продолжение повести Свою душу не вставишь...

Мать вышла недели через две, обновленная и даже помолодевшая. Врач Анохина скрыла и ее, и Мотрю. Всю жизнь мать с благодарностью помнила этот случай.
– Пожалела моих детей! – умилялась мать. Ее радость немного была омрачена, когда она обнаружила, что целый мешок муки  из сарая исчез...

На днях в гости зашла баба Шура, теперь уже с палочкой. Я, послушав ее стенания по поводу проданного дома, пошла убирать огород. Дороже удовольствия, как убирать его, для меня нет. Огород – мое призвание. Я со рвением сбивала погибшую, темную ботву помидор с грядки, разохотившись выгребала листву из-под яблонь, оставляя сырую, чистую землю под ними. Ее теперь ветром заметало  во двор.
Собрав их в большой ворох, разожгла не сразу. Сначала сквозь влажные после недавних заморозков, залежалые их пласты закурились белыми тягучими струями; потом все смелее убыстрялись они, выползая на свет уже целыми потоками. Скоро всю поверхность заволокло белой, сплошной пеленой. Глаза защипало.
И вот уже затанцевали под зубьями грабель, закрутились, как высеченные плетью, бестелесные огненные существа.
Кривлясь и съеживаясь, сначала будто стесняясь, поедали они верхние, скрученные листики и распластанными, как у летучих мышей, тонкими перепонками накрывали их.
Со смехом затрещали в отместку сырые веточки, высекая искры. Взметнулись уже крохотными, прозрачными перышками, торопливо отрываясь, улетая прочь куда-то высоко в поднебесье, где были уже неуязвимы и недоступны огню.
А костер над ними полыхал уже вовсю, обогревая теплом колеблющийся воздух. Лицо приятно обжигает нежным  его веянием. 
И хорошо и покойно смотреть в такие минуты на волшебное таинство обряда огня. И окунаешься в мягкую полудрему, внутри которой вызревает приятное чувство успокоения. И я погружаюсь в новое, гипнотическое состояние вакуумного абсолюта, где нет ничего – ни размышлений, ни эмоций...
Оставив догорающий костер остывать, я решаю убрать заодно и в сарае. При входе в большой сарай у меня всегда возникает странное ощущение его новизны. Огромная пустота оштукатуренного сарая обнимала и вместе с тем отпугивала необжитостью.
Как огромный бесхозный корабль, стоял он в конце двора. Редко в него заглянешь. Поставишь лопату – и назад. Инвентаря немного – грабли, серп. В дальнем углу мешок со старым тряпьем. Наверное,  пустота и притягивает. Зайдешь, постоишь, хлебнешь неясного состояния и выйдешь. Пахнет штукатуркой, на ней еще видны блестящие соломенные прожилки.
Я решила заодно подмести и внутри сарая. За мешком  вдруг обнаружила завернутую в синий клочок ткани пару женских туфель. Нет, у матери никогда не было таких.
– Мам, смотри, туфли! – несу их на вытянутых руках матери, – и красивые! В сарае нашла!
Мать удивлена еще больше: – Откуда они тут взялись?
Она и баба Шура рассматривают их, крутят в руках.
– Может, подкинули на пропасть мне? – сразу заволновалась мать.
– Скорее наговор на болезнь или проклятье, – гадает баба Шура. – Особенно на обувь делают!
– Ой, господи,– помертвела мать, – нет, мне еще жить надо, ради детей!
Я испуганно смотрю на туфли и боюсь теперь прикасаться к ним.
Баба Шура, видя материно состояние, советует: – Анна, да облей ты их керосином и сожги, – и лучше до захода солнца. И скажи: – Куда дым пойдет – туда и наговор идет!
На закате мы заканчиваем свои дела, мать обливает керосином туфли, заворачивает в ту же тряпицу, и мы идем за огороды. Там она кладет туфли на лысую поверхность бугра и поджигает.
– Кто на меня порчу напустил, тому она пусть назад возвернется! – говорит она неспокойным, нервным голосом и плюет через левое плечо. Туфли горят. Кожа морщится, кукожится, трещит. «Теперь наговор теряет силу», – думаю я с надеждой.
От туфель остаются только обгоревшие каблуки. Мать еще не может успокоиться и гадает: – И кому же это я поперек перешла? Хоть бы детей моих пожалели!
– Может, баба Устья? – предположила я. – Она нас так ненавидит!
На другой вечер отец заходит то в один сарай, то в другой.
– Что ты там ищешь? – спросила мать.
– Да туфли не могу найти, мне Койнова Олька дала каблуки подбить. Черте куда я их положил!
Мать оторопела: – А я их вчера сожгла!
– Как?! - ахнул отец, – они же сто восемьдесят рублей стоят!
Мать прислонилась к косяку: – Так что ж ты мне не сказал?!
– Да все хотел, да некогда было... – замялся  отец.
– Да как не сказать? Нет, ты не хотел говорить, ты хотел, чтоб я не знала!
– Да вот только и хотел сказать...
– А что ж ты мне мои туфли «не отрегулируешь?» –   с издевкой в голосе накинулась она. – Так, значит, Олька и есть твоя полюбовница? Так значит, слухи не зря? А я порадовалась, думала, душу от Марии освободил!
–  Да что теперь  ругаться толку, – кричал   отец, – что я теперь Ольке  скажу?
–  Так  ты все-таки решил бросить детей? – пыталась выяснить мать.  Лицо ее горело и ее всю стало колотить.  Припала  к стене и закрыв лицо согнутым локтем заплакала: – Еще и заказы не погасили. Люди не здороваются со мной, хожу как кипятком облитая! И устало  безвольным  шепотом добавила: – Да когда ж ты  одумаешься и будешь жить как все люди!
И опять душа моя захолонула, а в горле застрял болючий ком. И опять надо было ждать неприятностей. Несколько дней отец с матерью не разговаривал. Теперь и баба Устья приходила за мукой, значительная и важная, и обращалась только к нему: – Гришка, займи чашку муки.
Мать только смотрела, как баба Устья, приняв разрешение отца, пересыпала совочком из мешка муку...
Отец не говорил, что собрался уходить от нас, но мать заметила, как потихоньку исчезали инструменты из сарая...
На днях, она остановила меня, выбегавшую на улицу: – Лена, ты хочешь, чтобы отец остался?
Я не ожидала такого странного вопроса и, вылупив глаза, раздумывала, что сказать. Конечно, я просто мечтала, чтобы он опять куда-нибудь уехал. Я уже почувствовала вкус свободного и спокойного состояния без него. Без отца в доме мне было хорошо.
Я мнусь. – Был бы наш отец, как дядя Тимоша, отец рыжей Лидки,– говорю я, чтобы что-то сказать.
– Как отец рыжей Лидки наш отец никогда не будет, но без отца все же плохо, – заметила мать.
Я иногда вижу Лидкиного отца, идущего с работы. В дни получки он покупает шоколадные конфеты «Ласточка» в голубых блестящих бумажках с черною ласточкой на них.
Лидка бежит отцу навстречу и, подцепившись, висит на нем.
Если по дороге я попадаюсь ему с Лидкой, то он дает и мне конфетку. И я, зажав ее, чтоб не успела расстаять в ладони, бегу делить с сестрами. Все село знает, что Лидкина мать,  отбила дядю Тимоху у своей подруги Наташи, пока Наташа ездила в отпуск к матери в Киев. Тетя Настя, тогда еще просто Настя, стала зазывать его помочь то розетку починить, то будку собаке подправить. Но потом, разохотившись, закрыла ворота и его три дня  у себя продержала. А когда приехала Наташа, было уже поздно. Он сам уже заколебался и не захотел возвращаться назад... Как улей гудело село от такого поступка. Женщины плевали вослед Насте и стыдили ее. Мужчины собирались побить Тимоху. Но скоро Настя уже ходила с животом, и люди отступились от них.
– А ты попробуй сделать, как и Лидка, – говорит мне мать, – побеги навстречу отцу и тоже обними его... «Обнять отца?» – это несовместимо даже в моем богатом воображении. Во все глаза я смотрю на мать. Как это возможно?
– Ну, сделаешь так? – просит мать неуверенно. Я, неопределенно промычав, все же кивнула согласно. И стала со страхом ждать неотвратного момента.
– Беги скорей, Лена, отец идет, – посылает меня в один из вечеров мать, – уже возле Каратаевых!
Я нехотя выхожу на улицу и вижу приседающую фигуру отца, дворами шестью ниже. Тело мое окатило чем-то неприятным, противным. Вяло, как сонная, я иду ему навстречу.
Когда мы, детвора, играем на тротуаре и когда проходит отец, мы спешно отскакиваем в сторону. А здесь не отскочишь. И улица оказалась пуста, только отец, и он приближается. Места на дороге много. Скукоженная внутри, я, переступая непослушными ногами, иду на отца. Он, окинув меня равнодушным взгядом издалека, опять опускает голову и смотрит под ноги себе, ни о чем не подозревая. Я, приостановившись, жду и через минуту тупо тыкаюсь ему в грудь головой. От неожиданности он останавливается и, как бы защищаясь, отступает назад. Я безвольно протягиваю руку вверх и заставляю себя поднять ее как можно выше – до плеча и неловко кладу ее. Обвить шею не осмеливаюсь. Я даже маму никогда не обнимала. Он испуганно, отворачивает голову, отшатывается, не понимая, что происходит. Смущенно пробормотав какие-то невнятные звуки, отстраняет меня, оттягивает мой локоть.
Мы молча идем рядом. Я впервые чувствовала прикосновение его руки, и некоторое время несу ощущение ее тяжести.
– Скоро уже мухи белые полетят! – глянул он на небо.
– Да, нам сказали приготовить флажки к седьмому ноябрю...– подтвердила я, не зная, что еще ответить.
Мать подтапливала печь сухим быльем, собранным по огороду. – Пришли... – окинула нас взглядом, пряча странную, вынужденную улыбку. – Это ты  ее научила...– буркнул  отец.
Тем времененем приближалась зима. . Снега еще не было, но земля уже подмерзала. Стали одолевать  ветра, их затяжной  вопль  сутками стоял над крышей.  Казалось нет никаких других звуков во всей  вселенной кроме звука подобного гибнущей преисподней.  Вместе с ними  усугублялось и ощущение  какого-то будущего  краха.  Света в такие дни не было, и оборванные, обесточенные провода, тщетно цепляясь за порушенные ветки, сокрушенно сползали вниз. Верхушки деревьев со страшным завыванием клонились к земле, как бы пытаясь зацепиться за нее, уже окаменевшую, и казалось, что вся она уже выметена начисто, до кости.  К таким ветрам привыкнуть трудно.
 Их порывы сотрясали рамы и казалось, еще немного – и наш дом распадется как карточный, сорвется крыша и понесет ее в черноту ночи вместе с кирпичами,  поломаннымы ветками, листвой. «Мам, я боюсь!» – прислушивалась я к нарастающему вою   за стеной.
– Нет, не бойся, здесь таких ветров, как в Сибири, не бывает – горы придерживают, – успокаивала мать.
В эти неспокойные  дни стихии  отец и  ушел. 
 Вечером  мать помогла собрать ему вещи в мешок.  Приставив к нему гармонь и ружье посидели вместе.Мать глядя бездумно  в пол, молча покачивалась всем  телом, выражая полный безысход. Отец  тоже несколько минут сидел молча, потом хлопнул по коленям:  – Что ж сиди не сиди,  а идти надо...
  От заведенного мотора загудели стены и пол в доме. И во дворе от гусениц остался масляный черный след мазута и порезанные ими куски грунта...
Мать, подкошенная горем, не спала ночами, а, едва светало, шла на поле собирала растопку на день. Она кинулась искать работу, но работ в селе зимой не было. Ее пообещали взять в колхозный «табак-сарай», но только после Нового года. И теперь стала жить слухами об отце. Соседи приходили и пересказывали уже сказанное. Со мной она перемалывала их бесконечно, анализировала слова отца в прошлом. Баба Устья торжествовала:
 - Хоть теперь Гришка поживет свободно!


Рецензии