитичны, сидя в том деревенском дворе, где происходили поведанные Марфой Никитичной события, воспринимала иррациональность не только повествования, но и двора, в коем она сидит, и всей архаичной деревни, которой уже нет места в цивилизованном мире, а есть только в сказках, в фильмах на исторические тематики, в фольклорах уходящего бытия.
Хотя – притом – она уверенно считает, что знает деревню, потому что в пору детства её дедушка с бабушкой жили в посёлке и держали корову, гусей и пчёл; и она бывала у них летними каникулами. А в своей среде Татьяна считается духовно развитой: она много читает: покупает сочинения иностранных авторов с мистической, заполонившие книжные прилавки города. И, не посещая православные храмы, ходит в псевдорелигиозные кружки, привнесённые в последние годы из Европы, из Индии, из Америки в СССР: «Дианетика», «Рэй-ки», «Ци-гун», «Фэн-шуй» и прочие псевдоподии1, захватывающие сознание людей, но не только не пополняющие духовный базис, а напротив – разрушающе-развращающие его. Тем не менее это позволяет ей авторитетно игнорировать воззрения людей русской культуры, относя их к анахроничным культовым восприятиям и отношениям, неуместным в современной цивилизованной жизни. Нет никакого Бога, а есть лишь то в Мире, что она знает, что она принимает!..
Вследствие её «обоснования» Мироустройства и жизни в нём рассказ, услышанный от некой старушенции, естественно и абсолютно не связался для неё с реальностью. Война – да, она была… Но чтобы эта очень пожилая крестьянка из деревушки, до которой о войне лишь слухи доходили, в возрасте своей внучки участвовала в представленных ею сейчас здесь тех давних событиях!.. Нет, не могло и быть того. И событий не могло быть. Просто фольклорное повествование с соответствующими прикрасами, не более… Ей подумалось, что, вернувшись домой, она и поездку станет вспоминать как сюрреализм2, как химерное сновидение наяву; и никто из подруг всерьёз ей не поверит. Разве что бабушка поахает, поохает и присовокупит что-нибудь из своей судьбы.
А значит, и возносимый деревней Арсений – просто аферист-ловкач, использовавший наивность лесной деревни, чтобы устроиться в ней, потому что в городе его фокусы вряд ли пройдут. Более понятным был встретившийся на дороге тот шарлатан-корреспондент. Пусть он и пройдоха, но он нормальный деловой человек, только слишком хитрый, самого себя перехитривший.
Из-за её извращённого отношения к жизни, из-за того, что ей чуждо всё, выходящее за пределы её границ мировоззрения, в ней и родилось неприкрытое возмущёние, удивление, как только её восприятие столкнулось с возвышенно произнесённой Марфой Никитичной оценкой работы Арсения – того, что, исцеляя, он так силы отдал, что чуть не упал. И даже обусловило в ней саркастическое. Тем более что сейчас рядом с нею сидит здоровая и даже миловидная девушка, которую якобы лечил брат мужа. И уже и в следующий вопрос она намеренно вплела смысл и тон сомнения и скепсиса, наряду с привычно-родной уже наставительностью:
— Что же случилось с Настей? — Татьяна спросила у Марфы Никитичны, а не у самой Анастасии, привыкнув к тому, что уточняющие вопросы она задавала рассказчице в ходе повествования; но переадресовалась: — Чем ты, Настя, была больна? В газете написано было, как целитель Арсений, который ехал с нами, легко вылечил какую-то Настю.
Анастасия хотевшая открыться Татьяне, а сейчас разочаровавшаяся в ней, промолчала: как она может открыть ей всё то, чем была изуродована и чем довелось жить бесконечно долгие три года?! Ничего нет в душе горожанки, чем она могла бы воспринять страдания и ужас, доставшиеся ей, юной девушке. Морозной болью овеялось сердце Насти, и она зябко прижалась к бабушке.
А уже столь же огорчённой Марфе Никитичне антипатичным тоном голоса горожанки, сопровождавшим её вопросы и комментарии в течение жизненно сокровенного тягостного _________
1Временные выросты цитоплазмы носят название псевдоподий и могут использовать как для передвижения, так и для захвата питательных частиц. Здесь в переносном значении: ложные эфемерные учения, уводящие от истины. 2Сюрреализм – это направление в мировом изобразительном искусстве; возник в 1920-е годы во Франции. С помощью иносказаний сюрреалисты изображали тайные мысли, желания и страхи, бессознательные фантазии, сны.
повествования, открылась истина её глубинной враждебности к Арсению и к деревеньке – нелепо беспочвенной, основанной на самолюбии, на самомнении ижевчанки. Она поняла боль внучки, причинённую сегодня Татьяной.
Но теперь ей предстояло решить, как им всё же с невежей отныне общаться так, чтобы не обидеть Виталия – ведь не сейчас же она уедет в город. Пристально посмотрела старая русская женщина на молодую особу, не знавшую ни страданий, ни утрат, не способную на восприятие горя сторонних людей, и вместо ответа сама спросила её:
— А Арсений не сказывал?
— Нет, он ничего не рассказывал нам, как будто тайна какая, — бросила Татьяна так раздражённо, словно находится в собственном дворе, а к ней навязались болтушки какие-то с расспросами. — Только здесь мы узнаём понемногу. И всё только намёками.
За её словами, проявившими раздражённость собеседницы и скрытностью Арсения, и им самим, и своею обидно вынужденной неосведомлённостью, Марфа Никитична увидела содержательную сдержанность и корректность Арсения и основательное и обоснованное недоверие его к жене брата. А значит, уже ведомо ему, что век её с его братом недолог – как у Корнея с Исуповой (даже имя её, как окаянное, из памяти истёрлось-то!). Горе-то какое!...
Но ничем Марфа Никитична, восприимчивая сердцем и разумом, отвечая на вопросы-укоры, не показала мыслей о ней, охаивающей Арсеньюшку и братца его:
— Истинно, он – Божий человек, потому и не говорит.
Сказав, она не заметила, как резанула Татьяну словами “он – Божий человек”, которые та много раз уже слышала в адрес Арсения за три дня пребывания в северно-лесном краю. Марфе Никитичне просто не стало никакого дела до тонкостей её восприятия и реакций, до того, что для городской снобистки Арсений – самый банальный человек, что в лесной глухомани прославился чуть ли не новым Христосом. Она продолжила – конечно же, безо всякого богохульствования, без возношения до святости странника, исцелившего внучку и внёсшего счастье:
— Не можно о людях говорить непричастным. Ты, голубушка, вижу, Арсению совсем не веришь, потому и дивишься нашему к нему отношению. Твоё это дело, но коль уж ты жена брата его, попытаюсь довести до тебя, что с нами произошло и что дал нам странник Арсений – теперь наш Арсений. Такое он дал, что строгая наша деревня его возвращения желала и поверила тому, к чему он призывал людей, что он при тебе говорил людям. Это тоже тяжкое воспоминание… И радостное!.. Ты, моя ласточка, — повернувшись к внучке, Марфа Никитична поцеловала её в лоб и повелела: — иди-ко уж ко грядкам, нечего тебе о своих страданиях лишний раз слушать; а мы тут поговорим ещё.
Настя обняла бабушку, поцеловала ответно в щёку, встала и, мимоходом с грустью глянув на разочаровавшую её Татьяну, разбившую её стремление к откровениям, пошла в огород. Но недалеко – присела у цветов, чтобы селяне не видели её в чужом огороде и не стали бы сплетни наводить. Прикасаясь к каждому цветку, поглаживая их стебли, она то мысленно, то шёпотом стала с ними говорить.
Марфа Никитична неторопливо допила морс, вздохнула горестно и вновь погрузилась в болезненные воспоминания – уже недавнего прошлого. Она рассказывала Татьяне о страшном горе-злосчастии внучки и, вследствие того, всей семьи так и теми же словами, как и какими некогда поведал Арсению Пантелей Иванович. Но рассказывала она по-женски, наполняя повествование колоритностью. Описывала страдания внучки, семьи и – сугубо и трепетно – её и Пантелея Ивановича. Поведала об изолированности девушки: отгороженности даже в семье, потому что родные сёстры уродкой называли. И даже сейчас называют, когда она не только краше их, но краше всех в деревне стала, – теперь уже от зависти чёрной. О том, как Настя боролась с болезнью, с одиночеством, страхами; как она, неспособная ходить, выращивала цветы, часть из которых перенесла в этот двор. И продолжала заочно учиться в школе. А потом сверх всякого чаяния чудом к ним по воле Господа прибыл странник, привезённый чудесным конём, спасённым странником в лесу.
Рассказывая о целительной работе Арсения – которую Марфа Никитична не поняла, да и не запомнила, находясь в страшном волнении и в тревоге, – она больше говорила об этой общей тревоге внучки, её и Пантелея Ивановича, что не состоится исцеление, что продлится их мучительная жизнь. Из-за чего они не спали всю ночь накануне, молясь да друг друга успокаивая. И вдруг паче чаяния узрели истинное чудо – Настя вырвалась из уродующей болезни и явилась им здоровой и красивой. Для неё с Пантелеем Ивановичем и для Настюшки это было воистину чудом, потому что многие брались лечить, да ни у врачей, ни у знахарей ничего не выходило. А для странника Арсения… Для Арсения это было долгое изматывающее тружение-служение великое, борьба с нежитью Мороковой за возвращение их внучки к нормальной жизни.
— Нам с Пантелеем Ивановичем и то безмерно страшно становилось порой, особенно, когда Настюшку корёжило и крутило; а когда тьма Морокова уходила, даже в глазах у нас темнело.
— А я думала, что Арсений только погладил Настю и категоричным внушением её вылечил. Так, во всяком случае, корреспондент написал в газете и нам так же рассказывал.
Снова неприязненно удивилась Татьяна, и в реплике её неверие Арсению и всему, что в деревне с ним связано, сплелось с очередным недоумением от противоречия сказанного сейчас ранее прочитанному в газете.
Как фольклористке, ей стало ясно: деревенские сказки приукрасили написанное – вот и байка готова; и будут её из поколения в поколение передавать, а там новинка пополнит анналы1 местной филологии.
Марфа Никитична за чванливое отношение ижевчанки к пережитому ею целительному душевному труду – а главное, за Арсения, – воскликнула с оттенком оскорблённости:
— Если б тот корреспондент приехал к нам в деревню и стал бы морочить людям головы, его бы палками побили бы и ещё чего худого сделали бы ему! Почти целый день Арсений боролся, да прежде к тому два дня сам готовился и нас готовил… — Помолчав, уже спокойнее добавила: — И хорошо, что вы задержали его и в милицию сдали. За это благое дело благодарность наша вам.
— Почему Арсений не принял деньги от матери Насти? Что он хотел показать – ведь он обидел Марию Трифоновну? Почему никто ему не сделал замечания?
Даже не задержавшись на восприятии реакции лебединской крестьянки на её реплику о корреспонденте, Татьяна резко бросила новые вопросы – её всерьёз подивил публичный отказ Арсения от преподнесённого ему большого денежного вознаграждения, она за всеми словами и поступками Арсения видела некий умысел. А поскольку он сделался злой силой между нею и наконец-то пришедшим к ней Виталием, она попыталась и понять силу его воздействия на людей, и обрести способ избавиться от возникшего на пути злодея, и найти выход из опутавшей её зависимости.
— Ну, во-первых, он и от нас-то ничего не хотел принять. И не она должна была это делать, а Михаил, отец то есть Настюшки. Да и странно она плату подавала – деньги ведь не дают на людях… — Марфа Никитична на миг замерла, озарённая неприятной мыслью, и непроизвольно воскликнула: — Да ведь она хотела!.. — и остановилась.
— Что хотела? — не поняла Татьяна.
— Ничего, ничего, это я так, это о своём, — не стала раскрываться Марфа Никитична, углубясь в горестное размышление.
Татьяне представилась возможность тоже призадуматься о себе через всё услышанное. С детства чуждая действительности, она все время и по сию-то пору, когда вроде как “уж замуж пора уж”, живёт в мире своей фантазии, романов. Окружавшая ее жизнь и люди не привлекали ее: в них не было тех красок, которые выбирала себе героиня своих сюжетов. Что-то вроде пушкинской Лариной Татьяны, той, что в книгах, в романах видела другую жизнь, более значительную и богатую событиями и других, более интересных людей.
_________
1Анна;лы (во множественном числе, лат. annales от annus – «год») – погодовые записи событий, связанных с жизнью города, области или страны.
Она верит, что такая жизнь и такие люди не выдуманы, а существуют в самом деле; она и была долгое время уверена, что ей предстоит когда-нибудь встретиться с таким человеком, встретить его, героя всей её мечты.
Чтение – её излюбленное занятие; в нём только полёту её фантазии не стеснённо. А реальности там нет места. Если что реальное врывалось, оно до такой степени разрушало какой-нибудь уголок не только мирка, но и души её, что вызывало в ней всё разметающие истерики.
Пушкин о ставшей всемирно известной героине своей поэмы говорил:
Ей рано нравились романы;
Она влюблялася в обманы –
Они ей заменяли все:
И Ричардсона, и Руссо...
И непушкинской Татьяне ложь, самообман были природно родными; и оттого, живя в клетушке под названием Ижевск, она легко заполняла её романами и сюжетами Лариной и своим особым, идеальным миром, долго создававшийся в воображении на основе самой сочинённых сказок или прочитанных лирических. Там, в них, изыскивали обильную пищу для ума её природная мечтательность и чувствительность.
Там! Там, на страницах романов, родился образ будущего избранника с наделёнными ею качествами и достоинствами: послушный раб, джин, рыцарь – всё вместе в одном лице. В такой счастливой своей судьбе она была уверена…
Но ведь Татьяна, как и тёзка её, Ларина Татьяна, французами воспитанная, была всё же русскою, душе которой не одна лишь мечтательность присуща! И должно же хоть как-то пробиться в неё родное сквозь уничижение исконно русского!..
Собственно, рассказ о происшествии с Настей и об исцелении она восприняла иначе, чем предыдущую повесть, хоть и также как явно приукрашенный. Деревенские события были ближе во времени, она видела обстановку, где происходили драма со знакомой ей Настей и избавление её от злосчастия. Да и драма Насти ей, как женщине, была понятна – сама испытала унижение ночной порою от пошлого приставания прохожего вблизи дома. Это прилипание мужика в ровной, безопасной жизни Татьяны было самым большим её душевным потрясением, и она надолго отвернулась от всех “мужиков”.
Рассказ Марфы Никитичны о внучкиных страданиях поднял в Татьяне воспоминания о пережитом, и она сроднила свои и Настины переживания – вернее, то ли приравняла её страдания к своим, то ли свою боль уподобила её терзаниям. Чем в результате родилась подспудная симпатия к девушке.
Благодарность Марфы Никитичны за задержание пройдохи-плута, коего сама Татьяна считала деловым человеком, чьи поступки были нормальными в человеческом обществе, но подлыми в контрасте с тем, как селянка описала действительные события и как и что в делал Арсений, вынуждала её пересмотреть свою роль в этом событии и признать оценки Арсения, столь обычного для неё человека, хоть сколько-то истинными.
Да нет, вздорность и несуразность! Ей было неприятно менять отношение к Арсению, потому что отказываться от убеждений для Татьяны неприемлемо. Как для всех – почти для всех людей. Тем более что он стоял – он стоит! – между нею и её Виталием.
Однако всё в совокупности вызвало некую доверительность к Марфе Никитичне, и на внезапные расспросы селянки о её жизни она стала отвечать более откровенно, чем делала бы это в иных обстоятельствах. Впрочем, как позже себе объяснила, всё равно она с нею никогда уже не встретится – так, случайная попутчица в дороге, – почему было ей и не пооткровенничать? Это случилось, когда Марфа Никитична, помолчав, в упор без какого-либо перехода спросила:
— Сколько у вас с Виталием детей?
— Нисколько, — легко ответила Татьяна и, даже не задумавшись над своими словами, заявила: — Я не хочу иметь детей. Я не собираюсь дарить своих детей миру, где страдать им придётся.
— Как же так?! — поразилась Марфа Никитична. — Ты ведь Насте говорила: “Мы им детей рожаем…”
— Это я вообще об отношениях с мужчинами говорила, чтобы показать ей, что мы, женщины, делаем для мужчин намного больше, чем они нам, женщинам.
— То есть ты так не хочешь своим детям жизнь дать? — как-то замедленно спросила Марфа Никитична. — А Виталий? Он что, тоже не хочет?
— Давать этому миру своих детей у меня нет никакого желания, — ещё раз утвердила себя Татьяна перед деревенской “учителкой”. — А Виталий... — замявшись с ответом оттого, что услышала невысказанную укоризну в расспросах и в интонациях только что исповедовавшейся перед нею старой женщины, Татьяна призналась: — Виталий хочет. Но ведь рожать не он же будет.
— Сколько лет вы вместе живёте?
— Мы знаем друг друга давно, но… я ещё не стала его женой.
— Как это? Вы же говорите, что вы муж и жена.
— У Виталия что-то произошло в его первой семье, он развёлся с женой с большим конфликтом, а я давно его ждала и звала. Десять дней назад он пришёл ко мне с Арсением и без разговора со мною заявил ему и мне, что я его жена. И здесь, чтобы разговоров не было, он так меня называет. А мы ещё только заявление в ЗАГС подали.
— А ему ты говорила, что не хочешь иметь детей?
— Нет, незачем ему это знать.
— Не будет вам счастья, уйдёт он от тебя, — твёрдо сказала Марфа Никитична.
— Не уйдёт! — испуганно, возмущённо воскликнула Татьяна; однако голос её отнюдь не выразил той уверенности, которая ещё утром могла звучать в нём; но она укрепилась мыслью о скором заключении брака, так что никуда он не денется. — Я удержу его, мне он нужен.
— Чем ты удержишь? В клетку посадишь? Так он и из неё вырвется. Крылья обломает, но вырвется и улетит.
Татьяна обиженно сжала губы и уже пожалела о своей откровенности перед селянкой в нежелании рожать. Но вновь подумала, что Виталию она ведь этого не скажет, значит, он не покинет её, ожидая, что будет у них ребёнок.
Марфа Никитична глянула ей в лицо и огорчённо усмехнулась:
— Обманом ты ничего не добьёшься, только отвратишь его от себя.
Татьяна испуганно посмотрела на собеседницу – уж не колдунья ли она? Кто их знает – этих лесных баб и стариков-лешаков бородатых. Может, среди них бабы-яги и ведьмы с кикиморами водятся.
— Не дивись, что знаю, о чём ты думаешь, — молвила ей Марфа Никитична, чем ещё более поразила Татьяну. — Здесь, в чистоте, все мысли видны, не то что в городе, в дыму людских страстей.
— И что мне делать? Может, посоветуете?
— Правду сказать Виталию и по правде жить.
Жить по правде? Она и живёт так. В этом-то Татьяна была уверена. Выдавая желаемое за действительное себе самой, она потом уверяла в своей несомненной истинности других людей и давала им уверенные советы в их личной жизни. Не неся, естественно, никакой за советы ответственности – такой аспект, как ответственность. никогда не вписывался в её мировосприятие взаимоотношений с близким и дальним окружением. Татьяне и незнаком другого образа существования. Потому и сообщать Виталию о нежелании иметь детей не готова и не намерена – ни к чему ей это делать, ибо у женщины могут и должны быть свои секреты...
Она вновь склонилась в задумчивости, подперев голову руками. Не успокоил разговор с жительницей деревенской – как быть-то? Права ведь старушка – уйдёт от неё Виталий! Сам он сказал, что не будет жить в её доме. И привязать нечем – не простит обмана. А как она его любит!.. “А как любит?”, — спросил бы кто у неё, и что, и как она ему ответила бы? Но нет тех рядом и вдали, с кем она откровенно пообщалась бы; а Бог – а что бог-то? Не бегать же за ним в поисках ответов: она сама по себе живёт, а он пусть своим миром управляет, если сумеет – вон, из рук мир выпустил, и что в нём творится теперь!..
Марфа Никитична сидела прямо, сложив руки ладонями одна в другой, и скорбность, вызванная воспоминаниями тяжёлого в судьбе, откровенностями Татьяны, открывшими её душу, тенью покрыла лицо. Ей было грустно от мыслей о том, что жизнь её, наполненная трудами, ужасами войны, болью от страданий детей и, особенно, внученьки, как ни была тяжела, а всё же радостная и счастливая она у них с Пантелеем Ивановичем.
Но вот рядом с нею, в семье Михаила или вот у Виталия, у брата ставшего родным ей Арсения, изначала невзгоды – нечестивицы грешные в избранницах у них. А как помочь?.. Михаил с Марией и после выздоровления дочери так и не стали жить в ладу: глубоким разговором, что провёл с семьёй Пантелей Иванович, понявший причину конфликтов меж ними, они вроде как помирились, прощения просили друг у дружки, да ненадолго. Камнем стоит Трифон со своими устоями... И младшие её внучки ленивы, злы да капризны, Что с ними станется? Поездка на море совсем испортила их – вскружила им головы соблазнами, развлечениями…
Татьяна резко выпрямилась и спросила с очередным упрёком:
— Настя сказала, что все решения по мужским и по общим делам у вас принимаются только мужчинами – это так? Почему?
Марфа Никитична не ответила ей. Не успела сразу, находясь в глубоком размышлении и в своих заботах; и она вначале даже не поняла несуразный смысл вопроса. А тут и стук в ворота раздался, и калитка открылась. Согнав скорбь с лица и из души, Марфа Никитична осветилась обычной приветливостью. У Татьяны, напротив, непроизвольно и откровенно выразилось недовольство ещё одним вторжением. Во двор вошли Прасковья Пименовна Метелева, Марья Поленова и Софья Суханова:
— Мир вам и дому сему!
— С миром принимаем, — отозвалась Марфа Никитична и, поднявшись, поклонилась. — В гости или по делу? Мы вот тут беседуем, о жизни нашей деревенской разговор ведём.
— По делу, по делу мы, Марфа Никитична. Прохлаждаться-то недосуг, — за всех, как старшая, ответила Метелева. — Мужчины уехали в скит, а хозяйство новое народилось, мы и пришли потрудиться.
— И слава Господу, поспособствуем сообща! — обрадовалась Марфа Никитична.
— А Настя где? — спросила Марья.
— В огороде она, на грядках или возле цветов, — ответила ей Марфа Никитична и распорядилась. — Идите и вы, молодые, на грядки. А мы с Прасковьей Пименовной птиц покормим да выпустим погулять – пусть ко двору привыкают. И ты, Татьяна, тут с нами потрудись, чтобы знать потом, что и как делать в хозяйстве…
Возвращаясь вдвоём с бабушкой домой после дружной работы и совместного обеда в Арсеньевом доме – так Настя мысленно уже уверенно называла дом некогда двоюродного деда Корнея, – она приостановилась, потому что вопросы, родившиеся в ней в результате общения с горожанкой, а также из того, что услышала в беседе, слишком весомыми для неё оказались, чтобы вести о них разговор на ходу. И дома о том не спросить.
— Ну что, бабуленька, что ты о Татьяне скажешь: почто она вдруг переменилась?
— Что скажу? Просто скажу: живая ветка гнётся и корни из себя пускает, чтоб врасти, где почва добрая, и плоды даёт. А сухая палка никогда не станет гибкой ветвью и не даст ни цветения, ни плодов. Разве что заплесневелостию покроется и ею зазеленеет, тем и цвести будет, пока гниль плесенная не съест её.
— Как впронизь1 ты, бабусенька, поняла её. А я-то поразилась: была нежная и вдруг, как-то неожиданно злобной сталась, будто… ехидна.
__________
1Впронизь – пронизать, всквозь, насквозь; впронзу: от «пронзить», «пронозить».
— И то, касаточка моя, истинно: ехиднина яда в ней избыток: даже и желание женское деточек рожать, от Творца нами полученное, в себе убила. Ложью жить с Виталием хочет – спаси его Господь от юдоли1 такой.
— Бабусенька, а ещё ты говорила Татьяне о том, что мама хотела сделать Арсению – что-то плохое? Почему? За что? — голос девушки задрожал от возникшего напряжения.
Марфе Никитичне на это трудно ответить внучке: долгие горестные воспоминания и трудный разговор с кичливой горожанкой и без того обессилили её, много пережившую восприимчивую, а тут ещё камень в душу семьи, брошенный снохою, ещё один попрёк её семье. Ведь люди поняли… Что теперь станут говорить?! Что от беспоповцев такое зло идёт? Не станут задумываться, что дело с деньгами – Трифона Ковригина затея, на всех беспоповцев наговаривать станут. А всё из её с Пантелеем Ивановичем семьи выходит… И Настюшка – ну как ей о матери родной сказать-то?
Остановилась, прижала Настю к себе, пригладила и с тяжким вздохом заговорила:
— Ох, внученька, сколько же ещё зла в нас-то! Когда же мы изживём его? Может, Бог даст, возродится скит по призыву Арсения, и полегчает оттого людям, смягчатся сердца и души наши… Опорочить ведь хотела мать твоя Арсения: хотела, чтобы он прилюдно взял от неё деньги за твоё исцеление, – и тем показать всем корыстность его. А Арсений и так-то не стал бы брать деньги, а тут он понял, что замыслили твои мать с дедом Трифоном, и вернул ей деньги со словами: “Что откуда пришло, туда пусть и вернётся”. Наговор, знать, и умысел почувствовал Арсений. Слава Господу, что Он защитника прислал – дедушке твоему подмогу!
***
Скитская обмерочная артель разделилась на звенья.
Старейшины взялись за проверку состояния каждого строения и брёвен в их стенах, матиц и переводов, а также за планировку будущего скита, не только восстановленного, но и обновлённого с учётом требований новых времён, за размещения пашни и огорода. Они же должны были определить границы участка, в которых новоявленный приход мог бы реализовать свою идею.
Николай Суханов, как строитель по профессии – он после обучения в строительно-монтажном техникуме был в колхозе прорабом, – и Иван Метелев, слесарь, котельщик и печник по образованию и по колхозным профессиональным обязанностям, приняли на себя изготовление кольев для съёмочного обоснования и для границ будущего участка, обмер застройки, определение объёма работ по реконструкции и капитальному ремонту построек, по возведению новых вместо загубленных. Особое внимание им велели уделить храму.
Арсению с Михаилом Пантелеевичем досталось размещение геодезических точек и реперов, с которых Виталий должен будет производить съёмку. И все промеры рулеткой, необходимые в топографической съёмке.
Юношей обрадовали тем, что их закрепили за топографом Виталием – ходить с рейкой по территории и под его диктовку вести журнал съёмки. Это была совершенно новая для деревни работа, потому молодёжь и обрадовалась – что-то иное, даже таинственное будут они делать. Как же: с рейкой и теодолитом, на который смотрели с великим почтением, пройдут по участку, а потом на основе их работы появится карта! Тем более что им, как будущим офицерам, это очень даже пригодится…
Работа закипела.
Едва был вбиты два первых кола, обозначивших точки съёмки, Виталий установил над _________
1Юдо;ль (реже удоль, от ст. слав. ;долъ) – устаревший синоним долины; в настоящее время используется как поэтический и религиозный символ, обозначающий тяготы жизненного пути, с его заботами и сложностями. Обычно используется с эпитетами: «земная юдоль», «сия юдоль», «юдоль плача», «печальная юдоль».
одним теодолит и приступил к своей топографии – у него самый большой объём работы, и ему хотелось выполнить съёмку в один день. Первым забегал с рейкой Павел, потому что у Александра нужда возникла поговорить с Виталием о своей будущей судьбе танкиста.
Арсений кратко ввёл брата в неординарные1 проблемы юношеских мечтаний-замыслов и их жизненных путей, и тот, порадовавшийся нестандартно крутому выбору профессий юными лебединцами, пообещал помощь обоим, особенно Александру. Чем намериваясь и Николая Баранова порадовать, направляя в танковые войска духовно здорового юношу, жаждущего идти его стопами и по его урокам научиться Родину защищать.
Пантелей Иванович с Демьяном Прокопьевичем тоже взяли заготовленные колья и пошли отграничивать массив от прочих земель – от колхозных и от лесхозного ведомства. Границу решили провести по противоположному берегу ручья Бродуна, и им пришлось в каждом повороте его вбивать в землю межевые знаки.
И тревожно им было межевать – как-никак вознамерились у колхоза отобрать часть земли, хоть и выведенной из сельскохозяйственного оборота, но это мероприятие всё-таки заденет души остальных крестьян, которые стать его участниками ни за какие коврижки не захотят, но зависть возбудят и распространят. Тем паче станет возмущаться и смущать народ бывший председатель хозяйства Закудыкин: после проверок, выявивших серьёзные упущения, нарушения и убытки, его сняли с должности, но оставили рядовым агрономом в колхозе с тем, чтобы он из своих доходов возместил ущерб.
И торжественно было – им выпала счастливая доля восстановить родник их жизни в сем краю, восстановить то, чем жили их деды-прадеды. Они, эти два жителя лебединские, сейчас более других воспринимали значимость происходящего. Более тех, кто, хоть тоже с ними вместе решился на великий подвиг, но сейчас в деревне занимается своими делами; и даже более и молодых, и юных сподвижников, что уже работают рядом во имя Божьей славы и славы скита.
Оттого их краткий молебен перед началом великого деяния был исполнен священного трепета – ведь через него ими как бы давался обет Богу.
Но и души юных по-своему более других потряслись: сначала услышанным ими во время проезда к скиту; потом глубинным звучанием молитвы Пантелея Ивановича; и ими своих произнесённых обетов “Аминь”; и их личным участием в столь значимом деянии – ведь только их двоих из ровесников деревенских избрали; и соприкосновением к новой необычной интересной работе…
И они также стремились выполнять задания без лишних подсказок со стороны своего руководителя, Виталия Тимофеевича, а стараясь предугадать необходимые действия, чтоб и поспевать за ним, и порадовать его.
Николай и Иван, заготовив три десятка межевых кольев, отправились на свой участок работы. Пока шли к месту, разговорчивый Иван, в молчании неуютно чувствующий себя, вдруг выразил Николаю, в чьём творчестве молчание необходимо, своё изумление:
— Чудно как-то получается, как думаешь, Коля?
— Что чудно? — не понял реплики Суханов – он уже настроился на то, как и с чего начнут делать промеры, и отстранённые от дела мысли его не беспокоили.
— Да как же! Ещё два дня назад не думали да не гадали, а вот пришли сюда, и уже, как своё, хозяйство обустраивать собрались. А ведь ни власти, ни колхоз, ни сельсовет и не ведают о делах наших.
— Ну что ж, не ведают, так узнают. Но то-то и хорошо, что неведомо им – сейчас не мешают, а после уже и мы готовы будем, и резоны-доводы все у нас будут. Того, Ваня, нам и надо строительное и землеустроительное обоснования подготовить, чтобы им для получения разрешения представить.
— Ну да, ты у нас грамотный в таких делах, знаешь, кому с чем подходить.
— Не только я – и отец твой, и мать моя, другие наши. И помощников Господь послал ___________
1Неординарность – это качество характера, поведения или внешнего вида, присущее некоторым людям из общей массы населения, обладающих способностями, отличающими их от остальных.
нам: Виталий видишь, как работает, а он с Арсением в землеустройстве хорошо сведущие. Да и своё предприятие у него уже имеется, знает, как нам дело поставить. Так что, Ваня, не боись – сработаем мы наш замысел. И перед предками-пращурами очистимся.
— Нет, Коля, не боюсь я, а радуюсь, что на мою долю выпал этот праздник, как чудо с Небес. Того и заговорил, что в душе не поместилось.
— Верно гуторишь – я тоже в радости. Ну ладно, сейчас начерчу план и приступим. А ты пока проверь обухом венцы срубов, отметь совсем худые и какие из них надо будет менять, а какие – просто ремонтировать.
Простая, но ответственная работа Арсения и Михаила Пантелеевича по выставлению точек геодезического обоснования съёмки и по привязке к ним строений была сопряжена с не менее сложным созданием опорных точек в отношениях друг с другом.
Михаил Пантелеевич был доволен тем, как Демьян Прокопьевич распределил бригаду – вновь представилась возможность общаться с человеком, внёсшим благость в его семью, в дом, в его душу. Но и смятение в ней образовавшим: почему он всё помимо его участия творит и даже будто намеренно отстраняется от него? С этим непреложно разобраться следует, чтобы не чувствовать себя ничтожно отлучаемым от важного.
Правда, он не знал, с чего начать разговор и как, и куда его повести, тем более что, как признался друзьям, всё впросак попадает. Те советовали не спорить с Арсением, а больше слушать, но Михаилу Пантелеевичу хотелось и самому высказываться – он, учитель по профессии и по природе своей, не может пассивно воспринимать собеседников, он сам их учит и направляет. Однако сейчас, желая узнать, кто этот человек «оттуда», не мог тоном и направлением беседы задаться, которая для него может и должна стать определяющей многое, что в жизни предстоит.
Спросить у него самого, откуда он пришёл – так об этом родители не раз говорили и письма читались. Но ведь не события его жизненного пути сделали его таковым – возьми любого человека, так почти каждый прошёл подобный путь и имеет то же в своей судьбе. И обучался он в той же советской системе среднего и высшего образования, что и все – в одной школе, можно сказать. Спросить, откуда у него такие великие способности и силы, – вряд ли признается, да и некорректно выяснять это у человека, спасшего дочь любимую. О планах на жизнь в деревне спросить – ещё нет доверительных отношений…
Не придя к согласию с самим собой, Михаил Пантелеевич решил подождать момента, когда Арсений сам заговорит, а там, уцепившись за нить разговора, всё же вывести его в нужную колею, как ученика на экзаменах, и выведать его подспудное.
А Арсений был не очень рад, что его напарником стал отец Насти, он предпочёл бы работать в паре с Иваном Метелевым – с простым и компанейским человеком, с которым без предвзятостей установились почти дружеские общения. Но Демьян Прокопьевич по своим рассуждениям бригаду распределил таким образом, и его решение не оспаривалось – не принято не соглашаться с указаниями старших.
Для него главное препятствие в завязывании контакта создавалось тем, о чём Михаил Пантелеевич не подозревал и что и порождало в Арсении чувство нечестности, ощущение нечистоты и дискомфорт в общении, – тем, что Михаил Пантелеевич станет его тестем в скором, в очень скором времени.
Ни Настя, очень любящая и уважающая отца дочь, ни родители его, также любящие и уважающие сына, не открыли ему великой сакральной тайны. Что ж, если ни родители, ни дочь не поведали ему ничего, – значит, он настолько виноват, что оказался недостойным полного их доверия. А впрочем, он ведь ничего не знал о том страннике, что, исцелив его дочь, скрылся с его глаз, и потому он не смог бы ни понять, ни принять любви его дочери и любви странника. Так что недозволительно и родителям до возвращения странника сыну говорить о чувствах по воле Бога встретившихся, о предназначенности во всей жизни их быть вместе.
Теперь же ему, Арсению, надо взять на себя всю ответственность за откровение и за его последствия. Он не хотел, чтобы это известие обрушилось на Михаила Пантелеевича внезапно, когда к нему придут послы сватать дочь, притом что он потом всё равно узнает о давней любви, о благословении его родителями новой жизни дочери. Но и сейчас ему сказать – тоже обрушить его…
Что Мария Трифоновна будет ещё более ошарашена сватовством «колдуна» к дочери, Арсения не беспокоило – сама отреклась от неё, сама сделала больной. А унижать отца любимой не хотел.
И едва лишь его задела мысль о недостойности сокрытия предстоящего события, сразу принялось решение выявить Михаилу Пантелеевичу надлежащее раскрытию для него. А сделать сокровенное открытым для отца допустимо исключительно, когда они удалятся от других, уединятся, чтобы тайна невзначай – внезапной реакцией, репликой ли – не стала достоянием других.
Ввиду этого он поначалу, не развивая никаких тем, объяснил Михаилу Пантелеевичу необходимость их работы и как её совершать. На инструктаже разговор самой работой и прервался, поскольку в процессе вбивания кольев, окапывания реперов, промеров, следуя один за другим, всё время находились розно друг от друга.
Так что, к огорчению Михаила Пантелеевича, беседа всё оттягивалась и оттягивалась – и это опять-таки тревожило: ну почему не даётся сопричастие со странником, с лекарем, с ведуном?! Ведун – значит, ведает, что в душе отца исцелённой им творится и что велика в нём насущная потребность в сокровенной беседе. Что же он не заговаривает с ним в таком случае и не даёт повода заговорить?
Однако, когда вскоре разговор состоялся, как того желал Михаил Пантелеевич, он по содержанию и по значимости оказался настолько неожиданным и внезапным, что высадил из головы Михаила Пантелеевича все предполагаемые темы – и сил даже лишил. Арсений, когда их пара оказалась за постройками, наглухо отделившими их от других работников, прервав работу, подошёл со словами, что им необходимо поговорить по очень серьёзному вопросу. И, не давая собеседнику произнести какую-либо фразу, чтоб разговор не увлёкся в ненужные русла предположений, без перехода, без вступления произнёс сокровенное:
— Михаил Пантелеевич, скоро произойдёт событие, очень важное для меня, для вашей семьи и для деревни: Настя станет моей женой. И ничто, кроме воли Творца, не может это отвратить. Даже я сам не могу, потому что разрушение должного нанесёт ущерб всем.
Резкий гром среди небесной тишины так не ошеломил бы Михаила Пантелеевича, как потрясло услышанное: короткая фраза о том, что его доченька скоро уйдёт из дома в свою, в самостоятельную жизнь; и то, как об этом сказано – не обращением к отцу с просьбой о руке его дочери, не полагающимся по обычаю предсвадебным сговором1 каким-никаким, а прямым безусловным заявлением, что Настя, Настюшка, дитя его, станет женой! Женой Арсения.
Женой человека, невесть откуда и для чего явившимся и невесть чем являющимся. Уж не в самом ли деле он колдун, что и дочь очаровал и всё устроил? Почему никто не может отвратить это дело? Почему даже он сам не может? Что же такое, почему это неотвратимо должно свершиться: опять дочь его в жертву назначили? За что – за исцеление? Так это и есть плата, которую целитель взял, и потому пренебрёг деньгами? Ему не деньги – души нужны?! Отцова душа зашлась и сердце заколотилось.
А пелена, разделяющая их души, их менталитеты, в тот же миг стала ощутимой, будто утолщилась да так, что и вилами не проткнёшь – а до сего момента казалась не толще и не прочнее мыльного пузыря…
Они стояли неподалеку от колодца. Михаил Пантелеевич, ощущая великую слабость в ногах, огляделся, увидел сооружение, подошёл к нему и присел на крышку. Когда вновь обернулся, увидел на лице странника добрую и одновременно грустную улыбку, глубоким сочувствием наполненную. А сквозь ошеломление ему отстранённо подумалось: “Хотел поговорить – вот и поговорили: опять внезапность, снова не так, как хотел”.
___________
1Сговор – событие, происходящее в доме невесты. По сути это была помолвка, объявление о решении молодых людей вступить в брак, на которой оговариваются условия заключения брака, планируется свадьба, назначается день венчания.
— Почему станет? Почему так вдруг? Почему не отвратить? — Первые эти вопросы, и вроде как логичные в данной ситуации, Михаил Пантелеевич не осознанно задавал, они из него, из массы всколыхнувшихся вырвались в качестве его самозащиты.
Арсений воспринимал смятения собеседника, недоумённые вопросы, проносившиеся в его сознании роем и болезненно отражавшиеся на его лице.
— Станет женой потому, что так назначено и уже получено благословение.
— Кем назначено? Чьё благословение?
Михаил Пантелеевич, не получив на первые вопросы содержательные ответы, оказался вынужденным задавать новые, потому что не смог вместить в себя шокировавшее его известие, чтобы осознать, и оттого не мог дожидаться разъяснения громадой вставшего перед ним жизненного эксцесса1. А чтобы не сорваться, спрашивал резко, чем не только не скрывал сильное волнение, но и подчёркивал его.
— Михаил Пантелеевич, одной из причин внезапного для вас моего ухода из деревни было то, что во мне взрывом пробудилась любовь. Не ко всем людям – это у меня всегда со мной, а к одной, к той, что становится для мужчины смыслом земной жизни. Я уходил от Насти, чтобы не стоять на её пути. Ушёл, но любовь догнала меня, задержала и привела на поляну. А вскоре там появилась Настенька…
Арсений рассказал о своём потрясении, когда увидел её, любимую, плачущую, когда услышал её плач и горечь. Рассказал о том, что они говорили друг другу, заботясь в своих чувствах и желаниях о том, чтобы всё с ним-с нею сложилось благополучно. И о том, как их услышал Пантелей Иванович и выслушал их, и всё понял и благословил. А потом, два дня назад, когда вместе с Настей приехали в деревню, Пантелей Иванович снова на поляне встретил их и уже с Марфой Никитичной совершили благословение.
— Почему? — горестно выслушав повесть Арсения и мучительно выдавливая из себя звуки голоса, произнёс Михаил Пантелеевич очередное “почему?” – вопрос о несуразицах в его жизни, затерзавший душу и разум: — Почему все такие значительные события без моего участия произошли? Почему ты пришёл в деревню, когда меня не было? Почему без меня лечение прошло? Почему не знал, что вы с Настей говорите друг другу на поляне – ведь мы рядом же проехали?! Почему не моё благословение? Почему опять же без меня вернулся в деревню и вновь без меня вас благословили? Ведь всё это такое значительное!
Кому Михаил Пантелеевич задавал вопросы – Арсению? Себе? Или Богу? Но смотрел он в лицо, в глаза Арсения, от него требовал ответа на них и на всё, что его мучило с тех пор, как узнал об исцелении, а потом узнал от отца о причине заболевания дочери.
— Михаил Пантелеевич, постарайтесь ответить себе на вопрос. Ответив себе, выи сами поймёте. И поймёте то, что я сейчас вам скажу. Но прежде ответьте: кто виновен в болезни Насти. Я не стану вам ничего об этом говорить и обсуждать с вами не стану – это ваше, семейное. Но подумайте вот о чём: что было бы, если бы вы всей семьёй не уехали бы надолго далеко от дома, оставив больную Настю? Состоялось бы исцеление?
— А почему не состоялось бы?
— Вам и на это надо дать объяснение при ваших отношениях в семье? Хорошо, скажу. Потому что для исцеления нам понадобилось двое суток готовиться, нужны были тишина и уединение. А могли бы мы это иметь, если бы ваша семья находилась дома? Конечно, нет. Даже более того скажу: ваши младшие дочери намеренно создавали бы во дворе и в доме шум – они ненавидят сестру. А вы с Марией Трифоновной тоже захотели бы при работе присутствовать, и тем также помешали бы процессу. Мария Трифоновна меня ещё и в колдовстве бы обвинила и прервала бы лечение. Да вы и не выдержали бы того, что пришлось на ваших родителей, а им их участие очень тяжело и больно обошлось – больше шести часов страданий. Но они великие военные трудности перенесли и потому сумели перенести и это. Да и я только через месяц восстановил силы – таково противостояние мне оказалось. Но они справились, за что и увидели чудо превращения.
___________
1Эксцесс: в данном случае – острая и нежелательная ситуация, нарушающая обычный порядок.
Михаила Пантелеевича от представленного разъяснения его “почему?” в очередной раз неприятно сотрясло – ему была показана картина исцеления и негативная роль в нём его семьи, останься они дома. И то, что исцеление было тяжким делом – хоть и слышал и не раз, как Арсений высвобождал его дочь (сама Настя и родители рассказывали), хоть и знал, и жене говорил, в чём состояло лечение, но услышанное от самого лекаря показало, что высвобождение не было простым, а было жестоко болезненным, травмирующим. А на него свалилось тяжкое унизительное обвинение – оказывается, будь он с семьёй дома, это помешало бы спасению дочери, и она осталась бы калекой! И чужой человек, случайный в деревне странник себя не пожалел, его дочь спасая к жизни.
Опустил взор к земле, принимая груз знания о себе, об ответственности. И осознал, что опять унизительно для себя не постиг странника-целителя, вошедшего в судьбу его семьи – уже не просто вошедшего, а уже мужем его дочери, его зятем. Какие же отношения у него с ним будут: ведь тесть – он старшим почитается, главным, направляющим, а у него в его жизни опять несуразное выходит: зять выше и значимее него! Быть ему в зависимость от зятя? И без того постоянно на вторых ролях: и в жоме, и в своей семье, и в школе…
А Арсений, не жалея будущего тестя – сам ведь хотел получить ответы на жизненно важные вопросы, да и следовало ему узнать, – продолжил открывать настоящую правду о нём и о его семье:
— К тому ещё поймите: вряд ли я был бы принят вашим домом, если бы вы не увезли свою семью. Если б вы вышли, когда Серый подвёз меня к дому, впустили бы вы меня? — Арсений посмотрел с иронией на собеседника и, отрицательно покачав головой, сам за него ответил: — Нет, потому что в вас нет той благой веры, что у родителей ваших. Вы бы сказали, что нет места, что дочь у вас больная… А если бы Мария Трифоновна вышла, так я и вовсе получил бы от ворот поворот, как от отца её. И уехал бы из деревни, ни к кому больше не постучавшись.
— Почему?
“Почему?”, “Почему?”, “Почему?” – да что это за наваждение: неужели “почемучки” так и будут сопровождать его жизнь со Странником (вот уж верно в деревне его назвали – не просто странник, а весь из себя странный!)? Или сказывается учительская привычка всё время задавать вопросы?
Михаил Пантелеевич запутался в себе, а Странник как ни в чём ни бывало отвечает:
— Потому что я проехал много сёл и деревень и далеко не во всех принимали меня. Если первый встреченный житель отказывает мне, я больше ни к кому уже не обращаюсь – нет праведности в том селении. Вот только в деревне Ковригино к двоим обратился: к почтенной крестьянке и к вашему тестю – и оба одинаковыми словами выпроводили меня подальше… Но в ваше отсутствие, в отсутствие Марии Трифоновны, по роду Ковригиной, меня встретили Пантелей Иванович и Марфа Никитична, – они будто ждали. И радушно приветили. Потому что праведные они оба…
— Праведные? — отстранённо, будучи весь в мыслях, ошеломляющихся нелестными для него речами, удивился Михаил Пантелеевич.
— Да, праведные, и праведность их глубинная. Я им впоследствии это сказал и на то указал, что Господь отметил вашу семью и всю деревню Лебеди. Родители ваши ведь не ждали от меня ничего корыстного, просто приняли, впустили в дом и устроили отдых мне и Серому. Только когда узнали, что я помогаю людям, произнесли: “Дал бы Господь...”. Для себя произнесли. Но я услышал. И Господь услышал. Он-то и устроил мне путь сюда, очистив его, чтобы я помог Насте и другим страдающим.
Губы Михаила Пантелеевича дрогнули, но проговорить он ничего не сумел, потому что говорить невозможно – слишком глубокое значение в словах, для него сказанных.
— А что произошло бы, если бы на поляну вы все пришли и услышали бы там наши признания, Настины мольбы, мои ей слова? В наше сокровенное ворвались бы вы – все в тот миг для нас чужие. И мать на Настю обрушила бы всю ковригинскую злость – как же вашей дочери жилось бы после этого?..
— Понимаю, — ещё не до конца, ещё не всё осознавая душой, всё же принял наконец Михаил Пантелеевич истину – истину простую и оттого безжалостную. — Ей и без того доставалось и достаётся от матери и от сестёр, особенно после поездки к Ковригиным, за то, что она там говорила. Да всё втихую, чтобы ни я, ни дедушка с бабушкой не слышали.
— Хорошо, что вы это понимаете. А так, как случилось – то, что Пантелей Иванович, дед Настин, очень нужный нам в момент откровений наших, пришел и услышал нас, – это тоже по воле Бога и во благо… По той же причине возвращение моё состоялось в ваше отсутствие – Господь снова очистил мой путь… Я вернулся в день, в который год назад появился здесь. Опять меня встретили радостно – Пантелей Иванович на поляне ждал, а Марфа Никитична хлеб для встречи испекла, хотя я не предупреждал их о дне приезда. И вся деревня собралась и решила принять меня в свою общину. И поговорили мы о многом, в том числе о восстановлении скита. А что сталось бы, если бы вы привезли семью в тот день или раньше, чем я приехал – какой была бы встреча? Мария Трифоновна хорошо показала, что она сделала бы…
— А почему Насте нельзя было поднять те деньги? — перебивая обвинительность от Арсения, спросил Михаил Пантелеевич, вспомнив резкое Арсеньево запрещение деньги с земли поднять.
— Незачем было Насте принимать унижение своей матери на себя. И вам, Михаил Пантелеевич, также нельзя было её позор брать. К тому же деньги нечистые. Потому я велел брату поднять их и отдать вам, чтобы вы вернули Ковригиным посланное ими.
— Верну. Сам их ему верну, — твёрдо произнёс Михаил Пантелеевич в раздражении на поступок жены и на тестевы козни. — Н слова нужные ему скажу так, чтобы прилипло, — добавил успокоенно и в благодарности странному человеку, озаботившемуся о нём и тем, чтобы он не впал в унижение, устроенное его женою.
Смотрел Михаил Пантелеевич в глаза Арсения теперь не настолько насторожённым взглядом, как минутой ране, по-иному воспринимая себя: не виноватым за отсутствие в дни исцеления дочери, а, хоть и по неведению, сделавшим нужное для её высвобождения – увёз злобность из дома на то время, что понадобилось Насте исцелиться и закрепиться в исцелённости, обрести красоту и уверенность.
Он ещё не воспринял душою полностью, ему ещё предстоит осознать, что же именно в нём и в жене породило беду в семье, осознать и понять те напряжённости, что вызывали конфликты между ним и его женой и отражавшиеся на общем состоянии членов семьи. И почему для исцеления дочери всё-таки понадобилось его отгорожение от целительного процесса – он ведь отец, беспредельно любящий своих детей, он ведь в каждый трудный для них миг должен быть рядом…
Человеческому сознанию слишком трудно понять – тем более принять – истину о себе. И перестроить своё мировосприятие и отношение к миру – легче смертельно заболеть или покончить с собой.
Михаил Пантелеевич подобно миллиардам человеческих типажей не понимал, как с его внутренней добротой – а своей доброте он уверен, – с добротой и любовью к людям его родителей могло войти в дом зло. Он осознавал для себя, что это он порочно-ядовитое ввёл, внёс в свою жизнь и в жизнь близких, родных; что это он создал ему возможность закрепиться в доме, разрушая всё радостное, дружелюбное, отзывчивое на чужую боль. Полагая себя чистым, уверенный, что нелюбви в нём нет, Михаил Пантелеевич не сумел понять, как не различил природное зло в избраннице, Марии Ковригиной, – но подобное тянется к подобному, даже если в одном того подобного и больше, чем в другом.
А злость не может творить доброе, ибо своим содержанием она порождает антиподы добра: зависть, интриги, преступления против людей и против законов Божьих: в природе всех людей это; только одни покрывают и задавливают духовностью злое в себе, а другие, напротив, намеренно выпячивают его.
Но для злого добро необходимо как источник питательной массы, потому зло за него вьюном цепляется – для существования. И, цепко ухватившись, обвивает его, и душит его в своих объятиях, и питается им. Если же зло порождает нечто отличное от него самого, оно уничтожает своё порождение.
Анастасия в союзе Михаила Пантелеевича и Марии Трифоновны оказалась настолько не похожей на мать, что та инстинктивно отвергла её, свою дочь, отравляя, к тому же, её психическое состояние ссорами с мужем, её отцом. Для девочки благом стала опека над нею дедушки и бабушки – они взяли её под своё покровительство и взращивали её своими устоями по уставу деревенской общины, чем спасали душу и жизнь её.
Однако и они не сумели понять, что внучка их уже поражена разъедающим ядом, что она уже борется со смертью... И Павел, сын, не пришёлся матери – тоже оказался внешне схожим с отцом и со стариками-свёкрами. К тому же – мальчик. Но он необходим её отцу для продолжения его рода… Зато двойняшки Татьяна с Алёной удались у неё, с ними она отдыхает душой и развивает в них весь свой дар...
Это Михаилу Пантелеевичу предстоит осознать через борьбу с собой и с порождением злобы, что сам вселил в дом и в свою душу. А осознает ли себя самого, что труднее всего?
Но разговором с Арсением Михаил Пантелеевич всё же проникся, всё же понял правду о творящемся возле него, с ним, с семьёй. Правду, всегда бывшую во всём происходящем, но почему-то никак им не замечаемую, игнорируемую. Правду, открытую ему ещё чужим до недавнего времени и непонятным странником, а в скором времени родственником. До странности необычайным, говорящим пронзающие речи, без каких жилось привычно.
Он смотрел на собеседника, просвечивающего фактами и доводами глубь событий, и думал, что верно говорили Николай с Иваном: слушать его надо и стараться понять. И на мир вокруг смотреть, узревая не только внешние проявления, но в суть их всматриваясь. А как смотреть, как научиться смотреть вглубь?
Арсений увидел в его глазах знакомое выражение – выражение Пантелея Ивановича, с каким тот после свершения чуда преображения его внучки начал смотреть на своего гостя. Он улыбнулся, и во вновь появившейся его улыбке место сочувствия заняла радость, что ещё один путник вышел из мрака невежества, тем более было радостно, что путник – отец любимой Настюшки. Он пока не достиг света, он ещё в сумраке сомнений и неверия, но тьма духовного варварства уже разжала объятия.
Михаил Пантелеевич улыбнулся – приветливо, но и с долей удивления собственным преображением, – поднялся и положил руки на плечи Арсения.
— Благодарю, Арсений, за твою откровенность, за разъяснение. Теперь за дочь мою, за Настеньку, спокоен – она в твоей надёжной защите. Когда сватов прислать собираешься?
“Ну вот и сосватал жену”, — усмехнулся в себе Арсений.
— Как только с покосом закончим страду, тогда и ждите. Насте я сказал, что скоро всё изменится, и она поняла и ждёт, потому что страдает. Поговорите с нею и с батюшкой и матушкой. Только они да ещё брат мой с Татьяной знают. Виталию я поведал ещё в Ижевске – не предполагал, что он вздумает меня сопровождать. Ну его знать надо – он не терпит, чтобы без его участия важные дела совершались.
Михаил Пантелеевич улыбнулся характеристике, насмешливо данной Арсением брату.
— Кого-то избрал сватами?
Он легко перешёл в опрощённую форму общения, принятую на северной Руси, что для Арсения иных, мало кому ведомых кровей и южного воспитания неприемлемо.
— Для меня здесь близкими стали, кроме родителей ваших и Настеньки, Сухановы и Метелевы. Так что Демьяна Прокопьевича и Домну Михайловну просить стану. Надеюсь, не откажут мне в этой непростой просьбе.
— Для них просьба эта также неожиданной будет?
— Пожалуй, и они не сразу воспримут.
— Ты всегда внезапно поступаешь: то появляешься вдруг, то исчезаешь, оказываешься на месте, где ждут помощи, и вот и женишься?
— Я выполняю волю Творца, а она проявляет себя порой неожиданно, и откладывать её исполнение нельзя.
— Однако ты хочешь, чтобы мой батюшка и Домна Михайловна твоими крёстными стали. Значит, жениться на Насте не сможешь: у нас в брак запрещено вступать чуть ли не до восьмого колена кровного и духовного родства, а Домна Михайловна – крёстная Насти.
Михаил Пантелеевич не в заботе об исключении препонов заключению брака Арсения м его дочерью сказал то, что сказал – нет, он уцепился за запрет родственникам и по духу вступать в брак, а значит, Странник не женится на Насте. Он опять забыл с кем говорит, он забыл и о том, что брак их уже благословлён, и что только в Божьей воле разрушить их обет, их возможность совместной жизни.
Чаяние его немедленно столкнулось с камнем истины, когда он услышал:
— Да, я это знаю. Дело в том, что крёстными стать я просил их до ухода из деревни – до разговора с Настенькой и благословения. Однако креститься мне пришлось в Ижевске, потому что путь пролегал через исламские территории, так что вопрос этот уже не стоит.
— А как с работой? Чем собираешься заниматься? — убедившись в неколебимости и неизбежности брака, Михаил Пантелеевич продолжил расспросы, сменив тему с духовной на прагматичную, необходимую в заботе о будущем благополучии дочери. — Когда обсуждался вопрос состава совета предприятия, ты сказал, что будешь учителем. В какой школе – в нашей или в райцентре?
— Когда шёл по северным землям, в нескольких в школах по пути меня приглашали работать – плохо у них со штатом. Пантелей Иванович говорил, что у вас тоже проблемы с педагогами. Так что, прислушаюсь к вашим рекомендациям. Но мне надо что-то такое, чтобы не весь день занимался, поскольку работу мы большую со скитом затеяли.
Арсений не стал откровенничать с будущим тестем о том, что в местную школу у него уже был оформлен перевод согласно требованиям законодательства. Перевод устроен по инициативе Валентины Ивановны, директора донецкой школы, и её сговору с заведующей районо Маргаритой Фёдоровной (Валентина Ивановна интуитивно утаила от Маргариты Фёдоровны, что Арсения ждёт в Лебедях суженая).
Арсений не стал признаваться Михаилу Пантелеевичу и в том, что проездом в деревню уже был в роно, где обрадовались грамотному, отмеченному знаками и благодарностями среднего и высшего образования специалисту, что в здешнюю школу о нём уже поступил телефонный звонок, и там его ждут.
Не сообщил для того, чтобы и этим ко всему не огорошить – Михаил Пантелеевич в школе завучем, а вопрос опять без него решился. И тот порадовался: он введёт будущего зятя в свою школу и в ней будет его руководителем – завуч в школе величина, особенно, в сельской, где не покапризничаешь:
— И у нас прежнее руководство колхоз сильно обанкротило, сельсовет бедный – здесь не держатся специалисты. И в нашей школе тоже недостаёт педагогов, тем более хорошо профессионально подготовленных. Обходимся смежными специализациями: химию ведёт биолог, географию – физик. Нужен преподаватель обществоведения – вообще нет такого, его часы нагрузили на историка, а тот своим предметом перегружен.
— Ну, если колдуна сельские учителя и родители учеников не испугаются, так я могу взять оба эти предмета – социология у меня профильная вместе с историей.
И опять скрыл, что он в университете работал в должности доцента, что он – кандидат наук, что у него, соответственно, большой научный потенциал, что статьи его печатались в журналах ВАК1. В этой ситуации, когда он становится зятем завуча школы, обладающего лишь профессиональным образованием школьного уровня, меж ними образуются вообще сложные отношения: зять грамотнее тестя, а значит, потенциально и выше.
— Будет прекрасно, если возьмёшься, – мы сразу две вакансии закроем. А колдун да из Донецка – это здорово! — засмеялся Михаил Пантелеевич. — Новая струя в нашем тихом омуте кикимор сельского образования.
— Возьмусь, если рекомендуете. Нагрузки не боюсь. Только, как уже говорил, чтобы ____________
1ВАК – Высшая аттестационная комиссия. Журналы ВАК – российские рецензируемые научные журналы, в которых должны быть опубликованы научные результаты диссертаций на соискание учёных степеней.
время оставалось и на скит.
— Да уж теперь и мне надо будет перестраивать свой график – все вместе ведь скитом жить станем, как я понял. То есть все лебединцы вложить себя в него обязаны.
— Да, именно так. Только в этом случае он сделается и животворным, и благостным. А сейчас, Михаил Пантелеевич, пойдёмте-ка пообедаем. Настенька собрала снеди из того, что нанесли соседи. Пошли, Серый!
Конь, выпряженный из кареты и вольно пасшийся, следовал за Арсением по мере его перемещения в промерочных работах. Услышав призыв друга, он на его обращение к нему отреагировал радостным ржанием, взмахнул головой и, прижимаясь, пошёл рядышком.
— Почему тебя так все слушаются? — вновь подивился Михаил Пантелеевич. — Даже конь легко понимает.
— Потому что я слушаю всех, — улыбнувшись, ответил Арсений. — И в пути сюда о служении говорил – вот оно и позволяет воспринимать друг друга без понуждения.
Во внутреннем дворе скита по указанию старших уже была расстелена скатерть и на ней разложены, разложены привезённые продукты. Промерщики сходились к ней, оставив трудовые заботы.
— А мы собрались послать за вами, — сказал Арсению и сыну Пантелей Иванович и уточнился: — Что, закончили свою работу?
— Нет, Пантелей Иванович, нам часа два надо, чтобы выполнить, — ответил Арсений.
Взглянув на сына, Пантелей Иванович заметил в его лице волнение, торжественность, прояснённость и смятение. Чувства, знакомые отцу в сыне во всей его жизни, менялись, меняя и выражение лица – они то смешивались, растворяясь друг в друге, то проявляло себя одно или другое в зависимости от напряжённой работы мыслей, и сын не мог скрыть их и не мог справиться с ними. Он понял, что разговор состоялся и Михаилу открылось сокрытое от него до поры, причём то, что мог сказать и объяснить лишь Арсений. Вновь посмотрел на Арсения, посылая ему вопрос, Арсений понял его и чуть заметно кивнул.
— Они почуяли, что вкусно пахнет, вот и поспешили, — смешком поддел Демьян Прокопьевич, прерывая бессловесный разговор.
— Желудками почуяли, — отреагировал согласием с ним Арсений, чтобы внимание сторонних людей не привлеклось к тайнам теперь уже его семьи.
— А вы чего промеряете постройки – мы ведь с Иваном этим занимаемся? — спросил Николай. — Не доверяете нам, что ли?
— Нет-нет, Николай Иванович, мы не для контроля промеры делаем, — уважительно пояснил ему и другим Арсений: — У вас задача – зодческая, и вы замеры строительные делаете; нам же надо постройки на план нанести, а для этого другие данные требуются. Виталий с нас строго спросит, если что не так у нас получится – мы под его руководством и по его инструкции работаем.
— Спрошу, спрошу, не сомневайтесь даже, — без улыбки не преминул вставить своё руководящее слово главный геодезист.
— Вот видите! Ему лучше не прекословить – со студенческих времён помню, какой он сатрап1, — прикрываясь руками и отступая от друга, проинформировал Арсений.
— Смейся, смейся, а вот не сядут по вашим промерам постройки на место, так ночью погоню перемерять, — пообещал ему Виталий, под общее веселье изображая грозного начальника.
— Тебя, Виталий Тимофеевич, с Домной Михайловной во главе поставить, так все мы под вами застонем-запищим, — смеясь, прикрывая рот длинной бородой, пошутил Демьян Прокопьевич, и все, особенно молодёжь, захохотали вслед за ним.
___________
1Сатрап (др.-перс. X;a;rap;van – хранитель царства; пехл. ;atrap) – глава сатрапии, правитель в Древней Персии. Назначался царём и обычно принадлежал к его родне или к высшей знати. На своей территории ведал сбором налогов, содержанием армии, был верховным судьёй и имел право чеканить монету. В русском и болгарском языках слово сатрап является синонимом деспота, тирана.
Так просто, без громких и торжественных словоизлияний, без душекопательных и занозистых расспросов Виталий оказался принятым в общину: в нём увидели не только брата полюбившегося, необходимого деревне Арсения, но и труженика, берущего на себя общий груз и честью отвечающего за порученное ему.
— Давайте-ка, христиане, поснедаем, чем Бог послал, да после обсудим дела наши, да продолжим, что должно нынче свершить, — распорядительно указал Пантелей Иванович.
Стирая с лиц улыбки веселья, работники встали по обе его стороны и стали внимать читаемые им положенные к обеду молитвы, повторяя за ним все традиционно обрядовые действия. Арсению с Виталием приходилось отслеживать их, торопливые, чтобы в своих действиях не ошибиться, потому что наложение крестов и поклоны, определяемые старым уставом Церкви, происходили для них внезапно – надо было с детства познавать обряды, чтобы помнить их и не запутаться в моменты общих молений.
Завершив последнее обращение к святым угодникам, Пантелей Иванович обратился к Арсению с просьбой прочесть его молитву. Он это сделал не столько потому, что новая предтрапезная молитва Арсения ему понравилась, но и потому, что хотел ввести Богом присланного странника, ставшего ему названым сыном, в общину лидером, который его на посту уставщика впоследствии сменит.
Арсений поклоном ответил общинному наставнику на просьбу и произнёс обращение, привлекая к нему и к себе удивление и интерес группы:
— Господи, благослови нас, путь наш к Тебе, работу нашу во Славу Твою, Любовь нашу... И путники, к Тебе идущие, да приидут в сей скит, и да присоединятся к нам, и воссядут за нашу трапезу и возрадуются. И Ты, Господь, буди среди нас!..
Произнеся следом за молящимся общее “Аминь”, все разместились вокруг трапезы: Арсений с Виталием сели, по-тюркски поджав под себя ноги, остальные – кто как умел. Арсений взял со скатерти завёрнутое Настей для Серого угощение и, развернув, дал его брату:
— Поднеси Серому, чтобы он знал, что и ты его друг.
Виталий взял хлеб и сахар, быстро поднялся и протянул их коню. Однако Серый не сразу принял угощение – он внимательно посмотрел на подносящего, потом склонился к Арсению, несколько раз губами прихватывая его голову и ухо, и лишь после того принял от нового для него человека хлеб, пристально глядя ему в глаза.
— Какой конь-от – даже твоему брату, Арсений Тимофеевич, не сразу-от доверился! — отметил Демьян Прокопьевич. — С ним не больно-то просто-напросто обращаться. То-то он Ваське-конюху рёбра попереломал.
— Зато кому доверится, того ни сам не обманет, ни в обиду не даст, — подчеркнул его суждение Пантелей Иванович. — Однако засим приступим к трапезе.
По лебединской традиции ели молча, тщательно пережёвывая и усваивая полученные дары. Неугомонному Виталию церемониал не показался настолько важным, достойным траты времени лишь на него, и он, незнакомый ещё с нормами общины, но привыкший вести во время обедов разговоры, по-деловому нарушил тишину восприятия пищи:
— Так какие планы вы наметили?
Пантелей Иванович по-доброму улыбнулся его нетерпению, не отвечая на его вопрос, а Демьян Прокопьевич наставительно сказал:
— Вот поснедаем, тогда уж и погуторим обстоятельно.
Нарушитель спокойствия проглотил кусок, только что всунутый в рот, и скоморошно скривившись, наклоном головы принял упрёк.
По возвращении домой братья были встречены Татьяниным упрёком:
— Вы всё кичитесь, что вам всё ясно и понятно, что вы знаете что-то особенное. А я больше вас понимаю, только сказать не могу, и потому вы воображаете, что лучше меня разбираетесь в том, о чём говорите.
Мужчины ещё не успели ни разгрузить машину, ни выпрячь Серого из кареты, и упрёк был для них неожиданностью: вместо помощи, вместо приглашения поужинать, вместо обсуждения того, что необходимо сделать по хозяйству, на них было вывалено обличение.
— Что ты понимаешь лучше нас? — без эмоций и с интересом спросил Виталий.
— Я же сказала, что не могу выразить. А вы даже это не можете понять. Вот в любви, хотя бы, я понимаю больше вас. Жалко мне вас, люди. И всех людей жалко.
— То есть ты даже себя не понимаешь и не осознаёшь. А как насчёт ужина – это ведь простая задача, не философская? Является ли любовью кормление отработавших в поле?
— Это не любовь, а обслуживание.
Виталий усмехнулся, посмотрел на Арсений, но тот разговаривал с Серым и в разговор брата с его женой не вмешивался, хотя он по существу был направлен и против него, так как Татьяна бросала камни в его утреннее замечание о служении женщины.
— Чтобы хорошо обслужить любого человека, нужна любовь, а в любви обслуживание не заметно – оно самой собой разумеется.
— Ну да, в вашей прагматической любви всё только материальное, а духовного нет.
— Всё ясно. Так будешь кормить или баснями обойдёмся?
— Там ещё со вчерашнего дня осталось. Идите ешьте. — Татьяна не хотела кормить Арсения, притом, что она и на Виталия была обозлена за утреннюю выволочку – так она восприняла его с нею разговор…
— Извини, брат, что вынужден сказать тебе, поскольку отношение Татьяны ко мне худо отражается на её отношении к тебе, и ты должен как-то определиться, — обратился Арсений к Виталию, когда после ужина вышли завершить хозяйственные дела. — Татьяна неизлечима, Главная причина заключается в том, что на себя она не хочет брать никакую ответственность. Тем более за себя – за дела, за слова. Сказывается ещё и то, что Татьяна – учительница. У этой профессиональной категории – по большей части, как по большей же части и у всех, ограниченных сферой деятельности, – гордыня превышает возможности и снижает чувство обязанности. А слабость и гордыню она, как и другие, ей подобные, прикрывает собственной иллюзорностью, обманом и самообманом, которые не относит к пороком.
— А ты, надеюсь, лишён той профессиональной гордыни?
— Надеюсь. Если заметишь – скажи. Да я, брат, и не учитель вовсе. По необходимости пришлось стать им, а не по призванию. Не стремлюсь я к учительству, оно претит мне в самой основе. В преподавании для меня прежде всего сотрудничество со школьниками и студентами. К нему стремлюсь, создаю его, чтобы совместно разрешать опорные моменты истории и обществоведения. Ты помнишь, прошлым летом мы этот вопрос обсуждали на встрече с доцентами в твоей квартире. И с теми, кому приходится помогать в разрешении их проблем, я тоже сотрудничаю. Это полезно и интересно – интересно и радостно видеть, как человек в своей работе возрастает. Потому самому мне интереснее не с теми, кого я могу научить, а с теми, с кем могу говорить на равных, у кого и я могу чему-то научиться, кто сам стремится к духовному развитию. И потому мы с тобой и находимся в славной этой деревушке.
— Почему именно?
— Да потому, что люди в ней живут творческие, сами мастера и мудрецы. То-то они и приняли нас с тобою, что увидели в нас подобных себе. То, что прислушиваются к нам, так это потому, что мы дополняем их мировосприятие. А в деревне Ковригино, где Настин дед Трифон главенствует, ни за какие хлеба не приняли бы – и каравай изломав, в грязь бы бросили, и на нас собак спустили бы.
— Да, славная деревушка!
— Лебеди или Ковригино?
— Ребёнок ты, что ли? Конечно, Лебеди.
— Надеюсь, что она в тебя вошла, где б ты ни был. Чего не могу ждать от Татьяны.
— Да, деревня мне родненькой становится, и чем дальше, тем больше. А Татьяна… Я её после сенокоса и твоего сватовства увезу. На этом наш совместный путь закончится.
— Ну что же, не далось тебе исполнить её мечту о счастье – грустно, но не в твоём к ней отношении проблема, а в её потребительском к тебе. Но давай-ка прекратим разбор. К нам идут те, кому нужна моя помощь. Возможно, и ты мне для чего-то понадобишься, так что не уходи далеко. Только Татьяну уведи в малую половину – она помешает советами нам и болезным селянам. А ты сейчас увидишь лебединцев в другой ситуации и с иным к нам доверием…
***
Ранним утром, обеспечив всю живность домашнюю дневным пропитанием и питиём, Арсений с Виталием и Татьяной пошли к дому Пантелея Ивановича. Арсений вёл Серого, снаряжённого для впряжения в грузовую телегу; у Виталия нёс на плече две косы, в руке – корзину с припасами; Татьяна – подготовленную для неё косу, хотя с сенокошением она дела ещё не имела, но настояла, что косить будет.
Когда вошли во двор через открытые ворота – Михаил Пантелеевич вывел со двора свой загруженный автомобиль, – Мария Трифоновна не вслух ахнула. Как! Колдун с ними поедет на покос?! Но высказать неприятие не смогла, потому как рядом стояла свекровь; к тому же она понадеялась, что не на один участок поедут: у колдуна свой должен быть, значит, там он и будет косить.
Выехала большая бригада на двух транспортах: впереди на автомобиле с родителями, женой и Настей – Михаил Пантелеевич, за ними на увеличенной в размерах телеге, кроме Арсения и Витальевой четы, разместились остальные Лутовитины: Татьяна, Алёна, Павел. Девицы не хотели ехать с колдуном, но в машине места им не было, так что пришлось, устроившись позади всех и спиной ко всем, трястись вместе с чужаками.
По приезде на участок Марии Трифоновне всё-таки снова выпало пережить принятие неприемлемости – колдун, оказалось, и не собирается покидать их; он, окаянный1, уже со своим таким же родичем коня выпрягает. Огорчённая до предела возможного женщина в страсти гнева подошла к мужу и указала пальцем в Арсения:
— Что это, они с нами косить будут? У них что, своего покоса нет?
— Скосим здесь, потом им поможем. Тем более что у нас там совместная делянка, — неуважительно пояснил Михаил Пантелеевич, после выходки по отношению к целителю их дочери воспринимая её действия и слова особенно неприязненно.
— Вот ещё! — вскинулась Мария Трифоновна.
Мало того, что ей придётся вместе косить с ним здесь, так ещё и для него трудиться. Но большего сказать она не смогла, как ни преочень ни хотелось ей высказаться. Помешал свёкор, тут же вертевшийся.
Пантелей Иванович начал страду с благословения, и вся малая община внимала ему. А благословившись, выстроились в порядок покосного прохода. Марии Трифоновне скрепя сердце пришлось отложить разговор с мужем на вечер, когда свёкры спать улягутся. Всё ему она выскажет, потому что край её терпению наступил; и она уже никак не намерена терпеть их соседство, а тем более отныне и участие в жизни и делах семьи её проклятого всеми Ковригиными бродяги-колдуна – проклятого в совместном молебне. Так что мужу бестолковому придётся делать выбор, где ему быть: или с нею и с детьми или с пригретым поповской деревней колдуном. Пусть выбирает: уехать в Ковригино или остаться без неё.
Встали в ряд, как исстари повелось. Первыми пошли мужчины: Пантелей Иванович, глава рода и за ним сын его, наследник; за Михаилом стал Арсений, как уже близкий роду, и потом – его брат; а замыкал мужской ряд Павел, младший среди всех. И женское звено тоже соответственно распределилось: Марфа Никитична, Мария Трифоновна, Анастасия, ___________
1Окаянный – от слова окаянность: склонность вызывать отвращение, неприязнь; быть крайне неприятным, постылым, греховным и нечестивым. Противоположное смыслу слова покаянность: осознание виновности, сожаление о сделанном.
Татьяна, Алёна. В конце шеренги – Татьяна Вадимовна, как неопытная в сенокошении, новичок.
И пошли, поочерёдно позволяя предстоящим пройти несколько шагов, чтоб не ранить пятки друг друга. Так что новичок Татьяна начала свой почин в сенокошении тогда лишь, когда Пантелей Иванович дошёл почти до середины делянки.
Арсений, перед тем как взмахнуть косой, улыбнулся брату, Марфе Никитичне и Насте. А Виталий в свой черёд громко и жизнерадостно продекламировал:
— Раззудись, плечо! Размахнись, рука! Ты пахни в лицо, ветер с полудня!1
Пантелей Иванович на его призыв радостно оглянулся, а Михаил Пантелеевич оглянул его с удивлением: не только деловой брат Арсения, но и весёлый и начитанный!
Настя, пока дошла её очередь вложиться в семейный труд, всё смотрела на Арсения. И в процессе косьбы то и дело поднимала от травы на него взгляд и с улыбкой вспоминала безмерно радостный прошлолетошний покос, когда она впервые после долговременного перерыва, после продолжительной страшной болезни участвовала в общей, в большой работе; когда рядом с нею были лишь столь любимые дедушка с бабушкой; и был её – её – Арсений!
И сейчас он здесь, и сейчас праздник, но… Сегодня их намного больше, из-за чего она далеко от него, тем более что отделена матерью. И не может при матери и при сёстрах с ним свободно говорить. Да и нет теперь той эйфории лёгкости обретения тела – она уже привыкла к его здоровому состоянию. А более… уже нет волнующего восторга от того, что с нею рядом Арсений, что видит его сильные размашистые движения. Прикрывает его иной образ – иного друга образ перед взором появляется, когда она на Арсения смотрит. Образ Сергея.
В следующий заход произошло перестроение шеренги косарей – подобное памятному для Пантелея Ивановича и Арсения прошлогоднему, но сложнее. Первым встал Виталий. Если Арсений поджимал Михаила Пантелеевича, то и сам оказался братом поджимаемым. Виталий терпел своих сотрудников и соперников только у себя за спиной – такая заноза у него в работе была. Поэтому главе пришлось стать за Арсением, и семья распределилась соответственно положению: отец-сын-внук.
Марфа Никитична, разбрасывая свой валок, увидела, что Татьяна не скашивает, а бьёт травы, увидела, как мучается она и косой мучает травостой – но не отставала от неспешно косивших сестёр-двойняшек. Прекратив разбрасывание травы, подошла к ней: направляя её руки, стала наставлять и успокаивать, говоря, что и её учили свекровушка да сестрицы-золовушки.
Виталию пришлось подкашивать несрезанные или располовиненные Татьяной травы, чтобы луг после уборки травостоя остался ровно скошенным.
Подгоняемый Витальевым темпом и его шуточками, коллектив в одиннадцать человек, считая Татьяну, выкосил делянку к обеденному времени. Потому решили, прежде чем на следующую перебраться, пообедать, наслаждаясь плодами трудов радостных. Женщины принесли из машины и из телеги полевую снедь, разостлали трапезную скатерть и стали расставлять корчаги, плошки, раскладывать хлеб и ложки, накладывать кашу и разливать кому квас, кому простоквашу.
Арсений напоил Серого, поговорил с ним и понёс ведро на телегу. Стоявший у неё без дела Виталий спросил, указывая на соседний участок, где вовсю трудились другие селяне, от взора прикрываемые полоской кустарника:
— Кто там по соседству косит?
— Метелевы: Демьян Прокопьевич, Прасковья Пименовна, Иван и его жена, Полина.
— А дети Ивана где? Чего не на покосе?
— Малые они у него – старшему только десять исполнилось.
___________
1 Из стихотворения “Косарь” – автор А. В. Кольцов
— Да, маловато их в сравнении с нашей бригадой, — оценил Виталий и пристально в Арсеньевы глаза посмотрел.
Тот понял его, негромко окликнул Пантелея Ивановича и попросил его подойти, не желая, чтобы их с Виталием замысел обсуждался при его снохе и младших внучках.
— Простите, Пантелей Иванович, что позвали вас, — с извинений начал Арсений. — Мы тут с братом о серьёзном поговорить с вами хотим.
— Что-то случилось или что?
— Нет, не случилось, но вот какое дело. Мы общиной затеяли великое – совместным трудом не просто поднять скит, но и возродить законы старые, христианские. То есть во Христе жизнь. А ведь сенокос и некоторые другие работы – они тоже страда, и не каждая семья легко, как мы с вами, справляется…
Арсений, не договорив, предоставил мудрому отцу названому самому уяснить душу их идеи. Пантелею Ивановичу не составило это труда, он понял братьев сразу:
— Вы предлагаете и покос в общинное дело превратить?
— Да, отец. Нехорошо как-то: призвали к духовному единству, а как до дела доходит – каждый в свой удел.
Пантелей Иванович посерьёзнел и, оглядев семейную бригаду, промолвил:
— Благое праведное дело задумали вы, дорогой мой Арсений и ты, Виталий. Поистине вы не в себе живёте, а народу служите. Мы обычно немощным оказываем помочь, а вот ныне-то… Ныне в самом деле всему должно стать по-иному. По-братски во Христе, так сказать, должно твориться. Славно, славно надумали! И славно, что вы приехали – что ты, сын мой, вернулся – радость, как рассвет, в нашу жизнь войдёт.
Братья сами радостно вздохнули: Пантелей Иванович с ними – и это великий дар.
— Отец, коли вы согласны с тем, чтоб объединить деревню в трудах, объявите семье своё решение: вы наш глава, а мы дети ваши.
На эти слова Пантелей Иванович прижал братьев, вдохнул свободно поток воздуха и направился к остальным косарям, ожидающим его, чтобы, наконец, начать рассаживаться. Арсений с Виталием остались подле телеги, дабы не участвовать в семейном обсуждении их замысла. Но и отсюда уловили все оттенки реакций на услышанное там предложение.
Марфа Никитична и Настя, сразу поняв его источник, обернулись к ним и сиятельно улыбнулись и сразу и безусловно согласились. Михаил в недоумённости воззрел на отца: отдельный колхоз в Лебедях создаётся? Не поучаствовав в бурном разговоре, вызванном приездом Арсения и его призывом возродить скит и веру предков, он не совсем понял и смысл внезапной перемены в страдных делах; но коль отец говорит, то не прекословить надо, а исполнять. Понимание потом придёт. Он тоже посмотрел на Арсения и вспомнил убеждение его друзей, что не спорить со странником, а слушать его надо и стараться в его вникать. А тут братья с его батюшкой, выходит, всё обсудили – значит, и говорить нечего. Павел пожал плечами – кто будет интересоваться его мнением? И промолчал.
А Мария Трифоновна откровенно не пожелала в чужом хозяйстве трудиться – хотя не женщинам решать такое, тем более когда глава семьи и рода, свёкор её, велит, но нет у неё намерения не своё дело делать. И не сказать свою волю она не могла – истерпелась.
— Не стану я у чужих косить. Меня в деревне ненавидят, а я должна надрываться на кого-то. Когда из-за вашего лекаря дом моего батюшки и вся родная деревня пострадали, никто не поехал помочь оказать. Позлорадствовали! Ты, Михаил, чего сбежал тогда?
Упрёки ковригинской дочки в адрес мужа и его родителей были настолько нелепы, что Пантелей Иванович и Марфа Никитична не ответили. Муж сорвался:
— Сбежал, говоришь? Когда твои родители поносили нашу дочь, ты что там лепетала? Им подпевала! Да зря я и в этом-то году поехал с Павлом надрываться на скаредника-отца твоего. Не будет этого более, сама-одна будешь ездить.
Мария Трифоновна поджала губы – добрых слов она и не ждала. Все её тут ненавидят. Пантелей Иванович в бабий бунт не вмешивался – это дело мужа и ещё свекрови. Марфа Никитична негромко промолвила:
— Ты бы сама добром к людям оборачивалась, так никто не глядел бы с неприязнью на тебя. И твоему отцу помогли бы, если бы он не прогнал Настеньку – свою внучку! Не порадовался он тому, что выздоровела, а проклял. И не виновен Арсений Тимофеевич в том, что случилось с деревней Ковригино. Нам всё известно, как известно и высокомерие ковригинцев. Кто же к ним таким пойдёт с добром в руках?
— Батюшка знает, что говорит, и никто ему не указ. А я не собираюсь переступать его волю, — утвердила Мария Трифоновна отцов и свой статусы. — Отвези нас в деревню, — повелела она мужу, не уточняя, кого именно он должен отвезти.
— Ещё чего захочешь? Ты сейчас пойдёшь, куда батюшка указывает, и делать станешь то, что велено будет.
— Не стану я ни на кого работать. Павел, запрягай коня, вези нас. — С этими словами она отошла от трапезной скатерти и увела Татьяну и Алёну.
В её сопротивлении чувствовалось мощное влияние Ковригина и всего ковригинского беспоповского уклада, в котором не Божьи законы правят, а воля старосты деревни – его представления, отрывающие ковригинскую общину не только от поповцев, но и от других согласий беспоповских. А яростно словесные выплески Марии Трифоновны, наполненные экспрессией1 и враждебностью, вызвали ответный всплеск эмоций и глубинных чувств у причастных и у свидетелей. Наиболее горестно было для семьи, что не только внутренние отношения оскорбила Мария Трифоновна, но и, нагло оговорив, опоганила целителя.
Пантелей Иванович смотрел на сноху и думал о том, что она была бы очень достойна уважения за преданность свою родительской вере и родительскому слову, если бы он не знал всю подоплёку ковригинских устоев, не знал бы самого Трифона и его Анфису, не было бы ему известно от сына, от внучки, от Арсения всё то, что сделано и сказано было Ковригиными и какую боль они нанесли внучке в её поездке к ним. Потому он смотрел на неё со смешанным чувством жалости и презрения. Выражать ей ничего не стал – не при детях же и не при Арсении и Виталии с его женой. Но знал наверняка, что откровенный бунт, цинично демонстрирующий её пренебрежение, бунт против его воли и против воли мужа может породить только жёсткое возмездие – изгнание её вон. Однако это сыновья проблема, ему решать и поступать как должно.
Взгляд Марфы Никитичны не содержал никакой жалости, потому что она, в отличие от своего верного супруга, прекрасно понимала бабью суть демонстрации неповиновения снохиного. Давно знала её намерение оторвать Михаила от родителей, увести его к своим отцу-матери в примаки, а там уж повластвовать над ним без помех. Если здесь, в Лебедях, под крышей дома свёкров не особо стесняется, так там она и подавно разойдётся в своём отношении к нему. Марфа Никитична больше смотрела на сына, ожидая от него слов и поступков, как и Пантелей Иванович не желая на покосе, при нечленах семьи и при детях устраивать ей суд – не равняться же на неё, непутёвую. Михаила же Марфа Никитична жалела – чересчур он мягкий, покладистый для такой жены. (А что поделаешь, если муж – раб своей женщины, и разорвать цепь привязанности не каждый способен. Самсон своей Далиле доверял, несмотря на её явные попытки сгубить его, что логически в конце концов и привело к неизбежному – она его за кучку серебра сгубила).
А Михаил Пантелеевич, и в самом деле не знал, что ему сейчас делать. Подавленный намеренным, публично устроенным эксцессом жены, обозлённой на него, на Арсения, на то, что ей придётся помогать лебединским поповцам и тому же «бродяге», нескрываемо косо на неё смотрящий из-за её же проявлений отчуждённости, он не мог решиться: то ли грубо, как того она уже достойна, повелеть ей исполнять свой долг, то ли, как много лет делает, попытаться умиротворить её, чтобы конфликт их взаимоотношений не перерос в общесемейный и не пострадали дети. Ведь в таком случае придётся что-то радикальное предпринимать – а каково будет детям от того?!
Он просто, но резко сказал: “Дома поговорим”, — чем, по сути, дал ей право покинуть покос, но чем заставил вздрогнуть и её, и Татьяну с Алёной. Обещание не несло в себе ни йоты доброжелательности.
Настя, услышав реакцию матери на указ деда способствовать селянам в покосе, сразу же отвернулась, чтобы не встретиться взглядом с Арсением, на кого только что смотрела с радостным пониманием; а как только мать обвинила его в ковригинском бедствии, и вовсе села на траву и закрыла руками вспыхнувшее лицо. И с ужасом слушала мать, всё святое разрушающую, себя и своего деспота-самодура отца возносящую.
После поездки в Ковригино к деду Трифону Настя, будучи не в силах простить ему ни проклятия в её адрес, ни обвинение суженого в колдовстве, в своих мыслях использовала только подобные определения для него и для его подпевалы, бабки Анфисы.
А резанувшая слух фраза матери “из-за вашего лекаря”, которой та отрекалась от неё, Насти, от своей дочери, так потрясла девушку, что она заплакала и очень пожелала, чтобы то обещание Арсения, что скоро всё будет хорошо, сбылось скорее – пусть скорее заберёт её из родительского дома, пусть скорее сделает своей женой и самостоятельной хозяйкой!
Татьяна с неприкрыто бессострадательным интересом наблюдала разворачивающуюся перед нею трагедию и прикрыто улыбалась происходящему разрыву отношений в семье деревенской сказительницы Марфы Никитичны, кичившейся согласием в ней: всё она ей налгала, рассказывая о своей семье.
Братья, вынужденные воспринимать драму ставших дорогими людей, сели на передок телеги, чтобы быть спиной к семейству.
— Что-то подобное у нас уже было, — негромко произнёс Виталий.
— Ты имеешь в виду тот нарынский конфликт Барановых, свидетелями которого мы оказались и который, кстати, ты и спровоцировал?
— Да, но только, как я понял, здесь ты явился камнем-разрушителем, как Николай бы сформулировал, — указал Виталий на то, что этой драме способствовал Арсений.
— Скажем так: конфликт у наших лебединцев между Михаилом Пантелеевичем и его женой, как и в семье Николая, давний. Из-за него и Настя пострадала. А я только усилил его тем, что помог ей исцелиться да, как говорят, наслал на Ковригино грозу.
— Что-то мы с тобою у всех, с кем встречаемся, покой нарушаем. Деревню-то вон как взбаламутили, что люди даже перессорились. А сейчас в тихом семействе бурю устроили своей идеей коллективного труда.
— Но, брат, ты можешь быть покоен, потому что мы никому вред не наносим. Это застарелое накопившееся зло выявляется в тех, кто всю жизнь пытался себя выше других вознести. И претензий к нам никто, кроме отдельных возносящихся особей, не заявит.
Обмен мнениями был прерван проходящим к Серому Павлом, и у Арсения возник к нему вопрос. Братья услышали распоряжение Марии Трифоновны сыну, безапелляционно данное ею, и Арсению стало интересно, понимает ли Павел, что произошло? И почему он так уверенно пошёл исполнять волю матери, будто лишь от неё и от него самого зависит возможность взять коня и уехать.
А Павел слова отца “Дома поговорим” воспринял его подтверждением приказа матери запрягать коня и везти её с сёстрами в деревню, потому тут же пошёл к Серому. Однако юношу, введя его в недоумение, остановил странный вопрос Арсения – он проходил мимо и даже не взглянул на него для получения его разрешения взять коня:
— Ты куда направился?
— За конём. Мама сказала, чтобы я увёз…
— А ты с нами косить не собираешься? — перебивая Павла, спросил его Виталий.
— Делянку мы выкосили, а мама говорит, что на чужих работать не будем.
Арсений с интересом всматривался в Павла, внука Пантелея Ивановича и Настиного брата, с радостью принявших замысел общинного сенокошения. Кто он? Кем он вырастет, этот юноша? Виталий, конкретный о всём, уточнился:
— Ты говорил, что служить в морфлоте хочешь и даже стать офицером.
— Да. А что?
— А то, что деревня, как и корабль, и подводная лодка, – это единый экипаж, где и все за всех, и каждый за всех.
Павел, живший своими узкими представлениями и воспитанный в послушании, не мог позволить, чтобы критиковались распоряжения его матери. Он возразил немедленно и так строго и уверенно, что можно только позавидовать его дисциплинированности:
— Деревня – это деревня, а вовсе не корабль. Мама для меня важнее.
— Ну вот, Павел, ты себе и ответил на то, о чём я вчера спросил у тебя и у Александра, — наконец заговорил Арсений, чего юноша и ждал, и опасался, — А спрашивал я, что ты предпочитаешь: быть, как большинство, то есть быть в массе рабов, или отнести себя к единицам... Так что на этот вопрос ты нашёл решение, и подсказки с декларациями тебе не помогут. Не получится из тебя достойный офицер нашей морской державы... Прими флагманский фрегат деда Ковригина: сначала послужишь юнгой на посылках, потом – гардемарином, а там, глядишь, и до ковригинского адмирала дорастёшь. Это твой удел; а о море забудь, как о мираже.
Павел насупился, но возражать и вообще отвечать не стал – боялся Арсения, никем не понимаемого странника. Слышанные разговоры о нём и короткий разговор, пока ехали на работы в скит, внесли сумбур в душу юноши: когда-то хотел ему открыться в своей мечте, а получается, что перед ним лучше не откровенничать – вывернет наизнанку, выполощет и живи потом непонятно чем.
— Да, а ты получил разрешение на то, чтобы взять да и запрячь Серого? — Арсений поинтересовался с явной насмешкой.
— Какое разрешение? От кого? — удивился Павел. — Он же наш!
— Ваш? Ну что же, иди, пусть тебе сам Серый скажет, чей он.
Серый смотрел на собеседников, будто прислушивался к их разговору, что он и всегда делал, слыша голос друга. И когда Павел направился к нему, сопроводил его шествие, не сводя взгляда; а едва тот приблизился, сердито фыркнул и повернулся к нему задом, а к лесу – передом.
— Ты что, Серый, делаешь? — удивился юноша, всегда хорошо ладивший с могучим жеребцом; и, обойдя его круп, потянулся к недоуздку: — Пошли, домой отвези нас.
Серый предупреждающе коротко, но сердито взвизгнул, чуть приподнявшись на дыбы, и снова отвернулся от молодого человека, вздумавшего проявить самоуправство.
Павел шарахнулся, памятуя, как конь год назад покалечил колхозного конюха, так же попытавшегося ухватить его за недоуздок. Потом отошёл в сторону, сел на землю ко всем спиной, опустил низко голову и прикрыл её сверху руками.
Арсений с Виталием наблюдали за тем, как сумеет Павел вступить в контакт с Серым. Когда жеребец сердито полувздыбился, они вздрогнули; но конь дальнейших реакций не проявил, а, отвернувшись, продолжил молча поедать траву. Братья успокоились и к Павлу не пошли – затеял самовольство, так пусть сам и расплачивается.
Мария Трифоновна тоже не пошла к сыну, а ждала от него исполнения её воли. То, что он сел в бездельи неподалеку от коня, её неприятно удивило, но не захотела ни крикнуть сыну, ни подойти к нему, чтобы разобраться на виду постылых свёкров и мужа, а более – на виду проклятого колдуна.
Первой поспешила к Павлу Настя. Как только Серый взвизгнул, она обернулась в его сторону испуганно, увидела, что это на братца Павлика он сердится, и побежала к ним, забыв своё горе. Пробегая мимо телеги с братьями, приостановилась, смущённо-горестно обернула к ним пунцовое от стыда лицо, прошептала: “Прости, Арсений”, — отчего губы задрожали, и поспешила дальше, к радости своей успев увидеть его улыбку и медленный прощающий поклон.
— Какая она красивая, твоя Настя! — тихим восторгом высказал Виталий радость брату за его невесту. — А в длинной до пят юбке похожа на тонкую гибкую берёзоньку. Вы с нею достойны друг друга: ты вызволил её, а она явила тебе себя как Василиса Ивану-царевичу, освободившись от лягушечьей кожи. Вы достойны друг друга и всегда будете счастливы.
— Красивая. А моя или не моя – то в Воле Всевышнего.
Арсений ответил на панегирик1 брата коротко, подивив его.
— Ты что, Арсен?
— Брат, живи и принимай, что даётся, а об остальном не заботься.
— Ты стал и мною непонимаемым, так что неудивительно, что ошарашиваешь всех.
— Витан, не оценивай меня, а принимай – я иду иной дорогой. Постарайся не отстать.
Настя подбежала к Павлу и, заметив, что плечи брата вздрагивают, а лицо он прячет, ласково-тревожно спросила у него:
— Что случилось, Павлик?
Юноша ничего ей не ответил. Что он мог ей сказать: что услышал от Арсения то, чего боялся, – что не будет он моряком? или что конь, на котором верхом катался, его почему-то отвергает? Ему было стыдно перед старшей сестрой, по-доброму к нему относившейся, в отличие от двойняшек, и такой умной, каким ему, может, и не стать никогда. Настя присела подле него, положила руку на спину, успокаивая сестринской любовью.
Вскоре разобраться в ситуации подошёл и дедушка. Пантелей Иванович услышал визг Серого, по интонации понял, что он выражает не гнев, а недовольство, и не встревожился. Однако обед, уже в третий раз откладывается: то по благой причине – объявить новость о совместной сенокосной страде; то по самодурству снохи; а теперь и с внуком произошло что-то неприятное, и он решил, что обязан разобраться. Потому что после прошлогоднего озарения своего недосмотра в семейной неурядице не упускал ни случая, ни возможности находиться в делах-проблемах каждого в семье. Проходя мимо братьев, он им грустновато и сострадательно и притом виновато улыбнулся, и оба в его улыбке прочли, что он хотел сказать: “Простите нас. Моя вина в том, что непорядок в доме, да ещё и вам досталось”.
Михаил Пантелеевич подошёл позже. Он, возмутившись, что Павел не спросил ни у деда, ни у него разрешения везти мать в деревню, не сразу сдвинулся с места. Но коль и отец вслед за Настей пошёл, то он, отец сына своего, обязан знать, что с ним произошло. Михаил Пантелеевич, поминая урок и беседу отца со всем семейством год назад, тоже в семье с её проблемами и интересами старался быть. Однако по пути к сыну задержался у телеги поинтересоваться причиной случившегося. И извиниться. Перед в скором времени зятем особенно:
— Простите нам семейный раздор в вашем присутствии. Довольно грязная сцена, — Михаил Пантелеевич, говоря, вглядывался в глаза Арсения, чтобы и передать сожаление, и понять, как он его принимает.
Братья на его повинную речь, спрыгнули с телеги. Арсений, прежде чем ответить, так же пристально вгляделся в будущего тестя:
— Мы сейчас говорили о подобной сцене далеко отсюда, в гостинице горного города, которую оказались вынужденными наблюдать. Её устроила супруга случайного спутника, ставшего нам названым братом, а невольным виновником их конфликта явился Виталий, как я – вашего. Так что вполне вас понимаем и сочувствуем.
Михаил Пантелеевич наклоном головы принял сочувствие и удручённо признал:
— Вот видишь, Арсений, какова мать у,.. — но взглянув на Виталия, он не договорил, не зная, можно ли откровенничать при нём и насколько.
— Брат знает о нас с Настей, — напомнил ему Арсений и добро улыбнулся. — А Марию Трифоновну я узнал ещё в прошлом году, когда вы приехали; да и потом, когда с её отцом пообщался, понял её источник.
— Значит, не пугает такое родство? — всерьёз поинтересовался Михаил Пантелеевич.
— Не пугает. Настенька-то не её, а ваша дочь и внучка Пантелея Ивановича с Марфой Никитичной. Наследственность у неё не ковригинская.
Благодарный Арсеньеву отзыву о родителях и о нём самом с его Настюшкой, Михаил Пантелеевич успокоенно улыбнулся и спросил о сыне:
— Павел не пострадал? Надеюсь, конь его не поранил? Вы ведь всё видели.
_________
1Панеги;рик – восторженный отзыв о ком или о чём-либо, восторженная похвала.
— Да нет, Михаил Пантелеевич, в этом отношении у него всё в порядке, — несколько усмехнувшись, ответил ему Арсений. — Серый только выразил недовольство и дважды от него отвернулся.
— Что же с конём случилось, чего он набросился на Павла?
— Это не с Серым, а с Павлом случилось. Он не спросил разрешения взять коня ни у дедушки, ни у меня, а Серый не терпит самоуправства по отношению к себе.
— Да уж, я знаю – видел его расправу с конюхом, — согласился Михаил Пантелеевич. Помолчал и, отходя от телеги, с огорчением добавил: — Даже конь нас учит, а люди никак не могут понять друг друга.
Кого и что он имел в виду: себя, жену, данную ситуацию? Или сказал в общем и обо всех? Арсений, глядя ему вслед, задумался над произнесённой аксиомой, опровергающей другое утверждение. Людям кажется несомненным, что они-то могут осознавать причины поведения другого человека и принимать разные проявления, потребности и намерения, притом что любому человеческому поведению найдётся множество иных человеческих же объяснений. То есть в действительности люди обманываются, думая, что способны понять других.
Когда Михаил Пантелеевич подошёл к своим, отец его уже заставил Павла встать и, утерев слёзы, рассказать о том, что его так расстроило. Мальчишка на признание не сразу решился, но деду не попротиворечишь. Насупившись, проговорил, выдавливая правду о себе:
— Серый прогнал меня. А Арсений Тимофеевич ещё сказал,.. Он сказал, что я не стану моряком, офицером, что мне надо к деду Трифону.
— Конь прогнал тебя потому, что ты не спросил разрешение взять его ни у дедушки, ни у Арсения Тимофеевича, — довольно категорично указал ему отец.
— Я же думал, что он наш, и никогда он не прогонял меня.
— Позавчера я ясно сказал, что не наш он.
Пантелей Иванович не категорично, но тоже строго пояснил:
— Серый и конь, и друг Арсения Тимофеевича. А мы можем только пользоваться им с их обоих разрешения.
Павел огорчённо смотрел на деда и на отца, выговаривающих ему без обиняков1 и без сочувствия. Михаил Пантелеевич, усмотрев в поступке сына предательство, не жалел своё чадо, не спустил ему вину:
— Ты почему пошёл запрягать коня? Кто тебе велел это сделать – дедушка или я?
— Мама же велела! — убеждённо ответил Павел, для которого мать, каковой бы она ни была, всегда мать.
— Павлик, — с вопросом обратилась к нему сестра и вопросом загнала его в тупик, — а ты всегда будешь исполнять то, что тебе мама велит? И на флоте тоже будешь ждать её повеления исполнять или не исполнять свой долг?
Даже взрослые удивились зрелости и дальновидности оценки Насти поступка Павла, а виновник поражённо уставился в сестру, всегда с ним ласковою, и ничего не мог ответить.
Михаилу Пантелеевичу Настино восприятие проступка брата напомнила вчерашнюю беседу в карете о военной службе и Арсеньев вопрос, смогут ли молодые люди, в военную службу стремящиеся, пренебречь приказом ради исполнения долга и выполнения задания. Потому он расспросы направил в то русло, отрывисто засыпав провинившегося фразами:
— Почему Арсений Тимофеевич сказал, что моряком не стать тебе? Что он увидел в тебе? То, о чём говорил, по пути в скит?
Павел потупился, закрылся, боясь передать ему слова целителя, а Пантелей Иванович и Настя с интересом посмотрели на обоих: какой, о чём произошёл разговор с Арсением у Павла? Михаил Пантелеевич пояснил им:
— Вчера, пока ехали в скит, Арсений с Павлом и Александром провёл такую глубокую ___________
1Говорить без обиняков – говорить прямо, откровенно, без намёков и иносказаний. Этимология слова очень проста: устаревшее слово обиняк – это как раз и есть намёк, недоговорённость, двусмысленность.
беседу, что даже у меня не на всё им сказанное нашлись бы ответы. В том числе о рабстве и о служении, об исполнительности. — Не дождавшись от сына, не желающего каяться, оправдывающих его объяснений, сурово повелел: — Отвечай, коли тебя дедушка и отец спрашивают и ждут ответа.
Решившись и глубоко вздохнув, словно перед нырком в воду, Павел рассказал о том, что говорили Виталий и Арсений. Даже привёл Витальево сравнение деревни с кораблём и, выражая недоумение, повторил его фразу о том, что в деревне все за всех.
— Хорошо они тебе сказали, — резюмировал Пантелей Иванович затянувшийся суд, — так что в самом деле тебе ещё вырасти надо, чтобы решать, служить ли тебе во флоте, как порадовал меня год тому назад, или не сметь и думать, чтобы род не позорить вместо прославления. А то, что Виталий Тимофеевич о деревне молвил, – это истина, но только ты не постиг её, хоть и родился и живёшь в ней… Однако пойдёмте-ка снедать – давно время наступило.
Проходя обратно мимо братьев, созерцавших семейный разговор старших с младшим, Пантелей Иванович приостановился:
— Добре вы поговорили с Павлом, думать заставили. Молод ещё, не многое уразумел, что в жизни надобно. Дак ведь и состарившиеся грехи творят. — Улыбнувшись Виталию, уточнился: — Так что же, в деревне все за всех?.. Истинно так. Ну пошли, обед и Марфа Никитична с Татьяной Вадимовной ждут нас.
— Да, пойдём, — согласился Арсений. — Но мне кажется, что Павел что-то сказать нам хочет, — указал он кивком головы на медленно идущего юношу, в их сторону то и дело посматривающего. — Вы идите, мы присоединимся.
А Павел, едва приблизившись, твёрдо заявил, переводя взгляд с одного на другого:
— Я всё равно буду служить, я стану моряком...
— …поклялся утёночек, смело ныряя в лужу, — иронично подхватил Виталий его обязательство.
Арсений молча глядевший на Павла, бросил на брата взгляд – без улыбки и без укора – и снова всмотрелся в юного лебединца. Потом, не отвечая ему, обратился к брату:
— Нас ждут к обеду.
Виталий с Павлом пошли к коллективу, а Арсений, повелев не задерживать трапезу, сам ещё задержался: Настя общалась с Серым, прося у него прощения за брата, и конь, положив голову ей на плечо, внимал и ласково пофыркивал. Увидев, что Арсений смотрит на неё, девушка поцеловала коня в лоб и поспешила радостная к суженому. Подошла с плохо скрываемой улыбкой: и боялась, что её заметят непосвящённые, и хотела всё время улыбаться Арсению, своим присутствием на этом покосе возвращающему её в первые дни исцелённости.
Арсений оглянулся: Мария Трифоновна с негодованием выслушала сына, тут же резко повернулась и пошла пешком в деревню; дочки любимые устремились за нею. Остались лишь те, кто был введён в тайну любви, и, без чужих взглядов на него, на его поступки, и он мог улыбнуться невесте – широко и свободно.
— Арсений, как хорошо быть рядом! Как хорошо, что мы снова вместе косим! — все свои чувства Настя выражала словами и лицом, но говорила очень тихо.
— Настенька, мы можем свободно говорить – твой отец знает о нас.
— Знает?! Как он узнал, мы ведь скрывали от него?
— Я не мог от него скрыть то, что знает и Виталий. Это нечестно по отношению к нему было бы. Вчера, во время промерочных работ признался ему во всём. И ещё в том...
— В чём? — благодарная Арсению за его честность к отцу, в нетерпении, поторопила его Анастасия, ожидая услышать ещё приятное.
Арсений, заразившись её радостью, её сиянием, любуясь ею, сам засветился.
— В том, что пришлю сватов сразу после сенокоса.
— Ах! — только и смогла произнести Настя – наконец-то она от материнского гнёта освободится, самостоятельной станет!
Засмеялась счастливо и… убежала. Подбежала к бабушке, ухватила её за руку, увлекла в сторону, там обняла и прошептала на ухо свежайшую прекраснейшую новость.
Марфа Никитична тоже радостно засмеялась, но тут же прикрыла губы и прошептала заговорщически:
— Наконец-то самый чудесный праздник твой и наш состоится! Но – тсс! Не будем громко радоваться заранее. Нам надо готовиться к нему и никому его не показывать, чтоб всякого сглаза и злобы-зависти избежать. Да чтобы Господь не узрел чего неблаговидного в этой радости, не то всё порушит.
Настя поцеловала бабусеньку в щёки и, взявшись за руки, они вернулись к скатерти трапезной, очень долго ожидающей косарей.
Арсений с Павлом подошли одновременно, причём юноша смело смотрел на него. Он только что заявил матери, что не повезёт её и сестёр в деревню, а останется с дедушкой, батюшкой и с дядей Арсением косить соседские делянки…
Метелевых чрезвычайно удивило нашествие соседей. Они остановились в своей работе и с непониманием наблюдали за тем, как по-деловому и быстро распределились гости в покосный порядок и как лихо стала сокращаться площадь травостоя, превращаясь в валки свежескошенной травы. Но ничего не спрашивали и ничем не выдали недоумение, а продолжили свои проходы.
Только когда сначала Виталий, за ним Арсений и вслед Пантелей Иванович, догнали в конце делянки бригаду малую, Демьян Прокопьевич подошёл к старому товарищу и стал ждать от него объяснения, не спрашивая сам. Прасковья Пименовна присоединилась к мужу, чтобы выяснить, что за благость им выпала.
Виталий и Арсений, предоставив Пантелею Ивановичу одному объясняться с первыми селянами, на кого они свалились со своей затеей, и только пожелав Метелевым Божью помощь, без дальнейших разговоров стали разбрасывать валки, возвращаясь на исходный рубеж. Молодым Метелевым ничего не осталось, как последовать их примеру.
Старшим потребовалось немного времени, чтобы уяснить смысл и суть вмешательства соседей в их труды. А когда Пантелей Иванович как цитату в качестве аргумента привёл понравившуюся Витальево “Все за всех и каждый за всех”, Демьян Прокопьевич признал:
— Да, небывалое это дело, но нужное нам сейчас, в пору раздоров и восстановления скита. Чудесных странников приняли мы в общину свою: и мудро говорят, и затеи их в радость, и сами в работе, смотрю, что крестьяне – как ты, Пантелей Иванович, и говорил.
— Ну коль не прогоняете нас, так продолжим богоугодное дело, — завершил Пантелей Иванович вопросом обсуждение разумности совместного сенокошения.
Дезертирство Марии Трифоновны с двумя дочками на производительность косьбы существенно не повлияло – вместо них бригада пополнилась четырьмя Метелевыми, в том числе двумя мужчинами. И предполагался ещё прирост и образование уже не бригады, а целой артели за счёт других селян-косарей в процессе кочёвки по делянкам. Двенадцать – вместо четырёх – косцов одолели и этот участок споро, за два часа.
И сразу без оговоров захватили покос Панкрата Матвеевича. Он пришёл на делянку с Клавдией спозаранок, чтобы и вернуться попозднее, людям на глаза не показываясь. А тут они к ним заявились нежданно-негаданно. С хозяином политбеседу провели старейшины – руководители новорождённого прихода.
Взволновавшийся неожиданным участием соседей в его трудах, Панкрат Матвеевич молча кивнул головой, отвернулся, вытер слезу и принялся дальше косить, предоставив помощникам устраиваться по его ещё и до половины не выкошенному участку. Клавдия, более мужа поражённая тем, что к ним, к ней, изгнанной всей общиной, пришли соседи в помощь, сама Марфа Никитична пришла, склонилась без слов в низком поклоне, как бы прощения прося и выражая благодарность за доброту.
До раннего вечера хозяева четырёх дворов успели превратить в сено травы и на делянке Щенниковой и Скороходовой – коров черницы не имели, только коз да ярочек, потому и площадь их покоса была на треть меньшей, чем у остальных селян. Покос их в этот день был ещё никем не тронут и в качестве почина, потому что косцов они нанимали, а те своё сено готовили.
Время дневной работы вышло. Все четырнадцать артельщиков, радостные тем, что их труд был совместным и что за день они без тяжких усилий выкосили свои делянки, стали для благословения Господа и благодатного дня. Оказалось, что вместе косить намного приятнее и производительнее, чем биться семейными силами только.
Демьян Прокопьевич, посоветовавшись с Пантелеем Ивановичем и Арсением, решил по прибытии в деревню собрать сход-вече, чтобы объявить о новизне и убедить селян без опаски принять совместный труд в обиход1.
В автомобиль усадили пожилых женщин: Марфу Никитичну, Прасковью Пименовну и Клавдию-Панкратиху, а Анастасии велели на телеге ехать. Метелевский мотоцикл принял бы и Панкрата Матвеевича, но он отказался от сомнительного удовольствия мчаться на мототехнике под управлением баловня Ивана, предпочтя древнее средство на конной тяге – и в войну-то не ездил на автомашинах, прослужив в артиллерии коноводом и ездовым, доставляя к орудиям снаряды и вывозя раненых. Так что Иван повёз отца и жену. Всех разместили, все… или почти все… были веселы и жизнерадостны.
***
Арсений, предполагая конфликтный разбор отношений в большой семье Лутовитиных, пассажиров, извинившись перед ними, довёз только до своего двора, чтобы не сделаться и здесь невольными свидетелями. И не ошибся – обещание Михаила Пантелеевича жене с нею дома поговорить вылилось в катастрофу.
Настя с Павлом не успели к её началу, и их, едва переступивших подворотню, вместе с бабушкой Пантелей Иванович отправил на веранду, откуда они слушали происходящее в родительской половине – а оттуда звучали вопли и завывания сестёр, выкрики матери и яростные возгласы отца. А сам дед то в дом удалялся, то к ним возвращался.
Конфликт, много лет тлевший или стараниями ковригинской стороны кратковременно вспыхивающий огнём и, наконец, на покосе раздутый Марией Трифоновной, не просто полыхнул ярким пламенем, а взорвался в момент, когда по прибытии с покоса Пантелей Иванович, Марфа Никитична и Михаил, к своему негодованию, увидели мычащих у ворот обеих коров с телушками.
— Они что, уехали?! — воскликнула Марфа Никитична.
Пантелей Иванович. ожидавший от Трифоновой дочери всякого коварства, промолчал. А Марфа Никитична с сыном душою встревожились – совестью они не принимали разрыв семьи. Михаил выскочил из машины, открыл калитку, впуская скотину во двор и в хлев, а потом пробежал в дом – дверь не заперта. И он несколько успокоился насчёт бегства жены с дочками – не произошло клятвопреступление. Но едва он открыл дверь в свои покои и увидел, как безмятежно сидит его троица и как небрежно жена взглянула на него, гнев его воспалился, выжигая в глубине души всё её миролюбие. Однако он нашёл силы, чтобы, не проходя в комнату, сдержанно спросить:
— Почему сидите, почему коровы не в хлеву и не подоены?
Дочери тревожно вздрогнули – ведь они нарушили закон! – придвинулись к матери; а та попросту отвернулась от мужа, не сочтя нужным отвечать. Михаил Пантелеевич резко вышел из дому, подошёл к хлеву, где висели верёвки, выбрал полутораметровый сорочок, на середине его сделал петлю, чтобы надеть его на руку – получилась плеть-двухвостка.
Собрав концы её в кулаке, вошёл в дом, молча подошёл к девицам и, ухватив Татьяну ___________
1Обиход – текущая жизнь в её постоянных, привычных проявлениях; привычный уклад жизни.
за волосы и сбросив её на пол, стал хлестать по ягодицам. Потом, не обращая внимания на Марию, вскочившую и пытающуюся прикрыть дочек, схватил и Алёну и так же отхлестал. Экзекуцию производил, ни слова им не говоря, но жёстко, безо всяческого сожаления, без мысли о том, что перед ним девушки – и от этого девицам становилось особенно страшно. Кошмарно. Ведь никогда в доме не то, чтобы руку кто поднимал, даже голос на них не повышал. Обе в ужасе завопили, а отец продолжал хлестать то одну, то другую…
Мария, некоторое время пытаясь удержать карающую руку мужа, сопровождая свои действия злым, но негромким: “Прекрати! Не смей!”, — вдруг приказным тоном завопила:
— Не сметь! Не сметь бить моих дочерей! Свою Настю, колдовскую свою хлещи, а моих девочек не смей!!!
— Твоих девочек? — отвлекаясь от Татьяны и Алёны, наконец проговорил Михаил Пантелеевич. — Настю мою?
Как с дочерьми поступил, так и жене отдал всё накопившееся: так же схватив и её за волосы, бросил на колени и, удерживая в таком положении, стал высекать её плетью по тем же местам, проговаривая с каждым взмахом:
— Настю мою?.. Колдовскую мою?.. Твои дочки?.. Настю мою? Колдовскую мою?.. Твои дочки?..
Из него вырвался протест не только против стервозного гнёта жены, но и против всей его зависимости: сдерживающий возмущение духовный запор, запор любви, какой бы она ни была хоть и в рудиментарном остатке, прорвался и на волю вымчалось его естество. И с той поры его духовностью уже не подавлялось, а легко проявлялось – главное, дать ему один раз высвободиться, а там уже нет ему удержу.
Если бы он смог в момент истязания взглянуть на себя со стороны, он, не исключено, быть может и ужаснулся бы собой, но он был в себе, в своём гневе, в гневе за тот позор, в какой оказался загнанным и женой, и детьми-дочками.
А если бы кто увидел его да увидел бы порку Панкратом Матвеевичем его бабы, столь же гнобившей его, он увидел бы в них общее: одинаковость в мотивах и в сценах. И даже орудия порки одинаковы – верёвки. Только Панкрат Матвеевич бабу, Клавдею, выдрал молча, а Михаил Пантелеевич выбрасывал из себя и словесное.
Дочки, прекратив реветь, бросились спасать мать, протягивая к отцу руки, чтобы его руки ухватить их и тем прекратить истязания родненькой мамулечки:
— Не трожь мамочку! Не бей мамочку!
Вместо ответа Михаил Пантелеевич вновь прошёлся по их задницам:
— На колени! На колени, дрянные девки!
Дочери в страхе рухнули на колени, а Михаил Пантелеевич несколько раз с яростью, просёк жену, молча и зло принимавшую возмездие, отбросил её волосы и указал дочерям:
— Сейчас же и бегом марш доить коров. Утром тоже выдоите. И смотрите, чтобы коровы полностью выдоены были, не то прямо в хлеву запорю… Да, постойое-ка. Рано утром перед дойкой проверю вашу подготовку в институт. Если не сдадите мне экзамены, не в город поедете, а на ферму доярками определю вас. Ма-арш!
Дочерей как ветром вынесло.
Михаил Пантелеевич, презрительно взглянув на Марию, в яростно-злобном молчании лежащую на полу, вышел в сени и увидел отца – тот стоял посередине, опустив голову в печальной задумчивости. Обратив внимание на верёвку в руке сына, Пантелей Иванович сначала пристально вгляделся в неё, будто это она была основной участницей только что произошедшей выволочки, потом столь же пристально вгляделся в глаза сына. Михаил заметил взгляд отца на его руку, тоже посмотрел на неё и, словно бы только в сей миг обнаружив надетый на неё верёвочный сорочок, с отвращением снял и бросил его в угол.
— Батюшка, у нас есть выпить что покрепче?
— Для чего тебе вино-водка? — довольно неприязненно спросил Пантелей Иванович.
— На душе тошно, батюшка.
— Коль ты не прав, вернись, пади на колени перед семьёй и проси прощения. А прав –
иди Богу помолись да испроси правды и силы.
Помолчав минуту, в течение которой поражённый глубокой проницательностью отца Михаил, только что по-взрослому круто разбиравшийся с частью семьи, осознавал себя перед ним юнцом, Пантелей Иванович сказал то, что никогда не говорил детям своим во всей их жизни:
— На фронте бывало всякое, да такое, что после не знал, как жить. И не просто жить, а служить-воевать. Но не в спирте искал утешения, а к Господу обращал я дух свой. Творец давал оправдания деяний моих и силы давал исполнять задания командования, управлять ротой, заботясь о каждом товарище, чтобы до победы дожили все и с честью вернулись домой. А мне-то, когда начал воинское дело, двадцать один год всего исполнился – после института сразу Родину защищать отправился, – и закончил войну в двадцать пять. Да вас в правде Божьей с матушкой вашей растили, ни в чём от Закона не отступая.
Михаил шагнул к отцу, обнял крепко и негромко проговорил:
— Прости, батюшка, мне слабость мою. Многому надо от вас с матушкой научиться. — Снова отступив, чтобы быть лицом к лицу, спросил с некоторым укором: — Почему ты никогда не говорил мне такое? И в моё отсутствие ты с Настюшкой беседы вёл, какие я не слышал, – Арсений о том мне поведал.
— Всё в своё время мы слышим и усваиваем. И с вами, сыновьями нашими, говорили, да по молодости и самонадеянности пропускали вы мимо себя наставления родительские. Но жизнь нас учит, а лучше наставляет сам Господь. Вот и поди-ка сейчас в моленную, да покайся, и испроси указаний.
Михаил поклонился отцу и прошёл в дом, а Пантелей Иванович вышел на веранду. Там по его повелению настороженная Марфа Никитична и испуганные Настя и Павел, беспрекословно сидя на тахте, ждали развязки внезапного бедствия и его разъяснения, хотя его предпосылки им известны. Но слишком непривычно и грозно оно происходило: к ним неслись пугавшие их крики сына-отца, снохи-матери и внучек-сестёр.
Но вот внезапно из дома с испуганными и зарёванными лицами вымчались Татьяна с Алёной, пробежали в хлев с подойниками. И понятно стало, что в семье произошло что-то весьма значительное – но что там свершается? как оно скажется на будущем? Совершенно чуждым в этом доме, нереалистичным воспринималось свершающееся событие, словно в тумане виделось завтра: темна вода во облацех1.
Раздался звон колокола, призывающего селян, оставив заботы домашние, решать дела общие. Пантелей Иванович и Марфа Никитична переглянулись: надо идти на собрание, на вече. Наказали расстроенной Насте приготовить ужин, поскольку от ленивиц и нерадивиц ждать благого не приходится, а Павлу, столь же огорчённому, – накосить для живности да покормить кур-гусей, и пошли рядком, сопереживая друг другу: никак не думалось, что в дом такое лихо войдёт.
Михаил Пантелеевич не пошёл, он уже находился в моленной, в особенной комнате, служащей только для откровений перед Богом, что почему-то лишь в эти минуты осознал – до сего важного момента моленная была для него, как и для его брата Ивана, лишь традиционно-ритуальной. А разговор с Творцом и вече не может прервать. Стал у образов и попытался произнести слова покаяния, слова молитвы-диалога, но высказать ничего не смог. Перед его взором возник строгий облик Арсения, увиденный в первый миг встречи с целителем, и всплыл его строгий же вопрос: “Покаялись ли вы перед Ним?”.
Тогда он уверил, что покаялись, что много говорили об их вине, что славят Господа за то, что вернул дочь… Но оказалось, обманул Арсения в тот час. И даже самого Господа! Не было покаяния и раскаяния, ничем не искупили они грех свой. И потому он в сей час покаяния не нашёлся, что сказать. Как когда нёс Арсению слова благодарности, но вдруг рассыпались заготовленные фразы от столкновения с реальным целителем, так же и в сей момент растерял все слова, осознав после отцова откровения-наставления, что Господь не ___________
1”Темна вода в облацех воздушных” – так говорят о чём-либо крайне непонятном и неясном, о чьих-то невнятных рассуждениях и высказываниях; выражение звучит по-церковнославянски.
в образах, не таков, каким привык для себя воспринимать Его, что Он реальный, Живой. Каким в детстве лишь видел, затерев впоследствии подлинное восприятие образованием, самонадеянностью.
Из глаз потекли слёзы – сначала медленные, нерешительные. А когда первые струйки пробили заслон, обильная влага залила лицо его, и он не высушивал щёки, как досадливо попытался было убрать первые слезинки, но, сдержанно рыдая, без слов стал раскаиваться во всех ошибках, намеренных или невольных прегрешениях. Винить себя, своё нерадение, своё попустительство во всём, что в доме: в отвратительном состоянии семьи, в злобности жены, в нерадивости дочерей младших.
Погружённый в свою беду, в своё раскаяние, стремясь к общению с Творцом, Михаил не осязал физические потребности и не вышел к ужину – когда Пантелей Иванович после деревенского вече заглянул в моленную, чтобы к трапезе сына позвать, он увидел его то прямо стоящим, то на коленях припадающим надолго к полу.
Спать он лёг уже около полуночи – лёг не рядом с супругой, а на веранде, где Марфа Никитична приготовила ему постель, сострадая и предвидя, что не пойдёт он к жене.
***
Серый промчал телегу мимо метелевских окон, и Демьян Прокопьевич, завидев его, спустя четверть часа направился к служебному помещению, где во времена былые-давние размещалась начальная лебединская школа, а теперь – по указанию партийных органов – в нём клуб. Но лебединцы по-своему используют его: в праздники и по субботам, освятив снаружи и изнутри и внеся образа, проводят в нём моления. Подле него на перекладине небольшой колокол висит для созыва селян. А в летние дни вече подле него собирается.
Звучит колокольный звон по-разному, в зависимости от цели сбора деревни: то набат тревожный, то вечевой сбор, то церковный перезвон – для чего приносятся колокольцы малые. И селяне, в отличие от чуждых обывателей, слышащих звон, да не знающих, о чём он, понимают, что колокол им извещает. И каким бы призыв его ни звучал, всем надлежит собираться, кроме прикованных болезнью к постели. А на вече обязаны сходиться все в нём голос имеющие. Неявка карается епитимьями по степени вины – не будут же звонить, если нет нужды; а коль нужда, значит всехняя.
И ныне собрались споро. Разместился народ хоть и на улице, но как в храме принято: мужчины – одесную, по правую руку; женщины – ошую, по левую. Так и положено по уставу, и так виднее, кого нет в собрании.
Пантелей Иванович, как уставщик, и поняв что это Демьян Прокопьевич собрал народ и для чего сразу, остановился возле. Марфа Никитична прошла к Домне Михайловне, не ведающей, как и прочие, причины сбора, но осведомлять её не стала, чтобы не привлекать внимание других селянок, сходящихся к вечевому колоколу, не уподобиться Панкратихе, слухи разносящей, – есть кому всему миру объявить и разъяснить. Тем более не стала, что находилась в смятении и тревоге за сына, за судьбу семьи. Да и кроме тех чувств ей в сей день много пережить пришлось, ибо многое случилось, состоялось, и всё надо было его в душе умиротворить и успокоение ей дать.
Арсения Демьян Прокопьевич также пригласил к себе, «в президиум», как зачинателя новины в жизни селянской. Виталий стоял с Иваном Метелевым и с присоединившимся к ним Николаем Сухановым в первых рядах. Татьяне хотелось быть рядом с Виталием, но строгая назирательница, не спускающая никому ошибок и неправедностей, за руку вывела и поставила подле себя, огорчив её самоуправством.
Оглядев собрание и не увидев Михаила, Демьян Прокопьевич негромко, но удивлённо спросил у Пантелея Ивановича:
— Что с Михаилом, почему ни он, ни жена его не явились?
— Горесть стряслась у него, Богу молится. А Мария… приболела. Да ведь ты, Демьян Прокопьевич, знаешь как Михаил относится к затее.
— Демьян Прокопьевич, чего собрал нас? Случилось-то что? — поторопил зачинщика вече старец Морозов.
Крестьяне, явившиеся с трудов-покосов, перестали общаться друг с другом, обсуждая урожайность травостоя и прочие текущие темы, и обратили слух на Метелева, озабоченно созерцая и стоящих при нём Пантелея Ивановича, и Странника Арсения – не иначе, вновь важное сообщено будет. Метелев перекрестился, как принято перед торжественной или значимой речью в общине, и заговорил:
— Селяне, христиане лебединские, в третий раз за эти дни собираемся мы по важным делам. В давешние собрания обсуждали затею новосёлов наших, Арсения Тимофеевича и Виталий Тимофеевича, о возрождении скита предков наших, духа нашего. А ныне и о том же суть, да новое к тому. — Помолчал немного, заинтриговывая людей и давая состояться общему настрою на то, что говориться станет, и продолжил в том же тоне да с интригой той же, не раскрывая пока цель собрания: — Ныне косили мы семьёй покос свой, равно как и вы свои косили, да вдруг явилась к нам цельная бригада косарей и споро работа наша пошла. Да так, что мы и своё выкосили, и Панкрата Матвеевича делянку выкосили, и покос уважаемых Щенниковой и Скороходовой прихватили, выкосили.
Демьян Прокопьевич по натуре ловкий политик – знали Пантелей Иванович с Домной Михайловной, кого предложить в управление приходом; интрига завела вече, люди весьма заинтересованно заговорили:
— Что за бригада? Откель взялася – с неба сверзилася? Нам бы ту бригаду, чтоб и мы с косьбой в день покончили!
Поразились и черницы. Не только тем, что их покос кто-то без их ведома выкосил, но и тем, что Метелев, исконный ворог и хулитель их установлений, назвал их уважаемыми.
Поленова Сергея Поликарповича с его зятем Иваном, получивших от черниц авансом плату за заготовку сена, известье задело болезненно предчувствием недоброго, каждого по его личной причине. Ивану Сыромолоткина восстанавливать хозяйство надобно, чтоб из примаков выйти, и у него каждый рубль на счету. Поленову деньги очень нужны, каждый рубль ему нужен, ибо его зарплата существенно сократилась из-за вычетов на покрытие нанесённого им с Закудыкиным ущерба колхозу. Он даже руку в карман сунул ощупать купюру – что получается, отдавать придётся деньги-то? Предчувствие оправдалось тут же.
— Как выкосили? Это кто же выкосил-то? — возмутилась Скороходова. — Мы ить заплатили за покос Поленову и зятю его, а теперь што?
— Почему заплатили? — тут столь же возмущённо удивился Пантелей Иванович. — Община без оплаты помогает немощным.
Хотя сёстры-черницы были сверстницами Марфы Никитичны и Домны Михайловны, но старость немощью вселилась в них по причине долговременного труда в свинарнике с его непомерными тяжестями, с нечистотами и аммиачными испарениями – там же и у Фёклы Маркеловны Беспаловой спина согнулась. Да и безрадостная вдовья доля гнобила унылостью прозябания, особенно рядом со счастливыми ровесницами, да с теми, кто хоть на десяток лет, а то и четверть века больше их прожившие, а живущими с мужьями, Богом им данными.
— Када помочь община оказывала без платы-та?— удивилась теперь Щенникова и с сестрой переглянулась. — Завсегда мы Сергею Поликарповичу плотим.
Демьян Прокопьевич, скорый на суд, посмотрел на Поленова, спросил:
— Ты что же, Сергей Поликарпович, деньги с беспомощных берёшь? Мы-то думали, бескорыстно ты косишь им.
Поленов не поморщился и не мигнул, а утвердил:
— Дажить конь задарма не работает и трактор без горючки не пашет.
— Верни деньги. Немедля верни.
Не в силах расстаться с тем, что к его карману приросло, Поленов соврал:
— Нету их у меня с собой.
Зять его Иван глянул на тестя, достал долю платы и вернул черницам. Для него вече, с
каковым он встретился только в деревне Лебеди – нигде более, как он знает, народ так не собирается, чтобы решать общинные проблемы, – было важным фактором в селении, и не следует ему выступать особняком и против. Он полагал, что тесть поступит так же, но ошибся. “Дурак”, — проворчал Поленов и отвернулся, надеясь отделаться от внимания схода.
Однако Метелев, зная его скаредность и охраняя устои общины, от него не отстал:
— Неуж в самом деле нету? Ужель ты деньги в кубышке держишь? Хлюздой1 ты жить норовишь, а не правдой.
— Сказано нету, значится нету, — сердито проворчал Сергей Поликарпович, уже не только в жадности упорствуя, но и во лжи, чтобы ещё в ней не обличили.
— Скок вам Сергей должон-то? — спросила Аграфена Павловна у черниц, обращаясь к обеим, но не называя ни одну по имени – с той поры, как они хоронить-оплакивать её живёхонькую приходили, она основательно отгородила их от себя.
— Дак четверную давали. Вот зять-то вернул нам червонец, так пятнадцать в долге, — быстро ответила ей Скороходова.
— Ныне же отдам вам, — заверила её Аграфена Павловна, стыдясь за сына, взявшего с черниц большую плату. — А ты, Демьян Прокопьевич, давай дело говори, не за долги жа мы гуторить собралися.
— Верно, Аграфена Павловна уважаемая, не за долги. Дак коли своими же селянами порядок нарушается, куда мы покатимся? То и пришлось, прости Христа ради, от сына твоего ответ требовать за дела небогоугодные.
Сергею Поликарповичу до такой степени не понравилось, что его на вече обсуждают, словно нашкодившего мальчишку в классе, что он развернулся и пошёл домой. Но снова попал под укор:
— Ты почто вече-то покидаешь? — возмутился его проказой Демьян Прокопьевич, и недовольный говор селян поддержал его. — На серьёзный разговор собрал я вас, решение принять надо – нечё своеволить, устав-порядок рушить.
Пришлось Поленову вернуться; стал он позади всех.
— Вот я сказал, что обсуждали мы возрождение духа, так сами видите, как нужно нам это стало. Не нарушали бы мы уклады дедов-отцов, так и не пришлось бы ныне сей разбор вести. А дело такое вот случилось. К нам на помощь пришли семьи Пантелея Ивановича и Арсения Тимофеевича. Они одну свою делянку выкосили быстро, потому как много их, и порешили помочь другим оказать. Так что получилось, объединили они нас в совместном сенокосе. А затею эту устроили Арсений Тимофеевич с братом, ибо Виталий Тимофеевич то сказал, чем деревня, община наша живёт: “Все за всех и каждый за всех”. И то ещё они сказали: коль мы великое дело задумали – обществом скит подымать, так нам и в больших работах сообща трудиться надо. Как думаете селяне-христиане православные, правы они, нет ли? Надобно такое дело иль нет?
Увидев отношение братьев к работе в скиту и на покосе, Демьян Прокопьевич ими проникся и ещё активнее, чем в день встречи, стал возносить их авторитет. Что особенно не понравилось Сергею Поликарповичу: опять пришлые вылезли – не случайно бродячий лекарь возле Метелева стоит. Чуял ведь, что недоброе от них придёт в деревню! Тревога, новое недоброе предчувствие огорчили Поленова сильно, и он непроизвольно выразился реакцией на чужаков:
— Чё они опять нам надумали? Жили да не тужили, а ныне што ни день, всё каверзы. Што, и коров совместно доить станем, бригадами вымя их тискать?
Выплеск его злости не нашёл поддержки. Он и не рассчитывал на неё после того, как случайный сход деревенский по поводу возвращения лекаря в деревню порешил принять его с братом в общину, да к тому ещё и Кормильцев его укорил, общество в пику стало ему; а тут и черницы против него встали, чего никак не полагал, опекая их за их немалые ____________
1Хлюздить (устар.) – кривить душой, жилить, присваивать чужое. Схлюздить в картах – сплутовать. Хлюзда – плут, обманщик, мошенник, шулер.
деньги, – ишь, наябедничали, что за работу плату дают!
Щенникова и Скороходова, также растерявшиеся от новизны в деревенском обиходе, всё переглядывались и шептались, как с пришлым-то обитать теперь. Вот хулили-хулили его, бродягу, окаянным колдуном называли, из деревни гнали, а он вон как к ним-то! И сено готовить для них не погнушался; и деньги воротятся им – при их-то пенсии сумма великая; и Метелев в уважаемые возвёл, хотя сам же и принизил на днях. А Поленов-то односельчанин от роду, а обманывает, который год деньги с них взимает.
Переглянувшись с сестрой, Щенникова высказалась в защиту затеи Странниковой, им в делах крестьянских поддержку обещавшей:
— Дак чё плохого, коль помочь по-божески станет, а не по-корысти?
Демьян Прокопьевич кивнул ей, а Поленову выговорил:
— Ты, Сергей Поликарпович, не юродствуй тута. Мы не о пустом на вече гуторим, а о страдных трудах речь ведём. А вымя кто тебе доверит? Не угомонишься никак и обираешь своих. Эх, кабы не почтенная Аграфена Павловна, всыпать бы тебе по первое число1.
— А ты меня не жалей, Демьян Прокопьевич, — возмутилась Аграфена Павловна, — сама народила – сама и ответ держу перед людями и перед Господом. И как час придёт, отвечу. А Сергею-от, коль ещё противиться станет, ужо дома разъясню.
— Вот и ладно, уважаемая Аграфена Павловна. Всем нам у тебя учиться надо держать ответ. — Высказав почтение старейшей селянке, Демьян Прокопьевич вновь обратился к собранию: — Ну так что, лебединцы, станем совместно трудиться иль каждый в своём, от всех, как от ворогов отгородясь, справляться будет?
— Скажи, Пантелей Иванович, слово, — попросила Домна Михайловна, ибо всякому начинанию должно быть благословенным, а лучше мудрого уставщика и учителя никто не скажет духом наполненную речь.
Во всё время разбирательства и введения собравшихся в суть дела Пантелей Иванович стоял несколько безучастно, хотя, ожидая наставнического слова, всё вече посматривало на него. Но сначала не было в том нужды, а как до разборок с Поленовым дошло, скорбно подумал, что не ему при его недосмотру с сыном и со снохой, сейчас говорить. Он только возмущённо вопросил, почему Поленову заплатили – помощь за плату недовольство не у него лишь вызвала. Тем более что на покосе осведомил Арсения и Виталия, что община помогает немощным, имея в виду бескорыстность в вспомоществовании. На достойный принципиальный ответ Аграфены Павловны Метелеву улыбнулся сочувствующе, покачал головой, соглашаясь с нею; с ним согласно склонилась Марфа Никитична, соболезнуя ему и свою боль переживая.
Услышав обращение к нему Домны Михайловны, Пантелей Иванович поднял взор на собрание, переключаясь от личных бед на общую заботу, перекрестился:
— Братие и сестры, мы мазаны одним миром2, а это – не фигура речи ради красного словца и не просто обряд. Миропомазание есть соединение душ в православной Церкви Христовой. И странник Арсений, Промыслом Божиим направленный к нам, соединил нас хлебом – телом Господним. Это соединение уз крови родной крепче, ибо в Господе, во Исусе Христе оно. Оттого и живём мы законом, в коем все за всех. Что означает: обо всех и о каждом в заботе вся община, и каждый – в заботе обо всей общине и о каждом.
— Истинно так, Пантелей Иванович, — высказалась Домна Михайловна, — в Господе мы едины.
— Именно так, потому деревня Лебеди и сохраняется в целости, какие бы испытания ни падали на неё или на кого в отдельности. А замысел пришедших к нам странника князя Арсения и князя Виталия, замысел возрождения скита вознёс дух наш превыше личных забот, ибо призвал к труду великому во укрепление веры нашей, обретённой от пращуров, во славление Божие. И к совместному бытию. А готовы ли мы на деле, а не на слове жить- _________
1Фраза “всыпать по первое число” обозначает достаточно сильное наказание за какую-нибудь провинность.
2Выражение “мы одним миром мазаны” связано с церковным помазанием миром и означает: “мы одной веры”. Миро – искусственно приготовляемое благовонное масло, употребляемое при церковных обрядах.
трудиться друг друга ради?.. Демьян Прокопьевич поведал вам, братие и сестры, как мы дружно одолели четыре покоса, а я открою: радостно было в дружбе сие дело справить. И спросил вас Демьян Прокопьевич, коего вы в руководители избрали, дважды спросил, готовы ли в больших работах объединяться или каждый в своём спрячется от соседей, как от ворогов. Скажу так: если не готовы, то за скит браться не по силам – скоро рассоримся да разбежимся, грех на душу взяв.
Пантелей Иванович замолчал, а селяне стояли молча, продолжая воспринимать его речь, будто она ещё звучала – так задело слово уставщика и – для многих – их школьного учителя. Любят люди премудрость, только её редко слышать доводится, потому как редко бывает способный сказать мудрое слово.
Грех на душу никто брать не хотел. Даже Поленов не брал. Но Сергей Поликарпович не брал не потому, что согласился – а вовсе даже наоборот: давно отстранился от общины, с Закудыкиным вкупе покусившись на колхозное добро, а значит, и на добро лебединских селян, своих соседей, работавших вместе с ним. Того ему общинные интересы-проблемы безразличны, в нём к колхозникам выработалась пренебрежительность, что свойственно всякому расхитителю. А иные убоялись гнева Божьего и общинного суда. Щенникова со Скороходовой надумали в общее включиться, не ведая только, чем они полезными в своей немощи окажутся.
Старшие Кормильцевы обговорили затею меж собою, и Илья Гаврилович, кивнув на Игната Кирилловича, высказал пожелание:
— Мы тута решили выслушать Арсения Тимофеевича. Коли его с брательником затея, пусть он и разъяснит, что навело на ту мысль, чтоб в труде нас объединить. Что поведали нам уважаемые наши Пантелей Иванович и Демьян Прокопьевич, то мы уразумели: труд совместный радостен в большом деле, полезен, да ведь не в этом лишь причина замысла. Или мы неверно подумали?.. Разъясни нам, Арсений Тимофеевич.
Виталий улыбнулся брату: вот оно как – им каждый день и всякий раз экзамен перед деревней держать придётся! Арсений, принимая не произнесённую братом фразу, открыто улыбнулся Кормильцевым, поняв и их: умудрённые жизнью хотят его речи слышать. И неудивительно: и новое дело, и это новое дело опять-таки через него и его брата входит в деревню, в общину. А что за ними, за этими делами – ведь, в самом деле, не прагматизм только и материальный интерес, но и идеологическое мировоззрение во всём имеет место, и его необходимо озвучить, возвестить, представить. И снова вопрос: как люди воспримут её, а с нею и его.
Поднял руки на уровень плеч, обратил взор к Небесам и негромко вопросил: “Дозволь, мне Отче, слово сказать?”. Не все услышали обращение, а услышавшие затаили дыхание – с Господом никто в Лебедях не позволял себе так договариваться, все себе у Богородицы благословения просят.
Подождал краткое время, не глядя на общество, сложил руки крестом на груди и, не отрывая глаз от Небес, совершил неглубокий поклон головой, будто всамделе принимал позволение. И тут же, опустив руки, заговорил с общиной. Без традиционного поклона ей – после Божьего проявления воли не спрашивают волю людей:
— Деревня Лебеди благодатна не только деяниями, Богу угодными, но и тем, что её жители – мудрые люди, составляющие её основу, её силу, удерживающие её от падения в нерадивость. И вы, Илья Гаврилович, с Игнатом Кирилловичем в мудрости своей правы: не всё сказано о затее. Ибо даже в сугубо человеческих делах не всё раскрывается, а когда Божьи дела творятся людьми, так и многих речей не хватит, чтобы раскрыть их.
Начало речи Странника селянам понравилось – опять уста его доброе о них сказали. Однако дальнейшее вызвало заминку, а потом ещё одну и ещё… Непонятности. И в то же время для Арсения воочию открылось идейно-прагматическое противостояние, в мирных Лебедях основательно обосновавшееся, – то, в чём год назад как-то между прочим открыл Пантелей Иванович деревню гостю, когда сено вывозили.
Маркеловнина с черницами склочность в сравнении с этим противостоянием являлись
чем-то на подобие отвратного навязывания бабье-бытового диктата, хоть в ней и имеется элемент религиозно идейности.
— Дак мы-то своё, людское дело обсуждаем, а не божеское, — раздался голос с задних рядов, громко выразивший чьё-то недовольство.
Пантелей Иванович, обернулся к Арсению и негромко представил крикнувшего:
— Это тот Овинов Осип Онуфриевич, книжник-начётчик, о котором я сказывал. Народ мутит похуже Маркеловны, да всё из-за спины.
— Сейчас достанет талмуды и станет поучать, — неприязненно выговорился Демьян Прокопьевич.
Арсений вспомнил, с какой горечью Пантелей Иванович раскрыл ему подноготную конфликтов в мирных с виду Лебедях – действительно, будто в семье, которую со стороны считают ладной, любовью друг к другу живущей, а на деле оказывается, что и в ней ссоры и раздоры разрушают приязни и радость. И, услышав сейчас ту же горечь в отзывах двух почтенных лебединцев на Овинова, решил направить на него гнев Божий и людской.
…В деревне Лебеди, деревне староверческой, как и в Ижевске, как и в иных местах и конфессиях, начётничество1 составляет основу передачи древних мудростей и богословия. Не по духу, не по служению Творцу, а по книгам, людьми по их слабоумию писанными, наставляется всё человечество жить по якобы Божьему Закону. Потому что народом легче воспринимается написанное пером – оно из них вытекает, оно людское, душе близкое. Всё решается писаниями и учениями первых служителей Церкви и епископов. Потому каждый христианин обязан быть начётчиком, знающим не Евангелие с поучениями от Христа, а то Священное Писание и способным защищать веру соответственно тому предписанному.
Но и в этом восприятии оказался разлад и в небольшой и дружной с виду деревеньке – разделение на партии по идейным соображениям. Ибо единое мировосприятие было лишь до Великой Отечественной войны, разделившей и мир лебединский в глубинке России, в глуши лесной.
Селяне, прошедшие войну на фронтах, убивавшие людей – а и домашнюю животину не всякому дано убить, – проливавшие чужую и свою кровь, побывавшие под обстрелами и бомбёжками, не в писания епископов заглядывали, а в души свои, и молились самому Господу, а не угодникам и первоепископам. Они вернулись в деревню другими и силой доминирующей – кто против воинов, кровь свою проливших за веру, встать посмеет?
Да и новая жизнь всё более вторгалась в лебединское бытие формами хозяйствования – коллективизацией, колхозным производством, – поскольку, оставаясь верными корням, что заложили в сих местах их пращуры, лебединцы не убежали в сибирскую тайгу.
Но подспудно противоборствующая фронтовикам и сторонникам нововведений сила была, – её составляла часть лебединцев, пороха не нюхавшая, и обиженные невниманием к ним фронтовиков лебединки. Они, будучи сами неспособны обратиться к Духу Божию, и становились фанатами-фанатками и утверждали в жизни писания без их внимательного прочтения, а по своему толкованию, и всякое инакомыслие запрещали как блуд.
К появлению Арсения в Лебедях эту партию возглавляет Овинов – селянин, на десяток лет моложе Пантелея Ивановича, ничем не проявивший себя в жизни Страны и даже в пределах района и сельсовета, но в пределах веси человек напористый, бойкий. Отпрыск древнего рода Овиновых, крепкого новгородского боярского, дворянского и посадничего, принадлежавшего к одному из самых влиятельных семейств Великого Новгорода. В его судьбе игравшего роль знатную и после победы московского князя Ивана Третьего над новгородцами в московско-новгородской войне 1477-1478-х годов.
Но одна часть его уничтожена Иваном Четвёртым, другая перешла в новообрядчество. А прямые предки Осипа Онуфриевича, преследуемые царскими властями староверы, в те поры скитаний по Руси значимость боярско-дворянскую растеряли. Тем более – в скитах, ____________
1Начётничество – в церковной среде: начитанность, учёность в противовес духовному. В современной ментальности – машинальность, неразборчивость в перенимании познаний, механическое, некритическое усвоение прочитанного.
в переселениях, где крестьянский труд обязателен для всех, иначе не выжить: крепостных ни у кого не имелось, ибо все бежали и от кабалы. Но амбиции властные в роду остались. К тому ещё Овиновы, будучи не просто иосифлянами1-начётчиками, но и стяжателями2, как и все иосифляне, торговали, порой улавливая в зависимость односкитников. И магазин в Лебедях, в дореволюционное время называвшийся лавкой, из колена в колено переходит Овиновым…
Осип Онуфриевич со своим корыстным властолюбием и был основным противником Пантелея Ивановича. Не одного, конечно, его, но и всех, кто стремился служить Богу, а не покорствовать перед горло дерущими книгочеями.
Сторонницами были чуть грамотная Беспалова, вовсе безграмотные, но книги древние читать умеющие Щенникова и Скороходова и представители пары семейств, в которых разброд между угодничеством овиновскому начётничеству и новой активной позицией фронтовиков шатал их из стороны в сторону. Довольно долго действующую энергичную силу являла собой Домна Михайловна, властностью противопоставлявшаяся и Пантелею Ивановичу, уставщику, пока Арсений духовным словом и заповедями самого Спасителя не вывел её из тупика. С её выходом партия начётчиков потеряла опору – начётчицу умную и сильную назирательницу.
Для Овинова в его намерении покорить общину Пантелей Иванович, с сыновьями и с ветеранами стоявший на служении Богу действительно представлял главное препятствие. Не то чтобы Лутовитины отстранялись от начётничества, но боевая жизнь и образование высшее педагогическое самого Пантелея Ивановича и образование его сыновей и других многих деревенских, дружба с Лутовитиными селян мешали мракобесию безоглядного начётничества. И тем более – захвату деревни Овиновым в своё подчинение.
Однако по мере ухода из жизни селян, прошедших огневые дороги войны, и отъезда получивших образование авторитет начётчиков возрастал за счёт безудержного их напора, задиристого и беззастенчивого вторжения в дома, в семьи. Потому уставщику Пантелею Ивановичу всё труднее становилось управлять общиной, в которой от трудностей пути Господня, от Его учений бездуховность схоластов3 отводила народ лебединский на лёгкое жизневосприятие. Потому Марфа Никитична и сказала Насте об Арсении после разговора с Татьяной: “Слава Господу, что Он защитника прислал – дедушке твоему подмогу!”.
Появление пришельца Арсения ещё и в первый его приезд внесло в стан овиновский такую сумятицу, что начётчики растерялись. Партию стало сотрясать, руша её структуру, отслаивая от него примкнувших. А вовсе порушил мечты, как домик из песка, открытый громкий смех народа, вызванный жёсткой с сарказмом репликой извечного насмешника злыдня-Метелева о том, что доси свинарки порядок по закону как в хлеву правили. В тот день у лутовитинского двора Овинов, скрепя себя, смолчал, вперёд помощниц выпуская, – благоразумно не желал раскрываться перед пришельцем, потому как не знал ещё его силы. Да и пришелец очень уверенно отразил наскоки.
Но разгневался на него без меры за изгнание Маркеловны общиной из деревни в угоду ему и за удаление других сподвижниц с собрания; ночь ворочался, строя планы возмездия. Хотел прийти к нему на другой день во двор для расправы, но увы: вынужденно смолчал – не появился на новоселье, – боясь сам опорочиться, ибо ничего против книжного учения __________
1Иосифля;не (Осифля;не) – последователи Иосифа Волоцкого, представители церковно-политического течения в Русском государстве в конце XV-го - середине XVI-го века, отстаивавшие право монастырей на землевладение и владение имуществом якобы в целях осуществления монастырями широкой просветительской и благотворительной деятельности. Резко агрессивно и беспощадно инквизиторски полемизировали с другими группами и течениями.
2Стяжатели – монашеское движение Русской православной церкви, отстаивающее необходимость приобретения монастырями, земель, сёл с крестьянами и иных материальных богатств; были ярыми противниками нестяжателей.
Нестяжатели – монашеское движение в конца XV-го – первой половины XVI-го веков, появление которого связано со спором о монастырском землевладении, против которого они выступали. Притом нестяжатели являлись духовно-идейными противниками стяжателей.
1. 3Схоластика – 1) средневековая философия, создавшая систему искусственных, чисто формальных антилогических аргументов для теоретического оправдания догматов церкви; 2) знания, оторванные от жизни, основывающиеся на отвлечённых рассуждениях, не проверяемых опытом, буквоедство.
«блудливым знахарем» не сказано. И народ благожелательно встречал странника.
Да и не осталось у него никого, способного неудержимо давить: Беспалову-от изгнали; и Клавдию-Панкратиху изгнали; и Щенникова и Скороходова – само собой – не пошли во двор знахаря после вчерашнего конфуза. Слух донёс, что Гусятникова попыталась сказать слово, так Аграфена Павловна заткнула – да и мужик её выговорил ей потом. А мужчины и вовсе отстранились от него, Овинова, и к Лутовитину и к знахарю накрепко примкнули.
Сколько лет он кропотливо трудится, переняв эстафету борьбы от отца с дедом, а вот поди ж ты: всё насмарку сталось, как объявился еретик… И мало того, что собой ересь в Лебеди внёс, так и бучу поднял, на святое покусившись – восстановителем храма себя возомнил; и притом святое место под себя решив подстроить. А он и в правление избран не был – его не предложил-то никто, хотя могли бы пусть и заочно: на противников вес собрания пришлый самоуправно и легко перенёс, указав, кто править будет. Вот он враг, из глубин бездны пришедший – сатанинский посланец!!!
А теперь на вече он решил дать бой. Здесь – не двор, Пантелея, не двор пришельца нечестивого, где не следовало пожар вражды распалять. Здесь – вече, здесь каждый может сказать всё, что хочет, дабы правду на свет выдать. Надо заявить! А то ведь уже и сёстры, Скороходова со Щенниковой, склонились к знахарю из-за того, что безоплатно выкосил их участок – да что этот чужак, творит?! Как хочет, воротит людями – односелянами его, Овинова!.. Так что если и здесь он уступит пришельцу, то Лутовитины с присными вновь завладеют общинным духом – так что, в таком случае останется только бежать из дому, подобно Беспаловой?!
… После выкрика Овиновым реплики: “Дак мы-то своё, людское дело обсуждаем, а не божеское”,— селяне лишь сейчас въяве прознали, от кого год уже втуне исходит ярое им противостояние. Злой выкрик показал, что противоборствует миру в общине Овинов, всех поучающий, но добра никому не сделавший. Овинов, чей род тем не менее издавна с их родами претерпевал невзгоды преследований властями.
Вот он – тот, кто через помощниц противодействует Страннику, вошедшему чудесным путём в общину и предлагающему не пустопорожние разговоры, а призывающему их христианские деяния творить и самому те дела творящему: вчера до поздней поры лечил и души просветлял; и ещё велел прийти для закрепления здоровья телесного и душевного.
Овинов почувствовал в народе напряжение, вызванное его репликой: люди не поняли, для чего он произнёс её, ни о чём им по существу обсуждаемой проблемы не говорящую, а лишь тоном показавшую его неприязнь к Страннику, и ждали, как тот отзовётся и чем кончится открытая стычка, затеянная Овиновым.
Арсений, вызвав в памяти основу овиновского стремления к власти над лебединцами – навязчивую идею боярского самовозвеличения – с использованием цитат из ветхих книг, всегда надёжного аргумента против еретиков, не стал игнорировать неуместную реплику, перебившую его речь, ожидаемую народом. А негромко, вынуждая Овинова напрячь слух, и без присущей ему уважительности спросил у Осипа Онуфриевича:
— А как ты, Овинов, отличаешь Божье от людского?
— Известное дело: “Кесарю – кесарево, Богу – Богово”1. Сенокос – это людское дело, — коротко, чтобы не пойти на поводу пришлого, вдаваясь в разъяснения, ответил Овинов, в деревенской казуистике-изворотливости опытный и ловкий до прохиндейства – лжёт так уверенно, будто правду речет.
— Так ты, значит, кесарь? И земля, и травы на ней – не Боговы, а твои, кесаревы? И что ты тащишь в свой двор – твоё, кесарево, а свечка перед образом – это Богово? — тут _________
1Евангелие от Матфея, 22-17: “Но Иисус, видя лукавство их, сказал: покажите Мне монету, которою платится подать. Они принесли Ему динарий. И говорит им: чьё это изображение и надпись? Говорят ему: кесаревы. Тогда говорит им: итак отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу”.
2Ахиллесова пята – это из мифа о том, как мать Фетида Ахилла решила сделать его неуязвимым. В настоящее время выражение «Ахиллесова пята» означает слабую сторону, «больное», уязвимое место чего-либо или кого-либо – эта сторона может быть как физической, так и моральной.
же резюмировал Арсений, поразив Овинова в ахиллесову пяту2 его сердца: как это так, что его начитанного, все писания знающего, пришлец ловко поддел?!
А народ с первой его фразы стал сотрясаться от нарождающегося смеха, и под конец спроса захохотал, выталкивая Овинова вперёд собрания и говоря ему:
— Давай, кесарь, скажи своё кесарево слово.
Арсений не позволил ему высказать возражение или понимание разделения на Богово – людское, потому что по университетским конференциям знал схоластов, словоблудием затягивающих слушателей в сети подлой софистики1, разбивающей вопрос на множество деталей и, вместо решения вопроса в принципе, уводящей разбирательство проблемы в разные религиозные обсуждения.
— Нет, Овинов, ничего не Божьего: всё – от Него, всё – Его. И ты тоже принадлежишь Господу. И да будет тебе ведомо, что к не писаниям, а к Богу в человеке должны быть ум и сердце направлены, Ему только подчинены. При их подчинении Богу вся душа и тело в обитель Святого Духа превращаются. Или ты не хочешь, чтобы твоя душа стала обителью Его? Не хочешь и боишься? Архиепископом константинопольским Иоанном, называемым Златоустом, высказано: “Ложь рождается от воровства”2. Это не верно: не воровство ложь порождает, а наоборот – это ложью порождается воровство. И подлость ею порождается, и вражда и прочее, за что Господь возмездие насылает, ненавидя саму ложь.
Обернувшись к уставщику, Арсений напомнил ему, тем с селян эффективнее вводя в ту мысль, что принялся излагать:
— Пантелей Иванович, в рассветной молитве вы привели нам проповедь протопопа Аввакума, помните ли? Об этом в ней сказано: “Мнозие блудницы и прелюбодеи, татие и разбойницы, клеветницы и пьяницы, хищницы и злодеи не каются и от злоб своих не престанут, а сами себя льстяще, глаголют: не погуби, Господь, создания своего, не на то нас Ты создал, чтобы мучить. Ещё я молод, успею покаятися, а ныне попить, да поесть, да повеселитися надобно. Увы, неразумия глас: ял еси, и пил, и веселился, и издох без покаяния. А затем что? Али мнится крепчайше отец своих и братий, без смерти будешь, – не льстися я. Яко искра огня угасает, толь скоро душа от тела отлучится...”.
— И это ты, Арсений, запомнил! — порадовался старый наставник.
— Да, запомнил. А кроме того, наизусть знаю и чту, как истину, Аввакумовы призывы к праведности. То же и Господь указывает. Но люди обманывают себя, что ничего худого им не будет, творя беззакония. Вот и Овинов, творя раздор в вашей, лебединцы, общине, сеет зло, обманывая себя уверением, что ему за то возмездия не будет. А труд совместный и выявляет для общины и для самого человека истинную суть, и помогает ему очиститься, дабы приблизился он к Царствию Божию, к самому Богу…
— Уж не посланец ли ты-от Божий, что против поучений наших первосвященников и начётничества говоришь? — со злостью перебивая Арсеньево разъяснение, резко спросил Овинов.
Вопрос прозвучал странно: в нём выразилось, будто Овинов признавал, что Господь против писаний и что посланник Его может опровергать древние книги. Переглянулись селяне, и тут до Осипа Онуфриевича дошло, что он возвёл пришельца в сан посланника.
Арсений остановил взгляд на его лице и столь долго молча смотрел в его глаза, что они заслезились. А селянам в молчании Странника почудилось, что вдруг он произнесёт то, что спросил Овинов, что признает себя посланником. И Арсений едва не подтвердил их ожидание внезапным ответным вопросом к Осипу Онуфриевичу:
— А коли и так, что ты сделаешь? Что? Погонишь меня, или ножом в спину убьёшь, или сожжёшь, как год назад Беспалова хотела спалить дом Пантелея Ивановича с нами за __________
1Софи;зм (от греч. – умение хитроумно вести прения) – формально кажущееся правильным, но ложное по существу умозаключение, основанное на преднамеренно неправильном подборе исходных положений. В зависимости от контекста софизм может означать сложное рассуждение, иногда намеренно запутанное с целью показать умственное превосходство или ввести в заблуждение.
2Книга «Творения святаго отца нашего Иоанна Златоуста Архиепископа Константинопольского» стр. 157.
то, что я исцелил Настю? Не с твоего ли подсыла собиралась она зло сотворить?
Ахнул народ, неведавший о намерении Маркеловны спалить дом и семью уставщика и задохнувшийся её открывшимся злодейством; черницы скорбно сморщились, упрятались вглубь собрания. Да ещё и укол в самого Овинова!
Арсений меж тем, не останавливаясь на реакции вече и вновь не давая Овинову ни слова сказать, ни как-то отреагировать на обвинение в подсыле, стал давить иосифлянина:
— Что молчишь? Если считаешь, что я – посланник, так припади и говори со мною как с посланным от Бога. А нет, если самозванцем полагаешь, так бросай в меня камни.
С радостью бы бросил Овинов в пришлого камень. Да что там камень – булыжник бы побольше, чтобы сразу… Но как это содеять – народ ждёт радости от пришельца, а если Овинов бросит ему хотя бы словесный камень, так самому ото всех прилетит. Молчал Осип Онуфриевич, желчью полнясь.
— Не о тебе ли сказал Господь, говоря о злых виноградарях, избивших посланников от хозяина виноградника и даже сына его2?.. Не о тебе ли Он сказал: “Горе и вам, законники! Вы возлагаете на людей непосильное бремя, а сами пальцем не прикасаетесь к нему. Горе вам! Вот почему мудрость Божья изрекла: “Пошлю к ним пророков и апостолов: одних они убьют, а других будут преследовать, а потому поколение это будет в ответе за кровь всех пророков, пролитую от сотворения мира”. Да, говорю вам: это поколение ответит за всё. Горе вам, законники! Вы присвоили ключ к знанию: сами не вошли и тем, кто хотел войти, помешали”1?.. Да, именно о тебе, Овинов, и о тех, кто так же не о Божьей славе радеет, а о своей, личной, чтобы людьми править и понуждать к служению себе.
Селяне привыкли в деревенской идеологической борьбе к речам и аргументам, что Пантелеем Ивановичем и сторонниками его произносились. И Овинов Осип Онуфриевич готов был от пришельца услышать то же самое и потому готовился к отпору привычного. Но иные его речи и резоны иные оказались. И говорил Странник в отличие от Овинова, всегда приносившего на вече список из поучений старцев, не в Книгу заглядывая, а будто из уст самого Господа воспринимал и народу пересказывал. Тем более что себя по сути признал посланником Божиим.
Арсений, снова помолчав, снова всматриваясь в уже моргающие глаза Овинова, ещё раз произнёс, как приговорил:
— О тебе Он говорил – знай это хорошо и попытайся искупить грех свой великий. Ну а на твой вопрос о посланнике отвечу так: не пришло ещё время объявиться посланному в Лебедях. Да и явится ли, сочтёт ли достойными вас? Ибо говорю вам, как и Исус говорил: если праведность ваша не превзойдет праведности книжников и фарисеев, вы не войдете в Царство Небесное2.
Христиане перевели дыхание, не зная: радоваться тому, что Странник – не посланник Божий, а то кто ведает, что последовало б, коли б оказался им; или огорчаться: как же так, что не достойна деревня Лебеди – и они, значит, – чтобы к ним явился ангел. Аграфена Павловна первая выразила вслух сие огорчение:
— А что ж ты, путник, сказываешь всё время, што благословенна деревня наша, што люди наши – богоугодники? Так нешто недостойны мы?
Арсений подошёл к ней, положил руки свои ей на плечи и, склонив голову перед нею, с улыбкой пояснил:
— Ради вас, уважаемая Аграфена Павловна, и ради других, вам подобных может от Бога явиться в Лебеди. Но тогда лишь, когда исполнит община то, что должна.
— Чего должны мы сполнить-та? — уточнилась почтеннейшая селянка, признательно благодарная путнику за его возвысившие её слова.
Арсений вернулся к руководителям, переглянулся с ними; старейшины села ответили ему благодарными улыбками – так он, новопоселенец, хорошо разобрался в кознях, что в общине творятся. Обернулся к народу и прежде ответил Аграфене Павловне:
____________
1Евангелие от Луки глава 11 стихи 46-52.
2Евангелие от Матфея глава 5 стих 20.
— Что должны сделать? Многое и большое. — Посмотрел на братьев Кормильцевых, ожидающих от него ответ на свой вопрос: — Да, Илья Гаврилович и Игнат Кириллович, не только в помощи друг другу дело, но в том большом, великом, что жизнь и служение составляет. Мы затеяли восстановление скита и уже промеры там сделали, и брат мой план вычерчивает, чтобы и работать по нему, и землю бы нам выделили. Говорили мы о возрождении духа нашего. Но не одним скитом он возродится – другие дела тоже важны. Я сейчас о детях скажу, а то мы всё о делах говорим, а их, малых будто и не замечаем.
Пантелей Иванович, учитель, воспитывавший поколения школьников, встрепенулся: и в самом деле, разве когда-либо на вече люди говорят о детях, если не специально по их вопросам собираются родственники? Другие, переглянувшись, подумали: Странник снова необычайный разговор повести хочет – может, он любит детей, хоть у него самого их нет? И катание устроил в день свой важный, в час вселения в дом; и пирогом поделился. Но снова подивило их услышанное – никак о таком и не думывали.
— Исус в народе сказал: ”Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко мне, ибо таковых есть Царствие Небесное”1. Вы читали об этом, и дети действительно душою к Богу ближе, чем взрослые – они ещё не погрузились в страсти так глубоко, как родители их. Но Исус не сказал того, что не все дети в Царство попадут, что и младенцы подлежат Суду – с первого момента своего рождения. Со всеми, за них отвечающими: с родителями и с теми всеми, кто окружает их, с опекунами.
— Что ты там мелешь?
Овинов, чувствуя себя высеченным словесами пришлого, отреагировал на услышанное вновь его резко и мерзко, словно пощёчину нанёс. Арсений чуть выбросил ладонь перед собой, и противник качнулся, испуганно глядя на него.
Марфа Никитична, чьи внучки только что жестоко выпороты отцом, поглядела на супруга своего и молча покачала головой; Домна Михайловна, взглянув на подругу, на её реакцию, задумалась и тоже ни слова не произнесла, ожидая всякого, самого необычного разъяснения от Арсения – не стал бы ведь он даже заговаривать о том, кабы не было на то основания. Спросила Прасковья Пименовна, выражая недоумение и даже ужас соседей:
— За что же младенцев-то судить должно?
— За что? Я понимаю, что болезнь и смерть младенцев удручает, ужасает. Особенно их гибель от преступлений взрослых... А скажите, Прасковья Пименовна, как назвать тех людей, которые убивают детей и других слабых и невинных? Кто те люди, что совершают преступления и в войнах, и в мирное время?
— Как назвать – знамо, нелюди, звери они.
— Но разве не были те взрослые детьми?! Те взрослые – мужчины, женщины, – что виновны в страданиях, убийствах хотя бы одного? А если тысячи или миллионы убиты – чьих рук дела? Не тех ли самых, что младенцами когда-то были, но их оставили в живых? Разве у них не было отцов и матерей, родивших и воспитывавших их в своей любви и в любви к Богу даже? Они тоже были младенцами, но погибли душою прежде взросления, ибо в их душах тьма и злость свивают гнездо, едва они родятся, а потом они укрепляются под воздействием склок и подлостей отцов и матерей.
Илья Гаврилович крякнул и изумлённо признал:
— Думали мы, что скажешь ты мудрое слово к тому, к чему призываешь, чего ради мы собрались, но такое никак не ожидалось.
— Я, Илья Гаврилович, сейчас о лебединских скажу, а вы потом и решите, нужное или попусту я сказал, ваше время забирая. Вы в деревне и в семьях, и общиной воспитываете детей. Но вот один из присутствующих здесь – не пройдёт и полугода – на смертный грех покусится. И другой позже также убить пожелает.
— Кто же он, кто покусится на столь страшное? — строго спросил Илья Гаврилович.
— Они из троицы, взявшей вчера частицы от тела Господня, от того хлеба, который я ___________
1Евангелие от Матфея глава 19 стих 14.
вам подносил, но их не съев, а скомкав, в карманы положившей.
У Овинова закололо в сердце – он знал, кто не съел. Да и умыслы его смертогреховны – убить, растоптать пришлого ему требуется всё сильнее. Но как враг узнал? Сунув руку в карман, достал хлеб и быстро стал жевать его.
И тут ещё и Демьян Прокопьевич недобро добавил, усилив его боль:
— Ты не торопись, хорошо прожуй хлеб-то, а то кабы не подавиться.
Увидев поступок начётчика, Арсений иронично улыбнулся – и понял его Овинов Осип Онуфриевич: не искупить ему совершённое.
Глядя поверх голов селянских, отчего тем не менее каждому показалось, что именно в него всматривается странный новосёл, Арсений завершил речь:
— Те люди тоже рождены в Лебедях, и их держали отцовы руки, и они также слышали песни материнские. С вами они жили и возрастали с младенчества, и с вами Богу молитвы возносили. Но они уже совершили и совершают противозаконное и направленное против вас зло, и пойдут в нём дальше. А чем они отличались от других ваших младенцев? Вы их могли отличить, чтобы именно их суду предать? Нет, не смогли. А они, если сумеют, так и не одно убийство совершат. И что: не должны ли они были при рождении подвергнуться Суду Божию?..
Ответа от селян не последовало. Как ответить на столь страшные вопросы, тем более что и их дети могут или должны быть подвергнуты Суду Всевышнему. Но и слушать уже слишком тяжко стало. Арсению тоже не хотелось говорить о возмездиях, но как без них? Жизнь – она ведь полна и радостями, и коварствами, от которых надо защищать слабых.
— Я всё время говорю вам о том, что вы в большинстве благословенны и радуете Небеса. Но при этом вы и дети ваши достойны ада, если не исполняете в полноте заветы Исуса, придумывая отговорки! Всем, кто нарушает Законы Божьего Мироздания, дорога в ад открыта тем, кто взращивает небрежностью и поблажками безответственность и ложь; кто сеет зависть, зло, гордыню, ненависть. Младенцы в миг своего рождения отмечены Законом Всевышнего Суда – вы их предаёте... А вам об их спасении следует заботиться, вот тогда и станут деревня Лебеди и община в ней благостными: Господь осенит Своею благостью каждого.
— Как горько ты сказал, князь Арсений, — грустно выразилась Домна Михайловна.
— Да уж, такого мы не ожидали, — вновь признал Илья Гаврилович.
— Я не к тому сказал это, чтобы охаять вас. А для того чтобы, дела большие совершая, мы не забывали и о детях и взращивали в них и страх перед Господом, и любовь к Нему. Чтобы, познавая учения ветхих наставников, они прежде всего от нас учились бы служить Ему, а не вред наносить людям и себе, огорчая Творца.
Коротко поговорив с Демьяном Прокопьевичем и Арсением, Пантелей Иванович внёс дополнительное предложение:
— Да, тяжкое мы ныне услышали от князя Арсения Тимофеевича, но важное: о душах детей наших заботиться нам отныне в полной мере надо. А потому вот ещё что: на покосы не все выйдут. Останутся не только немощные, но и матери с грудными младенцами, чтоб они всем нам на радость здоровыми росли; и дети до двенадцати лет. А в иных семьях никого из взрослых не будет – все на покос уйдут. Так чтоб за этими детьми пригляд был. А чтобы ещё польза была и все бы почувствовали себя занятыми в общем нашем деле, старейшие селянки пусть соберут всех незанятых и сообща читают и познают “Евангелие” и ветхие1 поучения, что от праотцев наших из колена в колено передаются и истинными православными почитаются и соблюдаются. И отныне будем в школе проводить занятия по Закону Божию. А дабы подросткам не только в словах познавать закон и добро, но в деле, им должно совместно помогать в огородных, в иных делах нуждающимся в помочи. А наистарейшей из всех будет Аграфена Павловна, поскольку Иван Михайлович в общее дело покосное впрягается. Её слово для всех обязательно… Есть возражения против сего?
__________
1Ветхий – 1) в данном случае: древний (“Ветхий Завет”, ветхие писания); 2) дряхлый.
От нового предложения с его заботой о старых и малых, повеяло глубиной духовной, стариной ветхой, и никто не возразил и ни слова не вымолвил.
— Дело разумное и благое предложили, — прервал молчание Морозов, как старейший и как член правления, — так не станем судить да рядить. Если только кто путнее против сказать имеет… — Иван Михайлович обернулся к вече и подождал высказываний.
Противного толкового слова ни у кого не оказалось, а у кого имелось нежелание силы свои тратить на чужие покосы, но не было резона для возражения, промолчали.
— Ну вот, приняли доброе дело, — подвёл Морозов итог молчаливого голосования. — Говори, Демьян Прокопьевич, наш управитель, как станем распределять мир, кого куда направлять.
— Я так мыслю, — принялся излагать тактику Демьян Прокопьевич, — у нас покосы по оба конца деревни расположены, полосой. Так следует нам разделиться на две бригады по два звена, чтоб не толпиться гуртом на одной делянке – одна бригада на один конец. Каждое звено бригад с концов полос к другому навстречу пойдёт, не считаясь, кто больше выкосил. В день и закончим – всё выкосим. И ворошить-сушить сено так же выйдем. Вывозку потом особо организуем… А сейчас, христиане, станьте друг подле друга, как у вас покосы расположены, чтобы определиться кого в какое звено, в какую бригаду.
Переговариваясь и перемещаясь, селяне собирались в две группы, окружив президиум полукругом. Николай Суханов оглядел своё звено и огорчился: все его близкие друзья – Иван, Арсений с Виталием и Михаил, конечно, с ними, – на другой конец отправятся, он без них остаётся. В прежние лета подобных мыслей и в помине не было бы, поскольку каждая семья сама с сенокосом управлялась, других не задевая, но тут совсем иное дело!
Его огорчение недолго длилось. Пантелей Иванович тоже оглядел состав косцов и увидел, что в одном из звеньев, как ни устраивай, женщин больше, чем мужчин – притом что и вся юная молодёжь примкнёт. Посоветовался с Демьяном Прокопьевичем и объявил собранию, что он с Иваном Метелевым присоединится к этой группе. Чем огорчил свою Марфушку – идя обратно домой, она выразила огорчения тем, что без неё там будет; и ему пришлось объяснять, что не мог же он кого-то направить, сам в стороне оказавшись; а что её не берёт – так ей с Настей и с сыном в его несчастии в поддержку надобно быть.
— А свои-то покосы-от вы что же – чужим оставите? — полюбопытствовала Клавдия Гусятникова, как всегда пропустив основу затеи, а усвоив только, что придётся на чей-то участок отправляться.
— Наши покосы, Клавдия Михайловна, есть кому обиходить, — успокоил её Пантелей Иванович, но сразу же и указал ей и иным, кто неправильно уяснил дух замысла: — Я смотрю, не все поняли, что не должно быть чужих покосов… Неужели у кого стыд глаза не выест, неужели мы братиям-сестрам не по добру косить станем, а с ленью-халатностью неполно, худо выкашивая?.. Кто покусится на сие, тот сам чужд общине и вере пращуров.
Иван Михайлович строго приговорил:
— Не допустится общиной срам-позор такой.
А Пантелей Иванович, уже отрешившись от дел семейных и полностью включившись в дела мира лебединского, как председатель Совета правления продолжил:
— В каждом звене будет член правления. Не для того чтобы контролировать, а уже для воспринятия ими на себя функции членов правления, чтобы после, по вечеру собравшись, правление могло б обсудить первые шаги совместной жизни прихода.
Морозов, Архипов и Соломенников покачали в согласии головами, ни вопросов, ни реплик не высказав, – завтрашний день покажет, что там да как.
— Ну коли нет противников начинаниям нашим, восславим Господа за наставление нас на пути благие…
Виталия, впервые попавшего в наполненную и жившую религиозностью как основой существования среду, настолько поразила разница в мировосприятии жителей маленькой деревни, что после вече Арсению пришлось погрузить брата и в смысловую подкладку тех
разногласий, и в суть давних внутрицерковных конфронтаций.
Причём, зная об инквизиторности некоторых селян-селянок, он и сам на вече в полной мере выявил истинную подкладку-подоплёку здешних конфликтов и понял её источник и религиозного противостояния односельчан доброжелательной в общем-то деревни.
Брат конфронтациям подивился, поскольку попал в неведомый ему мир религиозных отношений, но ничего нового в познании человеческих страстей для себя не открыл: в религиозности то же, что и в политической партийности – это он не преминул изложить историку и сотоварищу по социальным исследованиям.
В Древней Руси некритическое усвоение знаний из книг начётничеством – основной способ образования. Им предавались монахи близких к Москве монастырей, и главным лидером их был Иосиф Волоцкий. Его последователи, иосифляне, в спорах с заволжскими старцами, возглавляемыми Нилом Сорским, и с их сторонниками незыблемо отстаивали пользу бездумного усвоения писаний во избежание ереси и вольнодумства.
Так называемые Заволжские старцы – иноки белозерских и вологодских монастырей, – внешней связью не были соединены. Но уже в конце XV-го и в начале XVI-го веков они становятся известными как отдельная партия с гуманным воззрением, с образованностью и с критицизмом, резко проявившимися в борьбе с партией Иосифа Волоцкого.
Старцы были приверженцами не слепой веры, а духовного поиска и прямого общения с Богом путём умного делания или, иначе, исихазма и мысленной брани – борьбы1. Следуя их учениям, Богу в человеке должны быть подчинены основные части души – ум и сердце. Подчинение человеком Богу своих ума и души – залог его соединения с Богом, условие непрестанного пребывания в человеке благодати Божественной, обновляющей естество человеческое.
Как говорил селянам на вече Арсений, при подчинении Богу душа и её тело в обитель Святого Духа превращаются. А движения мысли, слова человека, его поступки основаны на сотрудничестве ума и сердца на единстве практики и созерцания. Сам человек начинает думать глубоко, выходить за пределы зримого, осязаемого, словесно доказанного; мыслит изнутри, живёт внутренней духовной жизнью, озарением – не путать с воображением. Это – высокий уровень духовного и душевного развития.
Для религиозных людей главное средство исихазма и его мысленной брани с нечистым – непрестанная Исусова молитва: “Господи Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного”. Нерелигиозные общаются с Творцом без сопроводительных молитв.
Но исихазм процесс настолько глубоко духовный, возможный лишь при преодолении страстей, в служении, в воздержании и в самоограничениях. И начинается он с покаяния, предваряемого искуплением вины и грехов. Лишь служители Божьи – подвижники, – веру полную истинную и душевную активность имеющие, способны погружаться в общение с Творцом. Но таковых мало.
Что ли кому хочется дух утруждать и душу обязывать? Потому и доступен он далеко не всем – тем более тем, кто, воображая себя учителем или последователем какого-либо учения, считает себя созревшим для него и для его пропаганды.
Гораздо проще, легче – без духовного труда, без покаяний, без искуплений – получить прописные указания от «отцов» Церкви: неважно, насколько они истинны, и неважно, что единственным Отцом Церкви является Сам Господь Бог. Потому иосифляне легко с их начётничеством заполонили русское православие, что их метод не в духовной работе, а в пресловутом зазубривании текстов.
И в деревне Лебеди не было последователей Нила Сорского с его братией – им не был даже стремившийся вырваться из оков начётничества Пантелей Иванович. Не сумел этого сделать в силу с рождения приобщения к книжничеству и в силу того, что и в советских школах-вузах превалировало и продолжает бытовать именно начётничество-зубрёжка (и с ___________
1Исиха;зм (от др.-греч. ;;;;;;, «спокойствие, тишина, уединение») – христианское мистическое мировоззрение, древняя традиция духовной практики, составляющая основу православного аскетизма (в некотором роде, подобие индуистской медитации); включает в себя мысленную борьбу (брань) с пороками и с самими нечистыми силами.
чем Арсений пытался бороться в своей школе).
Потому он год назад не сразу понимал, а порой и вовсе не понимал странника и гостя во время бесед после купания в росах, на покосе и в исповедном Арсеньевом изложении смысла и сути его странствия.
Когда уже дома Арсений в послевечевом экскурсе в историю Церкви дошёл до этого обстоятельства в церковных коллизиях, Виталий весело рассмеялся:
— Начётничество, Арсен, во всей советской эпохе – главный метод обучения, и ты это прекрасно знаешь. Потому ведь не поступил в аспирантуру.
И напомнил брату их нарынский разговор с Николаем Барановым о лжесоциализме, о предстоящей новой социальной революции, когда демонстрировали полковнику-доценту бессмысленную догматичность в пропаганде так называемого «научного коммунизма», в материалистической и в исторической «диалектиках» марксизма. И даже в специальных профессиональных дисциплинах: в правоведении и экономике, в сельскохозяйственных и промышленных технологиях.
— Ты, Арсен, занимался в основном, образованием и словом, а мне пришлось больше в народном хозяйстве трудиться. Помнишь ведь: мы говорили, что планирования у нас не существует – всё делается по принципу: “Есть инструкции-методики – и отступать от них нельзя”. Так что догматическое начётничество вредило, вредит и будет вредить не только образованию и развитию наук, но всему народному хозяйству.
— Согласен, Витан, — признал Арсений. — Только внесу поправку: да, в аспирантуре я не учился и не защищал диссертацию, если не считать то, что диплом мой, написанный с твоей помощью, на защите признали таковым. А полгода назад мне преподнесли за труды мои научные степень кандидата исторических наук – извини, что не написал об этом, да и сейчас бы промолчал, но всё равно это вскоре известным станет.
— Да ты что?! Ты – кандидат и молчишь?! Ах ты, молчун-таинственник!
— А что, да неужели ж ты не заметил нимб над моей головой?! Эх, бра-ат!.. Да брось ты – к слову пришлось, вот и проинформировал тебя. И утлость зубрёжки и начётничества для меня болезненными являлись в школе и в университете. Но ты, смотрю, не прекратил аналитическую деятельность по исследованию социализма. Да, ты прав: если и вкрадётся в науку, в управление какой-нибудь новатор или проявятся так называемые инициаторы, так они скоро подвергаются остракизму1. Доцентско-профессорская гильдия, компилируя ничтоже сумняшеся2 из чужого, тем клепает свои диссертации, учебные пособия, статьи – то есть без зазрения своей микроскопической совести и без анализа, без элементарной критики, без учёта внутреннего смысла разнородных несовместимых статей комбинирует выдержки из подобных книжек предшественников.
— Потому-то в большинстве учреждений «бабье царство», что особы женского пола элементарной зубрёжкой и копированием «зарабатывают» особые, «красные», дипломы и в дальнейшем уже на службе действуют по инструкциям, без учёта реальности. Впрочем, не только эти особы, но и натасканные, наинструктированные мужички без шаблона, без указаний и инструкций слова произнести не могут. Да и инструкции знают поверхностно, а потому не могут применять их надлежащим образом. Особенно, когда обстоятельства меняются. Ты помнишь моих ижевских приятелей-учёных – ты с ними спорил, доказывая свой живой метод обучения. Вот истинный пример таких, как ты говоришь, «клепающих» диссертации и статьи. В твоём донецком университете аналогично?
— Большей частью, и большей частью из молодых. Но есть и такие, что бессонными ночами и честным трудом добывают истину для науки – с ними-то у меня изначально и сложились прекрасные отношения. Это они меня возвели в кандидаты исторических наук.
***
1Остракизм (греч. ostrakismos) – в древней Греции означало изгнание, ссылку неугодных и опасных обществу.
2Ничтоже сумняшеся (сумняся) – буквальный перевод с церковнославянского: «нимало не сомневаясь». В современном понимании воспринимается и как «без зазрения совести».
Завершилось вече, и разошёлся народ в разброде мыслей и в осознании нового; и каждый между размышлениями и догадками над словами Странниковыми о том, что кто-то смертный грех удумал и что их дети могут не попасть в Царствие Божие. И занялся своим, чем по жизни своей должен делать.
И в «Арсеньевой» семье занялись тем же: Татьяна принялась готовить ужин; Виталий, главный лебединский геодезист-топограф приступил к топографической работе, нанося на ватманский лист сетку координат и располагая на ней точки теодолитного хода, а от них – всю ситуацию и рельеф, дабы получился обещанный детворе топоплан скита.
Арсений сначала отдался приятной возне в обретённом хозяйстве: кормил куриное и гусиное пополнение двора и знакомился с ним, общаясь и с Серым, его отлучкой на вече огорчённым. И вместе с тем поневоле слышал, какие разгорелись, раскалились страсти в соседнем дворе, у Поленовых: слов не разобрал, но понял, что, не утвердив своей воли на вече, Поленов дома устроил конфликт.
А потому стал встречать и принимать душевно и телесно озабоченных и болезных…
А Сергей Поликарпович действительно громогласно заявил, что не пойдёт он косить за бесплатно чужие покосы, да к тому же ещё и совместно с приблудами. Он высказал всё, что думал об обоих «князьях», презрительно произнеся титулы новосёлов, и уверил себя, что их никто не звал, а тем более не просил вмешиваться в налаженную жизнь Лебедей. Заявляя, что на коллективный труд не пойдёт, указал, что на их собственную делянку с ним отправятся и жена его, и Марья с зятем, оставив малышей на попечение бабушки.
Иван слушал его и не знал, придерживаться ли ему приказаний тестя, в чьём доме он в унизительном положении примака живёт, или нет. Тем более что тот странник – не колдун ли он, коль деревня Ковригино при его появлении в ней жестоко пострадала, а и родители от молнии погибли и сгорели вместе со всем хозяйством. Но с деревней ссориться тоже ни к чему – кому ведомо, сколько ему с семьёй здесь жить придётся. А люди лебединские серьёзные и, несмотря на мелкие раздоры, крепко держатся друг друга, не то, что в его селе – не разбери что в нём творится: там и поповцы, и беспоповцы, и вовсе нехристи некрещёные собрались и устраивают козни ближним и соседям. Лебеди ему нравились, он и не прочь был бы здесь обосноваться, да не мог оставить село, для него родное, где пепел его родителей покоится. Тесть же раздор и смуту сеет; к тому же из-за его непорядочности он чуть не попал под общинный разбор – слава Богу, сразу отдал свою долю аванса.
Жена Поленова молчала, ибо не ей здесь решать, как поступать: по воле мужа или по велению деревенского вече. Татьяна Ивановна была обижена судьбой: её жизнь прошла в покорстве, в подавленности, хотя сама она этого не понимала, принимая происходящее с нею как норму бытия.
…Просватана в деревню Лебеди была из вовсе малой – в шесть дворов – деревушки на Енисее. Не потому, что слюбилась с Сергеем Поленовым – напротив, она его совершенно не знала до самого сватовства. Причина была в том, что Поленовых было пруд пруди, а в брак запрещено вступать лицам до определенного, иной раз до восьмого, колена родства.
Связь с миром её родной деревушки осуществлялась на лыжах-санях в зимнее время и на лодках в летнюю пору. – жителями мужского пола. Лишь в престольные1 праздники возили её в соседнюю деревню в тридцати верстах, где был небольшой храм. О любви говорилось, что она грешна, что её следует искоренять из души, а жить лишь в покорстве и молитвах. И настраивали дочек на то, что в доме свёкров надо быть тише воды ниже травы, пока сами хозяйками не станут, и что муж – хозяин жизни.
А когда Татьяна Ивановна попала в деревню Лебеди, в пять раз больше и населённее её родной, да связанной с греховным миром через работы, через школы, магазины, она растерялась и убоялась и высовываться дальше своего двора. Если приходилось ходить к ___________
1Престо;льный праздник – праздник в память события священной или церковной истории. А также святого во имя которого освящён храм или придельный престол храма – этот отмечается прихожанами отдельного церковного прихода.
Сухановым, родственникам свёкровым, переходила-перебегала улицу, опустя взор, да как можно живее. Оттого она привечала черниц да Маркеловну и слушалась их строгостей как родительских назиданий.
Правда, свекровь оказалась отнюдь не придирчивой, а и любительницей безгреховно пошутить, и бойкой, и весёлой,. И сама ей, снохе, помогала разобраться в принятых здесь условиях жизни, не выражая никакого неудовольствия; свёкор – тот ездил легкомысленно по другим деревням и даже в городу бывал, ища разнообразной работы, а к ней тоже строг не был. Вот муж – тот и кричал на неё, и даже замахивался, когда одни оставались: ну так он ведь муж, супруг законный, Богом данный, его особенно почитать надо, а не неразумно прекословить ему…
Марья стояла подле Аграфены Павловны и прижимала к материнской своей груди десятимесячного Гришатку. И с огорчением слушала отцовы заочные отповеди целителю Арсению с братом, задумавшим соединить их общину в великом, и Пантелею Ивановичу с Демьяном Прокопьевичем, подхватившим их замысел, и вече. А когда отец повелел и ей собираться на покос, оставив на попечение бабушки грудного младенца, которому ещё необходимо материнское молоко, да на покосе и комары, и змеи, она поглядела на него со страхом, потом на мужа и на бабушку смотреть стала.
Иван, услышав, как тесть легко распоряжается его детьми, коротко возразил:
— Марья не пойдёт на покос.
— Ты ещё чего тута зараспоряжался? На моей шее оба сидите, так нечё спорить, коли говорю. Сёдни не косила, а завтра пойдёт.
Аграфена Павловна на лавке со старшим правнучонком Федюшкой двух с половиной лет молча слушала выкрики расходившегося сына. Она понимала его: раньше он людьми распоряжался – бывший председатель Закудыкин, поставил его управляющим одной из колхозных бригад, усмотрев в нём определённые задатки, хотя он имел только-то среднее школьное образование, – а тут мало что изгнали из руководителей и заставили большие деньги за хищения выплачивать, так ещё и не прислушались к словам его на вече да как ребятёнку выговорили. Но когда дошло уже до указаний, кому что делать, спросила:
— Ты чего эт хочешь, штоб я кормила Гришатку своим молоком? Так ить нетути его у меня – всё тебе скормила.
— Пусть Марья сцедит, того и будет на день.
— Марья-то корова тебе али цельная ферма, чтоб на день младенцу молока сцедить? А с ей что станется, как молоко прибудет к груди?.. И чтой-то не разгляжу, где на твоей шее молодые семьёй сидят, ноги свесив? Ты ить не несёшь деньги-то домой, с тебя вычитают. Да, небось, ещё и скрываешь, что получаешь. И нисколь из ворованного в дом не принёс – и за то слава те, Господи, – так и не знамо, за чего страдаем. Живём-то на мою пенсию да на Ивановы деньги, да хозяйством, которо и твоя дочка Марья содержит. А ты много ли сам-то творишь по хозяйству?
Сергею Пантелеевичу очень не понравилось, что вдобавок к его публичному позору на вече – кикимора его возьми! – мать родная при домашних выговаривает, что он не только в миру, но и в доме своём не самовластный хозяин. Повелительно утвердив:
— Как сказал, так и станет! — самоутверждённо направился к крыльцу в дом, по пути спросив: — Ужин-то готов?
От того, что сын надменно пренебрёг разумными материнскими замечаниями и от его своенравного, воистину сумасбродного распоряжения Аграфена Павловна вознегодовала: отдала Федюшку снохе, подошла к двери хлева, там взяла тонкую палку-погонялку для скотины и, подойдя к нему, всей своей ещё не слабой силой пересекла спину со словами:
— Готов ужин-от: вот те щи! — С повторным ударом дополнила меню: — А вот те и каша с мясом.
Сергей Поликарпович от первого удара палки согнулся, второй заставил отпрыгнуть в сторону и с возмущением обернуться к матери, нешуточно рассерженной. А Аграфена Павловна, не обращая внимания на его оскорблённость, с поднятой над головой палкой на
него наступала.
— Ты что, матушка, творишь-то?! — возопил Сергей Поликарпович и забежал в загон, закрыв за собой калитку.
— Завтра со всем народом на покосы пойдёшь! — повелела Аграфена Павловна и стала грозно выговаривать, потрясая палкой: — Ишь что удумал – супротив вече переть истуканом! Мало воровством опозорился и род опорочил, так ещё сполнять волю мира отказываеся. Да удумал от материнской груди дитятку отрывать! Община добре порешила матерям с дитями малыми вместе с немощными не выходить на работы, а урок за них выполнять, чтоб дети здоровыми растились, а ты родного внучка удумал морить, изверг! — увидев сыновье недовольство её волей, ещё грознее указала: — Не смей перечить – как окаянного изгоню из дома! — Потом, не опуская побивалку, обернулась к Ивану.
Татьяна Ивановна, когда палка прошлась по мужниной спине, ахнула, вздрогнула и с ужасом смотрела на избиение супруга свекровью, на то, как она преследует его, грозя из дома изгнать. Она понимала свекровину правоту, что нельзя отрывать грудного от молока материнского и нельзя дочь отсылать, чтоб она там страдала, истекая молоком, но муж – он глава, его нельзя порочить.
Марье было стыдно за отца на вече, выявившем и его чрезмерное корыстолюбие, и нечестность по отношению к общине, к её укладу, к старым людям. А от его произвола и распоряжений здоровьем и жизнью её ребёнка и её самой страшно стало. Однако, как и мать, она вздрогнула и охнула, увидев расправу бабушкину над ним; но потом едва успела отвернуться, пряча прыснувший смех, когда отец отпрыгнул, как мальчишка, и побежал прятаться от разгневанной матери.
Ивану тестя не было жаль даже из пресловутой мужской солидарности. Более того, он его в этот момент презирал: тесть опозорился сам и его опорочил; против мира идёт, обособляясь, когда люди, напротив, стремятся к единению. Не только презирал – был на него в гневе: вынуждает ребёнка оставить без материнского молока; и его унизил, указав, что он, зять, – бесправный примак, «на шее сидящий». Вступление баб Агаши в защиту его семьи; и порадовало – как весомо она произнесла “на Ивановы деньги”! – и придало ему статус не бесправного, а кормильца. И битиё палкой тестя даже рассмешило. Однако когда баба Агаша обернулась и к нему с поднятым над головой оружием, улыбка вмиг исчезла с его лица.
— Меня-то за что? — с недоумением спросил он. — Меня и родители мои не били.
— То и худо, что они тя не били! — воскликнула Аграфена Павловна. — Вон энтого тоже отец не обихаживал, так вырос сорняк-сорняком. Ты куды хлеб святой подевал?
— Какой святой хлеб? — искренне удивился Иван.
— Такой, какой от путника получил.
— Он же не от святого места принёс хлеб и соль, ему Лутовитины поднесли.
— Хлеб – тело Господне, и был ещё и нашей Христовой Церквой освящённый.
— Этот путник Арсений – колдун, — убеждённо заявил Иван. — Так люди говорят. Он грозу на Ковригино наслал, а у меня батюшка с матушкой тоже от грозы погибли.
— Где ты был, когда путник поведал, как дело было?
— Я вдали стоял, не слушал его, — оправдался Иван.
— То и видно, что, как беспутный, добрых речей не слышишь. Путник беззащитный сам крова от грозы у Ковригиных просил, а оне его прогнали да пожелали ему дождя на дорогу. Он им тем самым и ответил, да с прибавкой. Так что не клевещи тута на путника, Спасом нашим посланного людям страждущим помочь оказывать. Он Божьим словом из одра меня вынул. Смяли вы с тестем твоим хлеб-от да в карманы сунули, яко нехристи, – видела всё, да сразу-то не сказала. Думала, опамятуетесь1. Сей момент доставайте и ешьте!
Палка над её плечом сердито задвигалась.
— Мы курам его бросили, — выдал богохульственное признание Иван и сам тут же о ___________
1Опа;мятоваться, опамятуюсь, опамятуешься (устаревшее): опомниться, одуматься, прийти в себя, прийти в сознание.
словах и о сделанном горько пожалел.
Аграфена Павловна, услышав кощунство1, растерянно обернулась к сыну; побивалка в руке перестала угрожать, склонилась к земле; и сама старушка, опершись на неё, склонила голову, скорбным голосом вымолвив:
— Не будет вам ни счастья, ни доли в жизни. Не простит Господь грех сей великий.
От её предречения повеяло мраком, и Иван, верящий в силу слова, оторопел; Татьяна Ивановна побледнела; Марья, глянув на мужа, покрепче прижала Гришатку. Лишь Сергей Поликарпович небрежно усмехнулся. С той поры – и даже ранее, – как на путь воровства стал, презрев Божий закон, он ничего направляющего на путь честный из поучений и из самого Евангелия не принимал. В молениях участвовал вяло-пассивно, по необходимости присутствия.
Решив, что можно выходить из загона, открыл калитку, однако мать, суд творя, снова подняла свой жезл:
— Ты куды? Один грех сотворил и другой следом тянешь? А ну-ка давай сюды деньги, что у сестёр-черниц беззаконно взял! И не кажи мне, матери, что нету денег-от в кармане твоём – сама выну.
Сергей Поликарпович сжал губы от огорчения – мать ведь обещалась Щенниковой и Скороходовой отдать нынче же долю его, и он подумал, что она из своих отдаст. Ан нет – от него требует! Опасаясь, что и в самом деле влезет мать в его карман да обнаружит там не одну лишь четвертную, поспешил сам нащупать её и, отделив от пачки других купюр, отдать матери с сопутствующим требованием:
— Иван уже отдал червонец, так пусть вернут мне его.
Забрав деньги, Аграфена Павловна уверила сына:
— Ты не боись, вернут. Да только я тебе не верну – в хозяйство пущу.
Сергей Поликарпович весьма огорчился – выходит, он не доход от старух получил, а в убыток угодил! Молча и уже без опаски-задержки прошёл мимо матери в дом, от крыльца сердито повелев жене:
— Ты чего стоишь? Иди, корми!
***
Мария Трифоновна со своими дочками сбежала из дома лутовитинского на рассвете, за час до экзамена для Татьяны и Алёны, обещанного Михаилом Пантелеевичем.
К ужину они не явились, да и не звал их никто – пусть покаются прежде. Но когда все спать легли, они принялись собирать нужные для жизни в Ковригино вещи и документы. Учебники девицы старательно «забыли», затолкав их подальше в ящик комода, а почти все деньги из семейного бюджета Мария Трифоновна не забыла прихватить, хищение тем оправдав, что отцовы двести пятьдесят рублей она отдала колдуну, бросив под ноги ему.
Взволнованные собственным намерением, в опасении проспать час бегства, они лишь немного подремали. Вышли тихохонько, чтобы не разбудить мужа-отца – благо, Павел не в доме спит, а на сеновале, как поступает уже несколько лет тёплою порою. Его Мария Трифоновна забирать с собой не стала – не дочь, может и взбрыкнуть, как уже на покосе показал себя. Да и шум поднимет. Потом, разве что, велит ему приехать – никуда не денется, приедет, потому что мать ему повелит.
Михаил Пантелеевич, с рассветом поднявшийся, чтобы проэкзаменовать дочерей и решить, позволить ли им поступать в институт или на ферму отправить, обнаружил, что жена и дочки, оставив намеренный беспорядок, исчезли. Ошеломлённый, кинулся было во двор, чтобы на машине догнать их и… Что стал бы он делать, как поступил бы с ними, не знал, поражённый подлостью ковригинской, обитающей не только в жене, но и в дочерях.
Но его взгляд зацепил листок, приколотый к стене. Подошёл, сорвал и поразился той _________
2Кощу;нство – оскорбительное отношение к чему-нибудь всеми почитаемому, к какой-нибудь святыне (первоначально – религиозной).
сущности ковригинской, той отраве, что супруга плеснула ему через бумагу – истинно яд подлой бабы. Столько его исконного выдавила из себя, что Михаил Пантелеевич, на текст едва взглянув, разорвал неповинный лист, оставив лишь две строки показать родителям.
Всё предъявить родителям Михаил Пантелеевич устрашился: матушке больно станет, а батюшка… Не стерпит батюшка, покарать пожелает – не только Марию, а и породивших её Ковригиных.
Но даже в неразорванном клочке каждое слово было наполнено желчной ненавистью, копившейся с самого начала совместной жизни в браке… Однако и этого ей мало – она по наущению родителей своих отреклась от родной дочери, её возненавидела, тем более что исцелена она “колдуном, разрушившим хозяйство отцово”. Слава Богу, что родителей его Мария побоялась обозвать, но их род, уклад, преданность его Церкви праотцев прокляла. Цапнула, зубами прокусила. И ещё угроза!..
Эта мысль окончательно оторвала его от Марии, от той, с кем строил семейный мир, детей завёл и растил… Михаилу Пантелеевичу показалось, что он состарился на десяток лет – или больше – за несколько минут в мучительности осознания происшедшего,. Глаза его уже не источали ни слёз, ни света – стали сухими, прищурившимися; челюсти плотно прилегли друг к другу; щёки впали и губы сжались. Он вновь обвинил в случившемся себя, ещё более обвинил, чем во время обращения к Творцу после сечки: сам взрастил такую жену, сам позволил ей править в его душе и позволил в семье склоки устраивать.
Поутру Пантелей Иванович, выходя для дел хозяйских во двор, увидел Михаила через незакрытую дверь его половины. Обратил внимание на кавардак в комнате, на отсутствие снохи и внучек. Сын напряжённо сидит за письменным столом лицом к окну, словно во что-то всматриваясь. Пантелей Иванович подошёл, молча положил ладонь на его плечо, ожидая пояснения или откровения.
Михаил не произнёс ни слова. Что он мог бы в сей миг сказать или высказать отцу? Что сбежали – видно и без пояснений; что больно так, что не мочь душе терпеть – об этом не говорят; что ненавидит жену, презирая, – и это его чувства, которыми нельзя делиться. Коротким движением переместил лежащий перед ним клочок, чтоб отец прочесть.
Пантелей Иванович, не поднимая бумажку, пробежал текст взглядом: “Я и мои дочки уехали ДОМОЙ! А ты живи с колдовской Настей, с колдуном и со своими попами. Ты ещё поплатишься!”. Повторно и глубже прочёл строки и обратил внимание на то, как Мария написала слово «домой» – крупными буквами. Да к тому же для убедительности подчеркнула. Она уехала домой – там её дом змеиный, нора её ехиднина1. А змей огнём гнать надо, чтобы не проникали в дома людские. По неровному краю клочка Пантелей Иванович отметил, что Михаил дал ему лишь часть содержания, что на столе разбросанно лежат мелкие обрывки с разорванными словами. Крепко сжал плечо сына, выпрямился и минуту стоял недвижно. Губы его побледнели. Такого кощунства никто не смел нанести его семье, а здесь…
Пахнувшая со строк злоба снохи окатила его, напомнив прошлогоднюю трифоновскую злобу на внучку и на её исцелителя. Тогда его, их озлобленность поразила внучку, задев и Михаила; а сейчас через Марию всё ковригинское злонравие направилось на его семью и на наследие пращуров. Напрасно, ох, как напрасно он в то лето каялся перед нею за свой недосмотр и оправдывал её преданность порядкам отцовым! Никак не полагал он, что не то, что не поймёт его покаяние Мария – ведь старался говорить духом, открыто, допуская её в глубину души своей, – а и более того: извратит доверительно-покаянный разговор.
Не только не повинилась в прегрешениях, но и укрепилась в своей правоте, усмотрев в самокритике тестя слабость и неправедность его самого, а с ним и бесчестие рода и его общины, чем она и надумала воспользоваться на покосе.
— Я так понимаю, что Мария сама себе путь обратно закрыла, — проговорил наконец ____________
1Ехидна – полуженщина-полузмея, персонаж греческой мифологии; в русском языке XIX–го века, в том числе в русском Синодальном переводе Библии, – ядовитая змея.
Пантелей Иванович, выводя из ступора сына; голос его прозвучал хрипловато. — Что же такое написала она тебе – и нам, вероятно, – что ты изорвал лист?
— Прости, батюшка, не могу повторить и не хочу, чтобы вы с матушкой о том знали. Я такого даже от Трифона, отца её, не слышал. Будто ядом гадючьим измазала бумагу.
— Помнишь ли, сын, какой ты ввёл её в дом наш?
— Да, батюшка, помню хорошо. Забитая отцом была. Да и сверстниками, особенно, из неверующих в Господа. Когда в институте познакомился с нею, показалось, что весь свет ей не мил, и сильно она потянулась ко мне на мои добрые слова, каким вы меня научили, наполнили.
— А что же сталось потом? Понимаешь ли? — продолжил спрос Пантелей Иванович, желая, чтобы Михаил обрёл способность разумно действовать и осознал причины беды.
— Я доверился ей, дал возможность окрепнуть, уверенность в себе обрести. А она, как ожила, окрепла, вместо благодарности ковригинский нрав, каковой я вскоре познал, бывая у тестя с тёщей, против меня и даже против вас направила.
— Ты сказал, ядом написана прощальная записка… Послушай притчу. Один добрый человек увидел избитую молодую змею и поднял, принёс в свой дом – ему стало жаль её. Змейка на груди его отогрелась, окрепла и возросла. Но однажды, в час, когда он гладил её, укусила змея его и ядом своим разрушила тело и жизнь человека. Он хотел схватить её, чтобы убить за чёрную неблагодарность, чтобы не могла она больше никому навредить, но не успел – гадюка выскользнула из дома и устремилась к другой доверчивой жертве… И стал человек говорить всем встреченным людям: “Увидев израненную змею, добейте её. Если не можете убить, так, по крайней мере, сбросьте гадину в сточную канаву – она за то изранена, что кого-то поразила своим ядом”.
— Не обо мне ли притча сия, батюшка? — грустно улыбнулся Михаил.
— Ты сейчас понимаешь. А мы-то с матушкой предупреждали тебя, зная отца и матерь её. Но, повторюсь, самонадеянность вкупе с жалостливостью не позволили тебе внять разумному слову родительскому. А что в результате? Всем худо стало, а Настюшке-то!.. Слава Господу, Творцу милостивому, направил Он нам в спасение странника Своего, душ и телес целителя, и избавил странник Арсений девоньку от непомерного горя и нам дал счастье.
Михаил поднялся, глянул в очи отцовы, пал на колени перед ним и, склонив голову, обнял ноги его:
— Ты прости мне грех мой сей великий, батюшка.
— Встань, нечего ноги мои лобзать. Не словами омываться надобно, а покаянием с искуплением. Искупать грехи должно. Всем нам придётся, а тебе всех более.
Михаил поднялся.
— Что же мне делать, батюшка? Как, чем искупление совершить?
— Недосуг о том сейчас – на покосы собираться скоро уже, а ещё матушку да деток твоих, Настюшку и Павла, уведомить надо будет: то ли огорчить, то ли…
— Порадовать?
— Вот именно. Так жизнь ваша и наша сложилась. Она и рассудит, и путь укажет. А теперь вот что. Я не буду с вами косить, в другом месте мне выпало – на вече решено так было. А ты с матушкою и с детками. Да Арсений с Виталием с тобою будут, и иные наши, с кем покосы рядом.
— Батюшка, мне Арсений признался скиту, что он после сенокоса сватов пришлёт…
— Мне он не сказывал – тоже недосужно было такому разговору состояться. Значит, готовить свадьбу пора настала.
— А это хорошо ли, что Настюшку Арсений в жёны берёт? Ведь старше неё намного, и городской он, а она в деревне жизнь прожила. Оттого в смятении я. И ещё… Нет, о том я сам подумаю. Но сказал он мне, что никто, даже он сам, не может изменить в этом ничего. Никто, кроме самого Господа. И будто вы с матушкой уже благословили их. Неужто так накрепко связаны они?
— Да, крепко связаны. Да, благословили. Впервые, когда Арсений уходил, а я его с Настюшкой разговор услышал, и в сердце мне их речи вошли – так мы с матушкой твоей говорили, когда мы с нею начали жизнь: не о себе каждый беспокоился, а о другом. Потому и узрел я Божию волю в их судьбе. А коли сам Господь соединяет Настюшку с Арсением, как же я мог не напутствовать их друг к другу? Так что не беспокойся за дочь – лучшего ей не надо. Как мне не надо было никого, кроме той, что твоей матушкой стала. И моим батюшке с матушкой, едва узнали, как она меня в госпитале спасала, невестки-снохи другой не надобно стало. И другое великое для меня содеяла.
Михаил задохнулся от нового отцова откровения. Только вздохнув глубоко, попросил:
— Поведай мне, батюшка, о том. С вас хочу начать жить.
— Воля Божия будет, так и поведаем вам, сыновьям. Соберёмся и поговорим глубоко. Настюшке-то бабушка на днях про то рассказала. А сейчас дело ждёт большое – общиной трудиться станем отныне.
Анастасия, услышав от деда известие, ничем не выдала чувства, лишь пронзительно посмотрела на отца и пошла прибрать в его половине, так как дед, сообщая о бегстве её матери, сказал, что там оставлен беспорядок. Но в душе у неё вдруг всё всколыхнулось, а предстоящая её жизнь потеряла сформированные устои, много раз обговоренные; вектор1 её изменил направление. Матери больше не будет в доме – это же сброшена такая великая мучащая обуза, это с неё сброшены оковы! Отныне она уже не подневольная, а значит и предстоящее, обещанное Арсением освобождение, не является обязательным – она уже и совершенно вольная! О, Господь, о, Богородица! Как ей распорядиться вдруг обретённой волей-свободой?! Сладостной свободой, независимостью – ни от кого не зависеть, а быть вольной девушкой!
Павел растерянно смотрел на деда, на отца, на бабушку, силясь постичь сверившееся и определить себя в нём. Но долго без дела стоять дед не позволил, отправив к Арсению за Серым и телегой, чтобы развозить косарей – так он с Арсением уговорился.
Марфа Никитична известие о проступке снохи выслушала молча, сухо, лишь её губы скорбно и несколько презрительно дрогнули, выдав и состояние её, и отношение к тому, что произошло: меньшее зло от Марии она и не ожидала. Но когда прочла клочок записки, поданной ей Пантелеем Ивановичем в отсутствие внуков, смела скорбь с губ и из глаз, заменив её суровой гневливостью:
— Предала даже дочь, кровинку свою! И грозит ещё! Всяко о ней думала, но до того, чтоб она этакое написала, не додумалась. Вернётся ей угроза, как отцу её гроза!
Михаил обнял её:
— Прости меня, матушка, не услышал я вас вовремя, вверг семью в беду.
Мать, отодвинув его, посмотрела в глаза его пронзительно, как дочь минуту назад:
— Теперь-то что говорить: случилось – не вернёшь. Да и не всё худо у нас: Настюшка такая радость, слов не подобрать! Да и Павел, Бог даст, достойным человеком станет. А через несчастье и ещё счастье к нам явилось в образе Арсения.
Взгляд Михаила повлажнел от осознания, что он только сейчас, в минуты бедствия познал, какие мудрые и добрые у него родители, какое счастье ему дано. А ведь на днях, когда Николай говорил, что всю жизнь хотел быть таким, как Пантелей Иванович, он не воспринял глубины признания друга, привычно и обыденно относясь к отцу, критично воспринимая его советы и зачастую отрицая их ценность, а речи его полагая лишёнными современного смысла.
— Верно сказываешь, родная наша, — согласился с супругой Пантелей Иванович. — Творец много доброго нам дал, отчаиваться грех. И худое показал и отвёл от нас – тоже благость. Давайте славить Его да делами заниматься, ибо опаздывать не следует. Сейчас, когда мы зачин сотворили такой – особенно.
В комнату заглянула Настя со словами:
__________
1Вектор – отрезок прямой, имеющий длину и определённую направленность в пространстве.
— Я коров пойду подою.
— Погоди, голубушка, вместе подоим, — поспешила за нею Марфа Никитична. — И в радость мне с тобою, и управимся скорее.
***
Ковригиных, Трифона Мефодьевича и Анфису Гордеевну, приезд дочери с внучками удивил: совсем недавно уехали и повторный приезд их не планировался. Тем паче что им в сенокосе Михаил с Павлом хорошо поспособствовали, а теперь и у лебединцев началась страда.
Но узнанная ими причина приезда дочери – бегство от тирана Михаила – поразила. А Трифона Мефодьевича взъярила. Особенно, когда он допытался, как и по каким местам его Марию и Татьяну с Алёной сёк зять, да так, что стоять только и лежать они могут, а сидеть им больно.
— Да как он посмел, отщепенец поповский, поднять руку на тебя, дочь моя, на внучек наших?! Ты заявила о том в милицию?
— Нет, батюшка, не заявила. Тамошняя милиция и прокурор у Лутовитиных в друзьях – не стали бы они меня защищать.
— Дак ништо, в наш райотдел обратимся – здеся не посмеют отказать, как увидят, чего он с вами подеял. Ишь! То колдун ихний треклятый деревню нашу сгубил, а теперя и сын ихний жи руку на мою кровь поднял!.. — помолчав и пристально поглядев на Марию, спросил: — А как оно тама, колдун не вернулся ли, али пропал в грозу, что нас накрыла-порушила? Не с его ли подачи Михаил, николи на тебя не кричавший даже, высек вас?
— Вернулся, батюшка. И сразу всю деревню взбаламутил, всех под себя поставил, а не согласился кто с ним – изгнал из дома родного. И покосы совместно порешил косить, чтобы не одному со своим-то справляться, и скит разрушенный велел восстановить – для себя же, видать. Да мало того, дом, который, как нам думалось, моей семье отдадут, ему отдали – а мы с дочками его ремонтировали, красили, огород засаживали! И всё – ему!!!
— И тута встрял, окаянный! Ну попадись он мне – в землю загоню так, что ни один поп его оттель не вызволит!!! Деньги-то, что деревней нашей наговорённые, отдала ему?
— Отдавала, батюшка, да не принял он. Так я ему под ноги их бросила – по-однял, небось: кто ж от таких-то денег откажется.
— Завтра поутру поедем в милицию и накажем тот род весь богопротивный.
Анфиса Гордеевна, поначалу возмущённая тем, что дочь и внучки так выпороты зятем Михаилом, что “сидеть им невмочь”, по мере диалога отца с дочерью призадумывалась. А когда Трифон порешил завтра же ехать в милицию, вмешалась:
— Ты что это, отец, хочешь, чтобы всякие безбожники наших дочку да внучек совсем юных оголили да срамные места рассматривали?
Этот резон был не единственным у Анфисы Гордеевны – есть более существенные, но озвучивать их она, однако, не стала, опасаясь гнева мужниного.
Её Трифон никогда не признавал ни милицию, ни иную власть и законы, подчиняясь принуждённо им лишь когда прижимали, и злобно при том ворча. Его воля была законом в семье и в деревне, а тут сам пойдёт к властям, опорочившись перед общиной?!
И то, что Трифон с первой поры, приобщая к укладу ковригинскому, бил её гордую, своенравную, пытающуюся своё сказать – и по хотению бил, и в угоду матери ворчливо-злой. Истязал до тех пор, пока она не смирилась, не склонилась перед ним…
Трифон Мефодьевич сердито засопел, признавая правоту жены и досадуя вместе с тем, что срывается его намерение – да к тому же баба указала ему, Трифону, что он не может сотворить страстно и давно желаемое. Сердито глянул и, хлопнув дверью, вышел из дому и со двора. Направился к соседу высказать бессильную злость на зятя и на лебединцев.
Анфиса Гордеевна, едва он покинул дом, повелела внучкам уйти в выделенную часть жилья на втором этаже, строго осмотрела дочь и спросила, пряча насмешливую улыбку:
— Неуж и впрямь этот телок порол тебя?
— Матушка! — воскликнула Мария, — мне что же – оголиться перед тобою велишь?
— Да нет, дочь, не о том я, что не верю, что выпорота ты, а о том, что, будь отец на его месте, он с первых дней драл бы тебя как сидорову козу. Ибо знаю и тебя, и его – его по себе узнала, испытав руку его на моём теле.
— Батюшка тебя бил?! Порол?! — изумилась дочь.
— Всё было. Так иначе и не мог он поступить со мною – уж больно я вольной да супротивной ему была; всё мне хотелось того же, чего и все бабы хотят: поворотить мужа своего, Богом данного, на свои интересы да направить, куда вздумается. А как он больше прав был, так я и пуще того наперекор ему говорила-делала. Того и молвила тебе, что тебя-от он забил бы. А Михаил твой всё с тобою добротой да ласкою на злобы твои, на шипение. Потому и спросила, вправду ли он выпорол тебя.
Анфиса Гордеевна испытующе смотрела на дочь, а та с изумлением, непониманием и страхом – на мать: ехала в надежде, в уверенности на защиту, а попала под материнскую выволочку, чего никогда не бывало, потому что во всём в ковригинском доме винили Михаила и всех Лутовитиных с их Лебедями. И сладко было под такой защитой.
И потому ещё не понимала, что матушка вот только что призналась, как противилась воле супруговой, ковригинской, да к тому же назло противное говорила и делала, лишь бы свой нрав потешить, – так ведь и она потому так поступала, что женщина она: свою волю Михаилу навязывая, против всего лутовитинского устава идя наперекор; и мужик должен ей покоряться. Потому не считалась ни с правотой мужика, ни с мнениями и выговорами свёкров. Чего же сейчас матушка напустилась-то? Самой можно было, а дочери нельзя?
— А ну, сказывай, чего натворила-наговорила, за что тебя да дочек смирённый муж твой наказал. Без утайки всё говори – всё равно спознаю.
Мария знала, что её матери становится известным всё, что касается семьи, деревни и веры, а потому убоялась скрыть что из предшествовавших порке событий. И рассказала о том, как возмутилась принуждением свёкра косить чужие покосы, потому как сородичи лебединские и вообще лебединцы не приехали помочь ковригинцам в их беде; как в знак протеста не только не подоила коров, но и не открыла им калитку – ни сама, ни дочерям не велела выполнить работу; как, защищая дочек, накричала на Михаила и велела ему сечь не её дочек, а свою Настю, за что тот и взъярился на неё
Анфиса Гордеевна молча выслушала дочерино признание и вдруг взорвалась:
— Ах ты, негодница бесстыжая! Ах ты ж!.. Ты что же это натворила?! Как ты посмела перечить свёкру?! Как ты посмела коров держать за воротами да недоенными – причём они-то?! Да ещё и Татьяну с Алёной худому учить! Да как у тебя язык повернулся о Насте такое говорить?! И без того, сердешная, добрая да бесперечливая, в муках годы жила, так ты, мать, ей худого желаешь! Да я тебе отцовым ремнём спину вдоль и поперёк высеку!
Мария стояла растерянная, испугавшаяся материнского гнева и того, что в добавок к её заднему месту, уже иссечённому, мать ещё и спину исполосует.
— За что, матушка? Вы ведь с батюшкой меня учили, что неправедно живут свёкры мои. Да разве я не права – когда беда у вас стряслась, так не только никто не приехал, но и Михаил уехал. А Настя – не бесперечливая, вы сами злыдней колдовской её назвали за то, что она колдуна Арсения защищала, вам ущерб да вред принесшего. И то ей говорили, что она должна была искупить грех мой… — На последних словах Мария запнулась, смыслом сказанного ею сама подавившись.
— Ну?! Что замолкла?! — снова вознегодовала Анфиса Гордеевна. — Скажи, что это Настя виновата, что ты за поповского замуж вышла по любви, его насилием или по чему там, мне неведомому.
— Он один ко мне по-доброму относился. Я и захотела быть с ним – сама пожелала.
— А ты за его добро злом отплатила, негодница окаянная! Ты же мать, а про дочь говоришь такое! Я-то – ладно, я в угоду отцу твоему да деревне подпевала, а в душе-от жалела девочку искалеченную. И слава Господу, прислал Он спасителя ей. Так как же им исцелённой девочке нашей не говорить было в его защиту – она, что же, неблагодарная тварь? Слава Господу – не в тебя она, в непризнательную… И ведь не одной ей вернул тот Арсений здоровье в Лебедях и в дороге, пока к нам дошёл – наслышаны мы. И, может, и нас бы беда миновала и гроза малостью бы задела, как вас в Лебедях, и благость какую мы б обрели, кабы не прогнали его отец твой да тётка Лукерья – та ещё и кичилась. Меня-то в порядки здешние силой-страхом загнали, того я и стала столь послушной отцу твоему, а ты-то в мирной благости жила, тебе бы в любви деток растить да семью содержать, а ты?! Эх ты, ма-ать!
Анфиса Гордеевна замолчала, переживая боль событий и с Настей, и с грозой. Однако едва Мария захотела оправдание себе произнести, заговорила снова.
— Ты ведь и дочек других, родных сестёр Настиных, против неё настропалила – я слышала-видела, как они тут кривлялись, её передразнивая, да смеялись. А самим-то им с нею рядом и стоять-то должно быть зазорно – такая она красавица стала… А кто тебя гнал в дом Лутовитиных? Мы с отцом, что ли? Сама вошла. Но коль вышла замуж за их сына, так веру отцову в душе крепя, обязана была уставу их дома подчиниться, покорной стать свёкру-свекрови да суженому своему. А ты что утворила? Михаил-от прав был, когда в прошлом лете указал, что из-за твоих, Мария, склок Настя и заболела. Это ты искупить свою вину и её страдания должна, а ты что же это говоришь? Что, мол, это Настя искупить должна твою вину? Ишь ты, цыпа1! — сарказмом закончила Анфиса Гордеевна отповедь дочери и устало села на лавку.
Несколько утихнув, но ещё не успокоившись, поражённая открывшейся ей правдой о дочери, Анфиса Гордеевна стала говорить поясняюще, а потом расспрашивать Марию о том, что её ждёт:
— Не помогли, говоришь, лебединские нам? А с чего они должны были нам помогать, коли уклады у нас разные, и ковригинские клянут их как только могут? И мы сами – им помогали, хотя бы сватам нашим? Даже не интересуемся жизнью их. А Михаил-то сколь нам доброго содеял? И строил, и корма готовил, и всякое иное, а мы ни слова доброго о нём. Ну ладно мы, а ты-то, жена его суженая, Господом повенчанная с ним, что творишь? Эх, кабы мне твоя доля – уж расцвела бы, всю себя отдавая!.. И чего ты сюда приехала да с дочками? На нашу колхозную пенсию жить? Кабы не малое наше хозяйство, так вовсе плохо нам жилось бы. А ты что будешь тут делать? И дочки твои – они доброму хоть чему-то научились? — Анфиса Гордеевна, пренебрежительно относясь к Татьяне и Алёне, никогда не называла их внучками. \— Смотри, отец твой уже подыскивает им женихов. А коль привезла их сюда, так жди – нагрянут сваты-свахи и отдашь ты дочек куда подальше.
— Как сваты? Да им же ещё рано в замужество! — ужаснулась Мария предстоящим своих любимиц. — Им же учиться надо!
— Научатся. Коров доить, полы мыть, угождать свёкрам да мужу. В нашем-то укладе не так, как в Лебедях: спуску никому не дают, в ярмо, в стойло загоняют.
Мария пала перед матерью на колени:
— Матушка родная! Помоги, спаси их от доли такой!
— Раньше надо было думать, а не бежать от мужа. А ведь ты небось не добром ушла, а гадость какую напоследок им устроила? — вдруг спросила Анфиса Гордеевна, озарённая подозрением.
Мария потупилась. Ей очень не понравилась материнская выволочка – не приняла она её. Только страх за судьбу дочек и за то, что без них останется вынудил пасть на колени. Но всё же призналась:
— Написала я записку с проклятиями всем Лутовитиным, когда уходили из дома.
— Ох, какая же ты змея подколодная! Ты же себя укусила, хвост свой прокусила, себе путь обратно закрыв, — горестно проговорила Анфиса Гордеевна. — Вот и ищи, чем свою и дочек своих жизнь направлять.
__________
1Цыпа – цыплёнок, курица. Разговорное:1) чрезмерно изнеженный человек. 2) как порицающее или бранное слово.
Совсем опечалилась Мария: ехала-спешила к родному очагу, к теплу родительскому, чаяла отраду здесь обрести, а встретилась с грозным гневом материнским – и думать-то о подобном не думала. А уж оказаться высеченной матушкиными словами вовсе больно – больнее, чем ремнём батюшкиным могло бы статься. И как искать, чем жизнь направлять? Вся жизнь обеспечивалась и направлялась родителями поначалу да и потом. Да свёкрами. А ныне как?..
Но тут батюшка вернулся и поднял дух её! Поднял, однако тут же окунул её в омут холодный, беспросветный.
Трифон Мефодьевич ходил к соседу в бессильной ярости из-за невозможности зятя наказать (безвольного телка – так думалось о нём многие годы до прошлого лета, когда этот телок чуть не задавил его, тестя, автомобилем, обозвав притом червяком навозным и хрычом). Зятя, ноне выхлеставшего его дочь. Марию!
Ходил совет с ним держать, как обрушить на Михаила возмездие своё, а заодним и на сватов-поповцев. Ходил… А вернулся осмеянный. Поведав соседу всё, что приключилось, ждал Трифон Мефодьевич не только понимания, но и – главное! – разумного слова, а тот ему свою насмешку вместо совета всучил. Да над кем насмешку?! Над ним, над Трифоном Ковригиным, держащим общину в кулаке так, что ни пискнуть! Над ним, смотрителем-уставщиком, сберегателем устоев!
Но оказалось, вся деревня знает (знает, да помалкивает), как он отскочил от машины, а потом в след её носом ткнулся – вон как зять его опорочил! Да ещё знает, что внучку, дочку зятеву, тот путник, что грозу привёл, излечил от болезни страшной. Тоже проведали – не Михаил ли растрезвонил, когда неделю назад косить приезжал? (А ведь принял он, Трифон, помощь его, обиду прошлогоднюю сглотнув, ибо стар уже стал, не справился бы с покосом).
И вот сосед, будто слабину его почуяв и отыграться решив за обиды свои, заявил: “А чего ты раскипятился? Мужик бабу помочалил малость, так на то он и мужик, чтобы бабе волю не давать. Сам-от как Анфису гвоздил? Небось, вся община не раз слыхивала”. “Так мою дочь! Мою!!!”, — взревев, возопил Трифон Мефодьевич. “Ну так что ж, что твою? — усмешливо уколол сосед. — Все они одинаковы. Кабы в мою семью она вошла, так что ты думаешь, терпеть бы её дурости стали? Все знают норов её бодливый”.
Так прямо в глаза и сказал. Трифон Мефодьевич пристращал было его отместкой, да в самом ли деле слаб стал, или почуял, что община уже не та – уже то один общинник, то другой перечить ему стали, – но голос его не вызвал страха у соседа. Тот, сам озлившись, указал ему на дверь с напутствием: “Ты меня не стращай. Рядом живём – полыхнёт мой дом, так в твоём дому пожар до неба взлетит”. И сделался Трифон Мефодьевич вовсе обозлённым – авторитет его в сомнение взяли!
Хотя на самом-то деле он давно узнал о возникшем в деревне сомнении в нём как в уставщике – донесли ему: после того, как сразу после грозы он поведал, что приходил к нему какой-то бродяга, а он, Трифон, чистоту устоев соблюдая, прогнал его, да после за ним погоню снарядил – дескать грозу привёл; да тот то ль сквозь землю провалился, а то ли… (на этом люди замолкали). Да невестка Лукерья, братова вдова, тоже кичилась, что “прогнала тово же бродягу приблудного, который грозу навлёк на деревню. Он у меня ещё и самого Трифона Мефодьевича спрашивал”.
Навлёк. “А пошто он навлёк-то? Не тово ли, што он прогнан был?, — так в народе заговорили. — А коли то сам дьявол был или от него, так чего он заявился к уставщику-смотрителю Трифону? К самому. Сперва ить – мотри-кося – к невестке евойной подошёл укрывище от грозы просить, дак значит, сам-от от неё, от грозы-от, уходил! А потом о Трифоне спросил. Дак ить он самого Господа упомянул, когда награду всем Ковригиным посулил – не мог нечистый имя Бога упомянуть! А награда порчей-пагубой обернулась!!! Дак не иначе, как Трифон уже давно тайно (небось и с братом своим ныне покойным) – недоброго чего-то, грешного натворил! И кто теперя окаянный? Бродяга… али?.. ”.
Потом и вовсе весть по округе пошла: излечил тот бродяга (али то Божий странник?) внучку трифоновскую, самим Трифоном проклятую. И иных лебединцев исцелил, вернув им здоровье-силу, да прочее благо дал. А на их, ковригинцев, хозяйство – погибельность. Опять же: кто виноват? Могли бы вместо худа добро обрести!!!
Такие разговоры породили в мире христьянском ковригинском шатания: от нечистого ли бродяга али от Господа путник, но в любом случае Трифон виноват! Тако-от аукнулось вершителю безраздельной власти в общине ковригинской негостеприимство его, что и над ним с его дочерью проросло в открытую насмешку. И ничего не поделаешь – на каждый роток не накинешь платок. А коль люди приговорили, так и подавно беда. Людской суд – не шутка: приговорят – не отмоешься, хоть запарься.
Потому и хотел Трифон Мефодьевич потрясти лебединцев и тем укрепить авторитет своей власти, потому и пошёл к соседу – да лучше б не ходил: ещё больше в грязь пал.
Когда вернулся в дом, Мария ещё стояла перед матерью на коленях.
— Ты чего эдак-то стоишь? — зло спросил он у дочери.
Мария поднялась, но отвечать не смогла – она ведь просила у матери против отцовой затеи помощи. За неё ответила мать:
— Ты спроси у неё, за что Михаил наказал её, так узнаешь, что дочь и беду привезла в дом родительский.
— Что-о?! — опять, уже в доме взревел Трифон Мефодьевич, уразумев, что и в доме против него. — Ты дочь виноватишь?! Мало сосед надсмеялся над нею да надо мною, так и ты туда же?! Да я тебя!..
Шагнув к жене, при дочери поднял на неё руку. Гнев отца на мать порадовал Марию, обозленно-обиженную на неё. В отце в эту минуту она увидела отрадную защиту – и не только против ненавистного Михаила, но и против матери с её гневом. Даже то забыла, что отец собирается выдать дочек её замуж.
Анфиса Гордеевна быстро поднялась, выпрямилась, став даже выше Трифона ростом, и жёстко сказала ему:
— Ты на меня руку и голос не поднимай – стара уже, чтобы руку на меня поднимать. И из воли твоей я не вышла. И не выйду, даже если, не приведи Господь, ты раньше меня уйдёшь. А вот что дочь натворила, послушай, тогда и скажи свою волю.
Трифон Мефодьевич, когда жена поднялась и жёстко остановила дикое самоуправство его, руку ослабил, а потом и вовсе опустил, уразумев, что супруга по-прежнему под его властью. Но расспрашивать дочь о её напроказничании отказался:
— И слушать я не стану, что поповский выродок не виноват. Он поднял на мою дочь руку, с него и спрошу.
— Спросишь так спросишь. А что с дочкой да с девками делать станем? Этим-от надо учиться, а Марии не коров же только доить, где-то деньги зарабатывать надо. А где?
— Девок замуж выдам – присмотрел я двоих. К себе возьмём обоих, а тама посмотрю, кому из них дом-хозяйство передать.
Мария, тут же забыв материнский гнев и то, что неприкрыто возрадовалась, как отец мать её родную ударить хотел, ахнула:
— Батюшка! Матушка! Да как же? Ведь молодые, несовершеннолетние. Да и Настя ещё не вышла замуж и неизвестно, когда выйдет.
— Ништо. Настька тута не указ, отрезал я её. Так пусть век в девках ходит. А Татьяне с Алёной нечего засиживаться – нам с матерью помощники в хозяйстве нужны: то ремонт, то новину пристроить, то покос и огород. Делов-от горы – знай ворочайся, а мужиков-от молодых нетути.
Анфиса Гордеевна хоть и негодовала на дочь, решила, что Трифон негожее говорит.
— Да права Мария-то – рано им замуж. Да и закон не позволит.
— Нету здеся никакого закона – как сказал, так и станется! — прикрикнул на обеих Трифон Мефодьевич.
— Нету закона, нету. Да только как прознают, так понаезживают власти разные или к себе дёргать-вызывать станут. Хорошо ли то будет нам и деревне – мало ли чего они ещё распознают. Да и девки… ничего-то они ещё не умеют, учить их ещё надо. А то, ну кто на них позарится-то: ни с лица, ни в дому проку от них не дождёшься, потому как ленивы да косоруки. А и к нам в приймы кто пойдёт, да ещё чтоб двое враз? Это нам хорошо, да кто сынов своих в работники отдаст?
— Ништо, — вновь утвердил Трифон Мефодьевич. — Сказал, што присмотрел, так то и есть. Вот как с сеном управимся – высушим, привезём, заскирдуем, – так подготовимся и отправлю сваху.
Вздохнула Анфиса Гордеевна и со словами: “Разбирайтесь сами”,— покинула мужа с дочкой и пошла к внучкам. А как только вошла к ним комнату, подковыристо оглядела их, ничего не понимающих, но испуганных криками бабушки на мать и оттого смотревших на неё насторожённо. А та, к тому, что насмешливо глядела, ещё и неприязненно-язвительно проинформировала:
— Решил дедушка судьбу вашу – радуйтесь. Замуж пойдёте. Отец ваш раз выпорол за всю вашу жизнь, а мужья каждый день хвостать будут, уму-разуму уча, покорству им да свёкрам приучая, к труду тяжкому приобщая.
С тем и вышла, а сёстры, выслушав приговор – попали из огня да в полымя! – залились горестными слезами.
Анфиса Гордеевна, погружённая в свои, большей частью безотрадные мысли, занялась хозяйственными делами: напоила двух телят, народившихся поздней весной и потому не со стадом пасшихся, а вблизи, у дома, и пошла на огород – что полить, что взрыхлить-прополоть. С сеном, слава Богу, Михаил с семьёй помог, так что, как сказал Трифон, ему требовалось просохнуть после дождей, чтобы завтра-послезавтра быть свезённым.
Трудилась Анфиса Гордеевна, а мысли, как ни направляла их на дела, сворачивали то и дело на происшедшее в семье, подавляя все добрые чувства. Даже радость от приезда дочери с внучками погасилась. Великое разочарование ими охватило её. Так охватило, что внучек она не то, что не позвала исполнять работу, но и видеть не могла. Отстранилась от них и от дочери единственной, любимой. Никогда такого не было, никогда не проникалась истинной сущностью Марии – той, что выявилась в сей час.
Ею как-то нежданно овладела опустошённость – лелеемая доченька её, в которую она, наряду с верой и ковригинскими устоями вкладывала своё восприятие людей и природы, Бога, оказалась совершенно злой, коварной, нечуткой и к мужу своему, и к свёкрам, и к дочери Насте, добром окружавших, а не истязавших, как в ковригинских семьях творится. Ни даже к ней, к своей матери нет в ней доброго! И нечуткостью же своею и младших дочерей погубила – с пути истинного, Божьего, отвернула, ввергнув в эгоизм, подобный своему, да во вздорность.
Ничего от матери и от деда с бабкой Нефёдовых не взяла – всем пренебрегла. Всё в ней ковригинское; даже внешне ничего общего с нефёдовским родом. Правда, и с отцом у неё сходство небольшое. В мать его во всём уродилась.
Запечалилась Анфиса Гордеевна, позадумалась о семье, о замужестве своём, о доле-судьбе в доме ковригинском. Задумалась, чтобы понять, отчего так-то у неё случилось и как получилось – отчего в её семью вдруг раскол-раздор вошёл. Не от мужа ли?.. А может, от неё самой?.. Вот она отпор Трифону дала, указав, что вышла из того возраста, когда б ещё можно было расправу ей учинять. Жёстко указала, и остановил он руку. А раньше ведь – давно, правда, уже – не могла противиться.
Сначала противилась, пока не выбили противность из неё. Сейчас, во время разборки дочкиных грехов, она осознала, что даже не прямоту свою, ибо не больно-то она прямой была, ибо не в Боге, а в людях жила, а кривизну свою пыталась к ковригинской кривизне пристроить, чтобы жизнь по её лекалу чертилась и кроилась, да семья-то, да община-то родовая сильнее – её саму в обратную сторону выгнули. Не выпрямили, ибо сами такие же кривые, а именно выгнули на свой лад. А почему нынче позволила себе указать?.. Правда, и на то указала, что не вышла и не выйдет из его воли. А верно ли то? Верно ли, что не вышла и не выйдет?..
Конечно, крепость нужна – и в общине нужна, и в семье. Так почему не ковригинская крепость? Какая уж ни на есть, а устои держит. А вот ведь и в дочери узрела зло, от рода ковригинского идущее, и что муж Трифон, чем далее, всё более неправедные дела творит. Рушится крепость – в роду шатания, суждения пошли.
Ковригины… Издавна ковригинская весь была и остаётся небольшой – её и деревней-то назвать нельзя, – потому как земли мало. Столь пашни с подворьями и имеют, сколь леса смогли да успели вырубить-выкорчевать. Остальные леса по песчаникам и по сырым местам произрастают. И власти, обнаружив староверов ещё более века назад, нагрянывать стали, чтобы сторожко следить, кабы не разрослась община. Оттого не одни лишь девки на сторону выдавались, но и сыновья – один сын по выбору родительскому оставался с ними, чтобы могли они покойно старость доживать.
Поначалу-то все были из одной семьи – все братья родные да близкие родственники. Потом, по мере того как сыновья, сыновья сыновей и далее заводили жён из разных краёв, кровное родство слабело и слабело, ибо кровь чистая ковригинская чужою разбавлялась. Пока не стали друг другу «семиюродными плетнями соседскому забору». Лишь Трифона брат родной сумел в деревушке остаться, построив дом на месте пожарища – так порешил их отец, ибо власть держал над общиной.
А власть переходит от колена к колену прямому потомку патриарха рода, в сем доме, в коем она с Трифоном ныне живёт, проживавшего. Потом дом, в расчёте что сыновья и внуки его заселят, дабы их семья наибольшей была и власть продолжала удерживать, уже при ней был достроен на Трифоновы деньги.
Хотели так-то, ан не вышло, ибо Господь всё иначе решил: у Трифона по его же вине только дочь родилась, и та на сторону, да к поповским, ушла. А брат перехитрил самого себя. Чтобы на войну не идти, травы отравные по материнскому научению использовать затеял – как придёт повестка, он тут же и выпьет отвар, что мать ему готовила. И признаёт его комиссия непригодным даже для тыловой службы. Пил, пил и лишил себя мужского начала… Хоть и женился быстро, не дались дети. А там и вовсе зачах и в сорок-то дет – возраст-то какой ещё! – отдал Богу душу.
Стал слабеть авторитет Трифона, зашаталась власть его – как же, наследника прямого нет, да и дочь к поповским ушла, отцову веру оставив! Особенно худо ему доверие стали оказывать, когда прошёл путник неведомо откуда и кто таков неведомо, которого сам Трифон и его невестка Лукерья и видали. Видали да прогнали, когда он от грозы укрыть просил, хотя только к ним и обратился. Прошёл он через весь и за недобрый отказ беду-грозу на всех Ковригиных накликал. Да и то сказать, все Ковригины от одного корня идут, так чего власть одной семье дана?!
Давно Трифон, почуяв недоверие к себе, захмурел, слова доброго никому не скажет. А с грозовой поры и вовсе злой на всех виноватящих его в беде-разоре, а более – на путника, которого иначе как колдуном бесовским не называет. А узнал, что и внучку исцелил тот колдун, его заклятие на неё одолев, так редкий день без проклятий и оговоров проходит.
Притом проговорился, что есть в общине тот, кто заводит бучу против него – есть он! Спознать бы, кто! Так ить не-ет: заводит, но нос наружу не высовывает – втихую творит злобу, чтобы самому его, Трифона, место захватить и его семью наследного права лишить: если даст он слабину, если свергнут его – так ить куды тада деваться? Подстилаться под тех, кого гнул?! Николи не подстилался и не станет – не опорочит он свою родину: отца, деда, прадеда...
Оттого и хотел он Михаила в Ковригино завлечь, в свою веру оборотив, чтобы ему – а главное, Марии – передать власть и хозяйство. Да как это, чтоб какие-то Лутовитины над Ковригиными властвовали-от?! А теперь, коли с Михаилом которая уж неурядица вышла, двух примаков залучить пожелал, чтобы одного из них главным содеять. Дак не бывать тому, чтобы чужаки в веси ковригинской проживали, да ещё и главенствовали! Неужто Трифон совсем не разумеет того? А может, и впрямь не разумеет в злобствовании своём на покушающихся на него и – чего уж от себя-то скрывать – в страхе за себя.
Испокон веку ведётся: как выбирается родителями сын, коий об них заботиться станет и хозяйство исправно держать, собираются женатые и проводят обряд, только мужчинам известный. А после обряда тот избранник уже не помышляет дом родной покинуть и родоуправителю бессловесно покоряется. А коли что худое в чьём дому свершается, все они собираются и суд вершат. Не божеский суд – ковригинский. Страшный!
Знали бы-ведали батюшка с матушкой, за кого, в какую семью они отдали дочь свою юную родимую! А может, и знали-ведали, потому и выдали за Ковригина Трифона, что её, как и многие другие, считали своенравной.
А она не была такой, какой воспринимали её. Она вольной чистой птицей была, и ей хотелось летать с пением высоко в небесах, и песнями и красками, ей только ведомыми, окрашивать небо и его облака. Петь она любила. И рисовала – в школе – картины из своего воображения. Её на районные и городские песенные фестивали приглашали, но родители не позволяли выказывать себя перед народом и, к тому же, петь неправославные песни. Но рисунки-картины выставлялись и на конкурсах школьников отмечались особо. Прочили ей хорошее будущее, светлое и радостное!
Прочили. Но бодливую корову рогов лишают, а у вольной птицы крылья обрезают… И у неё обрезали – болезненно обрезали, больно для тела, для души. Окончила она десять – десять! – классов городской школы и уже мечтала поступить в институт или в техникум хотя бы, как заявилась сваха… И разбилось всё её достояние: сердце девичье, мечты, судьба желанная…
Посватался к ней единоверец из глухой – где-то на севере – деревни: пожелал он на горожанке непременно жениться, да чтобы образованная была – и на что ему нужна стала такая? Из гордыни? Родители сначала было отказом ответили, но потом, как узнали, что сын родоуправителя, главы общины сватает их дочь, быстро дали согласие. Они сами уже стали бояться, что Анфиса слишком много воли взяла, того и гляди от веры праотцовой оторвётся. И хотя на заводе работали и в вере уже мало что понимали, но уклад, длинные молитвы в долгие молебны и за столом являлись непременным атрибутом их устроения и бытья. И сохраняли в укладе женитьбу сыновей да выданье дочерей без их согласия, а по хотению родительскому лишь, по сватовству. Крепость!
Младшую дочь, ничем не выделяющуюся – бесталанную – и того не прекословившую отцу-матери, о своих желаниях не заявлявшую, при себе оставили. В городе муж для неё сыскался. А её, Анфису, душу её и дух вольный в дальний угол загнали, в узилище.
До сватовства Трифон на фронте был, но на каких фронтах, как воевал и воевал ли – о том никогда не рассказывал. Вернулся без наград и ранений, зато с большими деньгами и при злате-серебре. В замужестве увидела Анфиса на руке и на груди его порезы ножевые, спросила о них, однако муж сказал, что на фронте ранен и строго велел больше никогда не расспрашивать.
Когда с родителями приезжал на сватовство, подарки богатые да золотые преподнёс. Батюшке – золотой тяжёлый портсигар подарил, хоть тот и не курил. Трифон объяснил, что денег он больших стоит, однако продавать не велел – подарки, мол, не продаются; да и времена могут наступить тугие, тогда можно станет подумать о продаже. Обрадовались отец с матерью – в богатстве их дочь будет жить!
Свёкор показал себя человеком властным, но не слишком разговорчивым и прямым. В противоположность городским говорил коротко и веско. Зато свекровь вся из хитрости и подлости: она и в сватовстве общалась таким медово-елейным голосом, что, того и гляди, вот-вот растает, потечёт; и когда родители в Ковригино или когда вся семья ковригинская в город наезжали, такою же показывала себя. Но потом за елейность на ней, на Анфисе и отыгрывалась, а голос её становился злым и скрипучим. Особенно злым стал, когда дугой её согнуло – ну чисто Баба Яга.
Анфиса, всякий раз, услыша свекровину елейность, ожидала, что ей непременно ни за что ни про что, а достанется. И хотя звала он свекровь матушкой, но в мыслях тут же, имя её добавляя, проговаривала: “Федосея”.
Вот в кого дочь Мария-то уродилась – как же не замечала она все эти годы долгие-то? Все повадки бабкины, лицемерие её же. Любимая дочь, единственная, вот и не замечала. А что же нынче-то? Изменилось ли что? С виду – так ничто и не переменилось, всё то же, что и было всегда. Так с чего вскинулась, с чего на сторону Михаила и его родителей стала; да так стала, что и в самом деле могла высечь дочь без малейшей жалости. Хотя – могла ли? Не потому не могла бы, что пожалела бы, а потому что…
Анфиса Гордеевна вдруг – как-то вдруг! – осознала, что она иною себя воспринимает. Той, какой была в юности. В загнанности она потеряла себя, во всём покоряясь законам и устоям ковригинским – семейным, общинным, – а вот ведь: настал момент, что она будто очнулась. И случилось это возвращение к себе не нынче.
Втуне она давно уже стала возрождаться, ещё того не осознавая, но проявляя себя в общении с мужем, с прочими Ковригиными так, что они с удивлением посматривали на неё: и та же, и в устоях крепкая, а ходит иначе – будто пава какая, и говорит красочнее, значимее, содержательно. И в доме стала украшения придумывать, какие в иных домах не мыслились даже: полотенца вышивает; скатерть лебедями-цветами украсила; перекрасила полы, что будто не в деревенскую избу входишь, а в залу городскую. Разговор с дочерью оказался выражением её самоосознания своей личности, от Бога данной.
Потряслось же ковригинское в тот час, в тот даже миг, как увидела она Настю, внучку свою пострадавшую, выздоровевшей: ласковую улыбку её восприняла и голос её певучий узнала – у самой такой был, пока не спрятала его. Когда же Михаил укорил их, что из-за злобности ковригинской Мария с ним ссоры творит и потому Настя заболела, ощутила – ещё не осознала вполне, но почувствовала, – как глубоко она сама канула, в какую темень духовную погрузилась.
А в час, когда слушала дочь, когда поняла, что её Мария до такой степени Михаила довела, что он руку поднял, отряхнула с себя растрескавшееся ковригинское покрытие души, сковывавшее до сего времени. Воспряла освобождённой – Настя с Михаилом извне разрушили её закрепощение, а сама изнутри к той себе юной устремилась. И такой она стала, какой была в давности.
Отвратным стало ковригинское, вновь захотелось в высокие небеса взлететь, чтобы в родные просторы окунуться, снова, как в юности, стать крепкой духом. И стать истинно здоровой душою, чтоб не страшно, не соромно людям в глаза глядеть и перед Господом, тем паче, каяться…
Через день, когда к вечеру был привезён и сложен на сеновал последний воз сена, в бане состоялся заговор. Анфиса Гордеевна сначала сама с дочерью пошла мыться, заявив внучкам, чтобы готовились к помывке после старших – не хотела посвящать их в свой замысел. Трифон Мефодьевич, помывшись, пил чай, давая телу и душе отдых, и беседе матери с дочерью не мешал.
— Ну, доченька, слушай. Я б тебя лучше высекла да и отдала б отцу долю твою и дочек твоих на расправу – видела, как ты злорадствовала, когда твой отец на меня, на твою мать, руку поднял.
Мария затрепетала – как же так, что мать увидела её злую усмешку, она ведь с отцом говорила?! Что-то теперь станет говорить, коль даже за Михаила и за Настю выволочку устроила. Анфиса Гордеевна её испуг пренебрежительно отметила, покривив губы, но не стала более выговаривать.
— Не стану я тебя драть, как козу сидорову. Ведь это будто саму себя секла бы – сама народила, сама перед Господом Богом и Божьей Матерью отвечать буду. И дочки твои...
— Ведь они внучки твои, матушка,! — не выдержала Мария отчуждения матерью её дочерей.
— Ты мне тут не указывай! Сказала – твои дочки, так и будет всегда. Ты их народила, ты из них безалаберниц сотворила, ты и расхлёбывай, ты и ответ понесёшь на Страшном Суде за себя и за них. А решила я вот что. Как от мужа в ночи убежала с дочками, так и отсюда завтра до рассвета уйдёте. Дам я вам письмо к сестре, твоей тётке, – призрит. В крайности, на первую пору. А там устраивайтесь, как сможете. Писать сюда не смей, не то отец дознается, да и сыщет вас – а что за суд устроит и вам, и мне за помощь, так того бы тебе лучше не ведать никогда. Не приведи Матерь Божья: никогда б вам не попадать на ковригинский суд, что поужаснее Страшного Суда.
Анфиса Гордеевна намеренно запугивала дочь, хотя правду говорила – да вот только под суд она-то сама одна попадёт за пособничество, а дочку с внучками Трифон пожалеет, не предаст суду. Сам накажет.
— Дочкам расскажешь, когда отец уснёт – я им поведала, какая доля их ждёт, так что побегут быстрее собак. Выйдете спозаранок через задние ворота и дойдёте до большого тракта, а там автобусом доедете. С работой сама решишь. А дочкам муж сестры поможет – он в техникуме преподаёт – небось с такой поддержкой сумеют экзамен-от сдать твои бездельницы.
Мария пала на колени перед матерью, стала руки её целовать, но Анфиса Гордеевна отвергла её поползновения так отблагодарить – знала, что фальшивы дочкины уверения и поклоны, как и бабкины были…
Рано утром Трифон Мефодьевич, не слыша возни Марии и внучек в хлеву, вскинулся, подбежал к жене, возившейся с квашнёй – пообещалась пирог сотворить и шанег напечь по окончании сенокосной страда.
— Чего девки-то спят ещё? — вопросил возмущённо Трифон Мефодьевич. — Устали, сено складывая?
— Сейчас пойду разбужу, — отозвалась Анфиса Гордеевна, и прошла в дочкину половину; однако тут же позвала тревожным восклицанием мужа: — Трифон! Трифон! Нету их, ни Марии, ни…
Трифон Мефодьевич ворвался в комнату уже разъярённым.
— Как нету?! Куды подевались, а ну сказывай!
— Да ты что, Трифон, всю ночь с тобой рядом спала. Изморясь, не просыпалась, пока коровы не замычали. Дак оттуда мне-то знать, куда они подевались… А-а, поняла. Ты ить так напугал Марию, а она, небось, дочкам сказала, что ты выдаёшь их в замужество, вот и сбежали во всю прыть. Только куда – небось обратно к мужу-отцу с покаянием, а больше и некуда им подеваться.
Анфиса Гордеевна порадовалась, что Трифон не стал выслушивать объяснение дочери в том, что она в Лебедях натворила, как опорочилась и как потом обгадила Лутовитиных. И такое её объяснение якобы возвращения дочери к мужу с покаянием его устроило.
Трифон Мефодьевич – человек при всей его жестокости внушаемый, на что она, готовя бегство, и рассчитывала: легко принял версию бегства и надумал сам поехать в Лебеди – у него уж очень много претензий к поповцам накопилось. Но поехать решил на следующей недели, резонно положив, что на покосах будут лебединцы, ещё только приступив к заготовке сена, – так что дома никого не застанешь, а искать их в лесу, да там устроить им вздрючку не годится. Мало ли кто ещё рядом будет, так ещё и в переплёт угодишь.
***
СЛОВО К ЧИТАТЕЛЯМ
С ЧЕСТЬЮ И С ДОСТОИНСТВОМ
Вы прочли ещё один том из эпохального романа “Дорога без конца…”. Прочли с упоением, со светлой радостью, со слезами в душе и на… щеках.
Вы получили. Каждый получил и общее для всех, и своё особенное; познал себя, открыл для себя пути и получил и обрёл Знание.
Вы увидели красоту и силу Любви и пожелали обрести подобное в себе и для себя.
Значит, вас коснулась Истина. И теперь ждёт вас, чтобы одарить по мыслям, по речам по делам его. Но ждёт только с истиной во всём, с благими мыслями обо всём, с благими речами всем, с благими деяниями.
Ибо Она более всего ненавидит ложь, являющуюся основой коварства, предательства, зависти, клеветы, убийств. За что раздаёт возмездие несущим ложь. И награды раздаёт в первую очередь: быстро и полно.
Потому, если вы честь и достоинство имеете, а не подменяете их в себе самолюбием тщеславно-амбициозным, посылайте свои обращения и заявку на исключительное право на роман по электронному адресу: knjaz_witana_itar@mail.ru или сообщениями в ОК и в ВК, на скайпе panasonik781.
Успеете написать – получите ответ.
Писатель князь Будыльский
Свидетельство о публикации №218040702121