Поездка к старцу

         Эта книга написана в жанре духовной прозы. Новый ли это жанр или хорошо забытый старый?
         Русская классическая проза изобилует произведениями, в кото-рых главный герой занят поисками смысла жизни и своего духовного идеала. Богоискание и Богопознание -  основная тема лучших образцов отечественной литературы.
         Религиозная жизнь советского периода -  непаханое поле для беллетристики, и автор решился проложить на нем свою борозду.
         Так дай Господь ему силы «пахать» и «пахать» эту целину, гото-вить ее к севу, что бы в дальнейшем могли произрасти на ней «зерна жизни» - Правда Божия.
         Будем надеяться, что духовная проза станет привлекательным жанром для молодых литературных сил, что ее предпочтут столь по-пулярной ныне постмодернистском манере «фентези».
         Религиозный поиск автора «Поездка к старцу» - уникален. Моло-дое поколение русских людей плохо осведомлено о том, что пред-ставляла собой внутренняя жизнь их недалеких предков, дедушек и прадедушек, бабушек и прабабушек, а она была полна напряженной работы Духа, Богоискания и Богопознания. Чтобы осуществить духов-ную связь между новыми временами и тысячелетней Русью, необхо-димо восполнить недостающее звено: осмыслить и просветить самый трудный, самый трагический, не раскрытый должным образом во внешних своих проявлениях период наше жизни, который более семи десятилетий обозначался четырьмя буквами: С С С Р.
         Выражаю глубокую благодарность автору за его искренность, за доставленную мне радость, как читателю, за мастерское повествова-ние.




Протоирей Александр Кузин

















ПОЕЗДКА К СТАРЦУ







,,,,,,,,,,,,,






























Старец – духовный наставник
и руководитель верующих.
(Современный толковый
словарь русского языка)

)





Эта книжка о любви, вернее о том, как автор искал источник Любви, любви всеобъемлющей, истинной, любви, преображающей. Это чувство владеет душой каждого ребенка, потому – то Господь и просит нас: будьте как дети.
Автору, которому было знакомо это чувство в ранние годы, при-шлось много прожить и перечувствовать, часто ошибаться, сбиваться с пути, пока не произошёл ряд событий, ряд знаменательных встреч, и он нашел, что искал.
Форма, которую он выбрал, не отличается строгостью, в ней мно-го личного, исповедального, это скорее поток сознания, далекого от выверенных литературных приемов. Внимание читателя остается свободным, автор доверяет ему.
 
Мир полон любви, она разлита повсюду, ее отблески на всей природе, в благодатных ее проявлениях.
Бывает, что люди знают, что такое любовь, они любят и бывают сами любимы. Однако есть Тот, Кто любит нас больше всех. И это Бог.
Три старца, три «узловых станции», выражаясь образно, встре-тились мне, путешествующей в сторону Любви. По существу только один из них имел формальное право на это определение, так как дей-ствительно являлся старцем, то есть духовником, наставником мона-хов – это отец Таврион, архимандрит из Спасо-Преображенской пу-стыньки. Два других – протоирей Михаил Печерский, служивший в да-лекой Тельме, городке под Ангарском, ссыльный Василий, бывший учитель, могли быть так названы.
Все трое стяжали благодать Святого Духа, получили Его дары и могли свидетельствовать всей своею жизнью о том, что Господь не оставляет своей заботой, любовью и дарами тех, кто Ему верно слу-жил, не взирая на такие обстоятельства, как сталинские лагеря. Все три «старца» были заключенными.
Замечено, что люди, имевшие такой уникальный опыт, оказыва-лись необыкновенно убедительными, и каждое их слово имело силу. Каково же было духовное влияние этих мучеников, выстрадавших своего Христа!
Автору посчастливилось быть ими замеченному, общаться с ни-ми, учиться у них, укрепляться в православной вере.


Трижды обойдя купель               

Я возвращалась из командировки через Иркутск и там загосте-вала у местной поэтессы Елены Жилкиной. Однажды нам позвонили. Это был поэт Иван Козлов, работавший в Иркутском краеведческом музее, бывший водолаз, служивший раньше на Диксоне. Он попросил разрешения встретиться со мной и признался, что с интересом читает мои очерки.
Прямо с порога новый знакомый заявил, что принес подарок и тут же вручил его мне. Это была икона Николая Чудотворца.
– Вот, – сказал он, – вы часто бываете в морях, я-то знаю, какие они суровые и опасные, а защитить вас некому. Святой Николай Угод-ник – покровитель моряков.
Я сказала «спасибо», приняла образ, но не знала, что с ним де-лать, мало того, я даже испугалась: глаза святого смотрели, как пока-залось, с укоризной...
Растерявшись и чувствуя непонятную тревогу и внутренний тре-пет, я спросила:
– А есть ли у вас знакомый священник?
Почему я так спросила – не знаю, ведь никогда до этого мне и в голову не приходили такие слова, ни такие понятия, как «священник».
– Есть, отец Михаил, – ответил Иван, нисколько не удивившись моему вопросу, – я завтра собираюсь к нему по делам, за иконами, их писали, вернее, рисовали, ссыльные декабристы на каторге.
Хотите со мной?
 Я согласно кивнула головой.
Ехать пришлось в маленький городок на севере Иркутской обла-сти, в Тельму...
Отец Михаил кормил голубей с порога своего дома. Он был высок ростом, худ и прям. Лицо очень светлое (я раньше таких не видела, может, просто не обращала внимания), поражала одна особенность: старик, но ни единой морщины, складки, склеротической жилки, словно кто-то невидимой губкой стер следы страстей, убрал гримасы жизни, оставив младенческий облик. Как странно.
Осмотрев меня внимательно, батюшка спросил у Ивана:
– Эта девушка тоже по музейной части?
– Нет, – ответил тот, – она сама по себе, она к вам приехала.
– Ко мне?! – удивился отец Михаил.
– Да, к вам, хочу креститься.
Надо сказать, что это решение я приняла в двух шагах от батюш-киного порога. Сначала я просто хотела узнать немного про Николая Угодника, про церковь, про священников, а тут – вот такой поворот!
– Позвольте спросить: по моде или по вере?
– Только не по моде, – запротестовала я, – только не по моде!
– А по вере?
– Не знаю.
– Вот что, – разрешил ситуацию отец Михаил по-своему, – сту-пайте ко мне в комнату и сидите, пока не позову.
Так и поступили.
Оказавшись в непривычной для меня обстановке, я ... расплака-лась, да так неудержимо, да так надолго – на несколько часов. О чем?
Здесь было так хорошо, так сладко пахло свечами и ладаном, так успокаивающе и приветно светились иконные лики, а я ревела и ревела...
О грехах? – нет. Я тогда еще не знала ни о грехах, ни о том, что о них надо плакать. Слезы были такими легкими, такими благодатными, от них так тихо становилось на душе! Так получила я, будучи еще не крещеной, первый подарок от Господа – слезный дар! Я откуда-то знала, что меня ожидают, что Кто-то стоит при дверях, что каждая моя слезинка предваряет входящего, Который, наконец-то, утолит оконча-тельно и полно мою жажду Любви.
В девять вечера отец Михаил вывел меня из комнаты и повел в храм. В храме было темно, только у большого образа Божьей Матери горела лампада.
У меня при себе ничего не было, даже крестика, но отец Михаил все приготовил. При купели никого кроме нас не было: только он и я. Мы с ним трижды обошли купель. Мне показалось, что я стала легче двигаться.  С каждым шагом я все дальше и дальше удалялась от прежней жизни и вступала в новую, о которой ничего не знала. Однако младенец во чреве тоже ничего не знает, пока не родится, а как ро-дится, то сразу начинает и дышать, и жить, и сосать материнское мо-локо. Так и я. Я тоже, родившись от таинства, знала, как жить по-новому, Ум, оглушенный происходящим, молчал. Ему нечего было сказать. А душа – ликовала: она возродилась!
В доме нас ожидал празднично накрытый стол. Матушка Капито-лина поздравила меня со святым крещением и радостно заметила:
– Да у вас и лицо-то теперь другое!
Я незаметно погладила крестик, подарок крестного, отца Михаила – теперь я одна из них, член великой Семьи Христианской!
Батюшка сказал:
– Какую радость ты мне принесла, дочка, – и прослезился.
Тут же, за трапезой, была рассказана его история. Отец Михаил Печерский просидел в лагере и прожил на поселении в общей слож-ности четверть века, потеряв за это время пятерых своих «родненьких дочушек».
Матушка смахнула слезу рукой, батюшка аккуратно промокнул глаза платочком, но лица при этом у обоих оставались покойны, без следа скорби и горечи: «на все воля Божья»...
А я подумала: « Я бы  с ума сошла».
Между тем отец Михаил принялся разглядывать принесенные по просьбе Ивана иконы, карандашные рисунки Спаса и Божьей Матери, выполненные с большим искусством и старанием.
– Вот ведь как получалось: бунтовали против помазанника Божь-его, греха не побоялись, каторги не устрашились. А куда потом все девалось, их пустые мечты? Как блудные сыны вернулись к Отцу Небесному и захотели лики святые иметь перед глазами. Да... ходили у нас в лагере слухи, что, мол, на Севере отбывает срок некий свя-щеннослужитель, иконописец. Он и литургию служит там, и иконы пи-шет. Уму непостижимо! Это за колючей проволокой, когда кругом вер-тухаи с собаками!
Был, правда, похожий случай, но произошёл много лет назад... Святой Лукиан, пресвитер Антиохийский, был брошен в темницу свя-занный по рукам и ногам. И очень захотелось Лукиану причаститься. По его горячей молитве было доставлено в темницу вино и хлеб.
Тогда святой Мученик сказал заключенным с ним: «Станьте около меня и будете церковью, - и добавил: совершим литургию и прича-стимся Божественных Тайн». «Где, отче, положим хлеб? – спросили его, – здесь же нет престола». Он же, лежа вверх лицом, ответил: «На персях моих положите, – и будет живой престол живому Богу».
Я молчала, потрясенная рассказом батюшки. Вот как надо любить Бога, безбоязненно, на всю жизнь. Вот в какую веру я только что покрестилась, сумею ли пронести ее, не запятнанной ни страхом, ни корыстью? Крестившись, я уже облеклась во Христа, это по благодати, по милости Божьей, а сумею ли прожить по-христиански?
...Грустно было покидать дом в маленькой Тельме. Вряд ли удастся еще вернуться, вряд ли «выбью» сюда командировку, ведь это не промышленные гиганты, ни Ангарск, ни Братск, ни Байкальск. Но для меня Тельма – главный город, мой «Вифлеем», то место, где я нашла Того, Кому, Истинному, могу сказать теперь свое «люблю».


Дивны дела Твои, Господи!


Обычно он успевал вычитывать свое утреннее правило еще до разводки, до того, как всех заключенных выведут на лагерный плац, а тут немного замешкался, так что мысленный поклон и крестное зна-мение пришлось творить, уже оказавшись в строю.
Он, было, поднял руку ко лбу, забывшись, но тут же спохватился, услышав грозное рычание овчарки. Пес конвоира скалил зубы. Рука, дернувшись, вытянулась вдоль тела. Подумалось: «как во времена первых христиан, только не на римских аренах и звери иные – не львы и тигры, а просто собаки, ныне не друзья, а иуды-предатели, людо-еды».
...Неожиданно темная туча, с утра неподвижно нависшая над ла-герем, обрушилась вниз холодным, ледяным ливнем, поднялся силь-ный ветер, он рвал ветхие бушлаты. Лица посинели, головы втянулись в плечи, весь строй напоминал старую гребенку с выщербленными зубьями...
Он стоял в строю самым последним по причине своего малого роста, самым первым был Паша, великан-уголовник.
В лагерях бытовал обычай: «разбавлять» интеллигентный кон-тингент блатными – для остроты. Начальству было отрадно наблю-дать, как бандиты от нечего делать измываются над «доходягами»: учеными, писателями, музыкантами и, в первую очередь, над священ-нослужителями, «попами».
Однако именно они, а не обыкновенный обыватель, попавший в заключение за какой-нибудь глупый анекдот или за кражу мешка кар-тошки с колхозного поля, давали отпор.
Великан Паша проникся уважением к этому, такому хрупкому на вид «доходяге», почувствовав в нем силу, непонятную ему, но силу.
Однажды Паша даже вступился за «попика», что тоже было не по понятию. Однако обидчика Паша проучил на всю жизнь: его мощная рука–лопата сгребла питерского щипача за шкирку и швырнула об пол. Угроза–предупреждение состояла из единственного слова: «убью!».
Теперь, встретившись глазами со своим спасителем, «попик» улыбнулся ему...
Ветер и дождь продолжали неистовствовать, но утомительная процедура подходила к концу.
Ежась от холода и уже предвкушая, что скоро покинет неуютный плац и окажется в тепле, он неожиданно услышал над самым ухом приказ:
– Пойдешь со мной. Дело есть.
Люди тревожно следили за происходящим: что случилось, куда повел «опер» «батю», так между собой называли его заключенные. Все знали, что это священник и отбывает срок «за веру».
Оперативник, с тремя треугольниками в петлице, повел его в ка-бинет.
«Кабинет» представлял собой жалкое зрелище - запущенное по-мещение, с давно немытым полом, пылью и мусором, брошенным ми-мо мусорной корзины. Обстановка кабинета была убогой: огромный стол, стул и табурет. Кругом папки с «делами»: на столе, в столе и да-же на подоконнике. Портреты вождей и зеленая настольная лампа, «как у Сталина».
– Вот что, «батя», – произнес хозяин кабинета несколько заиски-вающим тоном.
«Батя» насторожился: обращение неформальное, что оно сулит?
«Опер» продолжал, не меняя тона:
– Дельце есть... Вот взгляни, что у меня тут, – продолжал, вытас-кивая из-за стола этюдник и краски, – спросишь, откуда – отвечу: кон-тру вчера сцапали, лагерь срисовать хотел. Он нам документы – в нос, дескать, художник, живописец, пейзажи изображает. Знаем, какие это «пейзажи»! Сдали куда положено. Факт. Шпион. Может, вышку, может, четвертак. Красочки отобрали. Теперь они на хорошее дело пойдут. Тебе. Ведь ты художник? Не вредительством будешь заниматься, а жену мою и дочек напишешь. Я давно хотел, чтобы масляными крас-ками, а то карандашиком как-то несолидно.
Семью на родину отправляю, в отпуск, детишки пусть хоть фрук-тов покушают да овощей свежих, а то захирели в северных условиях без солнышка жаркого, рахитами растут. Заскучаю. Факт. Я дюже чув-ствительный. Действуй, действуй, богомаз!
«Королевскую фамилию писать будешь, – усмехнулся про себя «богомаз», – получается Веласкес лагерный».
Надо сказать, что это шутливое подтрунивание над собой было вызвано радостной тревогой – слишком неожиданная удача свалилась на голову, и как бы, что не помешало... Ведь скоро у него в руках ока-жутся краски и кисти, скоро может осуществиться мечта: писать святые образы, которых так не хватает. А как он будет их писать, какие меры должен будет принять, чтобы дело не сорвалось – на то воля Божья, ведь литургию-то он все-таки служит, и иконы напишет, даст Бог!
Чтобы придать себе солидность и усугубить подобие уважения, которое ему оказали, прибавил:
– Потрудитесь холст достать, гражданин начальник.
Тот с готовностью закивал головой, но при этом насупился, как бы спохватившись: не слишком ли он мягок с заключенным, приказал:
– Жену срисуй получше, чтоб молодой и красивой была она на портрете – такой, какой взял за себя. Теперь-то не на что смотреть – велосипед какой-то тощий, а не женщина. Разве по такой заскучаешь? Подрисуй ей полноту, да щечки, чтоб румяные, да чтоб губки бантиком. Понял? А не то, сам знаешь...
На следующий день пришла «натура». У «Веласкеса» сердце зашлось от жалости – муж не преувеличил: на расшатанном табурете сидела перед ним женщина, измученная и усталая, в глазах – лагерная тоска.
Художник ужаснулся: «да как же я ее напишу, чтоб и губки, и щечки»?
На первом сеансе ничего не получилось – мешало сострадание.
Нет, ничем эта женщина перед ним не виновата, ни ее дети, ни ее муж даже. И если Господь хотел, чтобы он был свободен, то не предал бы его в руки безбожников.
Всю ночь молился, просил, чтоб Господь помог увидеть Ефроси-нию такой, какой она была, пока не вышла замуж и не оказалась за колючей проволокой добровольной узницей. И Господь услышал: при-виделась во сне молодой, цветущей, веселой та, что сидела перед ним наяву с опущенной головой и бессильно уроненными на худые коленки руками. Ефросиния...
Так и написал, по сновидению.
– Без Бога не проживешь, Ефросиния, без Бога и семья – каторга! Молись и деток научи. Не вечно будет такая жизнь. Все пройдет. И солнце засветит, и трава зазеленеет. Так-то, – сказал, убирая кисти.
– Ух, ты, мать честная, – присвистнул от удивления «опер», раз-глядывая портрет, – да это не моя Рося, а принцесса какая-то, еще подумают из «бывших»...
«Веласкес лагерный» и деток Ефросиньиных испанскими инфан-тами изобразил.
Когда писал, все спрашивал у детей, как бы учил: надо ведь, чтобы знали, как выглядит мир не здешний, не лагерный, чтобы имели представление, что такое жаркое лето, высокая трава, яркие птицы и цветы. Розы писал – спрашивал: что такое, знаете? Те отвечали: «Не-а». «А виноград?» Опять: «Не-а». На все один ответ – ничего-то не видели, ничего-то не пробовали эти бедные дети...
И плакала над ними его душа, но кисть выводила совсем другое – счастливых младенцев среди райских кущ.
Начальство было довольно, начальство похвалило, пожаловало краски и кисти в личное пользование, но предупредило: никаких «ви-диков» – можно только комсостав!
Но если бы оно знало, какую «подрывную работу» задумал «батя-богомаз»! И не только задумал, но и осуществил при помощи остальных верующих заключенных: иконы были написаны, вся утварь, необходимая для богослужения, выдолбленная, вырезана из дерева вплоть до ковшиков для запивки.
Охранял батюшку во время работы Паша, и никто не решался сунуться в секретное место или настучать начальству, ибо каждый знал, что Пашино «убью» не пустой звук.
Когда заготавливали дрова, приметили огромный выворотень, там все и схоронили, чтобы не нашли во время обыска, а потом реши-ли там же и служить. Место подходящее, пусть не очень просторное, но для нескольких человек сойдет, будет как в «келье под елью».
...Никогда еще ни эти низкие северные небеса, ни этот суровый лес, ни птицы не пуганные, ни звери не стрелянные, ни травы высокие, ни лесные цветы – желтый цмин, похожие на тонкие церковные свечки, ничего подобного не видывали... В самой гуще лесной, под поваленной елью большой шла Божественная литургия со всеми положенными молитвами, чинно и благоговейно. Литургисал – заключенный, церковью тоже были заключенные, престолом – грудь заключенного. Хлеб – черная лагерная пайка; вино – давленная лесная ягода.
Происходило это священнодействие в печально известных ме-стах, в печально известное время – на Севере, в сталинском лагере! Советские заключенные повторили подвиг св. мученика Лукиана через полторы тысячи лет.
Я написала эту маленькую новеллу о «бате-иконописце» в ту же ночь, в ангарской гостинице, не доехав до Иркутска: время было позд-нее, мороз велик, и я решила не рисковать, кроме того, – мучил писа-тельский зуд.
Закончив писать к утру и видя перед собой написанное, я успо-коилась: дело было сделано, это главное. О том, чтобы где-то напеча-тать, и речи быть не могло – не те времена, но ничего, я привыкла пи-сать «в стол».
Мне нравился мой герой, у него было общее прошлое с крестным, но я никогда не думала, что этот вымышленный герой, созданный на основании легенды, окажется живым, конкретным лицом и имя ему отец Таврион Батозский, что я увижусь с ним и буду писать о нем, и что первый рассказ был тоже о нем.


По узкому пути


Никто меня за ручку не держал, никто не сопровождал, пока не-твердыми шагами еще не окрепшей веры я самостоятельно нащупы-вала тропу, ведущую в храм.
Церковь оказалась рядом, в Коломенском – храм «Казанской Бо-жьей Матери», действующий, а рядом два недействующих, но не менее значительных и знаменитых: «Вознесение» и «Иоанна Предтечи» в селе Дьякове.
Там, в «Казанской», и первая исповедь, и первое причастие уже после крещения, и опять слезы. Без них теперь ни одна служба, ни одна проповедь.
Как хорошо стоять возле намоленных поколениями икон, слушать церковное пение, чтение священных текстов и видеть, как сквозь слезы, через опущенные ресницы дробятся огоньки паникадила...
Я полюбила церковную службу, мне хорошо было в храме, как нигде в другом месте.
Однако я преткнулась, то есть почувствовала дискомфорт ду-шевный именно здесь. Это было непонятно, это противоречило тем правилам поведения, которые я чтила еще до крещения – никого по-напрасну не обижать. И хотя я, еще «новоначальная», еще мало была знакома с православной этикой, но была твердо уверена, что Христос учил тому же.
...Так чем же я могла так досадить этой благообразной старушке в белом платочке, которая, проходя мимо, со злостью и силою не по годам так больно двинула меня своим острым локтем?
«Разве можно так в храме?!» – пронеслось в голове.
Следующее огорчение пришлось пережить возле Чаши.
Алтарница после того, как я приняла Кровь и Тело Господне, прикрыв руку красным платочком, больно ущипнула меня за губу и злым шепотом прошипела: «Причащаешься каждую неделю!».
Я ожидала встретить всеобщую любовь, но в храме оказываются не все ангелы. Да я и сама не была ангелом. Куда там!? Мне было не-понятно: как так? – ударили по щеке понапрасну, а я еще должна про-сить добавки. Зачем? За что бьют, если я сама никого не трогаю. Со-гласна любить всех, если и меня будут любить, а не хлестать по щекам: не надо! – уж лучше отойду в сторонку.
Думала, что раз верующий, значит, хороший, добрый, любящий человек. Именно такими и хотел бы видеть нас Отец Небесный, но не Его противник, наш заклятый враг. Все делает лукавый, чтобы исказить Его творения, чтобы стравить между собой людей, посеять вражду и злобу. Для нашей же пользы Господь попускает дьяволу искушать нас, чтобы научить быть бдительными, различать бесовские уловки, отражать их нападения. Если победим – ждет награда, получим Божью милость, обретем добродетель, самую великую – смирение.
Теперь-то я знаю, что та, что щипалась, и та, что толкалась, дей-ствовали мне во благо. Выходит, что я тогда прохлопала свою награду. Ну, что, в конечном счете, какой-то там толчок и щипок? – мелочь по сравнению с тем, какую пользу для души могло бы принести мне смирение.
Ах, какая я была глупая и обидчивая, как еще далека была от понимания. Смутно представляла Небесную Лестницу и, задрав голо-ву, поражалась: да кто сможет подняться по ней?!
И почему только крестный не предупредил, каким сложным ока-жется путь, ведущий наверх, в Царствие Небесное.
«Пропадешь, – вздрагивала душа, – пропадешь, сгоришь в геенне огненной!» И ей эхом отзывалось: «Пропадешь, пропадешь, только зря стараешься, живи-ка лучше, как жила раньше». «Ни за что! – отвечала тому гадкому, мерзкому голосу. – Сам пропадешь, а мне Господь поможет!».
Ох, как в эти минуты я ненавидела Его врагов, как верила в Его помощь! И получила-таки подтверждение своему упованию – нашла место в Евангелии, где один из Его учеников за более чем два тыся-челетия до меня, так же сомневаясь в успехе достигнуть Неба, спро-сил: «Как же это возможно»? И Иисус ему ответил, что сам человек, конечно, бессилен, но не Бог, которому все возможно, возможно и это – поднять немощного до Своей высоты.
«Вот она какая, моя религия! – подумала я с гордостью, вот какой мой Господь, в Которого я верую пока еще так неумело и так несо-вершенно!»
Да, действительно, в вопросах веры я оказалась абсолютным профаном. По великой Своей милости Господь подвел меня к крещен-ской купели, открыл сердце. Сердцем-то я знала, что люблю Иисуса, но что надо делать, как стать достойной и чистой Его избранницей?
Я думала, что мне помогут книги. В наши годы «самиздат» не дремал, и тот, кто хотел, мог ознакомиться с необходимой литерату-рой. Поначалу я приобрела молитвенник, затем ксерокопию Евангелия, а «Добротолюбие», «Невидимую брань», «Странника» дали почитать. Предо мной открывался мир удивительный, непостижимый по силе и красоте духовного подвига, эти святые люди смогли превзойти свою человеческую природу и приобрели ангельскую.
Святой подвижник стремился найти уединенное место, где, от-рекшись от мирской суеты, мог сосредоточиться, собрать все силы души и очистить сердце, чтобы в нем, тихом и безмятежном, отразился Господь.
Пещера ли, пустыня ли, безводная и сухая, где и былинке не вы-расти; густой, непроходимый лес; болото, кишащее вредоносными га-дами, с тучами комаров-кровопийцев, а то и просто каменный столп становились жилищем святых Божьих.
Как, должно быть, мучились эти люди под лучами жаркого солнца, как боялись лесного зверя-хищника, как терпели укусы болотного гнуса... – ничуть! Они радостно распевали молитвы, в которых про-славляли Бога: Он был с ними, Он был в них, Он был ими.
Про святых было понятно, а про себя? Где это я найду столп или пещеру или дебри, живя в Москве и при нашем-то паспортном режи-ме?! ...
И я продолжала читать, читать, читать, глотая книгу за книгой.
Не имея навыка, относясь к чтению по-светски, принимая духов-ные наставления как пособия, в которых все должно было быть раз-ложено по полочкам, я эти «полочки» или находила с трудом, или вовсе не находила и только мешала душе, пытаясь все познать умом. Меня мучила жажда знания, но с таким подходом, как мой, смысл про-читанного ускользал, и я не могла разобраться в бесконечных, как мне казалось, противоречиях. Одним словом, «твердая пища» оказалась не по моим младенческим зубам.
Десять заповедей – понятно: «не кради» – не крала и не краду; не «убий» – не убивала и, надеюсь, не убью; «не пожелай имущества ближнего» – никогда в этом смысле не завидовала и т.д. По логике вещей выходило, что я исполняю Божью волю, на самом деле нет. То, что лежит на поверхности – это еще не вся суть, она глубже.
Например, «не убий», это не только не прерви чужую жизнь, но не порань душу обидным словом, толчком, ударом.
Но особенно сложным для понимания оказалась первая заповедь Блаженства – «блаженны нищие духом». Как это? Что хорошего в глупости и бездарности? Да они только сожаления достойны, эти несчастные люди, малообразованные, некультурные! Почему же они так любезны Богу?
Ответ на этот вопрос дал Иоанн Кронштадский. Он сначала определил понятие: «нищий телесно». «Неимущий, бедняк – человек, зависящий от доброй воли другого, богатого, который поддерживает его жизнь своей милостью».
«Нищий духом есть тот человек, – писал Иоанн Кронштадский, – который искренне признает себя духовным бедняком, ничего своего не имеющим, кто всегда ожидает милосердия Божья, кто убежден, что он не может ни помыслить, ни пожелать ничего доброго, если Бог не даст мысли благой и желания доброго».
А я-то так ценила свои убеждения, я так гордилась своей журна-листской честью, тем, что ни разу ею не поступилась... Выходило, что иеромонах Павел оказался прав – выбросить все надо на помойку. Забегая наперед, должна сказать, что такой совет я получила, когда поинтересовалась, кому из святых надо молиться, чтобы он помог в творчестве.
Обидно. Но надо было перестраиваться. На том узком пути, на котором я оказалась, все было наоборот. То, что в миру, в социуме, было достойным, здесь оказывалось постыдным. Вывернуть себя наизнанку?! А что как изнанка окажется в непотребном виде, а другой она и быть не может, ведь столько лет ее не чистили, не вытаскивали «за ушко да на солнышко».
Надвигалась катастрофа, сдвинулись прежние устои.
Вот тогда-то и приснился мне удивительный сон. Я не верила снам и раньше, до крещения, а после тем более, боясь прослыть суе-верной или быть обвиненной в прелести. Однако с этим сном пришлось посчитаться.
Мне приснилась моя любимая подруга ровно на сороковой день после своей кончины. Была она при жизни человеком удивительной доброты. Марфа Мастерова оказалась в Сибири с родителями-болгарами, «перемещенными» из Крыма, на самом деле, просто вы-гнанными на произвол судьбы из теплых благодатных краев в суровые, где юная болгарка серьезно заболела. «Майя Ветрова», таков был ее литературный псевдоним, писала взрослую прозу и детские стихи, а я была ее редактором в Тюменском книжном издательстве, куда попала по распределению.
Вот, пожалуй, где я впервые столкнулась с верующими, и они внушили мне глубокое почтение. Посмертная судьба Марфы, с которой меня познакомили во сне, не противоречила ее земной жизни, полной чистоты и любви к родителям, друзьям, а особенно к детям.
...Передо мной был пейзаж: река, разделяющая два пространства, на одном царила суровая зима, на другом – жаркое благодатное лето. Зимний берег был покрыт глубокими сугробами, на которых веточки краснотала так графично обозначили свои веточки- штрихи.
С легкостью, свойственной сновидениям, я вдруг оказалась на противоположном берегу, там, где царило лето. И какое лето! Я уви-дела деревья с пышными золотыми кронами, все было на них золотое: и ветви, и листья. Листья трепетали на ветру, они были живыми, но из чистого золота. Огромные, ультрамаринового цвета бабочки кружили в небе. В парке было много людей, они собирали золотые орехи, опавшие с золотых деревьев.
Посередине парка я увидела большой дворец, облицованный белым мрамором, двери его были распахнуты настежь, так что мне не доставило особого труда проникнуть в помещение. Внутреннее убран-ство дворца поражало своей сдержанной красотой и изяществом – ослепительная белизна была главным элементом его стиля.
Я остановилась на пороге, с которого просматривалась анфилада дворцовых залов, их было много. Пустынно было в этом дворце, но я откуда-то знала, что в самом последнем зале находится она, моя Марфа, и я побежала, заранее предвкушая радость нашей встречи.
Предчувствия меня не обманули, и скоро я, действительно, уви-дела подругу. Она сидела на широком мраморном подоконнике, уку-танная в голубой плат, еще более молодая и красивая, чем была при жизни.
Не помня себя от радости, я кинулась ей навстречу, желая обнять и поцеловать, но Марфа отвела мои протянутые навстречу руки.
– Ты еще не одета, – сказала она, – не прикасайся ко мне.
Но не обида, а глубокое недоумение охватило меня: «как это не одета?». Я попыталась ощупать себя со всех сторон и – правда, вме-сто ткани под руками оказались лишь холодные листья. Юбка из ли-стьев и накидка из листьев. Сухие прутики скрепляли их между собой довольно прочно, так что они не распадались даже от быстрого бега.
Медленно и удрученно я возвращалась из дворца, отвергнутая той, которую так любила.
И даже окончательно проснувшись, я не могла отделаться от недоумения, что могло означать это сновидение, как расшифровать его символы.
Что такое: «не одета», «зеленые листья»? Что такого было во мне ужасного, что Марфа не позволила к себе прикоснуться? – Несо-вершенство, дикость, греховность?
«Не одета»... но я ведь не была нагой? Значит, на мне просто была не та одежда. Но какой она должна была быть? Я догадалась, что наряд из листьев означал мою физическую природу, судя по тому, что лиственный покров был мощным (листья огромные, сочные, без изъяна), душа пребывала как бы в зачаточном состоянии, и ее не было видно. У растений так бывает часто: чрезмерная зелень может препятствовать появлению цветов и завязи. Листья – тело; цветок – душа. Нельзя, чтобы тело мешало душе. Не вырастет тогда цветок, не завяжется плод, не поспеют семена, не будет продолжения жизни растения в поколениях. Умереть для тела – родиться для души, сбро-сить зеленый наряд, обескровиться, обесплотиться. Так в каком виде хотела бы видеть меня моя подруга? Новой тварью, которой возможно было бы явиться в небесный чертог и принять участие в Царствии Бо-жием.
После этого сна, заставившего меня глубоко задуматься о себе, о своем будущем, я горячо и много молилась, просила, чтоб Господь вразумил или послал помощь, так как понимала – одна не смогу.
Я просила отца Кирилла быть моим духовником, но он отказал. Тогда я поехала в Лавру, к отцу Науму, но было много народа, и про-биться к старцу не удалось. Я приуныла и с особой остротой почув-ствовала свое сиротство: ах, если бы крестный был поближе, и между нами не расстилались моря тайги, как западносибирской, так и во-сточносибирской!
То, что широкоформатное фото архимандрита отца Тавриона Батозского появилось как раз в тот момент, показалось знаменатель-ным.
– Какое знакомое лицо! – удивилась я, разглядывая седобородого монаха в клобуке и с наградными крестами на груди.
– Это, – пояснили, – замечательный архимандрит. Он сидел в лагере, говорят, двадцать семь лет, да не просто сидел, но и служил.
– Кому служил? – не поняла я сначала.
– Как кому? – Богу.
«Неужели? – подумала я про себя, – неужели это он, тот, про ко-торого рассказывал крестный? Быть не может! Такая удача, если бы действительно отец Таврион оказался «батей-иконописцем»... Как за-билось, затрепетало мое сердце, но я постаралась успокоиться: мало ли было в те времена  безбоязненных батюшек, которые не боялись безбожной власти и не пренебрегали своим предназначением – слу-жить Господу.
Но как бы там ни было, решение ехать в пустыньку к отцу Таври-ону, было принято мной бесповоротно.
«Если он тот самый, то сможет заменить мне крестного, ведь они так похожи друг на друга: одно лицо, одна судьба».
…В небольшой городок Елгаву, что неподалеку от Риги, в те годы стремились многие, чтобы побеседовать со старцем, отцом Таврионом Батозским. Ехали отовсюду, со всего Союза.
Этот рассказ скорее не об отце Таврионе, это рассказ обо мне, о том, что он для меня сделал.
Читатель не найдет в моих воспоминаниях ни долгих духовных бесед, никаких особо мудрых советов, нравоучений и наставлений. Вроде бы даже неудобно заявлять о том, что я писала о Таврионе Ба-тозском, ведь на каждом шагу я все о себе и о себе. Согласна. Писала о себе. Хотя моя личность ничего собой не представляет, но на нее упал его свет.


«Кто такой отец Таврион?»


Дорога от остановки автобуса маршрута: «Рига–Елгава» ведет нас за собой и приводит к побеленной известью кирпичной арке – это вход в монастырь, в Свято-Преображенскую пустынь.
Мы входим и сразу же оказываемся в совершенно другом про-странстве. Там, откуда мы только что прибыли – суматошный город, столичная Рига, ехали мы на разбитом вдребезги автобусе с раздра-женным до невероятности кондуктором; здесь – тишина, покой, незыблемость.
Сосны стоят одна к одной, ровные, высокие, прямые – «строевой лес», «корабельная роща». Им, по всей вероятности, лет за сто, время их не берет – простоят еще столько же.
Пахнет сильно разогретой сосновой смолой, «живицей», и запах ее, действительно, живой, здоровый, бодрящий, не то, что смрадный рижский, смог!
Август. Начало Успенского поста. Я с дочкой, она всего год назад крестилась. Мы впервые в монастыре. Интересно, заменит ли крест-ного здешний архимандрит?
Мы поспели к обеду, отец Таврион, как нам сообщили, благосло-вил трапезу и ушел к себе в домик.
Монастырская трапеза проста: суп, каша, чай. Но как все вкусно!
Неожиданно для себя замечаю: тихо и спокойно на душе! Тревог нет, нет и бесконечных внутренних прений, как будто все вдруг стало понятно, задышалось полной грудью, отступило, посветлело...
«Благодать?» – спрашиваю у дочки. «Благодать», – подтверждает она.
После обеда нас повели в гостиницу, щитовой домик, таких в пу-стыньке несколько.
Шли фруктовым садом. Яблони стояли обремененные плодами, казалось, сверх всякой меры: ветки лежали на самой земле, но удиви-тельно – ни одного порченного червяком плода. Яблоки просто сияли здоровьем. Их круглые румяные бока чуть ли не вслух просили потер-петь до Спаса!
В промежутке между обедом и всенощной все были на послуша-нии: мужчины-паломники были заняты на тяжелых хозяйственных ра-ботах, женщины помогали на кухне, ходили в лес за грибами, прини-мали новых паломников. Нам почему-то послушания не дали. С не-терпением ожидали начала службы, она должна была происходить в летнем храме. Помещение храма небольшое, убранство скромное: золота на иконостасе и окладах в меру. Правда, охоты разглядывать что-либо у меня не было, все мысли заняты одним: какой он, отец Та-врион? Похож ли? Не видя его перед собой, я уже заранее почитала его своим, ведь отец Таврион, как и крестный, оба томились в неволе, оба терпели голод, холод, глумления, побои и ненависть и провели под недремлющим оком часовых с их злобными собаками-людоедами не один десяток лет. Обыкновенному человеку трудно сохранить и жизнь, и личность в тех жутких условиях, но не верующему, который ежеминутно взывает к Богу о помощи, кто верит, что ее получит. Есть такое мнение, что если бы святые мученики под пытками хотя бы на минуту прервали молитву, то не выдержали бы страданий и слома-лись.
Господь давал силы, Господь готовил венцы, Господь призывал к служению и любви.
«Освящайтесь и будете святы, ибо свят Я Господь Бог ваш».
Свят один лишь Бог, это Его свойство, но по милости Его святость придается тому, кто приближается к Господу, от Него, единственного источника, происходит освящение и святость предметов и лиц.
Вера, смирение, терпение и упование на милость Божью были для новых мучеников главным орудием, победившим адскую тьму сталинских лагерей. Они стяжали свой фаворский свет, приблизившись ко Христу, преобразившему их души, сердца и лики.
...Прежде чем он появился в дверях, некое дуновение пробежало по храму, что-то вроде легкого ветерка, напоенного запахом роз, лилий и жасмина. Вслед за ароматом появился и сам он, маленький, хрупкий, легкий, как пушинка, и светлый, как «парашютики» на отцветшем одуванчике.
Обстановка в храме тотчас изменилась: все головы, как спелые колосья на пшеничном поле, опустились долу. Батюшка проследовал к алтарю, словно проплыл по воздуху.
Благоговейная тишина воцарилась вокруг, всем стало ясно, что на амвоне стоит тот, кто сумел стяжать Духа Святого, и Его действие озарило каждого из нас.
Голос у батюшки был совсем негромкий, но он проникал в душу и был слышен даже тем, кто стоял далеко, у самого входа.
Великая вечерня начиналась полным каждением храма. По-скольку у отца Тавриона, как правило, не было помощников, он делал все сам. Когда он с кадилом проходил мимо меня, я не сумела хоро-шенько разглядеть лица, так как поклон мой был до того почтительный и благоговейный, что я чуть ли лбом не коснулась пола.
Затем отец Таврион поклонился престолу и совершил каждение алтаря, вышел на амвон из Царских врат и возгласил: «Восстанете!».
Во время службы Царские Врата были всегда открыты, так что все молящиеся могли видеть все, что происходит во время службы. Я поняла это как жест доверия к нам, мирянам, приглашение к общему деланию: славить Бога! На самом же деле это был знак признания за-слуг батюшки.
Батюшка поет вместе с хором – у него отличный слух – и знаками просит нас присоединиться. Кто знает службу и молитвы, подпевает, но я не могу – счастливые слезы подступают к горлу, дыхание пе-рехватывает.
До чего же хорошо, до чего же мне нравится отец Таврион! С каждой минутой все больше и больше. Однако архимандрит может быть и строгим. Метнул взгляд в сторону клироса: монахини – певчие недовольны тем, что батюшка попросил нас петь вместе с хором, а мы поем нестройно и фальшивим, возроптали.
– Черные вы, черные! Черные, как головешки, – неожиданно раз-дается его сокрушенный голос.
Я, было, подумала, что про нас, и расстроилась – не хотелось бы, чтобы первое впечатление было таким неблагоприятным. Однако «головешками» были не мы, они, монахини. Роптать нельзя, ибо ропот и недовольство – это признак гордости. Батюшкин авторитет не только во время службы, но и в обычное время – непререкаем, ему лучше знать, его слушаются и не потому, что он – власть. Свободный смиря-ется перед тем, кого любит; раб смиряется перед тем, кого боится. Если вы исподтишка делаете то, что противоречит миру и любви, то вы трусливые рабы, темные, непросвещенные – «головешки».
Такой я вывод сделала для себя и потом, когда ловила себя на гордости и превозношении, про «головешку» не забывала.
«Головешка, – говорила себе, скорей проси у Господа прощения».
...Служба продолжалась, запели «Свете тихий», славу Сыну Бо-жию Иисусу Христу. Мы, дожив до заката солнца, воспевали Бога Отца, Сына, Святого Духа.
Голоса как прозрачные, чистые струи. Монахини теперь поют ан-гельскими голосами. Луч заходящего солнца, прорвавшись сквозь оконные решетки, застывает на лице отца Тавриона. Теперь лицо ба-тюшки светится как бы двойным светом: внутренний смешался с внешним. О, как прекрасен, как дивен этот маленький старичок с лицом младенца!
После службы выходим из храма умиротворенные. Ласточки вьются над дверью. Неожиданно появляется батюшка, в руках у него кот-ослушник, незаметно прокравшийся в алтарь (котам это допуска-ется – они не собаки, но все-таки непорядок!).
Как все мирно, обыденно: высокое духовное, которое было только что продемонстрировано во время его вдохновенного служения, вовсе не противоречит такой жанровой картине, как «вынос кошачьего тела». Батюшка тихо посмеивается, опуская кота на землю: «брысь, беззаконник!»
Такая простота любезна моему сердцу. Котурнам не доверяю. Возвышающий себя, возвышает свой грех.
После службы, после вечерней молитвы сон крепкий и спокойный.
Утро следующего дня было янтарным: янтарно солнце, янтарны сосны, чистым янтарем струились по их стволам сосновые слезы: смола-живица.
И опять была служба такая, от которой никто не устал. С неохо-той покидали верующие храм, стараясь как можно дольше задержать-ся, чтобы услышать от батюшки хоть какое-нибудь словечко или пой-мать на себе его ласковый взгляд.
Я вдруг совсем забыла, для чего мне был нужен батюшка Таври-он, что я от него хотела, что хотела «прояснить», «наметить», «осуще-ствить». Но вот – ничего не надо. Только быть здесь, рядом, ходить на службу, молиться и чувствовать свет, который исходит от этого не-обыкновенного существа.
То дурное колесо, с нависшими на нем вопросами, проблемами, представлениями и так далее, его холостое вращение, не дающее ни-каких результатов, кроме тошнотворного ощущения слабости и бесси-лия все разрешить и осуществить, вдруг остановилось. Мне неожи-данно открылось – вот от чего бежали святые отшельники, вот от чего отбивались они – от этого самого, от «мнений». Как навязчивое кома-рье, жужжат в человеческом сознании бесчисленные помыслы, пустые мысли, отвлекающие от главного, марающие сердце, мешающие ему быть чистым зеркалом, отражающим Бога.
Стоп! Какое же облегчение я вдруг почувствовала, словно темная повязка упала с моих глаз и заструился в них потоками свет. Только молиться, молиться и молиться и ожидать, когда Господь скажет Свое Слово.
Батюшка казался защитным экраном, отражающим все вредо-носные действия, подле этого экрана, находясь в безопасности, можно было жить по божьи. Вот, оказывается, для чего я сюда стремилась: не слова слушать, а сердце. Сердцем был отец Таврион, большим, добрым и отзывчивым. Те страшные годы, которые пришлось ему пережить, нисколько не исказили его сердечные черты.
Он был такой, как есть, но эта естественность – результат огромной духовной работы, которой он занимался все семь десятиле-тий своей монашеской жизни, в нее включались и молитвенные труды, и посты, и главное – те страдания, которые он претерпел за веру в Господа.
Главным учением было восхищение, все было по-евангельски просто: только «да» и «нет». Все вопросы, на которые ему все-таки приходилось отвечать, хотя он не любил, как я заметила, дискуссий, состояли в ответах по существу.
Вот подлетает к отцу Тавриону некий тип, из тех, которые «хочу все знать», и прямо с места в карьер, предлагает ему «простенький» вопросик.
– Скажите, – какая вера лучше: православная или католическая?
Нам, присутствующим, стало как-то не по себе: что уж так прямо в лоб?
А батюшка только вздохнул:
– Я семьдесят лет, как православный монах, веру свою менять не собираюсь. Наша для меня, конечно, лучше, и за нее я немало по-страдал.
– Скажите, – не унимался вопрошающий, – может ли православ-ный любить католика?
– Если есть за что, то почему бы и нет? Я вот в лагере сидел с ксендзом, вместе за Христа страдали, хороший человек, настоящим другом был. Я его любил и люблю.
И тут я вспомнила об этой истории, мне ее здесь, в монастыре, рассказали. Наверно, именно этого друга-католика имел в виду отец Таврион. Попросил некий ксендз, чтобы монашки из пустыньки сшили ему облачение, батюшка, конечно, посодействовал, но кто-то сообщил в Патриархию об этом вопиющем факте. Приехали разбираться. Ста-вили на вид, порицали и т.д. Батюшка на все ответил просто:
– Я с этим католиком сидел в лагере, вместе с ним страдал за Христа, а где вы были в это время и за кого страдали – не знаю.
Так и уехали ни с чем.
Разговор о католиках привлек немолодую женщину.
– Я живу в Белоруссии, в нашем районе почти нет православных храмов, одни костелы. Можно мне в них ходить?
– Ходи, все лучше, чем без Бога. А в костеле тоже Христа славят. Красиво, с музыкой.
Что это такое? Вероотступничество? Может ли православный иерарх рассуждать подобным образом и подобные советы подавать? Думаю, что, если по существу, – может.
Святой апостол и евангелист Иоанн Богослов, будучи немощен и стар, мог произносить только: «Дети, любите друг друга!» И пояснял: «Эта заповедь Спасителя, она есть сокращенно содержание всего за-кона Христова».
Для православных, тех, кто славит Бога правильно, то есть ис-полняет Его заповеди, врагов нет, есть только одни любимые люди, братья. Отец Таврион это хорошо понимал и оттого был необыкно-венно терпим как к верующим, так и к неверующим.
Дни в монастыре казались бесконечно длинными: от утренней службы до вечера тянулась полоса безоблачного счастья, наполненная молитвами и удовольствием видеть любимого батюшку, присут-ствовать при его разговорах с людьми, наблюдать за ним и удивляться, удивляться, удивляться...
Они стояли кучкой, немного, несколько человек, но те чувства, которые их обуревали, были так очевидно сильны и взрывоопасны, что становилось страшно. А адресовалась эта ненависть девушке в синеньких джинсиках, выразительно подчеркивающих ее юные формы.
Они даже не перешептывались между собой – и так все было яс-но. Они предвкушали. Вот-вот должен был выйти из храма отец Та-врион, он уж задаст жару этой бесстыднице! Ишь вырядилась – срам смотреть!
Но кто мог ожидать от него – наставника монахинь такого!?
Отец Таврион оглядел немую сцену, сразу понял, что к чему, и прямехонько направился к «героине».
Кружок распирало злорадство. «Джинсики», окаменев, стояли неподвижно и позволили батюшке приблизиться к себе почти вплотную – они были обескуражены и напуганы: а что если старик начнет ругаться? «Старик» же сделал неожиданное, он с явным удовольстви-ем обошел со всех сторон красотку, затем обратился к «полиции нра-вов» и утвердил своим стариковским авторитетом:
– Хороша девица!
Тетки онемели, лица их вытянулись и опрокинулись, сползли на самую грудь. Красная, как рак, красавица опрометью кинулась прочь из монастыря. Отличный урок добронравия получила она от батюшки, а ведь он и слова худого не сказал.
Этот случай напомнил мне евангельскую сцену, когда к Иисусу привели грешницу разгневанные старцы-законники и, посрамленные, ушли ни с чем. «Нарушительница» была оправдана, но предупреждена, чтоб в дальнейшем вела себя хорошо.
Думаю, что и «Джинсики» больше не позволят себе дразнить «бабок» и в следующий раз появятся здесь в пристойном виде.
...Пушистые и глубокие тени играли на ее спокойном и безмя-тежном лице, руки неторопливо перебирали принесенные из леса гри-бы, сортировали «улов»: одни – жарить, другие пойдут в монастырский суп, а белые – сушить, в зиму, на пост.
Ее звали Евдокия, и больше никто ничего о ней не знал, потому что эта женщина, хотя и не была немой, но ни с кем не разговаривала. Когда к ней обращались с вопросом, Евдокия только тепло улыбалась. Она была крива на один глаз и некрасива, но почему-то притягивала к себе, с ней приятно было просто посидеть и помолчать.
Батюшка, очевидно, знал секрет этой молчуньи и однажды, когда Евдокия пребывала в своей обычной позе над корзинкой с грибами, подошел, и погладил ее смиренную макушку, прикрытую темным в бе-лую крапинку платочком, и сказал нечто замечательно-непонятное: «Евдокия – золотые уста», именно «золотые» те, что почти не раскры-ваются! То ли похвалил, то ли пожалел, а то ли сказочку сочинил всего в два слова. Хочешь, разматывай клубочек смысла сокровенного, а хочешь – оставь так, так еще загадочней.
«Нет, – подумала я, – батюшка – поэт».
После этого случая с Евдокией я решилась:
– Как вы, отец Таврион, относитесь к литературному творчеству?
Он улыбнулся:
– Вообще? Или хотите знать конкретно? На запросы «вообще» я не отвечаю, это пустые рассуждения, вы себя имеете в виду?
Я закивала: «себя, себя!».
– Вы мне признавались, что вас тревожат помыслы, но в этом деле теперь появилась ясность: есть плохие и есть хорошие, плохие надо гнать. А без хороших не обойдешься, как можно жить, не думая? Что я понимаю под литературным творчеством? – это раздумья над жизнью, и Христос учил думать: «будьте мудрыми». Дар писательский – опасный дар, он может созидать и разрушать, большая бдительность нужна, чтобы не навредить читателю.
– А мне один иеромонах так и заявил, чтобы я свое «морщество», так он обозвал «творчество», выкинула на помойку, а вместе с ним и стихи «фулигана Пушкина».
– Да это нигилист какой-то, – весело засмеялся батюшка, пишите, только не забывайте просить у Бога благословения, это важно.
– Я и о вас написала.
– Уже? – удивился отец Таврион.
– Нет, конечно, это было давно.
– Как это? – опять не понял батюшка.
И я рассказала, как крестилась, как крестный поведал мне лагер-ную, как мне тогда показалось, быль, как я записывала ее в ангарской ночной гостинице...
Он слушал внимательно с грустными и печальными глазами, поймав его взгляд, я спросила с надеждой и волнением:
– Так это были вы, действительно, вы?
– Может, я, а может, и нет. Много священнослужителей исполняли свой священнический долг, спасая людей от неверия, отчаяния, исповедуя грехи, причащая и отправляя на вечный покой примиренных с Богом.
Мы оба задумались.
Конечно, он прав, как всегда, прав. Какая разница - о нем или о другом я пыталась рассказать, пользуясь художественным вымыслом. Вымысел-то соответствовал правде жизни, значит, имел право быть.
Без сомнения, он был бриллиантом чистой воды, про таких людей моя бабушка любила говорить: «хорошая порода» и добавляла: «а хорошая порода не пахнет», т.е. не превозносится, не кичится, ста-рается быть скромной и незаметной, но это не ложное смирение – это порода!
В характере архимандрита Тавриона Батозского сочеталась ис-тинная церковность, образованность, музыкальность, широта взглядов, высокий интеллект, а главное, самое главное – любовь к Богу и людям, беспредельное доверие к Господу. Именно эта черта составляла стержень его личности, на ней основывалась его смелость и не-зависимость.
Отец Таврион не боялся своим поведением превозмочь всякого рода «табу» – веселость, подвижность, приветливость, наложенные негласно, а то и гласно, на некоторые жизненные принципы из-за бо-язни соблазна. И оттого для меня лично, благодаря батюшке, право-славие стало выглядеть не мрачно-возвышенным, а светло-праздничным, а Господь не карающим, а милующим.
Но вот как раз широта души, ее щедрость вызывала у некоторых как духовных лиц, так и прихожан, некоторые сомнения.
Довелось услышать разговор, который вели между собой бого-молки из особого разряда тех, кто любит посещать монастыри, где спасаются «модные» старцы. Так вот они про батюшку были такого мнения:
– Никакого дородства, никакой благолепности, какой-то весь из себя невидный, маленький да сухенький.
– А он при тебе что-нибудь прозрел?
– Какой там прозрел! Он толком на меня и не посмотрел – ручкой так махнул, головой покачал, когда я ему все про себя изложила. Слаб он пред иными старцами. Недавно я в одном монастыре была, так там старец пророчествовал про конец света. Страшно! И все так духовно, духовно излагал, ужас, как духовно!
Мне было больно слушать такое про батюшку, хотя судил о нем народ темный, но и высшему духовенству он не подошел – даже свои, Глинские старцы выжили из монастыря.
На фотографии они все такие важные, значительные, маститые, а он... Не могу без слез вспоминать о нем – до чего же прост. Вот бежит по дорожке своей семенящей походкой, тут устремляются к нему паломницы, ветхие старушки, по виду малоимущие.
– Батюшка, – просят, – нам бы ладану.
– Ладану? – переспрашивает, – а чего сами не возьмете?
– А как взять, он денег стоит.
– Хотите бесплатно? – спрашивает, смеясь.
Те в ответ головами замотали: так, мол, так, нужен ладан от кедра ливанского.
– Чем наш хуже? От нашей сосны? Ничуть не хуже, горит хорошо и душист. Берите баночки да скоблите, вон ее сколько, живицы на стволах.
Живицы было, действительно, вдоволь, и мы с дочкой присоеди-нились к старушкам, набрав полную полулитровую банку – хватило на всю зиму.
Отец Таврион, просидевший с уголовниками многие годы, наслушавшись от них тех еще словечек и грубостей, сохранил и цело-мудрие словесное, и мягкость обращения с человеком, даже если кто-то и заслужил суровость и порицание.
Один юноша, я его хорошо знала по Коломенскому – он был нашей достопримечательностью, носил на груди множество иконок и ладанок. Весь свой «иконостас» он ежедневно демонстрировал перед гуляющей публикой, когда купался, загорал или обливался водой из источника «Великодержавной Божьей Матери».
Его молодое загорелое лицо, а загорал он целый день, так как, по слухам, нигде не работал, обрамляла золотистая бородка и украшали пшеничного цвета усики.
Всем, без исключения, нравился юный православный: «какой хо-рошенький, какой скромный, какой верующий!».
В пустыньку парень приехал, чтобы...
– Вы, молодой человек, почему на послушание не ходите? – спросил батюшка.
– Я сюда не вкалывать приехал, а молиться, это все-таки мона-стырь, а не какая-то контора Никанора.
– Ну-ну, посмотрим, что вы себе здесь намолите.
Был ли отец Таврион прозорлив – точно не могу сказать, однако такой ли уж серьезный плюс старцу этот дар? Прозорливость, по-моему, как и всякий дар Божий – свидетельство Божьей милости, но ведь еще есть и другие свидетельства. Отец Таврион мог «прозревать» и просто, пользуясь своим богатейшим духовным и жизненным опытом. Знакомый с проявлениями психологического порядка, с греховной природой человека, он мог предполагать, какие последствия ожидают человека, если он нарушит правило добродетельной жизни.
То, что случилось с «молитвенником из Коломенского» – яркое тому свидетельство.
Вернувшись из монастыря, я его больше не встречала, ни в парке, ни в храме, ни возле источника, но однажды он все-таки появился передо мной, да так неожиданно, да в такой компании! Я выходила из метро и вдруг остановилась – преградила дорогу довольно агрессивная группа: несколько парней и девицы. Все были под хмельком, ругались непристойно и хохотали.
Я узнала его по голосу. Как же быстро он преобразился! Как быстро растерял все свое благолепие... Сбрил бороду и усы, и оказа-лось, что у него скошенный подбородок и капризно вздернутая верхняя губа, придающая новому, без бороды и усов, облику вздорность и легкомыслие. Но главное было не в этом, главной и удручающей пе-ременой было то, что «молитвенник» перестал молиться, ходить в храм, устроился работать официантом и, говорят, стал выпивать.
Вот это-то и имел в виду батюшка, когда так ненавязчиво преду-предил, к чему может привести самомнение и праздность.
А вот еще один случай.
– Отец Таврион, я сегодня к пятидесятникам хочу сходить. А?
Вместо ответа батюшка протягивает пареньку коробку печенья с названием через все поле: «В добрый путь».
Схватив коробку, счастливец едва не взмыл с ней в небо от ра-дости: «разрешил!»
– Здорово меня вчера отец Таврион подловил, – пожаловался он на следующий день после посещения собрания, – да они все там при-дурки, ни за что бы ни поверил, если бы не увидел собственными гла-зами. Нет, больше к ним я не ходок!
Вот вам и весь секрет батюшки. Я не встречала еще ни одного человека в своей жизни, который бы так свято верил в безусловное Божие попечение о каждом из нас. Если бы отец Таврион принялся опекать Сережу, останавливать, уговаривать, он, может, из чувства противоречия сделал бы все наоборот, а так Господь сам им управил.
Я рассчитывала встретить здесь, в пустыньке, такую же обста-новку, как в Лавре: степенно шествующих монахов, не обращающих внимания на паломников с заискивающими глазами, словно просящих, как нищие, хоть крошечку благодати, которую они, здешние насельни-ки, судя по их виду, вкушают полным ртом.
Здесь же все было иначе: монахини никуда важно не шествовали, они трудились, не покладая рук, а батюшка, архимандрит Таврион не мог усидеть на месте, плотью не обремененный, но важностью таки обойденный, и он раздавал благодать щедро, но не только благодать, а иным просто деньги. Батюшка имел обыкновение носить с собой пачку денежных купюр, он их складывал, как дети осенью складывают опавшие листья: листок – к – листку. И отношение у батюшки было та-кое же к деньгам, как к ненужной листве – разбрасывать, разбрасы-вать, как ветер разбрасывает отгоревшую уже бесполезную часть прежней древесной красы.
В пустыньке побывала моя хорошая приятельница, художник, в те времена жизнь ее складывалась в материальном смысле не блестяще, но к поездке в монастырь она готовилась тщательно, даже наряд придумала особенный: немыслимую юбку с оборками, огромную шаль, задрапированную по бокам в замысловатые фалды, головной убор, напоминающий, как старосветский чепчик, так и турецкий тюрбан. Монастырские бабки, окаменев, даже не решались прошептать вслед возмущенное: «Господи!».
Своего изумления при виде Наташи батюшка даже скрывать не стал:
– Вот так наряд! Сама придумала?
– Ну, – протянула модница, – я ведь художник, конечно, сама...
– Ах, художник... Это хорошо, я ведь тоже немножко художник, только вот возьми, – и протянул ей деньги, – тебе ведь не хватает, – и стал перечислять на пальцах: и этого, и этого, и этого.
Наташа потом, рассказывая, удивлялась, как это батюшка пра-вильно угадал те вещи, в которых она нуждалась тогда.
Наташа деньги таврионовские взяла на счастье!
...Я поправлялась, я выздоравливала, я чувствовала себя, как больной, который после долгой болезни, долгого лежания на больнич-ной койке, наконец-то, покидает душную палату, выходит на улицу, видит жизнь вокруг, здоровых людей, слышит щебетание птиц, ощу-щает запах зеленой травы. Мне хотелось, как в детстве, снова ока-заться на зеленом пригорке, с которого я возвещала миру о своей любви, но теперь я знала кому – Тебе, Господи!
То преображение бездуховной журналистки, которое началось в далекой сибирской Тельме во время крещения ее протоиереем Миха-илом Печерским, продолжал архимандрит Таврион Батозский, духов-ник Спасо-Преображенской пустыни, и тот день, в который она это по-чувствовала, был день Преображения Господня, а за день до этого произошло событие, которое придало поездке в монастырь и встрече с отцом Таврионом особый смысл. Господу было угодно уточнить, кто есть архимандрит Таврион Батозский.
...Мы с дочкой сидели на скамейке под окном его мастерской. Рядом стояла молодая яблонька, упирая свои ветки с плодами в стекло. Был теплый, почти жаркий день, разогретые солнцем яблоки млели в предчувствии Спасова дня. Аромат искушал до головокружения.
Дочка не выдержала:
– Давай сорвем по штучке. Вон их сколько, монахини не обедне-ют.
– Они-то не обеднеют, – возразила я, – только мы согрешим: во-первых, еще целый день до праздника; во-вторых, обрати внимание, все яблочки целенькие, без единого червячка, даже вредители не осмеливаются посягнуть на монастырскую собственность.
Дочка вздохнула, признав аргумент убедительным. И тут, как го-ворится, нарочно не придумаешь, но это произошло – два яблока вдруг свалились с ветки и упали прямо к нашим ногам. Думаю, Архимед был бы удивлен не менее.
– А как же пост? – лукаво поинтересовалась дочка. – Рискнешь?
– Рискну, – решилась я, – закон законом, а милость милостью. Почему бы Господу таким послушным детям не подарить по яблочку?!
Мы сами не трогали – упали, значит, так надо. Ешь, немощная моя, и я с тобой заодно.
…Я лежу в тенечке на траве, гляжу в небо на облака. Скоро уез-жать. Не хочется. Чуть прикрываю глаза – немного устали от слишком яркого солнца. Не сплю, бодрствую. Там, за дощатой стеной, много замечательных вещей, подлинных произведений искусства: деревян-ные скульптуры Спасителя, Божьей Матери и многих святых, есть и иконы, среди них, наверняка, и «лагерные». Мне посчастливилось увидеть эти шедевры, и я в восторге от таланта батюшки.
...Все происходило наяву, и этот свет тоже был явным, реальным, таким, каким я только что видела перед собой солнце и облака, несущиеся по небу. Но теперь – ни солнца, ни облаков, а только один свет, он исходил от игольчато рассыпанных по небу, по всему про-странству небес, золотых нитей, огромными снопами, заслоняющими все, что было видно ранее, свет господствовал повсюду! Он был все-объемлющим, живым и всемогущим.
Я осмотрелась и поняла, что нахожусь не на земле, она была далеко внизу, и на ней крохотной фигуркой обозначалась я, мое подо-бие, величиной не более куколки. Я узнала себя по платью.
Как же это высоко! Кто меня сюда поднял? Для чего? Почему ни-сколько не боюсь упасть?
Можно было бы спросить у Света об этом (я откуда-то знала, что диалог возможен), но пожелала уточнить другое, а именно: кто такой отец Таврион? Мне ответили:
– Се – ангел.
Чей это был голос? Мне самой было ясно – чей, ясно было - и какой. Но как описать его? Могу обозначить его лишь отчасти, грешным своим языком: «ясный», «светлый», «мягкий», «бесконечно добрый», «мелодичный»: на человеческом, на который я с большой осто-рожностью решусь, он был бы назван «баритоном».
После ответа я опять очутилась на земле, все в той же позе, и дочка моя сидела рядом, держа в руке яблоко, значит, времени прошло чрезвычайно мало – она еще не успела догрызть «подарка».
Я знала, я верила, что он – чудо! Но «ангел», призванный и определенный высшей инстанцией, укрепил меня во мнении, что именно такой образ жизни, его духовный опыт, качества его личности, его труды и страдания за Христа – образец жизни православного хри-стианина, и это еще означало, что православная вера, которую он ис-поведал, есть истинная вера, которой можно спастись.
Все тогда в пустыньке двигалось своим порядком, как должно быть. Отец Таврион заботился обо всем: благоустраивал, переустраи-вал, достраивал, хотя этой бурной деятельности противостояли вла-сти, и так косо смотревшие на ту популярность, которую имело это скромное место и этот старенький иерарх. Он, действительно, был уже в преклонных годах, и здоровье было уже подорвано двадцати пятью годами заключения. Отец Таврион не был равнодушен к красоте. Он много времени посвящал ремонту храмов, гостиницы; когда наступал какой-нибудь праздник, то он сам украшал иконы цветами и ветками, букетами, гирляндами с необыкновенным вкусом и изяществом. Еду, которую готовили паломникам, он всякий раз проверял, чтоб было вкусно и сытно. Все были накормлены, обо всех он успевал поза-ботиться, каждому он что-то дарил на память, будь то деньги, гостинцы или просто хороший совет. Впрочем, на советы и рекомендации он не был горазд. Но достаточно было какого-нибудь простенького заме-чания, чтобы тот, кто получил его, запомнил надолго. Хватало и просто взгляда на него. Со мной было именно так, но я до сих пор не могу разгадать, что же такого особенного со мной произошло, почему в моей душе так надолго сохранилась память о батюшке?
Могу ли я признаться: до пустыньки была одна, а теперь вот дру-гая? – Нет, другой я не стала, во всяком случае, сразу, но получила возможность хоть чуточку измениться.
...Успенье Божьей Матери. Это самый красивый наш праздник. Храм утопает в цветах, плащаница вся в белом: белые розы, белые гладиолусы, белые астры, белые георгины. Кажется, вся природа при-нарядилась, чтобы украсить собой Ту, Которая выше всех земных кра-сот. Матерь Божья, как утверждают святые ясновидцы, любит цветы – свидетели рая.
Ангел наш на амвоне тоже с букетом!
...Последний раз подхожу под его благословение, в последний раз его легкая рука протянута для поцелуя, едва касаюсь губами бла-гоуханной кожи, прикладываюсь, как к святыне.
Покидаем монастырь с великой неохотой, но смиряемся...
Живу без батюшки, но каждый месяц посылаю в пустыньку малую толику, в ответ приходят голубые открытки с его благословением. Радуюсь каждой.
А на исповеди я рассказала священнику о том, что со мной про-изошло, он среагировал, как и следовало ожидать:
– У вас воображение слишком вольное, следите за собой!
Образы страшны как прелесть, если они мешают трезвлению ума, если они орудия врага, если ими он при помощи слов и мечтаний, срамного воображения, отвлекает человека, стремящегося спасти свою душу.
Ну, а в моем случае? Выходит, что враг, желая мне навредить, заставил через воображение полюбить священнослужителя, назвав его «ангелом»?!
Но через несколько лет произошло и другое чудо: замироточили как раз те иконы, которые батюшка писал в лагере!
Вот тебе и «воображение», вот тебе и «следите за собой».
Господь еще раз, теперь уже не только для меня, а для всех ве-рующих, многих из которых исцелило миро, утвердил за архимандри-том Таврионом Батозским ангельский чин.
Завершились мои искания, обозначились два столпа: благодат-ный огонь, который возгорается в православном храме, и служитель веры православной – отец Таврион. И так, опираясь на них, я надеюсь на спасение.
Откуда рождается благоговение, важны ли сроки общения с той личностью, на которую распространилось оно, нужны ли, действи-тельно те самые «пуды соли», которыми определяются знания о че-ловеке? – Не знаю. Знаю лишь одно: отец Таврион, которого я видела всего две недели, а переписывалась, те есть получала открытки с ко-ротеньким благословением около двух лет, остались в моем сердце на всю жизнь. Прошло сорок лет, но я все еще нуждаюсь в ощущении его близости духовной, все более возрастает во мне потребность вспоминать его образ, находить в тех немногих эпизодах нашего зна-комства скрытый сокровенный смысл.


Новые задачи


После посещения пустыньки и знакомства с отцом Таврио-ном прошло два года, последнюю весточку от него – поздравле-ние со Святой Пасхой, я получила в 1978. Это был год его кон-чины.
Выходит, что уже более сорока лет, как он покинул землю, а я приблизилась к тому возрасту, в котором был он в дни нашего с ним общения: тогда ему было уже почти восемьдесят. Но насколько же не¬соизмеримы его духовные заслуги по сравнению с моими!
Как тут не пожелаешь разобраться в самой себе со всей требовательностью и беспристрастием!.. Земная жизнь моя скоро завершится: ниточка с катушечки уже почти: размоталась и уже видна деревяшка – гробик, домовина. «Домовина» – хорошее      старинное слово, многое оно в себя вмещает: последнее пристанище, последний «дом», где должна почить грешная моя плоть.
«Дом» этот построят для каждого из нас чьи-то чужие руки, независимо от нашего желания, но то строение, где будет пребы-вать моя душа, когда оста¬вит тело, я должна воздвигнуть самостоя-тельно – храм души, достойный принять Жениха, Небесного Гостя, Господа.
Мы называем храм, церковь, Домом Господним и часто входим туда без должного трепета, по привычке, ибо знаем, что там спо-койно, безопасно и очень комфортно: на стенах висят иконы; потолок расписан сюжетами на темы Священного Писания, десятками огоньков светится паникадило, горят свечи, и запах ладана рас-стилается по храму благовонным облаком. Хорошо стоять, позабыв про все житейские дела...
Я довольно поздно догадалась, что посещение церкви – еще не «воцерковление», так как «церковь» – это не только здание, где происходит богослужение, Церковью является религиозная организация духовенства и верующих, объединенная общностью верования и обрядности.
Заметим, что на первом месте стоит «общность верования», а обрядность, которая мне так нравится – на втором. Значит, чтобы воцерковиться, надо уверовать.
«Верую, Господи! – восклицает отец бесноватого отрока. Помоги моему неверию». (Мк. 9:24). И эта отчаянная мольба свидетельствует о том, какого труда стоит обретение веры. Без помощи Божией этого не совершить.
У святых Отцов часто встречается глагол «нудить». Давая наставления своим духовным чадам, старцы призывали учеников принуждать себя к духовному деланию, превозмогая лень, уста-лость и сопротивление плоти.
«Нудить» себя к чему-либо – значит, совершать то, что должно, даже если это и не по нраву сопротивляющейся плоти. В данном слу-чае я должна была договориться со своей душой о том, что буду ее перестраивать, переделывать по тому образцу, которое пред-лагало Евангелие. Оказалось, это совсем непросто, на это ушли долгие годы.
Как много лет я провела в житейской многозаботливости, забывая подчас о строительстве своего духовного дома. Каза-лось: именно так, а не иначе я и должна поступать: кто же еще, как не я, родная бабушка, должна заботиться о бедных внуках, оставшихся на моем попечении? Вот я и трудилась, отказывая себе в относительном покое и достатке.
Желание помочь близким, изменить их жизнь к лучшему ста-ло целью, и я шла к ней, не взирая ни на что: уехала из Москвы и отправилась за 300 километров на Рязанщину, в незнакомую де-ревню, где задешево можно было приобрести крохотный домик и поселиться в нем.
В первую же весну я вскопала грядку, посадила огород. Землю пришлось обрабатывать самой, осваивать крестьянский труд, как говорится, с нуля.
Я нисколько не роптала, принимая как итог жизни этот ма-ленький клочок земли, избушку-крошку в три окна и внутренне со-гласи¬лась жить в далекой Мещере, где печь, дрова, зимние хо-лода, и только от меня зависит, будет ли тепло в доме, сварю ли я обед, достану ли воду из родника, скользя к нему по оледе-невшей круче и поднимаясь с ведрами в горку.
Скоро я освоилась на новом месте, навела уют, повесила в красный угол иконы и лампадку, сделанную из медицинской бан-ки, и укрепила на одной из стен, так, чтобы был виден отовсюду, портрет отца Тавриона. Он единственный коротал со мной оди-ночество. Мне казалось, батюшка внимательно следит за всеми моими действиями и одобряет их.
Зимними вечерами, когда натопленное помещение посте-пенно остывало, я подолгу смотрела на этот дорогой образ и лю-бовалась им. Мне хотелось, чтобы и мое лицо было таким, чтобы люди, общаясь со мной, оставались спокойными, приветливыми, мирными.
– Не страшно ли тебе одной в избе? – спрашивали соседи. – Вон ты и дверь не запираешь! А вдруг кто войдет, да созорнича-ет, сворует что иль напугает? У нас здесь есть парни нехорошие. Смотри, поберегись!
– Да никого я не боюсь, люди добрые. Что с меня взять? Денег нет, имущество плохонькое. Да и иконы святые со мной, они получше всякого сторожа, если веруешь. Да и «Живые по-мощи» всегда при мне.
– А не скучно тебе? Слово ведь не с кем сказать, все одна и одна.
– Даже хорошо, грешить меньше буду, осуждать да жаловаться. Если же тоска накатит, помолюсь да на своего духовного погляжу, он ведь, посмотри, как живой.
– А пенсии тебе хватает? Ведь ты и скотины не дёржишь. Развела бы ку¬рочек или кроликов.
– Пенсия хоть и скудновата, но ничего, терпеть можно. А ку-рочек, да кроликов... Ведь их потом съесть надо.
– А то как! Конечно, съесть.
– Так вот, не хочу я курятины или крольчатины, мне будет жалко их резать. Пусть лучше коты живут: песни поют да ноги греют.
Приняли-таки меня деревенские со всеми моими «прибамбаса-ми»: всяк по-своему живет, особенно «ефти дачники».
В нынешней своей жизни я никакого геройства не находила и они, в свою очередь, его не отметили: каждый остался при своем, но уже через два года я перестала быть в глазах моих соседей «дачницей», а сделалась просто жительницей села Ибердус.
Я, правда, не скрывала, кем была до приезда, и ко мне частенько приходили за помощью, особенно, когда намечалось какое-либо «культурное мероприятие».
Был такой случай. Заведующей клубом, замечательной женщине, захотелось, чтобы я придумала что-нибудь этакое для че-ствования старых доярок. Я подумала-подумала, и сочинила историю жизни одной из них, маленькую поэму.
По обыкновению такие мероприятия сопровождаются чаепитием, что само по себе привлекательно; старушки, охочие до сладенького, собираются без лишних уговоров, усаживаются за стол в бывшем зрительном зале (кино давно уже не показывают), угощаются чайком, а потом, развеселившись, начинают песни играть, да частушки сочинять.
Танцы до упаду – рязанцы веселиться любят и умеют. Хоть и постарели бывшие «доярочки-молодухи», а такие коленца гнут – залюбуешься!
«Как же, – думала я, зная за ибердусцами такое, – займу их внимание своими стишками! Они, поди, и слушать меня не станут».
Однако на попятную идти поздно: Галина Николаевна уже объ-явила мое выступление. Старушки, было, приуныли, песню я им все-таки испортила, пришлось замолчать и слушать. Но первая же строчка: «на далекой ферме огонек горит» пробудила интерес – «это же про нас, бабы!». Я продолжала читать дальше, ликуя: «получилось»!
За столом становилось все тише и тише, уже никто не пере-говаривался, каждая женщина-горюха думала, что рассказ именно о ней, о ее тяжкой и страшной доле: трудиться от зари до зари, быть битой без роздыху, терпеть от подлеца-мужа оскорбления и обиды, но оставаться при этом все такой же верной женой.
Когда по пьянке утонул муж-мучитель, моя героиня не пере-стает горевать о нем: «…а она, простая, только слезы льет на его могилке и домой зовет».
При этих словах мы разом все разревелись: и я – автор, и все мои слушатели. Даже известный озорник по прозвищу «Кашпиров-ский», и тот захлюпал носом.
После этого случая я окончательно «прописалась» в деревне и регистрации никакой не потребовалось. Какое счастье почувствовать себя своим среди простых людей!
Да разве я могла предположить такое, разве могла вообра-зить условия, в которых оказалась по Божьей воле?
Да какая же райская жизнь меня окружала! Леса, луга, голу-бая Ока со своими светло-желтыми песками… Ягоды, грибы, яс-ное небо над головой, жаворонки роняют свои трели с высоты. Аисты свили гнездо на водонапорной башне, – его видно отовсю-ду, куда бы ни пошел. У меня под окном – гнездо ласточек, они снуют взад и вперед, добывая корм для своих желторотых птен-цов. Глядя на луга, расстилающиеся за селом, вспоминала каж-дый раз есенинские строчки, удивляясь точности найденного им образа:

«О, Русь – малиновое поле
И синь, упавшая в реку»

В июне, когда начинает цвести мой любимый цветок – смол-ка, огромные площади на лугах покрываются единым цветным ковром густо-малиновой окраски. Красота неимоверная: голубое чистое небо, опрокинутое в синие воды Оки, и малиновое поле…
Какие умиротворяющие картины – просто художественная классика! Так очевидно видели живописцы пейзажи своей родине – прекрасной России, находя красоту в обыденности.
Пока еще нестареющая для русской деревни деталь: стадо возвращается с пастбища – целый день эти животные провели под чистым небом, у реки, кормились на малиновых лугах. Поди, как отрадно было им! Теперь идут домой, сытые и удовлетворенные. Мычание коров звучит органно, овцы блеют в унисон друг другу и только надворные петухи – молоденькие неумехи фальшивят и поют не ко времени…
До чего же хорошо! И опять, как в детстве, горят мои глаза от любви и замирает сердце, наблюдая чудо жизни, чудо Божьего мира. За что мне все это? За какие заслуги, за какие труды? Ба-тюшка Таврион, подскажи!
Однако счастье бывает иногда и с горчинкой: нет добра без худа. Дрова сырые и не хотят гореть – растопку я забыла приготовить зара-нее: сухую бересту или клочок резины от автомобильной камеры. За неимением ничего иного засовываю под поленья газету, а она только засоряет поддувало. Мучаюсь. Сокрушит меня эта печка…
Морозы сильны – за тридцать, картошка мерзнет в подвале. Крысы прогрызли нижние венцы и теперь жируют на моем урожае.
…Я смотрю на батюшкин портрет всегда, – и когда радостно, и когда грустно. Мне кажется, что он все понимает, но глаза его все-таки стыдят:
– А мне, что ли, твоему крестному, отцу Михаилу, разве легче было? Тюрьма, лагерь, ссылка – это не дом родной, в котором ты жи-вешь. Не вертухаи с собаками тебя окружают, а добрые соседи. Так что, голубушка, не гневи Бога! Справишься с такой малостью, как печку растопить.
– Ну, конечно, справлюсь, батюшка, это я так просто, по слабости. Жалею себя…
Да что там говорить! Я до сих пор не понимаю, что означает это модное ныне слово: «депрессия». Скучаю и тоскую чаще всего по уважительной причине, – например, не могу без храма, без исповеди и причастия. Это – самая большая трудность. У нас, в Ибердусе, нет действующей церкви, на службу надо идти в соседнюю деревню, а она от нас – в двенадцати километрах. Добираться приходится лесом, где зимой могут встретиться и волки…
По статусу своему Ибердус считался селом, и ему полагался церковный приход. В начале XX века была здесь построена красивая и богатая церковь. Место выбрали замечательное: окружали храм сосны и липы, высокая колокольня с сияющим крестом далеко разносила свой благодатный звон.
Внутри храма царили пышность и великолепие. Сельский мир, богатые ктиторы и помещица не поскупились: образа были выполнены замечательными иконописцами новейшей, академической школы на золоте, утварь церковная – сплошь серебро и позолота…
Во всей округе наш храм, возведенный во имя зачатия Крестите-ля Иоанна, Предтечи Господня, был самым посещаемым. Но я застала ибердусский храм в плачевном состоянии. Да и как могло быть иначе? Если ехать по шоссе от Москвы до Касимова, наши угасшие святыни бередят душу по всей Рязанщине – полуразрушенные, разгромленные и сгоревшие. А ведь сколько Божиих храмов в былые времена украшало эту землю! Какой насыщенной и богатой была церковная жизнь, и каким же бедствием обернулось хозяйничанье безбожников! Подумать только: почти столетие люди, отлученные от Бога, не могли ни покаяться в своих грехах, ни окрестить собственных детей, ни повенчать молодых! Тысячи закончили срок земной жизни не отпетые, не погребенные по-христиански…
Когда закончились гонения, наши сельчане, долго не могли прийти в себя: «Как? Можно верить в Бога и не бояться говорить об этом?».
Нет, веру так и не смогли истребить окончательно. В красных уг-лах висели образа, святые иконы – родительское благословение, укрытое белоснежными занавесками от глаз лихих партийцев.
В нашем храме, приспособленном под зернохранилище, изуро-дованном и оскверненном, конечно же, никаких служб не велось, не-смотря на благоприятные перемены в жизни верующих. Казалось, немыслимо было поднять, восстановить, отреставрировать это вели-колепное сооружение, да и откуда взять столько денег?
Но, даже почти не веря в возрождение приходской жизни в нашем селе, нашлись люди, которые постарались что-то сделать для этого: два богатых ибердусца – Колосков и Яковлев выделили средства для того, чтобы хоть крышей прикрыть чудовищные разрушения, которым подверглась святыня.
Люди радовались, глядя на новый крест, который воздвигли на колокольне, и говорили: «Даст Бог, даст Бог!». А пока… От первых упований до конкретных свершений прошло еще несколько лет.
…Соседка сказала, что видела объявление на двери магазина: после обеда возле церкви должен собраться народ. Те, кто хочет по-молиться. Священник из соседнего села Гиблицы приедет, отец Ана-толий.
И действительно, приехал батюшка, все двенадцать километров пропилил на своем стареньком велосипеде, – жалко ему стало наших старушек.
– Сестры! – Обратился к ним отец Анатолий. – Я, конечно, литур-гию здесь служить не могу, поскольку помещение не готово, да и пре-стол не только не освящен, но и вообще отсутствует. Почитаем акафисты, вы записки приготовьте «за упокой» и «за здравие», а я по-мяну всех у себя в храме за литургией.
Как же все обрадовались, как благодарили доброго батюшку!
… Сегодня праздник. Его называют «Большим Иваном». Есть еще и «Малый»: один – в июле, другой – в сентябре. Отец Анатолий читает акафист Иоанну Крестителю, Предтече Господнему, потом – праздничный тропарь святому, потом – величание. Старушки поют не-стройными, жиденькими голосами, но все же - сколько веры, сколько радости звучит под некогда высокими, обильно украшенными фреска-ми сводами, как гулко отдается в вышине это пение! Оно пугает птиц, поселившихся на хорах…
Удивляюсь: и откуда только старушки наши знают молитвы? Разве не десятки лет прошли с тех пор, как умолкли здесь голоса мо-лящихся? Да многие из собравшихся здесь никогда в эту церковь и не ходили, – или по малолетству, или даже вовсе еще не были рождены.
– Отец Анатолий, – подхожу я к священнику с вопросом, – а что нужно сделать, чтобы возобновились службы?
– Молиться.
С тем и уехал.
Но люди все-таки постарались хоть чуть-чуть исправить дело. Построили на кладбище маленькую часовенку, чтобы покойников пре-давать земле по-человечески, а не так – зарыл, как скотину, и все…
Для освящения кладбищенской часовни приехал отец Николай – настоятель погостинского храма. Я и к нему подошла все с тем же во-просом.
– Пишите митрополиту Симону прошение. Вот вам адрес и мое благословение. Советую почитать акафист Николаю Чудотворцу, ско-рому помощнику. Соберитесь для этого у кого-нибудь в доме, – поре-комендовал батюшка.
Я так и поступила: написала прошение, отправила его по почте, а акафист пришлось читать почти в одиночестве – лишь одна женщина пришла ко мне.
Вот уж, воистину: «скорый помощник» святой Николай! Через полмесяца прибыл к нам молодой священник, отец Игорь Пестов, приехал с матушкой, на вид – почти девочкой и двумя ребятишками: трехлетним Филиппом и грудным Пантюшкой.
В письме я просила владыку Симона о том, чтобы он нам прислал священника-бессребреника, так как сами бедны. Однако мы и представить себе не могли, что человек может быть настолько терпе-ливым и нетребовательным.
С абсолютным равнодушием и даже скрытой враждебностью встретили отца Игоря сельские власти, отказавшиеся подыскать дом, пригодный для житья с малыми ребятишками в зимнюю пору. Владыка Симон прозорливо выбрал настоятелем храма священника, самого подходящего для нас.
Крайняя нетребовательность отца Игоря поразила всех. Он со-гласился на такие условия, на которые мало кто пошел бы. Это каса-лось и дома, в который он переехал, и месячного довольствия от при-хожан, – людей пожилых и малообеспеченных даже по здешним мер-кам. В церковной кассе было пусто, разве что в воскресную службу отец Игорь мог рассчитывать на сотню рублей да на малую толику не-хитрой крестьянской снеди, положенной на канун для поминовения усопших родственников.
Нашему батюшке приглянулся ветхий домишко прежнего, доре-волюционного еще священника. С первого взгляда было видно, что жить в таком помещении немыслимо, а ведь приближалась зима…
– Помогите, – попросил нас батюшка, и пошутил, заметив, что на его просьбу откликнулись лишь пенсионерки, – «в бой идут одни ста-рики».
Признаюсь, я плакала, замазывая глиной бесчисленные дыры в гнилых стенах: замерзнут, бедняжки, ведь такую развалюху не прото-пишь!
Матушка, еще совсем юная, хрупкая, худенькая, ни словом не обмолвилась, когда вошла в этот дом, не пожаловалась, не спросила: «Как мы тут жить-то будем, отец Игорь?».
– Ничего, сестры, – ободрил нас батюшка, – даст Бог, перезиму-ем!
«Ему видней, – подумали мы, – он вон как на Бога уповает, не то, что мы, грешные маловеры».
Когда закончилась зима, и никто даже не простудился, многие убедились в батюшкиной правоте.
– Вышло-то по-евонному, – качали наши старушенции головами. – Ребятишки, гляди, хорошенькие, никто не заболел. Младшенький, Пантюшка, уже в коляске не помещается, за зиму потолстел. А Филипп, такой умник, ходит по избе с книжкой и поет: «Богородице, Дево, Радуйся».
– Чего удивляться? Живут по-божьему, с молитвой…
Все лето готовили храм к освящению. В одном приделе сделали выгородку для алтаря, соорудили клирос. Натаскали ящики, столы, чтобы было, где иконы разместить: стены-то не оштукатурены и не побелены. Нехорошо святые образа на такие стены вешать.
К осени управились и пригласили владыку Симона на освящение алтаря. Конечно, если вообразить себе, как некогда, во время открытия храма происходила эта торжественная церемония, наша, нынешняя, была настолько убогой, что и сравнения никакого не выдерживала. Вот какой сокрушительной силою обладал безбожный строй! Однако не смогла все-таки советская власть окончательно вытравить из людских душ христианскую веру…
Народа набилось – уйма! Явились все: молодые и старые, веру-ющие и неверующие. Многие пришли из любопытства, ради развлече-ния, некоторые – от скуки, но… митрополит Симон славился силой своей проповеди. Голос у владыки тихий, но такой, что если бы он го-ворил даже шепотом, все равно было бы слышно, – не в связках дело, а в глубине веры. Так что после архиерейской службы уходил народ потрясенный и растроганный.
С каждой литургией храм оживал; казалось, даже пространство вокруг преобразилось. Блестит крест на колокольне, пока еще немой и безгласной (колокола купить не на что), бросая золотые отблески на заливные луга, цветущие до Петрова дня.
В летние праздники крестный ход совершается в окружении бла-годатной природы: верующие ступают прямо по луговой землянике, в изобилии растущей на церковном дворе. Вековые сосны окружают храм, ветви июльских лип до самой земли раскинули свои пышные ветви, усыпанные благоуханными цветами – кладовыми солнца. Они приготовили трудолюбивым пчелкам нектар и пыльцу. Вообразите, ка-ким будет этот мед, собранный в сиянии креста, под благоговейное церковное пение!
Все это, конечно, хорошо. Низкий поклон батюшке, отцу Игорю, благодетелям и мирянам, потрудившимся во славу Божию над вос-становлением храма, хотя до полного его воссоздания мы, очевидно, не доживем.… Случается в сильную грозу ливень обрушивается на крышу, сделанную руками нерадивых плотников, проливается внутрь, и мы поем на клиросе под настоящим водопадом. В алтаре – такая же картина…
Но это ведь не главное. Мы пребываем в состоянии строитель-ства, причем, особенного, двойного: целых два храма должны мы вос-становить. Один – видимый, помещение, в котором совершается цер-ковная служба по всем православным канонам, где должны соблю-даться строгие правила благолепия и чистоты. Другой храм – храм нашей души, тоже требует основательного ремонта, он тоже основа-тельно запущен. Правильно я говорю, бабоньки? Приготовьтесь иско-ренить из сердец «мерзость запустения», которую сами же допустили, как из-за собственной нерадивости, так и в силу обстоятельств.
Какой же камень положим мы в основание? Веру. А на каком фундаменте будет стоять наш Дом, Жилище, в котором нам надлежит встретить Христа? На уповании на силу Божию. Гоните прочь от себя сомнение, ропот, злобу и печаль – все это неверие, оно способно све-сти на нет все наши труды, все это – ржавчина и моль.
Вспоминайте, вспоминайте, родные, что вам говорили в детстве ваши бабушки, крестя вас на постельке или на жаркой печке, поглажи-вая ваши волосенки, слипшиеся от пота, своими легкими старческими руками:
«Огради, Господи, чадо мое силою Честнаго Креста и сохрани от всякого зла!».
Как потом сладко да крепко вам спалось после такой молитвы! Вспомните, как не садились вы за стол, не перекрестившись, как за порог дома не выходили без крестного знамения…
Собирайте по крупицам разметенную ветром-суховеем безбожия веру предков – православие!
Нет, я, конечно же, не отважилась произнести вслух свою пропо-ведь. Кто я такая, чтобы поучать? Однажды попросила у отца Игоря благословения на то, чтобы перед литургией, когда собираются веру-ющие и, сидя на лавочках, делятся деревенскими новостями и ведут далеко не благочинные разговоры, ожидая начала службы, рассказы-вать, что будет в этот день происходить в храме, какое Евангелие бу-дет читаться, и так далее.
– Вот что, – возразил батюшка, – ты, давай-ка, не возносись! Господь вразумит их, если будут в церковь ходить. Сам вразумит.
– Так ведь они порой и слова молитв перевирают, да так, что страшно становится: не «Успенье», а «Успленье», не «плод чрева», а «прод чрева»…
– А силу веры этих людей ты измерила? Мало ли что язык мелет! Он – без костей, ему и ошибиться нетрудно. Ты вон сама летала, как кукушка, туда-сюда по всей стране, а они здесь – испокон века, в землю свою проросли, а земля-то – православная, удобренная верой многих поколений. То, что сейчас видится, это просто накипь, со временем все успокоится и просветлеет каждая душа. Наше дело – молиться да уповать на Бога.
Ну, как тут возразишь? Все правильно…
Отец Игорь – особенный. Он – сплошное отрицание всего внеш-него: одет небрежно, совсем не заботится о себе, никакого притворства ради сана. Хоть и беден безмерно – в доме подчас куска хлеба нет – но всегда весел, всегда шутит, и шуточки его порой смущают деревенский люд. Заходит он к одной женщине, а та «Роллтон» заваривает кипятком – ждет мужа к обеду. Батюшка посмотрел на эту пищу, усмехнулся, ковырнул вилкой и говорит:
– И эту лапшу ты собираешься мужу на уши вешать?
– А я… Да я… – пыталась что-то объяснить хозяйка.
– Пошутил я, не переживай!
Отец Игорь – рыбак опытный и отчаянный мотоциклист. Лодку себе сконструировал – покрышку от «КАМАЗа» приспособил и обтянул ее красной пленкой. Закинет себе ее на плечи и мчится на озеро. Ни дать, ни взять – божья коровка…
Через полтора года в семье пополнение – дочка!
Народ деревенский залопотал: «Нищету разводит, нищету пло-дит…». Ох, бабоньки, вы неправы: батюшка – с Богом, его Бог не оставит, вот увидите! Вы будете суетиться, ловчить и изворачиваться, а он попросит с молитвой, и все будет ему дано, что надо.
Так и случилось. Уехал от нас священник Пестов, перебрался в крохотную деревеньку под названием Дворики, в которой за всю исто-рию больше четырех домов не было, а это в двадцати километрах от Ибердуса.
– Как на службу ходить будет? Неужели пешком?
– Мы же дома ему приличного не предложили, а в Двориках дом хороший предлагался, с гаражом, с садом и сауной. Ни у кого из вас такого нет, а ему вот подарила предпринимательница люберецкая. Потом кто-то собрал денег на машину. А вы толкуете… Учиться у ба-тюшки надо, как в Бога веровать!
Отец Игорь – человек городской, с сельским хозяйством дела не имел ни в детстве, ни в юности, а тут вдруг увлекся. Корову завел, ко-сил для нее сено, пруд выкопал, рыб запустить собирался. Радовался, что может ни от кого не зависеть, на чужие плечи свои заботы не взваливать.
Одно только омрачало жизнь – далеко ездить и детей приходится оставлять одних, но что поделаешь? Матушка, как певчая, нужна при всякой церковной требе и не может все время находиться при детях. Старая «Нива» окончательно развалилась, спонсоры наскребли деньжат на «Оку»…
Пробовали найти женщину, чтобы домовничала с детьми, когда родители в отъезде. Какое там! Раньше за честь считали послужить священнику, теперь же во всем – только денежный интерес. Никто не согласился.
Надо признать, что Пестовы младшие вырастали ответственны-ми и любящими, они не жаловались, когда приходилось ухаживать за братьями и сестрой. Уж так любил Филипп грудничков, так жалел маму! Девять лет прошло, и, несмотря на то, что детям часто приходилось оставаться одним, Бог миловал…
И сейчас несчастье обошло бы их стороной, если б старшие бра-тья не были на уроках в соседнем селе. Уж они бы сообразили, как спастись! Перед самым Новым годом случилось несчастье – пожар. Загорелся дом и хозяйственные постройки. В доме никого, кроме младших, не было: старшие дети ушли в школу, родители уехали в больницу. Место, в котором проживала эта семья, малонаселенное.
То злополучное утро началось как обычно: школьников проводили на занятия, истопили печку, дождались, когда можно будет закрыть трубу. Больную матушку надо было отвезти в больницу. Думали обер-нуться за два-три часа – Дворики расположены от Касимова не так уж далеко.
Казалось бы, все предусмотрели: у детей – ни спичек, ни зажига-лок, газ выключен, печка остыла. Дверь в детскую закрыли, чтобы не бегали по дому, входную дверь тоже замкнули: место глухое, соседей, почитай, нет – лишь пара старушек живет, да и то далековато, а трасса автобусная мимо проходит. Мало ли сейчас лихих людей?
После пожара обычно выдвигаются три версии: неисправная электропроводка, поджог и неосторожное обращение с огнем. Провод-ка в доме новая, дети с огнем не баловались. Неужели поджог? Кто же решится на такое злодейство?..
Как позже выяснилось, загорелась крыша. Как раз над батюшки-ной мастерской. Полыхало так сильно, что сгорел не только дом, но и все постройки поблизости: гараж, хлев, ульи. Только баня осталась нетронутой. Удивительное дело – остались живыми и корова, и овцы, и прочая живность.
Детей искали долго. Несчастные родители как потерянные бро-дили среди остывших головешек, аукая своих птенчиков. Дождались вечера, и только тогда поняли, что дети никуда не убежали и нигде не спрятались, а остались в доме. Их обнаружили лишь на следующий день – только косточки. Эти вот обгоревшие косточки в трех пакетиках: «Анастасия», «Захарий», «Иоанн», и были вручены родителям. И не вообразить это безысходное горе, эту пронзительную боль утраты, ко-торая воцарилась в сердцах родителей, но… отец Игорь сам отпел своих чад, а у матушки хватило сил помогать ему.
И, представьте себе, нашлись люди, которые стали обвинять во всем случившимся отца и мать – дескать, зачем было оставлять ма-лышей одних без присмотра? Но ведь все отлично видели, как муже-ственно сражается с нуждой эта подвижническая семья, живущая не на словах, а на деле по заповедям Христовым!
И мы не будем никого обвинять, ведь на все воля Божия, но по-желать все-таки можем, не для отчетности, не для «галочки», отзыв-чивости к чужим бедам. Соседи и односельчане, откройте свои души для милосердия!
У Пестова опять нет ничего, он опять без крыши над головой, опять без средств и опять ему надо помочь…. Ведь не на пустом месте родилась на Руси поговорка: «с миру по нитке – голому рубаха». Значит, наши предки были людьми добрыми и милосердными, спо-собными к состраданию. Возможно, не спонсоров надо призывать, а обратиться к самим себе, от себя оторвать эту самую «нитку», которая пойдет на «рубаху» для батюшки.
Как ни странно, начальство батюшку невзлюбило люто, особенно после пожара. А как же иначе? Он председателю – бабенке разбитной и ловкой, так прямо в лицо и выдал:
– Что, колхоз-то разворовала? Молодец!
…Идут годы, и на примере одного хозяйства – колхоза «Живот-новод» видно, как все рушится, как меняется жизнь в самых глубоких ее проявлениях, как упраздняется принцип крестьянства. Хлеб растить да скотину водить – кому теперь это нужно? Старики обессилели, а молодые в города подались, там теперь на хлеб насущный зараба-тывают, кто как может. Хороший «хлеб» – все при машинах. Избы свои, старинные гнезда перестраивают под коттеджи. Теперь уж никакие они не колхозники, а самые что ни на есть дачники… Я же из дачницы, превратилась в старенькую крестьянку и живу так. Понимаю, это по заповеди: трудитесь в поте лица!
Пот буквально льет градом, когда огород полю или рассаду са-жаю. Июньские комары и мошки огнем опаляют кожу, въедаются в глаза, разъедают веки. Под глазами – сине-багровые отеки.
Для чего все это? Ведь немного надо для пропитания. Значит, дело совсем в другом. Здравый смысл пасует, но при этом открыва-ются удивительные вещи.
Как я сюда попала? Зачем живу именно так, а не иначе? Все объясняется неким водительством, неким промыслом. Божьим? Ко-нечно.
Батюшка Таврион, это ты меня направил? Не словами, – ты ведь знаешь за мной слабость – много говорить и рассуждать, а надо де-лами подкреплять веру, без дел она мертва. Руки натруженные, лицо искусанное, сердце, полное любви к миру и к Тебе, Господи, – прими! Прими и отказ мой от умных бесед, от творчества, от любимых внуков, которых растила с пеленок, а теперь не вижу их, повзрослевших…
Внуки, дочь, дела, знакомства… А Он спросил: «Кто Матерь Моя? И кто братья Мои? …Ибо кто будет исполнять волю Отца Моего, тот мне брат, и сестра, и матерь».
Много ли братьев во Христе? Много ли у Него сестер? А я сама – кто? Я хочу, я очень хочу быть Его чадом! Я знаю тех, кто заслужил свое родство с Иисусом, они в моем сердце, и я знаю, за что их люблю. Но есть и такие, которых не за что любить: живут они по-свински, пьют и дерутся, а я их все равно люблю. Господи, благодарю Тебя за это! И еще за то, что я вдруг оказалась в этом селе. Чаще всего эти «вдруг» происходят без видимых причин, просто меняются разом жизнь и обстоятельства. В моей судьбе было много таких «вдруг», их даже трудно сосчитать. «Вдруг» война, «вдруг» фронт, «вдруг» голод, «вдруг» послевоенная Германия… Пропускаю еще сотню всяких «вдруг» и остановлюсь на тех событиях, которые уже никак не опре-деляются случайностью и ясно свидетельствуют о Божественном Промысле: Господь умудрил, Господь направил, Господь спас…
Как и почему я вспомнила об отце Таврионе? Вернее, почему за-хотела о нем написать? Это тоже было неслучайно: к тому времени, как созрело это желание, я уже и думать забыла о таком занятии, как сочинять, как тревожить воображение и память. Но в один из приездов в Москву старые друзья предложили похлопотать за меня в одном журнале с тем, чтобы я получила задание на какую-нибудь близкую для меня тему. Кто-то из них предложил:
– А не написать ли тебе об архимандрите Батозском? Помнится, ты о нем рассказывала и была очень увлечена его личностью.
– Мне кажется, ничего у меня не получится. Все давно прошло, никакой тяги к творчеству.
– Жаль. Отцом Таврионом заинтересовались, его сейчас считают одним из замечательнейших старцев, живших в минувшем веке.
Вернувшись в деревню, я закрутилась с хозяйственными забо-тами: в сезон и передохнуть-то бывает некогда, а не то, чтобы часами просиживать за пишущей машинкой. Но все-таки пришлось, не дожи-даясь, когда схлынут текущие дела и заботы, засесть за давно поза-бытую работу – писать.
Я – художник и привыкла облекать мысли и чувства в образы, к тому же изо всех художественных средств мне ближе метафора, вот ею-то я и воспользуюсь.
В мое время, не знаю, как сейчас, потому как теперь много пи-шущих, но мало хороших писателей, владеющих словом и служащих ему, вопреки требованиям рынка, так вот литераторы, родственные нынешним «донцовым», «марининым» или «устиновым», подпадали под общее определение: графоманы, а в просторечье – «чайники».
Но бедный чайник, за какие грехи он стал синонимом графомана? Он честно, согласно законам физики вскипает, иной раз свистком оповещая об этом хозяина. Я же уготовала этому простому, но необ-ходимому предмету роль совсем иной метафоры – накопителя энергии тепла. Вода в нем греется, пар давит на свисток, и вот уже чайник сделал свое дело – он вскипел. И я, как чайник, должна была вскипеть, чтобы накопленное за тридцать лет сердечное тепло, любовь и уважение к батюшке Тавриону получили, наконец, выход.
Прежде я не считала литературный труд «работой», мне всегда писалось легко, а тут… Битый час сижу над пустым листом, и рука не поднимается. Стоп, машина! Настоящая «пробка» – не объехать, не обойти.
«Господи Иисусе Христе, Сыне Божий! Матерь Божия и святые угодники, помогите! Батюшка Таврион, а ты что же молчишь и улыба-ешься в белоснежные свои усы? Разве не богоугодное дело я затея-ла?». Молчит мой ангел. Но я знаю, что для чего-то надо, чтобы дела подвижников, святых Божиих, были явлены миру. Именно миру, а не Небу, ибо там они и так прославлены.
Вспомнила, как после прославления старца Серафима при цар-ствовании последнего русского самодержца Николая II, сразу же по-следовал целый ряд чудесных событий, одно из них – рождение наследника Алексия, которое многие годы вымаливало все царское семейство.
Не святым нужна известность, это нам необходимо знать их имена и их жизнь. А иначе к кому поименно верующие могли бы воз-носить свои горячие молитвы о помощи? Официально отец Таврион не прославлен, но я-то знаю, что он свят, что он – помощник, что он – мой заступник и водитель.
…Июньская светлая ночь. Я лежу на своей постели, широко рас-крыв глаза, устремленные ввысь. Мне кажется, что взгляд мой, как прожектор, высвечивает прошлое. А прошлое ли это? Все чувства так живы, так сильны и благодатны! Боже мой, детство вернулось! Я живу в нем. Вот оно: глаза горят и сердце замирает от любви. Все, достойное этого чувства, оживает.
Мысленно листаю книгу своей жизни, останавливаясь на самых незабвенных местах, в которых говорится о любви, о Боге, о моих ста-раниях прожить праведно, по заповедям Божиим. И как примеры святой жизни встают перед глазами три самых любимых моих героя: крестный – отец Михаил Печерский, архимандрит Таврион Батозский и Василий-целитель. Последний врезался в мою память совсем недавно, и вот при каких обстоятельствах.
Заболела моя внучка. Заболела тяжелой болезнью. Узнав о не-счастье, я принялась горячо молиться об ее исцелении – лекарств от ее недуга, во всяком случае, при наших скудных средствах, не было, приходилось уповать лишь на Господа. И тут случайно попалась мне небольшая книжка, в которой очень коротко рассказывается одна по-разительная история об исцелении раковой больной. Целитель был назван Василием. Фамилия не указана, он – ссыльный, проживавший в Красноярском крае. Подробностей было приведено очень мало, но главное есть! Василий – подвижник, глубоко верующий человек, лю-бящий людей и верящий в силу молитвы о страждущих. Женщину, ко-торую он спас, звали Анной, мою болящую тоже зовут так. В книге была приведена молитва Василия, и, читая ее, я поразилась. В мыслях пронеслось: «Вот оно! Вот как я теперь буду просить Бога, Богородицу и святых угодников помиловать мою Анну и исцелить ее во славу Бо-жию!».
Я ни секунды не сомневалась в том, что это послано мне Богом в память о давно жившем человеке, чья судьба, труды и молитва никогда не умрут, а вечно будут сиять на земле, помогая людям так, как помогают мне. Эта небольшая новелла, которую я включила в свою книжку – дар благодарности ему, неизвестному по жизни, но родному по духу брату во Христе.


Подвиг молитвы за другого


Вспомним и о Василии Никаноровиче Сироткине. Некоторые эпи-зоды его биографии были рассказаны мне одним священником. Вот они - то и стали содержанием этой новеллы.
...Утро выдалось морозным с сильным куржаком на оконных стеклах.
Розовое рассветное солнце бросило свои лучи на мохнатое кру-жево, усилив его сказочную красоту, примирявшую и с суровой приро-дой, и с тем одиночеством, которое вот уже несколько лет было его уделом.
Василий Никанорович некоторое время еще полежал с открыты-ми глазами, превозмогая желание остаться под одеялом, вернее, под тем, что могло, было названо так лишь условно – оно давно уже, лет так пятнадцать, износилось: клочки серой ваты выглядывали из-под высыпавшегося шелка, и если бы не густая стежка – свидетельство усердия монашек-рукодельниц, одеяло бы давно развалилось.
Он умел себе приказывать и научился не потакать желаниям. Но через несколько минут сила привычки и дисциплина поставили его на ноги. Ежась от холода, Василий Никанорович босиком прошествовал на кухню, где на остывшей лежанке стояли его старые видавшие виды валенки. Опускать в их ледяное нутро еще не успевшие охладиться после теплой постели ноги, было пыткой...
Набросив на худые плечи ветхий лагерный бушлатик, Василий Никанорович поспешил в сараюшку, к поленнице березовых дров. Прокаленные морозом поленья издавали характерный стеклянный звук, когда он аккуратно укладывал их рядком на согнутом локте...
Капитолина уже ждала, приготовив растопку. Бросив охапку дров на пол, квартирант поспешил во двор, подхватив с лавки два пустых ведра...
Это была его обязанность: носить дрова и ходить за водой.
За ночь буран намел большие сугробы, так что выйти из избы и проторить тропку к роднику было непросто, пришлось принести из са-рая деревянную лопату и отгребать заносы.
Высокий бурьян, росший в изобилии вокруг, редкие ветви дере-вьев и сухая трава, опушенные густым инеем, казались декорацией. Кругом все было сковано морозом, но тем более удивительно было видеть на дне завивавшиеся в колечки струйки живой воды и свежую, зеленую травку.
И опять Василий Никанорович почувствовал силу и красоту этой земли, которая называется: «Сибирь» и, которая должна была ока-заться для него, ссыльного, пленом и погибелью.
Было за сорок, очки запотели, ресницы слиплись, прихватил мо-роз, брезентовые рукавицы тепла не держали, настывшие ведерные ручки жгли пальцы.
В избе уже жарко топилась печь, он умылся ледяной водой, за-черпнув ее из ведра железным ковшиком и налив в умывальник, достал с полки приготовленный еще с вечера кусочек древесного уголька: ни мыла, ни зубного порошка! – Приходилось пользоваться подручными средствами...
Хозяйка, внимательно следившая за действиями квартиранта, презрительно поджала губы: о-хо-хо, гол, как сокол, а туда же – в чи-стую публику! Вишь, как намывается. Чистота для богатых, а бедным и так хорошо, в баньку сходит, да так всю неделю и чист. А он и рубахи, и порты все трет щелоком, все уже истер, а новые купить не на что. Чудной, а жалко, молодой еще, сорока-то, поди, еще нет – скелет хо-дячий. А откуда полноте взяться? Почти не ест ничего, картошки в чу-гунке сварит, ее и кошке мало, чайку нальет в кружку да с тем и отпра-вится к себе в комнатенку. Припасов никаких: хлеба буханка да сахара на дне банки. Как ни жалко, а придется отказать, за квартирку не платит уже второй месяц.
Капитолина, хозяйка, у которой квартировал ссыльный, хорошо усвоила его привычки. Василий Никанорович и на сей раз не отступил от них: налил в кружку кипяток и отправился к себе.
Комнатенка маленькая – всего в одно окошко, но тесной не каза-лась, из мебели – топчан, две табуретки да полка с книгами, в углу самодельный киот с бумажной иконой Спасителя, лампада, тоже са-модельная – медицинская банка, подвешенная на веревочке. Масло для нее ему дарят, друг тут завелся, тоже ссыльный, человек культур-ный, образованный, питерский, на воле много родни, как-то умудряют-ся помогать, а если деньги есть, то и маслица может купить, да еще и поделиться...
Василий Никанорович отхлебнул горяченького, вроде бы, и сил прибавилось и холод отступил, затеплил лампадку, молитвенник рас-крыл: «Боже, буди милостив мне грешному!», и рабочий день начался.
Таков его труд, неусыпный, каждодневный. Кто, может, и удивит-ся: какой же это труд – книжки листать да молитвы бормотать! Это же не на земле. Без пота ни руки, ни спина не болят. Однако это тоже не-легкая работа, хотя, с другой стороны, столько же от нее радости, сколько легкости, сколько счастья!
Василий Никанорович на минуту перестает читать молитвы по молитвослову, обычно он так не поступает, так как чтит те слова, с ко-торыми великие святые обращались к Богу, и заменять их своими он не решается, но богодухновенны сегодня, как бы сами собой полились из сердца слова молитвы.
«О, Бог! Душа моя ищет Тебя в ожидании того, что скажешь Сам во мне, мысли мои исследуют явления настоящих дней, ища в них след Твоей воли. Дай мне познать ее и следовать ей неуклонно до самой моей смерти во славу Твою».
Василий Никанорович закрыл и отложил молитвослов – все равно читать он уже не мог: очки запотели от слез, неудержимо лившихся из глаз, и в его представлении возникали картины бесчисленных миров в пространстве космоса, недоступных и светлых чертогов Божьих. О, неисповедимы пути Твои, Господи. Дай мне глаза, дай уши, дай язык и голос, чтобы я мог их видеть, слышать звуки неземных Твоих глаголов дивных и гармонию хвалы, которую возносят Тебе сонмы ангелов, чтобы мог я петь с ними в хорале мировом. Дай любовь, Господи, выше которой нет ничего ни на земле, ни на небе, дай познать блаженство бытия во Царствии Твоем еще здесь, в их грешной земной юдоли.
Василий Никанорович Сироткин вполне соответствовал своей фамилии... Он был действительно сиротой и воспитывался в детском доме. Учился Вася Сироткин хорошо и без труда поступил в педучи-лище, окончил педагогический техникум, получил распределение в сельскую школу, где должен был преподавать в младших классах. По-началу все складывалось хорошо: дети любили, мягкому и ласковому, молодому учителю нетрудно было завоевать детскую любовь, даже «шкрабы», педагоги со стажем, уважали молодого коллегу за сердеч-ность и добросовестность.
Вася был верующим, и как это ему удалось – уму непостижимо: родителей не было - ни бабушек, ни тетушек, кто бы мог сводить в церковь, объяснить, научить вере, а он ... Когда учился в техникуме, старался не пропустить ни одной церковной службы, конечно, его за это по головке не гладили, но сделать ничего не могли, разве что в комсомол не приняли.
На новом месте, в селе Тихоновке, молодой учитель сразу же по приезде посетил здешний храм и стал самым прилежным его прихо-жанином. Об этом, конечно, сразу же стало известно в школе, Васю вызвали, пожурили по-отечески, но делу хода не дали, пожалели юношу, у которого «вся жизнь впереди», правда, попросили на детей не влиять, не забивать им мозги поповскими бреднями. Однако Василий Никанорович не прислушался к советам старших товарищей и взял ребят в церковь на праздник. Родители заметили, что дети стали от них как-то отдаляться, тянуться к учителю, о нем только и разговору, мол, Василий Никанорович то, Василий Никанорович другое, «он сказал», «он велел», «он посоветовал». Родной отец, родная мать для них – так, пустое место. Оказалось, прознали, что их дети в храме бывали. Вот и полетели в район анонимки, доносы на Сироткина, что, мол, совращает с пути истинного будущих строителей коммунизма.
Гонения на молодого педагога продолжались до конца учебного года, а на следующий его уже не было в школе. Получил Василий Ни-канорович свой срок и отправился в лагерь, а было ему в ту пору чуть больше двадцати!
О своей жизни «на воле» Василий Никанорович не вспоминал, и коротенькая была та жизнь: детдом, техникум, но лагерную память хранил даже вопреки своему желанию, ею пронизано было все его существо, каждая жилка, каждая пора – такая уж эта память! Жизнь за колючей проволокой: страдания и лишения, страх и неуверенность в завтрашнем дне.
Только там, в заключении, пришла к нему настоящая вера в Бога. На каждом шагу он сталкивался с проявлением Его воли, с Его заботой, с Его любовью, с Его промыслом о себе, промыслительны были встречи с такими людьми, которые вряд ли были возможны, если бы он жил на воле. Общение с ними для недостаточно образованного юноши сказалось благодатным. В большинстве своем люди взрослые, со способным юношей охотно делились накопленными знаниями, при-учали думать, чувствовать, воспринимать... а главное – верить!
Начальство было не на шутку встревожено: «попы» не только не думали сами исправляться, но еще продолжали «затягивать в свои тенета» неискушенных юношей, таких как Сироткин. Поэтому было решено организовать антирелигиозный диспут и дать отпор «мона-хам», хотя многие таковыми не были.
Диспут проходил в клубе, увешанном транспарантами, на кото-рых начертаны были слова, отвергавшие Бога и провозглашавшие свободу от Него.
Сам вид этих кощунственных текстов вызывал в душе Василия чувство протеста, желания сорвать эти грязные бумажные тряпки, растоптать их, чтоб и следа не осталось! Сжав как можно плотней губы, чтоб не вырвался стон боли и обиды, Вася стоял в толпе заключенных, согнанных сюда под конвоем по приказу начальства.
«Вот так же глумились над Христом, Сыном Божьим! – пронес-лось у него в голове. – Тогда в синедрионе».
Однако то, что последовало за тем, как клуб наполнился до отказа и его устроители приступили к начертанному плану: глумлению над святынями заставило Васю совершить поступок, на который, быть мо-жет, никогда бы не решился по причине своей кротости. С перекошен-ным лицом, с крепко сжатыми, до белых косточек, кулаками, он вскочил на середину сцены и предстал перед президиумом, собравшимся за столом, укрытым кумачом.
Что хотел сказать этот «зек», никто из присутствующих так и не узнал, так как в одно мгновенье ока его стащили со сцены и поволокли прочь. «В карцер!», – ахнула толпа.
Его били ногами, пинали, топтали сапогами с коваными каблука-ми. Кровь текла из разбитых губ, лицо превратилось в кровавое меси-во. Натешившись, конвоиры швырнули обессилевшее тело на холод-ный каменный пол.
Вася пролежал так долго, пока немного не утихла боль и он смог проползти к стене. Прислонившись спиной к отсыревшей кирпичной кладке, он смог как-то отдышаться. Он нисколько не жалел о своем поступке, единственной досадой было то, что ему не дали сказать са-мое важное для всех: чтобы терпели, верили в Бога, что только Он может их спасти.
Но и в камере, куда он вернулся после карцера, начальство и не думало оставлять в покое такого упрямого «монаха».
...Слова и манеры «опера» были так вкрадчивы, так миролюбивы, что производили впечатление заботы о будущем молодого человека, неопытного и легковерного, попавшего в лапы этим прожженным негодяям, этим идеологическим недоноскам, этим недобитым контрам...
– Ну, чего ты добился? Что доказал? Тебе-то и слова сказать не дали. Куда ты лезешь, на что замахнулся? Это же сила! Сила великая! Что может твой Бог? Что Он против Сталина!? А Сталин может и по-садить, и освободить, вся страна на него молится, вся страна ему ве-рит. Это же история, она смахнет всех вас, как крошки со стола, своей могучею рукой.
– Нет, – возразил Вася, – ни Сталин, ни история здесь не причем. На все воля Божья.
– А если ты опять в карцер загремишь, это тоже воля Божья? Нет уж, голубчик, позволь возразить: это уже точно будет моя воля, и если не угомонишься – пеняй на себя.
Опер вышел из камеры, раздраженно стуча каблуками.
После его ухода воцарилась тревожная тишина – все знали ко-варный нрав лагерного начальства: отныне Вася Сироткин под особым контролем, и стоит только оступиться – живу ему не быть!
В тот день на прогулке познакомился Вася с зеком-священником. Он был небольшого роста, щуплый, подвижный, и лет ему было тогда около сорока, вполне зрелый человек, к тому же со стажем: сел еще до войны.
Забрали его из монастыря. Про него ходило много легенд.
– Претерпевший до конца, – сказал ему новый знакомый, - спа-сется, и добавил: все обойдется, скоро им будет не до тебя, большие перемены надвигаются, сталинская власть кончается.
– Батюшка, – встревожился Вася, – говорите потише, ведь доне-сут!
– Уповаю на Господа Бога моего, – ответил тот. – И ты так посту-пай.
Я не пророк, но тебе предрекаю: будешь монахом.
С того раза и повелось, стоит им только встретиться, как начи-наются беседы о самом сокровенном, о вере. У батюшки была удиви-тельная память, он мог наизусть прочитать любую главу из Евангелия, знал множество псалмов, акафистов, с легкостью цитировал святых отцов.
Через полгода Василий был так подкован богословски, что хоть сейчас – в семинарию, но не в этом было главное, главным было то, что новый наставник научил своего молодого друга живой вере, развил его ум и способности. С каждым днем внутренняя жизнь Василия становилась все богаче и богаче. Особенно восприимчивым оказался он к чужим страданиям и считал: чтобы утешить и сострадать – надо любить, надо помочь страждущей душе почувствовать, что она любима другим, этот другой согреет оледеневшее сердце, и оно обратится к дверям милосердия Божьего, чтобы в них постучаться.
...За три года до смерти вождя Василий Сироткин был сослан в Красноярский край.
Зимой в этих краях рано темнело. Василий Никанорович с сожа-лением прервал свое духовное занятие: чтение богословского труда одного из святых отцов, в серых наступивших сумерках буквы были почти неразличимы, а керосина, чтобы заправить им лампу, не было.
Спать не хотелось, он был взволнован: все, что он только что прочитал, требовало своего осмысления, и хотелось с кем-нибудь по-делиться новыми мыслями.
Он еще некоторое время посидел, обдумывая, стоит ли идти, а потом вскоре вдруг вспомнил: Капитолина требовала денег от него, все равно идти, оделся и отправился к другу ссыльному.
Они были знакомы недавно, питерский журналист прибыл в село почти год назад. Поселился Геннадий у доброй и отзывчивой женщины, гостеприимной и хлебосольной, жилось ему у нее хорошо, кроме того, из Питера шли посылки, Геннадий подрабатывал в районной газете, посылал коротенькие информации, диктуя их по телефону. Крепкий и сильный, он частенько подряжался на работы: кому сено скирдовал, кому картошку рыл, кому крышу чинил – имел заработок.
Василий вызывал у него сострадание своим болезненным видом, практической бестолковостью и беспомощностью, и он старался помо-гать ему материально: по воскресеньям приглашал на обед и не оста-вался внакладе – лучшего собеседника и представить себе было нельзя. Василий Никанорович умел слушать другого и умел сам гово-рить: широкая образованность, глубина суждений, доброжелатель-ность и при этом искрометное остроумие. Засиживались подчас до утра...
...Мороз подгонял, он жег и ломал пальцы. Василий чуть не плакал от боли, но ничего не поделаешь – кроме собственного транспорта, пары худых длинных ног, он больше ничем не располагал. Было уже почти темно, хотя часы показывали всего пять, пять пополудни. У Геннадия в доме горел свет, в комнате царили теплота и уют. Гостю были рады, Василий Никанорович умел расположить к себе людей, будь то стар или млад. Услыхав его негромкий голос, из кухни выгля-нули две пары любопытных глаз – хозяйские внучки, скоро и сама Ев-докия показалась, откинув ситцевый полог, за которым стоял ее топчан:
– А, Василий Никанорович, проходи, проходи, гостем будешь, сейчас самоварчик поставлю.
– Хорошо бы, а то мороз!
Посмотрите девчонки, нос-то мой цел?
– Цел, цел, – засмеялись они, – вон он какой у тебя длинный, если и чуток убавится, все равно еще много останется...
– Геннадий Петрович, – позвала Евдокия, – выходи встречать!
– О, – удивился Геннадий, – кто это тебе в уши нашептал, что ты – то мне и нужен. Проходи, проходи, да и вы, любезные, произошла история. Я ее непременно должен всем рассказать в назидание. Сами видели, каким усталым нынче я пришел с работы: снег убирал с крыши у Лесных, решил лечь маленько вздремнуть. Только глаза закрыл, как слышу голос: «снеси Василию тридцать рублей». В полусне я вначале и внимания не обратил, сплю себе дальше, а голос никак все не может угомониться и опять приказывает: «снеси деньги Василию, они ему очень нужны». Встал-таки, что поделаешь, тем более как раз эти тридцать рублей я сегодня и заработал. И тут, представляете, он сам на пороге. Разве это не удивительно? Вот как его Бог любит, вот как заботится о нем.
Геннадий подошел к шкафчику и достал деньги:
– Возьми, сделай милость – они твои.
– Эко диво, – всплеснула руками Евдокия, – действительно, сон тот в руку, бери, Никанорыч, бери, сердечный.
Василий Никанорыч на радостях аж всплакнул: сегодня утром Капитолина пригрозила: если не заплатит за квартиру, пусть съезжает, куда хочет. А кто зимой помещение сдаст, когда с осени все квартиры уже разобраны. Вот он и принялся молиться: с утра и до обеда просил Господа, Матерь Божью, своего святого, Василия Блаженного, чтобы помогли.
На радостях Василий принялся обнимать друга, а вместе с ним и Евдокию и ее милых внучек. То-то было радости. Потом сели пить чай, и так хорошо было у всех на сердце.
Еще до этого случая прошел о ссыльном Сироткине слух, что он человек особенный, угодный Богу и что Бог его слышит и исполняет все, что ни попросит в своей молитве. А основание этот слух имел, и основание крепкое.
В прошлом году удалось Василию Никанорычу купить отличную картошку и притом целый мешок, и притом недорого! Обрадовался он этому обстоятельству безмерно, поставил мешок на кухню в уголок. В первый же день не поскупился, сварил целый котелок. Картошка ока-залась отменной, вкусная, разваристая.
Но на следующее утро... Развязал Василий мешок и видит – не тот картофель: мелкий, весь в проволочнике, шелудивый какой-то, а когда сварил, понял, действительно: «енот да не тот». Спрашивает у хозяйки:
– Как так могло получиться: из одного и того же мешка брал: вчера картошка была отличной, белая рассыпчатая, а ныне, как мыло, и синюшная какая-то.
А хозяйка глаза прячет, но не признается:
– Откуда мне знать, я в твою еду не заглядываю. Какую купил – так такую и ешь.
– Да я хорошую покупал, да хорошую и вчера ел, это кто-то сего-дня подменил, насыпал в мой мешок негодную.
– Ой, – запричитала хозяйка, – какую напраслину на невинных людей возводишь, Бог тебя накажет!
Тогда Василий и говорит:
– Хорошо, – перекрестился, да так пристально взглянул на хо-зяйку, что та и обмерла.
«Господи! Прости и вразуми лукавых».
И вышло-таки по его прошению! Утром проснулись и видят: вся до последнего кустика вымерзла картошка на участке, черные стебли стоят среди зелени, а ведь на дворе август, до морозов далековато. Пришлось Василию съезжать с квартиры, вот ведь как, сами виноваты, а невинного человека гонят. Однако все село было на стороне Ва-силия, зауважали его, хотя немного и побаиваться стали.
Особенный, особенный он, этот ссыльный, не чета многим, хоть и живет бедно, голодает.
А тут опять случай: привезли из областной больницы агрономшу Анну Ильиничну. Анна Ильинична - женщина дородная, солидная, хотя годков немного, чуть больше тридцати, а в селе и районе ее уважали: знающая, расторопная, любая работа в руках горит. Два года назад муж умер, деревом завалило на лесозаготовках, так она быстро с го-рем справилась, даром, что без кормильца осталась. Со всем эта женщина управлялась, правда, крутая была и не признавала никакой слабости в людях, презирала неудачников, «лодырями», «бездельни-ками» обзывала, наказывала строго и никакого сочувствия к людям не имела.
...Поначалу думала, что надорвалась: спина болит и ноет низ живота, потерпела, потерпела, а когда уже невмоготу стало, поехала в районную больницу. Там-то и заподозрили неладное, отправили в Красноярск, в онкологию. Четыре месяца пролежала, исхудала – одни кости от прежнего дородства остались.
Выписали Анну Ильиничну, возвратилась она домой, умирать. Обнаружилась неизлечимая болезнь – рак.
Старушка – мать в отчаянии искала выхода, как помочь дочке, чтобы осталась жива – ведь четверо деток могли осиротеть. А тут кто-то и надоумь: сходи, мол, к Сироткину ссыльному, он, говорят «что-то знает».
...Утреннюю его молитву прервали громкие крики, плач и причи-тания.
– Да перестань, болезная, – уговаривала кого-то Капитолина, – слезами горю не поможешь. Погодь, погодь, я к нему постучусь, он не спит, точно знаю – молится, наверно. Слышь, – подошла к дверям хо-зяйка, – Никанорыч, отвори, тут женщина к тебе, уж помоги ей, Христа ради, не по пустякам тебя беспокоит, горе большое случилось.
Не успел Василий Никанорович дверь отворить, как незнакомая старушка – бух в ноги, обняла его колени, принялась целовать да упрашивать, а чего говорит – непонятно, слезы и рыдания мешают.
– Встань, Степановна, – принялась уговаривать нежданную гос-тью Капитолина, – на-ка испей водички, на лавочке посиди, успокойся, а то Василию Никаноровичу тебя не понять, о чем это ты голосишь.
Старушка и воду пить не может от волнения, захлебывается. Ва-силий Никанорович к ней подошел, положил ладонь на щеку, мокрую от слез, погладил:
– В чем дело? – спросил.
– Да доченька моя, – опять залилась плачем Степановна, – ее из больницы доставили, говорят: пусть дома умирает, хоть со всеми по-прощается. Попрощается ... а ей-то и сорока еще нет, молодая, да ка-кая красавица была, да умная, да работящая... Ой... попрощается.
– А я что могу, я же не врач?
– А ты Бога попроси, ты к нему, говорят, доходчив.
– Ты сама-то веруешь в Бога?
В ответ Степановна головой закачала: мол, верует, верует.
– А дочка?
– Как ей веровать, Никанорович, если она партийная? Иконы вместе с киотом из красного угла велела вынести и выбросить: «чтоб и духа не было»! Я, конечно, не послушалась – спрятала на чердаке. Греха на душу не стала брать.
– Нынче же верни на место! Лампадку повесь да свечей купи, чтобы все было, как у православных. Молиться будем: я, ты, дочка твоя и детишки. Глядишь, и получим от Бога помощь, ведь на других уж надежды нет. Так ведь?
– Врачи отказались, отступились, вот только таблеток надавали целый воз.
– Таблетки выброси, ей другое врачевание приписано: пост и молитва.
– Ой, да не в жизнь не послушает...
– Послушает, даст Бог, послушает, от нас с тобой, дорогая, все зависит. Слышала, небось, что молитва матерняя все может. Ну, по-шли, не будем время терять.
Конечно, он и не ожидал увидеть перед собой нормального че-ловека, но такого изможденного, такого худого, такого бледного и не-мощного никакое воображение не в силах было себе представить.
Анна Ильинична лежала на кровати, укрытая легким байковым одеялом, на месте живота возвышался бугор, размером с футбольный мяч, – опухоль.
Заметив входящих, больная заплакала, тихо, без причитаний: бессильные слезы просто выливались из провалившихся глаз, текли по бескровным щекам, тонкой, в синих прожилках рукой она гладила белокурые вихры младшего, двухгодовалого сына.
Тишина стояла в доме, детишки притихли, забросили свои шало-сти, сгрудившись возле постели больной матери.
Горели свечи, светилась лампада у лика Спасителя – Степановна все сделала, как велел Василий Никанорович. Он мысленно похвалил ее за усердие.
Глубоко вздохнув, Василий прошел в красный угол.
Неожиданно детей прорвало: они громко разом, хором разреве-лись, еще толком не понимая, в чем дело.
Желая их успокоить, Василий Никанорович, прервал молитву и бросился к ним, стал обнимать и целовать, сам заливаясь слезами.
Он тоже не мог понять, что с ним происходит: чужое горе, чужая беда пронзила душу, сотрясая ее до самых глубин.
Так продолжалось долго, Василий Никанорович все никак не мог прервать поток слез. Уже и дети перестали плакать, уже и Степановна, обессилев, успокоилась, присев на стул, и Анна наблюдала за всем происходящим сухими глазами...
В комнату набилось много любопытных, слух прошел по селу, что ссыльный будет у агрономши «что-то делать», всем хотелось узнать, как.
Может, заговор скажет какой, может, зелье, какое варить будет...
Однако вскоре все разочаровались: ничего-то он не делает, а только плачет... С тем и разошлись.
В последующие три недели Василий Никанорович приходил к Анне по утрам. Из маленькой бутылочки он накапывал в рюмку какую-то прозрачную жидкость и давал пить больной, она выпивала, не морщась: «никакого вкуса, просто вода», а после садился рядом и начинал говорить о Боге. Каждый раз велел, чтобы вся семья была в сборе: школьников в семье еще не было, а бабушка старалась поско-рее управиться с хозяйством, чтобы быть свободной к этому часу, так что выходило «по-евоному», как потом рассказывала Степановна.
«Даст лекарство свое, присядет рядом с дочкой и начнет нам про божественное складывать, да так, что заслушаешься. Какой был Иисус Христос, где жил, что делал, как помогал, как лечил, как слепым зрение возвращал и потом что злые люди с ним сделали. Об этом месте слушать было невмочь – до чего жалко Его. По первости Нюра все отворачивалась: не верила, что такими разговорами можно что-то для нее сделать.
Однако болеть переставало, да и запах дурной исчез...
– Больной, – говорил ей Василий, – исцелися сам! Помогай нам, смотри, уже и дети твои Бога о тебе просят, и матушка твоя с колен не встает перед киотом целую ночь, Бога и Матерь Божью призывает, а ты все отворачиваешься. Гордым Господь противится, а кротким дает благодать. Неужели не понимаешь: Господь пресек прежнюю твою жизнь, беспечную и самодовольную, которую ты проводила по-скотски, не молясь, не постясь, ни о чем, кроме своей выгоды, не думая, теперь – кайся, если не хочешь детей круглыми сиротами оставить. Скорби, труды, посты, молитвенные бдения, болезни – это путь христианской жизни, а кто не хочет добровольно по нему идти, того промысел Божий подвергает невольным скорбям. Уразумела, раба Божья? А теперь давай учи главную молитву: Господи, Иисусе Христе Сыне Божий помилуй меня, грешную.
...Уже через три недели Анна Ильинична приготовила сама обед и пригласила на него и Василия Никанорыча с Геннадием.
Потом уж, когда все благополучно кончилось для самой Анны Ильиничны и ее семьи, когда многострадальная агрономша оконча-тельно выздоровела, Геннадий, любопытствуя, все расспрашивал друга, как ему удалось.
– По вере просящих все устроилось, – объяснил Василий, – главным было вызвать у больной покаяние, я же со своей стороны приступил к усиленной молитве и полному воздержанию от пищи и пи-тия до захода солнца. Об исцелении рабы Божьей Анны я молился своими словами: «Господи, помилуй рабу Твою Анну и исцели ее от болезни смертной во славу Твою. Все возможно Тебе, Господи!».
– Да ведь это чудо! – воскликнул Геннадий, – Настоящее, а еще говорят, что чудес не бывает.
– Ну, глупости говорят, Богу все возможно, кроме пустяков, а то, что Он сотворил с Анной Ильиничной, далеко не пустяк!
В последний год его ссылки зима стояла снежная и морозная. Василий Никанорович все продолжал страдать от холода, теплые вещи вконец износились, не грели: и ногам было холодно, и рукам. При морозе-то больше пятидесяти градусов неужели спасет старая, вы-тертая ушанка да вафельное полотенце вместо кашне.
Вот как-то раз идет ссыльный Сироткин в такой непригодной эки-пировке по заснеженной улице (сугробов намело выше крыш, можно от самого крыльца на санках катить). Дымки от печек подымаются в небо прямыми столбиками, стройными, как стволы елок... Небо розовое и дымки розовые – красота! А что мороз, так уж что с этим поделаешь – Сибирь. Идет он так себе, бредет в тихой задумчивости без ропота в душе, всем довольный. Вдруг слышит за спиной: «тп-ру, тп-ру!». Оглянулся: перед ним лошадиная морда вся в инее, ресницы длинные, он про себя отметил: «зачем коню такая красота, этим ресницам любая бы кинозвезда позавидовала».
Сани по такому морозному насту бегут шибко, не остановишь. Краем глаза Василий Никанорович заметил, как сильно натянул вожжи возница, чтобы остановить розвальни. А из розвальней легко соскочи-ла какая-то женщина – румянец во всю щеку, глаза сверкают, губы растянуты в огромную улыбку. Ой, какая!
Подбегает эта красавица к Василию и – бух в ноги, головой в са-мый сугроб: «Это же я, Анна! Спаситель вы мой дорогой. Спасибо вам, я теперь всегда стараюсь молиться: Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешную».
Онемевши от удивления, Василий и слова не успел промолвить в ответ, как она вскочила в санки и пустила рысью лошадь. Вот так встреча!
Глядя вслед удалявшимся санкам, Василий с минуту постоял, переживая счастливый момент, и побрел дальше, стараясь поскорее добраться до тепла...
Ссылка кончилась. Василия Никанорыча Сироткина уже больше ничего не задерживало в этом далеком сибирском селе, можно было бы и возвратиться на родину, но куда? Но к кому? Не он один задавал себе подобный вопрос, но многие не знали ответ, а он знал, он помнил, что тогда сказал ему духовник: «быть тебе монахом». Вася Сироткин очень хотел, чтобы это пророчество сбылось, и верил в него, ведь кончилась сталинская власть.
Каждый из нас имеет представление, что такое сталинские лаге-ря. Интерес к этой теме не ослабевает, пишутся книги, снимаются фильмы. Однако героями этих произведений, как правило, являются люди светские: ученые, художники, техническая интеллигенция, а то и просто крестьяне – раскулаченные, дворяне или их потомки, те, кото-рых посчитали опасными, «врагами народа». Но главным-то врагом, самым страшным и опасным коммунисты посчитали Бога, служителей Его – духовенство.
Память народа многие годы не может забыть безвинно постра-давших.
Народ любит и чтит новомучеников, пострадавших за веру.
Их иконы, молитвы к ним, тропари, песнопения ныне вошли в церковный обиход. Но людям, на мой взгляд, хотелось бы знать об этих священных мучениках подробности их жизни, обстоятельства не только внешние, но, что самое главное, как протекала их внутренняя духовная жизнь. Как преодолевали они гнет насилия и бесчеловечно-сти, что за точку опоры имели они, чтобы перевернуть этот мир наоборот: черное превратить в белое, темное в светлое, ненависть в любовь. А те, кто выжил? Какими они стали после почти четверти века заключения? Какова стала их вера? Каков итог был их жизни? Каким опытом жизни во Христа они смогли бы поделиться со всеми осталь-ными?
Мне посчастливилось встретить таких. Это был мой крестный, отец Михаил Печерский, архимандрит Таврион Батозский, вот о них-то я и рассказываю в своем небольшом очерке и еще об одном бывшем заключенном, которого я лично и не знала, но рассказ о нем произвел на меня неизгладимое впечатление, и опыт его стал в один ряд с моей молитвой об исцелении дорогого человека – моей внучки.
Мне хотелось, чтобы и мои маленькие новеллы о старце Таври-оне Батозском, о протоирее Михаиле Печерском, о ссыльном Василии воспринимались как скромный вклад в сокровищницу Русского Право-славного Духа. Может, Господь примет их, как некогда принял лепту бедной вдовы.





Один мой знакомый, узнав, что я собираюсь писать об отце Та-врионе, но боюсь приступить к работе, так как считаю себя недостой-ной по скромным масштабам своей личности, обругал меня, заявив, что «маюсь дурью».
– Из-за этой нерешительности, – добавил он, – из-за страха по-казаться нескромными, хвастунами, мы, русские, производим на за-падный мир впечатление малорелигиозных, непросвещенных, неда-леких людей, у которых за душой пусто, которым нечего сказать, нече-го показать, разве что ножки балерин Большого Театра и грозное ору-жие.
– А почему, – продолжила я вопросы, – русские не сообщают в прессе, периодических изданиях об исцелениях, о священных источ-никах и о других свидетельствах Духа Святого, а если и информируют общественность о таких предметах, то чересчур робко? Ведь теперь другие времена, и никто не посмеет обвинить в мракобесии и церков-ности.
Разве нам нечего сказать! Разве мало в современной России светлых душ и примеров высокого духовного опыта! Ведь мы страна страданий, а где страдания – там Христос. Христос запечатлевается в страждущем сердце с большей силой, чем в не страждущей.
То, что случилось в России в начале двадцатого века, не случа-лось ни в одной христианской стране на протяжении всей истории христианства.
За несколько лет был уничтожен тысячелетний институт церков-ного служения: разрушены храмы, преданы смерти и тюремному зато-чению почти все священнослужители, разогнана и рассеяна паства.
Во мгновенье ока русские люди обратным ходом были выдворены в безнадежные времена язычества. Возродился культ плоти с еще большим размахом, чем в античные времена. Вместо храма – стадион, прославляющий силу мускулов и возможности тела. Вместо благо-говейной молитвы в тиши храма – площадной громкоговоритель гре-мел, оглушая души песнями о войне, о превосходстве общественного строя и о вожде, о свободной жизни без Бога.

Октябренок у порога
Заявил: не верю в Бога,
Хлеб дает нам не Христос,
А машина и колхоз.

Святая Русь позабыла свое высокое предназначение. Как в да-лекие библейские времена, иудеи презрели Синайские заповеди, от-вратились от Единого, поклонившись истукану, то же самое сделали и православные.
Размах сатанинской акции, учиненной бывшим семинаристом Иосифом Джугашвили, поистине космический. Жители России лиши-лись спасительной привычки, передаваемой из поколения в поколение, призывать имя Божье.
Те, кто томился в застенках, кто погиб от руки безбожников, ока-зались, как бы это и ни звучало кощунственно, в более благоприятном положении, чем те, кто стал иудами. Мученики получили награды: свя-тые венцы и воцарились в Царствии Небесном.
Судьба всей нации оказалась трагичной. Отлученные бесовской властью от церковных таинств, люди не имели возможности крестить детей, венчать молодых, исповедоваться и причащаться годами и умирали не примиренные с Богом. Их ожидала вечная мука в вечных адских лагерях! Сколько же их было за полстолетия?!
Россия была принесена в жертву, и этот жертвенный венец, ду-маю, Господь возложит на всех страдальцев сталинских времен, ве-рующих и не верующих поневоле.
Православная церковь прославляет новомучеников, мы имеем возможность, если не всех, то многих поминать в своих молитвах.
Но почему светская культура, наше искусство, наша обществен-ность так робко участвует в деле прославления цвета нации, ее свет-лопобедных мучеников?
Почему об одном дне советского заключенного создано потря-сающее свидетельство о выживании простого человека в тех неимо-верных условиях, и весь мир. Сострадал невинному, выслушал писа-теля со слезами на глазах, а о стойких, мужественных, сохранивших свою душу и свою веру наших святых отцах, просидевших в лагерях, тюрьмах и проживших на поселениях много лет, никто еще не отва-жился написать так, как А.И Солженицын?
Целомудренное молчание, «золотые уста»?.. Да они хороши только в затворе.
А ведь жития святых, рассказы о подвигах во имя Христа насчи-тывают колоссальное количество таких произведений, их немало было и в нашей светской литературе XIX века, такие произведения – ви-тамин души для каждого верующего.
Прошлое – это не просто нечто, закатившееся за наши плечи, ставшее ненужным, мешающим настоящему и будущему, ряд ошибок, которые мы осознаем, а чаще и не осознаем, позволяя прошлому оставаться в нас нерасшифрованным грузом воспоминаний. Но ведь только прошлое, по определению, можно «вспомнить». Вспоминая, мы воспроизводим прошлое, питаемся им. Память – один из величайших даров, полученных нами от Бога.
«Царство Божие, – пишет один священник, наш современник, – надо ощущать не эмоциями, не восторгами, а угадывать его по движе-нию событий вокруг нас».
Я постараюсь собрать нектар событий прошлого, чтобы, вспоми-ная, превратить его в мед, потребный для существования и окормления моей души.
Я назвала себя «неофиткой». Заглянем в словарь: «неофит» – значит «новообращенный», «новичок». Я именно таковой и являюсь и хочу до конца жизни оставаться «новичком» и «новоначальной», тем самым не ставя себе предел возрастания в духовном делании.
Трудно представить себе, что отец Таврион или мой крестный заявили бы, что они – «опытные», «продвинутые», «достигшие совер-шенства». Нет, в собственных глазах они оставались недостойными грешниками, находящимся еще в самом начале пути.
Так что «поездка» моя к старцу продолжается до сих пор.


НА ДНЕ ОВРАГА
(история, имевшая место быть в городе Москве)


Эту категорию людей трудно определить  старым  понятием та-ким, как, например, «бродяга» или «попрошайка». По сути  их сделали таковыми  обстоятельства – чаще всего произвол нечестных людей. Неологизм «бомж» самое точное обозначение: «без определенного места жительства». Государство отказало им  в защите, а близкие – в крыше над головой.
Поначалу бомжам, обитающим в широком и глубоком овраге, по дну которого протекала грязная узкая речонка, новенькая не понрави-лась. Она не просто появилась среди бродяг, а торжественно въехала в их владения в своеобразном экипаже, представлявшем ящик с вы-сокими краями, установленный на  четырех колесах – мотоциклетных камерах. Везли  повозку с многочисленными узлами и пакетами четыре собаки, запряженные цугом. Сразу было ясно, что это бомж  какой-то новой формации – человек сохранивший достоинство… «Экипаж» сопровождала хозяйка, миловидная дама лет сорока пяти.
Собаки  без  грозных окриков и понуканий осторожно передвига-лись по крутому склону оврага пока, наконец, не достигли  речного бе-рега. Был  разгар июньского  дня, располагавшего к неге и благодушию, и хотя здешние насельники встретили незнакомку без энтузиазма, но скорее равнодушно, чем враждебно. Внешний вид ее  был неким вызовом им: раздражало с каким комфортом  эта женщина решила следовать своей судьбе, не согласившейся  на роль, выброшенной на помойку. Но никто по этому поводу» не возник». Разошлись по свои делам: кто варить на костре  суп,  черпая воду из тухлой речки, кто залез в нору, заранее выкопанную в земле и укрытую ветками – защиту от «бритоголовых», нещадно преследовавших  несчастных.  И только один из них – «бомж первой зимы», не утративший еще способности реагировать на отвлеченные факты, спросил  у новоприбывшей:
– А давно ты так живешь?
– Как?
– Чудно. Барахла столько и  собаки в упряжке, вроде северных. Не из тех ли ты краев?
– Скажешь еще.… Неужели я на чукчу похожа?
– Непохожа, - разочарованно протянул парень. – А это, правда, что бомж только четыре года живет?
– Правда. Первый год самый трудный, если выживешь, то будешь знать, как приспособиться, на третий – все равно начнутся болезни, на четвертый – слабость и полный упадок сил.
– Кырдык?
– Типа того.
– И пожить то еще не успел.
– Родителей помнишь. Где они?
– Детдомовский я. Квартиру обещали дать.
– Они много чего обещают.
Собеседница, бомжовавшая уже не один год, сочувственно улыбнулась, но продолжать разговор не стала. Остановив повозку, она потянулась, расправляя плечи, разминая затекшие ноги, и принялась заботливо избавлять собак от тяжелой ноши: сняла и уложила рядком бесчисленные коробки, пакеты и узлы, потом привязала собак к дереву, достала сверток с объедками и вывалила его содержание перед  животными.
– Всякий трудящийся достоин пропитания. Так-то, детки, кушайте.
 «Детки» завиляли хвостами и принялись  за угощение. Объедки  были  первый сорт», паренек даже позавидовал.
– Ну и жратва! Не жалко кобелям такое скармливать?
– А то! Для меня они – все: возят, охраняют да и греют  подчас.
– Я тоже  себе раздобуду пару щенков, с ними, может, выживу, не подохну.
– Нашему теляти да волка съести, – улыбнулась женщина, – главное черепок сохрани, чтобы хорошо варил, главное не пропей мозги. Понял? А теперь двигай отсюда – некогда мне.
Молодой человек послушался – «двинул». На прощанье все-таки не удержался от вопроса
– А как вас зовут?
– Мария Ивановна.
Парень понимал, что разговор не получился, но уходить не хоте-лось  –  эта женщина  внушала надежду, в ее обществе ему хотелось верить, что все еще обойдется, что, возможно, и он выживет. На про-щанье перед тем, как начать поиск подходящего места для своего  ночлега, он оглянулся, наблюдая, как Мария Ивановна стала обживать новое место. Рассказ об этом будет поучительным для  тех, кто вооб-ражает, что сам живет правильно, кто заработал себе место под солн-цем, комфорт и удобства: спит и ест как нормальный человек, работает и развлекается. А эти… бродяги и  попрошайки, они сами виноваты. Однако у бомжихи Марии Ивановы  были  те же задачи, что и у благо-получных граждан, но только решать их приходилось по-своему, в но-вых для нее обстоятельствах, в таких, которые и не снились обитате-лям  удобных квартир.
Ей, по сути дело, ей надо было то же, что и им: жилье,  еда, одежда и даже транспорт, но чтобы выполнить эту программу, потре-бовалось напряжение всех ее физических и психических сил. Со вре-менем Мария Ивановна  научилась находить  и ночлег, и пропитание, и даже соблюдать гигиену: мыться и менять  гардероб, даже транспортом она себя обеспечила, чтобы не тащить на себе свой нищенский, но такой необходимый в нынешней ее бродячей жизни, скарб. Помогли ей в этом деле собаки.   
Как-никак это были служебные псы, они, как и нынешняя их хо-зяйка оказались на положении бездомных. Организации, в которых они «служили», были расформированы и животных попросту выгнали на улицу. По старой привычке сторожевые  псы  стали добровольно охранять  вестибюли метро, их никто не прогонял, они всегда были накормлены. Мария Ивановна присмотревшись,  решила, что эти со-баки для нее подарок судьбы. Так бродячая женщина и бродячие со-баки  стали существовать вместе и это пришлось им на пользу:  у жи-вотных появился хозяин, у человека  верные друзья.
Умные собаки вели себя безукоризненно: не поднимали лишнего шума, всегда были начеку. В критических случаях, когда надо было защищать  хозяйку, псы  храбро бросались на обидчиков, их не  могли остановить ни пинки, ни нож, ни оружейное дуло.  Правда такое слу-чалось редко – Мария Ивановна научилась  избегать конфликтов, была бдительна и осторожна. Вот и сегодня, отпустив собак, она с при-страстие осмотрела место, которое облюбовала для ночевки. Обычно  женщина  проходила мимо таких  угрюмых и  мрачных  дебрей – их слишком любили  одержимые: маньяки, психи и всякие извращенцы. А каких только страшных типов пришлось ей повидать за годы скитаний в парках, вокзалах, подворотнях под боком благополучных, респекта-бельных граждан.
…Когда вернулись собаки, ночлег был обустроен. Ящик уже стоял на  земле, прочно укрепленный, врытыми в почву шестами, надежно державшими «крышу» – кусок брезента.
Все эти вещи  Мария Ивановна подобрала на помойке, кто бы мог подумать, что так повернется жизнь!
Тридцать лет назад она, молоденькая и смешливая, девчонка,  вышла замуж за офицера, служившего в Германии. Новая жизнь пока-залась ей раем, вместо коммунальной квартиры с тараканами и по-стоянными «пробками» возле туалета и ванной, здесь – двухэтажный коттедж: две спальни, гостиная, кабинет, огромная кухня, подвал, в нем прачечная и душевая.
Воинская часть, в которой служил муж, располагалась в приго-роде Берлина, уютном районе с тщательно ухоженными садиками, цветниками, кустами, с декоративными плодовыми деревьями, кро-хотными искусственными  прудами и игрушечными гномиками на бе-регах.   
Тогда она не удержалась и выразила свое восхищение вслух: «как же умеют культурно жить эти немцы!»
Встречали молодую пару торжественно; накрыли  роскошный стол, наставили всяких угощений, которых Светлана в жизни своей не видела. Командир части  по этому поводу  подстрелил на охоте дикого кабана и презентовал его в качестве личного подарка новоприбывшим.
В те времена никакой «Марии Ивановны» не существовало, а была просто «Светик», «Светочка», «Светочка-веточка» и прочие лас-ковые прозвища, которыми  награждал ее влюбленный  муж.
Когда  Светочка вошла в новое жилище, когда приняла ванну, опустилась в бассейне, когда нарядилась в красивое платье, обулась в новые туфли и вышла к гостям, то не выдержала и на секунду потеряла сознание от избытка чувств. Муж смущенно объяснил  друзьям  внезапную слабость жены ее усталостью после дороги. И в самом де-ле,  юной женщине трудно далась перемена в ее судьбе. Но уже через полгода Светлана полностью освоилась со своей новой жизнью и… заскучала. Гарнизонная жизнь, существование в довольно замкнутом пространстве, занятость мужей и вынужденная праздность жен, были благодатной почвой для процветания в этой среде  всякого рода спле-тен, зависти и  подхалимства.
Молодой женщине заняться было нечем, кроме того выяснилось, что она не может иметь детей. Этот удар  тяжелый и несправедливый, отразился на ее психике,  началась депрессия, ведь кому как не ней: красивой, молодой, обеспеченной, рожать и воспитывать малышей, а тут… Ее успокаивали: «какие твои годы, еще успеешь».
Однако годы проходили, а она оставалась бесплодной.
Надежды таяли, не помогали ни врачи, ни курорты. Но именно благо-даря вынужденному досугу, Светлана объездила всю Германию, стала заниматься немецким языком, много читала  и среднее образование, которое она получила в школе, значительно улучшилось. Но тоска не проходила и только немного утихала, когда она садилась за руль.
Светлана страдала по-настоящему. Для некоторых натур чужая земля – источник постоянной подавленности. Не спасали от хандры и красоты Саксонии и  Тюрингии. Сколько  великолепных, удивительных пейзажей! Но… даже березы на чужой земле потеряли свою поэтич-ность и выглядели унылыми и скучными – просто деревья с белыми стволами.
И небо над чужбиной было не «своим»: низкий горизонт, свинцо-вые облака, они давили на землю, лишали его глубины и того неизъ-яснимого света, которым обладали небеса России, ее любимой роди-ны.
Если бы не сильная привязанность к мужу, глубокое уважение к его служебным делам, то, наверное, Светлана давно бы запросилась домой, к маме, но она терпела, не желая огорчать супруга. Тот в свою очередь, видя ее немые страдания, старался  облегчить их, ничего не жалея: ни нарядов, ни развлечений. Светлана чаще других офицерских жен навещала родителей, бывала в Союзе.
– До чего же твой тебя балует, – завидовали ей гарнизонные да-мы, – то и дело отпускает к родне.
Родня тоже восхищалась ее удачным замужеством, ее           ухоженностью, нарядами, манерами.
– Да ты просто фрау-мадам! Богатая какая…
– Ох, - вздыхала Светлана, – знали бы, какой ценой достается это богатство.
– Да ты просто с жиру бесишься, – не поверили ей.
…Прошло несколько лет, ГДР сменила Польша. К этому времени тоска по родине стала постепенно исчезать, к тому же эта была  близ-кая по духу страна и язык почти знакомый. Поляки ей понравились, у них был какой-то шик, веселый нрав и остроумны были они не в при-мер туповатым немцам. Света восхищалась Варшавой, особенно ее костелами. Как-то знакомая полька пригласила ее на мессу. Светлана не была религиозной, но от приглашения не отказалась. Храм поразил ее торжественным покоем, вечностью и незыблемостью веяло от его намоленных стен. Конечно, молодая русская ничего не поняла из того, что говорил священник, но в душе возник непонятный ей самой трепет. Случайно взгляд упал на одну их скульптур: женщина небывалой красоты протягивала навстречу руки, словно обнимала, утешала, звала за собой.
– Матка Бозка, – прошептали за спиной, – змилуйся над нами.
– Пресвятая Богородица, – перевела Светлана.
С тех пор и вошло в привычку призывать Пресвятую Деву, хоть по-русски, хоть по-польски.
Вспоминая те далекие времена, нынешняя Мария Ивановна удивлялась, той прежней, которая свято верила в счастливое возра-щение домой. И надо же было угораздить вернуться в Россию в  девя-носто втором году!
Недавно, каких-нибудь два года назад, столица выглядела нор-мально,  не так идеально,  как те, в которых она побывала, но не так уж и плохо. Ныне на московских улицах царили грязь и беспорядки. Тоненький каблучок ее туфелек едва не сломался, попав в  выщерб-ленный асфальт тротуара, больших трудов, чтобы не вляпаться в со-держимое вываленных из мусорных контейнеров, стоили и те не-сколько шагов, которые потребовалось сделать, чтобы добраться до остановки автобуса.   
Оказавшись в гостиничном номере, они  стали звонить домой, но какая, же ужасная новость ожидала их – скоропостижно  скончалась  Светина  мама, пришлось спешно ехать на родину. Муж остался в Москве ожидать нового назначения. Однако вернувшись после похо-рон, Светлане предстояли новые печальные хлопоты – умер муж от сердечного приступа.
Нелюбезно приняла ее родина, одинокую, потерявшуюся в чужом, незнакомом для нее мире: ни друзей, ни знакомых. В довершения ко всем невзгодам свалилась на  ее несчастную голову кража последних денег и документов, хранившихся в модной сумочке, которую нагло вырвали грабители из ее бессильных рук.
Первая ночь новой жизни…Ей так и не удалось  хоть на часок соснуть на жесткой вокзальной лавке – прогнала дежурная  и в парке ее выжила  со скамейки молодежная компания, пришлось ночевать в кустах на берегу Москва-реки  в  Химках.
Теперь,  Мария Ивановна уже больше не вспоминает о тех вре-менах, она больше вообще ни о чем не вспоминает  и заставляет себя думать только о, как говориться, «текущем моменте». Тот момент, в котором она ныне прибывала, был не самых плохим в ее нынешней жизни: устроилась хорошо.
– Ну вот и все, – произнесла она вслух, – теперь спать!
– Чудик! – позвала она большую черную собаку, прозванную так за ее уморительную наружность – помесь овчарки с пуделем, – ты по-бегай, мне и без тебя будет жарко, вот и одеяло ватное больше не по-надобится, дождались тепла.
Чудик понял и, вильнув хвостом, отправился  выяснять обста-новку – не находится ли с хозяйкой какой-нибудь подозрительный субъект. Через несколько минут он вернулся: кругом  царил покой и пес, успокоившись,  улегся рядом с повозкой, представлявшей из себя нечто среднее между цыганским шатром и туристической палаткой.
Марии Ивановне, так и мы будем теперь называть Светлану, не спалось не из-за воспоминаний: как пришли, так и ушли, ничего не всколыхнув в душе, а просто оттого, что здорово  было так лежать под звездами, просвечивающимися сквозь густую сеть древесных крон. Как громко и беззаветно ведет свое соло соловей, как трогательно  лепечут струйки  речушки свою песенку, выводя своими нечистыми устами, а кто виноват, что они нечистые, хвалу Творцу за то, что кончился  ледяной плен и она теперь может бежать и журчать в родных берегах.
Мария Ивановна блаженно потянулась на своем убогом ложе, устланном ворохом  мягкого тряпья, и предалась блаженству. Кто, как не бездомный бродяга может так радоваться погожим дня  наступаю-щего лета, а в особенности теплым летним ночам, когда можно рас-прямить все тело и забыть о скорченных позах, забыть о жестоких хо-лодах!
 «Было испытание богатством, – пробилась вдруг сквозь сознание отвлеченная мысль, – я его, считай,  вынесла, вынесу и нищету».
Много гнусных, страшных, трагических историй сохранила бы ей память, если бы она оставалась прежней, теперь же память была, как вербная веточка  без коры.  Обнаженная  основа ее души, оказалась теперь без сучка и задоринки  в той простоте,  о которой мечта ют  по-движники и к ней уже ничего не могло  прилипнуть. Житейские заботы упразднились до минимума - кусок хлеба и ночлег.
Сегодня Мария Ивановна была настроена благодушно и чув-ствовала себя вполне счастливой, сегодня была пятница, день, когда в церкви принимали бродяг: их кормили, мыли, давали одежду не какое-нибудь драное тряпье, а вполне добротные вещи. Но ее привлекали в храм молитвы и отношение  к ней как к человеку. Обычно Мария Ивановна  растягивала трапезу, чтобы насладиться не едой, а такой вот славной обстановкой, с нетерпением ожидая, когда к столу присядет молоденькая прихожанка с книгой и станет читать, пока бомжи поглощали сытную пищу.  Многие славянизмы были ей непо-нятны, но в памяти остались скудные сведения о польском и можно было догадаться, что они означают.
Обычно кормили бомжей прямо в храме, после службы, прихо-дили прихожанки из группы милосердия, они резали хлеб, разливали по мискам суп, раскладывали по тарелкам второе. Приятно принимать хлеб насущных из рук доброжелательных и отзывчивых людей.
Трапезники хотя и менялись раз от разу, но многие из них были постоянными посетителями: слава о церкви, где по-божьему относи-лись к нищим и отверженным, разносилась по всему району, так что  за столом собиралось  иногда сто, а то и гораздо больше  несчастных.
Храм стоял в самом центре города, среди элитных домов, бога-тые жертвовали немалые деньги на содержание обиженных жизнью.
В эту пятницу все  происходило как всегда, пообедав Мария Ивановна тотчас отправилась к тому месту, где она оставила вещи и собак – решено было поменять дислокацию. Ей давно понравился этот овраг, и хоть там было нечто пугающее из-за древесной захлам-ленности, но зато туда мало кто заглядывал.
Выбор оказался удачным, и Мария Ивановна  почувствовала  се-бя в полной безопасности, лежа на своем  уютном, ложе под надежной охраной преданных псов. Она всецело была под приятным впечатле-нием от разговора с молоденькой девушкой, читавшей за обедом псалтырь.
Тогда-то и получила Мария Ивановна в подарок тоненькую кни-жечку: «Слава Господу за все»
– Это акафист. Он вас утешит, даст облегчение в той тяжелой жизни, которую вы сейчас ведете.
– Почитаю на досуге, – кивнула в ответ Мария Ивановна, скорее не от желания что-то почитать, а из уважения к той, что так заботится о ней.
Девчушка усмехнулась: «разве, что на досуге».
В этом ее ответе Мария Ивановна уловила что-то такое, что за-ставило горько подумать: «все считают нас бездельниками, дармо-едами, мол, бомжи не желают работать, а только побираются, что они палец о палец не ударять, чтобы самим заработать кусок хлеба, а ведь это не так, я вот  работаю и живу не только одной милостыней».
Как-то, ночуя в вестибюле метро, проснулась она на  рассвете от шума моечной машины и увидев перед собой уборщицу, примерно свою ровесницу, неожиданно предложила: «давай помогу», та согла-силась, с тех пор так и повелось. Мария Ивановна  возила  машину по залу, и работа ей казалась совсем нетрудной, а главное за нее  пла-тила сама уборщица и корм собакам – объедки из ресторана, так как станция находилась рядом с гостиничным комплексом.
Для себя она давно решила, что праздность и лень – гибель. Это она поняла в первый же год своих скитаний и старалась не падать ду-хом, чтобы не скатиться в разряд захребетников и паразитов. Правда здоровье свое она подорвала сильно: заработала хронический брон-хит, обморозила руки и ноги. Вот и сейчас прошедшая зима оставила в ее теле свои следы – коленки закрутило, а ведь июнь, тепло, сухо.
Мария Ивановна поежилась, вспоминая свои ночевки прямо на  каменном полу  в метро, хорошо если удастся устроиться между дверьми, когда теплый воздух стелется по низу, тогда можно подста-вить под его струи то один бок, то  другой. Ей стали известны многие заветные местечки,  где можно согреться, но иные предпочитают дру-гой «сугрев» и оттого замерзают насмерть. Если милиция не подберет вовремя, то весной, когда растает снег, находят этих несчастных в парках и других малолюдных местах. «Подснежники» – так окрестила их народная молва. Хоронят погибших в общих могилах, без имени. Откуда знать имя, если они  сами его забыли. Никто  не помолится о них, не помянет. Больше всего  на свете и боялась Мария Ивановна вот такого для себя конца.
Однажды ночью  под лестницей в теплом подъезде ей приснился сон, будто склонилась над ней сама Пресвятая Дева, точь-в-точь, по-хожая на ту, чью мраморную фигуру она видела в костеле, тот же плат на голове, то же прекрасное лицо, те протянутые навстречу руки, только пальчики у приснившейся Девы были живые, теплые, она до-тронулась ими до лица спящей и проговорила  голосом, какого нет ни у одного человека на земле: «Я Матерь Господа, «Матка Бозка», как ты однажды ко мне обратилась, я  молитвенница  за всех людей, за тебя тоже молюсь, хоть не слышу ответа, но все это еще впереди. Ты много страдаешь, но не унываешь, и это тебе зачтется, не ропщи и впредь, за все благодари Господа Иисуса, читай акафист, который тебе подарили. Я пришла сообщить тебе волю  своего Сына, он берет тебя под свое водительство, отныне ты будешь знать Его волю, а о своей забудешь».
Мария Ивановна, а во сне она называлась, как прежде – «Свет-ланой», ощутила необыкновенную радость и покой.
«Теперь, – продолжала Богородица, – будешь каждый раз, по-чувствовав отчаяние, мысленно протягивать ко мне свои руки, я приму твои ладони в свои и поведу за собой, ты только верь как ребенок».
После этого сна, от такого живого образа, от голоса, продолжав-шего звучать в ее потрясенной душе, Светлане стало жить легко, больше не пришлось ей ни о чем сожалеть – воля Божия руководила ее каждым поступком, и все действительно складывалось «по уму». Она и молиться научилась, прислушиваясь сама к себе, ведь внутри ее постоянно что-то пело, а однажды различила даже и слова: «Бого-родица Дева радуйся, Благодатная Мария Господь с тобой, благосло-венна Ты в женах, благословен плод чрева твоего, яко Спаса родила душам нашим»
Да, она жила на улице, не имея угла, но в отличии многих людей, не ленилась, спешила в церковь, исповедовалась и причащалась. А как можно иначе? «Иначе» означало просто обман и невообразимый хаос в душе, акафист читала постоянно, не стесняясь, громко во весь голос.
В общем-то, история именно с этого и начинается, когда репор-теры  наткнулись на Марию Ивановну случайно, вернее один из них и тут же не преминул поделиться с товарищем:
– Тут такая фишка, Колюня, настоящая сенсация, класс! Пред-ставляешь, на газоне, возле метро –  бомжиха! Да такая колоритная, сидит на травке и громко читает что-то божественное, ну молитву что ли, я  это плохо секу…
– А ты уверен, что бродяга?
– Кто же еще? У меня глаз наметан.         
– Твоя героиня, твоя, ты ведь несчастненьких любишь, любишь сопливым носы вытирать. Тема вечная для нас, русских, и для России никогда не закроется, потому народ пьет и пить будет, нет у него ника-кой заинтересованности в перемене к лучшему.
– И «теде» и «тепе», – досадливо отмахнулся от неприятной для него темы коллега, - знаем, проходили. Только эта тетенька отнюдь не сопливая и не несчастненькая – в полном порядке: причесанная и умытая, прикид вполне цивильный,
– Да неужели? – усомнился Колюня, – а английский сечет?
– Это уже перебор.
– Да ладно, заметано, уговорил. Бери камеру и – вперед. Если в «Новостях» не пройдет, себе на память оставим.
Так неожиданно для себя попала Мария Ивановна в телевизион-ный эфир, да еще на первый канал, и многие зрители России узнали о ней, благодаря дотошным тележурналистам.
Снимался сюжет весело, Мария Ивановна охотно рассказывала о себе, кстати, журналистам она назвалась своим подлинным именем: Светлана Филаретовна Кызина.
– Светлана  Филаретовна, – а вам кто-нибудь помогает?
– В смысле?
– Ну, может, спонсор, какой есть? Тот, кто и переночевать при-глашает, деньжонок подкидывает и продукты? Вон вы, какая ухожен-ная, не верится, что круглый год на улице.
– Ваше право верить или не верить, я ведь не навязываюсь. А насчет помощи откроюсь – есть, конечно, помощники: Спаситель и Матерь Божия. Вот эту книжечку поспрашивайте, она продается в  храмах и называется «Слава Богу за все», тогда и охота нас жалеть отпадет, придется о своей душе позаботиться. Так то. Не грешите. Только святую из меня не делайте.
События, которые произошли в то утро,  обозначили большие перемены в судьбе бродяжки. Авторы так приукрасили действительные события, что поневоле у многих  героиня сюжета выходила подстать Ксении Петербургской. Мария Ивановна не поверила бойким молодцам с камерой и, конечно, себя по телевизору не увидела.
Здесь, в глубине оврага, затененного ветками вековых деревьев, было понадежнее, чем на открытом газоне, да и вода была рядом, ре-чушка с ее сомнительной чистоты водой, была вполне пригодна для умывания. И собаки могли напиться вдоволь, это тебе не мелкая ми-сочка или ведерко – пей от пуза!
Плеская в лицо воду, любуясь мелкими радугами, рождающимися из капель, женщина умылась, налила из бутылки чистую водичку, чтобы почистить зубы.
Умытая, освеженная, раскрутив бигуди на своих густых волосах, Светлана почувствовала себя прежней, молодой и сильной. Поставив образ Спасителя и Матери Божией на камушек перед собой, она при-нялась молиться, ее молитве никто не мешал.
«Слава Богу за все, – шептали ее губы самозабвенно, а много-страдальное сердце наполнялось счастьем. Редко кто из верующих с такой доверчивостью обращался к Богу, так уповал на Него, так верил, что все, что ей выпало на долю, было от Него и ради ее пользы, ведь никто из людей так не любит своих чад, так не заботиться о них  и так точно не знает, что именно нужно человеку, чтобы спастись.
И в этот раз Господь позаботился о своей «овечке» – никто не нарушил ее покой.
Была суббота и Мария Ивановна решила устроить себе выходной – никуда  не пойдет, останется на месте: зашьет, заштопает одежонку, кое-что постирает, кое-что починит, забьет пару гвоздочков в раскачавшуюся планку на дне повозки: вчера, когда собаки  тащили ее вниз с горки,  немного повредили «экипаж». Работа спорилась, за полдня ей удалось все сделать, приготовить еду  на костре – разогреть в чугунке  кашу, накормить и животных сухим кормом, его ей подарили кто-то из сердобольных прихожан.
Вечером повторился утренний ритуал: умывание, причесывание и, конечно, молитва. Стоя на коленях перед тоненькой церковной свечкой, она принялась благодарить Бога и Божию Матерь за их ми-лости: за свое здоровье, за пищу, которую она получала, за покой и светлую радость  общения.
В этом унылом месте никогда еще не звучали такие светлые слова, их сила была столь велика, что казалось им, внимала и вся природа: темные кусты не шевелили ни одним листочком, соловей умолк, и речка перестала журчать. Но едва умолкла молитва и Мария Ивановна поднялась с колен, как все мгновенно оживилось: громко за-пел соловей, зашумела листва, речка-вонючка понесла свои нечистые воды вдоль угрюмых берегов. Все  казалось, встало на свои места, но все между тем изменилось для Марии Ивановны, все приобрело другой смысл, значительный и таинственный. С бьющимся сердцем, с ра-достными слезами на глазах стояла эта женщина в тиши  ночной, одна одинешенька, лишенная всех жизненных благ, отвергнутая, всеми забытая и никому не нужная, но, не смотря, ни на что, безмерно бога-тая и счастливая, ибо Господь пришел  на землю к обиженным и угне-тенным, а значит и к ней.
Можно было бы, и закончить на этом рассказ  о московском бом-же Марии Ивановне (она же Светлана Филаретовна Кызина – офицер-ская вдова) опустив тяжелые подробности ее скитаний среди людей, потерявших человеческий облик. Кто из нас, видя их, не торопиться поскорее, проскочить мимо, виновато тупя глаза, успокаивая свою со-весть тем, что не в силах повлиять на их судьбу. Кто-то обвиняет самих бомжей  за то,  что поддались, смалодушничали, опустили руки и спились.
В том, что этого не произошло с Марией Ивановной  есть и ее личная заслуга - она ведь не стала  воровкой, пьяницей и проституткой, светлой стороне души ее открылась новая реальность – Бог. А что человеку невозможно, то Богу возможно и – пришло спасение!
…Виталий сидел у телевизора, тщетно щелкая пультом, он пы-тался найти что-нибудь интересное.
– Что за дела, – возмущался Виталий, – смотреть нечего! – и вдруг воскликнул, – да этого не может быть!   
Не веря своим глазам, он позвал жену: «Иди-ка скорей, смотри. Не узнаешь? Так ведь эта Светлана Филаретовна! Ей Богу она…»
Жена  Вера, с кухонным полотенцем через плечо, вплыла в гос-тиную, недовольно пожимая  плечами  - вечно он отвлекает  своим те-левизором.
– Кто это «она»?
– Да Кызина. Жена майора Кызина, командира нашего.
– Какая  еще жена? Ослеп? Та была красивой, модной, а эта бомжиха и нисколько на Светлану Филаретовну не похожа. Пьянь ка-кая-то.
– И вечно ты всех осуждаешь, может у человека жизнь не сложи-лась.
– А мы тут причем? Никак не забудешь первую любовь?
– Да причем здесь это? Сколько нам добра майор сделал? Тебя от смерти спас. Найду я ее, обязательно найду. Я ведь их искал, когда в Союз вернулся, только они оба как в воду канули. А вот ведь как по-лучилось. Интересно, где же муж? И как случилось, что жена оказалась бездомной? Нет, я все-таки с этим делом разберусь.
– Давай, давай, разбирайся, кавалер хреновый. Сколько уж лет прошло.
– Вот и разберусь, - пообещал Виталий.
Первый этап поисков пропавшей жены майора Кызина оказался успешным: сюжет с бомжихой запомнился многим и его авторы  ока-зались людьми известными  в телевизионном мире. Виталий легко с ними познакомился. Репортеры охотно поделились  с бывшим сослу-живцем майора Кызина информацией, которой владели. Оказалась, что злоключения Светланы начались с момента скоропостижной смерти майора. Но где, же теперь искать ее – Москва велика.
Но он твердо решил не отступать, он искал пропавшую полгода. С тревогой и опасением,  вступив на нелегкий путь поисков, Виталий больше всего боялся  не застать Светлану в живых или увидеть ее та-кой, как все: опустившейся и потерявшей надежду.
На всю оставшуюся жизнь останутся в памяти те картины, с ко-торыми он столкнулся. Он и представить себе не мог меру людских страданий. Пытаясь  собрать хоть какие-нибудь сведения о Светлане, Виталий  сошелся с самыми известными в этих кругах личностями. Опоив и накормив немалое количество бродяг и пьяниц, он так ничего и не узнал. Сомнения появились в его душе: стоит ли продолжать! Однако что-то не давало ему остановиться, что-то заставляло про-должать действовать, и вот однажды удача улыбнулась: какой-то мо-лодой парнишка, вполне приличный на вид, неожиданно заявил, что он, возможно, и встречал ту женщину, о которой идет речь. Только ту звали иначе – Мария Ивановна.
– По описанию подходит, она добрая, умная, она меня жить учи-ла, хорошо учила, перезимовал – не сдох. Думается мне, что она опять на том месте. Здесь недалеко, могу показать.
Чудовищное везение – они нашли ее сразу, как только спустились в овраг!
Собаки встретили посторонних с удивительным спокойствием – как своих. Мария Ивановна поначалу очень удивилась этому обстоя-тельству, присмотревшись, ахнула – перед ней  стоял Виталик.
Виталик  из давно забытого прошлого, конечно у него теперь не было ни свежих юношеских щечек, ни пижонских усиков, но это все-таки был он, тот молоденький лейтенант, который, помнится, молча обожал ее. Теперь это был вполне взрослый солидный мужчина, по-лысевший и утративший стройность. Узнать его было трудно, но ведь и ее нелегко! Однако, как-то узнали они друг друга.
Долго пришлось им стоять, вглядываясь в полузабытые черты, долго молчать не находя слов.
Парнишка, виновник неожиданной встречи, закурив сигарету, по-даренную Виталием, не выдержал их безмолвного диалога:
– Да целуйтесь, – предложил он, – чего уж там, – и отвернулся деликатно.
Это простодушное замечание сразу же сняло напряженность, и Виталик  решился на фразу, которую  не раз произносил в уме:
– Светлана Филаретовна, я за вами.
И эти решительные слова как бы подвели черту  под  главным: теперь он поступит именно так, как решил, невзирая на тот отпор, ко-торый может дать Вера. Память о прошлом – это святое. Раз он нашел ее,  значит, теперь надо вернуть в нормальную жизнь.
Мария Ивановна в задумчивости обвела глазами и повозку, и со-бак, и бесчисленные узелки с ее нищенским «богатством», навсегда прощаясь с прежней жизнью, достойно, без униженности принимая новую. Только вот, как же собаки?
– А собачек, – словно прочитав ее мысли, – можно возьму? – по-просил парнишка, – и вещи теперь вам не нужны, а мне пригодятся. Точно не пропаду. А вам, Мария Ивановна, большой «гудбай»!
Уходили она совсем налегке. Карабкаясь по крутому склону, Ви-талий не отважился   предложить ей руку – но  понял, что она не нуж-дается в его поддержке, жизнь закалила, не убавила, а прибавила сил, и очевидно не только физических.
Против ожидания Вера встретила ее очень приветливо, сразу же предложила ванну, снабдила полотенцем, распустив предварительно в воде ароматическую пену.
Какое же это блаженство!  Светлане невольно вспомнилась пер-вая ночь по приезде в Берлин, когда ей пришлось буквально с головой окунуться  в иную жизнь, точнее в бассейн, где она чуть не умерла от счастья. Нынче от молодой восторженности ничего не осталось, но она благодарила  Бога за Его очередную милость, за, что Он послал ей этих людей.
А потом, уже засыпая в уютной чистой постели, Светлана все шептала: «Слава Богу за все!»
Какое будущее ожидало эту женщину, нам неизвестно, но счаст-ливый конец этой истории не американский «хеппи-энд». В нашем случае это исполнение пророчества: «претерпевший до конца, спасет-ся».


«ПОДАРОК» ХАНА ДЖАНИБЕКА


О, донна Франка, донна Франка, сколь славны многочисленные твои совершенства! Красотой своей ты затмила всех женщин Генуи, а ловкостью в интригах превзошла даже многих мужчин.
Богата донна Франка, сказочно богата, муж ее, купец, торгует та-тарскими мальчиками, покупает их в далекой варварской стране, что лежит от родной Италии за многими морями, и перепродает их в Тур-цию. Торговля идет бойко, такой товар охотно берут в султанские га-ремы.
Двум идолам поклоняются на Аппенинах, забыв Бога, – торговли и политики. Не жалеют итальянские купцы тратить деньги на постройку крепких кораблей, как грибы после дождя растут они на верфях.
Жадные глаза пожирателей пространств, неутомимых мореходов, тянутся к неведомым землям, где должны по их представлениям таиться несметные сокровища.
Алчность, желание первенства толкает на преступления, и пото-му, где торговля – там убийства, предательство и еще многие низкие и подлые дела.
Острый и практичный ум молодой генуэзски помог ей прослыть опытной советчицей: многие политики и негоцианты не раз обраща-лись к жене купца Веспуччи за помощью в делах, ибо никто не мог придумать лучше, чем она, как уничтожить и раздавить конкурента. Кроме того, донна Франка отлично владела альковной дипломатией, а кто не знает, как велика  власть красивой женщины над слабыми муж-скими сердцами.
Редкий кавалер мог устоять перед этой соблазнительной медли-тельностью, с которой шествовала по улицам Генуи  прекрасная донна, похожая на богато убранную венецианскую  гондолу, так же картинно проплывающую по каналам самого удивительного города – та-инственной Венеции.
Пышные формы, нежная кожа, светлые глаза, золотые волосы! Не удивительно, что вся Генуя, боготворила красавицу, даже ревнивые генуэзски относились спокойно  к ухаживанию за ней мужей и возлюбленных своих.
С тех пор, как муж покинул страну ради приобретения богатства в далекой Азии, прошло три года, но молодая «соломенная вдова» об этом нисколько не сожалела, пользуясь неограниченной свободой и, конечно, не скучала.
При таком богатстве, при такой красоте да еще скучать?! – Нет. Каких только развлечений ни придумало время! Балы, маскарады, карнавалы, театры. Донна Франка знала толк в искусстве и литерату-ре, имела отменный вкус и даже поэтические способности и еще: она умела так кружить головы!..  разве это не забавно, когда из-за одного только твоего лукавого взгляда соперники наскакивают друг на друга, как бойцовые петухи! А ей и горя мало, когда из-за нее проливается кровь.
Донне Франке двадцать три года, впереди целая жизнь, жизнь беспечная, веселая и богатая – у мужа и сейчас столько денег, что хватит им на сто лет. По всему видно, что Джакомо не собирается в скором времени отбывать из своего «Эльдорадо», наверно прелести золота  стали для него сильней прелестей юной жены.
При этой мысли прекрасная донна капризно надувает губки: «ну и пусть! Еще пожалеет, что так надолго оставляет меня одну». Впрочем,  слово: «одна» – сильное преувеличение, так  как редкую ночь донна Франка коротает в одиночестве.
Угодников женских и волокит падких на красоту, за которую не надо платить, великое множество, и если бы донне пришла в голову глупая мысль исповедовать каждый свой плотский грех, то у священ-ника не хватило бы и суток, что бы все выслушать.
Нравы за последние годы изменились, мрачные времена прошли, святоши и еретики сгорели на кострах, теперь даже папы позволяют себе многое: охоту, волокитство, пьяные пирушки, поговаривают, что даже пьют за здоровье сатаны, прославляют древних языческих богов.
Кто же посмеет вменить в вину молодой привлекательной жен-щине ее поведение, ее такое милое  распутство!
Богатые люди, дамы и кавалеры иного времяпровождения, как любовные приключения не желают больше знать. Музыканты и поэты, сочинители любовных историй, скабрезных анекдотов старались пота-кать их вкусам, а самой популярной книгой был «Декамерон».
– Госпожа, – влетела в спальню своей хозяйки горничная Лаура, –  глазки у девушки горели, щеки разрумянились, а слова так и сыпались, как горошины из спелого стручка, – один кавалер даме, знакомой вашей, такое рассказывал… а дама слушала, нисколько не стесняясь, только похлопывала его веером и смеялась, а потом спросила: не вы-читал ли он это все в книжке  Декамерона.
А Вы, донна, знаете про такую книжку? Разве не грех такие книжки  сочинять?
– Ох, – притворно вздохнула донна Франка, – что за язычок у мо-ей служанки – утомляешь. Давно бы надо тебя рассчитать, да вот по-чему-то терплю.
– Что бы Вы без меня делали? – дерзко вскинула бровки Лаура, – кто ловчее моего может записку кавалеру передать? Кто его спрячет от любопытных взоров? Кто молчит, как могила?
– Ну, хорошо, хорошо, – согласилась с ее доводами хозяйка, – давай одеваться, что бы успеть на карнавал…
А что за переполох устраивают женщины, когда собираются «блеснуть»?
– Все шкафы перерыты, юбки, кофты, корсажи, шарфы и шали так и летят  друг за другом, образуя  высокие горы из шелка, тафты, бархаты, и в этой невообразимой куче ловкие ручки выхватывают нужную вещь.
Донне Франке требуется целый день, чтобы выбрать необходи-мый туалет, причесаться к лицу.
Но кто же еще может больше, кроме самой дамы, навредить своей природной красоте. Сколько труда и терпения требуется, чтобы превратить свеженькое личико, румяные щечки, густые бровки в нечто такое,  чему и название трудно подобрать. Румянец скрыт под плотным слоем белил, брови исчезли – их безжалостно выщипали, и вот результат: уже не лицо, образ Божий, а маска, холодная и безликая.
И  родители Франки  не узнал ли бы свою дочь в этой крашеной кукле: брови были заново нарисованы, а щеки пылали противоесте-ственным румянцем, волосы  торчали высоко над макушкой…
Что делает  мода? Она хулит прекрасное, обзывает его урод-ством, а уродство именует красотой, упраздняет здравый смысл, при-зывает сознательно искажать, данные природой естественные совер-шенства:  здоровое и  сильное тело и привлекательное лицо. Модницы не жалея себя ужимают талию, терзают волосы, забивают ноги в узкие колодки туфелек и еще многие и многие  тиранства творят над собой, чтобы угодить этому  свирепому диктатору – моде.
Но вот донна Франка, пройдя  путь  модных мучений, безжалост-но искажая свою  естественную красоту, наконец, к концу дня оказа-лась довольна своей «работой»: все было по-моде, все так, как она, мода, диктовала, требовалось небольшое уточнение деталей, а для этого донна Франка взяла в руки небольшое зеркальце в серебряной оправе, изготовленное в Венеции. Каждый раз этот предмет будил в душе самые печальные воспоминания. Это зеркальце, этот пустячок был ахиллесовой пятой, оно возвращало ее в счастливые времена, когда ее пылко и искренне любили и она сама любила без памяти.
Несчастная девочка! Безжалостный расчет прервал недолгое блаженство, но… она сама сделала выбор и не сожалела об этом. Правда, бывали минуты, когда она с горечью сознавала сердечную пустоту…
Это любовь мстила сама за себя, любовь обиженная, оскорб-ленная, отвергнутая.
Отказываясь от любви, донна Франка предпочла подлинному бриллианту жалкую стекляшку, подделку, имитацию истинного чувства: любовь на месяц, на два, на неделю, на день, на ночь, на час, а то и вовсе на пять минут.
Количество любовных связей не утоляло, а лишь усугубляло жажду любить, желание принадлежать любимому телом и душой…
Эта богачка и красавица могла позавидовать любой прачке с ку-чей детей  любящим мужем.
Увы, в те времена Италия слыла страной ветрениц, безверных и циничных, благочестивые люди лишь вздыхали горестно, не в силах понять, как можно так легко  отказаться от морали и нравственности, надежно охраняющей  человека от греха, соблюдающих в чистоте его тело и душу. Многим тогда казалось, что все катится в пропасть, что вот-вот наступят времена, когда порок, процветающий во всех слоях общества, будет наказан и страна разделит участь Содома и Гоморры, но только вряд ли найдется в ней десяток праведников, ради которых Господь обещал спасение.
Город-государство Генуя жил беспечно и безбоязненно, золото текло широкой рекой в его казну, граждане могли позволить себе мно-гое: роскошные дворцы, богатые одежды, драгоценности, изысканные вина и еду.
И донна Франка была в числе самых отчаянных прожигательниц жизни – расточительная и беспечная! Как упоительно чувствовать себя на гребне удачи, когда нет ничего для тебя невозможного, окруженной всеобщим восхищением. Ее, Франку, обожает такой город – непревзойденная своим величием, славная Генуя! Но если бы знали они, беспечная красавица и гордый город, всю судьбу…
…Вдоволь налюбовавшись собой и решив, что она безупречна, красавица хотела бы положить на туалетный столик свое заветное зеркальце, но вдруг оступилась, слегка качнувшись в сторону, и в этот момент каблучок её туфельки наступил на что-то живое, мягкое и упругое, острые  зубы впились в лодыжку.  Франка вскрикнула от неожиданности, зеркальце выпало из ее рук, упало на пол и разбилось, и это отвлекло женщину: она не смогла как следует рассмотреть  своего обидчика – лишь толстая портьера слегка закачалась, скрывая собой подвижное тельце юркого зверька.
Ранка от укуса показалась пустячной, во всяком случае не стоило из-за нее лишать себя такого удовольствия как карнавал.
В тот вечер донна Франка была дивно хороша,  ослепительные улыбки, которыми она одаряла общество, язвительные остроты, сле-тавшие с ее беспощадного язычка, никого не обидели – карнавал на то и есть карнавал! Наоборот, именно благодаря  своему блистательному остроумию, красавица и снискала   звание «королевы».
Восхищенные взгляды, сопровождавшие ее каждый шаг, востор-женные приветствия и крики слегка кружили голову, но донна Франка знала себе цену, знала и истинную цену восторгам толпы: они длятся краткий  миг – от начала вечера и до его конца. Для нее важны не чу-жие чувства, а ее  собственные. Кому же она сегодня  пошлет свой призывный взгляд? Донне Франке угодить трудно, придирчивый вкус отвергал одного претендента за другим: то глуп, то слишком умен и скучен, то некрасив, то слишком красив, то не высок ростом, то слиш-ком наряден, но безвкусен, то слишком бледен, то, наоборот слишком румян и т.д.
Однако в славном городе Генуе хватает кавалеров, красивых и статных молодых мужчин и при всей предвзятости к мужским достоин-ствам, красавица могла выбрать самого лучшего.
Сегодня ей приглянулся молодец с огненным взглядом бесстыд-ных черных глаз. К тому же он слыл поэтом и музыкантом и был, как и донна Франка истинным поклонником Декамерона. Так что красавица предвкушала заранее страстную ночь и веселую беседу…
Утром, проводив неугомонного кавалера, красавица вдруг почув-ствовала во рту неприятный привкус, горло болело, неожиданно силь-ный кашель потряс грудь, и небывалая слабость разлилась повсему телу так, что даже не хватало сил позвать служанку…
К вечеру донна Франка совсем разболелась, просто на глазах она постепенно превращалась в чудовище, огромные болячки покрыли все тело и лицо, изменив его до неузнаваемости. Лекари, приглашенные родными, не могли ничего сказать и - они и понятие не имели о той болезни, которой заболела Франка Веспуччи. Через три дня она скончалась, а вслед за ней и все, кто с ней общался в последнее вре-мя. И пошла зараза косить людей, всех подряд, и молодых и старых, и грешных и праведников, и детей и стариков – бич Божий хлестал бес-пощадно, «черная смерть», так стали называть чуму, истребила почти всю Италию, затем Испанию, Францию, Англию – всю Европу. В об-нимку с «Декамероном» умирали беспечные генуэзцы, замерли на их устах любовные песни, оборвались струны сладкогласных лютней. Так сбылись мрачные предсказания богобоязненных людей…
А за несколько месяцев до  печальной кончине бедной красавицы, заразившей чумой жителей Генуи,  давшей начало  зловещему шествию «черной смерти» по многим  городам и странам, на Волге, в ставке хана Джанибека, владыки Золотой Орды, происходил ряд со-бытий, которые, казалось, не имели прямого отношения к бедствиям, постигших Европу, к судьбе легкомысленной итальянки, однако именно они послужили причиной столь трагических обстоятельств.
Безраздельный властелин огромной территории: от северных берегов Каспийского моря и до верховий Волги, хан отличался спо-койным и рассудительным нравом и из всех подвластных ему земель больше всего благоволил к неприметному княжеству Московскому, только что зарождавшемуся юному московскому государству. Знать оттого он и был прозван «добрым» царем. К тому времени Джанибек уже принял мусульманство, но продолжал политику домусульманских монгольских ханов, то есть дружил с православной Русью, продолжал традицию, положенную еще Александром Ярославовичем Невским
Из всех современников хана наибольшим авторитетом  пользо-вался у него митрополит московский  Алексий, муж мудрый, честный и справедливый. Эти черты личности особенно ценились монголами,  исполняющими законы Ясы, установленные еще самим Чингисханом: обязательная взаимопомощь, дисциплина и осуждение предательства без каких-либо компромиссов.
Уже, будучи в преклонных годах, митрополит часто посещал Ор-ду, улаживая непростые отношения между столь непохожими народа-ми, как русские и татары.
…Богатый шатер у владыки Золотой Орды: порог – чистого золо-та; перекрытия   войлочные, теплые и прочные, держатся на сандало-вых жердях, украшенных перламутром и драгоценными камнями, пол устлан роскошными коврами. До  десятка тысяч  всадников могут вме-стить в себя могучие своды. По закону степному: да не прикоснется  стопа монгола к земле, если  с коня  спрыгнет,  то только на кошму или ковер – пятки нежны у конника, как ладонь младенца.
Прошло уже немало времени, как отгремели колокольчики на шеях верблюдов, сопровождавших  на Русь важное посольство, а хан все еще пребывает в глубокой задумчивости – митрополит московский, который двумя часами отбыл из ставки, привез Джанибеку худую весть, немаловажная причина заставила владыку предпринять такое тяжелое и далекой путешествие, а привез он жалобу на генуэзских купцов, обосновавшихся на землях Орды, в Крыму. На морском берегу построили они свою неприступную цитадель – крепость Кафу.
Генуэзцы, пользуясь  слабостью одряхлевшей Византии, позво-лившей их торговым кораблям пройти проливами,  Босфором и Дар-данеллами, колонизировали  полуостров и Причерноморские степи, захватили всю торговлю и контроль над ней, став серьезными конку-рентами русским купцам. Московское правительство встревожилось. Святой Сергий Радонежский так прямо и заявил: «нечего латинянам делать на Святой Руси».
Джанибеку понятны тревоги московитов – чужаки, да еще и ино-верцы хотят господствовать над их землей. Хан вздыхает: « до чего же алчны эти европейцы», хотя он сам владеет несметным богатством, по татарским понятиям  можно и нужно стремиться к получению  военной добычи, но  наживаться за счет  несчастий соседей – это пре-ступление.
Земли ордынцев  рядом  с нынешними владениями генуэзцев в Крыму, а это требует осторожной политики. Защищая интересы Моск-вы, хан не должен забывать о безопасности своей степной державы. Эти соображения и задержали Джанибека в  его богатом шатре. Уже и звезды  показались в небе, солнце давно закатилось, а хан все никак не мог принять нужного решения. Тайдула – вот кто ему может помочь!
Любит степной царь свою первую жену, равной которой нет во всей Вселенной. Как отрадно отдаться во власть этих черных, как юж-ная ночь, очей, очей, прозревающих будущее, не укроется от них и всякое предательство, всякая нечестность, своекорыстие и подлость. Но Джанибеку нечего бояться всевидящего ока ханши, он весь на виду со своей преданностью и  любовью. Пускай трепещут перед Тайдулой, все, кто замышляет зло ее царственному супругу: убийцы, отравители, завистники и изменники. С тех пора, как он женился на ней, хан не ве-дает страха и не опасается за свою жизнь – Тайдула все видит, все знает, все может предотвратить. Мудрость и дальновидность супруги  превосходит всех его советников, перед ней – львицей – они  просто жалкие шакалы.
Войдя в шатер, хан был встречен  несравненной ее улыбкой и нежной, приветливой речью, сначала ханша справилась о его здоро-вье, поинтересовалась, хорошо ли его накормили, не огорчили кто его  своей тупостью и непослушанием, и только потом приступила с рас-спросами  о делах:  ее очень интересовали итоги переговоров с мит-рополитом Алексеем.
Джанибек еще не успел ответить жене, как  на пороге шатра, в нарушение свей правил, показался запыленный и усталый  человек, по его виду было ясно, что прибыл он издалека и привела его сюда какая-то очень важная причина.
– Гонец из татарских становищ, – доложил слуга, – от степных пастухов.
Хан  с интересом  взглянул на  него:
– Что ты хочешь нам сообщить? – спросил  Джанибек.
Пастух принялся рассказывать о великом горе, постигшем жите-лей Причерноморских степей, нынешней весной случился гололед, толстый ледяной панцирь покрыл траву, скот не смог пробить его, начался массовый падеж. Вслед за гибелью животных  стали погибать и люди, лишенные привычного пропитания – мяса и молока. Вот тут-то и подоспели генуэзцы, они за бесценок покупали у отчаявшихся роди-телей  девочек и мальчиков для того, чтобы выгодно продать их в ту-рецкие гаремы. Горько плакали пастухи, прощаясь навеки со своими чадами, но при этом успокаивали себя:  у детей все-таки  может быть шанс выжить на чужбине, а в родной степи они  все равно умерли бы от голода.
Джанибек хан, потомок Чингисхана, свято чтил Ясу и действовал, когда дело касалось чести, всегда решительно – обидчики людей, терпящих бедствие, должны быть немедленно наказаны, и хан прика-зал  свои воинам быть готовым к походу на  оплот генуэзцев в Крыму – неприступную крепость Кафу.
И вот татарское войско у ее стен…Оказалось, что Кафа была сильно укреплена, и осада потребовала много времени, которым хан не располагал, корме того, на рейде  он увидел множество кораблей, жерла их пушек были  направлены в сторону берега, если бы неприя-тель посмел бы напасть на крепость, то встретил бы сокрушительный отпор.
Джанибек рассчитывал на быстрый успех, он даже оставил в ставке свой богатый ханский шатер – слишком тяжела была его рос-кошь. Для того, чтобы  передвигаться с ним по степи, требовались три запряжки быков, по двенадцать животных в каждой.
Походное жилище  монгольского военачальника ни чем не отли-чалось от шатра простого воина, оно быдло лишено и дорогих ковров и мягких подушек – ничего лишнего, что могло бы затруднять быстроту и мобильность при передвижении.
Джанибек сидел перед затухающим отагом, задумчиво глядя на гаснущие угли. Да, он и не предполагал, что эти жалкие торговцы могут быть такими предусмотрительными,  что они так серьезно  позабо-тились о своей безопасности в чужой стране. Гнев, бушевавший в его груди,  вызванный бесчестными поступками этих людей, уже прошел, теперь он мог мыслить здраво. Как не прискорбно, но с наскока эту крепость ему не взять, но и отступить от нее он уже не в силах. Дело не только в том, что,  оставив Кафу непокоренной, он непременно по-теряет  славу непобедимого владыки степей, но есть еще и одна важ-ная причина. Каждый монгол, от хана до простого воина, свято чтит память  великого хана Чингиса, исполняя его закон. А закон этот гласит: смерть  неверным и лукавым друзьям, которые в трудную минуту не оказали помощь нуждающемуся, будь то воин на поле брани, поте-рявший в пылу битвы оружие или простолюдин, лившийся  имущества от пожара или разбоя иноплеменников, или сам хан, предавший своих поданных. Кто не накажет отступников, тот сам подпадает под суровый закон Ясы.  Что он должен отмстить, наказать, покарать генуэзцев, у него не было никаких сомнений, и кара, даже самая тяжелая и страшная, не будет отягощать совесть справедливого мстителя – закон Ясы за это не судит.
Проходят часы тяжких размышлений, а Джанибек все никак не может найти ответа, как  сокрушить Кафу.
Тишина царила в шатре, хан сидел не шелохнувшись. И вдруг он увидел, краешком глаза заметил, как  из-под полога высунулась кры-синая голова, блестя пуговками глаз.  Землеройная крыса пасюк! От-куда она в здешних краях? Те, кто побывал на китайской границе, рас-сказывали о страшной болезни, которую разносит пасюк. Удар ханской нагайки был молниеносен, животное, с переломанным хребтом, заби-лось в предсмертных  судорогах. Джанибек носком сапога брезгливо  отшвырнул  мертвое животное  наружу, заметив, как его трупик пере-летел через узкую канавку вокруг шатра и шлепнулся  на ее противо-положном берегу. Вот тогда-то Джанибека и озарило – теперь он точно знал, как поступит с крепостью. Раз в степях появилась эта крыса, значит уже могут быть  зараженные ею люди, и хан приказал поискать в ближайших становищах погибшего от чумы.
Страшный, обезображенный труп подвезли с величайшими предосторожностями к самым стенам крепости, где стояли катапульты. Джанибек приказал забросить его катапультой  через крепостные стены.
Уверенный в своем успехе хан даже не оглянулся,  покидая об-реченную Кафу. Лучшей мести невозможно  и придумать, такой легкой победы он еще никогда не одерживал. А жена его, мудрая ханша, должна будет теперь порадоваться вместе с ним.
Однако в Сарае, куда прибыл хан, празднуя победу, его ожидала плохая новость – ослепла Тайдула.
– О, несчастный супруг мой, – воскликнула она, обращая на хана свой невидящий взгляд,- какую великую беду навлек ты на нас и на весь род наш! Если бы ты только знал, что ждет тебя впереди…Я бы могла предотвратить несчастье, но ведь я его мать.
Тогда Джанибек ничего не понял из всего, что пролепетала  несчастная женщина. О какой беде она говорит? Кто такой «он»? – Сын что ли? Но  сын еще очень мал, и как вообще можно опасаться своего собственного чада, наследника?
Как случилось, что он сам, ослепленный успехом, не внял упре-кам  мудрой жены, забыл о ее даре предсказывать будущее? Тайдула предугадала,  как тяжелы будут последствия, предпринятого мужем решения – заразить чумой население Кафы, что выстрел мертвым те-лом унесет многие миллионы жизней, что страшная болезнь опустошит всю Европу и дойдет до Руси. Через страны Скандинавии чума  захватит русский Север, Псков и Новгород, а затем и Москву.
 «Черная смерть» не пощадила и самого князя московского – Симеона Гордого, после него на княжеский престол взошел его брат кроткий и нерешительный Иоанн11, но владыка Золотой Орды не из-менил своего благосклонного отношения к молодому русскому княже-ству.
Но что же происходило в генуэзской крепости после того, как монголы отступили от ее стен? Население Кафы недоумевало: что за-ставило врага так внезапно  прекратить осаду? Что испугало  бес-страшную конницу? Впрочем, эти вопросы недолго тревожили гарни-зон. Высыпав на крепостные стены, люди счастливыми глазами наблюдали, как рассеивается по степи густое облако пыли, поднятое копытами монгольских коней. Теперь можно радоваться и веселиться, теперь не грозит ни смерть, ни плен. Никто из защитников крепости и внимания не обратил на кучу  смердящих человеческих останков, ле-жащих   в темном закоулке на одной из узеньких улочек.
Радости и ликованию не было предела, все хотелось одного – веселиться, веселиться и веселиться, празднуя освобождение от ве-ликой угрозы.
Столы ломились, из кладовых и погребов доставалось все, все запасы, сбереженные на случай долгой осады.  Все теперь было об-щим – каждый мог  присоединиться к любой трапезе, вино лилось ре-кой, винные бочки катились одна за другой по каменным мостовым Кафы. Мычали коровы, блеяли козы и бараны, кудахтали куры, от-правляемые под нож мясников.
Теперь ничего не жаль! Что может быть дороже жизни?
Увы, недолго продолжался праздник жизни. Несколько дней прошло после ухода монгольской конницы, как стали умирать один за другим беспечные генуэзцы. Смерть их была ужасна, а болезнь, кото-рая их поражала, была настолько заразна, что  никто не мог от нее уберечься. Люди от страха заразиться забывали и о своем кровном родстве, о долголетней дружбе, о пылкой любви, они бросали больных, оставляли их без помощи.
Через неделю вымер почти весь гарнизон, оставшиеся в живых спешно покидали  зачумленную крепость, грузились на корабли, спе-шили подальше отплыть от этого страшного места.
Дон Джакомо Веспуччи  покидал несчастную Кафу на своем  судне, державшем путь в Константинополь. По его приказанию матро-сы с величайшей осторожностью перенесли на борт тяжелейший сун-дук. Сам купец денно и нощно сторожил его в своей каюте. Но несчастный дон Веспуччи так и не доплыл до Константинополя. Мат-росы без сожаления выбросили  покойного купца за борт и завладели его золотом, правда и они  не долго прожили, не успев воспользоваться чужим богатством. Чума не щадила никого. Погибла и беспечная красавица, погиб и ее  бережливый супруг, по крупинке собиравший  свое богатство, чтобы бросить его к ногам обожаемой жены, никто из супругов так и не узнал, что погиб  от одной и той же болезни, что начало  их такой удачливой и счастливой жизни кончится столь пла-чевно
А там, в астраханских степях, в ставке хана Джанибека, история перевернула следующую страницу. Что же  здесь происходило?
…Печально было в Сарае, не развевались более над шатрами победные знамена и бунчуки – знаки власти и могущества хана, они повисли, как кожа на брюхе престарелого верблюда, словно степной ветер скорбел вместе с людьми и отказывался подымать в небо весе-лые стяги. Болезнь ханши, с каждым днем все усиливающаяся, при-водила всех в уныние. Джанибек не скупился на золото, которым оплачивал  старание врачей вернуть Тайдуле зрение, и каких только лекарей не побывало за то время, когда была обнаружено, что ханша  ослепла. Арабы и европейцы, китайцы и тибетские  ламы, даже степ-ные шаманы пробовали вылечить ханшу, но безуспешно.
…Плачет несчастная женщина, плачет и ее муж, храбрый и му-жественный Джанибек хан, потомок Чингиса. По наследству от леген-дарного хана он получил  светлые глаза. Сейчас они покраснели от слез, непобедимый и суровый воин не стесняется своей скорби, в ко-торый раз в душе рождается ропот: «за что Аллах карает эту чистую душу?» Доброта ханши известна во всех бескрайних  просторах его владений и даже за их пределами. Неужели она, его голубка, больше не увидит белого света? Кто же поможет этому горю? Он внял советам многих людей, он созвал самых лучших целителей, но, может быть, он кого-то позабыл пригласить?
«Конечно, – упрекнул себя в мыслях хан, – позабыл. И почему это славное имя выпало из моей памяти? Его, митрополита московского, надо было звать в первую очередь».
О митрополите Алексии  знала вся Великая степь как о муже мудрейшем и добрейшем, его советы – на вес золота.
Почти одновременно  они, Тайдула и Джанибек, вспомнили о русском святителе, и вот уже от шатра ханши к шатру хана спешит служанка, чтобы немедленно пригласить супруга к больной жене.
Когда хан вошел к ней и увидел протянутые  навстречу ему эти тонкие исхудавшие руки, острая жалость сжала его сердце – чего бы только он не сделал ради нее.
– Дорогой супруг, – попросила ханша, – не откажи в моей просьбе, пошли в Москву за митрополитом, только он один поможет нам.
И вот уже несется по степи торопливый всадник с просьбой при-ехать святителя Алексия в ставку. Князь московский, Дмитрий Иоан-нович, ознакомившись с депешей,  рад помочь Тайдуле, он уважает ее за ум, дальновидность и благородство. Хан сообщает, что до степей дошла весть, что Бог творит многие чудеса по молитвам митрополита московского, и просит прислать святого человека, чтобы он упросил  своего Бога вернуть зрение  жене.
«Если царица получит исцеление, – писал Джанибек, – будешь иметь со мной мир. Если же ты не пошлешь его ко мне, то я разорю огнем и мечом твою страну».
Когда в Москве узнали об угрозе хана, то весь люд московский сильно воскорбел, ибо знал, как скор на расправу степной деспот, не признающий  любого возражения своей воле.
Сам митрополит считал для себя исцеление ханши делом выше его сил, но не мог отказать князю и народу, который со слезами просил его принять приглашение Джанибека и ехать в Сарай.
Печален был его отъезд в этот раз. Перед тем, как выехать из Москвы, митрополит служил молебен в соборном храме в честь Успе-нья Пресвятой Богородицы. Все духовенство и множество мирян  со-бралось в соборе, чтобы совершить молебное пение. Во время мо-лебна  у гроба  святого чудотворца Петра свеча зажглась сама собой. Весь народ ахнул, увидев такое чудо, стало ясно, что Господь благо-волит  святителю Алексею и путешествие его  окончится  благополучно. Горячо помолившись Богу, митрополит с благоговением из воска сгоревшей свечи маленькую свечу, которую взял с собой. Теперь он всецело мог уповать на Божию милость.
В ставку уже сообщили о согласии князя Дмитрия отпустить мит-рополита Алексия в ставку, и хотя путь от Москвы до Сарая был не близок и не скор, но  гостей московских все татары ждали с нетерпе-нием и надеждой, а Тайдуле между тем приснился вещий сон, она увидела   святителя, облеченного в сияющие одежды и вместе с ним множество духовенства. Проснувшись, она приказала изготовить  одеяния, которые увидела во сне для Алексия и его свиты.
Прием, который оказал московскому посольству хан, превзошел все ожидания. Митрополит удивился множеству конников, выехавших им навстречу, великолепию их нарядов и роскошному убранству коней – так монголы могут встречать только очень важных гостей.
Пышным  и торжественным был вход митрополита в ханские па-латы. Блеск золота и сияние драгоценных камней слепил глаза, каза-лось, что ему, постнику  и нестяжателю, это видеть нестерпимо, но из смирения Алексий все претерпел – главное было стяжать благодать и предаться воли Божией, а если Господь не сподобит его совершить исцеление, если молитва его окажется слабой, то и на то воля Божия.
Перед тем, как начать молебен о здравие болящей, святитель  зажег ту малую свечу, которую привез из Москвы.  Вспыхнув ярким пламенем под пение духовенства ее свет отразился в незрячих глазах Тайдулы, и тут же раздался ее радостный крик: «Вижу, вижу!» и эхом отозвалось во многочисленной толпе: «Силен Бог православных!»
Весть о  чуде, совершенном по молитве митрополита  московско-го Алексия, возвратившего ослепшей ханше зрение, разнеслась не только по всей степи, но достигла и самых отдаленных мест на Руси, русские понимали, как важно иметь в лице золотоордынцев благодар-ных владык, от которых так много зависит.
Сколько же радости было в Москве по возвращении святителя из такой тяжелой и опасной поездки! Среди встречавших митрополита был некий отрок, выразивший чувства всех москвичей, почтительно склонив голову и поцеловав руку, он сказал: «ты, святой муж, ты спас нашу родину».
 «Дела закона злы», – сказал апостол Павел. Хан Джанибек дей-ствовал по закону, но сколько же беды он натворил, наказывая нару-шителей. Он поднял меч правосудия, однако кто подымет меч, от него и погибнет. И случилось то, о чем не могла сказать Тайдула,  хотя и предвидела трагическую гибель Джанибека,  пожалела сына – про-молчала, хотя и знала, что сын  казнит отца.
И еще раз митрополит Алексей вынужден был посетить Золотую Орду, но на этот раз  там не ждал его гостеприимный хозяин, там во-царился выродок, отцеубийца, прозванный народом «Тигром». Этот хан  наложил непомерный ясак  на Русь. Добрый и кроткий Иоанн11 не мог противостоять ему, и над страной нависла угроза  быть растоп-танной безжалостной монгольской конницей в случае, если она не со-берет установленного размера дани, а размер был столь велик, что выполнить волю свирепого «Тигра» не представлялось никакой воз-можности.
С плачем горьким провожал московский люд своего любимца, некоторые не чаяли увидеть его живым.
Невозможно было поверить, что эта кроткая, благородная жен-щина – мать человека, на лице которого отразилась вся его черная душа, застыла в гримасе ненависти, молодой хан упивался ею, и никак не мог насытиться теми злодеяниями, которые постоянно творил.
Тайдула, желая смягчить неприветливый, холодный прием, ока-занный русскому митрополиту сыном, пригласила его к себе в шатер, там она решилась на откровенную беседу:
– О, святой муж, я вам безмерно благодарна за свое исцеление от слепоты, я сделаю все, чтобы помочь  вам осуществить  ту нелегкую миссию, ради которой вы прибыли в наши края. Я сама поговорю с сыном и думаю, что смогу смягчить его необузданный нрав.
И она выполнила свое обещание. Московский князь получил яр-лык на великое княжение, а размер подати стал гораздо меньше.
В Москве уже и не чаяли, что митрополит вернется, однако по милости Божией он не только предстал перед народом живым и невредимым, но принес еще самую желанную весть – освобождение от татарской угрозы.
Джанибек карал, а Алексий миловал, все дела его, совершенные во Славу Божию, оказались благодатными и были истинными подар-ками всем людям.
Господь вершил дела истории  руками этих двух личностей, Од-ному Он попустил действовать жестоко, карать людей за их грехи и беззакония; другого благословил действовать на благо русского наро-да, направлять его на созидание  и укрепление  нарождающегося   государства, великой России.



ИВАНОВ ДЕНЬ


Жидкая струйка крестного хода протянулась от церкви, стоящей на пригорке, к небольшому источнику – родничку, крутящему свои «пя-точки» на песчаном дне крохотной речушки. Маломощные ее воды не справлялись с густой болотной растительностью и потому с каждым годом уступали ей свои пространства, трава теснила воду, укрощая ее быстрый бег, и если бы – не чистые ключи, то давно бы быть речке топким болотом.
На одном из берегов возвышался невысокий холм, и как раз на нем стоял деревянный крест с иконой Иоанна Предтечи, как бы свиде-тельствуя о том, что героическая борьба слабой речушки, силящейся сохранить себя и свою чистоту, находится под покровительством Высшей силы – самого Пророка и Крестителя Господня. Источник ис-покон веков считался святым и носил общее с церковью имя Иоанна Предтечи. В ясный день лучи от креста, венчающего храм, достигали речки, казалось, что сила Божьей благодати объединяет их.
Село в прежние времена было большое – пятьсот дворов, и храм строился с размахом – просторный, с богатым убранством.  Иконы, резной иконостас и  церковная утварь сияли золотом, являя собой об-раз Горнего мира. В известные годы храм разграбили, богатства рас-хитили, но самым худшим оказалось духовное ограбление паствы.
Не так давно в поруганном храме было отвоевано от «мерзости запустения» лишь небольшое пространство, но и его хватило для гор-сточки прихожан, молящихся здесь Господу  и  Иоанну.
Седьмого июля справлялось Рождество Иоанна Крестителя – Иванов день. Отец Игорь – настоятель храма –  благословил провести водосвятный молебен прямо у источника.
Ни дороги, ни тропинки.… Пробирались к источнику с трудом. Бо-гомольцев было так мало – на пальцах сосчитать, все больше старуш-ки – ни одного мужчины,  ни одного молодого лица. Бабки вели за собой внучат, цепко держа нежные ладошки в своих темных и жестких пальцах.
Батюшка с кадилом, с эпитрохилью, а иподьякон с водосвятной чашей ожидали прихожан, стоя на хлипком мостике возле бетонного кольца. Внутри его,  из-под песчаного дна, били ключи. Ржавая арма-тура, выщербленные края кольца, буйные заросли вокруг говорили о давнем и привычном уже небрежении к «святому источнику». Ему отец Игорь, когда несколько лет назад принимал храм, поставил здесь крест. Очень хотелось когда-нибудь увидеть, как тянуться сюда, в «Силоамскую сельскую купель», толпы страждущих исцеления па-ломников. Но приходили в основном «страждущие» порыбачить и под водочку похлебать ушицы. Вот и сейчас берег сверкал рыбьей чешуей, а на мелководье картофельные очистки отливали перламутром.
Тем временем народ собрался и стоял на топком берегу, не об-ращая внимания на липкую грязь, прилипшую к ногам, засасывающую их по самые щиколотки. Молебен начался. Певчие с воодушевлением, заменявших им умение, тянули положенные гласы, иногда сбиваясь и фальшивя, но чувства, написанные на их лицах, были высоки и ис-кренни.
  Над притихшей толпой торжественно звучали слова Евангелия от Иоанна Богослова: «Есть в Иерусалиме купальня, называемая Вифезда»… И хотя многим не раз приходилось слушать этот текст, все вдруг притихли, стояли, не шелохнувшись, даже маленькие дети не капризничали на руках у взрослых.
Священник призывал Святого Духа, Того, Которым был исцелен больной более двух тысяч лет назад, и вот эта святая сила сейчас должна очистить воду, освятить ее, наполнить благодатью. Грузный высокий батюшка наклонился над бетонным кольцом неожиданно лег-ко, точно тростинка... «Спаси, Господи, люди Твоя!» – и полетели светлые брызги от кропила, которым священник благословлял паству. Потом он, воодушевившись, плескал уже целым ковшом, не жалея ни воды, ни прихожанок в нарядных платьях, дети визжали, старушки вскрикивали, стараясь уклониться от потоков ледяной воды, но тут, же возвращался на место, желая получить еще и еще…
Отец Игорь усердствовал вовсю: прихожанки стояли мокрые с ног до головы, а он все плескал на них и плескал полным ковшом.
 И солнце, и вода в голубой Оке, и белоснежные облака, и ласточки, кружащие высоко – высоко, и ветерки, гулявшие по поспевшей траве, и ягоды в ней, и цветы – все в эти минуты было единодушно с думами и чувствами людей, все славило Создателя, как умело.   
В полном молчании, словно сознавая необходимость сердечной тишины, расходились люди по домам, и только,  когда приблизились к жилищам своим, житейское стало овладевать ими, языки развязались, потеряв спасительное целомудрие.
– Вот и отметили праздник, да как гоже! – первой промолвила старушка с ведром, доверху наполненном святой водой, – Соседям отнесу, – кивнула на ведро, - всем, поди, хватит.
– Утешил-то батюшка, как утешил – просыхать полдня.
– Искупал в Купалов день.
– Выдумали, тоже! Ноне день Крестителя Господня, Купало ночью был. Христиане его не празднуют, энто бесовские игрища.
– Да видели мы по телевизору – безобразие одно: скачут через костер, девки с парнями известно во что играют, да цветок папоротника ищут, чтобы он им клад показал.
– Теперь за клад, коли утаишь от властей, можешь и срок полу-чить, как за хранение оружия…
– Женщины, послушайте, мне давеча внук сказал, что ноне в клубе праздник готовят – «День села»
– Строгим-то постом?! Так ведь грех какой!
– Вот у Бога терпение лопнет, Он им покажет!
– У тебя, может, что и лопнет, а Господь долготерпелив.
– Бесстрашные, – подвела итог пожилая тетенька в двойном платочке: один, беленький из-под черненького торчит. – Внучка вон моя, подумай, что говорит! «Мы, мол, сейчас все забесовленные», – да как засмеется! Вот и  молилась я сегодня  за нее перед святым ис-точником Ивану, нашему заступнику.
– По молодому делу своими силами с бесами не справишься. Тяпло, лето, вот природа и одолевает.
– Церковные праздники подгадывают, чтобы могли люди через Бога себя сохранять. К примеру, весна: «щепка на щепку», как гово-рится, а тут тебе Великий пост! Смири плоть, чрево соблюди.
…Поговорили, поговорили и разошлись, а между тем на клубном дворе вовсю кипела работа: убирали и украшали его, вешали на бе-резки воздушные шарики, радужные ленточки. Ждали  машину, спе-циально оборудованную для проведения подобных «мероприятий»: со сценической площадкой, микрофонами и прочей аппаратурой. Наконец скамейки для зрителей были расставлены и народ, оповещенный объявлением, стал собираться. Вот и начальство пожаловало, поли-лись суконные речи, за которыми так и мнились «президиум», «по-вестка дня», «слово имеет»... Только один человек среди «представи-телей» казался живым – заведующая сельским клубом Светлана Ми-хайловна, которая  двадцать лет назад вышла за этот клуб «замуж» и в приданное принесла ему молодость и радостную веру в благородное свое дело – привить сельчанам хотя бы начатки культуры – любовь к литературе, истории, краеведению. Однако с годами вера ее иссякла, особенно в последнее время, когда она с горечью замечала, как грубеют ее воспитанники, как ранний цинизм искажает такие молодые души. Теперь они позволяли себе  прямо у нее на глазах пить водку «из горла» (даже девочки), курить и материться, и редко кто конфузился при этом.   
Единственным якорем, который мог бы удержать катящееся в бездну безверия и цинизма поколение, могла бы, по ее мнению, цер-ковь, но при упоминании слов «храм», «Бог» начиналось такое глум-ление, что Светлана в страхе отступала.
Вот и сегодняшний день, «День села», который она подолгу службы должна была провести, больно задевал ее религиозные чув-ства. Она пробовала уговорить начальство отложить его до конца по-ста, но понимания не встретила.
…Дети, занявшие первый ряд, с любопытством разглядывали тетенек, разнаряженных и накрашенных, похожих на настоящих арти-сток, будто это были и не их мамы, не их бабушки.   Все шло, как по нотам, но Светлана Михайловна отчего-то испытывала странную тре-вогу: все чудилось нехорошее, и было оно где-то совсем рядом.  «Ну что может случиться, – уговаривала она себя, – Пока все гладко, никто не провалился, спели хорошо, станцевали неплохо. От кого ждать подвоха? Вроде, даже и пьяных нет,  и  парни вроде спокойны, им бы только дискотеки дождаться».
Ребята сидели на остатках изгороди, как воронята на пряслах. Всего пару лет назад они вместе со Светланой Михайловной разбива-ли небольшой лесопарк за клубом, огородили его, что бы ни козы, ни коровы не смогли поломать саженцы. Ныне же вчерашние школьники, добрые и послушные, похоже, застыдились своих «тимуровских» по-двигов и принялись крушить то, что сами же и создавали, как бы в от-местку: «вот, мол, какие дураки были».
Молодежь уже давно не смотрела на сцену, с нетерпением ожи-дая, когда эта «пустота» закончится, когда наступит темнота и начнет-ся дискотека.    Начало июля, еще долго будет светло, а жаль.
Наконец концерт закончился, скамейки опустели, осталось ото-двинуть их в кусты, включить динамик  и… понеслось!
Бедные дети! Они, как песчинки поднятые ветром: несутся неве-домо куда, не в силах остановиться, или изменить направление. Дух времени дунет – и сметет все доброе: все прежние правила, и то, что было стыдным, станет престижным; и то, что было отталкивающим, станет привлекательным, и то, что было и считалось порочным, станет желанным.… Обнажать бедра и пупки, пить водку не стесняясь, при всех, грязно ругаться – даже девушкам стало «нормально» тяготиться девственностью и целомудрием.
На небольшой полянке, да еще при свете прожекторов, танцую-щие видны, как на ладони: девчонки трясут животиками, крутят бед-рами, парни скачут неистово – то ли дерутся, то ли издеваются, вы-кручивая себе руки и ноги.
С каждым новым диском молодежь входила в раж, градус напряжения повышался и вовсе не был похож на человеческое весе-лье…. Лица пляшущих все больше напоминали застывшие маски, движения, точно у марионеток, казалось, кто-то неведомый дергает их за тесемки, заставляя помимо воли вертеть руками и ногами, перела-мывать пополам туловище и резко  выпрямлять его автоматически, будто лезвие складного ножа.  Каждый дергался сам по себе. Скоро некоторые вообще танцевали без пары, один-на-один с собственной персоной. Плясали с закрытыми глазами, отчего зрелище являло собой жутковатую картину.
Какие там нежные объятия, трепетные прикосновения, влюблен-ные взгляды – все это в далеком прошлом, в прошедшем веке! Влюб-ляться? – «Да я что ли дура, или дурак?!» Теперь любовью «занима-ются», и чувства тут не причем, такой вид отдыха, и больше ничего.
Никто не знал, откуда эта девушка появилась – просто возникла из темноты, вышла из глубины кустов. На вид ей было где-то около семнадцати – восемнадцати лет, волосы длинные, густая челка над громадными, с восточным разрезом, глазами. В ней было что-то такое, что разом привлекло внимание всех танцующих: то ли необычная внешность, то ли ощущение исходящей от нее опасности.
На время даже перестали танцевать: неподвижная толпа – и она перед ней, окидывающая всех недобрым,  зловещим взглядом.
– Ой, мамочка, – притворно ужаснулась рослая, статная блон-динка, поймавшая взгляд незнакомки, – Ой, боюсь! Не знаешь, кто та-кая? – спросила она у «своего» парня.
– Не знаю, – отмахнулся он, – приезжая, наверно, дачница.
– На дачницу не похожа, дикая какая-то. Да ты танцуй, танцуй, Максим, я тебе не мешаю.
– Ну, спасибо, тебе, Наташенька, – век не забуду твоей доброты, – отшутился парень.
Он был редким исключением здесь, этот Максим, настоящий фа-нат танца. Если другие приходят, чтобы напиться и подраться, то он – лишь для того, чтобы «оторваться» под барабанные ритмы от всей души, да еще и придумать какое-нибудь коленце позаковыристей. Но на этот раз, в самый разгар своего танцевального экстаза, «фанат» вдруг почувствовал, что не может сдвинуться с места. Талия его ока-залась в железном кольце из чьих-то сильных и цепких рук, он с трудом оглянулся, чтобы понять, кто это так крепко держит его, и увидел за собой огромные черные глаза.
– Отпусти, – попросил он, морщась от боли, – чего надо?
– Тебя, – ответила незнакомка.
– Во как!
– Да, тебя, идем со мной, ты самый здесь хороший.
– Слышь, серьезно – отвали…
– Не-а, – ответила она, не разжимая цепких объятий.
Дело принимало для Максима нежелательный оборот: его хотели принудить, заставить делать то, к чему душа не лежала. Да еще перед Наташкой, бывшей своей одноклассницей, в которую он был безнадежно влюблен.
       Бедный парень попытался  освободиться от навязчивой девицы, но безуспешно, и тогда он позвал друга, известного на все село «хо-дока» по девицам.
    – Сашок! – позвал Максим, – Иди-ка сюда! Убери ее от меня, пристала, как пиявка, не отпускает.
       – Это мы могём, – пообещал «ходок», привычно и властно об-хватил «пиявку» и оторвал ее от несчастного парня. Девица вырыва-лась, осыпала Сашку проклятиями, но не на того напала.
    – Да что ты в нем нашла?! – уговаривал он ее, – В мальке этом! Он в «этом самом», в любви, значит,  ничего не понимает. Вот я – дру-гое дело, пойдешь со мной – не пожалеешь.
    Пара исчезла, танцы приостановились, все собрались в кружок.
    - Ты, Наташка, может, знаешь, кто такая, на кой ей Максим-то сдался? Может, когда в Рязань ездил в училище поступать, там с ней познакомился, а теперь делает вид, что и знать не знает…
    Но никто о чернявой девице ничего не знал. Дискотека продол-жалась, однако самый заядлый танцор скрылся под шумок домой. Да, ладно, – решили все, Сашка знает, чем баб успокоить.
    Но надежда на то, что все может кончиться миром, разлетелась в прах.
    – Где Максим? – хрипло спросила «чернявая», снова появляясь на площадке. – Ты, Наташка, ведь знаешь?
    – Знаю: домой пошел, баиньки, он – мальчик послушный, мамка велит после десяти в кроватку, вот он и пошел.
    – Чего это ты смеяться вздумала надо мной? По-хорошему спрашиваю, по-хорошему и отвечай.
    – Да кто ты такая? – взъерепенилась Наталья. – Явилась, как снег на голову, да еще права качаешь! Смотри, село-то тебе чужое, как бы тебя…
    – Меня?! – взвилась незнакомка, – Да я вас всех разнесу! Сейчас вы все узнаете, кто я такая.
    – Ну, давай, показывай, может террористка, какая? Гляньте, пар-ни, может, у нее под юбкой бомба!
    – Была бы бомба, так бы Сашка взорвался.
    – Чего с ней церемониться, поддать да выгнать из села.
    – Ах, вы, шлюхи и алкоголики! – насмешливо отозвалась девица, оглядывая окружившую ее толпу, – Я ведь про вас все знаю. Вот ты, – обратилась к девице по кличке «Модель», – ты с двумя сразу живешь; ты, Наташка – собака на сене: ни себе, ни людям; ты, ангелочек, хоть и школу еще не кончила, а уже два аборта сделала; ты друга убил, подушкой задушил и деньги отобрал. А хочешь, перескажу, какие он тебе напоследок слова сказал, этого никто кроме тебя и меня не знает, хочешь? – Не хочешь, и правильно.
    Все стояли, как громом пораженные: обличительница, действи-тельно знала всю подноготную каждого, она так и сыпала, так и сыпала подробностями, да такими постыдными, которые старались спрятать на самое дно души.
    – Уши развесили, – наконец, пристыдил товарищей самый рас-судительный, – да она, поди, все у бабок наших выудила. Сплетницы они. Нашли прорицательницу, теперь много развелось таких мошен-ниц, по телику показывают, как они тень на плетень наводят. Плюнуть да растереть. Мы чего сюда пришли? Всякую чушь слушать или тан-цевать? Дискотека кончается, вон и Светлана Михайловна с ди-джеем попрощалась, домой пошла.
    – И, правда, толком и не потанцевали из-за этой уродины. Жаль, что ей не накостыляли.
    – Ей, кто там хотел мне накостылять? А ну, подходи! – громо-гласно заявила «чернявая».
    Однако никто не захотел принять вызов? Был бы человек нор-мальный, а то псих какой-то, еще и припадочная, наверное. Упадет на землю, начнет головой биться, пена изо рта пойдет – жуть! Да и палкой, вон запаслась, какой толстенной.
    – Ну! – повторила свой вызов настырная девица, – добровольцев нет, тогда я сама… – и, размахнувшись, лупанула по спине первого попавшегося, им оказался Сашок.  Удар был сильный. Парень охнул и схватился за ушибленное место:
    – Ах, ты так! Ну, тогда держись! – Но парни не решились вступить в бой.  Нервы сдали у девиц – и тут началось! Уж на что шофер и ди-джей были люди тертые, много повидавшие, и те ужаснулись.
    – Контингент тот еще, – сказал один другому, – давай-ка свали-вать, как бы и нам не досталось ненароком.
    Волна тел, дышащих яростью, сбила с ног, повалила на землю, погребла под собой ту, которая так долго испытывала их терпение. Били и ногами, и кулаками, били с остервенением в каком-то беспа-мятстве, а несчастная жертва не подавала голоса, видно, не  то, что кричать, но и дышать уж не могла. Парни стояли в сторонке – все ж девчонка, вредная, наглая, но девчонка же – рука на нее не поднима-ется…
    – Ведь забьют до смерти – встревожились, – нам только этого и не хватало. Кончай базар, девки, а то милицию вызовем. А где Свет-лана Михайловна? Надо позвать…
    – Да что она может, Светлана твоя Михайловна? Кто ее послу-шает? Да и  ночь ведь, часа два уж, поди...
    Ни за милицией, ни за заведующей никто не пошел.… То ли девки устали, то ли вдруг очнулись, то ли до них дошло, что дело-то и вправду может закончиться скверно, но драка стала ослабевать. Кто-то, отойдя в сторону, потирал избитые в кровь кулаки, кто-то жалел о сломанном ногте и потерянной дорогой заколке… Накал ярости пошел на убыль. «А то! – Навешали от души, помнить всю жизнь будет День чужого села!»
    Кто-то посвятил фонариком, отыскивая на поле битвы  тело жертвы, однако, девица исчезла, как сквозь землю провалилась  …  Парни бросились, было, искать, облазили все кусты – никого. Нашли только изодранную в клочья красную майку.
    – Ее, что ли? – спросили у девиц. Те засомневались:
    – Вроде, она в желтой была, с бретельками.
    – А это чья? Кого же вы молотили?
    – Не поймем. Ведь кого-то мы били, не самих же себя?
    Один умник, у которого еще выветрилась крупица школьных зна-ний, пошутил: «А был ли мальчик-то?»
    – Ну, и вечерок, - раздавались голоса, – С чертовщиной какой-то. И впрямь – накануне Ивана Купала, – Кто-то высказал предположение, что пришлая – колдунья, ясновидящая, есть, мол, такие люди, которые ходят и зло сеют...
    – Забесовленные что ли? – усмехнулась Наташка, – Я своей бабке такое про себя сказала, что бы ее позлить, так она чуть с ума не сошла.
    – Ну, ты даешь! Хорошо хоть не убили.
    – Может и за это надо мою бабку благодарить, она обещала утром у источника Иоанну Крестителю помолиться за всех, да еще и предупредила: «не гуляйте постом, да еще в Иванов день».
       …Июльская короткая ночь кончилась. Наступило самое таин-ственное время суток. Природа погасила все звуки: ночные исчезли, а новые, дневные, еще не начались. Молчали жаворонки, и стрижи, и овсянки, и малиновки, и щеглы, даже соловей угомонился после своего ночного соло.
     Казалось, что все живое прислушивается само к себе, пытаясь разгадать будущее. Прошлая ночь плакала росой, оставляя на траве крупные холодные капли.
     Солнце пробовало вставать, обозначив на небе красный диск, утопающий в серой дымке тумана, но лучи его, пока еще не ясные, все-таки заставляли туман жаться к земле, возвращая привычные очертания деревьям, палисадникам, домам.
       На скамейке возле клуба осталась сидеть всего несколько чело-век. Они не пошли домой, не смотря на утреннюю прохладу, на ноги, сильно промокшие от росы, на комаров, уже проснувшихся и жаждущих крови….
     О чем думали эти молодые люди, встречая рассвет?


НАСТИНО  КРЫЛЕЧКО


Крылечко совсем ветхое: ступеньки подгнили, крыша над ним ощерилась дранкой и выглядела, как расшатанные зубы. Гвозди, неко-гда забитые в рассохшие доски заботливой, но уже несильной стару-шечьей рукой поржавели и еле держались. Но еще пару лет назад этот дом, это крылечко, этот забор были еще довольно крепкие на вид, но, да и сама хозяйка, которой исполнилось семьдесят, сохранила крепость тела, румяность щек, упругие мышцы и неистребимое  желание трудиться. Привыкший к перегрузкам организм не желал ми-риться с бездельем, с пенсионным покоем, и потому пенсионерка Настя не отказывалась поработать  в колхозе, когда ее по старой па-мяти приглашали помочь.
    – В бой идут одни старики, – посмеивалась председательша, наблюдая за бабками, спешившими то на ферму, то в зернохранилище.
    Настя Шереметьева  одинокая старушка. С «одинокой» она со-гласна, но со «старушкой» – никогда.
    – Да я еще не старая, девяноста  нет.
    Хозяйство    у  пенсионерки, как у молодой: поросята, куры, коза.   
    Для полива воду возит  Настя на тележке  в бидонах, украденных на ферме.
    Хватка у этой женщины мужская, ни стирать, ни шить не любит, другое дело – плотничать. Глаз у Насти точный, удар крепкий. Забор починит, оторванную доску прибьет  так ловко, что ни руке озорной не оторвать, ни  тупой коровьей башке не сбоднуть.
    О крылечке своем заботится хозяйка особо, каждую весну чинит.
    Высокое крыльцо, как боевой наблюдательный пункт
    В деревне – не в городе, хоть и мало событий, но все они важны Для спокойной жизни  надо обо всех и обо всем знать, чтобы избежать неприятностей, тут каждая безделица учитывается.  С Настиного кры-лечка хороший обзор, скажем, курица пролезла сквозь щель в заборе  и уже копается на грядках, или кот крадется за цыпленком. Тогда  непременно раздастся  крик  да такой грозный, да такой  зычный, что  заполошная  курица с истошным кудахтаньем взмывала в небо, как горный орел.
    Каждую весну засаживает  старушка свои  сорок соток  картош-кой. Технику, конечно, тоже приглашает – вспахать трактором, а все остальное дело  ее неутомимых рук. Самое трудное дело – это со-брать колорадских жуков, на «химию» Настя не согласна,  от нее вкус другой и цвет у отварной картошки  какой-то синий.
    Как только поднимутся от земли первые всходы, выходит хозяйка на картофельное поле с ведерком, вредителей собирать. Все лето не теряет бдительности  она – с утра и до вечера борется  с прожор-ливыми жуками.
    В бразильских сериалах, которые по вечерам Настя смотрит по телевизору у соседки,  там так же вкалывают рабы  на плантациях.
    По заведенному на селе порядку, когда убирают картофель, зовут соседей и родственников, но Настя не всех приглашает – только самых работящих, кого не жалко угостить после трудов праведных, и оттого не было случая, чтобы за Шереметьевским  столом сидели лодыри.
    …Стоят на опустевшем поле ряды белых мешков, доверху наполненных  картошкой, ходит между  ними, как военачальник,  выиг-равший сражение, боевая старушка. Нынче она  победила, отстояла поле  от сорняков и вредителей. Будет теперь у нее полный  подвал: себе, людям,  скотинке.
    А когда совсем управится, сядет на крылечко, семечки грызет – зубы-то  все еще почти целы, не то, что у Тамарки, главной соперницы. Эта Тамарка по молодому делу  подралась с Настей из-за  мужа – приревновала. Теперь они товарки, вместе ходят на колхозные работы и, как говорится, «борозды не портят», не в пример молодым. Мо-лодежь разбежалась. Одни в город уехали, другие  спились и от «па-леной» водки поумирали.
    Прошлое лето ничем от предыдущего не отличалось: и жуков было столько же, солнце палило нещадно, но Настя  почувствовала себя  ослабевшей: голова стала кружиться, и тошнило  не известно от чего. Вот и сегодня вышла она на бой с врагами самой ранней порой, но воякой оказалась никудышной. Только успела пройти несколько шагов, как вдруг затошнило, потемнело в глазах, попробовало было взять себя в руки, перетерпеть, но  потеряла сознание.
    …Ее нашли случайно, сосед повел лошадь на луг, шел мимо настиного гумна и вдруг увидел ее, лежащей среди кустов картошки.
    – Ты чего это, – удивился Толик, – разлеглась? У дачников, что ли моду взяла – загорать?
    Обычно острая на язычок соседка не отозвалась, и это его встревожило. Привязав лошадь, Толик вернулся. Настя по-прежнему лежала на земле, приминая  своим грузным телом молодые побеги, пустое ведерко валялось рядом.
    – Кабы не померла Настена, – испугался сосед и кинулся за фельдшером, благо та жили недалеко.    
    – Предположительно инсульт, – решила  медичка, наклоняясь над бесчувственной Настей.
    Инсульт. Много дней лежало на больничной койке ее недвижное тело – Настю парализовало, и только к началу весны произошли очень незначительные изменения к лучшему: больная уже могла шевелить пальцами, подымать голову, через месяц она уже потихоньку начала ходить, но левая рука так и оставалась неподвижной   висела вдоль тела, как плеть. Хуже малого дитяти была теперь та, что раньше слыла безупречной трудягой.
    Ухаживать за больной было некому – невестка отказалась и сын, подчиняясь жене, отвез мать в ее пустой одинокий дом, так и оказалась  Настя опять на своем крылечке.
    Болезнь изменила Настю до неузнаваемости. Она больше ни за кем не наблюдала, никого не ругала, никого не выслеживала. Теперь ей уже ничего было не надо, все, что раньше было ее жизнью, унесла болезнь, немощь и беспамятство.
    Где-то  за чертой, за гранью невидимой остались годы бессмыс-ленной жизни, когда отгородилась вдова наша от всего мира, а главное от самой себя, закрылась на все замки, оставив себе одну радость – копить, копить и копить. До того дошла ее жадность, что за свет пла-тила раз в год по пятерке!  Без дела стояли новенький холодильник и такой же новенький телевизор – подарки дочерей.  Сумерничать, пить чай перед экраном и смотреть сериалы, она предпочитала у соседки, там и ужинала иной раз «на халяву», уж, на что прижимистые были земляки, но и те удивлялись: до чего скупа. Мыла не покупала, стирала до того редко, что от грязи даже  сатиновый халат лопнул на животе.
    Корм от хозяйки получала лишь та скотина, которую можно было продать или съесть самой, по этой простой причине котов она никогда не кормила.
    – Их кормить, – объясняла соседкам, – грех. Они Богом сотворе-ны, чтобы мышей ловить.
    – Да какая может быть ловля, – урезонивали Настю подружки,- бессильные они. Худые, что скелеты, еле лапы  волочат. Мышь ведь вон какая верткая, попробуй,  слови, силы для того нужны, твоим только тараканов давить.
    – Да тараканов я сама давить могу, бесплатно, лучше сама кол-баску съем да молочка попью. Не уговаривайте, сами как хотите, а я не буду.
    После стычки  о котах к Насте уже больше никто не приставал – рукой махнули,  решили, что она не баба, а мужик, кремень без всякой жалости-нежности. Сколько лет рядом живет, а ласкового слова никто от нее не слыхал – одни матерки, да такие заковыристые, что не вся-кий мужик на такое способен. Доставалось больше всего скотине, и своей и чужой, из своих самым вредным она считала петуха,  самым ласковым был для него эпитет: «красномордый», а о других прозвищах и  не вспомнишь – грешно.
    В деревне считают, что характер у вдовы испортился из-за пере-живаний:  мужа потеряла рано, сына осудили на семь лет.
    На октябрьскую  устроили у соседей вечерку, хорошо повесели-лись – молодые все. Настя танцевать пошла со своим мужиком, он только что вернулся из Китова, там сруб ставил, заработал хорошо, счастливой чувствовала себя бабенка – любимый рядом и при деньгах. Прошли один круг, а как начали другой, Шурак сползать  стал на пол, она его не удержала – так и выпал из Настиных рук. Скончался на месте. Попробуй такое пережить.… А с сыном как получилось…. Он один в семье из мужиков остался после смерти отца, трех девчонок родня разобрала: одну в Казань, другую в Рязань.
    Обижалась вдова на судьбу, жаловалась, мол, у других и мужья, и дети, а я, как палец, голая, мальчонку и того отняли. Легко ли с хо-зяйством управляться одинокой бабе… Тут десяти рук не хватит: кор-шуны, да лисы, лисы, да хорьки и куницы – вона сколько хищников! Только выгонишь чужих гусей с гумна, тут коровы объявятся, возле крыльца навалят, ветки на сливе обломают, траву потопчут.
    К нарушителям порядка Настя беспощадна: в гусей камнями;  коров по мослам – палкой, курам  одного ее зычного крика достаточно, чтобы забиться в истерике и взмыться к самым небесам, словно они не домашняя птица, а дикие куропатки.
    Ни времени, ни сил не жалко для такого надзора, оттого у Насти Шереметьевой и щепки со двора не унести, гнилой сливы из-под де-рева не поднять.
    И с чего было ей так  лютовать? С чего так жадничать? Зараба-тывала она тогда в колхозе неплохо, чтобы сынка кормить, учить и одевать.
    Сергей рос смирным пареньком. Бес, что ли, его попутал  свя-заться с пьяными пацанами! В тот вечер целой гурьбой шли они из клуба, выпили, конечно, как уж водится и… потянуло на подвиги.
    Потом они, оправдываясь, жертву свою всякими грязными сло-вами обзывали: сама, мол, захотела.
    Эх, почему  не пошел сынок прямо из клуба домой, почему потя-нулся за охальниками, ведь он не такой?
    Ребята потом сами говорили, что Шереметьев ни причем – просто стоял и смотрел, а осудили, как и других, на семь лет.
Судья  зачитывая приговор сказал про него: совершил преступление с особым цинизмом.
    Бедная мать никак понять не могла, что это он сказал, что это такое «цинизмом», а когда ей объяснили, что Сергей девке той в рот песок сыпал, чтобы не орала, еще больше удивилась: какая ж это ви-на? Ведь  Серега не насильничал.
    «Вредные люди, купленные, – решила она и пригрозила, – вы у меня еще попомните, познаете, как сынка-сироту и одинокую вдову обижать».
    Рассудила Настя по-простому, по-деревенскому: лишить Пшен-киных огорода, осенью все, что наросло, уничтожить под корень.
    В тот вечер  она допоздна сидела на крыльце и ждала, когда со-седи лягут спать, выключат  телевизор и погасят свет, а ночью про-кралась в пшенкинский огород.
    Со злобой и остервенением принялась обиженная мать осу-ществлять свою месть, безжалостно срубая под самую кочерыжку ко-чаны капусты, выдергивая из грядок морковь и свеклу, топча тыквы и помидоры, превращая в месиво все, над чем трудилась целое лето  семья ее обидчиков.
    «Вот вам, – приговаривала она мстительно, глумясь над невин-ными грядками, – за сынка моего невинного».
    Луна, которую прежде не видно было из-за туч, вышла на небо-склон во всем своем блеске, безжалостно освещая  тотальный разгром « вражеской территории»
    За полночи Настя сумела превратить  огородное великолепие в жалкий пустырь.
    И надо же было случиться такому, что хозяйка, Нюрка Пшенкина,  вышла во двор по нужде. Увидев перед собой разъяренную соседку. Бедная женщина от страха сползла на землю, не в силах произнести ни единого слова.
    Настя, молча, прошла мимо: совесть ее была спокойна, однако злость все еще бушевала в душе. У забора стояла дубовая жердь, ею она и довершила свою месть, ударив по голове  беззащитную  обид-чицу. Та даже не позвала на помощь – так велик оказался ужас перед грозной мстительницей.
    За калитку Настя вышла  абсолютно спокойной, так и не взглянув на соседку: « теперь гоже, пусть знают, как нас обижать».
    Пшенкины не пожаловались, милицию не вызвали – с таким зве-рьем как Шереметьевы связываться не стали.
    Сережку за примерное поведение освободили раньше срока, он успел и восьмилетку окончить и выучиться на тракториста, потом же-нился, на учительнице. Зажил самостоятельно. Жена в строгости дер-жала: ни гулять, ни пить, чтобы не позорил ее высокое звание, не раз-решала.
    В родной дом Сергей не вернулся – на кой нужен, если есть квартира со всеми удобствами. Чистоту невестка завела страшенную: кругом паласы, тюль на окнах, везде свежая краска. От такого порядку у Насти дух захватывало, и страх нападал – не верила она чистюлям: глазами по тебе рыскают, что волки – так бы и изорвали грязную юбку или кофточку, в избе им тоже все воняет.
    С досадой, бывает, махнет на все Настена рукой: всем не уго-дить. Неужто мыться для них буду? Пущай носы свои отворачивают, я ведь не цветок какой, чтобы меня нюхать, я как хочу, так и живу.
    Любила вдова одиночество, о замужестве новом, и думать не хо-тела, незваных женихов и добровольных сватов выпроваживала бес-церемонно. Уж если в молодости не заладилось, то к старости.… О чем может быть речь? Только лишняя морока с мужиком.
    После обморока на картофельном   поле, когда ее нашли уми-рающей, а «скорая» увезла в больницу, после тяжелого инсульта, умерла прежняя Настя Шереметьева, вернее как бы умерла, старая жизнь кончилась, ничего не оставив на память о себе.
    Обычно потеря здоровья воспринимается как великое  несчастье, как невозможность больше участвовать в привычной жизненной игре: работать, влиять на события, проявлять свою волю, высказывать свое мнение. Потеряв эти свойства человек  чувствует себя исключенным из потока повседневности, отвергнутым обществом, обузой для себя и для него. О том, что находится за этой чертой обыденного, большинство людей и понятия не имеют да и не хотят иметь. Невиди-мая грань отделяет больного от здорового, чтобы оказаться по ту сто-рону, войти в пространства немощи телесной, приходиться сбросить с себя немалый груз привычек и представлений.
    Добровольно  этого почти никто сделать не может - боится.
Как же  отбросить от себя  дела, привычки, чувства, мысли, как же не думать о будущем, не планировать, не помнить ничего, что составляло суть существования?
    Болезнь проклинают, болезни страшатся, а между тем  болезнь похожа на воздушный шар, чем больше балласта сбросишь, тем выше поднимешься.  Распрощайся с грузом привычек и останешься один на один с небом.
    С Настей все это случилось не по ее воле, она и осознать не смогла всех перемен, которые произошли. Да и все, кто ее знал, этого осознать не сумели – просто крутили пальцем у виска, дескать сдви-нулась с ума тятя Настя, крыша поехала. Искренне жалели деревен-ские несчастную, старались помочь, но не знали как, потому что и она сама этого не знала: не помнила, не чувствовала, не желала.
    С утра уже сидит Настя на своем крылечке и блаженно улыбает-ся, с тарелочками и мисочками спешит к ней фельдшер Нина Гаври-ловна.
    Рука правая у больной весит, как плеть. Ложку не может поднять, а о том, чтобы газ зажечь,  речи не может быть, готовый завтрак и обед ей соседи приносят.
    Настя, смущенно улыбаясь, откусит от блинка кусочек, отодвинет кашку: «больше не надо».
    – Не вкусно? – спросит  Нина Гавриловна, – аль наелась?
    – Гоже, – закивает в ответ больная, – не хоцца боле.
    Подойдет к крылечку Тамарка-аккуратистка.
    – Может прибраться в избе, – предложит она, глядя на грязный пол, на пыльные  половички, на застиранные наволочки, – может и по-стираться?
    В ответ же услышит привычное «не надо». С тем и пойдет прочь: у самой забот полон рот, пусть живет, как знает…
    А Настя останется на своем крылечке все с той же ласковой усмешкой. Глаза закрыты, что они видят там за гранью, неведомой остальным, каким таинственным звукам внимают ее глухие уши? Чему так радуется  ее обнаженная душа?
    Бывает весной, когда ледяна скорлупа начнет таять, освобождая из плена просыпающуюся землю, выглянет первый росток, еще совсем маленький – невооруженным глазом и не заметишь, а между тем  это живая травка, она выжила.
    Так вот и Настина душа, скованная прежде морозом жизни, хо-лодом одиночества, заботами, трудами непомерными, без тепла и ласки прозябавшая  долгие годы, проснулась, обнаружила   себя, как весенний росток, потянувшийся навстречу весне, свету и жизни. При-шло время жить, а не выживать. Унесла болезнь крепость и красоту тела, унесла и злобу, унесла жадность и хитрость.
    Как же это может быть? Как же можно так радоваться этому? Нынче Настя быстроногая  не ходит, а ковыляет на своих слабых но-гах, как ребенок учится ходить. Разве это жизнь?
    И если бы не погас рассудок, не забылись слова, то она сама бы ответила на этот вопрос: да! Да, да, да. И жизнь теперь у нее настоя-щая.
    Теплым июньским утром, когда еще все слова спят, сидит не-мудрая, умом обкраденная  на своем старом крылечке, словно в сказ-ке, словно в раю. Сидит и миром любуется.
    Водят по траве  куры свое потомство, учат собирать хлеб насущ-ный: червячков да мошек. Коты и кошки не руганные и не пуганные  возле ног ее вьются, мурлыкают с детками своими играют.
    – Гоже, – говорит им хозяйка.
    И коровенок больше не гоняет, не грозит палкой, гусей чужих не хлещет хворостиной, наоборот – привечает:
    – Подойдите, – зовет и тянет краюшку хлеба к мокрым коровьим губам, - покушайте.
    Гусей тоже приглашает к трапезе – зерну, насыпанному под крыльцом специально для них.
Удивляется народ: подобрела Анастасия до потери пульса, не-нормальной сделалась, хуже Леночки-дурочки. Ничего с ней не поде-лаешь – такая болезнь!
А между тем, живет себе человек без скорбей и терзаний сер-дечных, живет в удовольствии, живет нищий духом! Денег эта голо-вушка совсем не понимает, не знает, как на них  покупают пищу, чтобы  поесть: жадности к еде  больше нет.
…Гудит машина, зовет покупателей. Под сухим деревом примо-стились старушки, словно опята: головка к головке, теперь, когда про-дукты подъехали, поднялись с земли, заспешили  в очередь, Настя – последней.
    – А тебе что взять? – спрашивают ее товарки.
    – Да вы уж сами, сами, как знаете.
    – Кошелек  с тобой?
    Кошелек  достается из кармана ситцевого халатика, он всегда теперь там, чтобы легче было найти. Посторонние люди роются в ее заветном кошельке, а ей и горя мало – совсем простой стала Анаста-сия Шереметьева. В левой здоровой руке несет Настя покупки, по до-роге половину раскрошит собакам да кошкам, даже колбаски им не жалеет.
    С каждым разом добреет душа. С каждым днем улыбка на ее из-можденном лице становится все шире, все блаженнее, глаза напол-няются светом, кажется, что она поняла про себя что-то важное, но как сказать об этом не знает. Много слов, которыми раньше владела, забыты, а новых просто нет. Однако, что удивительно – люди больше ее стали понимать и она их тоже, без слов, каждый старался помочь.
    Первое время, когда ее привезли домой,  она еще просила, чтобы кто-то был рядом, посидел с ней на крылечке, тогда никто не со-глашался: о чем толковать, если она ни бум-бум. Только время терять! Но потом стали присаживаться  на ветхое это крылечко, к одинокой кукушечке.
    Настя и вправду стала похожа на эту птичку, целый день кукует  на старом гнездышке и все зовет и зовет.

              И непутевую Аллочку-пьяницу,
              И глухую, как пень, Валюшку.
              И колченого своего братца.
              И гордую Наташку,
              И богачку Веру, зав.  почтой,
              И библиотекаршу Таню Нарышкину.

    Вон катит на своем велосипеде Колька – сирота, до того старая у него «техника», даже непонятно, как можно на ней ездить: руль ржа-вый, покрышки стерлись, только один звонок в исправности, он им и сигналит изо всех сил, разгоняет  Клавкиных нахальных кур – других прохожих на пыльной улице нет.
    Настя с крылечка:
    – Куда едешь?
    Колька молчит, жмет на педали. Он, как и многие в древне, счи-тает старуху ненормальной, и на ее глупый вопрос не отвечает.
    Но Настя не обижается:
    – С Богом, – напутствует сироту.
    Опустив лохматую голову, качаясь из стороны в сторону, бредет мимо крылечка Сергей Стрелкин.
Странное дело, больная и сына своего иной раз не узнает, а тут…
– Каждый день за бутылкой к Нелличке ходит. И на кой ему сест-ра покойная  столько денег завещала? Жалко парня, спивается, лучше бы Кольке помогла.
    У ней, самой погреб открыт с картошкой – приходи, бери, кому сколько надо. Счастливая пора настала – ничего больше не жалко, а на сердце  такой покой: ни раздражения, ни досады, ни зависти.
    Одежды на ее телесной оболочке, конечно, не первой чистоты, но как бы порадовался ее доброжелатель, если бы смог увидеть ее душу, как бы порадовался промыслу Божьему, пославшему болезнь, освободившую ее от ненависти, стяжательства и гневливости.
    В деревне не склонны к сантиментам, не станут притворно сюсю-кать над чужим несчастьем. Ну, заболел старый человек, что в этом нового? Конечно, не дай Бог, чтобы дураком сделаться, но ведь не по-болеешь – не помрешь. Насте искренне сочувствовали, но не особенно скорбели – век свой отжила. Вон сколько молодых гибнет! Если бы за всех переживать да слезы лить, так ни слез, ни переживаний на всех не хватит.
    Детей, которые от матери отказались, осуждали. Обещали за-брать  дочки, но так и не приехали к ней за все лето, не навестили.
    По утрам уже иней на траве, а старуха опять на  своем месте – сидит на крылечке, нахохлившись, как  больная курица.
    Страшна непогода в деревенской избе, когда ветер завывает в трубе, когда ходуном ходят расшатанные оконные рамы, когда трясут-ся стекла под напором  безжалостного вихря. Крышу вот-вот сорвет, странные тени мечутся за окном, жалкое строение, кажется, не сможет выдержать  разбушевавшихся стихий.
    Сильная метель бушевала всю ночь, снега  выпало так много, что он полностью прикрыл еще зеленую, не успевшую пожухнуть траву, пригнул к земле ветки деревьев, образовал, образовал высокие су-гробы.
    Тамарка, выглянув утром в окно, позвала мужа:
    – Глянь, зима! Все по божественному, все правильно, ведь нынче Покров. Матерь Божия земельку прикрыла  честным своим омофором. А ты, – прикрикнула она на своего смирного мужа, – бери лопату, сне-жок от порога откинь, тропку протори. У соседки, поди, все завалило, так ты и к ней ступай.
    Сашок неохотно, справившись со своими делами, отправился  к  Настиному дому. Он раньше с ней всякие  шуры-муры водил, а теперь в ее стону и головы не повернет: старуха она и есть старуха.
    Перед последней ступенькой мужик остановился, рукавицей смахнул со лба пот, поднял  вверх разгоряченное работой лицо. Настя  сидела как обычно, в той же позе, но что-то все-таки было не так, что-то  особенное, отчего  Сашок даже струхнул. Лицо старухи было  неподвижно, снег залепил его по самые глаза и  не таял… Настя не дышала. Широко раскрытые ее глаза ничего больше не выражали. Окнами с прозрачными стеклами казались они теперь, чистыми окнами в тот мир, куда улетела легкая и отбеленная Настина душа.
    На кладбище, засыпанным первым снежком, было тихо и торже-ственно, земля еще было мягкой, мороз еще не успел  ее сковать, рыть могилу  оказалось не трудно.


К позднему часу.


 
Целый день до самого вечера они праздно стояли у закрытых ворот. Время от времени за ворота выходил хозяин со слугой и при-глашали в глубину двора. Это означало, что  счастливчики получили работу, но были и те,  которых упорно обходила удача. Жаркое утро сменилось знойным полднем, полдень – прохладным вечером посте-пенно толпа рядела, уже почти никого не осталось у ворот, кроме них. Когда же зажглись звезды, неудачникам стало ясно – надеяться больше не на что. Но неожиданно  их позвали, в   недоумении и нере-шительности, они  прошествовали за слугой: какая, же работа может быть в такой темноте,  и сколько им заплатят за нее? Отчаяние заста-вило их трудиться изо всех сил,  и  за  тот короткие срок, который  был им отпущен, сделано было немало.               
Наступило время  получить плату за труды. Но оказалось, что, и тот, кто трудился с утра, и тот, кто  работал  днем, и тот, кто вечером, и тот, кто пришел самым последним, оказались обладателями одина-ковой  награды – одной монеты.
  – Почему? – удивились  утренние.
  – Почему? – удивились обеденные.
  – Почему? – удивились вечерние.
  – А нам за что? –  удивились  те, кто пришел к позднему часу.
Все посчитали, что хозяин поступил несправедливо. Однако хо-зяин  тоже удивился:
    – Разве не за одну монету вы согласились работать? Так почему же вам стало жалко моих денег? Заплатить всем поровну – мое личное право.
«Работниками позднего часа» справедливо называть тех, кто лишь на закате жизни сподобился войти в заветные ворота, чтобы по-трудится в Божественном винограднике всего несколько дней, часов, а то и минут.


АЛЫЕ ТЮЛЬПАНЫ И КРАСНАЯ СТЕПЬ




-


  Маленький Стенька  улегся  на старом кожухе, блаженно прищу-рив глаза.  Через щелистые стены сеней тянутся теплые лучи авгу-стовского солнца. Совсем недавно был  его день Ангела, и он ходил в храм исповедоваться и причащаться. Ох, и  любит Стенька исповедь, ждет с нетерпением, когда поведут  в церковь, когда батюшка начнет строго спрашивать, в чем он виноват, много ли согрешил и как. Тогда к горлу подступают рыдания, а на глаза наворачиваются слезы, но это особенные слезы, после них  так хорошо, после них не стыдно и ве-рится – не сделаешь плохого больше никогда.
Другие ребятишки пугаются,  отворачиваются  от  золотой  ло-жечки, он же наоборот, открывает рот как можно шире: что за чудесный  вкус  у  причастия!  Сердце  начинает  так  громко  стучать,  что,



кажется, будто этот стук слышен во всем храме. Ручками, сложенными на груди крест-накрест, старается Стенька унять этот стук, а хор все тянет и тянет чудесный мотив: «Тело Христово примите, источника бессмертного вкусите». Возможно, и слов таких высоких не понимает умом маленький  мальчик, но зоркая душа зрит – чистая сердцем – Бога.
Долго,  несколько дней,  продолжается блаженство, полученное в храме, и все это время вокруг  происходят  необыкновенные перемены:  цветы новые, и птицы новые, на себя непохожие, и как-то по-особенному парят над степью коршуны, они просто летают себе в удовольствие, никого не трогают, и дудаки от них не хоронятся – не боятся!
  Бабушка говорит, что скоро птицы улетят в ирей, в теплые края. Стенька знает,  что означает  слово «ирей», это – «рай».             
Он бы тоже хотел полететь туда, где живет Бог, в рай! Но как?
Птицы знают, а люди нет. Обидно. Он так и видит перед собой Божий лик, когда смотрит на небо. У Него белая борода, как у батюшки, одежды на Нем – красота,  из голубого шелка, получше будет, чем у той барышни из Ростова, которая приехала погостить к своему дядьке, станичному атаману.
  «Вот вырасту, – мечтает Стенька, – стану батюшкой, в церкви стану служить, кадилом кадить, читать научусь, в алтаре буду стоять. Туда не всякий может войти, там все святое, там ангелы невидимые летают».
  Хочется мальчику и ангелов увидеть, должно быть,  и они краше всего на свете, краше самой любимой его птицы – лебедя.
    Каждую весну видит Стенька лебедей, летящих над станицей к дальним озерам, им степь неинтересна, им воды надо,  чтобы плавать и красоваться на ней. А тут что? – сушь,  она сусликам,  да дудакам  любезна.
    Дудаков, когда они линяют, станичные хлопцы голыми руками ловят, ну не совсем голыми, а с палками, палками  по головкам бьют. Стенька в этой охоте не участвует – мать узнает, заругает, да и само-му жалко.
Не может этот ребенок кого – то жизни лишить, всех любит, всякой  букашке радуется, все ему интересны. 
    Вон лягушата малые  утопли в мочиле, где конопля замочена. Когда ее стебли размякнут, их высушат, отобьют, получится мягкая кудель, из нее потом нитки спрядут, из ниток мешковину соткут, а из мешковины – шей,  что захочешь: можно рубаху, а можно и мешок.
  Полезной считается это трава, хотя и бывает опасной, после нее вода в мочиле хмельная.  Вот лягушата от нее опьянели – лежат  кверху брюшками.
– «Ну совсем, как исправник», – вспоминает Стенька.
  Хлебосольный Левко – чумак, Степкин отец, славился  своей простотой – не скупился на угощения и рад был гостям, об этом знал и исправник, и оттого повадился в гости. Накладно стало семье выстав-лять для начальства все самое лучшее. Тогда и решил Левко упоить любителя угощаться на дармовщину до потери сознания. Упоил-таки, без чувств повалился исправник на глиняный пол. Хозяин  струхнул – не дай Бог помрет и решился на испытанное средство – конскую мочу. Надавили  из навоза целый стакан «лекарства», насильно влили в рот.
  Очнулся исправник, узнал, чем его «лечили» и  больше ни ногой к коварному чумаку: так осрамить перед всем миром, а главное – и придраться не к чему.
    Думаете, скучна такая жизнь для ребенка? Какие могли быть развлечения  в глухой провинции на хуторе Болгарском, где проходило детство и отрочество Стеньки Запорожца?  Однако впечатлений от тех лет хватило  ему самому не только на всю жизнь, но  детям, и внукам осталось. Неоценимыми оказались дары того благодатного времени, всю жизнь спасали душу, хотя бы те же цветы…
    Цветы – райская память, красоту их тоже лишь чистые сердцем видят, по наследству передается этот дар. От плохого корня – нелю-бовь  к самому прекрасному творению Божиему: видишь, как кто-то букет мнет в руках, прячет его за спину, стесняется – будь осторожен, нет у него Бога в душе.
  Ребячьи годы  Стенькины – сплошь в цветах и с цветами. Бывало хуторские  казачата  целыми днями на плацу гоняют, а он – в степи, ему неинтересно  рубиться деревянными шашками, да скакать верхом на палочке.
    Сколько красоты, сколько цветов! Глаза разбегаются. Присядет Стенька перед красным тюльпаном, залюбуется  чашечкой, заглянет в середину цветка, там пестик, окруженный пушистыми тычинками, там каждая жилочка на лепестке просвечивается на солнце. К вечеру,  ко-гда погаснут краски, вернется  мальчик домой, в руках у него – букет для матери.
    Фиса за весь день устанет от забот и хлопот,  но сынка своего похвалит:
  – Ой, яки гарни квиты! Спасибо, сынку.
  От ее слов на душе станет ясно и спокойно, значит, он все пра-вильно делает и не стоит обращать внимания на насмешки сверстни-ков.
    Каждый год Стенька ждет с нетерпением любимого праздника – Пресвятой Троицы. Батюшка, как правило, именно ему поручает нако-сить целую арбу свежей травы, чтобы постелить на пол, наломать зе-леных деревцев для украшения храма.
    Хуторская молодежь привычно встречает праздник – озорует над соседями, те не особенно обижаются,  так заведено. Всю ночь напро-лет раздаются веселые крики  на улице, разудалые казачьи песни.
  Степан не участвует в таких забавах, ему не нравится, он не находит смешным,  когда разбирается чей-то плетень, когда отгоняют в степь чужих коней – попробуй потом собрать их, а если потеряются, если попадут в зубы хищникам.… Все, что может принести зло, то не по нраву юноше.
    После литургии он опять – в степь. Чудо хороша она в это время.
На сочной и свежей траве, ярко алеют тюльпаны, море цветов, алые волны заливают все степное пространство, достигая горизонта, а когда сядет солнце, то и небо примет на себя отсветы красных тюльпанов.
    Радость безмерная лежать среди тюльпанов, положив под голову согнутые в локтях руки, тогда алые чашечки как раз  перед глазами, а желтая пыльца пылит прямо в нос. В небе облака, как отмытая добела овечья шерсть.
    Степан торопится насытиться красотой  весны, он знает, что это ненадолго, скоро краски померкнут, трава выгорит, цветы увянут, лу-ковицы тюльпанов уйдут глубоко в землю, спасаясь от сокрушительной жары. Жара разорвет землю, протянутся по ней борозды,  как рваные раны. Поднимутся и возвеличатся плевелы и тернии, репейники и чертополох, всякого рода колючки, чтобы обезобразить недавнюю красоту,  и только белый ковыль, его нежный шелк,  будет стараться  облагородить прокаленные зноем степные просторы.
    Но пока… пока до неблагоприятных перемен еще далеко, пока еще пасхальная радость царит кругом, краснеет алым облачением  тюльпанов.
    Если бы прозрел юноша на тридцать лет вперед, то понял бы,  что не вернется больше никогда этот красный цвет, цвет радости, а будет совсем другое. Брызнет из порубанных саблями тел горячая кровь, обагряя собой недавно мирную степь. Ковыли прикроют их своей непорочной белизной, пропоют над белыми костями свои унылые панихиды осенние дожди, а степные орлы запомнят прощальные взгляды неживых глаз.
    Степана Запорожца забрили в солдаты уже под конец войны,  почитай, и не воевал – не успел, но чин получил, за храбрость, там и контужен был. Сам себе потом удивлялся,  как это случилось, наверно из послушания, а не от ненависти к врагу: командир приказал – он приказ выполнил вот и все. Мирный и смирный был, не любил бро-саться людям в глаза, в  сторонке привык держаться.
    Вернувшись с войны, не узнал Степан родного хутора, все изме-нилось: куда-то все спешат, о чем-то все спорят. Как в окопах перед  заключением с германцами мира, и здесь объявились агитаторы, мутят народ сказками.
Молодой унтер, кавалер ордена, сказкам тем не верит и в болтовне не участвует.
…Нынче неспокойно на душе, тревожно. Никого в курене нет, все куда-то ушли по своим делам, а он еще себе дела пока не нашел. Вышел на улицу, и видит, как по ней во весь опор скачет всадник, по лампасам на галифе понял – казак. Куда же так он торопится – без са-пог!  Голыми пятками мнет жеребцу бока. По какой же причине такая спешка? К станичному правлению поскакал, правда оно теперь по-новому называется: «комитет». Двоюродные братья  Степана  порядки там наводят, по-новому агитируют жить. Земли у богатых казаков ото-брали, бедноте иногородней раздали, приказали сеять для себя, и даже машины, что купили за границей прежние хозяева, им отошли безвозмездно.
    Степану неинтересна революция – он шуму не любит и скандалов не одобряет, особенно таких, когда что-то у другого отнимают: обидчики кричат, обиженные сначала  плачут, а потом мстят. Одна злоба, какая тут может быть справедливость? – Не по-божьему выхо-дит, не по-христиански.
  Братья-комитетчики его ругали, называли отсталым элементом, упрекали в равнодушии: «Ты что, не хочешь, чтобы у бедняков хлеба было вдоволь, чтобы свое хозяйство имел и детей грамоте учил?». Степан отвечал им: «Да я не возражаю против этих  резонов ваших, только почему  через разбой?». «По твоему темному разумению сразу видно, ты Стенька, в классовой вражде ничего не петришь»
    И до сальских степей докатились слухи о «белом движении», бо-гатые станичники воспрянули духом: повернем, мол, голопузые, опять в свою сторону, возродим старую жизнь, а вам пощады не будет.
  «Голопузые» притихли, перестали флагами красными махать – за богатеев наших вся рать иностранная из ихних богатеев.
  ...Эге, так вот для чего скакал казак к правлению! – депешу вез, в  ней приказ начать расправу с красными, с комитетчиками и главными смутьянами – иногородними, неимущими одностаничниками.
    Большинство людей уже собралось на плацу, ожидали… вполго-лоса переговаривались друг с другом. Кто-то горестно вздыхал, кто- то злорадно ухмылялся.
    – Гуторят: расстрел будет всем иногородним, с шести годков до шестидесяти, – изрек бывший правленческий писарь.
  – Не бреши, – одернул его пожилой казак, – кто позволит? Они хучь и хохлы, но все ж  православные.
    – Вот те «не бреши», сам увидишь. Калмыков на  хуторе кто приметил?
  – Хотя б и я. На постой просились.
  – При оружии? – не унимался писарь
  – Известное дело – у каждого ружжо.
  – Господи, спаси и сохрани, – вздохнула  пожилая  казачка и пе-рекрестилась.
    Тем временем на крыльце появился щеголеватый офицер. По толпе прокатилось: «Белов!»
    Белова в станице боялись за крутой нрав – бил жестоко, чуть что и – в кровь. Заработал на Германской офицерский чин  повыше, с тех пор не признавал никаких себе возражений. Однако с приходом новой власти спеси поубавилось, закрылся в доме, спрятался. Потом стали поговаривать, что уехал, совсем уехал, бросил все имущество, коней и выезд с модными колясками на рессорах. И вот теперь стоит соб-ственной персоной, перед станичниками величается – вылитый коршун степной с желтыми глазами, перчаточкой лайковой от губы дым папиросный отмахивает. Кат настоящий, интересно,  что этот кат уду-мал?
    А вот что он удумал.… Ахнула толпа при виде  избитых и окро-вавленных парней: «Сергиенки, комитетчики…» Вслед за ними из дверей правления выступили вооруженные калмыки, с ружьями на плечах.
    – Что я говорил, – пискнул побледневший писарь, – сейчас начнется. Ховайтесь, хлопцы, пока целы.
    Плац мгновенно опустел, никто даже не полюбопытствовал, куда поволокли  комитетчиков. Выстрелы, раздавшиеся в Сухой балке, удовлетворили любопытство, болью и тревогой отозвавшейся в серд-цах многих, особенно иногородних – стало ясно, что писарь «не бре-хал».
    Калмыки обходили курени иногородних, все мужское население оказалось в Сухой балке, из которой слышались выстрелы, не пожа-лели ни старых людей, ни малых детей, ни подростков.… За один день не управились каты, и на следующий день продолжали лютовать. До  нижнего белья раздевали приговоренных, убитых сталкивали вниз с обрыва – полная балка белых рубах.
    Через вой и стенанья несли к церкви гробы – триста шестьдесят
загубленных православных душ.
  Кто виноват, кто теперь разберет, почему в землях  Войска Дон-ского оказались потомки запорожцев: по  своей ли прихоти или по царской? Сколько лет исправно службу несли на границах империи, сколько раз набеги турецкие отбивали, защищая веру православную, царя и отечество.
    Донцы иногородних не приняли,  землей обделили, батраками  своими сделали,  и превратили некогда славных  воинов – «лыцарей» в бесправных рабов.
  Новая власть на сторону бедноты встала. Воспрянули духом хохлы. Нет больше привилегий казачеству – теперь все равны!
 Но недолго продолжалась такая  привольная жизнь – вернулась старая власть,  показала себя, отомстила жестоко  через невиданное кровопролитие.
  Никто не мог даже предполагать, что спасение тем, кого еще не успели расстрелять в Сухой Балке, придет  от  отца  Григория, что он   найдет нужные слова, чтобы остановить резню.
  – Ваше благородие, – приблизился батюшка к  офицеру, почти-тельно кланяясь.
  – Да что вы, святой отец, – смутился тот, – не по чину мне от священника низкий поклон принимать, лучше вы меня сами благосло-вите.
  – А на что мне вас благословлять? Да и боязно.
  – От чего же?
  – Уж больно вы грозный, вон, сколько людей приказали расстре-лять. Не богоугодное это дело. Как могут басурмане православные души губить? Тех, кого они смерти предали, я и крестил, и венчал, а теперь приходится отпевать и младенцев и отроков и почтенных ста-риков. Разве они враги? Не они землю отнимали, взыщите с тех, кто виноват, не перед людьми, а перед Богом, кто нарушил заповедь: «не пожелай чужого».
  – А ведь вы правы, отче, – смягчился неожиданно  жестокий ка-ратель, – хватит, пожалуй, с них, запомнят надолго.
  – На все Господня воля, – успокоился миротворец и довольный возвратился домой.
Но не знал он, какая печальная участь постигнет и белого офи-цера, и его самого, священнослужителя, не открыл ему этого Господь.               
    Через три дня, после того, как прекратились расстрелы, верну-лись красные, тогда и вышел на свет Божий  Иван Нудько, которого кумовья прятали в хлеву.
    Этот иногородний,  Иван Нудько,  не якшался с комитетчиками, на собрания их не ходил, не драл глотку за новую власть. Он с фронта вернулся к семье, увидел, что без него хозяйство захирело: плетень завалился, курень похилился, детей куча, все подросли, кормить и по-ить такую  ораву, семь душ, – потылицу почешешь.
В тот день, когда Степан конного увидел, спешившего в станичное правление, Иван как раз собирался коня Серко  кастрировать, повел его к коновалу, а тот, как узнал, зачем его потревожили,  аж затрясся:
    – Смерть на носу, а ты с жеребцом! Вертайся домой, да сховайся.
    В недоумении пожал плечами Иван: о чем это он? Но настаивать не стал, повел коня обратно.
    – Где тебя носит? – набросилась на него жена, – лезь в подпол пока не поздно.
    – Да вы что, сдурели? С чего мне прятаться?
    – Лезь, не перечь.
    Не послушался  бывший фронтовик бабских приказов – не стал никуда прятаться, от германцев не прятался,  а тут…
– Ну вот, дождались, – горестно всплеснула  руками  жена, глядя в окно.               
    Иван ничего опасного для себя не увидел: два калмыка, одного из них он знал хорошо, даже деньги  ему в долг давал.
  – Тю-тю! – сплюнул он в сердцах, – да они мабудь на постой  к нам спешат.
  – Будет тебе постой, дурень, – пообещала супруга и заголосила дурным голосом, – ой, лышенько, детей сиротами оставишь!
  И коновал, и жена оказались правы – повели-таки Ивана Нудько на расстрел в Сухую балку…
    …Среди ночи постучали в окно.
– Кто там?
    – Открой, кум, это я.
    Левко отодвинул занавеску, пристально вглядываясь в темноту, там, в темноте, что-то белело, лица не рассмотреть, но голос знако-мый.
  – Кажись, Иван? С того света что ли?
  – Так, так, – закивала Фиса, – гуторят, его порешили еще в обед. Не открывай – покойников дюже боюся,  он же во всем белом.
    – Цыц! – шуганул от окна жену Левко, – христианская душа в дом просится, а ты не пускаешь.
    Белый-белый, белее исподнего, ослабевший, трясущийся от всего только что пережитого, показался на пороге  их кум.
  – Левко, братику, - упал  он на грудь друга, сотрясаясь от рыда-ний, – за что? Спасибо, калмык Семен спас, одежу забрал, а мне велел спрыгнуть вниз, прямо на мертвецов, выстрел произвел  вверх.
  – Потом, – заторопил  Ивана Левко, – нечего балакать попусту –  кругом ушки на макушки и нагаечки в руках.
    Повел кум кума в хлев, зарыл в навоз. И правильно рассчитал, сколько бы раз ни приходили к Левко, проверить, не схоронил ли он у себя кого, а в назём никто не сунулся. Обгорел весь кум Нудько в этом схроне, но жив остался.               
  По приказу Семена Буденного прибыл в станицу отряд и начал свою расправу. На крыльцо правления вывели уже не Сергиенок, а самого Белова.
    Страшен теперь был этот  Белов! – Избитый, окровавленный, со связанными руками предстал он перед станичниками, растерзанный  с горящими от ненависти глазами, но никому теперь неопасный.
    Вместе с карателем Беловым был расстрелян и отец Григорий. Тогда – то и усомнился Степан в Божией правде: почему Бог дал по-гибнуть такому человеку?! Но слишком молод и несведущ был парень в вопросах веры, не успел пастырь обучить своего юного алтарника, что значит смерть ради Христа. Венца небесного сподобился его наставник, приняв мученическую кончину.
    Сколько потом будет таких страстотерпцев, страдавших за веру Христову. По их молитвам после многих лет тяжелых утрат возродится  православие, восстановятся разрушенные храмы  и народ получит возможность вновь крестить детей, венчать молодых, исповедовать и причащать верующих.
    Неисповедимы пути Господни, никогда бы не поверил Степан, что отвернется  от Христа, что сможет жить без Него, однако это слу-чилось. И возможно именно по молитвам отца Григория через много-много лет добровольного отлучения от церкви, Господь простит его, и вернет в свое стадо заблудшую овцу, и поспеет он к позднему часу в виноградник Божий.
     Что знает о себе человек? – Сегодня Бога боишься, а завтра мо-жешь Его забыть, перестанешь в церковь ходить, поститься, праздники отмечать, но совесть не забыть. Совесть это  память о Боге, она болит, она обличает, если о ней забываешь, живешь грешно.
  Трудно пришлось Степану жить по совести, трудно, когда мир привычный вдруг как с колес сорвался, перевернулся до горы ногами.
    Видно не по совести он тогда поступил – отца послушался, запи-сался в красный отряд к Буденному, тот тоже из иногородних.
    После расправы над Беловым и батюшкой, испугались все в ста-нице: вдруг да опять казачки вернутся, порубают шашками, исхлещут нагайками.
  – Ты, сынок, – посоветовал Левко, – уходи-ка с красными, не казак ты донской, хотя наше сословие тоже казачье – запорожское.               
    Знали в отряде про Степана, что он наездник лихой, определили в разведку, и, думается хотя, как можно быть в этом уверенным, когда случалась кавалеристская атака, когда все в одной куче, и люди, и ко-ни, что никого не убивал, не рубил  шашкой.
    Кто убивать-то любит? –  природные убийцы, в ком бес, охочих до бучи, до беспорядков. Это они проливают кровь под любыми лозунгами.
  Степан «Георгия» получил за храбрость, а не за душегубство. Теперь  смелость  тоже пригодилась – в разведке без нее не обойтись.
…Несется по степи стремительный всадник, за спиной погоня: три казака верхом. Под рубахой у разведчика – секретный пакет. Если не увернется от преследователей, если убьют, худо будет, найдут враги  пакет. Лети, связной, лети, цени свою жизнь для себя и для то-варищей  сохрани ее, выполни приказ.
    Слышит выстрелы Степан, пули вжикают над головой, словно приклеена она к конской гриве, слились в одно конь и человек, одна у них цель – скрыться от погони.
  Позади конский топот и крики, стрельба и вдруг – тихо. Это Сте-пан перехитрил преследователей, пусть думают, что сразили их пули всадника, нет его больше в седле, а конь улепетывает во все лопатки налегке. Степан же съехал вниз, распластался под самым брюхом, из стремян ноги вынул, обхватил ими конский круп и скачет вниз головой. Вот так наездник!               
    Повернули казаки назад – конь убёг, значит, хозяин где-то убитый лежит, искать  не стали.
  – Нехай лежит, не могилку же ему копать.
  – Вот еще – могилку!
  – Может обыскать его надо?
  – Приказу такого не было. На шпиона не похож – дюже молод.
    – Стреканул от нас, как скаженный, должно быть винтовок наших испугался, полные портки навалил.
    Залились казаки смехом, но все же отметили справедливости ради:
  – Сопляк, а  ездок добрый.
  – Был ездок, да далёко не утёк.
    Погуторили между собой  да и разъехались – на то и война, чтобы не горевать о тех, кого сразила твоя пуля.   
    А Степан, заметив, что погоня прекратилась, вернулся в седло и поскакал дальше. И пела его душа, освобожденная от страха. Это он не сразу заметил: как пение обрело слова, а слова оказались Ииссусовой  молитвой, которой учила его мать. Откуда она? Он ведь после гибели отца Григория  поссорился с Богом и все молитвы позабыл…
  Кто перед глазами смерть свою увидел, тот Бога сразу вспомнил, а если спасется, то узнает, Кого надо благодарить: «Господи Иисусе Христе Сыне Божий, помилуй мя, грешного».
    Много лет пройдет, будет семья и служба, будут радости и печа-ли,  взлеты и падения, но тайно, под подкладкой души, у самого сердца сохранится эта молитва. И будет она звучать неслышно для других, будет стеречь совесть, не позволит предавать, кривить душой, искать выгоды, кичиться перед другими, подличать и лицемерить. За всю жизнь свою Степан ни разу не взял в руки карты, не выпил лишнего, не чертыхнулся.
    Мирен дух и безмятежен, когда ты в ладу с  самим собой, никуда не тянет, душа довольствуется тем, что имеет. Тоска и уныние незна-комы, и печаль не гложет душу твою.
  Отчего печаль, отчего скука? – От гордости и самолюбия: я, мол, лучше других, а  мне  счастья нет, разве я его не достоин? Попробуй, отбрось свою гордость, жадность, обидчивость, тогда поймешь, что, то к чему стремишься, не имеет никакого отношения к настоящему сча-стью.
    Степан это хорошо понимал и был счастлив. С самого раннего детства не тянулся за сладким куском вперед других, так был он при-учен. Отец строго следил за порядком во время трапезы: никто не мог раньше него опустить ложку  в  борщ или кулеш, выудить из супа кусок мяса, за это  получит по лбу! Сумей отказать себе в малом – откажешь и в большом. Так воспитывается достоинство, так человек учится управлять собой, своими желаниями. Самой большой слабостью  счи-тал Степан болтливость.  Стыдно и неловко  слушать пустые разгово-ры, что за радость в словах, если они наболтаны скуки ради, а тех, кто постоянно жалуется на свою жизнь, даже немножко презирал – своей же был доволен.
  Нелегко, конечно, было пережить мученическую кончину родного отца.
  Левко-чумака долго миловали белые за его прежнюю дружбу с исправником, и красные не обижали, так как и сын и племянники  за-воевывали народное счастье в  Конармии. Но однажды все-таки и ему пришлось  отведать  казачьих шомполов и нагаек, подвергнуться пыт-кам, отчего голенища сапог были полны крови, а рот набит собствен-ным калом.
    Узнав об этом, Степан горько плакал, но желание отомстить  так и не коснулось его души, не наполнилась она черной горечью.
    Гражданская пролетела за два года.
    На хутор Болгарский Степан не вернулся – не получилось, другая судьба его ожидала, как-то вызвал его к себе командарм Буденный.
  – Хвалю за  службу, – сказал он, – шашка в серебряных ножнах  тебе за нее. Связным был хорошим, думаю, и связистом станешь  не-плохим, отправлю учиться в бывшую царскую столицу. Была столица царская, стала пролетарская. Станешь, боец, красным студентом.
  – Какой из меня студент, – усомнился Степан, – если бы не война да революция, то, может, и выучился на  попа, отец Григорий бла-гословлял, но батька не схотел.
– Да забудь ты про  старое, какой из тебя поп? Ты же природный конник. Вспомни, как хвалил тебя Алексей Иванович.
  Да, любил и уважал Степан этого человека, легендарного Олеко Дундича, он и в разведку с ним ходил и хоронил.… Из-за него при-страстился к джигитовке.
  – Вот, вот, – напомнил Буденный, – и учиться будешь на курсах командиров в Академии связи, и в манеже тренироваться для конских состязаний. Какая жизнь открывается! 
  – Смогу ли, осилю ли науку?
  – Ты что? В пролетарских мозгах сомневаешься? Да они посиль-нее панских. Генералы всякие  «стратегии да тактики»  обмозговывали, а  я,  батрачий сын, их  и так громил, без военной их мудрости.
    И Степан не стал артачиться, сама судьба распорядилась именно так, а не иначе. Если было бы иначе, то надлежало ему вернуться на родину, обзавестись хозяйством и семейством,  жить так, как жили предки. И, наверное, неплохо бы он прожил, ведь степенный мог по-лучиться из него мужик, работящий и честный, трудился бы от зари и до зари, света Божьего не видя, не любовался бы  кроме тюльпанов больше никакими цветами, степной красотой казачек был бы доволен, а иной бы и не ведал. Однако суждено было ему и мозги свои развить, и образование получить, и наездником стать, и полюбить самую пре-красную девушку в мире.


       Мраморные богини и пармские фиалки
 

  В тени  вековых деревьев царского парка, в тиши, вдоль нехоже-ных тропок, лишь изредка попираемых державными стопами, росли эти удивительные цветы – пармские фиалки. Их некогда завезли из далекой Италии. 
Когда Степан улучал свободную минутку, он уходил гулять в парк, любоваться фиалками. Страсть к цветам не покинула его даже сейчас, когда он стал военным, он и сам не понимал ее природу, но противиться ей не мог, Степан не знал, что имя его переводится, как «увенчанный венком».
Когда он видел перед собой  эти,  залитые  цветами поляны, эти россыпи драгоценностей, Степан замирал  перед ними, он впитывал в себя это лиловое чудо, это цветущее великолепие. Фиалок было так много, они так густо  покрывали огромные пространства парка, что тот аромат, который  издавал один цветок, аромат сильный, влекущий и требовательный, усиленный  в сотни тысяч раз – так много было этих растений – просто сбивал с ног, и Степан, чтобы удержаться, присло-нялся к какому-нибудь дереву, растущему неподалеку. И только после того, как он немного успокаивался от нахлынувшего блаженства, мог продолжать прогулку.
Долгое время он боролся с искушением сорвать фиалочку, но не  мог: трепетал, как жених перед невестой, а когда  все-таки  решался на это, пальцы дрожали от жалости.
Первый цветок, которому он обрывал жизнь, вызывал острое чувство раскаяния,  и он чуть не плакал, держа его в ладонях, но фи-алки были так прекрасны, так благоухали, что отказаться присвоить эту красоту и этот аромат, было уже невозможно. Он рвал и рвал цветы, уже  и пальцев не хватало,  чтобы удержать рассыпающиеся стебли. Тогда он отстегивал ремешок от портупеи и стягивал им пухлый букет.               
    Была еще и другая причина, по которой Степан не мог отказать себе в прогулках по парку: на поворотах аллей или просто на полянах стояли скульптуры – изображения античных героев, богинь и богов. Как это ни странно, но он опровергал на своем опыте утверждение многих знатоков культуры, что знание рождает вкус. Степан, будучи  абсолютно невежественным в этом смысле, тем не менее, тонко чув-ствовал искусство.
  Утро и вечер, эти два времени суток, были для него особенно привлекательны: лучи утренней зари, освещая мраморные тела, де-лали их почти живыми, казалось, что чуть приоткрытые  каменные уста богинь, дышат и вот-вот заговорят. В ночных сумерках изваяния не теряли своей убедительности и приобретали очертания настоящих людей, притаившихся в тени деревьев.
  Можно сказать, что таким образом Степан убегал от жизни, ему,  воспитанному в строгости, претила разнузданность нынешних нравов, особенно возмущали женщины. Женщин первыми захватила эта  «свобода» – срезав косы, освободившись от корсетов, упразднив шляпки, они постарались быть похожими на мужчин: стали носить  са-поги, коротко стричься, курить папиросы и говорить грубым голосом.
    Лозунг «любовь без черемух» был провозглашен сугубо женскими устами.
    Степан не смог превозмочь в себе отвращение к «раскрепощен-ным», и поэтому не ухаживал ни за одной из знакомых ему женщин. К тому же и времени не хватало для  романов.
Верховая езда, занятия в манеже, уход за конем отнимали  весь досуг, который он мог бы себе позволить, «для души» оставались лишь прогулки по парку.
    Сослуживцы и друзья только плечами пожимали: такой молодец, а пары для себя не найдет. Степан и вправду был хорош собой: легкий, стройный, с прекрасным профилем, подстать его любимым античным героям, с копной черных кудрей над прямыми бровями.               
    Новому другу Степана, тоже слушателю курсов, непременно хо-телось поженить его, тем более он сам недавно женился на замеча-тельной девушке из Белоруссии. Как-то Виктор, так звали доброходия, предложил:
  – А не поехать нам поохотиться в белорусское Полесье, на ро-дину моей Галки? Там такие места!
    Степан не сразу согласился, но отказать в просьбе другу не смог, тем более Галкины глаза так интригующе  подмигнули мужу – стало ясно, что затевается  какое-то дельце …
    – Согласишься – не пожалеешь, познакомлю с подругой – глаз не оторвешь, такая красавица.
    Степан после таких слов  покраснел до ушей, и Виктор даже за-сомневался: может Степка уже имеет тайную невесту, но помалкивает.
  – Хорошо, хорошо, – сказал он, – не хочешь свататься, так хоть от охоты не отказывайся, утки это тебе не дудаки, их палкой не пере-шибешь, тактика и стратегия требуется.
  Скромность не позволила Степану открыться, ведь на самом де-ле ему хотелось  познакомиться с хорошей девушкой, в глубине души он надеялся, что Галкина подруга окажется такой, как и она, доброй, естественной, безо всякого жеманства.
    Всю дорогу, до самого места Виктор расхваливал этот край, называл его краем непуганых птиц.
    – Представляешь, уток там, как у нас ворон.
  И они отправились в путешествие, для Виктора обычное, для Степана новое и волнующее. Дорога заняла чуть больше суток  и вот они уже на берегу полноводной реки.
    Пока Виктор отвязывал от причала лодку, укладывал в нее вещи, друг его не мог оторвать взгляда от открывшегося перед ним водного простора, ему, степняку, непривычна такая природная расточитель-ность. На его родине ценят воду, берегут каждую каплю, а тут ее вон сколько.
    И вспомнилось: как отрадна была влага после изнурительной полевой работы, под знойным, жестоким солнцем, как тянулись по-трескавшиеся губы к прохладному краю ведра – так бы и опрокинул в горло всю оставшуюся влагу… но конь стоит рядом и смотрит тоскую-щими глазами – ему остаток, хотя сам  хозяин еще не напился вдоволь.
    Это речное изобилие, эта даровая вода тянут, как магнит. Степан, зачерпнув ладошками,  пьет и пьет эту роскошь, сколько хочет.
    Виктор, глядя на  него, смеется: «дорвался»!      
     Облюбованная опытным охотником стоянка, оказалась просто замечательной. Это был небольшой островок посередине реки, за-росший кустами и осокой, в центре его возвышался  могучий дуб.
  Лодка подвигалась к нему медленно,  гребцы, стараясь не нару-шать тишины, неслышно опускали  весла в воду.
Солнце садилось, Степан, примостившись на корме, блаженно улыбался, он был рад, что послушался друга – уже давно он не испы-тывал такого покоя,  это состояние было похоже на то, давнее, на от-дых среди красных степных тюльпанов.
  Высадились они на берег в сумерках.
  – Топливо для костра найдем? – поинтересовался Степан.
  – Да его здесь уйма, – успокоил Виктор.
    Расположились на узкой кромке берега над самой водой. Ветви кустарников и высокая осока надежно укрывали охотников. Ружья были наготове и пищики – под рукой, спрятанные в нагрудные карманы охотничьих тужурок.  Оставалось только дождаться времени, когда по-кажется утиный косяк на фоне вечернего неба, освещенного послед-ними лучами вечерней зари.
    И вот он, долгожданный миг. Птицы, снизившись, опускались одна за другой на гладкую поверхность затона. Охотники, затаив дыхание, сидели  тихо-тихо.
– Надо подождать, представление только начинается, герой-любовник  еще в пути, – прошептал Виктор.
    По плану деревянная утка, заранее спрятанная в кустах, предна-значалась для селезня, а манок, воспроизводящий утиное кряканье, должен был приманить кавалера
    Проходило время, но селезень не прилетал. Комары гудели, ночная прохлада и сырость, тянувшаяся от реки, становились нестер-пимыми. Не выдержав больше томительного ожидания,
Виктор прислонил манок к губам друга:
  – Дуй!
Степан  дунул, раздалось кряканье, такое натуральное, что но-воиспеченный охотник  чуть не выронил изо рта «инструмент».
  – Дай сюда! – попросил Виктор и принялся  подманивать.
  Однако и его призыв не возымел должного действия – селезня как не было, так и не было.
  – Вот и поохотились. Ты, наверное, думаешь, что я нахвастал.
  – Ничего я не думаю, – успокоил его Степан, – я даже рад, что никого не надо было убивать. Разве можно? Тут такое дело – любовь. И разве это плохая «добыча»: тихая ночь, шорохи, плеск волны, утки  затаились в камышах. Чего еще надо?
  – Селезня. Не привык я возвращаться домой с пустым ягдташем, может нам на утренней зорьке повезет? – успокоил себя Виктор.
  А селезень появился,  когда его уже и ждать перестали – камнем свалился с неба, упал рядом с  коварным подобием желанной воз-любленной – простой деревяшкой.
  – Стреляй, – весь дрожа от азарта, – прошептал Виктор, – ну да-вай же, давай!
  Но выстрела, которым могла бы оборваться жизнь обманутого кавалера, не последовало, Степан опустил ружье.
  Потом они сидели у костра, пекли в золе картошку, товарищ со-крушенно качал головой:
  – Не знал, что ты такой чувствительный, а еще буденовец.
  – Так ведь любовь, – оправдывался Степан, – как он к ней рванул!
Не мог я себе позволить  погубить того, кто жаждет любви.


Воплощение



Они немного опоздали – девушки уже начали свой заплыв от бе-рега  к небольшому  островку, находящемуся в метрах трехстах от не-го.
  – Это наши, – с гордостью заявил Виктор, любуясь пловчихами.
  – Неужели она? – спросил Степан.
  – Сам ты не догадался? Я же предупреждал, что Маргарита  особенная девушка: она хороша  во всех отношениях, смотри, как плывет!
  Восторги друга были вполне обоснованными – Степану остава-лось только к ним присоединиться:
  – Вот это да! Да это кит какой-то.
    Маргарита плыла саженками, мощно выбрасывая корпус из воды по самую грудь, казалось, под ней не было никакой глубины, казалось, что она просто идет по  дну ногами.
– Если она «кит» в воде, то на суше настоящая пантера. Язычок у нее  острый, но девушка Маргарита добрая. Ты только перед ней не  тушуйся.
  Но Степан оробел: разве может он понравиться? Со страхом и трепетом он ожидал, когда пловчихи выйдут на берег.
  Трудно передать словами то впечатление, которое произвела на него Маргарита, оказавшись всего в нескольких шагах. Пропорции ее тела были так же совершенны, как у античных образцов – Степану по-казалось, что он видит перед собой Диану-охотницу: тот же поворот головы, та же высокая шея, те же стройные лодыжки  и бедра. Уму не-постижимо! Как может воплотиться мечта!  Как может ожить мрамор…
    Между тем, совершено непринужденно, встряхнув мокрыми во-лосами, Маргарита подошла к друзьям, поздоровалась.   
  – Это твой приятель? – спросила она  у Виктора, скользнув  по Степану внимательным взглядом
  И тут Степан едва удержался на ногах.… Нет, не напрасно он любовался  мраморными богинями, не напрасно рвал пармские фиалки – предчувствовал.  В этой девушке, носящей имя цветка,  чьи глаза были одного цвета с  фиалками, а тело повторяло формы античных скульптур, в ней воплотилось то, что казалось отвлеченной, несбы-точной мечтой.               
  Но как можно приблизить мечту, сделать ее досягаемой? – Нет. На мечте не женятся, о ней лишь мечтают.
  Однако  жизни трудно сопротивляться, она соединяет, кого захо-чет.
  В ту первую встречу никто не сделал первого шага: Степан от  страха перед «богиней», а Маргарита, которой в это лето исполнилось восемнадцать,  о замужестве и не думала, тридцатилетний Степан ка-зался ей дремучим стариком, хотя очень симпатичным.
  Сватовства, одним словом, не состоялось к вящему огорчению Виктора:
    – Ничего, – пообещал он  робкому претенденту, – не отвертишься, все равно женю!      
  Кончилось лето, каждый продолжал жить своей жизнью, разде-ленный расстоянием, но поздней осенью стали приходить письма от Степана.
  Письма пахли фиалками, и бабушка, вынимая их с почтового ящика, ругала по-польски: «варьяцки папиры». Современных женихов без роду и племени она не признавала, все в ее глазах были «варьяки» – бандиты. До панства бабушке было далеко, но она служила в палаццо Паскевичей  и была ярой монархисткой.
  Маргарита письма читала, но на них не отвечала – не знала, что ответить. Степан оставался чужим, существом иного мира, незнакомо-го и, пожалуй, неинтересного.
    Маргаритино семейство  оказалось как бы вне сословий, предки были выходцами из Польши: дед – парковый архитектор, приглашен-ный князем Паскевичем  в новый дворец, чтобы разбить  вокруг него парк, жена поехала за мужем, ей, знаменитой на весь Белосток  кон-дитерше, тоже нашлось дело – ублажать своим искусством  высоко-родных гурманов.
       Маленькую Маргариту часто брали с собой в замок  дедушка или бабушка так что она, как говорится, с младых ногтей, уже знакома была с подлинной роскошью: обстановку княжеских апартаментов со-ставляли  картины  и изящные  безделушки, мебель из драгоценных пород дерева, редкостные  китайские вазы.  Может быть, это обстоя-тельство и отложило особый отпечаток  на внешность и манеры  внуч-ки  садовника и кухарки – они не соответствовали  ее сословному определению.
  Незадолго до революции умер князь, так что ему не пришлось пережить потерю имущества и титула, а княгиня, покидая замок,  про-изнесла  фразу, которую потом повторял весь город: «мы пожили, те-перь вы поживите».
  Маргарита поступила в гимназию как раз в первый год  войны и успела закончить четыре класса  к семнадцатому году, когда прошли  уже «тихие» времена. Теперь по улицам шагали колоны, возбужденные граждане развевали над головами знамена, ораторы, в основном жители «кагального» рва,  на каждом углу провозглашали свободу и равенство, ругали  царскую власть, а криминальные элементы грабили магазины.
    Несмотря на беспорядки и на серьезные изменения в жизни, се-мейные устои оставались непоколебимыми, бабушка следила, чтобы все ходили в церковь, говели и причащались.
Однажды она отправилась пешком в Киев, чтобы посетить Лавру, и взяла с собой Маргариту.
  На всю жизнь запомнила девочка это незабываемое событие. Вместе со всеми богомольцами они вошли в ворота монастыря и тут же были остановлены  белобородым старцем:
  – Иди-ка сюда, дивчина, – позвал он Маргариту, робко прижи-мавшуюся к бабушке.
  – Слушайся, – тихо приказала бабушка.
Девочка была напугана, но ослушаться не могла, она  приблизи-лась к монаху, тот  положил руки на ее голову, крепко сжал пальцами и произнес слова  – пророчество на всю жизнь:
  – Эта крепкая головка все выдержит, – и  вложил в ее ладони  просфору, предупредив, – не ешь пока, а съешь, когда заболеешь или случится беда.
  Долго просфора, подаренная киевским старцем, оставалась не-тронутой, Маргарите стоило лишь понюхать святой сухарик, как тотчас  болезнь и неприятность отступали.
  Однако  предсказание  монаха  сбылось: ее испытали на проч-ность – отправили с вещами на Украину, там она должна была обме-нять их на продукты. Семья бедствовала,  и надо  было ей помочь.
  Полураздетая, в маминой старенькой шубейке, веревочных  туфлях самодельных, Маргарита храбро штурмовала  набитые такими же, как она, пассажирами, вагоны, не обращая внимание на толчки и угрозы.  После многих попыток ей, наконец, удалось уехать.
  В Сновске, где жила родня, ей повезло – домой везла целый мешок дефицита. Но случилась беда: воры отобрали все, а саму из-битую, окровавленную бросили  под откос умирать.
  Ее нашли такие же, как она, «мешочники», перевязали раны, успокоили, накормили, отправили домой и даже поделились кое-какими продуктам – не возвращаться же девочке домой с пустым мешком.
  Вот тогда-то, лежа на откосе, почувствовав смерть совсем рядом, взмолилась она Богу, да с такой верой, да так горячо, что смогла  вымолить себе жизнь.
После той поездки, возвратилась Маргарита домой уже не под-ростком, а взрослым человеком, узнавшим главное – силу веры, дока-зав, что пророчество о ней  старца-провидца, оказались правильными.


Счастье вдвоем


  Дело было не в том, что она поссорилась с парнем, который сделал ей предложение, обидевшись на его какое-то глупое замечание, и даже не в том, что ей надоело получать душистые Степановы письма  и читать, а не слышать его жаркие признания в любви - просто наступает момент, когда дело решает порыв.
    Так в одно прекрасное утро Маргарита, не сказав никому ни сло-ва, прихватив с собой кожаную коробку из-под шляп, где хранились ее рукоделия, красивый гребень и пара безделушек, укатила в Ленинград, к Степану.
  Они поженились и стали жить на квартире у бывшего профессо-ра. Многих в те годы причисляли к  этому разряду  «бывших».
  Почему Господь лишил жизненных преимуществ тех, кто ими об-ладал, многие столетия и передал тем, кто еще каких-нибудь полто-раста лет продавался на рынках как скот или новая кадушка, никто  не   знает.
    Царя убили, но народ особенно не скорбел. «Неции» постарались очернить власть, приписывали ей злодейства, обвиняли царицу в шпионаже, царя в бездарном руководстве государством, доказали, что власти  о простых людях не заботились: сами роскошествовали, пили и гуляли на мирские деньги. Царица  колдуна Гришку Распутина  золотом завалила, антихриста сущего, пьяницу распутного и мошенника отпетого.
    И священству веры нет, не те стали попы, обжирели,  на обмане у них все: Царствие Небесное обещали, мол,  жди, раб Божий, и не ропщи. Если Бог есть любовь, так почему Он только к богатым мирво-лит? – Неправильно Писание толкуют нынешние батюшки.
    «Отречемся от старого мира» – вот в чем народная воля нынче.
Если старую траву весной не поджечь, то она новой росту не даст.
  Так думали многие, пьяными ходили от восторга. Не гордитесь больше баре, мы другой свет над землей  зажжем. Мы теперь сами с усами, сами будем собой управлять государство строить по-новому, без орлов и корон.
  Степан и Маргарита не собирались ничего сокрушать, за новую власть не боролись. Правда Степан служит в красных войсках, учится в Академии, но вовсе не для того, чтобы с кем-то сражаться, он науку познает, интересную науку – радиотехнику.
  Маргарита тоже училась – училась быть образцовой женой, хо-рошо готовить и украшать его командирский быт.
  Молодые по случаю купили дворцовую прекрасную мебель, она свободно продавалась как, «не имеющая исторической ценности».
  Степан тогда очень сильно уставал, приходилось много зани-маться на курсах, готовиться к конным состязания, но молодая жена  была рядом и заботилась о нем.
  Приятели завидовали:
  – Тылы у тебя, Запорожец, крепкие. Жена – первый сорт,  к вам в гости приятно зайти: уют и порядок.
  Красивую пару они тогда собой представляли, красивую и друж-ную.
  Ей говорили: почему не идешь учиться?
Но как она могла ответить на этот вопрос? – Сказать, что ей пре-тит находиться в обществе  молодых людей, таких грубых и беспар-донных, какими были в то время рабфаковцы,  девушек с вульгарными манерами? 
  – Вы, – говорил ей профессор, – так хороши и  воспитаны, что просто не верится в  ваше «пролетарское происхождение».
  – Мой отец – рабочий, он тоже хорошо воспитан и большой теат-рал, всегда сидел  в партере, брал уроки бального танца и вальсиро-вал, как настоящий светский кавалер, – возражала ему Маргарита.
  Но профессор не унимался:
  – Не бойтесь, голубушка, быть со мной откровенной, я ведь и так вижу, каких вы кровей.
Она тогда действительно не боялась, просто и так ей нечего было скрывать, своего происхождения не стыдилась, но и не гордилась им – происхождение происхождением, но главное быть человеком  честным и порядочным, бабушка учила: «хорошая порода не пахнет». В этом смысле  ее семья  «не пахла».
  Но потом не раз она с этим столкнется, не раз ее внешность  по-ставит под подозрение причастность к сословию «бывших». Но пока, в середине двадцатых годов этот вопрос еще не стоял так остро. После провозглашения новой экономической политики на улицах стали по-являться нарядные дамы, роскошные экипажи, витрины магазинов за-светились огнями, и чисто пролетарская внешность перестала  быть визитной карточкой  господствующего класса, пролетариев.
    Внутренняя жизнь супругов шла как бы параллельно друг другу не пересекаясь и не смешиваясь, эта благородная дистанция позволяла им сохранять свободу.
    Сам Степан более всего соответствовал известной поговорке о сверчке, который знает свой шесток, он ничего не делал для того, что-бы его продвинули, не подлизывался к начальству, не угодничал перед ним – главной была служба. Но отдавая все силы службе, Степан улучал время, чтобы  порадовать и Маргариту, он брал ее с собой на скачки и конные состязания. Высшей наградой для него были востор-женные крики жены – его чуткое ухо различало ее голос в сонмище других голосов – когда он одерживал победу.
  Но и Маргарита тоже могла показать «класс», сесть на весла и грести,  как настоящий гонщик.
  Уже на второй день ее приезда Степан повел жену в парк, показал свои любимые места, правда к тому времени фиалки отцвели, но богини остались на своих местах, многие из них были ей знакомы –  она видела их в замке Паскевича.
  Они получили лодку напрокат, чтобы покататься по пруду, для обоих – впечатление оказалось незабываемым. Степан все никак не мог привыкнуть к своему счастью, а ведь всего два года назад он в одиночестве бродил по этим полянам и аллеям, любовался мертвой красотой, теперь… вот она рядом живая и прекрасная.
    Маргарита, лукаво поглядывая на супруга, применяла известный трюк:  ставила весло ребром, и окатывала водой обескураженного от неожиданности пассажира с ног до головы.
    Запорожец благополучно справился с учебой, окончил курсы и его приняли в Академию.
  В партию пришлось вступить, как бы  ни противился он этому в глубине души. К тому времени все уже для него было ясно – у власти  стоят люди, далекие от тех идей, которые они  раньше провозглашали, но и другое тоже было понятно – вне этой партии он не сможет ре-ализовать тех знаний, которые получил.
    Десятую годовщину советской власти они с Маргаритой  встре-чали в Екатерининском дворце. Степан к тому времени успел сняться в кино,  в массовке, где танцевал мазурку.
    Как-то раз, когда он занимался в манеже, к нему подошел  незна-комый человек, назвался режиссером фильма «Костусь Калиновский» и предложил поучаствовать  в  съемках в качестве наездника и танцо-ра. Против наездника Степан не возражал, а против танцора…
  – Научим, – пообещал режиссер и научил.
  Неожиданно  для Степана теперь эта наука пригодилась, что бы он делал  без нее?  Маргарита  танцевала и мазурку, и вальс, еще в детстве  научилась от отца.
  О, как сверкают огни, отраженные в бесчисленных зеркалах  Екатерининского зала, как гладок паркет, как лихо звенят шпоры тан-цующих. Вот тебе и быдло, вот тебе и презренный хохол, Стенька  За-порожец.  Они с Маргаритой вальсируют лучше всех.
    Через  два года  родилась дочь, а еще через год случилась беда.   


Пора желтых листьев и белых хризантем
«Когда наша любовь
бескорыстна, мы
изгоняем свое «Я»»


Стояла осень, желтыми листьями клена был усеян весь боль-ничный двор. Печальная пора – красота покидала мир, не жалея тра-тить последние силы, стараясь, чтобы и момент умирание был так же прекрасен, как и рождение.
    Ей было всего двадцать пять, до смерти, как предполагали врачи оставался месяц.
    За окнами, которые еще открывали, чтобы проветрить палату, громко вопил патефон, славя черные глаза и хризантемы: «отцвели уж давно хризантемы в саду».
  Умирают чахоточные в полном сознании, не испытывая физиче-ских страданий – легкие не болят.
  Дни убывали, как листья  на дереве, легко отрываясь от веток, и, медленно кружась, падали   на траву.
    Белые цветы с резким и требовательным запахом, от которого ее подташнивало, стояли на тумбочке в прозрачном стекле. Это он, любимый, принес их сюда вместе с красивой вазой.
  «Фиалки», ранее так победно цветущие в ее синих глазах, вы-цветали с каждым днем.
  При ней он не выказывал своего горя, крепился и, только выходя из палаты, не в силах добрести до вестибюля, останавливался где-нибудь в уголке. Там, прижавшись к холодной стене,  он  плакал, тихо и беззвучно.
    А патефон, равнодушный к истинным страданиям, терзал душу выдуманными страстями, напоминая, что  дни прекрасной осени со-чтены: «отцвели уже давно хризантемы в саду».
  Но случилось чудо – наперекор природе, осени, опавшим листья и хризантемам, она  не умерла. Шведский врач привез в  военно-медицинскую Академию новый аппарат  для поддувания, который и спас ее.
  На всю жизнь Маргарита возненавидела белые хризантемы и романс: «Ах, эти черные глаза». 
    Врачи предупредили – спасли от смерти, но не от болезни, и впереди  ее ждут годы борьбы за здоровье. Но супруги стойко приняли приговор и вступили в борьбу. В этом нелегком испытании их любви каждый проявил себя как достойно и мужественно: жена  терпела без-ропотно, а муж окружал ее такой заботой и таким нежным вниманием, что возбуждал уважение даже у посторонних, малознакомых людей.
    Каждую осень и весну, когда возможны были обострения болезни, Маргарита отправлялась на море, в Гурзуф, на Степане оставалось домашнее хозяйство и дочка.
  Он очень любил ее и нисколько не тяготился заботами о ребенке, они много играли, много гуляли и много читали. В тот год разрешили елки. Веселые новогодние праздники идеологами советской власти были признаны как проявление чуждой буржуазной культуры.
    У Степана в детстве тоже не было елки – справляли, как правило, одно лишь Рождество, но теперь он с радостью принялся устраивать праздник.
  Елку  срубил сам и привез ее на санках. К тому времени они жили уже в Пскове недалеко от Немецкого кладбища, там Степан и приметил это пышное деревце.
  Елка стояла посередине комнаты, места вокруг оказалось много, и можно было водить хороводы.
  Самый большой восторг вызвал заяц, его чучело изготовил сам Степан, чучело выглядело настолько натурально, что дети думали – настоящий.
  Елку украшали самодельными игрушками, конфетами, печеньем, мандаринами и хурмой, которую Маргарита прислала им из Крыма. Дочка веселилась и совсем не чувствовала себя сиротой. За те годы, когда ей часто приходилось жить без матери, она очень привыкла к отцу  и никогда с ним не скучала – еще бы!
Кто бы мог еще придумать такие походы по зимнему лесу в поис-ках следов горностая, таинственного зверя, его белые шкурки с чер-ными хвостиками шли на украшения царских и королевских мантий, которые она видела на иллюстрациях в детских книжках.
Книжек было много, сказок, стихов, рассказов, но самыми люби-мыми были две: «Вечера на хуторе близь Диканьки» и «Кобзарь». За ними  шли: сказки Андерсена, братьев Гримм, Гофман и, как ни стран-но, «Дон Кихот».
По обыкновению он сам укладывал дочку спать, следил за тем, чтобы она была укрыта, чтобы ноги не торчали из-под одеяла.
  Потом  устраивался рядом с книжкой в руках.
Дочка заказывала:
  – Сегодня читай  «Ночь перед Рождеством». У нас тоже уже зима, тоже снегу много, а из трубы над баней искры вылетают. И не побоялся чертенок в хату Солохи влететь. Он совсем нестрашный, он такой чудной, – смеется дочка, – на нем и лететь  не испугаешься,  не то, что на ведьме – панночке.
Степан читал Гоголя с особым выражением и чувством, он был с ним одного духа, одной крови. Яркие образы малороссийских гоголев-ских героев, их смачные словечки, их соленые шутки рисовали в вооб-ражении  живые картины прошлой жизни, к которой он был сам через предков-запорожцев причастен.
  Вдвоем они оплакивали несчастного Тараса и его сыновей, со-дрогались от ужаса перед страшным колдуном из «Страшной мести»,  жалели Фому и осуждали красавицу Оксану за ее равнодушие к такому славному  кузнецу, каким был  Вакула.
    Тогда еще Степан не знал, что они с Маргаритой проживут свою семейную жизнь, как те гоголевские герои, старосветские помещики.
  Они тоже жили друг для друга и потому, вероятно, внешние со-бытия, газетные шумихи, активная общественная жизнь их особо к се-бе не привлекала. Болезнь Маргариты только обострила  любовь, в которой все меньше и меньше оставалось чувственности, не убавила она и восхищения Степана перед новой ее красотой, красотой хрупкой и трогательной.
  Были все основания для того, чтобы кто-то из них взял верх: Степан, как глава семьи, мог легко превратиться в тирана и диктатора, дать понять ей, немощной, свою значимость; Маргарита могла бы стать капризной дамочкой, заедающей жизнь слишком преданного ей супруга. Однако ничего такого с ними не произошло: Степан не про-гнулся под каблучком, а у Маргариты хватило благородства его не подставить. Гордая женщина была Маргарита и не терпела фальши, сделав однажды выбор, она потом уже от  него не  отказывалась – выбрала замужество, выбрала жизнь с любимым человеком и больше ни о чем не хотела думать, ни о  каком образовании, ни о каком ином  поприще,  кроме как о семейном.   
  Ей  еще повезло, Степана направили служить в Псков, в большой город, а не какое-нибудь захолустье, могли бы просто попасть  в  военный городок, затерянный где-нибудь посреди леса, жила бы в ба-раках без удобств, как те жены командиров, которым приходилось тратить неимоверные усилия, чтобы обеспечить семью нормальным уходом: накормить и обстирать. Еду они варили на примусах или ке-росинках, белье полоскали в проруби. К слову сказать, почти все ко-мандирши  имели рабоче-крестьянское происхождение и не были из-балованы жизнью, они отлично справлялись с бытом, мыли полы в своих квартирах, скоблили их добела широкими ножами-косарями,  как делали это раньше в родительской избе.
Нет, не суждено было Маргарите подвергнуться этому испыта-нию. Квартиру они получили отличную в доме, где до революции жили преподаватели кадетского корпуса со следами  бывшего благоден-ствия: высокими потолками, лепнинами и наборным паркетом. Приоб-ретенная в Петергофе мебель  вписалась отлично. Маргарита радо-валась – обстановка соответствовала ее вкусу и не была «мещан-ской». Тогда она еще не поняла, чем рисковала. Зависть у вчерашних угнетенных была в крови. Соседки тут же не преминули заметить:
  – Что ни говори, а ты, Рита, все-таки из «бывших». Где ты такую обстановку приобрела? Наверное, по наследству досталась, да такой шкаф можно только в музее встретить. И нос у тебя прямой, как на картинах старинных или как у статуй, не то что наши, курносые. Ножки как у балерины, ручки белые, мягкие, нерабочие.
    Вечером, когда Степан пришел с работы, Маргарита пересказала ему этот  разговор, и он его встревожил. Наступали непонятные вре-мена: люди стали в чем-то подозревать друг друга. В чести теперь наговоры, доносы, сплетни. Можно было бы и внимания на них не об-ращать, но… за пустую болтовню, не имеющую под собой никакой почвы, многим пришлось поплатиться свободой. Сейчас, когда жена так серьезно заболела, Степан особенно ею дорожил, что он будет делать, если заберут? Его прекрасная русалка с фиалковыми глазами.… И откуда берутся такие чудесные существа? – Не иначе, как из сказки.
    Степан свято верил, что  жена выздоровеет, хоть и слабенькая теперь она, хоть часто ездит на поддувание, хоть эта процедура опас-на: Маргарита рассказывала, как однажды умер  больной на ее глазах,  а она вот не умрет! Не умрет и – точка!
    Сама Маргарита поблажки себе из-за болезни не давала – ста-ралась, чтобы у нее было лучше всех: и еда, и порядок: чистота в доме идеальная, паркет блестит, ни пылинки вокруг, ни соринки мебель – в чехлах белоснежных.




Политрук Михаил Карасик
«Те кто отрекался от Христа,
должны были смыть свое
отступление мученичеством»

    
Что и говорить, государство, названное государством рабочих и крестьян, укреплялось и росло, богатело и процветало, оно учило, оно лечило своих граждан, оно обеспечивало их работой, но оно, же и пу-гало. Степан не мог отрицать, что советская власть много ему дала. Он получил образование, занял довольно высокое общественное по-ложение, материально тоже был неплохо обеспечен, но с каждым го-дом  становится все больше тревог, с каждым годом тает уверенность в завтрашнем дне. Кругом одни заговоры, газеты трубят о вредитель-стве. Конечно, он не может ответ держать за незнакомых людей, но те, которых он хорошо  знал, с кем вместе воевал, кому верил как самому себе, те, же как? Неужели и они враги народа, предатели? Выходит, что он легковерный дурак, лишенный бдительности, просмотрел их происки, не отреагировал, как следовало, не сообщил, куда надо. А вот политрук Карасик, он бы заметил, разоблачил и друга закадычного  не побоялся бы разоблачить.
  Степан Запорожец у этого Мишки Карасика  поперек горла встал – чует его политрукский нос, откуда ветер дует, чует, а вот фактов нет, зловредная контра этот хренов наездник, прикрывается  своими коня-ми. Давно заметил сексот, что у Запорожца часто люди собираются, хотел бы он знать, о чем они говорят.
  Ну, о чем могут беседовать такие же, как и Степан, завзятые ка-валеристы. Конечно же, о конях, политрук, о показательных выступле-ниях на ипподроме, о том, что  сейчас модно в мире  конного спорта: как гриву подстригать, какой длинны, должен быть конский хвост, чем бинтовать бабки – белым или голубым. До позднего вечера велись разговоры, Рита успевай закуски на стол ставить – не вино и водку за-кусывать, а только пиво, перед  «Стенькой  Разиным» кто устоит?
    Вот и в этот раз засиделись гости за столом, а когда расходились, столкнулись на лестничной площадке  с политруком.
Степан про себя удивился: что тут делает Карасик, ведь в другом подъезде живет.
  А политрук, хитренько так ухмыляясь, спросил:
  – Хорошо повеселились?
– Да неплохо, пивца попили, не монахи, – спокойно ответил Сте-пан, сам того не подозревая, как потом Мишка Карасик истолкует эти невинные слова, в каком виде представит их кому надо.
Как-то не подумал, забылся, не учел, в каком времени живет – прозрачной должна быть жизнь, Стёпа, прозрачной, чтобы весь был на виду, чтобы ничего не могло ускользнуть от всевидящего проле-тарского ока, чтобы – никакой  тайны, как в муравейнике. Каждый тру-дится и ни о чем не думает, выполняет, не рассуждая порученное ему дело. Партия думает за всех, а рядовой коммунист только соглашается с ней, не для себя живет, а для общего дела, для светлого будущего. Не согласен??? Попробуй только. Если бы не эти «троцкие» да «бухарины» да прочая сволочь, то давно бы уже построили коммунизм. Мешают те, в ком совесть перед народом нечиста, они, конечно, вслух ничего такого не говорят, но думают! Однако кое-кого не проведешь, он каждую малость замечает и нарушает своею бдительностью осуществление подлых планов.
К примеру, этот Запорожец – он же настоящая контра и церков-ник, как это он про монаха ввернул! Да про такие слова  настоящий коммунист и думать забыл – «монах!» Если Запорожец их не забыл, значит, в Бога верует, а верующие в Бога – враги, они затуманивают мозги. Карл Маркс сказал, что религия опиум для народа, а опиум, из-вестное дело, яд, отрава. Надо этого конника хорошенько проработать вместе с его женой, она тоже  под подозрением, ишь какая барыня!  Шляпки, чулочки, лису на шее носит, говорят, что даже по-французски знает.
    Одним словом из-за глупого доноса завертелась вокруг семьи Запорожца такая карусель, что если бы не вмешательство Буденного, то загремели бы они с Маргаритой в дальние дали.
 Как узнал командарм о своем связном, о том, в чем его обвиняют, сплюнул в сердцах:
  – Тю-тю! Да какой же он монах? Ему бы только коням хвосты вертеть, нашли преподобного. Нет, конник он отменный, не дам его  сгубить.
  Где и с кем мог происходить разговор, Степану осталось  только догадываться, но факт такой был.
  Как раз во время разбирательства о склонности Степан Запо-рожца к религии, в самом его разгаре приехал в корпус Буденный с инспекцией, и вот встретившись с земляком, как-то  хитро поглядывая, на него спросил:
  – Кого больше любишь Бога или коня?
  Вопрос был настолько ошеломляющим, что Степан не нашелся с ответом, так и стоял с разинутым  ртом, пока Буденный не удалился.
  Дома он рассказал Маргарите о странном разговоре, та сразу до-гадалась:
  – Так это Мишка донес, помнишь, когда он под нашей дверью крутился, ты еще удивился, что он тут делает. Зачем  ты только про монаха при нем…
– Какого еще монаха? – удивился Степан.
– Да ты в сердцах ляпнул, мол, не монахи же мы, можем и пивка попить.
– Ах, вон оно что! Ну, политрук, политрук, далеко так пойдешь, сексот несчастный! Если бы не Семен, думаю, что это он вмешался, то не миновать нам было, жена, «черного воронка».
– Ничего, ничего, – пообещала Маргарита, – я ему отплачу.
И отплатила.
  У Мишки Карасика были две девочки, одну он назвал  «Кимой», что означало: «Коммунистический Интернационал молодежи»; другую «Нинель», если читать слева направо, получается: «Ленин».
Когда же жена родила сына, то очень встревожилась, поделилась с подружками:
– Боюсь кабы мой дуралей опять не придумал какой-нибудь клички для сыночка, ведь назвал девок не по-людски, в деревне, как приезжаем погостить, им прохода не дают. Вы бы с ним поговорили, хотя бы ты, Ритка.
  – Поговорю, – пообещала Маргарита, – ну я его разыграю, он мне за «монаха» ответит.
  На следующий день встречает она политрука и говорит:
  – Была у твоей в больнице, с Галей Ситниковой.
  – Как она там, – оживился Мишка, – как ребенок? Мне ведь неко-гда их навещать, может, что просила передать?
  – Просила, просила, имя сыну придумать.
– А какое?
– Как какое? Посмотри в святцы, там на каждое число имеется имя какого-нибудь святого.
  Конечно, Маргарита  рисковала – религиозная тема была для политрука, как красная тряпка для быка, но она была начеку и знала, как отступать.
Реакция  была мгновенной:
  – Что за семья! – возмутился Мишка, – все вас на божественное тянет, то «монахи», то «святые», других, что ли слов больше не знае-те?
– А не хочешь святого, – тут же согласилась Маргарита, – можешь назвать по-современному, например, Трактор. Хорошо, раскатисто: «тра-тр-кто-р-р-р».
  – Как это? – попятился от удивления политрук, – так прямо и трактор? Это же не имя, а машина, то есть название машины.
– А, по-моему, – не унималась Маргарита, – очень неплохо, «Трактор Михайлович Карасик».
Политрук аж вспотел:
  – А как-нибудь по-другому нельзя?  Ребятишки не  задразнят?
– Ты-то чего боишься? Разве не отобьешься?
– Дома-то как называть, если поласковей, неужели «Тракторено-чек»? - язык сломаешь.
  Продолжать дальше Маргарита уже не могла - смех душил, и она, в глубине души, вдоволь натешившись,  над глупым политруком, сжалилась:
– Назови просто – Славиком. Хорошее имя. Православное.
– Издеваешься что ли? Контра ты и есть контра. 
– Стоп! – оборвала разъяренного Мишку Маргарита, – это еще посмотрим, кто из нас контра. Ты что Молотова не уважаешь, именем его гнушаешься? Как его зовут, забыл? – Вячеслав Михайлович. Сын твой, выходит, будет  зваться Вячеслав Михайлович  Карасик.
– Дурак, – хлопнул себя по лбу вконец запутанный и деморали-зованный Маргаритой политрук Карасик, – это же совершенно другое дело, Риточка, – а  ты «Трактор» какой-то предлагала.
  Вскоре Маргарита смогла вполне насладиться результатом своей сладкой мести: история о том, как политрук Карасик выбирал имя для сына, разнеслась по всему гарнизону и многих немало позабавила.
  А как же обрадовалась  сама мать, узнав об имени, которым со-гласился наречь  муж своего сына. Со слезами на глазах она благода-рила своих подружек, а Маргарите шепнула на ушко тайное: «в крест-ные пойдешь». Так Маргарите пришлось покумиться с заклятым атеи-стом, о чем ему не пришлось узнать, так как в самом начале войны по-гиб политрук Миша Карасик. Но это событие произойдет только  при-мерно через четыре года.
  В тот год, печально известный год, – тридцать седьмой, волна арестов докатилась почти к самым дверям Запорожцев: был взят со-сед, комбриг Зотов.
  Утром, часов в шесть, за стеной соседней квартиры раздались странные звуки: казалось, там передвигали что-то тяжелое, а потом уронили, как потом, оказалось, рухнул на пол сам комбриг, грузный,  огромного роста  великан. Через полчаса все стихло.
  На второй день после этого события к Запорожцам зашла дом-работница Зотовых, рассказала о случившемся, почему-то пожалела не хозяев, а их собаку  породистого пойнтера по кличке «Абрек»:
  – Он такой нежный и деликатный, он не будет есть что попало, а теперь чем накормить собаку, когда и сама голодная хожу.
  И вспомнила Маргарита жалобу жены комбрига. Томно закатывая глаза Мария Михайловна, сообщила о своей трагедии:
  – Пъедставьте, голубушка, бедная собачка не хочет, есть куиную котлетку. Пхосто пхачет, боюсь умхет говодной смехтью.
  Теперь, выходит, наступили тяжелые времена и для самого Абрека, Маргарита щедрой рукой насыпала в собачью миску пол ка-стрюли гречневой каши, отрезала кусок черного хлеба и чуть злорадно  сообщила домработнице, что, мол, у неё для Абрека больше ничего нет, тем более куриной котлетки.
– Каша на гарнир, а черный хлеб вместо мясных деликатесов.
С тем и ушла просительница, смахивая платочком горькие слезы. А чем виновата она и собака? Рикошетом и их задела злая чужая доля.
  Однажды, стоя у окна, Маргарита наблюдала следующую картину: Абрек хватал еще дымящиеся «лошадиные яблоки» и жадностью пожирал их.
  За месяц пес похудел, опаршивел, вечно голодный он потерянно бродил у подъездов, заглядывая людям в глаза, а те боялись отвечать на  немую просьбу накормить или приютить несчастного «род-ственника» врага народа. И опять Миша Карасик проявил свою проле-тарскую решительность – выпустил  целую обойму в беззащитное жи-вотное, а потом, пряча наган  в кобуру, удовлетворенно констатировал:
– Собаке – собачья смерть, как и его хозяину.
После ареста Зотовых и гибели ни в чем неповинной собаки в семье у Запорожцев воцарилась  теперь уже вполне осознанная тре-вога, и чтобы как-то восстановить  душевное равновесие, решено было ехать в отпуск  на родину Степана, в сальские степи.
               
 
И  опять степь
«Женщина имеет в своей
природе жертвенность, и
поэтому способна на многие
самопожертвования»


Двадцать лет прошло с тех пор, Степан почти забыл, как первые годы тосковал вдали от родины. Теперь же,  когда за окнами вагона  начали  мелькать полузабытые пейзажи: пышные украинские красоты, сменившиеся полустепью с ее сдержанной живописностью, а  затем и сама степь развернула перед ним родные, незабвенные просторы, сердце встрепенулось и потянулось навстречу к степным орлам, па-рящими  в ярко- синих, без единого облачка небесах.
    Степь уже стала подсыхать под лучами жаркого солнца, травы пожухли, цветы исчезли. Степан  пожалел, что задержался с отпуском и не отправился с семьей пораньше, теперь уж он не сможет показать ни жене, ни дочери, как цветет весенняя степь.
  Но вот они уже и приехали, станция была совсем маленькой, на ней никто кроме них не сошел с поезда и потому перрон был совер-шенно пуст. Степан удивился, почему же его никто не встречал, ведь до места надо было добираться не менее  десяти километров, ясно дело, что  им своим ходом было не дойти. И вдруг, откуда ни возьмись,  влетела  на перрон шустрая особа, без всяких церемоний она подскочила  к Степану  и стала пристально его разглядывать.
  – Та сдается це Степан, – наконец решила она, – Степан! Та який же ты худый, та який же ты старый, идем же скорей, мы уже с волами  давно вас ожидаем.
  Дочка, услышав про волов, встрепенулась, вспомнила  Гоголя.
  – Настоящие волы? – спросила она у отца, – и мы на них поедем
 «цоб-цебе»? Как чумаки?
  – Откуда дивчина про чумаков знает? – в свою очередь удивилась женщина.
    – Да я сама и есть чумаченя, так папа?
    – Так, так, – подтвердил Степан, – наш род чумацкий.
    – Выходит, не забыл ты родню, братику.
    Встречавшая приходилась Степану двоюродной племянницей, он помнил ее совсем маленькой, когда вернулся с Гражданской.
Погрузив  вещи на повозку, все кроме «чумачени», захотевшей непременно проехаться на волах, все пошли пешком. Дело близилось к вечеру, дневной зной постепенно спадал, Маргарита разулась, ока-залось, что идти по мягкой пыли, погружая ноги по самую щиколотку, было чрезвычайно приятно. 
    Степан захватил с собой ружье, нагулявшие жирок дрофы под-пускали  близко, и Степан мечтал добыть хоть одну на праздничный ужин. Ему повезло, но когда он уже был с «полем», а добыча лежала на повозке, вдруг неожиданно появился коршун, он смело спикировал на Степанов охотничий трофей и взмыл с ним в небо, тем самым вызвав возмущение  дочки.
  – Пап, – кричала она, – застрели нахального вора!
Но Степан только улыбнулся:
  – Наверно я ему должен был, пусть полакомится, а нам на ужин певня приготовят. Правда, Одарка?
    – Да, мабудь не одного, – подтвердила племянница.
  Маргарита смотрела на все во все глаза. Ей  хотелось понять в увиденном все то, что составляло прежнюю жизнь мужа, особенно  побывать в доме, где проходило его детство. Но, к сожалению, того дома уже давно не существовало, саманная хата ослепительной бе-лизны принадлежала его сестре. Правда, как уверяли, она была  точ-ной копией родного Степанова дома. Глинобитный пол в жару нес прохладу, беленые стены, с развешанными  на них вышивками, радо-вали глаз, сверкали на полках обливные глиняные горошки и кувшины.
  Сестра Катерина, он запомнил ее худенькой девочкой-подростком, теперь выглядела настоящей красавицей, подстать ей  был и ее супруг – могучий  великан в самом расцвете сил.
    Подняли затуманенные стопки с охлажденным, в глубоком ко-лодце, самогоном, выпили без опаски, зная, что никакой Мишка Карасик не  донесет начальству, как  морально неустойчивый Степан За-порожец, глушит  подпольный самогон.
  После обильного обеда легли отдохнуть, расположились прямо на ворохе пшеницы, укрытом красивым рядном. Впервые за двадцать последних лет  Степан испытывал ни с чем несравнимое удоволь-ствие. Хорошо! Солнечный свет, пробиваясь сквозь стены  сеней, сплетенные из лозы и обмазанные глиной, освещал их довольные и спокойные лица. Вот теперь только и понял Степан, что ему стоили эти последние годы, годы полные тревог, страха и неопределенности, без уверенности в завтрашнем дне. Лучик света, пробиваясь навстречу его измученной души, указывал собой надежду, будил в душе забытые чувства, которые владели им всегда, когда он жил в родном доме под опекой заботливой матери и отца, годы, освещенные светом веры, надежды и любви. Казалось, эти морщины, этот изнуренный вид, на который ему сразу же указала безхитросная Одарка, могут разгла-диться, лицо увядшее снова зацветет, разрумянятся щеки, взметнутся ввысь черные брови, засверкают глаза и опять, как прежде, завьется, закучерявится его казацкий чуб. Тот свет пробьет мрак, воцаривший  в душе, прогонит уныние и засияет, как в прежние времена,  светлая Степанова душа, готовая к любви. Вот он лежит сейчас на ворохе пшеницы, на зерне будущего, и будущее зреет в нем и пусть не тотчас, но через многие годы все-таки прорастет хлеб  вечной его жизни и не погибнет душа, и вернется  к  своему источнику – к Богу! А сейчас.… Утешил-таки Господь блудного сына, послал ему многие радостные  переживания, о которых он позабыл. Позабыл, как богата бахча огромными полосатыми арбузами, с медовыми дынями, красными помидорами, перцами, пузатыми тыквами – «гарбузами», которыми лукавые девчата одаривают нелюбого им сватача.
    Дочка, выбрав арбуз,  ударяет по нему своим маленьким кулач-ком, и он лопается, разваливается на куски – до того спел!
    Потом они собирали все это великолепие, выросшее и созревшее под благодатным южным солнце.  Спорили, какой же овощ лучше, спелее, красивее, но глаза разбегались от обилия аппетитных плодов этой земли. Нагруженная до самого верха арба, доставляла урожай  домой, а там  его распределяли по назначению: на стол шли  помидо-ры, огурцы, лук и прочие зелень, а кавуны бросали прямо в глубокий колодец, чтобы затем вынуть холодными, до ломоты в зубах.  Такой арбуз резали ножом  по-особому, чтобы в центре оказывался, как ог-ненный пламень, – «баран», арбузная мякоть без единой косточки. «Баран» предназначался самому уважаемому гости застолья или главе семьи.
  Степан был счастлив, он радовался за родню, которая жила в достатке: на подворье – двести гусей, столько же кур, три коровы и  до десятка свиней.
  И тут ему в голову пришла крамольная мысль: кого же должно благодарить за  все, неужели товарища Сталина? И за солнце степное, и за плодородную землю – чистейший чернозем? Так ведь земле осталась прежней, она так же рожала и до революции, и при царизме, и вообще с незапамятных времен.
Нет, Степан был прирожденным разведчиком, умел контролиро-вать свои мысли, умел скрывать их – и под пыткой он не обнаружил бы своего самого сокровенного. Никакому Мишке Карасику не выведать было ни одной Степановой тайны, особенно этой. Тогда, лежа на ворохе пшеницы, в первый же день своего приезда, Степан почув-ствовал в себе изменения, душа его как бы вздрогнула, освободилась от гнета страха и неуверенности, и возродилась, сразу же позабылись дела службы, изгладились обиды и оскорбления, одним словом – по-молодела и захотела жить.… Прикрыв глаза, Степан наслаждался ми-ром и тишиной чем-то неизъяснимым, входившим в его сердце, осве-щавшим все глубины его души, те глубины, где всегда  жила молитва и благодарение Богу, хотя, возможно он сам это не осознавал. И он помолился впервые.
  Маргарита сразу же заметила  перемены. Теперь, когда она так серьезно заболела, их отношения приобрели совсем другие качества. Очищенная любовь родила жертвенную, когда один человек может  поставить себя на место другого и способен принимать чужую боль как свою, и радость тоже. Маргарита радовалась за Степана, любовалась его помолодевшим лицом. Она тоже чувствовала себя окрепшей и надеялась, что может справиться с болезнью. Всем степь пошла на пользу. Маленькая «чумаченя» научилась казачьим песням и распе-вала их поминутно, даже сев в поезд. Пассажиры, растроганные  энту-зиазмом юной исполнительницы, щедро одаривали ее всем, что везли в корзинах.
  Безоблачное небо поздоровевшей семьи омрачало небольшое облачко – разговоры о предстоящей войне, немногие верили, что она будет, хотя пелись песни, снимались фильмы – власти готовили народ к испытаниям, но представляли их себе совсем нестрашными, вроде победоносной прогулки с оркестрами и флагами, в победе над   врагом никто не сомневался. И «чумаченя» с горящими от возбуждения глазами, распевала: «Если завтра война, если завтра в поход, будь сегодня к походу готов».
  Прошло два года.


Война
«Подвиги совершают не те, кто
 ростом велик, а те, в ком отвага»


    Так уже с ним случалось, когда он,  томимый предчувствием, не знал,  куда себя девать. Вот и сейчас Степан  вспомнил тот день, когда началась расправа с иногородними в станице, он  тоже испытывал непонятную тревогу перед  началом тех памятных для него трагических событий.
    Два года назад их часть перевели из Ленинградского округа в Киевский, и она участвовала в «освобождении» Западной Украины, после военных действий  кавалерийский корпус так и остался на гра-нице.
  Как штабной офицер Степан отлично понимал, для чего была предпринята эта дислокация – готовились к серьезной  войне, но по-чему-то открыто никто не говорил об этом.
  Так что особой неожиданности для него не было в том,
что случилось.
…Тихо и одиноко в квартире. Никто больше не носится по кори-дору, не играет в «Чапаева» – дочка ненавидела женские роли  и при-думала вместо Анки-пулеметчицы Петьку-пулеметчика, исключение составляла воинственная богиня Афина Паладда. Обмотавшись про-стыней, взяв в руки палку, означавшую копье, она вставала в гордую позу, как и подобало дочери Зевса.
  А вот теперь нет рядом ни «Афины», ни «Петьки», и Маргарита не ворчит, что поздно пришел, что ужин надо подогревать. Сегодня Степан пришел действительно очень поздно, в час ночи – затянулось совещание, и благо бы  совещались о чем-то путном, а то  все какие-то недомолвки, осторожные намеки,  хотя ясно – скоро!
Скоро и неотвратимо, как начинающаяся гроза: еще полнеба  яс-но, солнышко светит среди облаков, но от горизонта надвигается зло-вещая туча и ничто не может ей помешать пролиться  ливнем, загре-меть громом, проблистать молниями. Скоро это произойдет!
У Степана есть такая способность – предчувствие будущего, он «видит» его картины, это еще старый казак Долгополов заметил, когда «переказывал» ему секреты, как лечить коня, какими травами, какими мазями. Стоило Степану посмотреть пристально на лошадь, как самим собой открывается его внутреннему взору невидимая болезнь.
    То, что увидел Степан в темном ночном окне, заставило его вздрогнуть, но не воображение нарисовало ему эту картину – он сразу понял, что это такое – это вражеская авиация, «мессеры», только они могут так надсадно гудеть. А вот и сами самолеты. В серых предрас-светных сумерках они летели ровными рядами, соблюдая дистанцию, все небо было захвачено ими, они сеяли смерть аккуратно. Бомбы сыпались с небес, вызывая ужас и панику на тех, кто был на земле.
Сбросив свой смертоносный груз, бомбардировщики  возвраща-лись на базу, находящуюся далеко от того места, которое они бомбили. Там, где-нибудь в Польше, их ожидал отдых, вкусная еда, развлечения в элитном летном клубе для прославленных асов.
…Гул самолетов постепенно затихал, уступая место  артобстре-лу, в бой вступала немецкая артиллерия и танки. Но что могла сделать кавалерийская часть? – Лошади против танков! Сабли против – орудий!
  ...Низко-низко на бреющем полете протарахтел над домами во-енного городка немецкий штурмовик. Потом через два года Степан узнает, что точно такой же самолет, с таким же бесшабашно ухмыля-ющимся пилотом пролетит над кучкой перепуганных  ребятишек, среди которых будет и его дочь. Сея пулеметную очередь, ас будет так же цинично ухмыляться, приветствую детей, замерших от ужаса, воз-душными поцелуями…
  От дочери сохранилась дневниковая запись тех дней.
«Нас разбудил грохот канонады: непрерывный гул, сотрясший оконные рамы и заставивший стекла противно дребезжать.
Сначала мы, дети военных, не придали этому большого значения: отцы наши, как правило, отправлялись на летнее учение, где «понарошку» стреляли, бомбили и громили «условного» врага.
И воспитатели, позвавшие нас на завтрак, как обычно подгоняли: «подъем, вставайте, умывайтесь и побыстрее выходите».
Мы сделали все, как полагалась: вышли и построились. Все складывалось как обычно: маршировали, бодро запевали и двигались по направлению к пищеблоку.… Я и подозревать не могла, что это бу-дет последней мирной прогулкой, что детство мое, такое светлое, та-кое беспечное оборвет пулеметная очередь.
До столовой оставалось всего каких-нибудь метров сто, нам надо было миновать густые заросли орешника, росшего по берегам узкой речушки, перейти через мостик.… И вот тут-то это и произошло. Что-то посыпалось с неба, что-то похожее на град, затарахтело по листьям, сбивая их на землю, мы услышали страшный, полный ужаса крик нашей воспитательницы: «Ложись»! В одно мгновение, ни о чем, не спрашивая, все упали.
Перед тем, как оказаться на земле, мне удалось поднять голову и увидеть самолет с чужими опознавательными знаками: немецкими крестами и лицо пилота, рассмотреть даже его улыбку, ведь истреби-тель летел на бреющем полете. Убийца расстреливал детей и при этом открывал рот, захлебываясь от смеха, вероятно, он полагал, что придумал забавную шутку: отстреливать маленьких «руссише швайне» …Но, к счастью, он никого из нас не убил, этот немецкий весельчак, его лицо стало для меня лицом войны. Война, о чем потом споют, в точности, про нас: «Двадцать второго июня, ровно в четыре часа (именно в это время и мы проснулись!) Киев (Боярка от Киева ки-лометрах в пятидесяти) бомбили, нам объявили, что началась война».
Через несколько часов после этого в лагерь приехали родители, которые были поблизости, забрали своих детей, а те, кто оказался на границе, кто принял первый бой, естественно, сделать этого не могли. За мной никто не приехал. Так в одно мгновение мы и осиротели.… Оставлять нас в лагере было опасно, нас погрузили в эшелон и отпра-вили на восток. Немецкие бомбардировщики «мессеры» неслись за нами по пятам, они тучами нависали над беззащитной украинской землей, бомбы с противным воем летели с чистых голубых небес на станции, города, поселки. Все вокруг горело: лето было знойным и су-хим. Мы часто останавливались, так как после очередного налета немецкой авиации приходилось восстанавливать железнодорожное полотно, чинить мосты.
Самым тяжелым воспоминанием тех дней было для меня чувство жажды; из всех лишений, которые мне пришлось испытать, самым страшным оказалось оно.
Немецкие истребители буквально охотились за каждым челове-ком, они выслеживали с неба скопление людей и особенно пристально наблюдали за степными колодцами. Томимые жаждой, к ним стреми-лись толпы беженцев… Понятно, что вода была главным дефицитом и в нашем эшелоне, нам доставалось в сутки по полулитровой кружке на семнадцать человек.
Но вот остались позади степи Украины, холмистая земля южной России, и мы двигались на северо-восток. Зной сменился умеренной прохладой.
…Я лежу на животе на верхних нарах теплушки и смотрю в ма-ленькое окошко. Поезд движется медленно, мимо проползают, мирные пейзажи. Как они не похожи на те, что остались позади: трупы на насыпях, разбитые станции, убитые осколками несчастные животные: коровы и лошади с разбухшими боками, валяющиеся в степи. Кончи-лась лесостепь, начались леса…
И вот мы на месте. Это тоже пионерский лагерь, как в Боярске, на этот раз под Казанью. Нас разместили почти в таких же палатах, сытно накормили в столовой, а потом разрешили спуститься к Волге.
Сколько воды! Воды, о которой мы так мечтали весь этот долгий и страшный путь. Мы попадали с высокого берега в воду, мы шли по дну, стараясь оказаться на такой глубине, чтобы вода доходила до самого рта, чтобы можно, открыв его широко-широко, дать ей свободно вливаться в горло.… Так пьют коровы, так пили мы, дети».
Обильными событиями оказались для Степана два года войны – сорок первый и сорок второй, когда он попал в окружение, из которого выходил с неимоверными трудностями и лишениями: голодал, замер-зал и рисковал быть захваченным в плен или  расстрелянным своими как дезертир, но не об этом речь – важно для этой повести совсем другое, важен путь его к Богу. И пусть Степан, контуженный годами безбожия и богоборчества,  многие годы оставался под невидимым попечительством Божией силы, эта сила, тем не менее, явно прояв-лялась в самые критические моменты, оставляя в памяти зарубки  о Божием  благодатном вмешательстве в его судьбу.
    Впервые же мгновения  войны выяснилось, что  СССР не готов к серьезному сопротивлению врагу. Одно дело песни о войне, газетные угрозы, то есть размахивание бумажными саблями перед невидимым противником, другое дело сам противник, да еще такой, безжалостный и огалделый, как в те годы фашистская Германия.
  Первые же попытки оказать сопротивления были тотчас же сломлены, началось отступление вглубь страны, вернее паническое бегство армии. Вместе с войсками уходили из насиженных родных мест мирные жители,  некоторые из них уже на себя прочувствовали  тяготы немецкой оккупации.
  …Было начало зимы сорок второго года, Степан уже дважды вы-ходил из окружения – полтора года скитаний, вот и на этот раз ему не удалось прибыть к своим. Военный части уже прошли, за ними двига-лись беженцы. Редкий первый снежок едва прикрыл дорожную грязь. Картина печальная. 
    Люди, у которых первоначально были повозки, запряженные ко-нями, или просто ручные тачки с необходимым, как им тогда  казалось имуществом, за многие километры пути под бомбежками и обстрелами, давно уже освободились и от вещей и от животных, многие из которых были убиты и теперь валялись вдоль дорожных насыпей с раздутыми брюхами.
  Степан, оборванный, исхудавший, тащился  из последних сил за беженцами…. Дорога пока была еще свободной, немцы находились от нее в сотни километров. И была надежда, что скоро может закончиться его скорбный путь. Он очень устал и двигался с трудом и понял, что надо где-то присесть и отдохнуть, отыскав глазами подходящее ме-стечко – чей-то брошенный чемодан – он опустился на него, снял са-поги, чтобы перемотать портянки. Какое блаженство сидеть спокойно, никуда не спешить, ноги отдыхают от обуви, приятно обдуваемые лег-ким ветерком.
  Черная одинокая фигурка на белом снегу. Отличная мишень. Ею не преминул воспользоваться немецкий летчик.
  Степан и не предполагал, что его могут атаковать сверху: формы на нем не было – просто мирный, цивильный человек, решил отдохнуть после тяжелой дороги,  не вооружен и  не опасен для воздушного аса. Однако пулеметная очередь предназначалась ему – больше никого кроме него на дороге не было – пули сыпались с высоты, как горох, взметая вокруг фонтанчики талой земли, и тогда он понял, что немец решил позабавиться, поохотиться на русского беззащитного   «медведя». Степан скоро понял, насколько он беззащитен, когда пы-тался  уклониться от пуль, и побежал, не успев даже надеть сапоги, петляя по снежной дороге босиком. И тут его осенило – вдоль дороги лежало брошенное беженцами барахло, белоснежные простыни –  гордость прежней хозяйки – валялись прямо в грязи, он схватил одну из них и укрылся ею. Закутанный в белое полотно, Степан оказался  невидим с высоты, к тому же он еще успел прыгнуть в глубокую ворон-ку и затаиться на дне. Потеряв мишень, штурмовик, еще некоторое время продолжал кружиться над дорогой, а потом улетел, твердо уве-ренный, что «загнал зверя». Так Степан оказался жив и смог продол-жать путь.
  Скоро он нагнал отступавшую воинскую часть и пристал к ней.
Явившись в штаб, Степан предъявил документы, рассказал о се-бе, как, выходя из окружения, ему удалось не нарваться на немцев, не быть ими задержанным. Похоже, ему не очень поверили. В те времена было очень опасно оказаться в тылу, сразу возникали подозрения: может ты шпион, засланный противником, или дезертир – тогда не жди пощады! Но, просидя двое суток на «губе», Степан был вызван в особый отдел – «Смерш»: «Смерть шпионам». Что Степан Запорожец не шпион скоро выяснилось, но особистам и так все было ясно, однако каждый держался за свое место в тылу и старался изо всех сил делать видимость, что он занят чрезвычайно важным делом, так, во всяком случае, считали в войсках. Не солдатскую пайку отрабатывали  борцы с «вражескими силами», а вполне существенные блага: сидеть в штабе вдалеке от военных действий, но при этом получать хороший фронтовой паек. Работа смершевцев состояла в том, что они заводили «дела», которые определяли участь арестованного: одного как из-менника и предателя, другого могли и оправдать, однако  перед этим его долго мытарили, унижали, чтобы принудить доказать очевидное, что он не верблюд.
  Если бы не эта липовая бдительность, если бы сведения о май-оре Запорожце были во время доставлены по назначению, то Марга-рите не пришлось бы оплакивать мужа как без вести пропавшего. Ве-ликие испытания ожидали всех членов семьи.… У каждого, кто пережил те времена, свои болячки и синяки, и если начать их перещупывать по-прошествии времени, то возрождается прежняя боль и время не в силах  ее облегчить.
    Маргарита мучилась, дочка потерялась, пионерлагерь, в который ее отправляли в начале июня сорок первого, вывезли в неизвестном направлении, сама она, прервав лечение, вернулась в Киев, чтобы в штабе округа узнать о дочери и муже. Ничего определенного ей не сказали там – Степан служил на границе, мог и погибнуть и попасть в плен, но номер эшелона, в котором увозили детей, ей дали, однако трудно было найди его среди тысячи и тысячи эшелонов, спешно от-правлявшихся в тыл, к тому же бомбежки на каждой станции, и нет га-рантии, что дети могли уцелеть... Потом бедная мать повидала бес-численные детские трупики, раскиданные по железнодорожным путям и откосам.
То здоровье, которое Маргарита получила в прекрасной лечеб-нице, тут же растерялось. Да и как его можно было сохранить, если так вдруг все кончилось, все оборвалось – нет больше ни семьи, ни дома. Осталась Маргарита с небольшим чемоданчиком в руках, там воспоминания о прежних днях, там знаки любви мужниной, его заботы: французское белье, духи «пти Пари», туфли, сшитые на заказ во Львове.
  Но недаром в детстве печорский монах предрек ей крепкий ха-рактер и непростую жизнь. Маргарита не поддалась отчаянию, не по-теряла духа. От стации к станции, следуя по маршруту эшелона, на котором эвакуировали пионерлагерь, она проделывала путь своего ребенка, убеждаясь, сколь он был труден и опасен. Она видела, как горят охваченные огнем вагоны, дымятся от пожара станционные по-стройки.  После налетов вражеской авиации среди трупов убитых де-тей Маргарита искала голубое демисезонное пальто и фетровую красную феску, не отдавая себе отчета, что в такую жару вряд ли кто так оденется.
  За многих матерей страны ей довелось познать такое глубокое горе  – гибель ни в чем неповинных детей – и сохранить  эту печальную память на всю жизнь.
Военное время – военные порядки особенно на железном транс-порте: сесть в поезд,  купить билет, если не было специально разре-шения, было невозможно, и Маргарита старалась всеми правдами и неправдами обходить закон. Ей почему-то везло, и хотя, как граждан-скому лицу, категорически было  заказано, даже мечтать об этом – просить, чтоб довезли хотя бы до ближайшей остановки, ей в боль-шинстве случаев удавалось это сделать.
  …Маргарита, стоя на перроне, внимательно следила за отрав-лявшимся составом, и когда он трогался, она уже висела на подножке, проводник пытался отцепить ее руки от поручня, но отчаявшаяся женщина Маргарита держалась за них мертвой хваткой, и железнодо-рожнику приходилось уступить – не сбрасывать, же ее с поезда на хо-ду. А когда подходил кто-нибудь из военного начальства он оправды-вался: «говорит, жена майора, дочку ищет».
  – Вот попадешь под трибунал, – грозили ему, – тогда и  поймешь, как приказы военного времени нарушать. А может она шпионка.
  – Не-е. Русская она и, посмотри, какая красавица.
  – А ну, красавица, рассказывай, куда так торопишься? – смягча-лось начальство.
  Маргарита рассказывала о себе, о своих мытарствах, но горя у всех было так много и каждый смог бы поведать о нем так, что в иные времена  волосы бы поднялись от ужаса.
  Думала ли Маргарита тогда о Боге, о справедливом ответе Его людям, так бесчестно поправших Его заповеди? – Возможно, что нет – одна мысль, одно чувство заполонило  сердце: «найти, найти живой и невредимой», и это было подлинной молитвой, вобравшей всю силу ее души.
  На прощанье военные подарили ей буханку хлеба и пару пачек  концентрата пшеничной каши. Для голодной Маргариты подарок  был поистине царский – денег у нее не было, да если бы и были, то где их можно потратить, когда все кругом  разгромлено и разбито.
Волнения и тревога сжигала нервы, так что первый, подаренный ей, кусок хлеба застрял в горле – душа не приняла. Все человеческие потребности разом упразднились, остаток сил надо было беречь, что-бы двигаться вперед за этим ускользающим от нее эшелоном-призраком. Казалось, что он вот-вот появится, как ей говорили: «на следующей станции». Но каждый раз это оборачивалось очередным невольным обманом со стороны железнодорожников. Время полной неразберихи, паники и путаницы царило кругом, потому и  дорога, ко-торую в мирное время  можно было  проделать за несколько суток, на самом деле заняла  несколько месяцев, так, что Маргарита только пе-ред началом зимы смогла обнять свое дитя.
  …Далеко осталась позади, пылающая огнем, Украина, разорен-ные села и разбитые города, началась южная Россия, пока еще мир-ная, не тронутая войной. Маргарите странно было видеть веселых де-тей на станциях, приветственно машущих руками пассажирам, стан-ционные буфеты, спокойные лица женщин, торгующих на перронах румяными яблоками, красными помидорами, зеленым луком и огур-цами – все, чем одарило нынешнее знойное лето плодородный  здеш-ний  чернозем.
  Лето кончалось, наступала поздняя осень. Маргарита нашла дочку  лишь в октябре.
    Эшелон  с детьми прибыл в Казань, уцелели лишь девочки – в тот вагон, где были мальчики, попала бомба.  Под Казанью  в деревне Шелонга  ранее  находился тоже пионерский лагерь, там и разместили беженцев, теперь они уже назывались «воспитанниками детского до-ма», правда воспитатели и начальство все еще надеялось, что детей найдут родители, но надежда была мизерной, большинство из тех, кто служил на границе – погибло.
  Маргарита оказалась первой матерью и, как потом оказалось, чуть ли не единственной счастливицей, которая нашла своего ребенка.
  Вот она сидит на скамеечке вся в ожидании, перед глазами рас-стилаются просторы Волги – синь воды  и желтизна прибрежных ку-стов, уже тронутых первыми заморозками… Неожиданно тот сжимаю-щий душу комок, с которым она прожила все эти месяцы, растаял, ду-ша успокоилась  для того, чтобы снова затрепетать, но уже не от горя, а от счастья.
  А в это время…
  – Твоя мама, твоя мама, – задыхаясь от волнения выпалила по-дружка Элька, – там… на лавочке возле столовой. Беги!
  И она побежала. Как она бежала! Пятки доставали спину, распу-щенные волосы бились по плечам, как радостный стяг.
Мама!
  Маргарита еще издали увидела это золото – роскошные кудри, ни с  чем  несравнимые кудри, которые так любил Степан.
  Они обнялись крепко- крепко, прижались друг к другу, теперь уже Маргарита не боялась заразить дочь и осыпала поцелуями не только ее головку, но щеки, и губы, и ручки.
  За многие годы своей болезни, мать приучила себя не проявлять своих материнских чувств, целовала только в макушку, а дочке она объясняла, что боится, как бы палочки Коха не перескочили на нее. Любой мусор: соломинки, щепочка мелкая были этими самыми  пре-словутыми «палочками Коха», которых ребенок боялся с самого дет-ства. Теперь же все было сметено разлукой, страхом потерять друг друга, и никакие «палочки» уже были нестрашны ни ребенку, ни мате-ри.
  Белокурая макушка пахла сухой травой, Маргарита, вдыхая несравненный этот аромат, вся  вдруг затрепетала от нахлынувшей нежности, передавая это чувство дочери, которая замерла на ее груди.
  Мамин запах, ни один человек не пахнет так, как мама!
  Даже, когда была бомбежка и дети плакали от страха, она не уронила ни слезинки, а теперь вот, уткнувшись в Маргаритины худые ключицы, громко зарыдала – так слезами освобождалась ее душа от того непомерного груза, который на нее свалился. Мама!
  «Все будет хорошо, – уверяла Маргарита дочку, – все будет хо-рошо, ведь теперь мы вместе».
  «Я тебе никуда не отпущу, – рыдала дочь, – никуда, даже на ми-нуточку».
  И говорила она абсолютную правду, скоро Маргарита в этом убедилась, если ей надо было отлучиться по делам, то дочь бежала  за ней, безутешно рыдая, а если оставалась дома, то до самого воз-вращения матери сидела у окна с тоскующими, полными слез, глазами.
  Из детского дома она ее забрала, но что дальше? Аттестата в казанском военкомате ей не выдали – майор Степан Запорожец нигде в списках не числился, пошли навстречу только в санитарном управ-лении – поверили в справку, которая  к счастью оказалась у Маргариты, свидетельствующую о том, что она во время освобождения Западной Украины работала в госпитале, и выдали килограмм ваты, бинты и несколько метров марли, там же нашелся и полушубок и овчинная шапка. Наступала зима, а ни еды, ни одежды не было, в чемоданчике ее хранились совершенно бесполезные вещи, их даже нельзя было поменять на рынке: кому нужны чулки-паутинка, духи и кружевное белье?
  Маргарита все-таки выплакала себя работу – до наступления зимы ее взяли санитаркой и то по особому распоряжению главврача, который рискнул принять ее с открытой формой ТБЦ. Это и было той заначкой, которая позволила им с дочкой переехать в Бугульму, где, по мнению многих, жилось полегче.
  Итак, вместо элегантной дамы – типичная замухрышка военного времени, эвакуированная, без жилья, зарплаты, пропитания, с ребен-ком на руках и… с тяжелой заразной болезнью.
  Сняли угол, вернее в частном доме сундук, на котором и спали, подстелив под себя полушубок. Каждое утро вытаскивала его на мороз  чистюля Маргарита, страшась паразитов. Из марли и ваты выстегала она подстежку под демисезонное пальто, в котором была одета дочка перед отправкой в пионерлагерь, хорошо, что тогда погода была прохладной, и кроме пальто у нее оказалось вельветовое платье и рейтузы.
  «Ничего, – уговаривала себя Маргарита, – главное живыми оста-лись, главное нашлись».               
    Две зимы они прожили в Бугульме, две суровые зимы. Дочка хо-дила в школу в  легоньком пальтишке на медицинской вате и в пургу, и в  мороз до  сорока пяти градусов.
  Продукты, которыми они запаслись в самом начале, давно кон-чились, как несбыточная мечта  осталась в памяти тушеная картошка с бараниной. Заработать Маргарите было негде, иногда перепадали дежурства в больнице  – уборщицей, но местные не желали делиться крохотным заработком с «выковырянной», так назывались эвакуиро-ванные. Оставалось искать пропитание, где придется: собирать в лугах опят и сушить их впрок на зиму. Кто-то из новых знакомых надоумил  ходить на элеватор, сметать оставшуюся после помола зерна пыль, с большой натяжкой ее можно было назвать мукой, ее заваривали кипятком, и это была «каша», если мололи гречку, то «гречневая», если пшеницу, то «пшеничная», однако вкус у всех был одинаковый – никакой. Мелкие камушки и песок хрустел на зубах – мыть  пыль было невозможно, приходилось смиряться, ведь голод не тетка, рады были  и такой пищи. Усиленное питание, которое ей рекомендовали врачи, увы, было теперь далекой мечтой. Но странное дело, Маргарита не чувствовала себя больше больной, одинокой – да; усталой – да, озабоченной, где бы что раздобыть из съестного – да, но не немощной и бессильной. Правда, она берегла силы и не позволяла себе, как лю-била выражаться, «распускаться». Что же ее поддерживало? – Вера, что плохое рано или поздно кончится, что война  продолжится недолго, что все дождутся победы, а главное – Степан с фронта вернется, непременно вернется. У нее и в мыслях не было, что муж убит или по-пал в плен к немцам – не такой он был, чтобы  не предусмотреть  по-добную ситуацию – обязательно нашел бы выход из положения. Мар-гарита оказалась права – Степан уцелел, несмотря на многие опасно-сти, которые  ему пришлось преодолеть.
  Первая весточка от него пришла  из Сталинграда – большое письмо и даже фотография, на ней Степан стоит возле засыпанной снегом землянки, улыбается, словно говорит: смотрите, я жив здоров!
Как же они с дочкой радовались! Однако по радио сообщали, что под Сталинградом идут тяжелые бои.
  Отец воевал с фашистами, а мать боролась за здоровье ребенка, от плохого питания у дочки начался фурункулез - болячки осыпали все тело, на голове образовалась сплошная гнойная корка. Маргарита горько рыдала, когда пришлось обрезать косы, собственными руками лишала красы свою девочку. Потом дочка ходила в платочке, прикры-вала голову,  всю вымазанную зеленкой.
  Маргарита хотела было написать об этом мужу, но спохватилась – могла не пропустить цензура, ведь на фронте не должны были знать о печальном, зачем расстраивать защитников  Родины.
  А Степан продолжал воевать, кончился Сталинград, началось наступление на Белорусском фронте.… В одном из писем муж сооб-щил, что находится на отдыхе, недалеко от Москвы – приказано было дать небольшую передышку войскам. И тогда она решилась, решилась на немыслимую в те времена авантюру - оказаться в Москве!
  Одна из ее знакомых – москвичка – сообщила, что она скоро вернется домой. Маргарита поинтересовалась, каким образом, и узнала, что московский институт,  эвакуированный в начале войны в Бугульму, в котором работала ее приятельница, возвращается в Москву. Тогда-то и предприняла Маргарита на этот отчаянный шаг - «зайцем» отправиться  в столицу. Добрые люди, узнав о том, что она  хочет повидаться с мужем, который два года числился пропавшим без вести, согласились помочь: спрятали её и дочку в своих вещах.
Через две недели они были уже в Москве, поселились у двоюродной сестры и стали дожидаться, когда Степан пришлет за ними машину.
  Вместе, опять вместе, живы и здоровы!
  Степан с жадностью вглядывался в любимое лицо, ничего, что оно было измученным, усталым, но глаза! Ее глаза! Они так же синели навстречу, в них светилась та же любовь. Перед отъездом к мужу Маргарита побывала в московской парикмахерской, изменила причес-ку,  подкрасила брови и ресницы, сделала маникюр. Ему было приятно увидеть ее такой. За время своих скитаний, Степан повидал немало женщин, которых горе состарило – опустившихся, неряшливых, поте-рявших  привлекательность. Если бы он только знал, как трудно было Маргарите  совершить эту метаморфозу: превратиться из  нищей «вы-ковырянной» в интересную даму!
  Похудевшая жена,  тем не менее, не  производила впечатления   увядшей  от невзгод старухи. Как ей только удалось избежать безоб-разных морщин, как она могла сохранить и свою фигуру. Московские родственники подарили Маргарите красивый отрез на платье, она со-орудила из него модный сарафан с открытыми плечами. Такую краса-вицу не стыдно было представить друзьям, подчиненным и начальству.               
    Место, в котором расположился Степанов полк, было очень жи-вописным, и Маргарита залюбовалась быстрой речкой и её зелеными берегами, однако Степан быстро остудил  восторги:
  – Здесь такие бои были жаркие, Риточка, до сих пор вода красная от крови.               
  И вот они наконец-то вдвоем, вдвоем, наедине, друг с другом, после такой тяжелой разлуки. Проговорили всю ночь. Каждый не жаж-дал просто физической близости, а близости душевной, понимания и сочувствия. Соскучились не тела, а  души.
  Коптилка, сплющенная снарядная гильза, наполненная керосином со вставленным в неё фитилем, неярко освещала блиндаж,  ее свет рождал таинственные тени, тени от склоненных друг к другу голов. Их ребенок спал  на нарах, заботливо укрытый отцовской шинелью.
  А сколько же погибших детей навсегда были лишены такого сча-стья! И Степан, и Маргарита видели это собственными глазами, так пусть же их дочка, спасенная от смерти, спокойно спит!
  За всю ночь они так и не сомкнули глаз. Утро застало супругов сидящих перед погасшей коптилкой, за их долгий разговор керосин успел весь выгореть. Маргарита, теперь уж не страшась цензуры, рас-сказала о своей жизни во всех подробностях, не боясь расстроить  мужа, и он восхищенно подвел итог: «Это не мы герои, это вы герои».
    Как ни печально, но жена должна была возвращаться, за два по-следних года  она ни разу не поддувалась, надо было выяснить, что у нее с легкими.               
    Прощаясь с мужем, обнимая его, Маргарита почувствовала не-большой укол, невольно отстранившись, она поняла, что укололась об орденскую планку.
  – Ого, – протянула она удивленно, – сколько же у тебя теперь наград!
  – Есть и новенькие, вот, смотри – это «Александр Невский».
  – Так, – отметила Маргарита  этот поразивший ее  факт, – на плечах погоны, на груди – святой, а чтобы на это сказал Мишка Кара-сик?   
  – Его, – вздохнул Степан, – нет уже в живых, погиб под Ржевом.
  – Несчастный, – пожалела Маргарита  политрука, – но раз, то победа будет за нами! Говорят, что  трижды облетели Москву с чудо-творным образом Божией Матери, и учти, по приказу самого Сталина. Отогнали-таки немцев, ведь у самого порога стояли.
  – Мы с тобой, жена, Бога не хулили, на иконы не плевали, храмы не разоряли, над батюшками не надсмехались, старались жить по со-вести: никого не обижать, заботиться о людях,  хранить верность се-мье.
Сейчас последнее самое главное, я верю, что измена может окон-читься гибелью одного из нас, учти это, Рита, если будешь честно ждать – обязательно останусь жив.
  Дочка, прислушиваясь к разговору родителей, неожиданно про-пела популярную на фронте новую песню: «Жди меня и я вернусь всем смертям назло», а мама, – добавила она, – «и так тебя ждала и не верила, что ты погиб».
    Степан с нежностью прижал к груди такое хрупкое и нежное свое семейство: Маргарита никогда не отличалась дородностью, а сейчас и вовсе была легка,  как перышко, дочка же так исхудала, что все реб-рышки можно было пересчитать. Поэтому-то и решено ее было оста-вить в части, немного подкормить этого военного недокормыша.
  Однако планы были неожиданно нарушены. Едва Маргарита успела уехать в Москву, как началось наступление.


Воюем
«Однако в них был дух
жертвенности, и
Бог не оставил их»


  Маргариту в Москве ожидала нечаянная радость: выяснилось, что за последние годы легкое зарубцевалось. Как это могло случиться при тех условиях, в которых она жила, уму непостижимо, и  вспомнились, когда они с бабушкой ходили на богомолье в Киевскую Лавру, слова старца, сказанные маленькой Маргарите: «крепкая головка, все выдержит».   
  О здоровье можно было теперь особенно не заботиться, но вот дочка. Дочка оказалась в действующей армии, почти на передовой. Степан писал часто, но всего несколько строчек, мол, живы и здоровы, для материнского сердца этих скупых слов  было мало, но что поде-лаешь – началось наступление, и у Степана было много забот: людей не хватало, техники тоже. Дочка, правда, ему не докучала, она больше обреталась среди солдат, вернее солдаток, так как в полку служило много девушек: радистки, телефонистки и радистки, и телеграфистки – целый батальон. Они и заботились: кто юбочку  сошьет, кто – гимна-стерку, а один рядовой – прежде до войны сапожником был – малень-кие, тридцатый размер, сапожки сточал. Теперь выглядело Степаново чадо настоящим военным человеком. Когда же началась осень, и стало холодать,  шинелька на ее плечах очутилась, а потом и кубанка на отросшем чубике, недаром в детстве играла она в военные игры, изображала  Петьку-пулеметчика.
  Невозможно было усадить этого «солдатика» в папину легковуш-ку  или в виллис – все норовила запрыгнуть в полуторку к девчатам, чтобы распевать строевые: «Я пулеметчиком родился, в команде снайперов возрос» и, конечно же, «Вставай страна огромная, вставай на смертный бой».
Глядя на то, как этот еще почти ребенок, воспринимает фронто-вые будни, замполит удивлялся своему командиру:
    – Вы, товарищ полковник, оказывается неплохой психолог, види-те, как ваша дочь подымает  боевой дух части, можно сказать, вооду-шевляет бойцов, к тому же у многих родительские чувства пробуждает, воспоминания о своих ребятишках, которые в тылу.
  – Да, – отвечал ему на это Степан, – сколько раз мне приходиться видеть такую картину: усядутся перед нарами, где она спит, и смотрят, смотрят на спящую, то ли любуются, умиляются, то ли тоску свою по детям так унимают. Учти, и мужчины и женщины.  Я им не мешаю. Но все-таки страшновато ребенком рисковать, мать с ума в Москве сходит, все теребит: «отправь, да отправь в тыл», а как я могу это сделать – наступление. Не остановишь его.
  И приходят Степану в голову воспоминания о том, как  неожи-данно может настигнуть человека смерть: вот только что он разгова-ривал, шутил, предлагал закурить, но стоило сделать несколько  шагов  в сторону, как падал замертво – прямое попадание, то ли шальная пуля пролетела, то ли осколок снаряда.
  Потому  сразу же, когда часть прибывала на новое место, прика-зывал полковник рыть небольшой, но глубокий окопчик. Когда же начинался артобстрел или бомбежка, дочка уже стояла в нем, несмот-ря на слезы и уверения, что она ничего не боится.
  …Лесная поляна, кругом развороченная, исковерканная земля –  всего получас назад здесь бушевал огонь, содрогалась почву, вздыб-ленная снарядами и бомбами. Немцам стало известно, что именно сюда прибывает полк, вот они и утюжили землю, сметая снарядами все живое. Но, то ли враги не успели пристреляться, то ли просто эта была психическая подготовка, чтобы  испугать, потрепать нервы противнику перед наступлением, однако опытные фронтовики понимали, что особой опасности в такой беспорядочной пальбе нет, разве, что  может  быть прямое попадание, а от него нет спасения, в каком бы укрытии не схоронился.
  …Девочка стояла в окопчике, терпеливо ожидая, когда ей раз-решат его покинуть, но она, действительно, не боялась смерти. Не бо-ялась ее и при бомбежках их эшелона. Остальные дети прятались под нары, зарывались с головой в матрасы, воспитатели исходили на крик, уговаривая ее поступить так же, он она упорно стояла на своем. И сейчас она была абсолютно спокойна, голова поднята кверху, виден кусочек неба, на его фоне отчетливо выделяется отцовский чеканный профиль, в зубах крепко зажат чубук трубки, которую  он никогда не раскуривает.
  Потом она расскажет матери и об окопчике, и о папе, о том, как он с невозмутимым видом склонялся над ней, не обращая внимания на  фонтаны земли, поднятой взрывами и осыпавшими его с ног до головы. Как красив он был в эти минуты, и как гордилась она свои бес-страшным отцом.
  Проходили месяцы, а приказа об отдыхе все не поступало, успешного наступления нельзя было приостанавливать – противник мог  собраться, перегруппироваться, подтянуть резервы.
  Маргарита в каждом письме умоляла мужа вернуть домой ребен-ка, не для того она выхватила дочку из пламени, чтобы ее ввергнуть в полымя.
…Звонок в дверь. Маргарита  бросилась отворять, сердце поче-му-то бешено колотилось, волнение подкатывалось к самому горлу, Степан ничего нового не писал,  так зачем же так волноваться.
Однако и для него это оказалось полной неожиданностью, не успел даже матери сообщить, что наконец-то она сможет обнять свою дочку – случилась непредвиденная оказия, и благодаря ней, оказалось возможным отправить ребенка в тыл.
  А дочке и на этот раз повезло:  эшелон, в который ее посадили, перевозил  летный полк. Немецкая разведка сообщила об этом своему начальству, но информаторы ошиблись – когда начался налет,  поезд уже успел отойти от станции.               
  Степан узнал о бомбежке, но не узнал, что полк не попал под нее, ему сообщили о гибели офицера, который должен был получить новое оборудование в Вязьме и заодно посадить дочь в поезд, следовавший в Москву.
    Теперь пришло время Степану мучиться неизвестностью: жива ли дочка.  Письмо от Маргариты он смог прочитать  через десять дней, в нем она делилась своей радостью, и он присоединился к ней – жива! Однако война есть война и все может случиться, потому Степану как военному человеку  не хотелось лишний раз рисковать семьей. Хоро-шо, что немец больше не грозит Москве, что враг все дальше и дальше от столицы, но обозленный неудачами, он может  усилить нападение с воздуха, бомбить Москву.
  Как же не хотелось им возвращаться в Бугульму, но они не стали перечить – отцу виднее.


Батя
«Тот, кто думает о себе,
попадает в изоляцию, и
наоборот – кто думает о
других – о таком человеке
все время думает Бог»


    Семья у Левка-чумака была большая – восемь детей. Сначала Фиса рожала только мальчиков, потом девочек. Степану как младшему из братьев суждено было нянчить маленьких сестренок, он их пеленал, поил из соски, играл и гулял с ними. Девочки рождались одна – за – другой, и Степан не знал отдыха: отрочество и юность прошли у детских колясок. Может быть именно поэтому у него не завелись дру-зья – некогда было ему гулять, кроме того Степан был застенчив от природы, но не ябеда и не доносчик.
    Как-то случилось ему быть избитым подростками – казачатами, вины за ним не было никакой – просто так взяли и поколотили тихоню за то, что он не такой, как они. Избили основательно так, что его окро-вавленного, потерявшего сознание, нашли в овраге чабаны и принесли домой. Сразу было ясно, чьих рук это дело,  исправник – частый гость в их курене – мог бы примерно наказать озорников, но Степан не выдал имен обидчиков. Постеснялся и привести как пример слова любимого святого Стефана, сказанные первомученником, когда его побивали камнями жестокие иудеи: «не ведают, что творят», но промолчал: еще подумают, что хвастается своей «ученостью».
    Много раз за свою взрослую жизнь ему приходилось быть «поби-ваему камнями», но он переносил обиды молча. Теперь-то никто не обижает, кажется, но и он сам старается  не обидеть – власть дана немалая, над двумя тысячами душ. Три года он с ними, три года бе-режет как малых детей. Двести  только девчат в его полку! Степан до-волен ими: исполнительные, аккуратные. Вот хотя бы Майя Иванова – комсорг, в семнадцать лет пошла на фронт добровольно, мать в каж-дом письме просит позаботиться о дочке, ведь совсем еще юная де-вица. И как только они умудряются сохранять  свою привлекатель-ность, как умеют ухаживать за собой в таких условиях?!  У телефо-нистки Дины Решетниковой черные косы почти до самого ремня, обре-зать их  не соглашается ни за что, как бы ее не уговаривали, как бы ни приказывали. Полковая докторша пригрозила: «если только вшей мне тут заведешь, я тебе вместе с косами и голову ампутирую». Вот так и ходит эта голубоглазая Дина, с гордо поднятой головой, а черные косы ее все гуще, все длинней становятся. Всех переупрямила девица! Степану нравится ее характер, он только посмеивается над теми, кто на нее жалуется: «никак не можем уломать упрямицу». «Хорошее не надо ломать, – отвечает он им на это, – предписание врача исполняет, волосы в порядке и чистоте держит, что еще надо. Не трогайте вы ее».
    Дети, дети, дети. Взрослые мальчики, взрослые девочки – это теперь его семья. Незримыми узами – болью, тревогой и надеждой связан он с каждым, бережет каждого, думает о каждом, пишет родным и близким письма, а это бывает сделать непросто, у командира полка и так забот полон рот.
Там где-то далеко, в городах ли деревнях молятся их старенькие бабушки, просят Бога, чтобы спас и сохранил родную кровинушку. Ему, Степану Запорожцу, Господь уготовал судьбу хранителя  многих жизней.
Если подсчитать, сколько людей у него на сердце: две тысячи подчиненных, их отцы и матери, их братья и сестры, их дяди и тети, их дедушки и бабушки, то выходит – целая держава! Будущее в его руках, будущее страны.
  Такие странные мысли пришли Степану в голову той ночью, а утром доложили, что серьезно заболела Майя Иванова.
  Когда Степан увидел девушку, лежащую на койке в медпункте, он поразился перемене, которая произошла с этим цветущим молодым лицом – Майя похудела и осунулась, постарела лет на десять, на щеках рдели красные пятна, глаза лихорадочно горели.
  – Что с ней? – спросил Степан.
  – Тяжелая пневмония, ожидаем кризиса, сделаем  все возможное, но…
  – Вот и делайте, – в сердцах приказал  Степан и повторил, – де-лайте, потом мне доложите.
  Через день к нему в блиндаж  вошел улыбающийся во весь рот фельдшер Сухомлин.
    – Разрешите доложить, товарищ полковник, кризис прошел, ку-шать просит.
  – Так ведь это замечательно! Накормите, в чем же дело?
    – Накормили бы, – замялся фельдшер, – только ведь она просит котлетку, а где ее взять?
– Николай, – позвал Степан ординарца, – тебе спецзадание: ор-ганизуй для комсорга котлетку.
    – Котлетку…! – протянул обескуражено ординарец, – не в моих силах.
    – Ох, и хитрец ты, Коля Чок, –  наверняка есть у тебя кусочек мя-са, признайся.
    – Да вы какой-то ясновидящий, честное слово, сколько времени с вами служу, все удивляюсь – ничего от вас скрыть нельзя. Килограмм телятины  я достал, выменял у одной молодухи на концентрат, думал, обед закачу для вас и дочки, а то ведь на одних консервах ребенок. Да уж ладно – будет Ивановой котлетка.
  И что удивительно, прошло много лет, дочка полковника выросла, стала журналистом и однажды повстречалась со своей «односум-ницей» – Майей Ивановной Ивановой, прославленным учителем, та ей и рассказала про котлету, память о той котлете Майя Ивановна со-хранила на всю жизнь.
    Степан в свою очередь не придал этому случаю большого зна-чения,  уж если кого и благодарить надо было бы,  так это Колю Чока.
  Но случалось,  что именно от него, от командира, от «бати», за-висело  психическое здоровье человека.
  Как-то получает он письмо и не может дочитать до конца – рас-плакался, взрослый мужчина, прошедший три войны, а вот нервы не выдержали. В письме сообщалось о горе, постигшем его лучшего офицера – разведчика Славу Калмыкова – немцы сначала пытали его семью, а потом всех замучили и убили.
  Степан не спал всю ночь: как сообщить об этом  Калмыкову, как-то облегчить боль утраты, но потом понял, что ничего не сможет: бес-полезны и  слова, и уговоры. Он вызвал  офицера к себе и молча, по-ложил перед ним раскрытое письмо.
  Калмыков тоже, как и его командир, не смог дочитать до конца. Степан понял, что сейчас все зависит от него, тогда он постарался по-ставить себя на место этого несчастного парня, пережить его горе, как свое. Черная безмерная тоска заполнила его душу, застила глаза, за-морозила сердце, парализованный тоской сидел он перед чужим че-ловеком, чувствуя чужим самому себе.
  Так прошел час, за это время произошло что-то неведомое, не-известно как это случилось, но только после горестного молчания  они породнились: Степан обрел сына, а Калмыков – отца, «батю».
  На следующий день старший лейтенант выглядел довольно спо-койно, правда, следы пережитого страдания остались на лице: горест-ные складки вокруг рта, морщины на лбу, но чувствовалось, что в душе его появилась надежда, что не все для него кончилось, что можно продолжать жить и воевать.
Каждый проживает жизнь по-своему, у каждого есть итог. После трех лет на войне Степан научился многому, но не только он один, научились и солдаты и мирные жители, и те и другие поняли, почем фунт лиха, горести и лишения промыли глаза, люди узнали  цену жиз-ни, расстались с подозрительностью, научились ценить друг друга, не видеть в каждом врага – для всех был один враг – фашисты.
    Вспоминая Мишку Карасика,  Степан уже не злился на него, только удивлялся сам себе, разве можно было так портить жизнь, жизнь, за которую он теперь борется каждую секунду: «а до смерти четыре шага», – так поют его солдаты.               
  …После боя собирали убитых, рыли могилы, ставили на них временные памятники - солдатские пирамиды с красной звездочкой.
    Пустые окопы, немые свидетели предсмертных страданий, горя-чих молитв, прощальных слов, хранители отзвуков прошедшего боя - отчаянных, надрывных криков, тех, кто шел врукопашную.
    Погибшим выпала доля лежать распростертым на родной земле среди врагов, укрощены смертью, уравнены общим страданием.
  Санитары, молча, собирали эту страшную жатву – жизнь загуб-ленную.
  – Глянь, Юрка, – крикнул один из них, – кажись головка… Дев-чонка!
  – Девка, – подтвердил подбежавший к нему товарищ, – так и есть, должно, телефонистка, они тут связь телефонную тянули. А тело ее где?
  – Тела не видать, одна голова, наверно, осколком садануло, разорвало на куски.
    – А косы-то,  косы какие… и не оторвались. Висят аж до земли.
    – Это хорошо, что косы, по ним и опознаем. Надо же солдатка, а волосы не обрезала. Здесь недалеко полк связи, там должны знать,
чья она.
Степан сидел над картой. Услышав стук в дверь, он поднял глаза от стола и увидел перед собой незнакомых бойцов.
  – Кто такие? – спросил строго, – по какому делу?
Один из солдат  держал в руках небольшой сверток, вот его-то и положил он перед Степаном:
  – Это для опознания, – и предупредил, – только осторожней.
  Степан едва не потерял сознания: перед ним на столе лежала девичья головка с дивными косами – Дина.
  – Больше ничего? – спросил он потерянно.
  – Ничего, товарищ полковник. Надо же, какую красу загубили фрицы! – сокрушались бывалые вояки, покидая блиндаж командира части.
  После их ухода Степан вызвал к себе замполита, и они вместе стали решать, что делать.
  – Одну голову хоронить как-то неудобно, фотографию для родных не сделаешь. Придумай, замполит, – попросил Степан.
  И замполит придумал: принесли  из вещевого склада новенькую гимнастерку, юбку и сапожки, их набили сеном, уложили в гроб, при-крыли  плащ-палаткой, голову пристроили к тому месту, где должна быть шея, так чтобы не было заметно, что ее нет, косы легли вдоль «тела». Получилось все очень даже аккуратно, Литвяк сделал фото, чтобы отослать родным… Родители, получив снимок, так и не догада-лись, что видят в гробу только голову любимой дочки.
  Вот такой печальный факт пришлось пережить Степану, факт, прибавивший немало седины в его казацкий чуб. Он жалел своих дев-чат, и когда подхалимы и ябеды докладывали о любовной интрижке  кого-нибудь из них, он не давал «согрешившую» в обиду, а только по-смеивался про себя одобрительно: «мол, если забеременеет, отправ-лю домой, пусть рожает. Вот ведь как жизнь  сама о себе заботится: на месте убитых тут же зачнет новых, продолжит род человеческий, чтобы был он нескончаем».
И припомнилось: однажды, в конце сентября случилось ему про-ходить мимо сгоревшего после бомбежки храма. Среди обломков кир-пичей, щебня, обгоревших стропил увидел Степан тоненький хлыстик. Верба! Очевидно, еще весной во время Вербного Воскресенья его случайно обронил. Сколько же времени, не обращая внимания на то-ненький прутик,  безжалостно топтали его сотни подошв: крестьянских бахил, солдатских сапог. Но вербочка выжила, она пустила корешки, обросла листвой и теперь осенью сбросила ее, что бы заложить новые почки для будущей весны.
Пораженный Степан попросил Литвака, полкового фотографа, отснять эту жизнелюбивую вербочку. Дочке послал фотографию с ко-роткой надписью: «Сила Жизни!». Это был второй снимок, который он прислал с фронта, первый был из-под Сталинграда. На нем были изображены щенки, забавные и толстенькие, но подпись под ними гласила: «Сиротки войны». В письме отец объяснил, что собака, мать щенков, погибла во время артобстрела.
«Война – для всех война, она не щадит никого, будь-то человек, животное или растение» – писал он.
– Чудной твой отец, – говорили некоторые из знакомых, – война, люди гибнут, а он: про каких-то щеночков, про какую-то веточку».
– Да, нормальный он, – возражали им, – просто хороший и доб-рый человек.
  Самому Степану исполнилось пятьдесят, был он еще крепок, си-лен и красив, многие молодые женщины на него заглядывались, трудно приходилось, но он терпел: как бы он после измены, смог смотреть в глаза своей Маргариты?
  Все уже чувствовали, что конец войне, за спиной осталась родная земля и вот она – заграница,  Пруссия.
  Под Кенигсбергом он чуть не погиб. Снаряд попал в дом, перед которым он остановился, это было почти прямое попадание, взрывная волна опрокинула его на землю, он потерял сознание, а когда очнулся, то с трудом выбрался из-под кучи щебня и битого кирпича. Здание было полностью разрушено, целой осталась лишь одна его стена, на стене висели  нерушимо какие-то картины, соломенная шляпка и гита-ра… Степан огляделся вокруг и вдруг заметил под ногами хрупкую фарфоровую вазочку с видом кенигсбергского королевского замка, ва-зочка, как ни странно, не разбилась, и он взял ее  на память.
  Огромный город превратился в груду развалин, а этой  вещице суждено было остаться целой и невредимой, так и ему…


Последнее испытание на прочность
«Боже мой, пусть Твоя
помощь будет заметна»
 – молитва Афонского
старца Паисия


  Судьбе было угодно еще раз испытать Маргариту, пришлось по просьбе мужа покинуть Москву и возвратиться в Бугульму, как она ни уговаривала Степана, что им нечего бояться, что столица прочно за-щищена от налетов.
  – Если бы ты видел, сколько  цеппелинов в небе, сколько мощных прожекторов бороздят ночное небо! А зенитки, а добровольные дежурные на крышах, готовые сражаться с зажигалками!? Нет, ничего больше москвичам не угрожает.
  Да если бы даже и угрожало, то покинуть благоустроенную квар-тиру  со всеми удобствами и вновь оказаться в какой-нибудь развалю-хе, без электрического света, водопровода, заготавливать дрова, то-пить печь – нет! Уж лучше каждый вечер прятаться в бомбоубежище, но жить по-человечески. Однако Маргарите не удалось уговорить Сте-пана, билеты были куплены, они возвращались уже не как безбилетные «зайцы», а как полноправные пассажиры купейного вагона.    
  Эта зима сорок четвертого едва не свела их в могилу. Голод и холод обрушился с такой силой, что прежние  трудности показались им несерьезными. Теперь у них был лишь мешок картошки, который они купили после возвращения из Москвы, и больше ничего: ни сухих грибов, заготовленных еще летом, ни квашенной дикой редьки, как ее здесь называли «пикулей», ни травы, зверобоя, ромашки и полевой клубники  для заварки чая – ничего, приходилось довольствоваться мизерными порциями хлеба, выдававшегося по карточкам. С жильем тоже получилось скверно – их подселили в одинокой девушке, психи-чески больной,  и дочка ее боялась. Дом стоял почти в центре города, элеватор оказался далеко, и больше не удавалось Маргарите часто бывать там, сметать пыль после помола  зерна, чтобы заваривать до-ма  «кашу» с песком и камушками.
Был случай, когда ей подвезло: как-то обнаружила она в придо-рожной канавке неподалеку от мясокомбината сверток: в нем оказа-лась телячья требуха. Сверток то ли случайно уронили рабочие, то ли специально закинули его в траву, чтобы потом забрать.
  Как же Маргарита была рада находке, она договорилась со  зна-комой банщицей, чтобы та разрешила вымыть требуху горячей водой, после такой обработки требуха выглядела,  как белоснежное махровое полотенце.
  Ох, и наелись они тогда досыта! Но удача оказалась одноразо-вой. Как обычно в чугунке кипятилась вода, в нее засыпалась тертая  картошка, из расчета – каждому  по одной, все картофелины были пе-ресчитаны, чтобы хватило надолго.
  До Нового года  им удалось как-то продержаться, а уж после… «твердая головка» ослабела. Такая энергичная, такая несгибаемая Маргарита вдруг впала в апатию, ей уже больше ничего не хотелось, от слабости клонило в сон, дочери больших трудов стоило  растормошить мать, чтобы заставить ее двигаться. Вечерами без света, в не-топленном доме  они ложились рядом, крепко обнимались, чтобы хоть бы как-нибудь согреться, на разговоры сил уже не было. Как два зве-реныша в норе, делились мать и дочь своим теплом.
  И как только дочери удавалось ходить в школу, даже участвовать в математической областной олимпиаде!? Она часто писала на фронт отцу и девчатам, их ответные письма были для нее главной поддержкой. Но к началу весны и  она сдалась – надежды на улучше-ния их жизни, на свободу от холода и голода уже не оставалось, но именно тогда  это и случилось.
    Уж на что невелик был ростом  Степан, но и ему с великим тру-дом удалось протиснуться сквозь осевшую дверь, наклоняясь чуть ли не до самой земли. Старый дом заваливался на один бок и мог в любую минуту рухнуть.
  «Вот в таких условиях они живут! – пронеслось в голове, – А ведь это я, глупец, виноват, зачем отправил их из Москвы, почему не послушал умную свою жену».
    Он и не ожидал такого приема: никто не вскрикнул от радости, не бросился ему на шею с объятьями и поцелуями – жена и дочь были безучастны.
    Маргарита едва привстала с постели при его появлении.
  – Что с вами происходит, – спросил встревоженный Степан, – почему ты лежишь, заболела?
  – Если голод можно назвать болезнью, так я болею.
  – Господи, – горестно покачал головой Степан, – Спаси и Сохра-ни! Да на кого вы похожи, бедные мои. – Дочка, иди сюда скорей, дай я тебя поцелую. Что это ты жуешь?
  – Это прутик от метлы, – просто объяснила она, – очень есть хо-чется, вот пожую, пожую, слюну накоплю, а потом проглочу, хоть что-то в желудке останется.
  Степан опустился на расшатанный табурет, обхватил голову ру-ками и застонал от невыносимой жалости.
  Маргарита, собрав последние силы, поднялась, но тут, же покач-нулась от слабости, и если бы не сильные мужские руки, то упала бы прямо на пол.
  – Как же так? – спросила она,  замирая на его груди, – Почему не сообщил?
  – Такое дело, война продолжается. Начальство разрешило от-пуск, чтобы отвести вас на твою, Рита, родину, а сам  я  потом отправ-люсь далеко на Восток.
    Пока ехали в поезде,  голодная девочка без устали жевала все подряд: и булку, и колбасу, и тушенку, и кашу, и сухари – все никак не могла наесться. Ручки тоненькие, тельце невесомое, страшная худоба обтянула личико – вот такой стала его жизнерадостная певунья.
  В родном городе Маргариты они прожили  полтора года, и хотя жизнь продолжала быть нелегкой, но все-таки  они как-то кормились. Посадила огород, обеспечивший овощами, картошку теперь можно было не считать – ешь, сколько хочешь.
    Отец вернулся после победы над Японией и сразу же засоби-рался в Германию. Кто бы мог подумать, что жизнь повернется так удивительно, еще вчера эта страна называлась «логовом зверя» и вызывала ужас и ненависть, а сегодня  они будут там жить, в самом сердце страны, в Берлине.
  Степан  привез из Маньчжурии породистого щенка и хотел, чтобы   они взяли его с собой.
  Надо было только видеть эту забавную картину: две оборванки ведут на поводке  собачку, стоимостью в сотни долларов! Да… вид у  семьи полковника был, как любила говорить Маргарита: «на море и обратно».
  В Берлин поезд пришел поздно, было уже темно, на вокзале их ожидали две машины: в одну сели родители, в другую дочка с собакой. От Силезского вокзала до Бисдорфа, где располагалась часть, ехать пришлось довольно долго – в пригород столицы, застроенный аккуратными, типовыми коттеджами. Центр города разбит, а здесь все в порядке, как будто не было войны.
  Дом, в котором им предстояло жить, красив и удобен. Над  крыльцом вились  поздние желто-лимонные розы, хотя был уже конец октября, Маргарита и дочка оделись по-зимнему. Позже они поняли, как хорошо, что они приехали поздно вечером, и их никто не мог видеть. Как нелепо и дико  выглядела их одежда: овчинный полушубок на матери, фетровые ботики, малахай из цигейки; на девочке – старое пальтишко, из которого она давно выросла.
  Когда же они оказались в прихожей, залитой ярким светом, с зеркалами по стенам, то и вовсе застеснялись своих убогих одежд.
  Степан,  посмеиваясь, предложил: «А ну, золушки, собирайтесь поскорей на бал», – и повел их  в ванную.
  Там им пришлось не раз ущипнуть друг друга – так  невероятно красиво, тепло и уютно  было здесь: теплый душ, белоснежная ванна, а главное – небольшой бассейн прямо посередине ванной комнаты.
  Чудеса продолжались, когда отец распахнул перед ними створки большого шкафа, и они увидели множество красивых и модных вещей.
  – Выбирайте, – сказал он, – я мешать не буду.
  В это время дом наполнился шумом  и смехом – это пришли  со-служивцы Степана, чтобы поздравить его с прибытием семьи, которую он  так нетерпеливо ждал.
  Когда же умытые, причесанные и нарядные «дамы», вошли в столовую, где уже был накрыт праздничный стол, то все ахнули – до чего же были они хороши и мать, и дочь.


Кто много терпел, тот может многое понять
«Любовь, жертвенность,
боль за ближнего дают
мощную душевную силу»


  Новая жизнь с ее комфортом и изобилием не изменила характер Маргариты – она не прельстилась обилием  бытовых удобств, ухо-женностью немецких жилищ. Правда, она отдавала должное изобре-тательности немцев, но ее она объясняла, как  умение заботиться о своем здоровье, как желание ничего не делать такого, что послужило бы ему в ущерб. Наблюдая за человеком, везущим на тачке, или те-лежке какой-нибудь груз, Маргарита замечала то ли презрительно, то ли снисходительно: «фриц на свой горб ни чего лишнего не возьмет, это не мы, русские, мешок картошки взвалим на плечи и тащим, а  в нем больше пятидесяти килограммов». И о немецкой чистоплотности у нее тоже было особое мнение: «если бы не их пылесосы, то у них в  домах лягушки бы прыгали». Одним словом – никакого»  преклонения  перед Западом». Конечно, многие вещи ей нравились, нравилось,  как рационально использовался хозяином коттеджа, в котором они посе-лились,  малый клочок земли вокруг дома, на нем размещалось не-сколько плодовых  деревьев и ягодных кустов: груши  росли, как пира-мидальные тополя, а яблоням была придана форма садовых скамеек.
    – Полюбуйтесь, – говорила Маргарита кому-нибудь из своих при-ятельниц, – указывая на  старого Ушмана, так звали хозяина, который  со штамбового куст белой смородины аккуратно снимал в ведерко спелые кисти, – удобно устроился: спина не болит и голова не крушит-ся, и мягкое место покоится на скамеечке.
    Но чтобы доверить немке приготовления обеда, то об этом не могло быть и речи – не нравился ей «немецкий стол», их супы с пере-варенными, на ее взгляд, овощами, пироги, клейкие, непропеченные. Она говорила переводчику «филле данке» и отправляла претенденток на кухарок с миром, снабдив их за беспокойство  приличным количе-ством продуктов, так как знала, что многие берлинцы голодают.
  Не то, чтобы Маргарита была скупой, но она старалась беречь продукты – не дай Бог, чтобы что-нибудь испортилось, и надо было выбросить на помойку – этого она себе не прощала, ведь кто-то может плакать от голода, как совсем недавно плакала она сама. Она считала своим долгом  готовить обильные обеды, чтобы можно было накормить ими желающих, она пекла пироги и пирожки  для солдат и раздавала их.
    – Что ты делаешь! – пытался урезонить ее Степан, – разве они голодные?
    – Знаю, не голодные, но ведь это домашнее – пусть вспомнят дом родной.
    Полковых дам, она этим шокировала – у них были домработницы, кухарки и даже парикмахерши – дорвались-таки до Европы многие «дуньки», не в обиду им будет сказано. В отличие от них Маргарита одевалась скромно, и уж никогда бы не позволила являться в пеньюаре в клуб или в кино.
  «Никакого шика, а  еще полковница»! –  осуждали ее многие в полку. Зато немцы уважали «фрау оберст» и обращались к ней, как к  благородной даме – «гнедиге фрау». Маргарита запрещала им это и просила, чтобы ее назвали просто «фрау Рита».
  Пережитые трудности не ожесточили, а наоборот смягчили «фрау Риту», она ни на секунду не забывала, как теряла дочь, как ис-кала ее среди детских трупов, и она очень сочувствовала немцам, да-же не думала раньше, что может так относиться к врагам. Можно ска-зать, что Маргарита была как бы предтечей акций, которых потом назовут «гуманитарной помощью». К сожалению, время еще не при-шло, чтобы можно было открыто помочь больным детям и голодным старикам, но все равно она это делала: через родственников Ушманов, и когда ей приносили вещи и просили их обменять на продукты, она просто давала продукты, отказываясь от вещей.
    Самой хитроумной «гумпомощью» оказалась ее затея с возвра-щением Ушманов в их дом. Комендатура тщательно следила, чтобы местное население не появлялось на территории части и там, где жили семьи военных. Чтобы избежать  этого запрета, Маргарита явилась к коменданту, и попросил у него особого разрешения для своих хозяев.
  – Дело в том, – сказала она, –  что моя дочка ослаблена,  она перенесла  сильное истощение, авитаминоз и теперь нуждается в свежих овощах и фруктах, пусть немцы, у которых мы арендуем дом, растят нам все это на своем огороде.
  Разрешение было получено, и счастливые старики водворились в своем «поместье», они, конечно, ничего специально не сажали для семьи полковника, но им самим было крайне необходимо такое под-спорье. Теперь в подвале появилось множество баночек с консерви-рованными фруктами, ягодами и овощами.  Фрау Лиза довольная хо-дила вдоль  полок, уставленных  заготовками, радовалась, что теперь им с Адольфом  не грозит лютый голод, тем более, что мясом и кру-пами их охотно снабжала «фрау Рита».
  Сказали бы ей во время войны, что она подружится с фрицами, будет им помогать! –  никогда бы не поверила. Однако до отъезда в Германию, в своем родном городе, с ней произошло одно знамена-тельно событие.
  …На всю улицу растянулась толпа пленных. Молодые мужчины, еще недавно такие бравые, такие уверенные в себе, нынче,  понурив головы, обреченно тащились по пыльной мостовой, стараясь не гля-деть в лица прохожих.
  По иронии судьбы конвоировал пленных немцев Смуль Факторо-вич, самый затрушенный еврей, житель «кагального» рва, где испокон веков  селилась самая отчаянная беднота – «гаретники», бедолаги, обремененные семьями,  мелкие торговцы и ремесленники.
  Маргарита хорошо всех знала, они жили  почти рядом, через овраг.
    Смуль Факторович шел позади колоны, неся на плечах винтовку, он нес ее со страхом, как удава, готового вот-вот обвиться вокруг его тщедушной шеи и задавить. Кто его знает, это ружье, возьмет и само выстрелит! Однако он был горд, ему доверили вести через весь город пленных немцев, этих извергов, этих негодяев! Узенькая его грудь  си-лилась развернуться, сгорбленные плечи  распрямиться, огромный нос, обремененный гайморитом,  среди впалых щек, почти лишенных  мышечной ткани, тем не менее,  выявил  невероятную способность – задираться!
  Маргарита, пораженная необыкновенным зрелищем, приостано-вилась. Вот тут-то это и произошло. При виде знакомого лица, Смуль приосанился:
  – Привет, – сказал он Рите, – а ты случайно не знаешь, может ли винтовка выстрелить сама? Если не дай Бог выстрелит – мне не спа-стись, у самого уха висит эта холера.
  Наверно Смулю действительно было страшно и жалко самого себя, потому как он внезапно разозлился и стал кричать:
  – Полюбуйтесь, люди добрые, веду этих  сволочей, чтоб их в ла-гере накормили, спать уложили, а что они творили над бедными евре-ями? И жгли, и топили, и живыми в землю закапывали. Я бы их накор-мил! Накормил бы тем, что из-под желтой курочки. Вот вам!
И тут он скрутил неимоверную фигуру из своих неимоверно длинных пальцев: большой палец вылезал из указательного и безымянного не меньше, чем на пять сантиметров, и этим кукишем Смуль стал тыкать в лицо каждому пленному. Толпа попятилась, раздался ропот возму-щения, жалкое подобие стража оказалось окруженным со всех сторон все еще сильными мужиками. 
  Она сама даже вспомнить не может, как это случилось, почему вдруг оказалась  среди пленных, словно кто-то подтолкнул ее в спину, и главное, почему  корзина с яблоками, которые она несла от дяди Ко-сти, пошла по рукам,  по немецким рукам, и почему она стала  угощать врагов  отборными  антоновками.
  Смуль стоял рядом,  но  делал вид, что ничего не видит, ничего не знает. Немцы благодарно улыбались русской доброй женщине, прятали яблоки в карманы, корзинка быстро опустела, а колона дви-нулась дальше.
  Одно единственное яблочко каталось по дну опустевшей корзин-ки, между «да» и «нет», между прошлым и настоящим, между ненави-стью  и прощением.
  – А ты-таки неглупая женщина, Риточка  Сечковская, – сказал ей на прощанье горе-конвоир.
  А ныне? – Ныне она живет среди них и не видит в этом ничего особенного – те же люди, переживающие те же трудности разрухи и голода, понятные в своей обездоленности, ибо нет разницы между го-лодным русским и голодным немцем. Может быть русским досталось больше:  побежденных фашисты не щадили, гнали, как скот, по доро-гам, расстреливали, и вешали, жгли деревни, отнимали последнего петуха и забирали из еще теплого гнезда свеженькие «яйки», но теперь они страдали и бедствовали и так же,  как когда-то Маргарита, старались выжить. Не помочь им она не могла!
  Маргарита никогда не жила чужими представлениями, и была рада, когда жизнь подбрасывала новые факты, они помогали пере-смотреть, уточнить старое устоявшееся мнение. Понятие о войне ста-ло шире и определеннее – это бойня, которой нет оправдания: человек не имеет права ненавидеть другого, тем более лишать его жизни. Глядя теперь на этих людей, обуянных страхом перед возмездием, она жалела их от всей души, их жалела, себя жалела, их винила, себя винила за обоюдную ненависть.               
    В душах людей заложена любовь, и какая радость бывает, когда ненависть покидает сердце.               
    Да, она собственными глазами видела, как безжалостно рас-правлялись оккупанты с местным населением, как мародерствовали в домах, а во что они превратили города, поселки, деревни!?
  Казалось война, напрочь поменяла национальный характер: куда девалась, заявленная в немецкой классике, сентиментальность, чув-ствительность, лиричность немецкого духа!
Если бы ей сказали в те лихие годы, что на самом деле эта нация, заставившая ненавидеть себя весь мир, окажется именно такой, какой изображали её национальные гении  в литературе, музыке, изобразительном искусстве – не поверила бы.
Конечно, теперь им было стыдно за свою страну, родившую фа-шизм, и они готовы были просить прощения, но никто у них этого про-щения не требовал, понимая, что во всем виновата война. Ну, в чем провинились перед миром эти два старых человека? Они жили мирно в своем уютном домике, выстроенным на средства, заработанные му-жем нелегким матросским трудом. Фрау Лиза посмеиваясь, следила за своим Адольфом, когда он, выпятив грудь, ударял по ней кулаком, и с гордостью заявлял: «их вар матроссен», «я был матросом».  Сосед Ушманов, инженер Фезе, похожим жестом объявлял себя коммунистом: «их бин коммунист», на что старый Адольф, уличая его во вранье, уточнял: «ты же кричал «хайль Гитлер».  «Тогда все так кричали, – оправдывался инженер, – но я его не любил!»
Прислушиваясь к перебранке соседей, Маргарита  поражалась пушкинскому гению – «живая власть для черни ненавистна», но, похо-же, и мертвых  вождей  народ так же ненавидит. Лично она сама могла бы присоединиться к мнению Фезе, и хотя  ей случалось  бывать на праздничных демонстрациях, и вместе со всеми открывать рот, когда кричали: «Да здравствует товарищ Сталин», но она его не любила!               
    А вот этих старых чудаков: герра Ушмана и фрау Лизу, она по-любила и искренне любовалась их красивой старостью.
  …Легкий ветерок шевелил седые, почти прозрачные кудри, и го-лубые глаза, каким и положено быть у чистокровной арийки, смотрели доверчиво и открыто на нее, русскую.               
    Первое время, как только союзные войска вошли в столицу Гер-мании, берлинцы  предпочли всем остальным оккупационным войскам американцев, но скоро разочаровались, «ами» вели себя беспардонно, они гонялись за молоденькими девушками на своих «джипах», вламывались  в витрины магазинов, круша все подряд.               
    Русские, наоборот, почему-то жалели немцев, особенно стариков и детей.               
    Как-то Маргарита наблюдала такую сцену: старенькая фрау уро-нила в трамвае мелкую монетку и стала искать ее, низко наклоняясь к ребристому полу. Видно было, как ей трудно это делать: слабые глаза ее щурились, морщинистые ручки тряслись, пытаясь нащупать  среди множества ног свою крохотную потерю.      
    Рядом стоял русский солдатик, он с глубокой жалостью наблюдал за происходящим и,  наконец, не выдержал:
    – Да ты, старая, не ищи, плюнь на эдакую мелочь, возьми-ка лучше марку.
  Старуха приняла марку, поблагодарила, но поисков своих не оставила.
  – Смотри, какие они жадные, эти фрицы! –  сплюнул в сердцах солдат и тотчас спрыгнул с подножки трамвая.               
    Конечно, русские и немцы отличались друг от друга многими черта-ми характера, но ведь не до такой степени, чтобы испытывать друг к другу  жгучую ненависть. Это все пропаганда, все политика. А в жизни все оказалось по-другому.
  И герр оберст и его жена скоро стали для жителей Бисдорфа и окрестностей легендарными личностями, особенно Маргарита. Ушма-нам завидовали многие.
  Возможно именно благодаря этому – умению уживаться с непо-хожими людьми, Маргарита не испытывала тоски по родине – какая разница относишься ли ты по-человечески к своим или чужими.
    Так они прожили в Германии, тогда ее именовали Германской Демократической Республикой,  почти пять лет. Степану предлагали вернуться на родину, окончить академические курсы и получить гене-ральскую звезду, но он отказался: если не полк – то отставка. В другом качестве он не видел себя, как служить и отечеству и людям – своим солдатам.


«Профсоюзник»


    Степан вышел в отставку в шестьдесят лет. Дурные страсти не оставили на его лице своих разрушительных следов: глубоких морщин, склеротических узелков, дряблой кожи. Высокие скулы и крутой  подбородок все еще крепко держали мышцы. Смуглый лоб  красиво оттенялся седой крупной прядью.
    Поселились супруги в украинском  городе, неподалеку от Марга-ритиной родины. Новое место понравилось им обоим, и хотя кругом было еще много развалин, но центр, где находился их дом, уже вос-становили. Квартира оказалась благоустроенной и просторной, так что мебель, которую Маргарита приобретала в берлинских комиссионных, уместилась на пятидесяти квадратных метрах их вполне нового жилья.
  Степан хотел было после возвращения в Союз  обосноваться в Подмосковье, построить дачу, купить машину, но Маргарита воспро-тивилась решительно – она ненавидела недвижимость и не перевари-вала автомобиль.
    «Мы, – говорила она мужу, – люди немолодые, а дом потребует забот и хлопот: там что-то починить, заменить, укрепить, и машина не нужна – куда ездить, если городок небольшой, лучше пешком ходить.  Да и опасно на дорогах, вон сколько аварий! Не для того ты, Степан, три войны прошел, чтобы в дорожной катастрофе закончить свою жизнь».
  В который раз послушался Степан свою умную жену, и в который раз не пожалел об этом. По душе ему пришлась мирная жизнь.
  Как отставник  получил Степан и небольшой садовый участок, разбил на нем сад, вскопал огород, а главное – дорвалась-таки его душа  до цветов. И каких только цветов не было на его участке! Осо-бенным предпочтением пользовались розы. Любовь к цветам не угас-ла, и через многие годы, Степан мог на долгие минуты замирать перед распустившимся цветком, удивляясь и восхищаясь теми красками, ко-торыми одарила его природа. 
    Знакомые и друзья добродушно посмеивались над ними, назы-вали «старосоветским помещиком», и вправду Маргарита и Степан чем-то напоминали гоголевскую чету, даже если и случались между ними  незлобные перебранки, то они мгновенно кончались – кто-то из них непременно «отмачивал» такую шутку, после которой было нельзя не рассмеяться и не понять, из-за какой ерунды поднялся этот «сыр бор».
  Уже через год-два Степан привык к гражданскому костюму, не тя-готился больше просторными пиджаками, длинными брюками, шляпой и галстуками. Когда к ним в гости пожаловала маргаритина младшая сестра, то она, взглянув на Степана, покатилась со смеху:
  – Да ты теперь настоящий профсоюзник!
    По всей вероятности для нее «профсоюзник» означал то же са-мое, что ранее для военных было снисходительное «шпак», то есть гражданский чин.
  Степан на «профсоюзника» не обиделся нисколько – ему  такое звание теперь подходило полностью, но, однако,  в глубине души он  так оставался «батей», заботливым и внимательным  к окружающим его людям, особенно молодым. Скольких он сосватал, скольким подал нужный совет, скольких поддержал и  помог даже материально.
  Соседи быстро раскусили эту милостивую пару, и началось па-ломничество в квартиру номер тридцать восемь: кто бежал срочно одолжить денег, кто положить в холодильник свою курицу, кто спросить совета, кто получить рецепт какого-нибудь блюда, а кто и просто так, поговорить  по душам,  выпить и закусить. Маргарита любила кормить людей – Степан поить
Поначалу соседи чувствовали себя неуверенно среди ковров, хрусталя и стильной мебели, но видя, что хозяева не дорожат особенно дорогой обивкой на креслах и диване, усаживались смело и без стеснения.
  – Может быть, они в Бога и не веруют, а живут по-божески, – го-ворили люди
  – Да веруют они, веруют, – возражали им, – только боятся в цер-ковь ходить, ведь могут за это и награды отобрать и пенсию.
  – Настя рассказывала, что Маргарита Николаевна заказные за-писки «за здравие» и «за упокой» писала, в алтарь просила передать, чтобы помянуть своих родичей.
  – То-то и оно, иные в церкви лоб об пол расшибают, а злее собак.
    Городок был старинный, но сильно разрушен, в руинах стояли и дома и древние церкви, но Степан, проходя мимо какого-нибудь цер-ковного строения, чувствовал благодать, на память приходили слова батюшки Григория, что даже на развалинах алтарей ангелы служат обедню.
    Степан вырос вдали от Украины, он не знал ее языка и обычаев, но любил Гоголя, трогавшего его за душу и будившего какие-то неосо-знанные, смутные воспоминания о жизни, которую описывал писатель. Когда приехали киношники снимать «Вия», он потом с гордостью гово-рил, что снимали картину «на наших будяках». Дорожка, по которой он ходил на свой участок, вилась как раз у стен монастыря 13-того века, где по сюжету находилась бурса, в ней то и учился несчастный гого-левский герой Фома Брут.
  Сколько раз по ней карабкался Степан, таща здоровенные кор-зины с  овощами, ягодами и фруктами, предназначенные соседям и друзьям. Казалось бы, что тебе надо, старче? - Живи спокойно, не надрывайся, но «батя» оставался «батей», любящим и заботливым.
  Так что в новой жизни скучать Степану и Маргарите не приходи-лось, а друзей стало еще больше, чем прежде, друзей всех возрастов.
  С самого раннего утра  стучит в дверь пятилетний Сашок:
  – Дядя Степан, хлопцы в футбол играют, меня не берут. Да ты идем скорей, брось своих баб (имелась в виду жена и дочка), бабы это барахло.
  – Кто же тебя такой глупости научил?
  – Сам научился.
  – Тогда  пойдем, пойдем, случай серьезный с ним надо разо-браться.
    Беседа нравоучительная продолжалась во дворе, на скамейке, которую Степан поставил среди еще совсем молодых саженцев клена и тополя.
  Два года назад детвора попросила  соорудить его футбольную площадку, Степан не мог отказать, правда, привлек к этому делу и старших школьников. Теперь дети были заняты, играли на глазах ро-дителей, а малыши окружали скамейку, на которую обычно усаживался Степан с детскими книжками или журналом «Веселые картинки».
  Маргарита, наблюдая из окна эту идиллию, посмеивалась – Сте-пан читал «в лицах», комично представляя  персонажей: кукарекал, крякал, мяукал, изображал конское ржание или хрюканье свиньи, слу-шатели покатывались со смеху и не отпускали потом долго такого  за-мечательного комика.
    – Да почему же  тебя,  Степа,  в артисты не отдали? – всякий раз удивлялась Маргарита, когда муж довольный возвращался домой по-сле  таких «гастролей».
    «Профсоюзная жизнь» оказалась не  такой уж скучной и неинте-ресной, как ему раньше представлялась, и к костюму цивильному он попривык, не тяготился больше просторной одеждой без ремней и  портупей, без высоких и тесных сапог. Теперь он носил парусиновый костюм,  вышитую крестом рубашку и соломенную шляпу. Работая в саду, он загорел, щеки заливал здоровый румянец. Не в тягость, а, наоборот, в радость было ему копаться на грядках, полоть и окучивать растения, сажать новые саженцы, прививать на них полюбившиеся ему сорта.
  Скоро на осенних выставках замелькали таблички с  названием фруктов и овощей, которые были выращены отставным полковником, и Степан стал получать почетные грамоты за свои труды. Но  больше всех наград была для него благодарность соседей, которых он  без-возмездно снабжал ранней клубникой, огурцами, а осенью яблоками и грушами.
    До участка было недалеко,  всего несколько остановок на авто-бусе, но он предпочитал ходить пешком: «для тренировки мышц и со-судов».
И надо было видеть, только с какой  гордостью он проходил мимо пенсионеров, сидящих в скверике  с развернутыми перед глазами газетами,  огромные газетные листы не могли  прикрыть их объеми-стые животы.
    Степан не любил болтунов, не выносил спорщиков, а среди лю-бителей прессы как раз и были в большинстве своем такие. Спорщики, забывавшие в пылу спора самих себя, позволявшие себе грубости, вызвали у него физическое отвращение. Даже впервые годы револю-ции, когда кругом шумели демонстрации, а на каждом углу раздирался  какой-нибудь  ярый крикун-ниспровергатель, Степан оставался в сто-ронке,  и не понятно было с кем он или против кого. Газетные полосы пестрели броскими заголовками, хвалебными гимнами вождям проле-тариата, призывавшими любить каких-то иностранцев, Степан отвора-чивался и прятал глаза – ему почему-то было стыдно за русских людей. Он ни за что бы, ни вступил в партию, если бы не учеба в Академии, не ходил бы на собрания, не поднимал бы руку при голосовании, так как считал, что партийная говорильне ничего не может изменить к лучшему в жизни страны.
Маргарита тоже трудилась на участке не покладая рук, давно за-быв о своем туберкулезе. Однажды, когда она везла тачку, наполнен-ную доверху черноземом, призналась Степану:
  – Кто бы мне заявил тогда, когда я умирала от чахотки, что через тридцать лет буду таскать такие тяжести, я бы тому, наверное, плюну-ла ему в глаза за такое вранье.
    Жена оказалась отличной помощницей, и Степан с удивлением наблюдал, как ловко Маргарита взбирается на высокую вишню за са-мыми спелыми ягодами.
  – Рысь, – говорил он восхищенно, – самая настоящая рысь!
  Полная гармония царила в их маленькой семье, и если случались размолвки, то совсем несущественные, разница в возрасте как-то уравнялась, никто из них не болел, проходили годы, но бессилие и дряхлость обходили их стороной. В детстве Маргарита думала, что она никогда не умрет, и сейчас ей так же казалось. Разве может прерваться поток  этих золотых, счастливых дней рядом с любимым мужем в  окружении цветов и спелых плодов, среди доброжелательных людей? До конца жизни было еще так далеко… Степану уже не мало годков, но ведь он еще так крепок и силен.
  Накануне праздников они получали множество поздравительных открыток от друзей и родственников, но с годами поток их стал  уменьшаться, каждым разом, получая очередное известие о смерти кого-то из близких, они искренне  оплакивали его, но почему-то не ду-мали о своей кончине или представляли ее далекой.



И их час настал
«Однако, у них был
дух жертвенности,
и Бог не оставил их»


  И вот он наступил, их последний час. Как-то не сразу, растянув-шись на несколько лет, несколько лет томительного ожидания конца. Первой почувствовала его Маргарита – она упала неудачно, ударилась спиной о чугунную крышку люка. Сначала даже не обратила на это внимания – ну поболел немного синяк, потом прошел, однако в правой ноге появилось какое-то неприятное ощущение: казалось, что-то по ней ползает, щекочет. С такой незначительной жалобой, конечно, к врачу не обратишься, и Маргарита не обращалась, пока не почувствовала, что  с трудом подымает ногу.
  Ее обследовали, сделали пункцию спинного мозга и… выписали витамины. Первые  два – три года прошли без особых изменений, но   движения правой ногой становились все затруднительней, теперь Маргарита едва передвигалась по квартире, а работе в саду и думать не могла. Горевали они немало со Степаном, когда решили расстаться со своим участком, с цветами и деревьями, от которых получали столько радостей.
  Теперь неугомонная Маргарита все больше лежала на диване и читала, в книгах она пыталась найти ответ на мучающие ее вопросы – почему так обманчива жизнь? – сначала дарит, а потом отнимает; сначала наделяет красотой, а потом уродует; сильных делает слабы-ми; достижениями ума и искусства не дорожит, сводит их на нет и упраздняет славу. Обманом, хитростью и обольщением приводит жизнь к своей подруге – к смерти: как жизнь не бывает без смерти, так и смерть – без жизни, вечный круговорот. И она вспомнила одно лю-бимое место у Гоголя о юноше,  который бы отскочил в ужасе, если бы ему показали его портрет в старости.
  «Как это точно», – подумала она,  рассматривая свои ноги, неко-гда такие сильные, с упругими мышцами и гладкой кожей, теперь представлявшими жалкое зрелище: кожа сморщилась и обвисла не-красивыми складками.
    Слабодушие, на малое время овладевшее Маргаритой, рисовало в воображении омерзительные картины разложения, раскрытую могилу, из которой тянуло сыростью, забвением и безысходным оди-ночеством. Она старалась изгнать их из души, поскорее забыть о них, но она была храброй и могла смотреть правде в глаза, а правдой сей-час была смерть, и надо было ее встретить достойно.
  Если бы не годы атеизма, отнявшие у людей упование на бес-смертие, ей не пришлось бы так тяжело справляться с этой проблемой – для умирающих и тяжко больных церковь приготовила таинства.
    Почему Господь так долго не призывал их, почему  не приглашал на работу в свой виноградник пораньше – останется Его тайной.
    Степан был еще довольно бодр и не чувствовал себя больным, как раз в это время неожиданно появился долгожданный гость, друг детства. Конечно, годы сделали свое дело, Степан состарился и стал не похожим на того чубатого хлопца, которым помнил его товарищ.
  Пристально вглядываясь в изменившиеся лицо Степана, он неожиданно спросил: 
  – А не вернешься ли ты к Богу, казаче?
    Степан удивленно вскинул на него глаза:
  – К Богу? А примет ли он меня, блудного? Как побитая собака?!
  – На все Божия воля, - ответил ему друг и перекрестил на про-щанье.
    Как раз после этой встречи и случился  приступ – отвезла «ско-рая» в больницу.
    А тем временем дочь неожиданно сама для себя вдруг решила ехать в Загорск, в Лавру, дорогой она все недоумевала: что ей пона-добилась там, и почему именно в этот день?
  …Шла исповедь, череда монахов-исповедников выстроилась вдоль стены, стоя за аналоями, они ожидали исповедующихся. Она в растерянности озиралась по сторонам – к исповеди не готовилась, не вычитывала правило, а как можно без подготовки? И, вообще, зачем она сюда приехала?
  – Иди ко мне, – услышала она чей-то голос и оглянулась. Черно-бородый монах  подзывал ее к себе. Она неуверенно подошла:
    – Я, батюшка, не готовилась.
  Сильная и уверенная рука наклонила ее голову и покрыла епи-трахилью.
    – Благословите хоть вопрос задать.
    – Да я и так все знаю. Ишь, ведь как! Господь его в себе призы-вает, а  он еще упирается, как баран в новые ворота.
  – Кто упирается?
  – Да отец твой.
  Ошеломленная  словами монаха, в полном недоумении вышла она за ворота Лавры и поехала домой.
    Вечером позвонила мама и сказала, что отца забрали в больницу и спешно прооперировали. После операции Степан сначала чув-ствовал себя неплохо, а затем… Маргарита заметила, что муж часто задумывается, мало разговаривает и почти не реагирует на внешние события, словно он выключился из окружающего мира, даже здоровье жены перестало его интересовать. Казалось, он все забыл, забыл прежнюю жизнь, забыл заботы, забыл все проблемы, даже, казалось, и любовь свою к Маргарите забыл. Безучастный ко всему он часами мог неподвижно сидеть на диване, а когда к нему обращались с вопросами, отвечал невпопад. Скоро всем стало ясно, что рассудок Степана угасает с каждым днем. Маргарита была в отчаянии, ко всему прибавилось и нежелания больного двигаться вообще, сначала он как-то передвигался по квартире, а потом и вовсе отказался вставать с постели, Маргарите приходилось носить ему судно, а так как она сама  должна была на что-то опираться, чтобы сделать те несколько шагов от спальни до туалета, то пришлось попросить соседей поставить сту-лья в ряд – их спинки и служили ей опорой, судно же она привязывала длинным бинтом к горлышку и так волочила его до Степановой крова-ти.
    Степан смотрел на нее бессмысленными глазами, не понимая ни ее труда, ни ее жертвы. Маргарита напротив, сознавала отчаянность их положения и страдала,  особенно потому, что  никогда еще не ви-дела своего любимого в таком  жалком состоянии.
  Иногда Степан вдруг оживлялся, вставал, собирал вещи и поры-вался уйти из дома, при этом он что-то бормотал про себя, а потом громко звал каких-то «хлопцев».
    – Мы не хотели вас расстраивать, – сказали  Маргарите врачи, – но такое бывает после удаления предстательной железы. Желательно, чтобы вы вместе легли в больницу, ведь вам его не удержать, вдруг да выйдет на улицу, попадет под машину или еще что-нибудь вытворит,  всякое может быть.
    Дочь застала родителей уже в больнице.
    Был солнечный апрельский день, когда она отправилась наве-стить больных. По дороге она заметила молоденький лист лопуха, пробившегося  из-под фундамента, и подумала, что это хорошее предзнаменование, однако то, что она увидела: обессилевшую мать и беспамятного отца, разом погасили в ней надежду – старики умирали.
    Степан никак не среагировал на приезд дочери, но мать.… Уви-дев  в ее руке зелененький листик, она все поняла и горестно вздох-нула.
  – Пить, – попросила она.
  Но когда дочь подала  стакан с водой, она, отпив глоток, смор-щилась от отвращения и тихонько прошептала: «святой водички при-неси, доченька, и просфорку».
    Конечно, целая бутылка крещенской воды была тут же достав-лена. Эта бутылка стояла в шкафу еще с прошлого года,  с Крещенья, там же лежали и просфоры. Родители  не притрагивались к ним, но бережно берегли вместе с пузырьком масла от святых мощей Панте-леймона.
  Маргарита, отпив из стакана, поданного дочкой, глоток святой воды вдруг попросила и просфорку.
  – Там, в шкафу, принеси, – прошептала она.
  – Знаю, знаю, – закивала в ответ дочка.
     …Поднося к ее провалившимся  губам, носик поилка с  размок-шими кусочками святого хлебца, дочка все боялась: а не прольется ли вода, а сумеет ли проглотить она эту трапезу, за которой не сидела столько лет.
    Но Маргарита справилась, а главное попросила привести ба-тюшку, чтобы исповедоваться и причаститься, но исполнить её просьбу в те времена было невозможно – ни один священник не согласился совершить требу в обкомовской больнице.   
    «Заберу домой и дома причащу», – решила дочка.
    Перед самой выпиской Маргарите привиделось нечто такое, по-сле чего она уже больше не сомневалась в том решении,  которое  со-биралась принять.
    …Она не засыпала, не впадала в забытье, и даже глаза были от-крыты, но палата вдруг исчезла, исчез за окном привычный пейзаж, вместо него Маргарита увидела  кипарисы, их качало ветром, высокие волны бились об мол,  и чайки кричали истошно.
  «Гурзуф, – пролетело в уме узнавание, – как же давно я здесь не была! – и обрадовалась, – лежу себе в шезлонге, тепло, солнце не жаркое, значит – сентябрь. Ничего у  меня не болит, и кашель пере-стал, неужели выздоровела, неужели не умру?»
  И в ответ на ее мысли прозвучало:
  «Умрешь, но  временно».
    – Как это? – не поняла она, и тут  заметила,  что окружена со всех сторон родней и старыми друзьями, умершими кто давно, а кто и недавно, кого она оплакивала, о ком горевала.
    – Смерти нет, – кричали  они, одетые в голубые,  развевающиеся на ветру, хитоны, у каждого в руке был голубой шар.
  А один знакомый, который умер совсем недавно, даже упрекнул ее:
    – Этого я от тебя не ожидал, отчего ты так горько рыдала над моим гробом?  Ведь должна была знать. На земле живущие – коконы и куколки, из которых должны появиться бабочки, голубые, какими ты и видишь теперь наши одежды. Теперь мы не сухие, омертвевшие, неподвижные, скованные греховной временной жизнью создания, мы умерли для нее и возродились, чтобы летать и славить нашего Творца. Ты тоже будешь такой же, не задерживайся, мы тебя ждем.
    Картина внезапно пропала и Маргарита, словно бы очнулась от прекрасного, полного надежды, сна.
    Смерти она больше не боялась, как не боится боец, идущий в атаку, ведь она всю жизнь была  воином, бесстрашным и доблестным.
  «Доблесть!» Мысленно повторяя про себя это слово, она вы-прямлялась, подтягивалась – ее прямая и честная душа отвечала полностью этому понятию и готова была принять смерть достойно, без жалоб и стенаний. Вот почему, когда ее, всю изъязвленную страшной болезнью, «скорая» на носилках доставила  к подъезду, у неё  нашлись силы, чтобы хотя бы улыбкой приветствовать соседей, откровенно  выражавших ей свое сочувствие в слезах и причитаниях.
  – Яка була добра людына, – говорили  в толпе, – А яка ж красыва! Зараз одны косточки зосталысь, ось ще робыть с людыною  хвороба.
  Многие вспомнили, как впервые Степан и Маргарита появились здесь, как выглядели необыкновенно, какой красивый заграничный плащ был на  жене и какая  шляпа – на муже. Однако новички ничем не кичились  перед соседями, а напротив сочувствовали людям, пе-реживающими тяжкие годы восстановления разрушенного войной го-рода, лишенных самого необходимого: хорошей еды и одежды.
    Перемены в настроении больной были настолько разительны, что врач не удержался и похвалил ее за выдержку:
  – Впервые вижу такую пациентку да еще с таким диагнозом.
    В больнице Маргарите  сообщили, что у нее рак, теперь наступи-ла абсолютная ясность – время пришло. Как-то самим собой  выплыли из памяти старые детские навыки, Маргарита вспомнила, как готови-лась к исповеди, но одно дело исповедовать детские шалости, другое  – осмыслить всю прожитую жизнь, покаяться за все, чтобы было сде-лано не так, как надо, как заповедано. Но сил оставалось очень мало, и думать было уже очень тяжело, однако она решила, что надо выска-зать священнику, который примет от нее  покаяние, самое важное – свое глубокое раскаяние в том, что она боялась, открыто исповедовать Христа, боялась за себя, а главное за Степана, выходило, что любовь к мужу вытеснила из  сердца любовь к Богу.
  А любимый ее умирал, он уже не мог реагировать на окружаю-щее, он был как чистая доска, с которой убрали все прежние записи, мысли о жизни, привязанности,  забота о  родных и близких, чувства и ощущения. Он больше  ничего не воспринимал, не понимал ни людей, ни их разговоров, ни их действий. Глаза потухли,  поверхность глазного яблока лишь отражала предметы, сознание отказывалось их вос-принимать. Речь становилась невнятной, звуки, рожденные гортанью, уже не могли обрабатываться языком, и  слова искажались.
    Большую часть суток он лежал на спине, устремив бессмыслен-ный взгляд в потолок. У него ничего не болело, возможно, и чувство боли тоже атрофировалось, но в туалет просился, хотя боялся ходить и приближался к унитазу, как новичок-конькобежец – на дрожащих ногах. Одно только оставалось неистребимым – застенчивость и акку-ратность, тут он даже корил себя, что посторонние видят его за таким постыдным занятием, как  отправление физических надобностей: «ка-кой же я бесстыдник».
    Иногда к нему возвращалось подобие сознание: речь,  взгляд и действие, он начинал кому-то жаловаться, кого-то просить, чтобы его не торопили и дали собраться. С полной охапкой всякой одежды Сте-пан метался по квартире, приговаривая: «сейчас, сейчас, хлопцы, вы только не уходите». Создавалось  впечатление, что в том, невидимы остальным пространстве, он ведет себя вполне разумно и знает, что надо делать.
    Приближался момент, когда все разрешится, когда они поймут, что прощены.
    Отец Иоанн, священник их прихода, сразу же согласился на просьбу дочери причастить умирающих. Войдя в квартиру, он привычно поискал в красном углу образов, так как знал, что это люди пожилые, но не найдя их, понял к кому его пригласили.
  В спальне, на  широких деревянных кроватях, разделенными друг от друга прикроватными тумбочками, лежали два старика, мужчина и женщина. Кругом  были видны  признаки большого достатка: атласные одеяла, белоснежное постельное белье, на окнах висели дорогие занавески. Шкафы, набитые книгам, горка с хрусталем, старинный гобелен – такого богатства скромный батюшка в своей жизни еще не видел и невольно вспомнил: «не надейся, душа, на богатство».
    Маргарита при виде священника оживилась, даже чуточку при-встала с постели, но отец Иоанн остановил: «лежите спокойно, я с вашего разрешения  сяду рядом».
    Исповедь не отняла много времени, все и так было ясно – типич-ный случай в его священнической практике, когда милосердный Гос-подь призывал душу на покаяние в самый последний час жизни  чело-века. Раскаяние  этой женщины
было так глубоко и искренне, что  он вполне удовлетворился теми  словами, которые могли произнести эти слабеющие с каждой минутой уста, и с легким сердцем отпустил ей грехи.
    Степан сидел на постели, когда к нему подошел батюшка, увидев облачение и крест в его руке, он весь затрясся от рыданий. Неожиданным образом сознание вернулось к нему, потрясенный уви-денным, давно, казалось, совсем позабытым, Степан вспомнил дет-ство, любимого батюшку отца Григория.
  – В чем грешен, раб Божий? – ласково спросил его отец Иоанн. Но Степан из-за душивших его рыданий смог только  произнести одно единственное слово: «грешен»! но произнес его с такой силой, с такой болью, что отец Иоанн невольно отшатнулся – так велико было чувство этого  старика, так глубоко была осознанна его вина перед Богом.
    Господь впустил грешников в свой виноградник, теперь им пред-стояла поработать в нем.
    Маргарита поняла, что Господу не нужно  мужество, а нужны кротость и терпение, и она это выполнила – до самой кончины никто не услышал от нее ни единого стона, ни единой жалобы. Врачи удив-лялись, как она может терпеть такую боль без уколов, но они и понятия не имели о силе церковных таинств.   
    Отец Иоанн предупредил:
  – Через две недели может наступить конец.
Прошла первая неделя назначенного батюшкой срока, Маргарита так ослабела, что уже не могла говорить и только глазами показывала на поилку. Степан, наоборот, громко вслух читал Иисусову молитву и осенял себя широким крестом. Этой молитвой он  шокировал знакомых ветеранов и некоторых соседей. Все знали, что старик - бывший полковник и пенсионер союзного значения.
  – Что делает с человеком старость? – удивлялись они, качали головами и крутили пальцами у висков, – совсем крыша поехала.
    Но друг дочери, человек верующий и врач-психиатор, объяснил ей:
    – Все этажи его сознания померкли, выключились, кроме самого верхнего, и это внушает надежду, значит, отца твоего ведет сам Гос-подь.
    Этот человек любил Степана, уважал за крепость натуры, чистоту и редкую для мужчин черту – деликатность и стыдливость.
  – Да у него душа,  как ненадеванное белье – свежа и незапят-нанна.
    …Так и лежал он в своей чистой постели, на кровати из красного дерева. Рядом в такой точно кровати умирала его жена, но Степан уже этого не понимал.
    Маргарита же умирала в полном сознании, от слабости она уже не могла говорить, но было видно, что она не страшится конца, она всю жизнь подвизалась в мужественности, эта мужественность научила ее любви и самоотверженности, а от любви рождается отвага. Теперь она могла радоваться, что умирает для того, чтобы жили другие – молодые. Доброта ее и терпение превысила все нормы, и дочери не достались  капризы и требовательность, которыми часто омрачаются последние часы жизни тяжелобольного человека.
    Утром она попросила, чтобы ее умыли – показала глазами на  медный чайник, красовавшийся на горке. Этот чайник Маргарита купи-ла, когда навещала больную дочь в Саксонии, в маленьком тюрингском городке, где находился музей музыкальных инструментов, чайник был с секретом, когда выливали из него воду, он воспроизводил  тихую и нежную мелодию. Маргарите, очевидно, захотелось  в последний раз услышать умиротворяющую душу песенку медного чайника.
    «Клинг-клинг, клинг-клинг, – пропело медное горлышко, пропуская воду  в слабые ладошки. «Клинг», – и последняя капелька   оборвалась …
    Когда дочь вытирала ей лицо, то пальцы ощутили  холодную щеку – это был смертный холод, и по этой  застывшей щеке проложила свой след длинная капля: то ли слеза, то ли последняя струйка воды, пролившаяся из чайного носика.
    Гроб с телом  покойницы поставили на стол, на тот самый стол, за которым так любили собираться  многочисленные гости.
    Болезнь, так исказившая ее черты, казалось, завершила свое безобразное дело, уступив место преображению. Лицо, утратившее черты страдания,  стало похожим на иконописный лик, все, кто прихо-дил прощаться с телом, это заметили:
    Какой-то мальчик долго разглядывал умершую, а потом вдруг за-явил:
  – Она похожа на королеву из волшебной сказки, как на картинке в моей новой книжке.
    Когда Степан  приблизился к гробу и увидел лежащую в нем Маргариту, то горестно  стал бить себя в грудь кулаками, приговаривая: «почему раньше меня, почему раньше меня!» И это удивило всех собравшихся – его слова были словами вполне нормального человека, а не душевнобольного, как многие раньше считали.
  На следующий день дочь, проходя мимо спальни, отметила ка-кую-то необычную тишину и решила заглянуть в комнату.
    Он лежал тихо-тихо,  вытянувшись и казалось без  дыхания.
Вокруг все выглядело будничным: кошка дремала  на стуле, ворковали за окном беспечные голуби, где-то лаяли собаки и кричали дети, играющие во дворе в футбол, и не думалось, что в эти минуты может что-то произойти. Однако именно  сейчас и  происходило самое таин-ственное и непостижимое, к чему невозможно привыкнуть – кончалась чья-то жизнь.
    Солидные настенные часы в деревянном корпусе из темного мо-реного дуба невозмутимо и с достоинством отмеряли время, двигая стрелки по циферблату.
     Дочка на цыпочках  приблизилась к кровати, отец по-прежнему был тих и отрешен, но вдруг все изменилось, изменился воздух, свет, проникающий в комнату сквозь полураскрытое окно, запахло свеже-стью. Солнечный свет  потерял свою обычную краску и превратился в голубовато-серый, призрачный, теперь он лился из окна прямым пото-ком, как сноп прожектора, и этот сноп стала передвигаться по комнате, словно ища кого-то, пока не остановился над головой умирающего.  В это время и открыл Степан свои глаза и протянул свой взгляд навстречу лучу, чему-то радуясь и удивляясь.
    Дочь стояла, замерев, сознавая ту необыкновенную, немыслимую неподвижность, в которой она оказалась, но не только она – такая, же неподвижность охватила и все пространство. Кошка, желая спрыгнуть со стула, замерла не в силах продолжить движения и как бы зависла между полом  и сиденье стула.  Голуби, распростерши крылья, не могли закончить взмах, чтобы взлететь.
    Время остановилось, часы перестали стучать, повяло вечностью: временная жизнь  заканчивалась. И тут вдруг  все задвигалось, поте-ряло свою окаменелость.
    Голубой  свет все так же заливал пространство над постелью,  но умирающий на мгновение как бы приподнялся, устремляясь к  нему.
  – Господи, Господи, – произнес Степан свои последние слова, особенным уже измененным голосом. И тут же  голубой луч погас, все вокруг опять зашевелилось, задвигалось, зазвучало: голуби вновь за-ворковали, кошка спрыгнула на пол, мальчишки радостно завопили:  «гол, гол!»
    Жизнь входила в свои права для того, чтобы звучать и двигаться.
     Наступила весна, и был День Победы, самый любимый для них праздник, но они уже далеко отошли от дел человеческих. Небеса еще были открыты, еще пели пасхальный тропарь: «Христос воскресье из мертвых, смертью смерть поправ и сущим во гробе живот даровах!»
    Степана несли к открытой могиле  солдаты того полка, который он формировал еще в Сталинграде, несли на вытянутых руках, высоко поднимая гроб над землей – так всегда на Руси хоронили воинов.  Прогремели прощальные залпы – последняя почесть тому, кто прошел три войны.
    Маргарита удостоилась иной почести. Когда кончилось отпева-ние, и гроб с её телом  стали опускать в могилу, над  могилой  вдруг оказался белый аист, и, сделав над ней три широких круга, удалился, растаяв в голубом небе.


Рецензии