Витребеньки

 








































 


 
 

 

 

 
 

 










































 
 
© Б.Терентьев , 2016

 

СОДЕРЖАНИЕ
Книга первая - 4
Книга вторая - 1
Литература: - Булгаков М. - "Белая гвардия", "Собачье сердце", интернет
Терентьев Борис Йосипович Витребеньки
Подписано к печати
с подготовленного автором оригинал-макета 15.02.2016
Формат _5. Бумага офсетная.
Печать ксерографичная
Типография <<Аладдин-Принт>>
61023, м.Харьков,ул.Сумская, 4, оф. 8 Тел.: (057) 764-72-11
Тираж 10 экз Зам. № б/н
Свидетельство о госреестрации ВОО № 966600 от 28.03.2003 г.






































 
"...жаждамести не должна определять политическую повестку дня будущих лидеров в Киеве (после смены.легетимного правительства), а наоборот: они должны остановить эскалацию насилия и, посредством диалога, сохранить баланс между политическими фракциями и регионами".
(МИДГ Ф.В.Штайнмайер)
ОТ АВТОРА
Говорят, что История повторяется...
Признанно также, что произведения "Белая Гвардия" и "Собачье сердце" М.Булгакова являются классическими произведениями в литературе.
Найдя значительное сходство в событиях и обстановке Украины 2013 - 2014 годов с событиями, отражёнными в произведениях М.Булгакова "Белая Гвардия" и "Собачье сердце", автор, не обладая Божьим даром к прозаистике, но имея при этом желание как-то отразить это глубинное сходство временных событий (подумалось ему), что будет уместным сделать модернизацию вышеназванных произведений, т.е. осовременить их.
Думается, что классичность вышеназванных произведений М.Булгакова позволяют это сделать, а сам автор-классик их, думается, не возражал бы против такой идеи- модернизации его сочинений.
Справка.
1) "Реванш”, как отмечает словарь иностранных слов (М.:1964) - это отплата за поражение; или вторичная борьба, предпринятая с целью взять верх над прежним победителем.
2) Кроме того следует отметить, что после реванша украино-еэсоамериканской оппозиции над легитимно избранной властью она стала реализовывать агрессивную политику (реваншизма) против бывших своих оппонентов как из власти, так и простого человека и регионов страны.
3) Поэтому, нельзя не согласиться с Станиславом Шитовым (блог СШ,08.01.2013), который ещё в 2013 году сказал, что ".большинство оппозиционных политиков выбрали дорогу не замены несовершенной системы власти на более совершенную, а встали на путь замены одной верхушки власти на другую, причём, (нахально-пыхатой,бт), в жёсткой форме.
Их позиция - во власти бандиты, надо им «перегрызть горло» .» поначалу привлекала какую-то часть общества, но со временем выяснилось, что чувство мести больше отталкивает людей от (украино-еэсоамериканской,бт) оппозиции, чем притягивает.
Господа ярые (украино-еэсоамериканские,бт) оппозиционеры, посмотрите на себя со стороны. Вас подогревает лишь малая, но оголтелая часть публики, глаза которой ослеплены местью, а не здравомыслием.
Если вы, господа ярые (украино-еэсоамериканские,бт) оппозиционеры, хотите справедливости, то предложите модель управления государством, где не будет коррупции и преступности (вместе с варварством,.. бт). Как говорилось в известном фильме, «сила в правде!». Вы, кричащие о мести, лишь достойны того, чтобы вас перестали воспринимать вовсе!"
***


Пошел мелкий снег и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось с снежным морем. Все исчезло.
И судимы были мертвые по написанному в книгах сообразно с делами своими...
Часть первая
Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 2013, от начала же "евромайдана" первый. Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом и холодом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская - вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс.
Но дни и в мирные и в кровавые годы летят как стрела, и молодые Козаченковы не заметили, как в крепком морозе наступил белый, мохнатый декабрь. О, ялынковый дид наш, сверкающий снегом и счастьем! Мамо, светлая королева, где же ты?
Через год после того, как дочь Елена расписалась с капитаном Иваном Сергеевичем Москалевичем, и в ту неделю, когда старший сын, Богдан Васильевич Козаченков, после трудной службы в миротворческом батальоне и бед вернулся в Город, в родное гнездо. Белый гроб с телом матери снесли по крутому Алексеевскому спуску на Подол, в маленькую церковь, что на Взвозе.
Когда отпевали мать, был май, вишневые деревья и акации наглухо залепили стрельчатые окна. Отец Явтух, от печали и смущения спотыкающийся, блестел и искрился у золотеньких огней, и дьякон, лиловый лицом и шеей, весь ковано-золотой до самых носков ботинок, скрипящих на ранту, мрачно рокотал слова церковного прощания маме, покидающей своих детей.
Богдан, Елена, Москалевич и Анюта, выросшая в доме Козаченковых, и Николка, оглушенный смертью, с вихром, нависшим на правую бровь, стояли у ног старого коричневого святителя Николы. Николкины голубые глаза, посаженные по бокам длинного птичьего носа, смотрели растерянно, убито. Изредка он возводил их на иконостас, на тонущий в полумраке свод алтаря, где возносился печальный и загадочный старик Бог, моргал. За что такая обида? Несправедливость? Зачем понадобилось отнять мать, когда все съехались, когда наступило облегчение?
Улетающий в черное, потрескавшееся небо Бог ответа не давал, а сам Николка еще не знал, что все, что ни происходит, всегда так, как нужно, и только к лучшему.
Отпели, вышли на гулкие плиты паперти и проводили мать через весь громадный город на кладбище, где под черным мраморным крестом давно уже лежал отец. И маму закопали. Эх. эх.
Много лет до смерти, в доме №-икс по Алексеевскому спуску, изразцовая печка в столовой грела и растила Еленку маленькую, Богдана старшего и совсем крошечного Николку. Как часто читался у пышущей жаром изразцовой площади старого камина под названием «Как закалялась сталь», часы играли гавот, и всегда в конце декабря пахло хвоей, и разноцветный парафин горел на зеленых ветвях. В ответ бронзовым, с гавотом, что стоят в спальне матери, а ныне Еленки, били в столовой черные стенные башенным боем. Покупал их отец давно. Время промелькнуло, как искра, умер отец-профессор, все выросли, а часы остались прежними и били башенным боем. К ним все так привыкли, что, если бы они пропали как-нибудь чудом со стены, грустно было бы, словно умер родной голос и ничем пустого места не заткнешь. Но часы, по счастью, совершенно бессмертны, бессмертен и "Как закалялась сталь", и голландский изразец, как мудрая скала, в самое тяжкое время живительный и жаркий.
Вот этот изразец, и мебель старого красного бархата, и кровати с блестящими шишечками, потертые ковры, пестрые и малиновые, с незамысловатым рисунком, ковры туркменские с чудными завитушками на восточном поле, что мерещились маленькому
Николке в бреду скарлатины, бронзовая лампа под абажуром, лучшие на свете шкапы с книгами, пахнущими таинственным старинным шоколадом, с Наташей Ростовой, Капитанской Дочкой, позолоченые чашки, мельхиор, портреты, портьеры, — все четыре пыльных комнат, вырастивших молодых Козаченковых, все это мать в самое трудное время оставила детям и, уже задыхаясь и слабея, цепляясь за руку Елены плачущей, молвила:
— Дружно... живите.
Но как жить? Как же жить?
Богдану Васильевичу Козаченкову, старшему — молодому врачу — двадцать восемь лет. Елене — двадцать четыре. Мужу ее, капитану Москалевичу — тридцать один, а Николке — семнадцать с половиной. Жизнь-то им как раз перебило на самом рассвете. Давно уже начало мести с запада, и метет, и метет, и не перестает, и чем дальше, тем хуже. Вернулся старший Козаченков в родной город после первого оранжевого удара, потрясшего кручи над Днепром. Ну, думается, вот перестанет, начнется та жизнь, о которой пишется в шоколадных книгах, но она не только не начинается, а кругом становится все страшнее и страшнее. На западе воет и воет вьюга, а здесь под ногами глухо погромыхивает, ворчит встревоженная утроба земли. Двухтысячетринадцатый год летит к концу и день ото дня глядит все грознее и щетинистей.
Упадут стены, улетит встревоженный сокол с белой рукавицы, потухнет огонь в бронзовой лампе, а Капитанскую Дочку сожгут в печи. Мать сказала детям:
— Живите.
А им придется мучиться и умирать.
Как-то, в сумерки, вскоре после похорон матери, Богдан Козаченков, придя к отцу Явтуху, сказал:
— Да, печаль у нас, отец Явтух. Трудно маму забывать, а тут еще такое тяжелое время. Главное, ведь только что вернулся, думал, наладим жизнь, и вот.
Он умолк.
— Что сделаешь, что сделаешь, — конфузливо забормотал священник. — Воля божья.
— Может, кончится все это когда-нибудь? Дальше-то лучше будет? — неизвестно у кого спросил Козаченков.
Священник шевельнулся в кресле.
— Тяжкое, тяжкое время, что говорить, — пробормотал он, — но унывать-то не следует.
— Уныния допускать нельзя, — конфузливо, но как-то очень убедительно проговорил он. — Большой грех — уныние. Хотя кажется мне, что испытания будут еще. Как же, как же, большие испытания, — он говорил все увереннее. — Я последнее время все, знаете ли, за книжечками сижу, по специальности, конечно, больше все богословские.
Он приподнял книгу так, чтобы последний свет из окна упал на страницу, и прочитал:
— «Третий ангел вылил чашу свою в реки и источники вод; и сделалась кровь».
2
Итак, был белый, мохнатый декабрь. Он стремительно подходил к половине. Уже отсвет рождества чувствовался на снежных улицах. Дветысчетринадцатому году скоро конец.
Над духэтажным домом №-икс, постройки изумительной (на улицу квартира Козаченковых была во втором этаже, а в маленький, покатый, уютный дворик — в первом), в саду, что лепился под крутейшей горой, все ветки на деревьях стали лапчаты и обвисли. Гору замело, засыпало гаражи во дворе — и стала гигантская сахарная голова. Дом накрыло шапкой генерала, и в нижнем этаже засветился яркими желтенькими огнями завмаркет и трус, киевлянин, Казимир Иванович Лисовский, а на втором — сильно и весело загорелись козаченковские окна.
В сумерки Богдан и Николка пошли за дровами в гараж.
— Эх, эх, а дров до черта мало. Опять сегодня вытащили, смотри.
Из Николкиного электрического фонарика ударил голубой конус, а в нем видно, что обшивка со стены гаража явно содрана и снаружи наскоро прибита.
— Вот бы подкараулить чертей! Ей-богу. Знаешь что: сядем на эту ночь в караул? Я знаю — это евромайдановцы из одиннадцатого номера. И ведь какие негодяи! Дрова им подвозят побратымы...
— А ну их... Идем. Бери.
Ржавый замок запел, осыпался на братьев пласт, поволокли дрова. К девяти часам вечера к изразцам "Как закалялась сталь" нельзя было притронуться.
Замечательная печь на своей ослепительной поверхности несла следующие исторические записи и рисунки, сделанные в разное время двухтысячетринадцатого от Рождества Христова года рукою Николки тушью и полные самого глубокого смысла и значения:
«Если тебе скажут, что еэсоамериканцы спешат нам на помощь, — не верь. Еэсоамериканцы — сволочи.
Они сочувствуют "правосекам" и"свободовцам."
Рисунок красками: голова с отвисшими усами, в папахе с жовто-голубым хвостом.
Подпись: «Бей Янковича!»
Руками Елены и нежных и старинных козаченковских друзей детства — Марушевского, Карася, Потоцкого — красками, тушью, чернилами, вишневым соком записано:
«Елена Васильевна любит нас сильно.»
«Да здравствует Украина!
Да здравствует нэзалежнисть!»
«Недаром помнит вся Украина
Про дни под Жовтымы Водамы...»
Печатными буквами, рукою Николки:
«Я таки приказываю посторонних, непатриотичных, вещей на камине не писать под угрозой расстрела всякого непатриота с лишением прав. Сотник Подольского района. Адамович, мужской и женский парикмахер Абрам Сало,
..2013 года, 30-го ноября.»
Пышут жаром разрисованные изразцы, черные часы ходят, как тридцать лет назад: тонк- танк. Старший Козаченков, бритый, светловолосый, постаревший и мрачный с 25 ноября 2013 года, в пиджаке с громадными карманами, в брюках прошлого века и мягких новых туфлях, в любимой позе — в кресле с ногами. У ног его на скамеечке Николка с вихром, вытянув ноги почти до буфета, — столовая маленькая. Ноги в яловых сапогах. Николкина подруга, гитара, нежно и глухо: трень... Неопределенно трень... потому что пока что, видите ли, ничего еще толком не известно. Тревожно в Городе, туманно, плохо.
На плечах и руках у Николки "патриотические" символы, а на левом рукаве тризуб на фоне бело-синего цвета. (Рота третья. Формируется четвертый день, ввиду начинающихся событий.)
Но, несмотря на все эти события, в столовой, в сущности говоря, прекрасно. Жарко, уютно, кремовые шторы задернуты. И жар согревает братьев, рождает истому.
Старший бросает книгу, тянется.
— А ну-ка, сыграй «Маршик»...
Трень-та-там. - "Сапоги фасонные, Тельняшки яркие, То богуновцы идут!"
Старший начинает подпевать. Глаза мрачны, но в них зажигается огонек, в жилах — жар. Но тихонько, пановэ, тихонечко. -"Здравствуйте, дачники, Здравствуйте, дачницы."
Гитара идет маршем, со струн сыплет взод, суворовцы идут — ать, ать! Николка вспоминает рассказ одного своего бывшего товарища:
Урочище одного из лесов западного соседа Украины. Под цвет леса современные от "друзей" палатки, амуниция, советники, манекены и муляжи. Ползут юнцы-патриоты на животиках от дерева к дереву, отстреливаются. Дубинки и бутылки с зажигательной смесью) в руках .
Туча национал-патриотов свободовцев и гражданских активистов осадила киевсовет..., ну, форменная туча. Что поделаешь. Испугался председатель Старостенко и сдался, сдался с киевсоветом. Па-а-зор... "Здравствуйте, дачницы, Здравствуйте, дачники", Маршик у нас уж давно начался.
Туманятся Николкины глаза.
Столбы зноя над жёлто-голубыми украинскими полями. В пыли идут пылью пудренные национал-патриотовские сотни. Было, было все это и вот настал их час. Позор. Чепуха.
Елена раздвинула портьеру, и в черном просвете показалась ее рыжеватая голова. Братьям послала взгляд мягкий, а на часы очень и очень тревожный. Оно и понятно. Где же, в самом деле, Москалевич? Волнуется сестра.
Хотела, чтобы это скрыть, подпеть братьям, но вдруг остановилась и подняла палец.
— Погодите. Слышите?
Оборвала сотня шаг на всех семи струнах: сто-ой! Все трое прислушались и убедились — машины. Тяжело, далеко и глухо. Вот еще раз: бу-у... Николка положил гитару и быстро встал, за ним, кряхтя, поднялся Богдан.
В гостиной — приемной совершенно темно. Николка наткнулся на стул. В окнах настоящая опера «Ночь под рождество» — снег и огонечки. Дрожат и мерцают. Николка прильнул к окошку. Из глаз исчез зной и лес, в глазах — напряженнейший слух. Где?.
— Черт его знает. Впечатление такое, что будто возле Дома-музея Украины стреляют. Странно, не может быть так близко.
Богдан во тьме, а Елена ближе к окошку, и видно, что глаза ее черно-испуганны. Что же значит, что Москалевича до сих пор нет? Старший чувствует ее волнение и поэтому не говорит ни слова, хоть сказать ему и очень хочется. В Доме-музее Украины. Сомнений в этом никаких быть не может. Стреляют в центре города, не дальше. Что за штука?
Николка взялся за шпингалет, другой рукой прижал стекло, будто хочет выдавить его и вылезть, и нос расплющил.
— Хочется мне туда поехать. Узнать, в чем дело.
— Ну да, тебя там не хватало.
Елена говорит в тревоге. Вот несчастье. Муж должен был вернуться самое позднее, слышите ли, — самое позднее, сегодня в три часа дня, а сейчас уже десять.
В молчании вернулись в столовую. Гитара мрачно молчит. Николка из кухни тащит самовар, и тот поет зловеще и плюется. На столе чашки с нежными цветами снаружи и золотые внутри, особенные, в виде фигурных колонок. При матери, Ядвиге Казимировне, это был праздничный сервиз в семействе, а теперь у детей пошел на каждый день. Скатерть, несмотря на пушки и на все это томление, тревогу и чепуху, бела и крахмальна. Это от Елены, которая не может иначе, это от Анюты, выросшей в доме Козаченковых. Полы лоснятся, и в декабре, теперь, на столе, в матовой, колонной, вазе голубые гортензии и две мрачных и знойных розы, утверждающие красоту и прочность жизни, несмотря на то, что в самом цетре города — варвар коварный, мстительный и жаждущий реванша - оппозиционер, который, пожалуй, может разбить и обгадить снежный, прекрасный Город и осколки покоя и стабильности растоптать не только еэсоамериканскими "союзническо-демократическими" речами, но и каблуками. Цветы. Цветы — приношение верного Елениного поклонника, удачливого бизнесмена Юрия Зиновьевича Потоцкого, друга продавщицы в конфетной знаменитой «Рошен», друга продавщицы в уютном цветочном магазине «Крымская флора».Под тенью гортензий тарелочка с синими узорами, несколько ломтиков колбасы, масло в прозрачной масленке, в сухарнице и белый продолговатый хлеб. Прекрасно можно было бы закусить и выпить чайку, если б не все эти мрачные обстоятельства. Эх. эх.
На чайнике верхом едет сельский пестрый петух, и в блестящем боку самовара отражаются три изуродованных козаченковских лица...
В глазах Елены тоска, и пряди, подернутые рыжеватым огнем, уныло обвисли.
Застрял где-то Москалевич со своим денежным президентским поездом и погубил вечер. Черт его знает, уж не случилось ли, чего доброго, что-нибудь с ним?.. Братья вяло жуют бутерброды. Перед Еленою остывающая чашка чая.
Николка, наконец, не выдерживает:
— Желал бы я знать, почему так близко слышны крики и взрываются "коктейли молотова"...? Ведь не может же быть...
Сам себя прервал и исказился при движении в самоваре. Пауза. Стрелка переползает десятую минуту и — тонк-танк — идет к четверти одиннадцатого.
— Потому взрываются, что милиция и беркутовцы, — неожиданно бурчит старший.
Елена поднимает голову на часы и спрашивает:
— Неужели, неужели они их пропустят и оставят нас на произвол судьбы?..
Братья, словно по команде, поворачивают головы и начинают лгать.
— Ничего не известно, — говорит Николка и обкусывает ломтик.
— Это я так сказал, гм. предположительно. Слухи.
— Нет, не слухи, — упрямо отвечает Елена, — это не слух, а верно; сегодня видела Чумаченко, и она сказала, что возле Киева остановили колону автобусов со сторонниками евромайдана из Львова, Ивано-Франковска, Винницы и Хмельницка.
— Чепуха.
— Подумай сама, — начинает старший, — мыслимое ли дело, чтобы милиция подпустила их на поддержку евромайдановцев? Подумай, а? Я лично решительно не представляю, как они могут их пропустить. Полнейший абсурд. И потом как евромайдановцы могут ужиться с Янковичем. Сами же они его называют не иначе, как бандит. Смешно.
— Ах, что ты говоришь. Знаю я теперь самообороновцев. Сама уже видела нескольких с дубинками и национал-патриотической символикой на одежде. И пьяный один из них.
— Так, по-вашему, сторонники не войдут?
— Гм. По-моему, этого не может быть.
— Елена, налей мне, пожалуйста, еще одну чашечку чаю. Ты не волнуйся. Соблюдай, как говорится, спокойствие.
— Но, боже, где же Иван? Я уверена, что на них напали и.
— И что? Ну, что выдумываешь зря? Ведь их путь совершенно свободен.
— Почему же его нет?
— Господи, боже мой! Знаешь же сама, какая езда. На каждом перекрёстке стояли, наверное, по нескольку часов.
— Революционно-реваншистская езда. Час едешь — два стоишь.
Елена, тяжело вздохнув, поглядела на часы, помолчала, потом заговорила опять:
— Господи, господи! Если бы свободовцы вместе с красно-чёрными не сделали этой подлости, все было бы отлично. Одного беркутовского батальона достаточно, чтобы раздавить эту оппозицию с их штурмосотней, как муху. Нет, я вижу, кто-то играет какую- то подлую двойную игру. И почему же нет хваленых житомирских беркутовцев? У-у, негодяи. Обещали, обещали.
Самовар, молчавший до сих пор, неожиданно запел на подносе. Братья невольно посмотрели на печку. Ответ — вот он. Пожалуйста:
«Житомирчане— сволочи.»
Стрелка остановилась на четверти, часы солидно хрипнули и пробили — раз, и тотчас же часам ответил заливистый, тонкий звон под потолком в передней.
— Слава богу, вот и Иван, — радостно сказал старший.
— Это Москалевич, — подтвердил Николка и побежал отворять.
Елена порозовела, встала.
Но это оказался вовсе не Москалевич.
— Здравствуйте, — пропела широкоплечая фигура в шинели до пят и без погон хриплым тенором и закоченевшими пальцами ухватилась за ручку двери.
— Павел !
Николка помог фигуре распутать концы, капюшон слез, за капюшоном блин шапки с потемневшей украинской кокардой, и оказалась над громадными плечами голова лейтенанта Павла Викторовича Марушевского. Голова эта была очень красива, странной и печальной и привлекательной красотой давней, настоящей породы и вырождения. Красота в разных по цвету, смелых глазах, в длинных ресницах. Нос с горбинкой, губы гордые, лоб бел и чист, без особых примет. Но вот, один уголок рта приспущен печально, и подбородок косовато срезан так, словно у скульптора, лепившего интеллигентное лицо, родилась дикая фантазия откусить пласт глины и оставить мужественному лицу маленький и неправильный женский подбородок.
— Откуда ты?
— Откуда?
— Осторожнее, — слабо ответил Марушевский, — не разбей. Там бутылка водки.
Николка бережно повесил тяжелую шинель, из кармана которой выглядывало горлышко
в обрывке газеты. Затем, нечаянно, покачнув стойку с оленьими рогами, Марушевский повернулся к Елене, руку поцеловал и сказал:
— Из-под АПУ. Позволь, Елена, ночевать. Не дойду домой.
— Ах, боже мой, конечно.
Козаченков-старший расстегнул пиджак Марушевского...
— Вот что, — испуганная Елена засуетилась, забыла Москалевича на минуту, — Николка, беги в кухню и зажигай колонку. Эх, горе-то, что Анюту я отпустила. Богдан, снимай с него пиджак, живо.
В столовой у изразцов Марушевский, дав волю стонам, повалился на стул. Елена забегала и загремела ключами. Козаченков и Николка, став на колени, стягивали с Марушевского узкие щегольские сапоги с пряжками на икрах.
— Легче. Ох, легче.
— Что же это за подлецы! — закричал Козаченков. — Неужели же они не могли достать вам валенки и полушубки?
— Ва. аленки, — плача, передразнил Марушевский, — вален.
Руки и ноги в тепле взрезала нестерпимая боль. Услыхав, что Еленины шаги стихли в кухне, Марушевский яростно и слезливо крикнул: - Кабак!
Сипя и корчась, повалился и, тыча пальцем в носки, простонал:
— Снимите, снимите, снимите.
Пахло противным денатуратом, в тазу таяла снежная гора, от винного стаканчика водки поручик Мышлаевский опьянел мгновенно до мути в глазах.
— Неужели же отрезать придется? Господи. — Он горько закачался в кресле.
— Ну, что ты, погоди. Ничего. Так. Приморозил большой. Так. отойдет. И этот отойдет.
Одетый в чистое белье, в халат он смягчился и ожил помороженный лейтенант Марушевский. Грозные матерные слова запрыгали в комнате, как град по подоконнику. Ругал похабными словами штабистов, мороз, какого-то полковника Горобца, и учителей, и метель и кончил тем, что самого президента всея Украины обложил гнуснейшими площадными словами.
Богдан и Николка смотрели, как лязгал зубами согревающийся лейтенант, и время от времени вскрикивали: «Ну-ну».
— Президент, а? Твою мать! — рычал Марушевский. — В Доме с Химерами? А? А нас погнали, в чем были. А? Сутки на морозе возле евромайдана. Господи! Ведь думал — пропадем все. К матери!..
— Постой, — ошалевая от брани, спрашивал Козаченков, — ты скажи, кто там под АПУ?
— Ат! — Марушевский махнул рукой. — Ничего не поймешь! Ты знаешь, сколько нас было под АПУ? Сорок человек. Приходит эта лахудра — полковник Горобец и говорит: «Панэ лейтенант и хлопци-милиционеры, вся надежда на вас. Оправдайте доверие гибнущей матери городов киево-русских, в случае проявления майдановцев — переходите в наступление, с нами Бог! Через шесть часов дам смену. Но оружие прошу не применять...» — и смылся на мэрсе со своим помощником. И темно, как в ж...! Мороз. Иголками берет.
— Да кто же там, господи! Ведь не могут же евромайдановцы под АПУ быть?
— А черт их знает! Веришь ли, к утру чуть с ума не сошли. Стали это мы в полночь, ждем смены. Ни рук, ни ног. Нету смены. Теплом от костра, понятное дело, не согреешься.
Знаешь, когда смена пришла? Сегодня в два часа дня. Из первого отряда человек шестьдесят из хмельницкой милиции. И, можешь себе представить, прекрасно одеты — в шапках, в валенках и в руковицах. Привел их майор Понамар.
— А! Наш, наш! — вскричал Николка .
— Погоди-ка, он не из львовских беркутовцев? — спросил Козаченков.
— Да, да, беркутовцев. Понимаешь, глянули они на нас и ужаснулись: «Мы думали, что вас тут, говорят, роты две с палками, как же вы стояли?»
— Да, — хрипел Марушевский, насасывая папиросу, — сменились мы, слава те, господи. Считаем: восемнадцать человек. Поздравьте: двое замерзли. К свиньям. А двух подобрали, ноги будут резать.
— Как! Насмерть?
— А что ж ты думал?...
Марушевский выронил папиросу изо рта, откинулся и захрапел сразу.
— Вот так здорово, — сказал растерянный Николка .
— Где Елена? — озабоченно спросил старший. — Нужно будет ему простыню дать, ты веди его мыться.
Елена же в это время плакала в комнате за кухней, где за ситцевой занавеской, в колонке, у цинковой ванны, металось пламя сухой наколотой березы. Хриплые кухонные часишки настучали одиннадцать. И представился убитый Москалевич.Убит. Убит.
И вот тоненький звоночек затрепетал, наполнил всю квартиру. Елена бурей через кухню, через темную книжную, в столовую. Огни ярче. Черные часы забили, затикали, пошли ходуном.
Но Николка со старшим угасли очень быстро после первого взрыва радости. Да и радость-то была больше за Елену. Скверно действовали на братьев тризубцевые символы президентского военного министерства погоны на плечах Москалевича. Впрочем, и до погон еще, чуть ли не с самого дня свадьбы Елены, образовалась какая-то трещина в вазе козаченковской жизни, и добрая вода уходила через нее незаметно. Сух сосуд. Пожалуй, главная причина этому в двухслойных глазах капитана генерального штаба Москалевича, Ивана Сергеевича.
Эх-эх. Как бы там ни было, сейчас первый слой можно было читать ясно. В верхнем слое простая человеческая радость от тепла, света и безопасности. А вот поглубже — ясная тревога, и привез ее Москалевич с собою только что. Самое же глубокое было, конечно, скрыто, как всегда. Во всяком случае, на фигуре Ивана Сергеевича ничего не отразилось. Пояс широк и тверд. Оба значка — академии и университета — синими головками сияют ровно. Поджарая фигура поворачивается под черными часами, как автомат. Москалевич очень озяб, но улыбается всем благосклонно. И в благосклонности тоже сказалась тревога. Николка , шмыгнув длинным носом, первый заметил это. Москалевич вытягивая слова, медленно и весело рассказал, как на бус, который вез деньги и который он конвоировал, у Бородянки, в сорока верстах от Города, напали — неизвестно кто! Елена в ужасе жмурилась, жалась к значкам, братья опять вскрикивали «ну-ну», а Марушевский храпел, показывая три золотых коронки.
— Кто ж такие?..
— Ну, не знаю кто. Возможно, национал-свободовцы или красно-чёрные патриоты... Остановили бус, палками взмахивают, кричат! «Чей конвой?» Я ответил: «Свободовцы», — они потоптались, потоптались, потом слышу команду: «Закинчуй, хлопци!» И все исчезли. Я полагаю, что они искали офицеров, вероятно, они думали, что конвой не свободовский, а беркутовский, — Москалевич выразительно покосился на Николкину символику, глянул на часы и неожиданно добавил: — Елена, пойдем-ка на пару слов...
Елена торопливо ушла вслед за ним на половину Москалевичей в спальню...
Неимоверных усилий стоило Николке разбудить Марушевского. Тот по дороге шатался, два раза с грохотом зацепился за двери и в ванне заснул. Николка дежурил возле него, чтобы он не утонул. Козаченков же старший, сам не зная зачем, прошел в темную гостиную, прижался к окну и слушал: опять далеко, глухо, как в вату, и безобидно бухали коктейли молотова, редко и далеко.
Елена рыжеватая сразу постарела и подурнела. Глаза красные. Свесив руки, печально она слушала Москалевича. Он сухой штабной колонной возвышался над ней и говорил неумолимо:
— Елена, никак иначе поступить нельзя.
Тогда Елена, помирившись с неизбежным, сказала так:
— Что ж, я понимаю. Ты, конечно, прав. Через дней пять-шесть, а? Может, положение еще изменится к лучшему?
Тут Москалевичу пришлось трудно. И даже свою вечную патентованную улыбку он убрал с лица. Оно постарело, и в каждой точке была совершенно решенная дума. Елена. Елена. Ах, неверная, зыбкая надежда. Дней пять. шесть.
И Москалевич сказал:
— Нужно ехать сию минуту. Поезд идет в час ночи.
.Через полчаса все в комнате было разорено. Никогда не убегайте крысьей побежкой на неизвестность от опасности.
Москалевич же бежал. Он возвышался, попирая обрывки бумаги, у застегнутого тяжелого чемодана в своей длинной шинели, в аккуратных черных наушниках, с президентской серо-голубой кокардой и опоясан кожанным ремнём...
— Пойми (шепот), однопартийцы-соратники оставляют президента на произвол судьбы, и очень, очень может быть, что евромайдановцы возьмут АПУ. а это, знаешь ли.
О, Елена знала! Елена отлично знала. В октябре 2004года (выборы в президенты) Москалевич был первый, — поймите, первый,- кто пришел в военное училище с широченной оранжевой повязкой на рукаве высказав таким образом поддержку оранжевому кандидату в президенты. Это было в самых последних числах октября, когда все еще офицеры в Городе при известиях из Центризборкома становились кирпичными и уходили куда-то, в темные коридоры, чтобы ничего не слышать.
Москалевич как член офицерского комитета, а не кто иной, выступил в защиту популярного тогда Ющенковича. Когда же к концу оранжевого года в Городе произошло уже много чудесных и странных событий и родились в нем какие-то люди, не имеющие мыслей в голове, но имеющие широкие шаровары, выглядывающие из-под серых пальтишек и вышыванки, и люди эти заявили, что они не пойдут ни в коем случае из Города по домам, потому что дома им делать нечего, что они останутся здесь, в Городе. Москалевич сделался раздражительным и сухо заявил, что это не то, что нужно, пошлая оперетка. И он оказался до известной степени прав: вышла действительно оперетка, но не простая, а с узурпацией власти Ющенковичем. Людей в шароварах и кожушках с равнины, идущей от западной границы, в два счета определили в министерских кабинетах. Москалевич сказал, что те в шароварах и вышыванках— авантюристы, а корни за океаном, хоть эти корни и европейские.
В те же дни европейская команда переговорщиков, наехавшая в декабре в Город, и на пиджаках у них были апельсиновые металлические значки, определяющие их приверженность Ющенковичу, а их помощники ожидали своих хозяев в таких "демократичных" мерсах, что при взгляде на них Москалевич сразу понял, где корни...
После нескольких тяжелых раундов команды переговорщиков в АПУ соратники смылись куда-то. есть бутерброды с известной икрой, а люди в шароварах и вышыванках захватили всё. Это был большой сюрприз. Москалевич растерянно улыбался, но ничего не боялся, потому что шаровары при команде европейских переговорщиков были очень тихие, никого бить не смели и даже сами ходили по улицам как бы с некоторой опаской, и вид у них был такой, словно у неуверенных гостей. Москалевич сказал, что у них нет корней, и ушёл в другой политпроект.
И уже позже, в 2012г., в цирке весело гудели матовые электрические шары и было черно до купола народом. Москалевич стоял на арене веселой, боевой колонной и вел счет рук — шароварам и вышыванкам крышка, будет Украина, но Украина новая «президентская» с Янковичем, — выбирали «президента всея Украины»...
Николке и Богдану не о чем было говорить с Москалевичем. Да и говорить было бы очень трудно, потому что Москалевич очень сердился при каждом разговоре о политике и, в особенности, в тех случаях, когда Николка совершенно бестактно начинал: «А как же ты, Иван, говорил раньше.» У Москалевича тотчас показывались верхние, редко расставленные, но крупные и белые зубы, в глазах появлялись желтенькие искорки, и Москалевич начинал волноваться. Таким образом, разговоры вышли из моды сами собой.
Да, оперетка. Елена знала, что значит это слово на припухших польских устах. Но теперь оперетка грозила плохим, и уже не шароварам, не европейцам, не Петру Алексеевичу какому-нибудь, а грозила она самому Ивану Сергеевичу Москалевичу. У каждого человека есть своя звезда. У Москалевича, Ивана Сергеевича, была неподходящая, неудачливая звезда. Москалевичу было бы хорошо, если бы все шло прямо, по одной определенной линии, но события в это время в Городе не шли по прямой, они проделывали причудливые зигзаги, и тщетно Иван Сергеевич старался угадать, что будет. Он не угадал. Давно, еще в 2009 году в АПУ, освещенном белым светом, — зале. В зале, как зерно в стручке, болтался спутник оранжиста, размахивая руками выбрасывая изо рта пакостные слова. Горе Москалевичу, если этот человек придет в ВРУ, а он может прийти! Горе. Номер газеты «Вести» всем известен, имя председателя Москалевича, выбиравшего президента, также. В газете статья, принадлежащая перу Ивана Сергеевича, а в статье слова:
«Тягловбок — авантюрист-раскольник, грозящий своею опереткой расколом и гибелью Украины.»
— Тебя, Елена, ты сама понимаешь, я взять не могу на скитанья и неизвестность. Не правда ли?
Ни звука не ответила Елена, потому что была горда.
— Я думаю, что мне беспрепятственно удастся пробраться через Одессу в Симферополь. Миколайчук обещал мне содействие. Меня ценят. Европейская команда переговорщиков (2013г.), оккупировавшая Администрацию превратилась в оперетку. Переговорщики уже уезжают. (Шепот) Янкович, по моим расчетам, тоже скоро рухнет. Настоящая сила идет с Крыма. И ты знаешь, мне ведь даже нельзя не быть там, когда формируется блок права и порядка. Не быть — значит погубить карьеру, ведь ты знаешь, что оранжистка была начальником моего департамента. Я уверен, что не пройдет и года- другого, ну самое позднее — трёх, мы придем в Администрацию. Ты ничего не бойся. Тебя ни в коем случае не тронут, ну, а в крайности, у тебя же есть паспорт на девичью фамилию. Я попрошу Богдана, чтобы тебя не дали в обиду.
Елена очнулась.
— Постой, — сказала она, — ведь нужно братьев сейчас предупредить о том, что переговорщики из ЕС нас предают?
Москалевич густо покраснел.
— Конечно, конечно, я обязательно... Впрочем, ты им сама скажи. Хотя ведь это дело меняет мало.
Странное чувство мелькнуло у Елены, но предаваться размышлению было некогда: Москалевич целовал жену, и было мгновение, когда его двухэтажные глаза пронизало только одно — нежность. Елена не выдержала и всплакнула, но тихо, тихо, — женщина она была сильная, недаром дочь Ядвиги Казимировны. Потом произошло прощание с братьями в гостиной.
Москалевич все рассказал тут же у пианино. Братья вежливо промолчали, стараясь не поднимать бровей. Младший из гордости, старший потому, что был человек-тряпка. Голос Москалевича дрогнул.
— Вы же Елену берегите, — глаза Москалевича в первом слое посмотрели просительно и тревожно. Он помялся, растерянно глянул на часы и беспокойно сказал: — Пора.
Елена притянула к себе за шею мужа, перекрестила его торопливо и криво и поцеловала. Москалевич уколол обоих братьев щетками черных подстриженных усов. Москалевич, заглянув в бумажник, беспокойно проверил пачку документов, пересчитал в тощем отделении украинские бумажки и американские доллары и, улыбаясь, напряженно улыбаясь и оборачиваясь, пошел. Дзинь... дзинь... в передней свет сверху, потом на лестнице громыханье чемодана. Елена свесилась с перил и в последний раз увидела острый хохол капюшона. Москалевич уехал!...
3
В этот ночной час в нижней квартире завмаркета Казимира Ярославовича Лисовского была полная тишина, и только мышь в маленькой столовой нарушала ее по временам. Мышь грызла и грызла, назойливо и деловито, в буфете старую корку сыра, проклиная скупость супруги завмаркета, Ванды Михайловны. Проклинаемая костлявая и ревнивая Ванда глубоко спала во тьме спаленки прохладной и сырой квартиры. Сам же зав бодрствовал и находился в своем тесно заставленном, занавешенном, набитом книгами и, вследствие этого, чрезвычайно уютном кабинетике. Стоячая лампа, изображающая египетскую царевну, прикрытую зеленым зонтиком с цветами, красила всю комнату нежно и таинственно, и сам зав был таинствен в глубоком кожаном кресле. Тайна и двойственность зыбкого времени выражалась прежде всего в том, что был человек в кресле вовсе не Казимир Ярославович Лисовский, а Казяра. То есть сам-то он называл себя — Лисовский, многие люди, с которыми он сталкивался, звали его Казимир Ярославович, но исключительно в упор. За глаза же, в третьем лице, никто не называл зава иначе, как Казярина. Случилось это потому, что домовладелец с января 2013года, когда в городе начались уже совершенно явственно чудеса, сменил свой четкий почерк и вместо определенного «К.Лисовский, из страха перед какой-то будущей ответственностью, начал в анкетах, справках, удостоверениях, ордерах и карточках писать «Каз. Яр.»
И Казимира Ярославовича Лисовского больше не стало. Вначале двор номера "икс", а за двором весь город начал называть завмаркета Казяриной, и лишь владелец женского имени рекомендовался: председатель домового комитета Лисовский.
Убедившись, что улица окончательно затихла, не слышалось уже редкого скрипа шин, прислушавшись внимательно к свисту из спальни жены, Казярина отправился в переднюю, внимательно потрогал запоры, болт, цепочку и крюк и вернулся в кабинетик. Из ящика своего массивного стола он выложил четыре блестящих английских булавки. Затем на цыпочках сходил куда-то во тьму и вернулся с простыней и пледом. Еще раз прислушался и даже приложил палец к губам. Снял пиджак, засучил рукава, достал с полки клей в банке, аккуратно скатанный в трубку кусок обоев и ножницы. Потом прильнул к окну и под щитком ладони всмотрелся в улицу. Левое окно завесил простыней до половины, а правое пледом при помощи английских булавок. Заботливо оправил, чтобы не было щелей. Взял стул, влез на него и руками нашарил что-то, над верхним рядом книг на полке, провел ножичком вертикально вниз по обоям, а затем под прямым углом вбок, подсунул ножичек под разрез и вскрыл аккуратный, маленький, в два кирпича, тайничок, самим же им изготовленный в течение предыдущей ночи...Давно я уже не заглядывал в этот и другие потаённые мои тайнички, которые согревают мои сердце и душу- подумал Казярина.
В это же время на черной безлюдной улице волчья оборванная серая фигура беззвучно слезла с ветви акации, на которой полчаса сидела, страдая на морозе, но жадно наблюдая через предательскую щель над верхним краем простыни работу завмаркета, навлекшего беду именно простыней на зелено окрашенном окне. Пружинно прыгнув в сугроб, фигура ушла вверх по улице, а далее провалилась волчьей походкой в переулках, и метель, темнота, сугробы съели ее и замели все ее следы.
Ночь. Казярина в кресле. В зеленой тени он чистый Тарас Бульба. Усы вниз, пушистые — какая, к черту, Казярина! — это мужчина. В ящиках прозвучало нежно, и перед Казяриной на красном сукне пачки продолговатых бумажек — зеленый игральный крап:
«Нацюнальний банк Украши. - 100 гривень. Уверенная подпись: «Голова Гетьман».
Суровый бледнолицый Янкович, в стандартно-тривиальном пиджаке и синем галстуке, раздраженно косился на художественное произведение Гетьмана и ласково — на лампу- царевну. Со стены на бумажки глядел в ужасе чиновник с Героем Украины — свояк Казярины, писанный маслом.
Пятипроцентный,-прошептал себе под нос Казярина,- прочно спрятан в тайнике под обоями. Там же,.. три бриллиантовых кольца и брошь.
В тайничке №2 — двадцать пять серебряных ложек, золотые часы с цепью, три портсигара («Дорогому сослуживцу», хоть Казярина и не курил), пятьдесят золотых десяток, солонки, футляр с серебром на шесть персон и серебряное ситечко (большой тайник в дровяном сарае. Всё в ящиках рошэновского печенья, в клеенке, просмоленные швы, полтора метра глубины).
Третий тайник — чердак: две четверти от трубы на северо-восток под балкой в глине: щипцы сахарные, сто восемьдесят три золотых слитка по десять грамм, на пятьдесят тысяч гривен.
Гетьман — на текущие расходы.
Казярина оглянулся, как всегда делал, когда считал деньги, и стал слюнить крап. Лицо его стало боговдохновенным. В третьем десятке — раз,.. в девятом — подряд три бумажки несомненно таких, за которые Гетьман угрожает тюрьмой. Всего сто тринадцать бумажек, и, извольте видеть, на восьми явные признаки фальшування. Казярина глядел на свет, и Гетьман явно фальшиво просвечивал с обратной стороны.
— Таксисту завтра вечером одну, — разговаривал сам с собой Казярина, — все равно ехать, и, конечно, на базар. Затем, отложив фальшивые, пачку спрятал за звенящий замок. Вздрогнул. Над головой пробежали шаги по потолку, и мертвую тишину вскрыли смех и смутные голоса. Казярина сказал Янковичу:
— Извольте видеть: никогда покою нет.
Вверху стихло. Казярина зевнул, погладил мочальные усы, снял с окон плед и простыню, зажег в гостиной, где тускло блестел магнитофон, маленькую лампу. Через десять минут полная тьма была в квартире. Казярина спал рядом с женой в сырой спальне. Пахло мышами, плесенью, ворчливой сонной скукой. И вот, во сне, приехал Гетьман и вместе с ним какие-то западэнские воры с отмычками вскрыли тайник. Красно-чёрный валет влез на стул, плюнул Казярине в усы и выстрелил в упор.
В холодном поту, с воплем вскочил Казярина и первое, что услыхал — мышь с семейством, трудящуюся в столовой над кульком с сухарями, а затем уже необычайной нежности гитарный звон через потолок и ковры, смех .
За потолком пропел необыкновенной мощности и страсти голос, и гитара пошла маршем.
— Единственное средство — отказать от квартиры, — забарахтался в простынях Казярина, — это же немыслимо. Ни днем, ни ночью нет покоя. Идут и поют свободовцы!
— Хотя, впрочем, на случай чего... Оно верно, время-то теперь ужасное. Кого еще пустишь, неизвестно, а тут офицеры, в случае чего — защита-то и есть. Брысь! — крикнул Казярина на яростную мышь.
Гитара. гитара. гитара.
— Вот веселая сволочь. А крики и взрывы коктейлей-то стихли. А-стра-умие, черт меня возьми! Водка, водка и туман. Ар-ра-та-там! Гитара.
Американцы победили.
Марушевский, где-то за завесой дыма, рассмеялся. Он пьян.
Игривы Брейтмана остроты,
Турчинов будет президентом.
— Но талантливы, мерзавцы, ничего не поделаешь!
Елена, которой не дали опомниться после отъезда Москалевича. от белого вина не пропадает боль совсем, а только тупеет, Елена на председательском месте, на узком конце стола, в кресле. На противоположном — Марушевский, мохнат, бел, в халате и лицо в пятнах от водки и бешеной усталости. Глаза его в красных кольцах — стужа, пережитый страх, водка, злоба. По длинным граням стола, с одной стороны Богдан и Николка, а с другой — Юрий Зиновьевич Потоцкий, бывшего гвардейского полка майор, а ныне адъютант в штабе генерала Белогрудова, и рядом с ним лейтенант Степанков, Николай Мефодиевич, беркутовец, он же по киевской школьной кличке — Карась.
Маленький, укладистый и действительно чрезвычайно похожий на карася, Карась столкнулся с Потоцким у самого подъезда Козаченковых, минут через двадцать после отъезда Марушевского. Оба оказались с бутылками. У Потоцкого сверток — четыре бутылки белого вина, у Карася — две бутылки водки. Потоцкий, кроме того, был нагружен громаднейшим букетом, наглухо запакованным в три слоя бумаги, — само собой понятно, розы Елене Васильевне. Карась тут же у подъезда сообщил новость: терпенья больше нет, всем нужно идти драться, потому что из занятий в университете все равно ни пса не выходит, а если тягловбоковцы захватят АПУ — тем более не выйдет. Всем нужно идти, а милиционерам непременно в беркутовский полк. Командир — полковник Малышевский, полк — замечательный: так и называется — студенческий. Карась в отчаянии, что Марушевский ушел в эту дурацкую роту. Глупо. Сгеройствовал, поспешил. И где он теперь, черт его знает. Может быть, даже и убили под АПУ.
Ан, Марушевский оказался здесь, наверху! Золотая Елена в полумраке спальни, перед овальной рамой в серебряных листьях, наскоро припудрила лицо и вышла принимать розы. Ур-ра! Все здесь. В наглых глазах маленького Потоцкого мячиками запрыгала радость при известии об исчезновении Москалевича и розоватая гостиная наполнилась действительно чудовищным ураганом звуков, пел Потоцкий эпиталаму богу Гименею, и как пел! Да, пожалуй, все вздор на свете, кроме такого голоса, как у Потоцкого. Конечно, сейчас штабы, этот дурацкий евромайдан, оппозиция, правосеки, свободовцы и самооборонцы вместе с еэсоамериканскими кукловодами, и долг, но потом, когда все придет в норму, он бросает военную службу, несмотря на свои большие связи в музыкальных кругах , вы знаете, какие у него связи — о-го-го. и на сцену. Петь он будет в La Sсаlа и в Оперном театре им.Шевченко в Киеве, когда правосеков и свободовцев повесят на фонарях на Театральной площади. В него влюбилась в Жмеринке жена известного олигарха Цукерманова, потому что, когда он пел эпиталаму, то вместо Га взял 1а и держал его пять тактов. Сказав — пять, Потоцкий сам повесил немного голову и посмотрел кругом растерянно, как будто кто-то другой сообщил ему это, а не он сам.
— Так, пять. Ну ладно, идемте ужинать.
И вот знамена, дым.
— Еленочка, пей вино, золотая, пей. Все будет благополучно. Он даже лучше сделал, что уехал. Проберется в Крым и приедет сюда с симферопольскими беркутовцами.
— Будут! — звякнул Потоцкий, — будут.
Потоцкий стал бурым.
— Хорошо, тогда не угодно ли выслушать. Сам Янкович мне говорил сегодня, что они уже скоро прибудут. Стоит нам продержаться неделю, — и нам вообще на западных беркутовцев, которых кстати местные национал-патриоты заблокировали, наплевать.
— Предатели!
— Ну, если это верно, вот тогда триумвират оппозиции поймать да повесить! Повесить!
— Своими руками застрелю.
— Еще по глотку. Ваше здоровье, пановэ хорошие!..
Николка припал к холодному дереву кобуры, трогал пальцами хищный пистолетный нос и чуть не заплакал от волнения. Захотелось драться сейчас же, сию минуту, там возле стадиона Лобановского или на Институтской. Ведь стыдно! Неловко... Здесь водка и тепло, а там мрак, буран, вьюга, замерзают милиционеры. Что же они думают там в штабах?..
— Я б вашего президента, — кричал старший Козаченков, — повесил бы первым! Полгода он издевался над всеми нами. Кто запретил формирование новой армии? Президент. А теперь, когда ухватило кота поперек живота, так начали формировать новую армию? В двух шагах национал-радикалы, а они что?... Смотрите, ой, смотрите!
— Панику сеешь, — сказал хладнокровно Карась.
Козаченков обозлился.
— Я? Панику? Вы меня просто понять не хотите. Вовсе не панику, а я хочу вылить все, что у меня накипело на душе. Панику? Не беспокойся. Завтра, я уже решил, я иду в этот самый новый отряд, и если ваш Малышевский не возьмет меня врачом, я пойду простым рядовым. Мне это осточертело! Не панику, — кусок огурца застрял у него в горле, он бурно закашлялся и задохся, и Николка стал колотить его по спине.
— Правильно! — скрепил Карась, стукнув по столу. — К черту рядовым — устроим врачом.
— Завтра полезем все вместе, — бормотал пьяный Марушевский, — все вместе. Вся Киевская президентская гимназия. Ура!
— Сволочь он, — с ненавистью продолжал Козаченков, — ведь он же сам не говорит на этом языке! А? Я позавчера спрашиваю этого каналью, доктора Курыцького, он, извольте ли видеть, разучился говорить по-русски с ноября прошлого года. Был Курицкий, а стал Курыцькый... Так вот спрашиваю: как по-украински «кот»? Он отвечает «кит». Спрашиваю: «А как кит?» А он остановился, вытаращил глаза и молчит. И теперь не кланяется.
Николка с треском захохотал и сказал:
— Слова «кит» у них не может быть, потому что на Украине не водятся киты.
— Мобилизация, — ядовито продолжал Козаченков, — жалко, что вы не видели, что делалось вчера в участках. Все валютчики знали о мобилизации за три дня до приказа. Здорово? И у каждого грыжа, у всех верхушка правого легкого, а у кого нет верхушки, просто пропал, словно сквозь землю провалился. Ну, а это, братцы, признак грозный. Да ведь если бы с апреля месяца он начал бы формирование новой армии, мы бы взяли теперь майдан. Поймите, что сейчас здесь не только тягловбоковского бы духу не было в Городе, но мы бы Ярошевича прихлопнули в Доме Профсоюзов, как муху. Самый момент, ведь там, говорят, американскую тушенку жрут. Он бы, сукин сын, Столицу спас.
Козаченков покрылся пятнами, и слова у него вылетали изо рта с тонкими брызгами слюны. Глаза горели.
— Ты. ты. тебе бы, знаешь, не врачом, а министром быть обороны, право, — заговорил Карась. Он иронически улыбался, но речь Козаченкова ему нравилась и зажигала его.
— Ты пойми, — заговорил Карась, — что еэсоамериканцы не позволили бы формировать армию, они боятся ее.
— Неправда! — тоненько выкликнул Козаченков. — Нужно только иметь голову на плечах и всегда можно было бы столковаться с президентом. Нужно было бы еэсоамериканцам объяснить, что мы им не опасны. Конечно, евромайдан нами проигран! У нас теперь другое, более страшное, чем майдан, чем еэсоамериканцы, чем все на свете. У нас — Ярошевич. Вот что нужно было сказать еэсоамериканцам: вам нужен сахар, хлеб?.. — Берите, лопайте, кормите народ и солдат. Подавитесь, но только помогите. Дайте формироваться, ведь это вам же лучше, мы вам поможем удержать порядок на Украине, чтобы наши богоносцы не заболели неонационалистической болезнью. И будь сейчас новая армия в Городе, мы бы железной стеной были отгорожены от варварско- пыхатых штурмосотен оппозиционного триумвирата (под позывным "Тяглояйцекличман").
- Козаченков яростно закашлялся.
— Стой! — Потоцкий встал. — Погоди. Я должен сказать в защиту президента. Правда, ошибки были допущены, но план у президента был правильный. О, он дипломат. Край украинский... Впоследствии же президент сделал бы именно так, как ты говоришь: новая армия, и никаких гвоздей.
— Гм, да. Это верно. Несколько опоздали, но верхком уверен, что ошибка поправима.
— Дай бог, искренне желаю, — и Козаченков перекрестился на икону божией матери в углу.
— План же был таков, — звучно и торжественно выговорил Потоцкий, — когда майдан кончился бы, еэсоамериканцы оправились бы и оказали бы помощь в борьбе с национал- патриотами. Когда же Киев удалось отстоять, президент торжественно положил бы Украину к стопам Европы и России (ЕС и ТС-таможенный союз).
— Это исключено, — прошептал Николка.
— Какой ЕС и ТС? — спросил ошеломленный Козаченков. Елена, положившая голову на ладони, в ужасе посмотрела на Марушевского.
А Николкина душа стонала, полная смятения. Ему хотелось верить.
— Если это так, — вдруг восторженно заговорил он и вскочил, вытирая пот со лба, — я предлагаю тост: здоровье его президентского величества! — Он блеснул стаканом, и золотые граненые стрелы пронзили германское белое вино. Сапоги загремели о стулья. Марушевский поднялся, качаясь и держась за стол. Елена встала. Золотой серп ее развился, и пряди обвисли на висках.
— Пусть! Пусть! Пусть даже так, — надломленно и хрипло крикнула она. — Все равно. Я пью. Я пью.
— Ур-ра! Ур-ра! Ур-ра-а!! — трижды в грохоте пронеслось по столовой.
Казярина вскочил внизу в холодном поту. Со сна он завопил истошным голосом и разбудил Ванду Михайловну.
— Боже мой… бо... бо... — бормотала Ванда, цепляясь за его сорочку.
— Что же это такое? Три часа ночи! — завопил, плача, Казярина, адресуясь к черному потолку. — Я жаловаться наконец буду!
Ванда захныкала. И вдруг оба окаменели. Сверху явственно, просачиваясь сквозь потолок, выплывала густая масляная волна и над ней главенствовал мощный, как колокол, звенящий баритон: . - ,,Су-ро-вые го-ды ухо-дят...,
Сердце у Казярины остановилось, и вспотели цыганским потом даже ноги. Суконно шевеля языком, он забормотал:
— Нет. они, того, душевнобольные. Ведь они нас под такую беду могут подвести, что не расхлебаешь. Ведь петь же запрещено! Боже ты мой, что же они делают? На улице- то, на улице слышно!!
Но Ванда уже свалилась как камень и опять заснула. Казярина же лег лишь тогда, когда последний аккорд расплылся наверху в смутном грохоте и вскрикиваньях.
— На Украине возможно только одно: вера православная, власть президентская! — покачиваясь, кричал Марушевский.
— Верно!
— Я. был на «митинге... неделю тому назад... — заплетаясь, бормотал Марушевский — и когда артист произнес эти слова, я не выдержал и крикнул: «Верр-но!» — и что ж вы думаете, кругом зааплодировали. И только какая-то сволочь в ярусе крикнула: «Идиот!»
— Жи-ды, — мрачно крикнул опьяневший Карась.
Туман. тонк-танк... Бледного, замученного Марушевского тяжко рвало. Козаченков, сам пьяный, страшный, с дергающейся щекой, со слипшимися на лбу волосами, поддерживал Марушевского.
— А-а.
Тот, наконец, со стоном откинулся от раковины, мучительно завел угасающие глаза и обвис на руках у Козаченкова, как вытряхнутый мешок.
— А-а, — хрипел Марушевский, оседая к полу.
Черная щель расширилась, и в ней появилась Николкина голова.
Полумертвое тело моталось, ноги, шаркая, разъезжались в разные стороны, как на нитке, висела убитая голова. Лицо Елены горело пятнами, и прядь волос танцевала над правой бровью.
— Так. Клади его.
— Проклятые черти. Пить не умеете. Витька! Витька! Что с тобой? Вить.
— И ты, доктор, хорош.
— Ну, ладно, ладно.
— Что? Пульса нету?
— Нет, вздор, отойдет.
— Таз! Таз!
— Таз извольте.
— А-а-а.
— Эх вы!
Резко бьет нашатырный отчаянный спирт. Карась и Елена раскрывали рот Марушевскому. Николка поддерживал его, и два раза Козаченков лил ему в рот помутившуюся белую воду.
— Господи боже мой. Ведь это нужно ж так.
Мокрая тряпка лежала на лбу, с нее стекали на простыни капли, под тряпкой виднелись закатившиеся под набрякшие веки воспаленные белки глаз, и синеватые тени лежали у обострившегося носа. С четверть часа, толкая друг друга локтями, суетясь, возились с побежденным офицером, пока он не открыл глаза и не прохрипел:
— Ах. пусти.
— Так, ну ладно, пусть здесь и спит.
Во всех комнатах загорелись огни, ходили, приготовляя постели.
Николка, ты у себя на кровати. Ну, как он?
— Ничего, отошел, проспится .
И погасли огни, погасли в книжной, в Николкиной, в столовой.
Рыжеватая Елена, свесив руки на колени, сидела на приготовленной кровати в капоте. Елена была одна и поэтому не сдерживала себя и беседовала то вполголоса, то молча, едва шевеля губами, с капором, налитым светом, и с черными двумя пятнами окон.
— Уехал.
— Но в такую минуту. — бормотала Елена и глубоко вздохнула.
— Что за такой человек? — Как будто бы она его полюбила и даже привязалась к нему. И вот сейчас чрезвычайная тоска в одиночестве комнаты, у этих окон, которые сегодня кажутся гробовыми. Но ни сейчас, ни все время — полтора года, — что прожила с этим человеком, и не было в душе самого главного, без чего не может существовать ни в коем случае даже такой блестящий брак между красивой, рыжей, золотой Еленой и генерального штаба карьеристом и. осторожным прибалтийским человеком. И что это за человек? Чего же это такого нет главного, без чего пуста моя душа?
— Знаю я, знаю, — сама сказала себе Елена, — уважения нет. Господи, что же это я думаю? Ваня, что это я о тебе думаю? А вдруг отрежут... Он там останется, я здесь...
— А что за человек твой муж?
— Мерзавец он. Больше ничего! — сам себе сказал Козаченков, в одиночестве через комнату и переднюю от Елены. Мысли Елены передались ему и жгли его уже много минут. — Мерзавец, а я, действительно, тряпка. Если уж не выгнал его, то по крайней мере, нужно было молча уйти. Поезжай к чертям. Не потому даже мерзавец, что бросил Елену в такую минуту, это, в конце концов, мелочь, вздор, а совсем по-другому. Но вот почему? А черт, да понятен он мне совершенно. О, чертова кукла, лишенная малейшего понятия о чести! Все, что ни говорит, говорит, как бесструнная бандура, и это офицер украинской военной академии. Это лучшее, что должно было быть в Украине. Казаченков сидел и воспаленными глазами глядел в страницу первой попавшейся ему книги и вычитывал, бессмысленно возвращаясь к одному и тому же:
Украинскому человеку честь — одно только лишнее бремя.
Только под утро он разделся и уснул, и вот во сне явился к нему маленького роста кошмар в брюках в крупную клетку и глумливо сказал:
— Голым профилем на ежа не сядешь?.. Святая Украина — страна не понятная, нищая и. опасная, а украинскому человеку совесть и честь — только лишнее бремя.
— Ах ты! — вскричал во сне Козаченков, — г-гадина, да я тебя. — Козаченков во сне полез в ящик стола доставать "макарова", сонный, достал, хотел выстрелить в кошмар, погнался за ним, и кошмар пропал.
Часа два тек мутный, черный, без сновидений сон, а когда уже начало светать бледно и нежно за окнами комнаты, выходящей на застекленную веранду, Козаченкову стал сниться Город.
4
Как многоярусные соты, дымился и шумел и жил Город. Прекрасный в морозе и тумане на горах, над Днепром. Целыми днями винтами шел из бесчисленных труб дым к небу. Улицы курились дымкой, и скрипел сбитый гигантский снег. И в пять, и в шесть, и в семь и в шестнадцать этажей громоздились дома. Днем их окна были черны, а ночью горели рядами в темно-синей выси. Цепочками, сколько хватало глаз, как драгоценные камни, сияли электрические шары, высоко подвешенные на закорючках серых длинных столбов. Днем с приятным ровным гудением бегали трамваи с желто-синими паролоновыми пухлыми сиденьями, по образцу заграничных.
Сады стояли безмолвные и спокойные, отягченные белым, нетронутым снегом. И было садов в Городе так много, как ни в одном городе мира. Они раскинулись повсюду огромными пятнами, с аллеями, каштанами, оврагами, кленами и липами.
Сады красовались на прекрасных горах, нависших над Днепром, и, уступами поднимаясь, расширяясь, порою пестря миллионами солнечных пятен, порою в нежных сумерках царствовал вечный Царский сад. Старые сгнившие черные балки парапета не преграждали пути прямо к обрывам на страшной высоте. Отвесные стены, заметенные вьюгою, падали на нижние далекие террасы, а те расходились все дальше и шире, переходили в береговые рощи, над шоссе, вьющимся по берегу великой реки, и темная, скованная лента уходила туда, в дымку, куда даже с городских высот не хватает человеческих глаз, где седые пороги, Запорожская Сечь, и Херсонес, и дальнее море.
Зимою, как ни в одном городе мира, упадал покой на улицах и переулках и верхнего Города, на горах, и Города нижнего, раскинувшегося в излучине замерзшего Днепра, и весь машинный гул уходил внутрь каменных зданий, смягчался и ворчал довольно глухо. Вся энергия Города, накопленная за солнечное и грозовое лето, выливалась в свете. Свет с четырех часов дня начинал загораться в окнах домов, в круглых электрических шарах, в неоновых фонарях, в фонарях домовых, с огненными номерами, и в стеклянных сплошных окнах электрических станций, наводящих на мысль о страшном и суетном светлом будущем человечества, в их сплошных окнах, где были видны неустанно мотающие свои отчаянные колеса машины, до корня расшатывающие самое основание земли. Играл светом и переливался, светился и танцевал и мерцал Город по ночам до самого утра, а утром угасал, одевался дымом и туманом.
Но лучше всего сверкал электрический белый крест в руках громаднейшего Владимира на Владимирской горке, и был он виден далеко, и часто летом, в черной мгле, в путаных заводях и изгибах старика-реки, из ивняка, лодки видели его и находили по его свету водяной путь на Город, к его пристаням. Зимой крест сиял в черной гуще небес и холодно и спокойно царил над темными пологими далями левого берега, от которого были перекинуты два громадных моста...
И вот, в зиму 2013 года, Город жил странною, неестественной жизнью, которая, очень возможно, уже не повторится в двадцать первом столетии. За каменными стенами все квартиры были переполнены. Свои давнишние исконные жители жались и продолжали сжиматься дальше, волею-неволею впуская новых пришельцев, устремлявшихся в Город из западных регионов...
Все эти два года, начиная с избрания президента, он наполнялся и наполнялся пришельцами. Тотчас же вышли новые газеты, и лучшие перья в Украины начали писать в них фельетоны и в этих фельетонах возносить оппозицию и свободовцев. Таксисты целыми днями возили пассажиров из ресторана в ресторан, и по ночам в кабаре играла струнная музыка, и в табачном дыму светились неземной красотой лица белых, истощенных, закокаиненных проституток...
И все лето, и все лето напирали и напирали новые.
Гнали письма в единственную отдушину, через шляхетно-пыхатую Польшу (ни один черт не знал, кстати говоря, что в ней творится и что это за такая новая несоциалистическая страна — Польша), в Германию, великую страну честных тевтонов, запрашивая визы, переводя деньги, чуя, что, может быть, придется ехать дальше и дальше, туда, куда ни в коем случае не достигнет страшный бой и грохот национал-патриотичных свободовских боевых отрядов. Мечтали о Франции, о Париже и, конечно, о Канаде и Америке, тосковали при мысли, что попасть туда очень трудно, но при желании почти возможно.
— А вдруг? а вдруг? а вдруг? лопнет этот замкнутый круг стабильно-неопределённой украинской политики. И хлынут национал-патриоты под водительством еэсоамериканских кукловодов. Ох, страшно.
Приходили такие мысли в тех случаях, когда далеко, далеко слышались мягкие удары коктейлей — на Крещатике стреляли почему-то весь ноябрь, блистательный и жаркий, когда всюду и везде охраняли покой металлические омоновцы.
Кто в кого стрелял — никому не известно. Это по ночам. А днем успокаивались, видели, как временами по Крещатику, главной улице, или по Владимирской проходил отряд милицейских курсантов. Ах, и отряд же был!.. Курсанты в отряде шли один к одному, рослые, чернявые, рослые и тёмно-голубые пиджаки сидели на курсантах, как чугунные мундиры их грузных далёких украинских вождей на памятниках в училище.
Увидав их, радовались и успокаивались и говорили далеким националистам свободовцам, злорадно скаля зубы из-за ограды:
— А ну, суньтесь!
Свободовцев ненавидели. Но не ненавистью в упор, когда ненавидящий хочет идти драться и убивать, а ненавистью трусливой, шипящей, из-за угла, из темноты. Ненавидели по ночам, засыпая в смутной тревоге, днем в ресторанах, читая газеты, в которых описывалось, как свободовцы сносят памятники на львовщине и издеваются над москалями. Ненавидели многие — нувориши, банкиры, акционеры, адвокаты, актеры, домовладельцы, кокотки, члены верховного совета, инженеры, врачи и писатели.Но были и трезвомыслящие, которые выходили на площади городов и говорили в открытую и защищали ценности людей, создавших рабоче-крестьянский культурно-индустриальный и социально-защищённый строй,который рушили свободо-радикалы и К"вместе с ЕС-США.
Были захиднякы, национал-патриоты, и сочувствующие из разных еэсогосударств. И они прибывали с запада ... и все направлялись в Город, их было не очень много, но с каждым днём становилось все больше, и начинали в нем приспосабливаться и готовиться к чему-то ожидаемому. Были и вернувшиеся в насиженные гнезда с той мыслью, как и Богдан Козаченков, — отдыхать и отдыхать и устраивать заново не военную, а обыкновенную человеческую жизнь, и были десятки и десятки чужих, которым не хотелось уже оставаться ни в одном городе Украины. Такие просто почувствовали запах драки. Одни из них — древние националы, безработные, недовольные всеми предыдущими властями, выплывали легко в мутной пене потревоженного Города.
Другие, из бывших студентов, как Степанков — Карась, сбитых с винтов жизни митингами и оранжевой революцией, и оппозиционеры-тягоценковцы, тоже бывшие студенты, но конченные для университета навсегда, как Павел Викторович Марушевский. Вот эти последние ненавидели янковичевцев ненавистью горячей и прямой, той, которая может двинуть в драку.
Были богунцы. В Городе к началу евромайдана было несколько богунских училищ. Они ещё не развалились в грохоте майдановской стрельбы и выбросили на улицы искалеченных, только что кончивших гимназистов, только что начавших студентов, не детей и не взрослых, не военных и не штатских, а таких, как семнадцатилетний Николка Козаченков...
— Все это, конечно, очень мило, и над всем царствует президент. Но, по какой-то странной насмешке судьбы и истории избрание его, состоявшееся в октябре знаменитого года, произошло. Будущим историкам это, вероятно, даст обильный материал для размышления. Гражданам же, в особенности оседлым в Городе и уже испытавшим первые взрывы междоусобной брани, было не только не до размышления, но и вообще не до каких-либо мыслей. Избрание состоялось с ошеломляющей быстротой — и слава богу. Президент воцарился — и прекрасно. Лишь бы только на рынках было мясо и хлеб, а на улицах не было стрельбы, чтобы, ради самого господа, не было оранжистов, и чтобы простой украинец был сыт и занят делом. Ну что ж, все это более или менее осуществилось при президенте, пожалуй, даже в значительной степени. По крайней мере, прибегающие граждане со всех регионов и большинство горожан, хоть и смеялись над странной президентской страной, которую они, подобно капитану Москалевичу, называли опереткой, невсамделишным царством, президента славословили искренне. и. «Дай бог, чтобы это продолжалось вечно».
Но вот могло ли это продолжаться вечно, никто бы не мог сказать, и даже сам президент. Да!
Дело в том, что Город — Городом, в нем и милиция — варта, и министерство, и даже войско, и газеты различных наименований, а вот что делается кругом, в той настоящей Украине, которая по величине больше Франции, в которой десятки миллионов людей, этого не знал никто. Не знали, ничего не знали, не только о местах отдаленных, но даже, —смешно сказать, — о сэлах, расположенных в пятидесяти километрах от самого Города. Не знали, но ненавидели всею душой. И когда доходили смутные вести из таинственных областей, которые носят название — сэло, о том, что появившиеся крупные землевладельцы грабят бывших колхозников и сельхоз работников и безжалостно карают их, расстреливая из ружья в лесных заповедных местах и рыбных водоёмах, не только ни одного голоса возмущения не раздалось в защиту украинских крестьян, но не раз, под шелковыми абажурами в гостиных, скалились по-волчьи зубы и слышно было бормотание:
— Так им и надо! Я бы их еще не так. Вот будут они помнить нас — своих хозяев. А не будут слушаться нас призовём заморских, попробуют чужих!
Ладно: тут янковичи! А там, за не далеким кордоном, где сизые карпатские леса, националисты. Только две силы.
5
Так вот, нежданно-негаданно появилась третья сила на громадной шахматной доске. Так плохой и неумный игрок, отгородившись пешечным строем от страшного партнера (к слову говоря, пешки очень похожи на еэсоамериканцев в касках), группирует своих офицеров около игрушечного короля. Но коварная ферзь противника внезапно находит путь откуда-то сбоку, проходит в тыл и начинает бить по тылам пешки и коней и объявляет страшные шахи, а за ферзем приходит стремительный легкий слон — офицер, подлетают коварными зигзагами кони, и вот, погибает слабый и скверный игрок — получает его деревянный король мат.
Пришло все это быстро, но не внезапно, и предшествовали тому, что пришло, некие знамения.
Однажды, в мае месяце, когда Город проснулся сияющий, как жемчужина в бирюзе, и солнце выкатилось освещать царство президента, когда граждане уже двинулись, как муравьи, по своим делишкам, и заспанные предприниматели-физлица начали в магазинах открывать рокочущие шторы, прокатился по Городу страшный и зловещий звук. Он был неслыханного тембра— и не пушка и не гром, — но настолько силен, что многие форточки открылись сами собой и все стекла дрогнули. Затем звук повторился, прошел вновь по всему верхнему Городу, скатился волнами в Город нижний — Подол, и через голубой красивый Днепр ушел в крымские дали. Горожане проснулись, и на улицах началось смятение. Разрослось оно мгновенно, ибо побежали с верхнего Города — Печерска растерзанные, окровавленные люди с воем и визгом. А звук прошел и в третий раз и так, что начали с громом обваливаться в печерских домах стекла, и почва шатнулась под ногами.
Вскоре узнали, откуда пришел звук. Он явился с Лысой Горы за Городом, над самым Днепром, где помещались гигантские склады снарядов и пороху. На Лысой Горе произошел взрыв.
Пять дней жил после того Город, в ужасе ожидая, что потекут с Лысой Горы ядовитые газы. Но удары прекратились, газы не потекли, окровавленные исчезли, и Город приобрел мирный вид во всех своих частях, за исключением небольшого угла Печерска, где рухнуло несколько домов. Нечего и говорить, что президентское командование нарядило строгое следствие, и нечего и говорить, что город ничего не узнал относительно причин взрыва. Говорили разное.
— Взрыв произвели свободовцы.
— Нет, взрыв произвели корчинские...
Кончилось все это тем, что о взрыве просто забыли.
Второе знамение пришло летом, когда Город был полон мощной пыльной зеленью, гремел и грохотал, и еэсоамериканские эксперты-консультанты выпивали море содовой воды. Второе знамение было поистине чудовищно!
Среди бела дня стало известно, что никто, кому было поручено готовить договор с ЕС, даже не читал этот договор и не видел к нему Приложения!
Так, вечером, задыхаясь у открытого окна, расстегивая пуговицы чесучовой рубашки, Казярина сидел за стаканом чая с лимоном и говорил Богдану Васильевичу Козаченкову таинственным шепотом:
— Сопоставляя все эти события, я не могу не прийти к заключению, что живем мы весьма непрочно. Мне кажется, что под янковичевцами, что-то такое (Казярина пошевелил короткими пальцами в воздухе) шатается. Подумайте сами. Взрыв, договор с ЕС. и когда, на кануне подписания? А? (Казярина сделал испуганные глаза.)
Козаченков выслушал мрачно, мрачно дернул щекой и ушел.
Еще предзнаменование явилось на следующее же утро и обрушилось непосредственно на того же Казярину. Раненько, раненько, когда солнышко заслало веселый луч в мрачное подземелье Казярины, тот, выглянув из квартиры, увидал в луче знамение. Зубы видения сверкали, а от ресниц ложилась на щеки лиловая тень.
— П"ятьдэсят сегодня, — сказало знамение голосом сирены, указывая на бидон с молоком.
— Что ты, Явдоха? — воскликнул жалобно Казярина, — побойся бога. Позавчера сорок, вчера сорок пять, сегодня пятьдесят. Ведь этак невозможно.
— Що ж я зроблю? Усе дорого, — ответила сирена, — кажут на базаре, будэ и сто.
— Смотри, Явдоха, — сказал Казярина, облизывая губы и кося глазами (не вышла бы жена), — уж очень вы распустились с этим евромайданом. Смотри, выучат вас еэсоамериканцы.
— Чи воны нас выучуть, чи мы их разучимо, — вдруг ответило знамение, сверкнуло, сверкнуло, прогремело бидоном, грохнула дверью авто и медленно стало подниматься из подземелья в солнечный дворик. И видение исчезло и не возвращалось.
— Разучимо? А? Как вам это нравится? — сам себе бормотал Казярина. — Ох, уж эти мне базары! Нет, что вы на это скажете? Уж если они еэсоамериканцев не перестанут бояться... последнее дело. Разучимо. А?...
Так-то вот, незаметно, как всегда, подкралась осень. За наливным золотистым августом пришел светлый и пыльный сентябрь, и в сентябре произошло уже не знамение, а само событие, и было оно на первый взгляд совершенно незначительно.
Именно, президент и премьер кабмина Украины заговорили об отложении подписания договора с ЕэС. Вот и все.
Вот и все! И из-за этой бумажки, — несомненно, из-за нее! — произошли такие беды и несчастья, такие походы, кровопролития, пожары и погромы, отчаяние и ужас. Ай, ай, ай!
К этому событию, как говорили знающие люди, что в это же время был выпущен на волю узник, который носил самое простое и незначительное наименование — Семен Евсеевич Тягловбок . Сам он себя, а также и городские газеты периода декабря 2013— февраля 2014 годов называли на французский несколько манер — Симон. Прошлое Симона было погружено в глубочайший мрак. Говорили, что он будто бы бухгалтер.
— Нет, студент.
Нашлись и такие, что клятвенно уверяли, будто видели совсем недавно, как Симон продавал в табачном магазине, что на углу Крещатика, изящно стоя за прилавком, табачные изделия фабрики Соломона Ленгина. Но тут же находились и такие, которые говорили:
— Ничего подобного. Он был уполномоченным союза городов.
— Не союза городов, а всеукраинского регионального союза, — отвечали третьи, — типичный региошляхтич.
Четвертые (приезжие), закрывая глаза, чтобы лучше припомнить, бормотали:
И рассказывали, что будто бы десять лет назад. виноват. одиннадцать, они видели, как вечером он шел по Ст.Бандеры улице во Львове, причем под мышкой у него была бандура, завернутая в черный коленкор. И даже добавляли, что шел он на вечеринку к землякам, вот поэтому и бандура в коленкоре. Что будто бы шел он на хорошую интересную вечеринку с веселыми румяными землячками, со сливянкой, привезенной прямо с благодатного Виноградова, с песнями, с чудным Грицем.Ой, не хо-д-и.
Потом начинали путаться в описаниях наружности, путать даты, указания места.
— Позвольте. разве он львовский?
— Ничего подобного. Петро Алексеевич его знает. Он был в Станиславе народным учителем.
Вещий сон гремит, катится к постели Богдана Козаченкова. Спит Козаченков, бледный, с намокшей в тепле прядью волос, и розовая лампа горит. Спит весь дом. Из книжной храп Карася, из Николкиной свист Потоцкого. Муть. ночь. Валяется на полу у постели Богдана недочитанный Достоевский, и глумятся «Бесы» отчаянными словами. Тихо спит Елена.
— Ну, так вот что я вам скажу: не было. Не было! Не было этого Симона вовсе на свете. Просто миф, порожденный на Украине в тумане страшного двухтысячетринадцатого года.
...И было другое — лютая ненависть. Было много еэсоамериканцев, а вокруг них много украинцев с сердцами, горящими неутоленной злобой. О,много, много скопилось в этих сердцах. И наглые обманы, и словесно-шрапнельный огонь по советско-суверенным непокорным деревням, души, исполосованные лицемерными словесными обещаниями типа: - "покращення сёгодни", "люби друзи", "почую кожного ", "жити по-новому",. И рейдерские захваты народных предприятий, и наглые нувориши-учредители с хамскими лицами, появившиеся задолго до избрания президента, — дрожь ненависти при слове «хозяин». Вот что было.
Да еще слухи о земельной реформе, которую намеревался произвести пан президент.
Увы, увы! Только в ноябре тринадцатого года, когда в Городе загудели митинги и выстрелы, догадались умные люди, а в том числе и Казярина, что ненавидели люди этого самого пана президента, как бешеную собаку — и народные мыслишки о том, что никакой этой панской сволочной реформы не нужно, а нужна та вечная, чаемая мужицкая реформа: — Вся земля мужикам-фермерам. Чтобы никаких крупных землевладельцев (ни своих, ни заморских) и духу не было.
— И чтобы на землю верная гербовая бумага с печатью — во владение вечное, наследственное, от деда к отцу, от отца к сыну, к внуку и так далее.
— Чтобы никакая шпана из Города не приезжала требовать землю. Земля крестьянская, никому её не дадим,.
— Чтобы из Города привозили топливо по приемлемым ценам.
— Ну, такой реформы обожаемый президент произвести не мог. Да и никакой чёрт ее не произведет.
Были тоскливые слухи, что справиться с президентской и еэсоамериканской напастью могут только национал-патриоты, но у националистов своя напасть: - Жиды, москали и коммуняки. Вот головушка горькая у украинских мужиков! Ниоткуда нет спасения!!
Были десятки сотен людей, вернувшихся из совьетских лагерей и умеющих воодушевлять патриотическим словом.
Сотни винтовок, закопанных в землю, упрятанных в схронах и коморах и не сданных, несмотря на скорые на руку украинские суды, тысячи патронов в той же земле и пистолеты в каждой сотне, в некоторых городишках склады с упа-патриотической одеждой и соответствующей символикой.
И в этих же городишках народные учителя, фельдшера, однодворцы, украинские семинаристы, волею судеб ставшие патриотами, здоровенные сыны пчеловодов, евреи с украинскими фамилиями. все говорят на украинском языке, все любят Украину волшебную, воображаемую, без совьетов, без москалей и комуняк — и десятки бывших украинцев, вернувшихся из Польши, Америки и Канады.
Это в довесочек к сотням мужичков?.. О-го-го!
Вот это было. А узник. бандура.. .Слухи грозные, ужасные.. .Наступают на нас.
Дзинь. трень. эх, эх, Николка.
Региошляхтич, Симон. Да не было его. Не было. Так, чепуха, легенда, мираж.
И напрасно, напрасно мудрый Казярина, хватаясь за голову, восклицал в знаменитом ноябре: "Кого (бог) захочет погубить, того он лишает разума" (говорит латынь.) — и проклинал президента за то, что тот выпустил Тягловбока из загаженной городской тюрьмы.
— Вздор все это. Не он — другой. Не другой — третий.
Итак, кончились всякие знамения и наступили события. Второе было не пустяшное, как какой-то выпуск мифического человека из тюрьмы, — о нет! — оно было так величественно, что о нем человечество, наверное, будет говорить еще сто лет.
Следующее событие было тесно связано с этим и вытекло из него, как следствие из причины. Весь мир, ошеломленный и потрясенный, узнал, что тот человек, имя которого и элегантно-аристократические платочки на карманчике, как опознавательные знаки принадлежности к европейско-аристократической элите, были известны всему миру и который был-то уж наверняка сплошь проевропеец, без малейших признаков совъетикус пипл, он был повержен в 2012г.. Повержен в прах — он перестал быть президентом. Затем темный ужас прошел ветром по всем головам в Городе: видели, сами видели, как линяли оранжевые и как блеск их европейско-американских пиджаков превращался в подозрительную вытертую оранжевую рогожку. И это происходило тут же, на глазах, в течение часов, в течение немногих часов линяли глаза, и в оранжевых киевских окнах потухал живой свет, и из широких стеклянных дисков начинала глядеть дырявая реденькая оранжистская символика...
Прошло два года и они (оранжевые оппозиционеры вместе с свободовцами) вышли на евромайдан, требуя реванша над бело-голубыми.
— бело-голубые побеждены, — сказали гады.
— Мы побеждены, — сказали умные гады.
То же самое поняли и горожане.
О, только тот, кто сам был побежден, знает, как выглядит это слово! Оно похоже на вечер в доме, в котором испортилось электрическое освещение. Оно похоже на комнату, в которой по обоям ползет зеленая плесень, полная болезненной жизни. Оно похоже на рахитиков демонов ребят, на протухшее постное масло, на матерную ругань женскими голосами в темноте. Словом, оно похоже на смерть.
Кончено. бело-голубые оставляют киевскую власть и Украину. Значит, значит — одним бежать, а другим встречать новых, удивительных, незваных гостей в Городе. И, стало быть, кому-то придется умирать. Те, кто бегут, те умирать не будут, кто же будет умирать?
— Умирать — не в погримушки играть, — вдруг сказал неизвестно откуда-то появившийся перед спящим Богданом Козаченковым полковник Пономарь.
Он, вместе с взводным Жилиным, рассмеялся возбужденно и радостно взмахнул руками.
— Господи боже мой, панэ доктор, сказал Жилин: места-то, места-то там ведь видимо-невидимо. Чистота. По первому обозрению говоря, пять сотен еще можно поставить и с запасными отделениями, да что пять — десять! Рядом с нами хоромы, батюшки, потолков не видно! Я и говорю: «А разрешите, говорю, спросить, это для кого же такое?» Потому оригинально: трезубцы красно-чёрные, облака красные в цвет наших чакчир отливают. «А это, — говорит апостол Петр, — для самообороноцев, свободовцев и ярошевцев, с Институтской которые».
— Какой Институтской? — тщетно напрягая свой бедный земной ум, спросил Козаченков.
— А это, панэ доктор, у них-то ведь заранее все известно. В тринадцатом году ярошевцев-то, когда брали Институтскую, много положили. Так, стало быть, помещение к приему им приготовили.
— Ярошевцев? — смутилась душа Козаченкова, — путаешь ты что-то, Жилин, не может этого быть. Не пустят их туда.
— Панэ доктор, сам так думал. Сам. Смутился и спрашиваю господа Бога.
— Бога? Ой, Жилин!
— Не сомневайтесь, панэ доктор, верно говорю, врать мне нечего, сам разговаривал неоднократно.
«Ну, не верят?» — спрашивает.
«Истинный Бог», — говорю, а сам, знаете ли, боюсь, помилуйте, богу этакие слова! Только гляжу, а он улыбается. Чего ж это я, думаю, дурак, ему докладываю, когда он лучше меня знает. Однако любопытно, что он такое скажет. А он и говорит:
«Ну не верят, говорит, что ж поделаешь. Пущай. Ведь мне-то от этого ни жарко, ни холодно. Да и тебе, говорит, тоже. Да и им, говорит, то же самое. Потому мне от вашей веры ни прибыли, ни убытку. Один верит, другой не верит, а поступки у вас у всех
одинаковые: сейчас друг друга за глотку, а что касается казарм, Жилин, то тут как надо понимать, все вы у меня, Жилин, одинаковые — в поле брани убиенные. Это, Жилин, понимать надо, и не всякий это поймет. Да ты, в общем, Жилин, говорит, этими вопросами себя не расстраивай. Живи себе, гуляй»...
Сияние вокруг Жилина стало голубым, и необъяснимая радость наполнила сердце спящего. Протягивая руки к сверкающему десятнику, Козаченков, застонал во сне:
— Жилин, Жилин, нельзя ли мне как-нибудь устроиться врачом у вас в роте вашей?
Жилин приветно махнул рукой и ласково и утвердительно закачал головой. Потом стал
отодвигаться и покинул Богдана Васильевича. Тот проснулся, и перед ним, вместо Жилина, был уже понемногу бледнеющий квадрат рассветного окна. Доктор отер рукой лицо и почувствовал, что оно в слезах. Он долго вздыхал в утренних сумерках, но вскоре опять заснул, и сон потек теперь ровный, без сновидений...
Да, смерть не замедлила. Она пошла по осенним, а потом зимним украинским дорогам вместе с сухим веющим снегом. Стала постукивать в перелесках ружьями и автоматами. Самое ее не было видно, но явственно видный предшествовал ей некий корявый национал-свободовский гнев. Он бежал по метели и холоду, в еэсоамериканских сапожищах, с антимоскальскими и антитоталитарными криками и мыслями в покрытой каской свалявшейся голове и выл. В руках он нес великую дубину, без которой не обходится никакое начинание в Украине. Запорхали легонькие красные петушки.. .Попы звонили в колокола под зелеными куполами потревоженных церквушек, а рядом, в помещении админзданий, с выбитыми дубинами стеклами и загаженными помещениями, пели украинские песни.
Нет, задохнешься в такой стране и в такое время. Ну ее к дьяволу! Миф. Миф Тягловбока. Его не было вовсе. Это миф. Случилось другое. Нужно было вот этот самый народный гнев подманить по одной какой-нибудь дороге, ибо так уж колдовски устроено на белом свете, что, сколько бы он ни бежал, он всегда фатально оказывается на одном и том же перекрестке.
Это очень просто. Была бы кутерьма, а люди найдутся.
И вот появился откуда-то полковник Торопец. Оказалось, что он ни более ни менее, как из польской армии.
— Да что вы?
— Уверяю вас.
Затем появился писатель Яворивский, прославивший себя двумя вещами — своими романами и тем, что лишь только колдовская волна еще в начале горбачевской перестройки выдернула его на поверхность отчаянного украинского моря, его в сатирических журналах Города, не медля ни секунды, назвали ренегатом и изменником.
— И поделом.
— Ну, уж это я не знаю. А затем и этот самый таинственный узник из городской тюрьмы.
Еще в сентябре никто в Городе не представлял себе, что могут соорудить три человека, обладающие талантом появиться вовремя, даже и в таком ничтожном месте, как Евромайдан на Крещатике. В октябре об этом уже сильно догадывались, и начали приходить, освещенные десятками огней, поезда и бусы с западных регионов страны, широкого лаза из новоявленной Польши и Литвы. В ноябре месяце, увы! — все уже знали довольно определенно. Сочетание слов:
— Оппозиционный триумвират с позывным "Тяглояйцекличман"!
запрыгало со стен, с серых телеграфных сводок. Утром с газетных листков оно капало в кофе, и божественный тропический напиток немедленно превращался во рту в неприятнейшие помои. Оно загуляло по языкам и застучало в аппаратах ЗАС у телеграфистов под пальцами, телевидении и интернете. В Городе начались чудеса в связи с этим же загадочным словосочетанием, которое еэсоамериканцы произносили по-своему:
— Тяглояйцеклычивцы .
Отдельные еэсоамериканцы, приобретшие скверную привычку шататься по окраинам, начали по ночам исчезать. Ночью они исчезали, а днем выяснялось, что они навещали известные Дома. Поэтому их просили никуда не ходить и не безобразничать! Но никакие просьбы не могли рассеять той мутной каши, которая заварилась в головах людей.
Еэсоамерика. Еэсоамерика. Вчера приезжал на майдан американский сенатор Маккейн, а перед ним лях Валенса, вы знаете?! Донцова убили в Европе!! Тяглояйцеклычивцы обратились в посольства ЕэС и эСША. Опять ЕэС. Националисты-свободовцы в Одессе! Неизвестное таинственное имя — проконсул Нуланд на майдане раздаёт евромайдановцам пряники. ЕэСо. ЕэСо уйдёт, американцы придут.
— Ярошевцы придут, батенька!
— Типун вам на язык, батюшка!
Ярошевич послал гонца к американцам. Это еще лучше штука. Тяглояйцекличманы!!..
Многие знали, что, собственно, хотят устроить эти тяглояйцекличманы на Украине, но решительно все уже знали, что они, таинственны и безлики (хотя, впрочем, газеты время от времени помещали на своих страницах первый попавшийся в редакции снимок иудейского прелата, каждый раз разного, с подписью — Симон Тягловбок), желают ее, Украину, завоевать и отдать в управление еэсоамериканцам, а для того, чтобы ее завоевать, они должны взять Город.
6
Магазин «Парижский Шик», помещался в самом центре Города, на Театральной улице, проходящей позади оперного театра, в огромном многоэтажном доме, и именно в первом этаже... За стеклом правого окна большущий плакат желтого картона с надписью сверху:
«Героем можешь ты не быть, но патриотом быть обязан».
Козаченков, Марушевский и Карась встали почти одновременно после пьяной ночи и, к своему удивлению, с совершенно ясными головами, но довольно поздно, около полудня. Выяснилось, что Николки и Потоцкого уже нет. Николка спозаранку свернул какой-то таинственный красненький узелок, покряхтел — эх, эх. и отправился к себе в роту, а Потоцкий недавно уехал на службу в штаб командующего.
Марушевский, оголив себя до пояса в заветной комнате Анюты за кухней, где за занавеской стояла колонка и ванна, выпустил себе на шею и спину и голову струю ледяной воды и, с воплем ужаса и восторга вскрикивая:
— Эх! Так его! Здорово! — залил все кругом на полтора метра. Затем растерся мохнатой простыней, оделся, голову смазал бриолином, причесался и сказал Козаченкову:
— Богданчик, эгм... будь другом, дай свои сапоги надеть. Домой уж я не заеду, а не хочется являться в ботинках.
— В кабинете возьми, в правом ящике стола.
Марушевский ушел в кабинетик, повозился там, позвякал и вышел. Черноглазая Анюта, утром вернувшаяся из отпуска от тетки, шаркала петушиной метелочкой по креслам. Марушевский откашлялся, искоса глянул на дверь, изменил прямой путь на извилистый, дал крюку и тихо сказал:
— Здравствуйте, Анюточка.
— Елене Васильевне скажу, — тотчас механически и без раздумья шепнула Анюта и закрыла глаза, как обреченный, над которым палач уже занес нож.
— Глупень.
Козаченков неожиданно заглянул в дверь. Лицо его стало ядовитым.
— Метелочку, Паша, рассматриваешь? Так. Красивая. А ты бы лучше шел своей дорогой, а? А ты, Анюта, имей в виду, в случае, ежели он будет говорить, что женится, так не верь, не женится.
— Ну что, ей-богу, поздороваться нельзя с человеком.
Марушевский побурел от незаслуженной обиды, выпятил грудь и зашлепал в сапогах из гостиной. В столовой он подошел к важной рыжеватой Елене, и при этом глаза его беспокойно бегали.
— Здравствуй, Лена, ясная, с добрым утром тебя. Эгм... (Из горла Марушевского выходил вместо металлического тенора хриплый низкий баритон.) Лена, ясная, — воскликнул он прочувственно, — не сердись. Люблю тебя, и ты меня люби. А что я нахамил вчера, не обращай внимания. Лена, неужели ты думаешь, что я какой-нибудь негодяй?
С этими словами он заключил Елену в объятия и расцеловал ее в обе щеки.
— Витька, Витька, — говорила Елена, качая головой, похожей на вычищенную театральную корону, — посмотреть на тебя, здоровый ты парень, с чего ж ты так ослабел вчера? Садись, пей чаек, может, тебе полегчает.
— А ты, Леночка, ей-богу, замечательно выглядишь сегодня.
— Да ты, Витенька, говори сразу — в чем дело?
— Видишь ли, Лена, ясная, после вчерашней истории мигрень у меня может сделаться, а с мигренью воевать невозможно.
— Ладно, в буфете.
— Вот, вот. Одну рюмку. Лучше всяких пирамидонов.
Страдальчески сморщившись, Марушевский один за другим проглотил два стаканчика водки и закусил их обмякшим вчерашним огурцом. После этого он объявил, что будто бы только что родился, и изъявил желание пить чай с лимоном.
— Ты, Леночка, — хрипловато говорил Козаченков, — не волнуйся и поджидай меня, я съезжу, запишусь и вернусь домой. Касательно военных действий не беспокойся, будем мы сидеть в городе и защищать этого миленького президента — сволочь такую.
— Не послали бы вас куда-нибудь?
Карась успокоительно махнул рукой.
— Не беспокойтесь, Елена Васильевна. Во-первых, должен вам сказать, что раньше недели отрядов ни в коем случае не будет, бусов еще нет и оружия. А когда и будет готова, то, без всяких сомнений, останемся мы в Городе.
— Да вы напрасно, господа, меня утешаете, я ничего ровно не боюсь, напротив, одобряю.
Успокоительнее всего на Елену действовал укладистый маленький голубоглазый Карась. Уверенный Карась в рыженьком пиджачке был хладнокровен, курил и щурился.
В передней прощались.
— Ну, да хранит вас господь, — сказала Елена строго и перекрестила Козаченкова. Также перекрестила она и Карася и Марушевского. Марушевский обнял ее, а Карась, туго перепоясанный по широкой талии шинели, покраснев, нежно поцеловал ее обе руки.
— Я слушаю вас, — сказал полковник Карасю.
— Разрешите представить вам, товарищ полковник, лейтенанта Марушевского и доктора Козаченкова. Лейтенант Марушевский находится сейчас во втором милицейском взводе, и желал бы перевестись во вверенный вам батальон по специальности. Доктор Козаченков просит о назначении его в качестве врача батальона.
Проговорив все это, Карась отнял руку от головы, а Марушевский козырнул. «Черт. надо будет форму скорее одеть», — досадливо подумал Козаченков, чувствуя себя неприятно без шапки, в качестве какого-то оболтуса в черном пальто с барашковым воротником. Глаза полковника бегло скользнули по доктору и переехали на пальто и лицо Марушевского.
— Так, — сказал он, — это даже хорошо. Вы где, лейтенант, служили?
— В артдивизионе, до ноябрьских событий, товарищ полковник, — ответил Марушевский, и продолжил говоря: в милицейский взвод я сам добровольно попросился ввиду того, что спешно требовалось выступить под АПУ. Но теперь, когда отряд укомплектован в достаточной мере...
— В высшей степени одобряю. хорошо, — сказал полковник и, действительно, в высшей степени одобрительно посмотрел в глаза Марушевскому. — Рад познакомиться. Итак. ах, да, доктор? И вы желаете к нам? Гм.
Козаченков молча склонил голову, чтобы не отвечать «так точно» в своем барашковом воротнике.
— Гм... — полковник глянул в окно, — знаете, это мысль, конечно, хорошая. Тем более, что на днях возможно. Тэк-с... — он вдруг приостановился, чуть прищурил глазки и заговорил, понизив голос: — Только. как бы это выразиться. Тут, видите ли, доктор, один вопрос. Социальные теории и. гм. вы регионал-антимайданщик? Не правда ли? Как все интеллигентные люди? — Глазки полковника скользнули в сторону, а вся его фигура, губы и сладкий голос выразили живейшее желание, чтобы доктор Козаченков оказался именно регионалом, а не кем-нибудь иным. — Батальон у нас так и называется — "Антимайдан", — полковник задушевно улыбнулся, не показывая глаз. — Конечно, несколько прозаично, но я сам, знаете ли, военный.
Козаченков крайне разочаровался и удивился. «Черт. Как же Карась говорил?..» Карася он почувствовал в этот момент где-то у правого своего плеча и, не глядя, понял, что тот напряженно желает что-то дать ему понять, но что именно — узнать нельзя.
— Я, — вдруг бухнул Козаченков, дернув щекой, — к сожалению, не регионал, а. либерал. И даже, должен сказать, не могу выносить самого слова «регионалист». А из всех регионалистов больше всех ненавижу Александра Федоровича Азарченко.
— Это печально. Гм. очень печально. Завоевания независимости и прочее. У меня приказ сверху: избегать укомплектования либеральными элементами, ввиду того, что население. необходима, видите ли, сдержанность и стабильность. Кроме того, президент, с которым мы в непосредственной и теснейшей связи, как вам известно. печально. печально.
«Ага-а? — многозначительно подумал Козаченков, — дурак я. а полковник этот не глуп. Вероятно, карьерист, судя по физиономии, но это ничего».
— Не знаю уж, как и быть. ведь в настоящий момент, — полковник жирно подчеркнул слово «настоящий», — так, в настоящий момент, я говорю, непосредственной нашей задачей является защита Города и президента от банд тягловбоковцев, чёрно-красных, и, возможно, самооборонцев. А там, там видно будет. Позвольте узнать, где вы служили, доктор, до сего времени?
— В две тысячи одиннадцатом году, по окончании университета дистанционно, в венерологической клинике, затем младшим врачом в Белградском милицейском полку, а затем ординатором тяжелого трехсводного госпиталя и, наконец, в миротворческом батальоне. В настоящее время демобилизован и занимаюсь частной практикой.
— Боец! — воскликнул полковник , — попроси ко мне старшего офицера.
Чья-то голова провалилась в яме, а затем перед полковником оказался молодой офицер, черный, живой и настойчивый. Он был в круглой барашковой шапке, с бело-синим верхом, в серой, длинной шинели, с туго перетянутым поясом, с пистолетом. Его помятые погоны показывали, что он капитан.
— Капитан Студзинский, — обратился к нему полковник, — будьте добры отправить в штаб командующего отношение о срочном переводе ко мне лейтенанта. э…
— Марушевского, — сказал, козырнув, Марушевский.
— .Марушевского, по специальности, из второго отряда. И туда же отношение, что лекарь. э?
— Козаченков .
— Козаченков мне крайне необходим в качестве врача батальона. Просим о срочном его назначении.
— Слушаю, товарищ полковник, — с неправильными ударениями ответил офицер и козырнул. «Поляк», — подумал Козаченков.
— Вы, лейтенант, можете не возвращаться во взвод (это Марушевскому). Лейтенант примет четвертый взвод (офицеру).
— Слушаю, товарищ полковник.
— А вы, доктор, с этого момента на службе. Предлагаю вам явиться сегодня через час на плац Президентской гимназии.
— Слушаю, товарищ полковник.
— Доктору немедленно выдать обмундирование.
— Слушаю...
Козаченков успел за час побывать дома.
— Леночка, если сегодня я почему-либо запоздаю и если кто-нибудь придет, скажи — приема нет. Постоянных больных нет.
Через несколько минут Козаченков выбежал через парадный ход, глянул на белую дощечку:
«Доктор А.В.Козаченков.
Психиатрические болезни и психопатия.
Прием с 4-х до 6-ти.»
Приклеил поправку «С 5-ти до 7-ми» и побежал вверх, по Алексеевскому спуску.
— «Свободные вести»!
Козаченков задержался, купил у газетчика и на ходу развернул газету:
«Беспартийная демократическая газета.
Выходит ежедневно.
13 декабря 2013 года.
Вопросы внешней торговли и, в частности, торговли с ЕэС заставляют нас.»
— Позвольте, а где же?.. Руки зябнут.
— Ах, сукин сын, мальчишка!..
«По сообщению нашего корреспондента, авантюра США в Афганистане идет к краху.
— Предположим. ах, мороз проклятый. Извините.
— Батюшка, что ж вы людей давите? Газетки дома надо читать.
— Извините.
— Вот мерзавец! Ах ты ж, мерзавцы.
Кто патриот и не москаль, идет в свободовскую сотню.
Козаченков даже в лице изменился от этой остроты, злобно скомкал газету и швырнул ее на тротуар. Прислушался.
— Что за черт?
Потом Козаченков круто повернулся, поднял газетный ком, расправил его и прочитал еще раз на первой странице внимательно:
«В районе Ирпеня столкновения милиции с отдельными группами свободовцами.
В направлении Боярки отряд милиции лихой атакой рассеял банду в десяток человек. Арестовано 5 человек.»
Гу… гу… гу… Бу… бу... бу… — ворчала серенькая зимняя даль где-то на юго-западе. Козаченков вдруг открыл рот и побледнел. Машинально запихнул газету в карман. От бульвара, по Владимирской улице чернела и ползла толпа. Прямо по мостовой шло много людей в черных пальто. Замелькали бабы на тротуарах.. .В толпе, в передних рядах, мелькнули золотые ризы и бороды священников, колыхнулась хоругвь. Мальчишки сбегались со всех сторон.
— «Вести»! — крикнул газетчик и устремился к толпе.
Поварята в белых колпаках с плоскими донышками выскочили из преисподней ресторана «Киев». Толпа расплывалась по снегу, как чернила по бумаге.
Чёрные длинные ящики колыхались над толпой. Когда первый поравнялся с Козаченковым, тот разглядел угольную корявую надпись на его боку: «Прапорщик Юцевич».
На следующем: «Прапорщик Иванов».
— Что это такое? Ваня?! — залился женский голос. Кто-то, бледнея, побежал в сторону. Взвыла одна баба, за нею другая.
— Господи Исусе Христе! — забормотали сзади Козаченкова.
— Господи... последние времена. Что ж это, убивают людей?.. Да что ж это...
— Что? Что? Что? Что? Что такое случилось? Кого это хоронят?
— Военных, что стояли у стадиона Лобановского, — торопливо, задыхаясь от желания первым рассказать, бубнил голос.
— Вот оно что? Ах, ах, ах.
— До чего дожили. Подумайте.
— Да как же?..
— Так им и треба. — вдруг свистнул в толпе за спиной Козаченкова черный голосок, и перед глазами у него позеленело. В мгновение мелькнули лица, шапки. Словно клещами, ухватил Козаченков, просунув руку между двумя шеями, голос за рукав черного пальто. Тот обернулся и впал в состояние ужаса.
— Что вы сказали? — шипящим голосом спросил Козаченков и сразу обмяк.
— Помилуйте, товарищ офицер, — трясясь в ужасе, ответил голос, — я ничего не говорю. Я молчу. Что вы? — голос прыгал...
Проплыл последний гроб, «Прапорщик Морской», пролетели какие-то сани.
Чувствуя стыд и нелепую чепуху, Козаченков вобрал голову в плечи и, круто свернув, мимо фонаря, мимо белого бока круглого гигантского здания музея, мимо каких-то развороченных ям с занесенными пленкой снега кирпичами, выбежал на знакомый громадный плац — сад Богунского лицея.
Стовосьмидесятиоконным, четырехэтажным громадным покоем окаймляла плац родная Козаченкову гимназия. Восемь лет провел Козаченков в ней, в течение восьми лет в весенние перемены он бегал по этому плацу, а зимами, когда классы были полны душной пыли и лежал на плацу холодный важный снег зимнего учебного года, видел плац из окна. Восемь лет растил и учил кирпичный покой Козаченкова и младших — Карася и Марушевского.
И ровно восемь же лет назад в последний раз видел Козаченков сад гимназии. Его сердце защемило почему-то от страха. Ему показалось вдруг, что черная туча заслонила небо,что налетел какой-то вихрь и смыл всю жизнь, как страшный вал смывает пристань. О, восемь лет учения! Сколько в них было нелепого и грустного и отчаянного для мальчишеской души, но сколько было радостного. каштаны, май и, главное, вечный маяк впереди — университет, значит, жизнь свободная, — понимаете ли вы, что значит университет? Закаты на Днепре, воля, деньги, сила, слава.
И вот он все это прошел.
Мало этого. За десятью годами лицея, уже вне всяких бассейнов, трупы анатомического театра, белые палаты, стеклянное молчание операционных, а затем три года метания в авто, чужие раны, унижения и страдания, — о, проклятый бассейн службы. И вот высадился все там же, на этом плацу, в том же саду. И бежал по плацу достаточно больной и издерганный, сжимал пистолет в кармане, бежал черт знает куда и зачем. Вероятно, защищать ту самую жизнь — будущее, из-за которого мучился над бассейнами и теми проклятыми пешеходами, из которых один идет со станции «А», а другой навстречу ему со станции «Б».
Козаченков пересек грандиозный плац, на котором только что закончилось спешное учение.
— Господин кап-пи-тан, — пропел голос Марушевского, — взвод готов.
Студзинский появился перед шеренгами, попятился и крикнул:
— Левое плечо вперед, шагом марш!
Строй хрустнул, колыхнулся и, нестройно топча снег, поплыл.
Замелькали мимо Козаченкова многие знакомые и типичные студенческие лица. В голове третьего взвода мелькнул Карась. Не зная еще, куда и зачем, Козаченков захрустел рядом со взводом.
Карась вывернулся из строя и, озабоченный, идя задом, начал считать:
— Левой. Левой. Ать. Ать.
В черную пасть подвального хода лицея змеей втянулся строй, и пасть начала заглатывать ряд за рядом.
Внутри лицея было еще мертвеннее и мрачнее, чем снаружи. Каменную тишину и зыбкий сумрак брошенного здания быстро разбудило эхо военного шага... Строй прошел по бесконечным и черным подвальным коридорам, вымощенным кирпичными плитами, и пришел в громадный зал, где в узкие прорези решетчатых окошек, сквозь мертвую паутину, скуповато притекал свет.
— Па-а-живей, — послышался голос Студзинского. Человек шесть офицеров, в тусклых золотых погонах, завертелись, как плауны на воде. Что-то выпевал выздоровевший тенор Марушевского.
— Товарищ доктор! — прокричал Студзинский из тьмы, — будьте любезны принять команду фельдшеров и дать ей инструкции.
Перед Козаченковым тотчас оказались двое лицеистов...
— Там ящики с медикаментами, — проговорил Козаченков, — вынь из них сумки, которые через плечо, и мне докторскую с набором. Потрудись выдать каждому из лицеистов по два индивидуальных пакета, бегло объяснив, как их вскрыть в случае надобности.
Голова Марушевского выросла над серым копошащимся вечем. Он влез на ящик, взмахнул винтовкой, лязгнул затвором, с треском вложил обойму и затем, целясь в окно и лязгая, лязгая и целясь, забросал лицеистов выброшенными патронами. После этого как фабрика застучала в подвале. Перекатывая стук и лязг, лицеисты зарядили винтовки.
— Кто не умеет, осторожнее, лицеисты-ы, — пел Марушевский, — объясните студентам.
Через головы полезли ремни с подсумками и фляги.
Произошло чудо. Разношерстные пестрые люди превращались в однородный, компактный слой, над которым колючей щеткой, нестройно взмахивая и шевелясь, поднялась щетина винтовок.
— Товарищей офицеров попрошу ко мне, — где-то прозвучал Студзинский.
В темноте коридора, под малиновый тихонький звук каблуков сапог, Студзинский заговорил негромко.
— Впечатления?
Каблуки потоптались. Марушевский, небрежно и ловко ткнув концами пальцев в околыш, пододвинулся к штабному капитану и сказал:
— У меня во взводе пятнадцать человек не имеют понятия о винтовке. Трудновато.
Студзинский, вдохновенно глядя куда-то вверх, где скромно и серенько сквозь стекло
лился последний жиденький светик, молвил:
— Настроение?
Опять заговорил Марушевский:
— Кхм... кхм... Гробы напортили. Студентики смутились. На них дурно влияет. Через решетку видели.
Студзинский метнул на него черные упорные глаза.
— Потрудись поднять настроение.
И сапоги зазвякали, расходясь.
— Лицеист Павловский! — загремел в цейхгаузе Марушевский, как Радамес в «Аиде».
— А ну-ка, двиньте нам песню поэнергичнее. Так, чтобы обозный триумвират умер, мать его душу.
Один голос, высокий и чистый, завел под каменными сводами: Защитником я рожден.
В семье бригадной я учился.
Ог-неем-ем картечи я крещен. И буйным бархатом об-ви-и-и-ился.Огне-е-е-е-е-е-ем. .И за канаты тормозные Меня качали номера.
Студзинский, выхватив из толпы шинелей и винтовок двух розовых прапорщиков, торопливым шепотом отдавал им приказание:
— Вестибюль... сорвать кисею... поживее...
И прапорщики унеслись куда-то. - Идут и поют Лицеисты гвардейской школы! Трубы, литавры,Тарелки звенят!!
Пустая каменная коробка лицея теперь ревела и выла в страшном марше, и крысы сидели в глубоких норах, ошалев от ужаса.
— Ать. ать!.. — резал пронзительным голосом рев Карася.
— Веселей!.. — прочищенным голосом кричал Марушевский. — Богунцы, кого хороните?..
— Не серая, разрозненная гусеница, а Модистки! кухарки! горничные! прачки!!Вслед лицеистам уходящим глядят!!!
одетая коричневыми винтовками валила по коридору шеренга, и пол прогибался и гнулся под хрустом ног. По бесконечному коридору и во второй этаж в упор на гигантский, залитый светом через стеклянный купол вестибюль шла гусеница, и передние ряды вдруг начали ошалевать.
— Да говорят. — звенел Павловский.Да говорят, еще какие!! —
гремели басы.Не да-а-а-а-ром помнит вся Украина, про день под Киевом!!
Студзинский попятился и глянул на браслет-часы. В это мгновение вбежал лицеист и
что-то шепнул ему.
— Командир роты, — расслышали ближайшие.
Студзинский махнул рукой офицерам. Те побежали между шеренгами и выровняли их. Студзинский вышел в коридор навстречу командиру.
Стуча каблуками, полковник Малышевский по лестнице, оборачиваясь, поднимался ко входу в зал. Он был в фуражке защитного цвета и длинной шинели с разрезом назади. Лицо его было озабочено. Студзинский торопливо подошелк нему, остановился, ткозыряв.
Малышевский спросил его:
— Одеты?
— Так точно. Все приказания исполнены.
— Ну, как?
— Драться будут. Но полная неопытность. На сто двадцать лицеистов восемьдесят студентов, не умеющих держать в руках винтовку.
Тень легла на лицо Малышевского. Он помолчал.
— Великое счастье, что хорошие офицеры попались, — продолжал Студзинский, — в особенности этот новый, Марушевский. Как-нибудь справимся.
— Так. Ну, вот что: потрудитесь, после моего смотра, батальон, за исключением офицеров и караула в шестьдесят человек из лучших и опытнейших лицеистов, которых вы оставите здесь на охране здания, распустить по домам с тем, чтобы завтра в семь часов утра весь батальон был в сборе здесь.
— Слушаю, товарищ полковник.
— Да, распустить по домам. Приказать выспаться, и распустить без оружия, а завтра чтобы явились в семь часов. Распустить, и мало этого: мелкими партиями, а не взводными ящиками, и без погон, чтобы не привлекать внимания зевак своим великолепием.
— Слушаю, товарищ полковник.
— Ну, так вот, — Малышевский очень понизил голос, — понятно, что мне не хочется остаться в этом каменном мешке на подозрительную ночь и, чего доброго, угробить двести ребят, из которых сто двадцать даже не умеют стрелять!
Студзинский молчал.
— Ну так вот. А об остальном вечером. Все успеем. Валите к лицеистам в актовый зал.
И они вошли в зал.
— Смир-р-р-р-но! Та-варищи офицеры! — прокричал Студзинский.
— Здравствуйте, лицеисты!
Студзинский из-за спины Малышевского, как беспокойный режиссер, взмахнул рукой, и серая колючая стена рявкнула так, что дрогнули стекла.
— Здра.. .рра.. .жла.. .тов... полковник...
Малышевский весело оглядел ряды, отнял руку от козырька и заговорил:
— Слов тратить не буду, говорить не умею, потому что на митингах не выступал, и потому скажу коротко. Будем мы бить штурмосотни обозного триумвирата, сукиных сынов, и, будьте покойны, побьем. Среди вас лихие бойцы, орлы их ни разу еще не видали от них сраму. А многие из вас воспитанники этого знаменитого лицея. Старые ее стены смотрят на вас. И я надеюсь, что вы не заставите краснеть за вас. Лицеисты славного батальона! Отстоим АПУ и Город великий в часы осады евромайдановцами и варварами. Если мы обкатим их своей силой, небо им покажется не более, чем их собственные подштанники, мать его душу через семь гробов!!!
— Га...а-а... Га-а... — ответила колючая гуща, подавленная бойкостью выражений товарища полковника.
— Постарайтесь, лицеисты!
Студзинский опять, как режиссер из-за кулис, испуганно взмахнул рукой, и опять громада обрушила пласты пыли своим воплем, повторенным громовым эхом:
Ррр .Ррррр.Стра. Рррррр!!!
Через десять минут в актовом зале, как на Козлинном поле, стали десятки ружей в козлах.
Сумерки резко ползли в двусветный зал. Перед полем в козлах остались Малышевский и Козаченков. Малышевский как-то хмуро глянул на врача, но сейчас же устроил на лице приветливую улыбку.
— Ну, доктор, у вас как? Санитарная часть в порядке?
— Точно так, товарищ полковник.
— Вы, доктор, можете отправляться домой. И фельдшеров отпустите. И таким образом: фельдшера пусть явятся завтра в семь часов утра, вместе с остальными. А вы. (Малышевский подумал, прищурился.) Вас попрошу прибыть сюда завтра в два часа дня. До тех пор вы свободны. (Малышевский опять подумал.) И вот что: погоны можете пока не надевать. (Малышевский помялся.) В наши планы не входит особенно привлекать к себе внимание. Одним словом, завтра прошу в два часа сюда.
— Слушаю, товарищ полковник.
— Лейтенант Марушевский. Пожалуйте сюда. Вот что: поручаю вам электрическое освещение здания полностью. Потрудитесь в кратчайший срок осветить. Будьте любезны овладеть им настолько, чтобы в любое мгновение вы могли его всюду не только зажечь, но и потушить. И ответственность за освещение целиком ваша.
Вдоволь наигравшись, Марушевский окончательно зажег зал, коридор и рефлектор над Янковичем, запер ящик на ключ и опустил его в карман.
— Лицеист!
— К ящику пропускать беспрепятственно командира батальона, старшего офицера и меня. Но никого более. В случае надобности, по приказанию одного из трех, ящик взломаете, но осторожно, чтобы ни в коем случае не повредить щита.
— Слушаю, товарищ лейтенант.
Командир батальона стал у входа в актовый зал, и тысяча огней играла на серебряной резьбе его кокарды. Он поманил Марушевского и сказал:
— Ну, вот, лейтенант, я доволен, что ты попал к нам в батальон. Молодцом.
— Рад стараться, товарищ полковник.
— Вы еще наладите нам отопление здесь в зале, чтобы отогревать смены лицеистов, а уж об остальном я позабочусь сам. Накормлю вас и водки достану, в количестве небольшом, но достаточном, чтобы согреться.
Марушевский приятнейшим образом улыбнулся товарищу полковнику и внушительно откашлялся: — Эк. км.
Козаченков более не слушал. Пустая тоска овладела Козаченковым. Боже, какой холод. Нужно защищать теперь. Но что? Пустоту? Гул шагов?.. Разве ты, Янкович, спасешь лицеистскими батальонами гибнущий дом? Оживи, сведи их с полотна! Они побили бы тяглояйцекличманов вместе с красно-чёрными ярошевцами и самооборонцами...
И все-таки, когда Козаченков отпустил фельдшеров, он оказался в пустом сумеречном классе. Угольными пятнами глядели со стен доски. И парты стояли рядами. Он не удержался, поднял крышку и присел...«Желал бы я знать, почему стреляют на Крещатике?» И безобидно, и далеко, коктейли Молотова взрывались.
— Довольно.
Козаченков опустил крышку парты, вышел в коридор и мимо караулов ушел через вестибюль на улицу. Прохожих на улице было мало, и шел крупный снег.
Товарищ полковник провел хлопотливую ночь. Зал значительно потеплел, потому что весь вечер и всю ночь бушевало пламя в старинных печах в библиотечных приделах зала.
Лицеисты, под командою Марушевского, «Отечественными записками» и «Библиотекой для чтения» за 1986 год разожгли белые печи и потом всю ночь непрерывно, гремя топорами, старыми партами топили их. Судзинский и Марушевский, приняв по два стакана спирта (товарищ полковник сдержал свое обещание и доставил его в количестве достаточном, чтобы согреться, именно — полведра), сменяясь, спали по два часа вповалку с лицеистами, на бушлатах у печек, и багровые огни и тени играли на их лицах. Потом вставали, всю ночь ходили от караула к караулу, проверяя посты. И Карась с лицеистами- автоматчиками дежурил у выходов в сад. И в бараньих тулупах, сменяясь каждый час, стояли четверо лицеистов у входа в здание лицея.
К часу ночи товарищ полковник окончательно обосновался в здании, зевал, но еще не ложился, все время беседуя с кем-то по телефону. А в два часа ночи, свистя, подъехало авто, и из нее вылез военный человек в серой шинели.
— Пропустить. Это ко мне.
Человек доставил полковнику объемистый узел в простыне, перевязанный крест-накрест веревкою. Товарищ полковник собственноручно запрятал его в маленькую каморочку, находящуюся в приделе лицея, и запер ее на висячий замок. Серый человек покатил на авто обратно, а товарищ полковник перешел на галерею и там, разложив шинель и положив под голову груду лоскутов, лег и, приказав дежурному лицеисту разбудить себя ровно в шесть с половиной, заснул.
7
Глубокою ночью антрацитовская угольная тьма залегла на террасах лучшего места в мире - Владимирской горки.
Ни одна душа в Городе, ни одна нога не пойдет на Горку ночью, да еще в такое время? Да страшно там просто! Полная тьма. Жуть.
Ну, понятное дело, ни один человек и не потащится сюда. Даже самый отважный. Совсем другое дело в Городе. Ночь тревожная, важная, евромайдановская ночь.Фонари горят бусинами. Тяглояйцекличманцы спят, но вполглаза спят. В самом темном переулке вдруг рождается жёлто-голубой конус.
— Стий!
Хруст… Хруст… посредине Крещатика идут самообороновцы в касках и битами в руках. С свободовцами шутки шутить нельзя, пока что. Что бы там ни было, а свободовцы — штука серьезная. Похожи на навозных жуков.
— Документ!
— Стий!
Конус из фонарика. Эгей!..
И вот тяжелая черная лакированная машина, впереди четыре огня. Не простая машина, потому что вслед за зеркальной кареткой едет медленно охрана — два буса. Но свободовцам это все равно. И машине кричат:
— Стий!
— Куда? Кто? Зачем?
— Переговорщики-консультанты из ЕэС и военсоветники из США...
Ну, это, конечно, другое дело. Это, пожалуйста. Козырнули. Международная вежливость, как говорится.
Ночь важная, евромайдановская... Марушевский, подкрепившись водкой в количестве достаточном, ходит, ходит, на Янковича Благословенного поглядывает, на ящик с выключателями посматривает. В лицее довольно весело и важно. В караулах как-никак восемь пулеметов и лицеисты-богунцы — это вам не студенты!.. Они, знаете ли, драться будут. Глаза у Марушевского, как у кролика, — красные. Которая уж ночь и сна мало, а водки много и тревоги порядочно. Ну, в Городе с тревогою пока что легко справиться. Ежели ты человек чистый, пожалуйста, гуляй. Правда, раз пять остановят. Но если документы налицо, иди себе, пожалуйста. Удивительно, что ночью шляешься, но иди.
А на Горку кто полезет? Абсолютная глупость. Пройдет по сугробным аллеям, так тебе чертовы голоса померещатся. Разве что такой, которому в Город и показываться-то не следует, а уж если и показываться, то на свой риск и страх. Проскочишь между патрулями — твоя удача, не проскочишь — не прогневайся. Ежели бы такой человек на Горку и попал, пожалеть его искренне следовало бы по человечески.
Ведь это и собаке не пожелаешь. Ветер-то ледяной. Пять минут на нем побудешь и домой запросишься, а.
— Як часов с пьять? Эх. Эх. померзнем!..
Главное, ходу нет в верхний Город мимо панорамы, там, изволите ли видеть, на улице Грушевского, в президентском доме, штаб. И поминутно — то машины с конвоем, то машины с охраной, то.
— Офицерня, ах твою душу, щоб вам повылазило!
Патрули, патрули, патрули.
И в АПУ, представьте себе, тоже нехорошо. Какая-то странная, неприличная ночью в администрации суета. Через зал, где стоят аляповатые золоченые стулья, по лоснящемуся паркету мышиной побежкой пробежал бывалый служащий при галстуке. Где-то в отдалении прозвучал дробный электрический звоночек, прозвякали чьи-то туфли. В комнате зеркала в тусклых рамах с гербами отразили странную неестественную картину. В меру полный, немножко седоватый, с подстриженным под "ёжика" причёской на жёстком бритом пергаментном лице человек, в европейско-богатом костюме, заметался у зеркал. Возле него шевелились три офицера из его охраны и двое штатских. Они помогли человеку с "ежиком" переодеться. Был совлечен европейско-богатый костюм, лакированные туфли. Человека облекли в форму рядового госслужащего, и он стал не хуже и не лучше сотен других чиновников. Затем дверь отворилась, раздвинулись тяжёлые портьеры администрации и пропустили еще одного человека в форме военного врача ВСУ. Он принес с собой целую груду пакетов, вскрыл их и наглухо умелыми руками забинтовал голову новорожденного чиновника так, что остался видным лишь правый карий глаз да тонкий рот, чуть приоткрывавший золотые коронки.
Неприличная ночная суета во администрации продолжалась еще некоторое время. Каким-то офицерам, слоняющимся в зале с аляповатыми стульями и в зале соседнем, вышедший врач рассказал, что чиновник Шратский, подстригая волосы на голове, нечаянно ранил себя в шею и что его сейчас срочно нужно отправить в госпиталь. Где-то звенел телефон, еще где-то пела птичка — пиу! Затем к боковому подъезду администрации , пройдя через стрельчатые резные ворота, подошла бесшумная машина с красным крестом, и закутанного в марлю, наглухо запакованного в пальто таинственного чиновника Шратского вынесли на носилках и, откинув стенку специальной машины, заложили в нее. Ушла машина, раз глухо рявкнув на повороте при выезде из ворот.
В администрации же продолжалась до самого утра суетня и тревога, горели огни в залах портретных и в залах золоченых, часто звенел телефон, и лица у служащих стали как будто наглыми, и в глазах заиграли веселые огни.
В семь часов на Козлинном поле, освещенном розоватыми шарами, стояла, пожимаясь от предрассветного холода, гудя и ворча говором, та же растянутая гусеница, что поднималась по лестнице к портрету Янковича. Капитан Студзинский стоял поодаль ее в группе офицеров и молчал. Странное дело, в глазах его был тот же косоватый отблеск тревоги, как и у полковника Малышевского, начиная с четырех часов утра. Но всякий, кто увидал бы и полковника и капитана в эту знаменитую ночь, мог бы сразу и уверенно сказать, в чем разница: у Студзинского в глазах — тревога предчувствия, а у Малышевского в глазах тревога определенная, когда все уже совершенно ясно, понятно и погано. У Студзинского из-за обшлага его шинели торчал длинный список лицеистов батальона. Студзинский только что произвел перекличку и убедился, что двадцати человек не хватает. Поэтому список носил на себе след резкого движения капитанских пальцев: он был скомкан.
В похолодевшем зале вились дымки — в офицерской группе курили.
Минута в минуту, в семь часов перед строем появился полковник Малышевский, и, как предыдущим днем, его встретил приветственный грохот в зале. Товарищ полковник, как и в предыдущий день, был опоясан портупейным кожанным ремнём с трезубцем на бляхе, но в силу каких-то причин тысяча огней уже не играла на серебряной резьбе. На правом бедре у полковника покоился Макаров в кобуре...
Полковник выступил перед батальоном, левую руку в перчатке положил на бляху, а правую без перчатки нежно наложил на кобуру и произнес следующие слова:
— Приказываю товарищам офицерам и лицеистам слушать внимательно то, что я им скажу! За ночь в нашем положении, в положении армии, и я бы сказал, в государственном положении на Украине произошли резкие и внезапные изменения. Поэтому я объявляю вам, что батальон распущен! Предлагаю каждому из вас, сняв с себя всякие знаки отличия и захватив здесь в цейхгаузе все, что каждый из вас пожелает и что он может унести на себе, разойтись по домам, скрыться в них, ничем себя не проявлять и ожидать нового вызова от меня!
Он помолчал, тем самым еще больше подчеркнул ту абсолютно полную тишину, что была в зале. Он заговорил вновь:
— Этот вызов последует с моей стороны немедленно, лишь произойдет какое-либо изменение в положении. Но должен вам сказать, что надежд на него мало... Сейчас мне самому еще неизвестно, как сложится обстановка, но я думаю, что лучшее, на что может рассчитывать каждый. э... (полковник вдруг выкрикнул следующее слово) лучший! из вас — это быть отправленным в Крым. Итак: приказываю всему батальону, за исключением товарищейофицеров и тех лицеистов, которые сегодня ночью несли караулы, немедленно разойтись по домам!
— А?! А?! Га, га, га! — прошелестело по всей громаде, и штыки в ней как-то осели. Замелькали растерянные лица, и как будто где-то в шеренгах мелькнуло несколько обрадованных глаз.
Из офицерской группы выделился капитан Студзинский, как-то иссиня-бледноватый, косящий глазами, сделал несколько шагов по направлению к полковнику Малышевскому, затем оглянулся на офицеров. Марушевский смотрел не на него, а на усы полковника Малышевского, причем вид у него был такой, словно он хочет, по своему обыкновению, выругаться скверными матерными словами. Карась нелепо подбоченился и заморгал глазами. А в отдельной группочке молодых прапорщиков вдруг прошелестело неуместное разрушительное слово «арест»!..
— Что такое? Как? — где-то баском послышалось в шеренге среди лицеистов.
— Арест!..
— Измена!!
Студзинский неожиданно и вдохновенно глянул на светящийся шар над головой, вдруг скосил глаза на ручку кобуры и крикнул:
— Эй, первый взвод!
Передняя шеренга с краю сломалась, серые фигуры выделились из нее, и произошла странная суета.
— Товарищ полковник! — совершенно сиплым голосом сказал Студзинский. — Вы арестованы.
— Арестовать его!! — вдруг истерически звонко выкрикнул один из прапорщиков и двинулся к полковнику.
— Постойте, товарищи! — крикнул медленно, но прочно соображающий Карась.
Марушевский проворно выскочил из группы, ухватил экспансивного прапорщика за
рукав бушлата и отдернул его назад.
— Пустите меня, товарищ лейтенант! — злобно дернув ртом, выкрикнул прапорщик.
— Тише! — прокричал чрезвычайно уверенный голос товарища полковника...
— Тише! — повторил полковник. — Приказываю вам стать на места и слушать!
Воцарилось молчание.
— Да, да, — заговорил полковник, дергая щекой, — да, да. Хорош бы я был, если бы пошел в бой с таким составом, который мне послал господь бог. Очень был бы хорош! Но то, что простительно добровольцу-студенту, юноше богунцу, в крайнем случае, прапорщику, ни в коем случае не простительно вам, товарищ капитан!
— Ну, так вот, — продолжал полковник. — В жизнь свою не митинговал, а, видно, сейчас придется. Что ж, помитингуем! Ну, так вот: правда, ваша попытка арестовать своего командира обличает в вас хороших воинов, но она же показывает, что вы э. офицеры, как бы выразиться? неопытные! Коротко: времени у меня нет, и, уверяю вас, — и у вас тоже. Вопрос: кого желаете защищать?
Молчание.
— Кого желаете защищать, я спрашиваю? — грозно повторил полковник.
Марушевский с искрами огромного и теплого интереса выдвинулся из группы, козырнул
и молвил:
— Президента обязаны защищать, товарищ полковник.
— Президента? — переспросил полковник. — Отлично. Батальон, смирно! — вдруг рявкнул он так, что батальон инстинктивно дрогнул. — Слушать!! Президент сегодня около четырех часов утра, позорно бросив нас всех на произвол судьбы, бежал! Бежал, как последняя каналья и трус! Сегодня же, через час после президента, бежал туда же, куда и президент, командующий нашей армией генерал Белоруков. Не позже чем через несколько часов мы будем свидетелями катастрофы, когда обманутые и втянутые в авантюру люди вроде вас будут перебиты, как собаки. Слушайте: у свободовцев, ярошевцев и самооборонцев (за спиной которых еэсоамериканцы) на евромайдане и в самом городе свыше чем тысячная армия штурмосотен, не считая сочувствующих еромайдану национал-патриотов из Западной Украины, и завтрашний день. да что я говорю, не завтрашний, а сегодняшний, — полковник указал рукой на окно, где уже начинал синеть покров над городом, — разрозненные, разбитые отряды несчастных офицеров и лицеистов, брошенные штабными мерзавцами и этими двумя прохвостами, которых следовало бы повесить, встретятся с прекрасно подготовленными и распрапагандированными вооруженными варварскими штурмовыми сотнями обозного триумвирата. Слушайте, дети мои! — вдруг сорвавшимся голосом крикнул полковник Малышевский, по возрасту годившийся никак не в отцы, а лишь в старшие братья всем стоящим под штыками, — слушайте! Я, кадровый офицер, вынесший войну в Афганистане, чему свидетель капитан Студзинский, на свою совесть беру и ответственность все!.. все! вас предупреждаю! Вас посылаю домой!! Понятно? — прокричал он.
— Да. а. га, — ответила масса, и винтовки ее закачались. И затем громко и судорожно заплакал во второй шеренге какой-то лицеист.
Капитан Студзинский совершенно неожиданно для всего батальона, а вероятно, и для самого себя, странным, не офицерским, жестом ткнул руками в перчатках в глаза, причем батальонный список упал на пол, и заплакал.
Тогда, заразившись от него, зарыдали еще многие лицеисты, шеренги сразу развалились, и голос Радамеса-Марушевского, покрывая нестройный гвалт, рявкнул трубачу:
— Лицеист Павловский! Бейте отбой!!
— Товарищ полковник, разрешите поджечь здание лицея? — светло глядя на полковника, сказал Марушевский.
— Не разрешаю, — вежливо и спокойно ответил ему Малышевский.
— Товарищ полковник, — задушевно сказал Марушевский, — обозному триумвирату достанется цейхгауз, оружие и главное, — Марушевский указал рукою в дверь, где в вестибюле над пролетом виднелась голова Янковича.
— Достанется, — вежливо подтвердил полковник.
— Ну как же, товарищ полковник?..
Малышевский повернулся к Марушевскому, глядя на него внимательно, сказал следующее:
— Товарищ лейтенант, Обозтриумвирату через три часа достанутся сотни живых жизней, и единственно, о чем я жалею, что я ценой своей жизни и даже вашей, еще более дорогой, конечно, их гибели приостановить не могу. О портретах, автоматах и винтовках попрошу вас более со мною не говорить.
— Товарищ полковник, — сказал Студзинский, остановившись перед Малышевским, — от моего лица и от лица офицеров, которых я толкнул на безобразную выходку, прошу вас принять наши извинения.
— Принимаю, — вежливо ответил полковник.
Когда над Городом начал расходиться утренний туман, винтовки лежали у Богунского плаца без затворов, винтовки и пулеметы, развинченные и разломанные, были разбросаны в тайниках чердака. В снегу, в ямах и в тайниках подвалов были разбросаны груды патронов, и шары больше не источали света в зале и коридорах. Белый щит с выключателями разломали штыками лицеиста под командой Марушевского.
В окнах было совершенно сине. И в синеве на площадке оставались двое, уходящие последними — Марушевский и Карась.
— Предупредил ли Богдана командир? — озабоченно спросил Марушевский Карася.
— Конечно, командир предупредил, ты ж видишь, что он не явился? — ответил Карась.
— К Козаченковым не попадем сегодня днем?
— Нет уж, днем нельзя, придется закапывать... то да се. Едем к себе на квартиру.
В окнах было сине, а на дворе уже беловато, и вставал и расходился туман.
***
Часть вторая
8
Да, был виден туман. Игольчатый мороз, косматые лапы, утренне-лунный ещё тёмно-вечерний снег, в киевском небе маковки синих, усеянных сусальными звездами церквей и загорающийся с заходом солнца, приходящего с львовского берега Днепра, в бездонной высоте над городом Владимирский крест.
К утру он потух. И потухли огни над землей. Но день особенно не разгорался, обещал быть серым, с непроницаемой завесой не очень высоко над Украиной.
Сотник Козырский (позывной "Козырь") проснулся в Доме профсоюзов Города именно на рассвете. Пробуждение Козыря совпало со словом:
— Диспозиция.
Козырю сию минуту предстояло охранять. Он отнесся к этому бодро, широко зевнул и забренчал сложной сбруей, перекидывая ремни через плечи. Спал он в кожухе с жовто- голубыми отворотами карпатских друзей эту ночь, даже не снимая сапог...
Всю свою жизнь до 1991 года Козырь был сельским учителем. В двухтысячном году попал на военную переподготовку (Деснянский центр) и в том же году был произведен в офицеры. А рассвет четырнадцатого декабря тринадцатого года под оконцем застал Козыря сотником тяглояйцекличманских штурмовых отрядов, и никто в мире (и менее всего сам Козырь ) не мог бы сказать, как это случилось. А произошло это потому, что противостояние киеввласти для него, Козыря, была призванием, а учительство лишь долгой и крупной ошибкой. Так, впрочем, чаще всего и бывает в нашей жизни. Целых лет двадцать человек занимается каким-нибудь делом, например, читает римское право, а на двадцать первом — вдруг оказывается, что римское право ни при чем, что он даже не понимает его и не любит, а на самом деле он тонкий садовод и горит любовью к цветам. Происходит это, надо полагать, от несовершенства нашего социального строя, при котором люди сплошь и рядом попадают на свое место только к концу жизни. Козырь попал к сорока пяти годам. А до тех пор был плохим учителем, жестоким и скучным.
— А ну-те, скажить хлопцам, щоб выбирались с комнат, тай по бусам, — произнес Козырь и перетянул хрустнувший ремень на животе.
Козырь чаю не терпел и всему на свете предпочитал утром глоток горилки. Украинскую горилку любил. Не было ее с двухтысячного года, а при первом президенте появилась на всей Украине. Прошла горилка из серой баклажки по жилам Козыря веселым пламенем. Прошла горилка и по рядам хлопцив, и лишь прошла, ударила в голове отряда трехрядная итальянка и запел фальцет: Гай за гаем, гаем, Гаем зелененьким.
— Фью... ах! Ах, тах, тах!.. — засвистал и защелкал веселым соловьем свободовец у прапора. Закачались дубинки, и тряслись черные шлыки гробового цвета с красно-чёрным позументом и гробовыми кистями. Хрустел снег под бусами и сапогами свободовцев. Ударил радостный торбан.
— Так его! Не журись, хлопцы, — одобрительно сказал Козырь. И завился винтом соловей по снежным киевским улицам.
На скрещении улиц пропустили вперед себя, подобных себе, автомайдановцев и самооборонцев десятка два людей. Были эти люди одеты в передних шеренгах в зелёные одинаковые куртки добротного еэсовского материала, были тоньше лицами, подвижнее, умело несли рюкзаки за спинами — галичане. А в задних рядах шли одетые в длинные до пят пальто, подпоясанные желтыми сыромятными ремнями. И на головах у всех колыхались еэсовские разлапанные шапки. Узорчатые подошвы американских ботинок уминали снег.
— Слава! — кричали проходящие самооборонцы желто-блакитному прапору.
— Слава! — гукал воздух улицами...
Город вставал в тумане, обложенный со всех сторон.. .Повсюду по улицам и переулкам безудержно позвякивали бусы и истомившиеся за месяц облоги Крещатика свободовцы тягловбоковских отрядов .
Вот в исполнение плана Торопца двигались взводы тяглояйцекличманских штурмоотрядов по улицам с левого фланга на правый, и шла под свист и гармонику со старшинами в голове сотня Козыря.
— Слава! — переулками гукал Город. — Слава!
Подошли.
— Сейчас передавали, что будто с оппозиционным триумвиратом (Яйценос-Яцельман, Клячебородько-Этинзон, Тягловбок-Фротман) заключено соглашение, — выпустить всех беркутовцев с военной амуницией в Крым..
Город. Центр. Низкое густое небо. Угол Грушевского, редкие милицейские шинели.
Призывники-милиционеры на Грушевского ничего не знали и не понимали .
Да и никто ничего не понимал в Городе, и в будущем, вероятно, не скоро поймут. В самом деле: в Городе железные, хотя, правда, уже немножко подточенные беркутовцы, в Городе гладко выбритый Лиса Патрикеевна президент (о ранении в шею таинственного чиновника Шраттского знали утром очень немногие), в Городе Белоруков, призывающий отряды беркутовцев из других городов, для защиты матери городов русских, в Городе как- никак и звенят и поют телефоны штабов (никто еще не знал, что они с утра уже начали разбегаться), в Городе густопогонно. В Городе радость при слове «обозтриумвират», и еще в сегодняшнем же номере газеты «Вести» апплодируют ему проеэсоамериканские журналисты, в Городе ходят свободовцы, ярошевцы, самооборонцы и, поддерживающие предыдущих, киевляне.. .то спрашивается, на что надеется президент? Ведь по его душу свищут! Ох, свищут. Может быть, беркутовцы за него заступятся? Но тогда почему же беркутовцы равнодушно улыбаются в свои стриженые беркутовские усы на станции Фастов, когда мимо них бус за бусом в Город в"езжают галичанские национал-патриоты? Может быть, с оппозицией соглашение, чтобы мирно впустить их в Город? Но тогда какого черта беркутовцы стреляют в тяглояйцекличманцев?
Нет, никто не поймет, что происходило в Городе днем четырнадцатого декабря.
Звенели штабные телефоны, но, правда, все реже, и реже, и реже.
Реже!
— Что у вас делается?
— А, к матери политсволочь!
Все реже и реже, а к полудню уже совсем редко.
Но Город еще в полдень жил, несмотря на грохот, жизнью, похожей на обычную. Магазины были открыты и торговали. По тротуарам бегала масса прохожих, хлопали двери, и ходил, позвякивая, трамвай.
И вот в девятом часу вечера с Грушевского завел музыку веселый звук. Печерские холмы отразили дробный грохот, и он полетел в центр Города. Позвольте, это уже совсем близко!.. В чем дело? Прохожие останавливались и начали нюхать воздух. И кой-где на тротуарах сразу поредело.
Что? Кто?
— Як кто? Шо ж вы, добродию, не знаете? Це сотник Ярошевич.
Да, вот тебе и взбунтовался против Янковича!..
Шеренги Ярошевича по команде, залегли, прикрылись щитами и начали перестрелку с беркутовцами бутылками коктейла Молотова. Грушевского наполнилась грохотом, эхо заколотило по стенам, и в районе стадиона им.В.Лобановского закипело, как в чайнике.
И тотчас ярошевичские поступки получили отражение на евромайдане: начали бухать железные шторы возле Дома Профсоюзов, и дома Украины. Веселые магазины ослепли. Сразу опустели тротуары и сделались неприютно-гулкими.
И в центре Города получилось отражение: стали потухать петухи в штабных телефонах.
Пищат в штаб лицея. Что за чертовщина, не отвечают! Пищат в уши из дружины в штаб администрации, чего-то добиваются. А голос в ответ бормочет какую-то чепуху.
— Ваши офицеры в погонах?
— А, что такое?
— Ти-у.
— Выслать немедленно отряд на Грушевского!
— А, что такое?
— Ти-у.
По улицам поползло: Ярошевич, Ярошевич, Ярошевич.
Откуда узнали, что это именно Ярошевич, а не кто-нибудь другой? Неизвестно, но узнали. Может быть, вот почему: с полудня среди пешеходов и зевак обычного городского типа появились уже какие-то в бушлатах, с красно-чёрными повязками на рукавах и в есоамериканских касках. Ходили, шныряли. Лицеистов, золотопогонных офицеров провожали взглядами, долгими и липкими. Шептали:
— Це Ярошевич на майдане розийшовся.
И шептали это без всякой горечи. Напротив, в глазах их читалось явственное — «Слава!»
Поехала околесина на авто:
— Ярошевич— просто Ярошевич.
— Наоборот: они с красно-чёрными флагами.
— Бегите-ка лучше домой.
— Наоборот: он за оппозицию.
— Совсем наоборот: он за богатых, только без нувороолигархов.
— Президент бежал?
— Неужели? Неужели? Неужели?
— Ти-у. Ти-у. Ти-у.
Разведка Ярошевича с десятником Галаньбой во главе пошла по Институтской улице, и не было ни одной души на Институтской улице. И тут, представьте себе, открылся подъезд и выбежал навстречу двадцати разношерстно одетым ярошевичам с битами не кто иной, как знаменитый подрядчик Яков Григорьевич Капительман. Сдурели вы, что ли, Яков Григорьевич, что вам понадобилось бегать, когда тут происходят такие дела? Да, вид у Якова Григорьевича был такой, как будто он сдурел. Котиковый пирожок сидел у него на самом затылке и пальто нараспашку. И глаза блуждающие.
Было от чего сдуреть Якову Григорьевичу Капительману. Как только заклокотало у военного училища, из светлой спаленки жены Якова Григорьевича раздался стон. Он повторился и замер.
— Ой, — ответил стону Яков Григорьевич, глянул в окно и убедился, что в окне очень нехорошо. Кругом грохот и пустота.
А стон разросся и, как ножом, резнул сердце Якова Григорьевича. Сутулая старушка, мамаша Якова Григорьевича, вынырнула из спальни и крикнула:
— Яша! Ты знаешь? Уже!
И рвался мыслями Яков Григорьевич к одной цели — на самом углу Институтской улицы у магазина, где на угловом домике уютно висела ржавая с золотом вывеска:
Повивальная бабка
Е.Т.Шадурская.
На Институтской довольно-таки опасно - бьют вдоль, сверху Институтской к спуску.
Лишь бы проскочить. Лишь бы... Пирожок на затылке, в глазах ужас, и лепится под стенками Яков Григорьевич Капительман.
— Стый! Ты куды?
Галаньба перегнулся с бруствера. Капительман стал темный лицом, глаза его запрыгали. В глазах запрыгали красно-чёрные повязки ярошевичей.
— Я, панове, мирный житель. Жинка родит. Мне до бабки треба.
— До бабки? А чему ж це ты под стеной ховаешься? а? ж-жидюга?..
— Я, панове.
Бита шашкой прошла по котиковому воротнику и по шее. Адова боль. Взвизгнул Капительман. Стал не темным, а белым, и померещилось между хвостами лицо жены.
— Посвидченя!
Капительман вытащил бумажник с документами, развернул, взял первый листик и вдруг затрясся, тут только вспомнил. ах, боже мой, боже мой! Что ж он наделал? Что вы, Яков Григорьевич, вытащили? Да разве вспомнишь такую мелочь, выбегая из дому, когда из спальни жены раздастся первый стон? О, горе Капительману! Галаньба мгновенно овладел документом. Всего-то тоненький листик с печатью, — а в этом листике Капительмана смерть.
«Предъявителю сего пану Капительману Якову Григорьевичу разрешается свободный выезд и въезд из Города по делам снабжения беркутовских частей гарнизона Города, а равно и хождение по Городу после 12 час. ночи.
Начснабжения генерал-майор Илларионов.
Адъютант — капитан Лещинский.»
Поставлял Капительман генералу Картузову сало и военную амуницию, смазку для автоматов.
Боже, сотвори чудо!
— Пан десятник, це не тот документ!.. Позвольте...
— Нет, тот, — дьявольски усмехнувшись, молвил Галаньба, — не журись, сами грамотны, прочитаем.
Боже! Сотвори чудо. Одиннадцать тысяч гривен. Все берите. Но только дайте жизнь! Дай! Шмаисроэль!
Не дал.
Хорошо и то, что Капительман умер легкой смертью. Некогда было десятнику Галаньбе. Поэтому он просто отмахнул несколько раз битой Капительману по голове.
9
Сотник Ярошевич, потеряв трёх патриотов ранеными, прошел полсотни от евромайдана до Институтской улицы и там вновь остановился. Тут к отступающей милицейской цепи подошло подкрепление. В нем была рота хорошо экипированных вооруженных беркутовцев с машиной из президентского автодивизиона. Отряд Ярошевича рассуропился шеренгами, и началась вялая дуэль. Звукам отвечала жидкая трескотня из устья Грушевской улицы. Там на снегу стояла шеренга, отвалившаяся с ВСУ под огнем Ярошевича, и ее подкрепление, которое получилось таким образом:
— Др-р-р-р-р-р-р-р-р-р-р-р.
— Первая рота?
— Да, слушаю.
— Немедленно два контрактных отделения дайте на Институтскую.
— Слушаюсь. Дррррр… Ти… Ти… ти… ти…
И пришло на Институтскую: четырнадцать контрактников, три лицеиста, один студент и один актер из театра миниатюр.
Увы. Одной жидкой цепи, конечно, недостаточно. Даже и при подкреплении одной автомашины. Автомашин-то должно было подойти целых четыре. И уверенно можно сказать, что, подойди они, сотник Ярошевич вынужден был бы удалиться с Институтской. Но они не подошли.
Случилось это потому, что в автомобильную роту президента, состоящую из четырех превосходных машин, попал в качестве командира второй машины не кто иной, как знаменитый прапорщик, лично получивший в мае 2013 года из рук Александра Федоровича Азаровского орден Ольги, Михаил Семенович Шполянский.
Михаил Семенович был черный и бритый, с бархатными усами, чрезвычайно похожий на Евгения Онегина. Всему Городу Михаил Семенович стал известен немедленно по приезде своем из центра "Десна". Михаил Семенович прославился как превосходный чтец в клубе «Прах» своих собственных стихов «Капли Сатурна» и как отличнейший организатор поэтов и председатель городского поэтического ордена «Магнитный Триолет». Кроме того, Михаил Семенович не имел себе равных как оратор, кроме того, управлял машинами как военными, так и типа гражданского, кроме того, содержал балерину оперного театра Мусю Форд и еще одну даму, имени которой Михаил Семенович, как джентльмен, никому не открывал, имел очень много денег и щедро раздавал их взаймы членам «Магнитного Триолета»; пил белое вино, играл в преферанс, купил картину «Купающаяся венецианка», ночью жил на Крещатике, утром в кафе «Бильбокэ», днем — в своем уютном номере лучшей гостиницы «Континенталь», вечером — в «Прахе», на рассвете писал научный труд «Интуитивное у Гоголя».
Президентский Город погиб часа на три раньше, чем ему следовало бы, именно из-за того, что Михаил Семенович второго декабря 2013 года вечером в «Прахе» заявил Степанову, Шейеру, Слоных и Черемшину (головка «Магнитного Триолета») следующее:
— Все мерзавцы. И президент, и оппозиционный обозный триумвират. Но оппозиция, кроме того, еще и погромщик и варвар. Самое главное впрочем, не в этом. Мне стало скучно, потому что я давно не бросал коктейлей молотова.
По окончании в «Прахе» ужина, за который уплатил Михаил Семенович, его, Михаила Семеновича, одетого в дорогую шубу с бобровым воротником и шапку из куницы, провожал весь «Магнитный Триолет» и пятый — некий пьяненький в пальто с козьим мехом... О нем Шполянскому было известно немного: во-первых, что он болен психопатией, во-вторых, что он написал богоборческие стихи, которые Михаил Семенович, имеющий большие литературные связи, пристроил в один из киевских сборников, и, в-третьих, что он — Русаков, сын библиотекаря.
Человек с психопатией плакал на свой козий мех под электрическим фонарем Крещатика и, впиваясь в бобровые манжеты Шполянского, говорил:
— Шполянский, ты самый сильный из всех в этом городе, который гниет так же, как и я. Ты так хорош, что тебе можно простить даже твое жуткое сходство с Онегиным! Слушай, Шполянский. Это неприлично походить на Онегина. Ты как-то слишком здоров. В тебе нет благородной червоточины, которая могла бы сделать тебя действительно выдающимся человеком наших дней. Вот я мучаюсь и горжусь этим. Ты слишком здоров, но ты силен, как винт, поэтому винтись туда!.. Винтись ввысь!.. Вот так.
И психопатик показал, как нужно это делать. Обхватив фонарь, он действительно винтился возле него, став каким-то образом длинным и тонким, как уж. Проходили проститутки мимо, в зеленых, красных, черных и белых шапочках, красивые, как куклы, и весело бормотали винту:
— Занюхался, — т-твою мать?
Не далеко стреляли коктейли, и Михаил Семеныч действительно походил на Онегина под снегом, летящим в электрическом свете.
— Иди спать, — говорил он винту-сифилитику, немного отворачивая лицо, чтобы тот не кашлянул на него, — иди. — Он толкал концами пальцев козье пальто в грудь. Черные лайковые перчатки касались вытертого шевиота, и глаза у толкаемого были совершенно стеклянными. Разошлись. Михаил Семенович подозвал таксиста, крикнул ему: «Мало-Провальная», — и уехал, а козий мех, пошатываясь, пешком отправился к себе на Подол.
Михаил Семенович Шполянский провел остаток ночи на Малой-Провальной улице у женщины с бледным и матовым лицом, которой он сказал такие слова:
— Ну, Юлия, я окончательно решил и поступаю к этой сволочи — президенту в автомобильную роту.
— Я очень жалею, что никогда я не понимала и не могу понимать твоих планов.
— И не нужно.
Через два дня после этого разговора Михаил Семеныч преобразился. Вместо куницинской шапки на нем оказалась фуражка блином, с офицерской кокардой, вместо штатского платья — короткий полушубок до колен и на нем смятые защитные погоны. Руки в перчатках с раструбами, как у Марселя в «Гугенотах», ноги в сапогах. Весь Михаил Семенович с ног до головы был вымазан в машинном масле (даже лицо) и почему-то в саже. Один раз, и именно девятого декабря, две машины ходили в бой в Городе и, нужно сказать, успех имели чрезвычайный. Они проползли метров двадцать по асфальту, и после первых же их ударов национал патриоты ярошевича бежали от них. Прапорщик Страшкевич, румяный энтузиаст и командир четвертой машины, клялся Михаилу Семеновичу, что все четыре машины, ежели бы их выпустить разом, одни могли бы отстоять Грушевского. Разговор этот происходил девятого вечером, а одиннадцатого в группе Щура, Копылова и других (два шофера и механик) Шполянский, дежурный по дивизиону, говорил в сумерки так:
— Вы знаете, друзья, в сущности говоря, большой вопрос, правильно ли мы делаем, отстаивая этого президента. Мы представляем собой в его руках не что иное, как дорогую и опасную игрушку, при помощи которой он насаждает самую черную реакцию. Кто знает, быть может, столкновение обозной оппозиции с президентом исторически показано, и из этого столкновения должна родиться третья историческая сила и, возможно, единственно правильная...
Группа еще немножечко побеседовала и разошлась. Четырнадцатого декабря, когда в сараях дивизиона дежурили Щур, Копылов и курносый Петрухин, Михаил Семенович явился в сараи, имея при себе большой пакет в оберточной бумаге. Часовой Щур пропустил его в сарай, где тускло и красно горела мерзкая лампочка, а Копылов довольно фамильярно подмигнул на мешок и спросил:
— Сахар?
— Угу, — ответил Михаил Семенович.
В сарае заходил фонарь возле машин, мелькая, как глаз, и озабоченный Михаил Семенович возился вместе с механиком, приготовляя их к завтрашнему выступлению.
Причина: бумага у командира дивизиона капитана Плешко — «четырнадцатого декабря, в восемь часов утра, выступить на Грушевского с четырьмя машинами».
Совместные усилия Михаила Семеновича и механика к тому, чтобы приготовить машины к бою, дали какие-то странные результаты. Совершенно здоровые еще накануне три машины (четвертая была в бою под командой Страшкевича) в утро четырнадцатого декабря не могли двинуться с места, словно их разбил паралич. Что с ними случилось, никто понять не мог. Какая-то дрянь осела в жиклерах, и сколько их ни продували шинными насосами, ничего не помогало. Утром возле трех машин в мутном рассвете была горестная суета с фонарями. Капитан Плешко был бледен, оглядывался, как волк, и требовал механика. Тут-то и начались катастрофы: механик исчез, Шполянский не вернулся с Грушевского (Щур рассказал капитану Плешко, что он был убит самооборонцами возле стадиона им. В.Лобановского).
Поэтому, выполняя приказ из штаба президента, пришлось отправлять одну машину энтузиаста Страшкевича на Грушевского, и она, как уже было сказано, заперла Институтскую улицу.
Далее ещё хуже: бесследно исчезли, два шофера и один автоматчик. Все попытки двинуть машины остались без результата. Чем больше рассветал день, тем больше чудес происходило в дивизионе. Исчезли беркутовцы Дуван и Мальцев и еще парочка милиционеров. Машины приобрели какой-то загадочный и заброшенный вид, возле них валялись гайки, ключи и какие-то ведра.
А в полдень, в полдень исчез сам командир дивизиона капитан Плешко.
10
Странные перетасовки, переброски, то стихийно штурмовые, то связанные с приездом Нуланд, трое суток держали патриотов "ПС" в бездействии. Вечер же на четырнадцатое декабря привел их в здание министерства энергетики .
Отряды "ПС" сотника Ярошевича были странными отрядами. И всех, кто видел их, она поражала своей амуницией.
Сформированные задолго до начала евромайдана в польских и литовских ( а по разговорам и в галичанских и киевских лесах ) лагерях, и к декабрьским событиям сотник Ярошевич, необычайно скупой на слова вообще, коротко заявил своим патронам- кукловодам, терзаемым своими глобальными успехами в проведении цветных революций во многих странах мира и бывших республиках Союза, о том, что он, Ярошевич может выступить уже со своими патриотами, но при непременном условии, что ему дадут на все отряды биты, коктейли молотова, винтовки и пистолеты и соответствующую одежду, без чего он, Ярошевич, считает захват админзданий совершенно невозможной. Патроны- кукловоды, выслушав лаконичного сотника, охотно выписали ему всё что он просил и что он получил в отделе снабжения, помещавшемся в прекраснейшем особнячке на Бульварно-Кудрявской улице, в уютном кабинетике, где висела карта США и ЕС(на Львовской улице . )
Сотрудник, вдавив голову в плечи, выпучив глаза, взял бумагу у Ярошевича и прыгающей ручкой нацарапал в углу: «Выдать».
Ярошевич взял бумагу, сунул ее в карман и сказал побратымам, наследившим на ковре:
— Грузите всё. Живо.
Побратымы, стуча и гремя, стали выходить,.. на дворе они засуетились, вынося из черной двери сарая серые связки военной амуниции...
В ночь с тринадцатого на четырнадцатое мертвые помещения Дома Профсоюзов на Крещатике ожили. В громадном заслякощенном зале загорелась электрическая лампа на стене между окнами. Полтораста патриотов были одеты в военностранную амуницию и рядом лежали ящики с бутылками и бензином, и на грязном поле вповалку спали патриоты. Ярошевич сидел у деревянного колченого стола, заваленного краюхами хлеба, американской тушенкой, котелками с остатками простывшей жижи, подсумками и обоймами, разложив пестрый план майдана и близлежащих к нему улиц Города.
Маленькая кухонная лампочка отбрасывала пучок света на разрисованную бумагу, и Крещатик был виден на ней разветвленным, сухим и синим деревом.
Около двух часов ночи сон стал морить Ярошевича. Он шмыгал носом, клонился несколько раз к плану, как будто что-то хотел разглядеть в нем. Наконец негромко крикнул:
— Побратым?!
— Я, панэ сотнику, — отозвалось у двери, и побратым, шурша валенками, подошел к лампе.
— Я сейчас лягу, — сказал Ярошевич, — а ты меня разбудишь через три часа. Если будет телефонограмма, разбудишь подсотника Жагова, и в зависимости от ее содержания он будет меня будить или нет.
Никакой телефонограммы не было. Вообще в эту ночь штаб не беспокоил отряды Ярошевича. Днем все-таки поступил приказ: «Охранять здание министерства Энергетики и, в последующем быть готовыми к захвату его».
Этого захвата им долго не пришлось ждать. Собственно говоря, ярошевичам, не встретившим до самого подхода к министерству никакого сопротивления (внутренняя охрана министерства), не пришлось. Они вошли в него, победно и широко, прекрасно зная, что следом за ними идут их побратымы из Свободы. еще и самооборонцы.
Однако, вскоре, возле здания показались беркутовцы, которые стали рваться к захваченному зданию. Беркутовцы собрались в ленту и, захватив во всю ширину улицу, стали пухнуть, чернеть, увеличиваться и покатились на ярошевичей со свободовцами. По цепям беркутовцев прокатился грохот щитов. Ярошевич в динамик пронзительно закричал в него:
— Прямо по цепи!.. короткими. о-гонь!
Искра прошла по серому строю цепей, и ярошевичи отправили беркутовцам первый залп. Три раза после этого рвало от самого неба до стен Политехнического института, и три раза, отражаясь хлещущим громом, стреляли ярошевичи. Черные ленты вдали сломались, рассыпались и отступили от здания, унося раненных беркутовцев с улицы.
Вот в это-то время с Ярошевичем что-то произошло...
Здесь Он отделил трех побратымив и приказал им:
— Бегом на майдан и на Институтскую, узнать, где наши хлопци и что с ними. Если встретите кого-нибудь, отступающих неорганизованно, взять и помочь им организоваться и отступить на майдан.
Побратымы убежали назад и налево и скрылись, а спереди вдруг откуда-то начали бить по зданию пули. Они застучали по крышам, стали чаще.. Он все чаще и чаще поворачивал голову, стараясь заглянуть в ближние окна, и даже по его лицу было видно, что он нетерпеливо ждет посланных побратымив. И они, наконец, прибежали, пыхтя, как загнанные гончие, со свистом и хрипом. Ярошевич насторожился и потемнел лицом. Первый побратым добежал до Ярошевича, стал перед ним и сказал, задыхаясь:
— Панэ сотник, никаких наших нет нигде, они все на майдане — он перевел дух...
В облупленном и жарко натопленном помещении бывших казарм на Львовской улице томился третий отдел первого милицейского батальона, в составе двадцати восьми человек лицеистов. Самое интересное в этом томлении было то, что командиром этих томящихся оказался своей персоной Николка Козаченков. Командир отдела, капитан Безруков, и двое его помощников — прапорщики, утром уехавши в штаб, не возвращались. Николка — ефрейтор, самый старший, шлялся по казарме, то и дело подходя к телефону и посматривая на него.
Так дело тянулось до трех часов дня. Лица у лицеистов, в конце концов, стали тоскливыми. эх. эх.
В три часа затрещал телефон.
— Это третий отдел батальона?
— Да.
— Командира к телефону.
— Кто говорит?
— Из штаба.
— Командир не вернулся.
— Кто говорит?
— Ефрейтор Козаченков.
— Ты старший?
— Так точно.
— Немедленно выведите взвод по маршруту.
И Николка вывел двадцать восемь человек и повел по улице .
До двух часов дня Богдан Васильевич спал мертвым сном. Проснулся он словно облитый водой, глянул на часики на стуле, увидел, что на них без десяти минут два, и заметался по комнате. Богдан Васильевич натянул сапоги, насовал в карманы, торопясь и забывая то одно, то другое, спички, портсигар, платок, пистолет и две обоймы, затянул потуже шинель, потом припомнил что-то, но поколебался, — это показалось ему позорным и трусливым, но все-таки сделал, — вынул из стола свой гражданский врачебный паспорт. Он повертел его в руках, решил взять с собой, но Елена окликнула его в это время, и он забыл его на столе.
— Слушай, Елена, — говорил Козаченков, затягивая пояс и нервничая; - сегодня утром я слышал, что положение стало немножко посерьезнее, ну, авось отобьем штурмоотряды оппозиции. Ну, прощай, прощай.
На углу своей кривой улицы и улицы Владимирской Козаченков стал нанимать такси. Тот согласился везти, но, мрачно сопя, назвал чудовищную сумму, и видно было, что он не уступит. Скрипнув зубами, Козаченков сел в авто и поехал по направлению к музею.
На душе у Богдана Васильевича было очень тревожно. Вертя головой, он всматривался в тротуары. На них было хоть и тревожное и сумбурное, но все же большое движение.
— Стой. ст. — сказал пьяный голос.
— Что это значит? — сердито спросил Козаченков.
Таксист так нажал на тормоза, что чуть не свалился Козаченкову на колени. Совершенно красное лицо качалось, стало пробираться к сиденью. На полушубке поблескивали смятые опознаваемого вида погоны прапорщика милиции. Козаченкова на расстоянии метра обдал тяжелый запах перегоревшего спирта и луку. В его руках покачивалась винтовка.
— Пов. пов. повертай, — сказало красно-пьяное лицо, — выса. высаджуй пассажира.
— Что это значит? — сердито повторил Козаченков, — вы не видите, кто едет? Я на сборный пункт. Прошу оставить таксиста. Трогай!
— Нет, не трогай. — угрожающе сказал красный и только тут, поморгав глазами, заметил погоны Козаченкова. — А, доктор, ну, вместе. и я сяду.
— Нам не по дороге. Трогай!
— До... о-звольтэ...
— Трогай!
Таксист, втянув голову в плечи, хотел дернуть, но потом раздумал; обернувшись, он злобно и боязливо покосился на красного. Но тот вдруг отстал сам, потому что заметил пустого таксиста. Пустой хотел уехать, но не успел. Красный обеими руками поднял винтовку и погрозил ему. Таксист застыл на месте, и красный, спотыкаясь и икая, поплелся к нему.
— Знал бы, за пятьсот не поехал, — злобно бурчал таксист, нажимая на педаль газа, — стрельнет в спину, что ж с него возьмешь?
«Вот сволочь. такие вот позорят все дело», — злобно подумал Козаченков.
На перекрестке у оперного театра кипела суета и движение. Прямо посредине на улицы стоял наряд из трёх милиционеров, вооруженных табельным оружием. У аптеки, на углу, Козаченков уже в виду музея отпустил таксиста.
— Детей зачем-то ввязали в это. — послышался женский голос.
Тут только Козаченков увидал толпу вооруженных у музея. Она колыхалась и густела.
«Неужели опоздал?.. Какой скандал. Могут подумать, что я сбежал.»
Прапорщики, лицеисты, очень редкие солдаты волновались, кипели и бегали у гигантского подъезда музея и у боковых разломанных ворот, ведущих на плац лицея. Громадные стекла двери дрожали поминутно, двери стонали, и в круглое белое здание музея, на фронтоне которого красовалась золотая надпись:
«На благочине просвещение украинского народа», вбегали вооруженные, смятые и встревоженные лицеисты.
— Боже! — невольно вскрикнул Козаченков, — они уже ушли.
«Ничего не понимаю. что это значит?».
«Катастрофа. Теперь понимаю. Но вот в чем ужас — они, наверно, ушли известном им транспорте и направлении. Да, да, да. Несомненно. Вероятно, раз"ярённые свободовцы подошли неожиданно. Ах ты, боже мой. надо бежать.
Козаченков выскочил из вертящейся суеты и, больше ни на что не обращая внимания, побежал к Малышевскому.
Вот здание. Дверь под руками Козаченкова звякнула, но не поддалась. Козаченков постучал тревожно. Еще раз постучал. Серая фигура, мелькнув за стеклом двери, открыла ее, и Козаченков попал в здание. Козаченков, оторопев, всмотрелся в неизвестную фигуру. На ней была студенческая черная куртка, а на голове штатская, молью траченная, шапка с ушами, притянутыми на темя. Лицо странно знакомое, но как будто чем-то обезображенное и искаженное. Печь яростно гудела, пожирая какие-то листки бумаги. Бумагой был усеян весь пол. Фигура, впустив Козаченкова, ничего не объясняя, тотчас же метнулась от него к печке и села на корточки, причем багровые отблески заиграли на ее лице.
«Малышевский? Да, полковник Малышевский», — узнал Козаченков .
Усов на полковнике не было. Гладкое сине-выбритое место было вместо них.
Малышевский, широко отмахнув руку, сгреб с полу листы бумаги и сунул их в печку.
— Что это? Кончено? — глухо спросил Козаченков .
— Кончено, — лаконически ответил полковник. Перед Козаченковым стоял довольно плотный студент, актер-любитель с припухшими малиновыми губами.
— Доктор? Что же вы? — Малышевский беспокойно указал на плечи Козаченкова. — Снимите скорей. Что вы делаете? Откуда вы? Не знаете, что ли, ничего?
— Я опоздал, товарищ полковник, — начал Козаченков .
Малышевский весело улыбнулся и виновато и тревожно качнул головой и молвил:
— Ах ты, боже мой, ведь это я вас подвел! Назначил вам этот час. Вы, очевидно, днем не выходили из дому? Ну, ладно. Об этом нечего сейчас говорить. Одним словом: снимайте скорее погоны и бегите, прячьтесь.
— В чем дело? В чем дело, скажите, ради бога?..
— Дело? — иронически весело переспросил Малышевский, — дело в том, что евромайдановцы победили. АПУ взят обозным триумвиратом и их штурмосотнями...
— штаб АПУ предал нас. Еще утром надо было разбегаться. Но я, по счастью, благодаря хорошим людям, узнал все еще ночью, и батальон успел разогнать. Доктор, некогда думать, снимайте погоны!
— .а там, в музее, в музее.
Малышевский потемнел.
— Не касается, — злобно ответил он, — не касается! Теперь меня ничего больше не касается. Я только что был там, кричал, предупреждал, просил разбежаться. Больше сделать ничего не могу. Своих я всех спас. На убой не послал! На позор не послал! — Малышевский вдруг начал выкрикивать истерически, очевидно что-то нагорело в нем и лопнуло, и больше себя он сдерживать не мог. — Ну, обозный триумвират! — Он сжал кулаки и стал грозить кому-то. Лицо его побагровело.
В это время с улицы откуда-то в высоте взвыли одиночные выстрелы из автомата, и показалось, что они трясут большой соседний дом.
Малышевский встрепенулся, сразу стих.
— Ну, доктор, ходу! Прощайте. Бегите! Только не на улицу, а вот отсюда, через черный ход, а там дворами. Там еще открыто. Скорей.
Малышевский пожал руку ошеломленному Козаченкову, круто повернулся и убежал в темное ущелье за перегородкой. И сразу стихло в здании. А на улице стихли выстрелы.
Наступило одиночество.
Мысли в голове у Козаченкова сбились в бесформенную кучу, и некоторое время он совершенно бессмысленно смотрел туда, где исчез побритый полковник.
— Оппозиционеры победили. «Оппоз-ци-онеры, Оппоз-ци-онеры», — слабенько повторил Козаченков и усмехнулся, сам не зная чему. Он подошел к зеркалу в простенке, затянутому слоем пыли, как тафтой.
— Евромайдановцы, это так дико. В сущности, совершенно пропащая страна, — пробормотал Козаченков в сумерках здания, но потом опомнился: — Что же я мечтаю? Ведь, чего доброго, сюда нагрянут?
Тут он заметался, как и Малышевский перед уходом, и стал срывать погоны. Нитки затрещали, и в руках остались две серебряных потемневших полоски с гимнастерки и еще две зелёных с шинели и все их бросил в печь.
Возник существенно важный вопрос в козаченковской голове: паспорт? Он ухватился за один карман, другой — нет. Так и есть! Забыл, ах, это уже скандал. Вдруг нарвешься на них? Шинель серая. Спросят — кто? Доктор. а вот докажи-ка! Ах, чертова рассеянность!
«Скорее», — шепнул голос внутри.
Козаченков, больше не раздумывая, бросился в глубь здания и по пути, по которому ушел Малышевский, через маленькую дверь выбежал в темноватый коридор, а оттуда по черному ходу во двор.
11
Повинуясь телефонному голосу, ефрейтор Козаченков Николай вывел двадцать восемь человек лицеистов и через весь Город провел их согласно маршруту. Маршрут привел Козаченков с лицеистами на перекресток, совершенно мертвенный. Никакой жизни на нем не было, но грохоту было много. Кругом — в небе, по крышам, по стенам — гремели выстрелы.
Неприятель, очевидно, должен был быть здесь, потому что это был последний, конечный пункт, указанный телефонным голосом. Но никакого неприятеля пока что не показывалось, и Николка немного запутался — что делать дальше? Лицеисты его, немножко бледные, но все же храбрые, как и их командир, стали цепью на снежной улице. Лицеисты настороженно глядели, всматриваясь, вдаль, ждали, что, собственно, произойдет?
Поражало предводителя, во-первых, отсутствие на перекрестке всего того, что было обещано голосом. Здесь, на перекрестке, Николка должен был застать взвод третьей роты и «подкрепить его». Никакого взвода не было. Даже и следов его не было.
Во-вторых, поражало Николку то обстоятельство, что боевой пистолетно-коктейлевый дробот временами слышался не только впереди, но и слева, и даже, пожалуй, немножко сзади. В-третьих, он боялся испугаться и все время проверял себя: «Не страшно?» — «Нет, не страшно», — отвечал бодрый голос в голове, и Николка от гордости, что он, оказывается, храбрый, еще больше бледнел...
— Ждать будем здесь, — сказал Николка лицеистам, стараясь, чтобы голос его звучал поувереннее, но тот не очень уверенно звучал, потому что кругом все-таки было немножко не так, как бы следовало, чепуховато как-то. Где ярошевцы? Где свободовцы? Странно, что как будто бы в тылу стреляют?
И предводитель со своим воинством дождался. В поперечном переулке неожиданно загремели одиночные выстрелы и посыпались по переулку серые фигуры в бешеном беге. Они неслись прямо на Николкиных лицеистов, дубинки и пистолеты торчали у них в разные стороны.
«Обошли?» — грянуло в Николкиной голове, он метнулся, не зная, какую команду подать. Но через мгновение он понял, что это свои.
Тяжелые, рослые, запаренные в беге, янковичские богунцы в шапках вдруг остановились, упали на одно колено и, бледно сверкнув, посмотрели на переулок, откуда прибежали. Затем вскочили и, бросая милицейские палки, кинулись через перекресток, мимо Николкиного отряда. По дороге они рвали с себя погоны, подсумки и пояса, бросали их на разъезженный снег. Рослый, серый, грузный богунец, равняясь с Николкой, поворачивая к Николкиному отряду голову, зычно, задыхаясь, кричал:
— Бегите, бегите с нами! Спасайся, кто может!
Николкины лицеисты в цепи стали ошеломленно подниматься. Николка совершенно одурел, но в ту же секунду справился с собой и, молниеносно подумав: «Вот момент, когда можно быть героем», — закричал своим пронзительным голосом:
— Не сметь бежать! Слушать команду!!
«Что они делают?» — остервенело подумал Николка.
Янковичцы, — их было человек двадцать, — выскочив с перекрестка без милицейского оружия, рассыпались в поперечном же переулке, и часть из них бросилась в первые громадные ворота. Страшно загрохотали железные двери, и затопали сапоги в звонком пролете. Вторая кучка в следующие ворота. Остались только пятеро, и они, ускоряя бег, понеслись прямо по Фонарному и исчезли вдали.
Наконец на перекресток выскочил последний бежавший, в бледных золотистых погонах на плечах. Николка вмиг обострившимся взглядом узнал в нем командира второго взвода первой роты, капитана Пономаря.
— Товарищ капитан! — смятенно и в то же время обрадованно закричал ему навстречу Николка, — ваши богунцы бегут в панике.
И тут произошло чудовищное. Пономарь вбежал на растоптанный перекресток в шинели, подвернутой с двух боков, как у французских пехотинцев. Смятая фуражка сидела у него на самом затылке и держалась ремнем под подбородком. В правой руке у Пономаря был пистолет и вскрытая кобура била и хлопала его по бедру. Давно не бритое, щетинистое лицо его было грозно, глаза скошены к носу, и теперь вблизи на плечах были явственно видны гусарские зигзаги, Пономарь подскочил к Николке вплотную, взмахнул левой свободной рукой и оборвал с Николки сначала левый, а затем правый погон. Николку так мотнуло, что он тут же убедился, какие у Пономаря замечательно крепкие руки. Николка с размаху сел на что-то нетвердое, и это нетвердое выскочило из-под него с воплем и оказалось лицеистом Ивашиным. Затем заплясали кругом перекошенные лица лицеистов, и все полетело к чертовой матери. Не сошел Николка с ума в этот момент лишь потому, что у него на это не было времени, так стремительны были поступки капитана Пономаря. Обернувшись к разбитому взводу лицом, он взвыл команду необычным, неслыханным голосом. Николка суеверно подумал, что этакий голос слышен на километр и, уж наверно, по всему городу.
— Лицеисты! Слушай мою команду: срывай погоны, кокарды, подсумки, бросай оружие! По Фонарному переулку сквозными дворами на Разъезжую, на Подол! На Подол!! Рвите документы по дороге, прячьтесь, рассыпьтесь, всех по дороге гоните с собой-о-ой!
Затем, взмахнув пистолетом, Пономарь провыл, как кавалерийская труба:
— Спасайтесь по домам! Бой кончен! Бегом марш!
Несколько секунд взвод не мог прийти в себя. Потом лицеисты совершенно побелели. Ивашин перед лицом Николки рвал погоны, подсумки полетели на снег, винтовка со стуком покатилась по ледяному горбу тротуара. Через полминуты на перекрестке валялись патронные сумки, пояса и чья-то растрепанная фуражка. По Фонарному переулку, через дворы, ведущие на улицу, убегали лицеисты.
Пономарь с размаху всадил пистолет в кобуру, подскочил к Николке, стоявшего у тротуара, скорчился, присел, повернулся туда, откуда прибежал... Обернувшись к Николке с корточек, он бешено загремел:
— Оглох? Беги!
Странный пьяный экстаз поднялся у Николки откуда-то из живота, и во рту моментально пересохло.
— Не желаю, товарищ полковник, — ответил он суконным голосом, сел на корточки, обеими руками ухватился за милицейскую палку.
Пономарь развел ручки, кулаком погрозил небу, причем глаза его налились светом, и прокричал:
— Удирай, глупый малый! Говорю — удирай!
Он переметнул взгляд назад и убедился, что лицеисты уже исчезли все, потом переметнул взгляд с перекрестка вдаль, на параллельную улицу, и выкрикнул с болью и злобой: — А, черт!
Николка повернулся за ним и увидал, что капитан Пономарь подпрыгнул на одной ноге, взмахнул другой, как будто в вальсе, и по-бальному оскалился неуместной улыбкой. Затем капитан Пономарь оказался лежащим у ног Николки. Николкин мозг задернуло черным туманцем, он сел на корточки и неожиданно для себя, сухо, без слез всхлипнувши, стал тянуть полковника за плечи, пытаясь его поднять. Тут он увидел, что из полковника через левый рукав стала вытекать кровь, а глаза у него зашли к небу.
— Товарищ полковник, товарищ.
— Сержант, — выговорил капитан, причем кровь потекла у него изо рта на подбородок, а голос начал вытекать по капле, слабея на каждом слове, — брось геройствовать к чертям, я умираю.. .и капитан стал тяжелый, как большой мешок с мукой.
«Так умирают? — подумал Николка. — Не может быть. Только что был живой. В бою не страшно, как видно. В меня же почему-то не попадают. »
Николке же стало страшно от того, что он совершенно один. Никто не наскакивал больше сбоку, но, очевидно, все были против Николки, а он последний, он совершенно один. И одиночество погнало Николку с перекрестка. Он полз на животе, перебирая руками, причем правым локтем, потому что в ладони он зажимал пономарский пистолет. Самый страх наступает уже в двух шагах от угла. Вот сейчас попадут в ногу, и тогда не уползешь, наедут свободовцы и изобьют до смерти. Ужасно, когда лежишь, а тебя рубят. Я буду стрелять, если в пистолете есть патроны. И всего-то полтора шага. подтянуться, подтянуться. раз. и Николка за стеной в Фонарном переулке.
«Удивительно, страшно удивительно, что не попали. Прямо чудо. Это уж чудо господа бога, — думал Николка, поднимаясь, — вот так чудо. Теперь сам видал — чудо. Собор Парижской богоматери. Виктор Гюго. Что-то теперь с Еленой? А Богдан? Ясно — рвать погоны, значит, произошла катастрофа».
Николка вскочил, весь до шеи вымазанный снегом, сунул пистолет в карман шинели и полетел по переулку. Первые же ворота на правой руке зияли, Николка вбежал в гулкий пролет, выбежал на мрачный, скверный двор с сараями красного кирпича по правой и кладкой дров по левой, сообразил, что сквозной проход посредине, скользя, бросился туда...вниз, мимо сарая, к воротам на Разъезжую и возле них впал в отчаяние. «Кончено. Опоздал. Попался. Боже, и не стреляет». Тщетно он тряс огромный болт и замок. Ничего сделать было нельзя. Ворота на Разъезжую были закрыты, и перед Николкой была совершенно неодолимая преграда — гладкая доверху, глухая железная стена. Николка обернулся, глянул на небо, чрезвычайно низкое и густое, увидал на брандмауэре легкую черную лестницу, уходившую на самую крышу четырехэтажного дома. «Полезть разве?» И вот влезу и потом что? Как идиот буду сидеть на крыше, а дворник, увидев его, сзовет свободовцев.» — подумал он.
И точно. Из-под ворот в Фонарный переулок Николка услыхал призывные отчаянные вопли дворника: «Сюды! Сюды!» — и сапожный топот.
Но никто не выскочил. Страшно оборвалось в животе и в пояснице, и Николка сел на землю, в ту же секунду его пистолет прыгнул в руке и оглушительно выстрелил. Николка удивился, потом сообразил: «Предохранитель-то был заперт, а теперь я его сдвинул. Оказия».
«Четверть минутки подышу, не более, а то сердце лопнет», — думал Николка и глотал раскаленный воздух. «Да. документы.» Николка вытащил из кармана блузы пачку замасленных удостоверений и изорвал их. И они разлетелись, как снег. Услыхал, что сзади со стороны того перекрестка, на котором он оставил Пономаря, затрескотел автомат и ему отозвались автоматы и ружейные залпы впереди Николки, оттуда, из майдана. Вот оно что. Майдан захватили. На майдане бой. Катастрофа. Николка, все еще задыхаясь, обеими руками счищал снег. Пистолет бросить? Пономарский пистолет? Нет, ни за что. Авось удастся проскочить. Ведь не могут же они быть повсюду сразу?
Тяжко вздохнув, Николка, чувствуя, что ноги его значительно ослабели и развинтились, побежал по вымершей Разъезжей и благополучно добрался до перекрестка, откуда расходились две улицы: Глубочицкая на Подол и Ловская, уклоняющаяся в центр Города. Тут увидал лужу крови у тумбы, две брошенных винтовки и синюю студенческую фуражку. Николка сбросил свою шапку и эту фуражку надел. Она оказалась ему мала и придала ему гадкий, залихватский и гражданский вид. Какой-то босяк, выгнанный из школы. Николка осторожно из-за угла заглянул в Ловскую и очень далеко на ней увидал танцующих свободовцев с сине-жёлтыми повязками на руковах. Там была какая-то возня и хлопушки выстрелов. Дернул по Глубочицкой.Вихрем проскользнул какой-то мещанин, крестился на все стороны и кричал:
— Господисусе! Володька, Володька! Тяглояйцекличманцы идут!
В конце Лубочицкой уже многие сновали, суетились и убегали в ворота. Какой-то человек в черном пальто ошалел от страха, рванулся в ворота, засадил в решетку свою палку и с треском ее сломал.
Чем дальше убегал Николка на спасительный Подол, указанный Пономарем, тем больше народу летало, и суетилось, и моталось по улицам, но страху уже было меньше, и не все бежали в одном направлении с Николкой, а некоторые проносились навстречу .
— Бросай палку и немедленно прячься, - сказал Николка встреченному кадету- богунцу...
— Говорю тебе, прячься. Я — лицеист. Катастрофа. Тяглояйцекличманцы и ярошевичи АПУ и Раду захватили.
— Как это так захватили? — спросил кадет и открыл рот, причем оказалось, что у него нет одного зуба с левой стороны.
— А вот так, — ответил Николка и, махнув рукой по направлению верхнего Города, добавил: — Слышишь? Там свободовцы тягловбока на улицах. Я еле спасся. Беги домой, палку спрячь и всех предупреди.
Кадет окоченел, и так окоченевшим его Николка и оставил в подъезде, потому что некогда с ним разговаривать, когда он такой непонятливый.
На Подоле не было такой сильной тревоги, но суета была, и довольно большая. Прохожие учащали шаги, часто задирали головы, прислушивались, очень часто выскакивали кухарки в подъезды и ворота, наскоро кутаясь в серые платки. Из верхнего Города непрерывно слышалось взрывы коктейлей молотова. Но в этот сумеречный час четырнадцатого декабря уже нигде, ни вдали, ни вблизи, не было слышно автоматов...
У ворот Николкиного дома стоял парень в шубе и грыз семечки. Стрельба стала слышнее. Она вспыхивала там, наверху, в самых разных местах.
— Васька, скажи, пожалуйста, чего это стреляют там наверху?
Парень прекратив грызть семечки, подумал и сказал в нос:
— Беркутовцев бьют евромайдановцы.
Николка исподлобья посмотрел на него и машинально пошевелил ручкой пистолета в кармане. Другой мальчик отозвался сердито:
— С беркутовцами расправляются. Так им и надо. Их больше тысячи человек на весь майдан, а они дурака валяли.
Сразу распахнулась кремовая штора — с веранды в маленькую столовую. Часы. тонк- танк.
— Богдан вернулся? — спросил Николка у Елены.
— Нет, — ответила она и заплакала.
Темно. Темно во всей квартире. В кухне только лампа. сидит Анюта и плачет, положив локти на стол. Конечно, об Богдане Васильевиче. В спальне у Елены в печке пылают дрова. Сквозь заслонку выпрыгивают пятна и жарко пляшут на полу. Елена сидит, наплакавшись о Богдане, на табуреточке, подперев щеку кулаком, а Николка у ее ног на полу в красном огненном пятне, расставив ноги ножницами.
В общем, отчаяние здесь в полутьме и огненном блеске. Что ж плакать о Богдане? Плакать — это, конечно, не поможет. Убили его, несомненно. Все ясно. В плен они не берут. Раз не пришел, значит, попался вместе с батальоном, и его убили. Ужас в том, что у евромайдановцев, как говорят, десять сотен свободовцев и правосеков, национально-варварского отборного и лучшего. Нас обманули, послали на смерть.
Откуда же взялись эти страшные сотни? Соткались из морозного тумана в игольчатом синем и сумеречном воздухе. Туманно. туманно.
Елена встала и протянула руку.
— Будь прокляты еэсоамериканосы. Будь они прокляты. Но если только Бог не накажет их, значит, у него нет справедливости. Возможно ли, чтобы они за это не ответили? Они ответят. Будут они мучиться так же, как и мы, будут.
Она упрямо повторяла «будут», словно заклинала.
— Может, он еще и жив? — робко спросил Николка. — Видишь ли, все-таки он врач. Если даже и схватили, может быть, не убьют, а заберут в плен.
— Будут кошек есть, будут друг друга убивать, как и мы, — говорила Елена звонко и ненавистно грозила огню пальцами.
«Эх, эх. Впрочем, вот оно, налетело страшное времечко. И Москалевич-то, оказывается, умный, вовремя уехал. Огонь на полу танцует. Ведь вот же были мирные времена и прекрасные страны. Например, Париж и Лувр с музейными образцами. Ну, нигде, никогда не было такого гнусного гада, как этот рыжий дворник Нерон. Все, конечно, нас ненавидят, но ведь он шакал форменный! Сзади за руку».
И вот тут за окнами забухали взрывпакеты. Николка вскочил и заметался.
— Ты слышишь? слышишь? слышишь? Может быть, это свободовцы? Может быть, ярошевцы подошли на помощь? Кто? Ведь не могут же они стрелять на Майдане, если они его уже взяли.
Елена сложила руки на груди и сказала:
— Никол, я тебя все равно не пущу. Не пущу. Умоляю тебя никуда не выходить. Не сходи с ума.
— Я только дошел бы до площадки у Андреевской церкви и оттуда посмотрел бы и послушал. Ведь виден весь Подол.
— Хорошо, иди. Если ты можешь оставлять меня одну в такую минуту — иди.
Николка смутился.
— Ну, тогда я выйду только во двор послушаю.
— И я с тобой.
— Леночка, а если Богдан вернется, ведь с парадного звонка не услышим?
— Да, не услышим. И это ты будешь виноват.
— Ну, тогда, Леночка, я даю тебе честное слово, что я дальше двора шагу не сделаю.
— Честное слово?
— Честное слово.
— Ты за калитку не выйдешь? На гору лезть не будешь? Постоишь во дворе?
— Честное слово.
— Иди.
Густейший снег шел и застилал Город. И эти странные, неожиданные взрывы пакетов в девять часов вечера. Стреляли они только четверть часа. Потом взрывы смолкли.
«Это были наши взрывы», — горестно думал Николка, возвращаясь домой...
В одном километре от Крещатика, на западе, в доме заваленном наглухо белым снегом, сидел капитан. На столике лежала краюха хлеба и стоял ящик телефона. Капитан был маленький, с длинным острым носом, в шинели с большим воротником. Левой рукой он щипал и ломал краюху, а правой жал кнопки телефона. Но телефон словно умер и ничего ему не отвечал.
Кругом капитана, не было ничего, кроме тьмы, и в ней густой метели. Был снег.
Еще час прошел, и капитан оставил телефон в покое. Около девяти вечера он посопел носом и сказал почему-то вслух:
— С ума сойду. В сущности, следовало бы застрелиться. — И, словно в ответ ему, запел телефон.
— Это шестая рота? — спросил далекий голос.
— Да, да, — с буйной радостью ответил капитан.
Встревоженный голос издалека казался очень радостным и глухим:
— Выдвигайтесь к евромайдану и откройте немедленно огонь по нему. — Далекий смутный собеседник квакал по нити, — ураганный. — Голос перерезало. — У меня такое впечатление. — И на этом голос опять перерезало.
— Да, слушаю, слушаю, — отчаянно скаля зубы, вскрикивал капитан в трубку. Прошла долгая пауза.
— Я не могу ни выдвинуться, ни открыть огня, — сказал капитан в трубку, отлично чувствуя, что говорит он в полную пустоту, но не говорить не мог. — Вся моя рота и трое прапорщиков разбежались. На позиции я один. Передайте это в АПУ.
Еще час просидел капитан, потом вышел. Очень сильно мело. Никого не было. Крутило и вертело, и капитан метался на позиции, как слепой. Так в слепоте он долго метался. .Затем ушел в тьму, предварительно задув лампу. Какое-то время он шел, утопая в снегу, совершенно невидимый и темный, и дошел до шоссе, ведущего из Города. На шоссе тускло горели редкие фонари. Под первым из этих фонарей его убили автомайдановцы-свободовцы, сняли с него сапоги и часы.
Ночью Николка зажег верхний фонарь в своей угловой комнате и вырезал у себя на двери большой крест и изломанную надпись под ним перочинным ножом: «п.Пон-арь. 14¬го декабря. 2013г. 4 ч. дня».
«Звание и фамилию» сократил для конспирации на случай, если придут с обыском свободовцы вместе с красно-чёрными ярошевичами с евромайдана.
Хотел не спать, чтобы не пропустить звонка, Елене в стену постучал и сказал:
— Ты спи, — я не буду спать.
И сейчас же после этого заснул как мертвый, одетым, на кровати...
Уставшему, разбитому человеку спать нужно, и уж одиннадцать часов, а все спится и спится. Оригинально спится, я вам доложу! Сапоги мешают, пояс впился под ребра, ворот душит, и кошмар уселся лапками на груди...
Николка в ужасе прижался к стене и уставился на появившееся видение. Видение было в тёмно-синем френче, таких же штанах-галифе и хромовых сапогах. Глаза, мутные и скорбные, глядели из глубочайших орбит невероятно огромной головы, коротко остриженной. Несомненно, оно было молодо, видение-то, но кожа у него была на лице старческая, серенькая, и зубы глядели кривые и желтые. В руках у видения находилась большая клетка с накинутым на нее черным платком и распечатанное голубое письмо.
«Это я еще не проснулся», — сообразил Николка и сделал движение рукой, стараясь разодрать видение, как паутину, и пребольно ткнулся пальцами в прутья. В черной клетке тотчас, как взбесилась, закричала птица и засвистала, и затарахтела.
— Николка! — где-то далеко-далеко прокричал Еленин голос в тревоге.
«Господи Иисусе, — подумал Николка, — нет, я проснулся, но сразу же сошел с ума, и знаю отчего — от военного переутомления. Боже мой! И вижу уже чепуху. а пальцы? Боже! Богдан не вернулся. ах, да. он не вернулся. убили. ой, ой, ой!»
Видение оборачивалось к двери, очевидно, к какому-то слушателю, но потом окончательно устремилось к Николке.
«О, ей, ей», — подумал Николка. Глаза его выкатились и спина похолодела.
— Впрочем, извиняюсь, — сказало видение, все более и более выходя из зыбкого, сонного тумана и превращаясь в настоящее живое тело, — вам, вероятно, не совсем ясно? Так не угодно ли, вот письмо, — оно вам все объяснит. Я не скрываю своего позора ни от кого, как джентльмен.
И с этими словами неизвестный вручил Николке жёлто-голубое письмо. Совершенно ошалев, Николка взял его и стал читать:
«Милая, милая Леночка! Я знаю ваше доброе сердце и направляю его прямо к вам, по- родственному. Телеграмму я, впрочем, послала, он все вам сам расскажет, бедный мальчик. Лариосика постиг ужасный удар, и я долго боялась, что он не переживет его. Милочка Ленгина, на которой, как вы знаете, он женился год тому назад, оказалась подколодной змеей! Приютите его, умоляю, и согрейте так, как вы умеете это делать. Я аккуратно буду переводить вам содержание. Житомир стал ему ненавистен, и я вполне это понимаю. Впрочем, не буду больше ничего писать, — я слишком взволнована, и сейчас идет санитарный поезд, он сам вам все расскажет. Целую вас крепко, крепко и Ивана!»
После этого стояла неразборчивая подпись.
— Я птицу захватил с собой, — сказал неизвестный, вздыхая, — птица — лучший друг человека. Многие, правда, считают ее лишней в доме, но я одно могу сказать — птица уж, во всяком случае, никому не делает зла...
— Это канарейка? — спросил Николка.
— Но какая! — ответил неизвестный восторженно, — собственно, это даже и не канарейка, а настоящий кенар. Самец. И таких у меня в Житомире пятнадцать штук. Я перевез их к маме, пусть она кормит их. Этот негодяй, наверное, посвертывал бы им шеи. Он ненавидит птиц. Разрешите поставить ее пока на ваш письменный стол?
— Пожалуйста, — ответил Николка. — Вы из Житомира?
— Ну да, — ответил неизвестный, — и представьте, совпадение:я прибыл
одновременно с вашим братом.
— Каким братом?
— Как с каким? Ваш брат прибыл вместе со мной, — ответил удивленно неизвестный.
— Какой брат? — жалобно вскричал Николка, — какой брат? Из Житомира?!
— Ваш старший брат.
Голос Елены явственно выкрикнул в гостиной: «Николка! Николка! Илларион Ларионыч! Да будите же его! Будите!»
— Трики, фит, фит, трики! — протяжно заорала птица.
Николка уронил голубое письмо и пулей полетел через книжную в столовую и в ней замер, растопырив руки.
Богдан Козаченков в черном чужом пальто с рваной подкладкой, в черных чужих брюках лежал неподвижно на диванчике под часами. Его лицо было бледно синеватой бледностью, а зубы стиснуты. Елена металась возле него. Она хваталась то за пуговицы на груди Козаченкова , то за руки, крича: «Никол! Никол!» Богдан ранен!..
Через час в столовой... он пришел в сознание и хотел что-то сказать, но остробородый, с засученными рукавами, доктор в золотом пенсне, наклонившись к нему, сказал, вытирая марлей окровавленные руки:
— Помолчите, коллега.
Анюта и Елена снимали с Козаченкова залитую кровью и водой рубаху.
— Вы разрежьте её, уж нечего жалеть, — сказал остробородый.
Николка стоял на коленях, осторожно расстегивая пуговицы, и снимал с Козаченкова брюки.
— Совсем раздевайте и сейчас же в постель, — говорил клинобородый басом.
Несли Козаченкова из столовой в его комнату все, и тут неизвестный принял участие...
В гостиной Елена протянула врачу деньги. Тот отстранил рукой.
— Что вы, ей-богу, — сказал он, — с врача? Тут поважней вопрос. В сущности, в госпиталь надо.
— Нельзя, — донесся слабый голос Козаченкова, — нельзя в госпит.
— Помолчите, коллега, — отозвался доктор, — мы и без вас управимся. Да, конечно, я сам понимаю. Черт знает что сейчас делается в городе. — Он кивнул на окно. — Гм. пожалуй, он прав: нельзя. Ну, что ж, тогда дома. Сегодня вечером я приеду.
— Опасно это, доктор? — заметила Елена тревожно.
— Выдавив из себя малопонятные обрывки мыслей, доктор повысил голос и уверенно сказал: — Полный покой. Морфий, если будет мучиться, я сам впрысну вечером. Есть — жидкое. ну, бульон дадите. Пусть не разговаривает много.
— Доктор, доктор, я очень вас прошу. он просил, пожалуйста, никому не говорить.
— Да, это я понимаю . Как это он подвернулся?..
Елена только сдержанно вздохнула и развела руками.
— Ладно, — буркнул доктор и боком, как медведь, полез в переднюю.
***
Часть третья
12
В маленькой спальне Козаченкова на двух окнах, выходящих на застекленную веранду, упали темненькие шторы. Комнату наполнил сумрак, и Еленина голова засветилась в нем. В ответ ей светилось беловатое пятно на подушке — лицо и шея Козаченкова. Провод от штепселя змеей сполз к стулу, и розовенькая лампочка в колпачке загорелась и день превратила в ночь. Козаченков сделал знак Елене прикрыть дверь.
— Позвольте, а что это за головастик?
Елена наклонилась в розовый луч и вздернула плечами.
— Понимаешь, ну, только что перед тобой, минутки две, не больше, явление: Ивана племянник из Житомира. Ты же слышал: Суржинский. Ларион. Ну, знаменитый Лариосик.
— Ну?..
— Ну, приехал к нам с письмом. Какая-то драма у них. Только что начал рассказывать, как она тебя привезла.
— Птица какая-то, бог его знает...
Елена со смехом и ужасом в глазах наклонилась к постели:
— Что птица!.. Он ведь жить у нас просится. Я уж не знаю, как и быть.
— Жи-ить?..
— Ну, да.
— Ну, вот. Я уж не знаю, как быть.
Было решено в шепоте. Ввиду того, что теперь в городе будет происходить черт знает что и очень возможно, что придут с обыском комнат, ввиду того, что денег нет, а за Лариосика будут платить, — пустить Лариосика. Но обязать его соблюдать правила козаченковской жизни...
Елена вышла в столовую .
Увидя Елену, Лариосик побледнел, переступил на месте и, глядя почему-то вниз на изумрудные кисти капота, заговорил так:
— Елена Васильевна, сию минуту я еду в магазины,..
— Я вас очень прошу ни в какие магазины.. .неужели вы не знаете, что у нас в Городе происходит?
— Как же не знать! — воскликнул Лариосик. — Я ведь с патриотическим поездом, как вы знаете из телеграммы.
— Из какой телеграммы? — спросила Елена. — Мы никакой телеграммы не получили.
— Как? — Лариосик открыл широкий рот. — Не по-лучили? А-га! То-то я смотрю, — он повернулся к Николке, — что вы на меня с таким удивлением. Но позвольте. Мама дала вам телеграмму в шестьдесят три слова.
— Ц… Ц… Шестьдесят три слова! — поразился Николка. — Какая жалость. Ведь телеграммы теперь так плохо ходят. Совсем, вернее, не ходят.
— Все устроено, — ответила Елена и милостиво кивнула, — мы согласны. Оставайтесь и устраивайтесь. Видите, у нас какое несчастье.
- Спасибо, большое спасибо - сказал Лариосик.
— А теперь, — Лариосик обратился к Николке, — не могу ли я у вас попросить ножницы?
Николка, взъерошенный от удивления и интереса, слетал куда-то и вернулся с ножницами. Лариосик.. .вооружился ножницами, вспорол черную лоснящуюся подкладку френча и вытащил из-под нее толстый желто-голубой сверток денег, при этом говоря:
— Вот, Елена Васильевна, разрешите вам сейчас же внести деньги за мое содержание.
— Почему же такая спешность, — краснея, спросила Елена, — это можно было бы и после.
Лариосик горячо запротестовал:
— Нет, нет, Елена Васильевна, вы уж, пожалуйста, примите сейчас. Помилуйте, в такой трудный момент деньги всегда остро нужны, я это прекрасно понимаю!
Елена на минуту забыла рану Богдана, и приятный блеск показался у нее в глазах, настолько обстоятельны и уместны были действия Лариосика.
«Он, пожалуй, не такой балбес, как я первоначально подумала, — подумала она, — вежлив и добросовестен, только чудак какой-то».
«Вот тип», — думал Николка.
Но скажите, как же вы приехали, как же вы пробрались, не понимаю? — Елена стала комкать деньги и прятать их в громадный карман капота.
Глаза Лариосика наполнились ужасом от воспоминания.
— Это кошмар! — воскликнул он, складывая руки, как католик на молитве. — Я ведь девять дней. нет, виноват, десять?.. позвольте. воскресенье, ну да, понедельник. одиннадцать дней ехал от Житомира!..
— Одиннадцать дней! — вскричал Николка. — Видишь! — почему-то укоризненно обратился он к Елене.
— Да, одиннадцать... Выехал я, поезд был президентский, а по дороге превратился в национал-патриотический. И вот приезжаем мы на станцию, как ее, ну, вот, ну, господи, забыл. все равно. и тут меня, вообразите, хотели избить. Явились эти свободовцы, с дубинками.
— Жёвто-голубые? - спросил Николка с любопытством.
— Красно-чёрные. да, с жёвто-блакитными. и кричат: слазь! Мы тебя сейчас будем бить! Они решили, что я милиционер и спрятался в почтовом поезде. А у меня протекция просто была. у мамы к доктору Курицкому.
— Курицкому? — многозначительно воскликнул Николка. — Так, — кот. и кит. Знаем.
— Кити, кот, кити, кот, — за дверями глухо отозвалась птичка.
— Да, к нему. Боже мой! Я тут начинаю богу молиться. Думаю, все пропало! И, знаете ли? птица меня спасла. Я говорю, я не милиционер. Я ученый птицевод, показываю птицу. Тут, знаете, один ударил меня по затылку и говорит так нагло — иди себе, бисов птицевод. Вот наглец! Я бы его убил, как джентльмен, но сами понимаете.
— Еле. — глухо послышалось из спальни Козаченкова Елена быстро повернулась и, не дослушав, бросилась туда.
Хаос и трудности были вызваны и важным падением с неба в жизнь Козаченковых загадочного и интересного Лариосика, и тем обстоятельством, что стряслось чудовищное событие: Оппозиционный триумвират, благодаря штурмотрядам национал-патриотов, взяли АПУ и ВРУ. Та самая оппозиция (тяглояйцекличманы) и, поймите! — взяли тот самый Город. И что теперь будет происходить в нем, для ума человеческого, даже самого развитого, непонятно и непостижимо. Совершенно ясно, что вчера стряслась отвратительная катастрофа — всех наших перебили, захватили врасплох. Кровь их, несомненно, вопиет к небу — это раз. Преступники-генералы и штабные мерзавцы заслуживают смерти — это два. Но, кроме ужаса, нарастает и жгучий интерес, — что же, в самом деле, будет? Как будут жить три миллиона людей здесь, в Городе, под властью загадочных личностей, которые носят такое страшное и некрасивое имя — свободовцы и красно-чёрные национал-патриоты и прочие радикалы-варвары..? Кто они такие? Почему?.. Ах, впрочем, все это отходит пока на задний план по сравнению с самым главным, с кровавым. Эх. эх. ужаснейшая вещь, я вам доложу. Точно, правда, ничего не известно, но, вернее всего,и Марушевского и Карася можно считать кончеными.
— Неси лед, — сказала Елена, открывая дверь в кухню.
— Сейчас, сейчас, — торопливо отозвался Николка, завинтил крышку и побежал.
— Анюта, милая, — заговорила Елена, — смотри никому ни слова не говори, что Богдана Васильевича ранили. Если узнают, храни бог, что он против них воевал, будет беда.
— Я, Елена Васильевна, понимаю. Что вы! — Анюта тревожными, расширенными глазами поглядела на Елену. — Что в городе делается, царица небесная! Кровь на Крещатике и Институтской, лежат мёртвые. Кровь, кровь!.. Стоит кругом народ, смотрит. Говорит какой-то, что двух беркутовцев убили. Так и лежат, головы без шапок. У меня и ноги подкосились, убежала, чуть корзину не бросила.
— Тише, тише, ради бога, — молвила Елена, простирая руки.
На сером лице Лариосика после катастрофы, потрясшей его нежную душу в Житомире, после страшного одиннадцатидневного путешествия в национал-патриотическом поезде и сильных ощущений Лариосику чрезвычайно понравилось в жилище у Козаченковых. Чем именно — Лариосик пока не мог бы этого объяснить, потому что и сам себе этого не уяснил точно .
У него, кроме страсти и любви к птицам, была еще и страсть к книгам. Здесь же на открытых многополочных шкафах тесным строем стояли сокровища. Зелеными, красными, тисненными золотом и желтыми обложками и черными папками со всех четырех стен на Лариосика глядели книги. Уж давно разложилась кровать и застелилась постель и возле нее стоял стул и на спинке его висело полотенце, а на сиденье среди всяких необходимых мужчине вещей — мыльницы, папирос, спичек, часов, утвердилась в наклонном положении таинственная женская карточка, а Лариосик все еще находился в книжной, то путешествуя вокруг облепленных книгами стен, то присаживаясь на корточки у нижних рядов залежей, жадными глазами глядя на переплеты, не зная, за что скорее взяться — за «Посмертные записки Пиквикского клуба» или за «Русский вестник 1986 года». Стрелки стояли на двенадцати.
Но в жилище вместе с сумерками надвигалась все более и более печаль. Поэтому часы не били двенадцать раз, стояли молча стрелки и были похожи на сверкающий меч, обернутый в траурный флаг.
Виною траура, виною разнобоя на жизненных часах всех лиц, крепко привязанных к пыльному и старому козаченковскому уюту, был тонкий ртутный столбик. В три часа в спальне Козаченкова он показал 39,6. Елена, побледнев, хотела стряхнуть его, но Козаченков повернул голову, повел глазами и слабо, но настойчиво произнес: «Покажи». Елена молча и неохотно подала ему термометр. Козаченков глянул и тяжело и глубоко вздохнул.
— Тридцать девять и шесть... здорово, — говорил он, изредка облизывая сухие, потрескавшиеся губы. — Та-ак... Все может быть. Но, во всяком случае, практике конец. надолго. Лишь бы руку-то сохранить. а то что я без руки.
— Эх, эх, — вздыхал Николка и. «Чего доброго, не струсил бы врач. не придет.» — думал он. - что придется, пожалуй, идти. И думал, как уломать Елену.
— Если до десяти с половиной он не придет, я пойду сама с Ларионом Ларионовичем, а ты останешься дежурить у Богданчика. Молчи, пожалуйста. Пойми, у тебя милицейская физиономия. А Лариосику дадим штатское Богдана. И его с дамой не тронут.
Лариосик суетился, изъявлял готовность пожертвовать собой и идти одному и пошел надевать штатское платье.
Лариосик в черном штатском стал горбатым, широким, скрыл под брюками желтые отвороты.
Николка решительными шагами вышел в столовую. Волосы его взъерошились, он глядел на циферблат: часы показывали около десяти.Встревоженная Анюта вышла из двери в столовую.
— Что, как Богдан Васильевич? — спросила она.
— Бредит, — с глубоким вздохом ответил Николка.
— Ах ты, боже мой, — зашептала Анюта, — чего же это доктор не едет?
Николка глянул на нее и вернулся в спальню. Он прильнул к уху Елены и начал внушать ей:
— Воля твоя, а я отправлюсь за ним. Если нет его, надо звать другого. Десять часов. На улице совершенно спокойно.
— Подождем до половины одиннадцатого, — качая головой и кутая руки в платок, отвечала Елена шепотом, — другого звать неудобно. Я знаю, этот придет.
— Фу. гадость эту. перестань, — бормотал в горячке Козаченков.
И совсем бы бедного больного человека замучили серые фигуры, начавшие хождение по квартире и спальне, наравне с самими Козаченковыми, если бы не приехал толстый, в золотых очках — настойчивый и очень умелый. В честь его появления в спаленке прибавился еще один свет — свет стеариновой трепетной свечи в старом тяжелом и черном шандале. Свеча то мерцала на столе, то ходила вокруг Козаченкова, а над ней ходил по стене безобразный Лариосик, похожий на летучую мышь с обрезанными крыльями. Свеча наклонялась, оплывая белым стеарином. Маленькая спаленка пропахла тяжелым запахом йода, спирта и эфира. На столе возник хаос блестящих коробочек с огнями в никелированных зеркальцах и горы театральной ваты —рождественского снега.
Козаченкову толстый, золотой, с теплыми руками, сделал чудодейственный укол в здоровую руку, и через несколько минут серые фигуры перестали безобразничать.
Стало свободнее дышать, потому что уехало громадное колесо и не требовалось лазить между спицами... Полночь... слушай... полночь... слушай... Часы в комнате били предостерегающе, и чьи-то алебарды позвякивали серебристо и приятно. Часовые ходили и охраняли, ибо башни, тревоги и оружие человек воздвиг, сам того не зная, для одной лишь цели — охранять человеческий покой и очаг. Из-за него он воюет, и, в сущности говоря, ни из-за чего другого воевать ни в коем случае не следует.
В полночь Николка предпринял важнейшую и, конечно, совершенно своевременную работу. Прежде всего он пришел с грязной влажной тряпкой из кухни, и с груди Саардамского Плотника исчезли слова:
«Да здравствует Украина.
Да здравствует ТС!
Бей "Тяглояйцекличмана"!»
Затем при горячем участии Лариосика были произведены и более важные работы. Из письменного стола Козаченкова ловко и бесшумно был вытащен Богдана пистолет, две обоймы и коробка патронов к нему. Николка проверил его и убедился, что из семи патронов старший шесть где-то расстрелял.
— Здорово. — прошептал Николка.
Конечно, не могло быть и речи о том, чтобы Лариосик оказался предателем. Ни в коем случае не может быть на стороне обозного триумвирата интеллигентный человек вообще, а джентльмен, подписавший векселей на семьдесят пять тысяч и посылающий телеграммы в шестьдесят три слова, в частности. Машинным маслом и керосином наилучшим образом были смазаны и пономарский пистолет и Богдана. Лариосик, подобно Николке, засучил рукава и помогал смазывать и укладывать все в длинную и высокую жестяную коробку из-под карамели. Работа была спешной, ибо каждому порядочному человеку, участвовавшему в антимайдане, отлично известно, что обыски при всех властях происходят от двух часов тридцати минут ночи до шести часов пятнадцати минут утра зимой и от двенадцати часов ночи до четырех утра летом. Все же работа задержалась: коробка (со вложенными в нее пистолетами, погонами Николки и Богдана и карточкой президента), выложенная внутри слоем парафиновой бумаги и снаружи по всем швам облепленная липкими полосами электрической изоляции, не пролезала в форточку.
— Ясное дело, надо окно вскрывать, — сказал Николка, слезая с подоконника.
— Потушите свет! — скомандовал Николка.
Свет погас, и страшнейший мороз хлынул в комнату. Николка высунулся до половины в черное обледенелое пространство и зацепил верхнюю петлю за костыль. Коробка прекрасно повисла на метровом шпагате. С улицы заметить никак нельзя. Можно заметить только если залезть в щель. Но никто не залезет ранее весны, потому что со двора намело гигантские сугробы, а с улицы прекраснейший забор и, главное, идеально то, что можно контролировать, не открывая окна; просунул руку в форточку, и готово: можно потрогать шпагат, как струну. Отлично.
Вновь зажегся свет, и, размяв на подоконнике замазку, оставшуюся с осени у Анюты, Николка замазал окно наново. Даже если бы каким-нибудь чудом и нашли, то всегда готов ответ: «Позвольте? Это чья же коробка? Ах, пистолеты. президент?..
— Ничего подобного! Знать не знаю и ведать не ведаю. Черт его знает, кто повесил! С крыши залезли и повесили. Мало ли кругом народу? Так то. Мы люди мирные, никаких президентов .»
— Идеально сделано, клянусь богом, — говорил Лариосик.
Как не идеально! Вещь под руками и в то же время вне квартиры.
Было три часа ночи. Говорили шепотом.
— Значит так: тиф, — шептала Елена, — имейте в виду, что сегодня забегала уже Ванда, справлялась, что такое с Богданом Васильевичем. Я сказала, может быть, тиф. Вероятно она не поверила, уж очень у нее глазки бегали... Все расспрашивала, — как у нас, да где были наши, да не ранили ли кого. Насчет раны ни звука.
— Ни, ни, ни, — Николка даже руками замахал, — Казярина такой трус, какого свет не видал! Ежели в случае чего, он так и ляпнет кому угодно, что Богдана ранили, лишь бы только себя выгородить.
— Подлец, — сказал Лариосик, — это подло!
Бежали часы, крутилась стрелка в столовой и, когда на белом циферблате короткая и широкая пошла к пяти, настала полудрема. Козаченков изредка шевелился, открывал прищуренные глаза и неразборчиво бормотал:
— По лесенке, по лесенке, по лесенке не добегу, ослабею, упаду. А ноги ее быстрые. ботики. по снегу. След оставишь. волки. Бррынь. бррынь.
13
Горячка у Козаченкова продолжалась.
В упор на него, по Прорезной покатой улице, с Крещатика, затянутого далекой морозной дымкой, поднимались, рассыпавшись во всю ширину улицы, серенькие люди в бараньих и есоамериканских бушлатах евромайдановцы. Они были недалеко — шагах в тридцати. Мгновенно стало понятно, что они бегут и каким-то безотчетным движением сердца Козаченков сообразил, что это тягловбоковцы с компанией.
«По-пал», — отчетливо сказал под ложечкой голос Малышевского.
Затем несколько секунд вывалились из жизни Козаченкова, и, что во время их происходило, он не знал. Ощутил он себя лишь за углом, на Владимирской улице, с головой втянутой в плечи, на ногах, которые его несли быстро от рокового угла Прорезной, где конфетница «Рошен».
«Ну-ка, ну-ка, ну-ка, еще. еще.» — застучала в висках кровь.
Еще бы немножко молчания сзади. Превратиться бы в лезвие ножа или влипнуть бы в стену. Ну-ка. Но молчание прекратилось — его нарушило совершенно неизбежное.
— Стой! — прокричал сиплый голос в холодную спину — Козаченкову.
«Так», — оборвалось под ложечкой.
— Стой! — серьезно повторил голос.
Козаченков оглянулся и даже мгновенно остановился, потому что явилась короткая шальная мысль изобразить мирного гражданина. Иду, мол, по своим делам. Оставьте меня в покое. Преследователь был шагах в пятнадцати и торопливо взбрасывал пистолет. Лишь только доктор повернулся, изумление выросло в глазах преследователя, и доктору показалось, что это глаза трембача с Карпатских гор. Второй вырвался из-за угла и махал битой. На лице первого ошеломление сменилось непонятной, зловещей радостью.
— Тю! — крикнул он, — бачь, Петро: милиционер. — Вид у него при этом был такой, словно внезапно он, охотник, при самой дороге увидел зайца.
«Что так-кое? Откуда известно?» — грянуло в козаченковской голове, как молотком.
Пистолет второго превратился весь в маленькую черную дырку, не более гривенника. Затем Козаченков почувствовал, что сам он обернулся в стрелу на Владимирской улице и что губят его сапоги. Сверху и сзади, шипя, ударило в воздухе — ч-чах.
— Стой! Ст. Тримай! — Хлопнуло. — Тримай мента!! — загремела и заулюлюкала вся Владимирская. Еще два раза весело трахнуло, разорвав воздух.
Уже совершенно по-волчьи косил на бегу Козаченков глазами. Два красно-чёрных, за ними третий, выскочили из-за угла Владимирской, и все трое вперебой сверкнули. Козаченков, замедлив бег, скаля зубы, три раза выстрелил в них, не целясь. Опять наддал ходу, смутно впереди себя увидел мелькнувшую под самыми стенами у водосточной трубы хрупкую черную тень, почувствовал, что деревянными клещами кто-то рванул его за левую подмышку, отчего тело его стало бежать странно, косо, боком, неровно. Еще раз обернувшись, он, не спеша, выпустил три пули и строго остановил себя на шестом выстреле:
«Седьмая — себе. Еленка рыжая и Николка. Кончено. Будут мучить. Погоны вырежут. Седьмая себе»...
И тут Козаченков, на немного скользящих сапогах, дыша разодранным и полным жаркого воздуха ртом, подбежал медленно к спасительным рукам и вслед за ними провалился в узкую щель калитки в деревянной черной стене. И все изменилось сразу. Калитка под руками женщины в черном влипла в стену, и щеколда захлопнулась. Глаза женщины очутились у самых глаз Козаченкова . В них он смутно прочитал решительность, действие и черноту.
— Бегите сюда. За мной бегите, — шепнула женщина, повернулась и побежала по узкой кирпичной дорожке. Козаченков очень медленно побежал за ней.
— Еще. еще немного! — вскрикнула она; левой трясущейся рукой открыла низенькую калиточку, протянула за руку спотыкающегося Козаченкова и бросилась по аллейке. Он чувствовал, что женщина его тянет, что его левый бок и рука очень теплые, а все тело холодное, и ледяное сердце еле шевелится. «Спасла бы, но тут вот и конец — кончик. ноги слабеют.» Увиделись расплывчато купы девственной и нетронутой сирени, под снегом, дверь, стеклянный фонарь старинных сеней, занесенных снегом. Услышан был еще звон ключа. Женщина все время была тут, возле правого бока, и уже из последних сил, в нитку втянулся за ней Козаченков в фонарь. Потом через второй звон ключа во мрак, в котором обдало жилым, старым запахом. Во мраке, над головой, очень тускло загорелся огонек, пол поехал под ногами влево. Неожиданные, ядовито-зеленые, с огненным ободком клочья пролетели вправо перед глазами, и сердцу в полном мраке полегчало сразу.
Козаченков понял, что он лежит на полу, больно упираясь головой во что-то твердое и неудобное.
— Ради бога, — сказал над головой грудной слабый голос, — глотните, глотните. Вы дышите? Что же теперь делать?
Сидящая на корточках женщина поставила стакан на пол и, мягко обхватив затылок, стала поднимать Козаченкова.
«Сердце-то есть? — подумал он. — Кажется, оживаю. может, и не так много крови. надо бороться». Сердце било, но трепетное, частое, узлами вязалось в бесконечную нить. Понимая,что он ранен, Козаченков сказал слабо:
— Нет. Сдирайте все и чем хотите, но сию минуту затяните жгутом.
Она стараясь понять, расширила глаза, поняла, вскочила и кинулась к шкафу, оттуда выбросила массу материи.
Козаченков, закусив губу, подумал: «Ох, нет пятна на полу, мало, к счастью, кажется, крови», — извиваясь при ее помощи, вылез из шинели, сел, стараясь не обращать внимания на головокружение. Она стала снимать френч.
— Ножницы, — сказал Козаченков.
Говорить было трудно, воздуху не хватало. Та исчезла, взметнув шелковым черным подолом, и в дверях сорвала с себя шапку и шубку. Вернувшись, она села на корточки и ножницами, тупо и мучительно въедаясь в рукав, уже обмякший и жирный от крови, распорола его и высвободила Козаченкова. С рубашкой справилась быстро. Весь левый рукав был густо пропитан, густо-красен и бок. Тут закапало на пол.
— Рвите смелей.
Рубаха слезла клоками, и Козаченков, белый лицом, голый и желтый до пояса, вымазанный кровью, желая жить, не дав себе второй раз упасть, стиснув зубы, правой рукой потряс левое плечо, сквозь зубы сказал:
— Слава бо. цела кость. Рвите полосу или бинт.
— Есть бинт, — радостно и слабо крикнула она. Исчезла, вернулась, разрывая пакет со словами. — И никого, никого. Я одна.
Она опять присела. Козаченков увидал рану. Это была маленькая дырка в верхней части руки, ближе к внутренней поверхности, там, где рука прилегает к телу. Из нее сочилась узенькой струйкой кровь.
— Сзади есть? — очень отрывисто и инстинктивно сберегая дух жизни, спросил он.
— Есть, — она ответила с испугом.
— Затяните выше... тут... спасете.
Возникла никогда еще не испытанная боль, кольца зелени, вкладываясь одно в другое или переплетаясь, затанцевали в передней. Козаченков укусил нижнюю губу.
Она затянула, он помогал зубами и правой рукой, и жгучим узлом, таким образом, выше раны обвили руку. И тотчас перестала течь кровь.
Женщина, простирая к Козаченкову руки и тяжело дыша от волнения и усилий, она сказала:
— Коньяк есть у меня. Может быть, нужно?.. Коньяк?..
Он ответил:
— Немедленно.
И повалился на правый локоть.
Коньяк как будто помог, по крайней мере, Козаченкову показалось, что он не умрет, а боль, что грызет и режет плечо, перетерпит. Женщина, стоя на коленях, бинтом завязала раненую руку, сползла ниже к его ногам и стащила с него сапоги. Потом принесла подушку и длинный, пахнущий сладким давним запахом японский с диковинными букетами халат.
— Ложитесь, — сказала она.
Лег покорно. Потом он сказал:
— Вы. вы замечательная женщина. — После молчания: — Я полежу немного, пока вернутся силы, поднимусь и пойду домой. Потерпите еще немного беспокойство.
В сердце его заполз страх и отчаяние: «Что с Еленой? Боже, боже. Николка. За что Николка погиб? Наверно, погиб.»
Она молча указала на низенькое оконце, завешенное шторой с помпонами. Тогда он ясно услышал далеко и ясно хлопушки взрывов.
— Вас сейчас же убьют, будьте уверены, — сказала она.
— Тогда. я вас боюсь. подвести. Вдруг придут. пистолет. кровь. там в шинели, — он облизал сухие губы. Голова его тонко кружилась от потери крови и от коньяку. Лицо женщины стало испуганным. Она призадумалась.
— Нет, — решительно сказала она, — нет, если бы нашли, то уже были бы здесь. Тут такой лабиринт, что никто не отыщет следов. Мы пробежали три сада.
— На случай, если все-таки появятся. Вам нужно снять и брюки. Вы будете лежать, я скажу, что вы мой муж больной.
Боже, какая старина!.. Был мир, и вот мир убит. Не возвратятся годы. Еще сзади окна низкие, маленькие, и сбоку окно. Что за странный домик? Она одна. Кто такая? Спасла. Мира нет. Стреляют там.
— Подойдите сюда, — тихо попросил ее Козаченков. — Вот что, я и не поблагодарил вас за все, что вы. сделали. Да и чем. — Он протянул руку, взял ее пальцы, она покорно придвинулась, тогда он поцеловал ее худую кисть два раза. Лицо ее смягчилось, как будто тень тревоги сбежала с него, и глаза ее показались в этот момент необычайной красоты.
— Если бы не вы, — продолжал Козаченков, — меня бы, наверное, убили.
— Конечно, — ответила она, — конечно. А так вы убили одного.
— Как убил? - переспросил Козаченков.
— Ну да. Они выскочили, а вы стали стрелять, и первый грохнулся. Ну, может быть, ранили. Ну, вы храбрый. Я думала, что я в обморок упаду. Вы отбежите, стрельнете в них. и опять бежите. Вы, наверное, капитан?
— Почему вы решили, что я офицер? Почему кричали мне — «офицер»?
Она блеснула глазами.
— Я думаю, решишь, если у вас кокарда на шапке. Зачем так бравировать?
— Кокарда? Ах, боже... это я... я.. .Я не офицер, — сказал он, — я военный врач. Меня зовут Богдан Васильевич Козаченков... Позвольте мне узнать, кто вы такая?
— Я — Ядвига Соломоновна Сернивка.
— Почему вы одна?
Она ответила как-то напряженно и отводя глаза в сторону:
— Моего мужа сейчас нет. Он уехал. И матери его тоже. Я одна.
— Клянусь, я вам этого не забуду. Идите спать, - сказал Козаченков.
Сколько времени он так пролежал, сказать бы он не сумел: может быть, пять минут, а может быть, и много часов. Но, во всяком случае, ему казалось, что так лежать можно было бы всю вечность, в огне. Когда он открыл глаза тихонько, чтобы не вспугнуть сидящую возле него, он увидел прежнюю картину: ровно, слабо горела лампочка под красным абажуром, разливая мирный свет, и профиль женщины был бессонный близ него.
— Глядя на Козаченкова, она попробовало его лоб.Ох, какой жар у вас. Что же мы будем делать? Доктора нужно позвать, но как же это сделать?..
— Не надо, — тихо ответил Козаченков, — доктор не нужен. Завтра я поднимусь и пойду домой.
— Я так боюсь, — шептала она, — что вам сделается плохо. Чем тогда я помогу. Не течет больше? Она неслышно коснулась забинтованной руки.
— Нет, вы не бойтесь, ничего со мной не сделается. Идите спать.
— Не пойду, — ответила она и погладила его по руке. — Жар, — повторила она.
— Лежите и не шевелитесь, — прошептала она, — а я буду вам гладить голову.
И вот он заснул.
Утром, около девяти часов, случайный таксист, на вымершей улице, принял двух пассажиров — мужчину в черном штатском, очень бледного, и женщину. Женщина, бережно поддерживая мужчину, цеплявшегося за ее рукав, привезла его на Алексеевский спуск. Движения на Спуске не было. Только у подъезда дома № икс стояло авто, только что высадивший странного гостя с чемоданом, узлом и клеткой.
14
Они нашлись. Никто не вышел в расход, и нашлись в следующий же вечер.
В занесенное снегом оконце козаченковской кухни осторожно постучали со двора. Анюта прильнула к окну и разглядела лицо. Он, но без усов. Он. Анюта обеими руками пригладила черные волосы, открыла дверь в сени, а из сеней в снежный двор, и Марушевский оказался необыкновенно близко от нее. Студенческое пальто с барашковым воротником и фуражка. исчезли усы. Но глаза, даже в полутьме сеней, можно отлично узнать. Правый в зеленых искорках, как уральский самоцвет, а левый темный. И меньше ростом стал.
Анюта дрожащею рукой закинула крючок, причем исчез двор, а полосы из кухни исчезли от того, что пальто Марушевского обвило Анюту и очень знакомый голос шепнул:
— Здравствуйте, Анюточка. Вы простудитесь. А в кухне никого нет, Анюта?
— Никого нет, — не помня, что говорит, и тоже почему-то шепотом ответила Анюта.
— Павел Викторович, пустите, закричу, как бог свят, — страстно сказала Анюта и обняла за шею Марушевского, — у нас несчастье — Богдана Васильевича ранили.
Удав мгновенно выпустил.
— Как ранили? А Никол?!
— Никол жив-здоров, а Богдана Васильевича ранили.
Полоска света из кухни, двери.
В столовой Елена, увидев Марушевского, заплакала и сказала:
- Павел, ты жив... Слава богу... А вот у нас... - Она всхлипнула и указала на дверь к Козаченкову… - Сорок у него... скверная рана...
- Мать честная, - ответил Марушевский, сдвинув фуражку на самый затылок, - как же это он подвернулся?
Он повернулся к фигуре, склонившейся у стола над бутылью и какими-то блестящими коробками.
- Вы доктор, позвольте узнать?
- Нет, к сожалению, - ответил печальный и тусклый голос, - не доктор. Разрешите представиться: Ларион Суржанский...
Гостиная. Дверь в переднюю заперта и задернута портьера, чтобы шум и голоса не проникали к Козаченкову. Из спальни его вышли и только что уехали остробородый в золотом пенсне, другой бритый — молодой, и, наконец, седой и старый и умный в шубе, в шапке, профессор, самого же Козаченкова учитель. Елена провожала их, и лицо ее стало каменным. Говорили — тиф, тиф. и накликали.
— Кроме раны, — сыпной тиф.
— Здоровеньки булы, пане добродзию, — сказал Марушевский ядовитым шепотом и расставил ноги. Потоцкий, густо-красный, косил глазом. Черный костюм сидел на нем безукоризненно; белье чудное и модный галстук; на ногах европейские ботинки. «Артист оперной студии Крамского». Удостоверение в кармане. — Чому ж це вы без погон?.. — продолжал Марушевский. — «На Владимирской развеваются жовто-сыни флаги. Два батальона беркутовцев в Одессе. Приезжайте, товарищи офицеры, в Киев и защищайте АПУ». за ноги вашу мамашу!..
— Чего ты пристал?.. — ответил Потоцкий. — Я, что ль, виноват?.. При чем здесь я?.. Меня самого чуть не убили. Я вышел из штаба последним ровно в полдень, когда с майдана показался свободо-ярошевский отряд.
— Ты — герой, — ответил Марушевский, — но надеюсь, что его сиятельство, главнокомандующий МВДУ, успел уйти раньше.
Равно как и его светлость, товарищ президент. его мать. Льщу себя надеждой, что он в безопасном месте. Родине нужны их жизни. Кстати, не можешь ли ты мне указать, где именно они находятся?
— Зачем тебе?
— Вот зачем. — Марушевский сложил правую руку в кулак и постучал ею по ладони левой. — Ежели бы мне попалось это самое сиятельство и светлость, я бы одного взял за левую ногу, а другого за правую, перевернул бы и тюкал бы головой о мостовую до тех пор, пока мне это не надоело бы. А вашу штабную ораву в сортире нужно утопить.
Потоцкий побагровел.
— Ну, все-таки ты поосторожней, пожалуйста, — начал он, — полегче. Имей в виду, что главнокомандующий и штабных бросил. Два его адъютанта с ним уехали, а остальные на произвол судьбы.
— Ты знаешь, что сейчас в музее сидит полсотни человек наших, голодные, с милицейскими палками. Ведь их тягловбоковцы вместе с ярошевичами, как клопов, передушат. Ты знаешь, как убили полковника Пономоря?.. Единственный был.
— Отстань от меня, пожалуйста!.. — не на шутку сердясь, крикнул Потоцкий. — Что это за тон?.. Я такой же офицер, как и ты!
— Ну, товарищи, бросьте, — Карась вклинился между Марушевским и Потоцким, — совершенно нелепый разговор. Что ты в самом деле лезешь к нему. Бросим, это ни к чему не ведет.
— Тише, тише, — горестно зашептал Николка, — к нему слышно.
Марушевский сконфузился, помялся.
— Ну, не волнуйся, баритон. Это я так. Ведь сам понимаешь.
— Довольно странно.
Это было около полуночи, когда Козаченков после впрыскивания морфия уснул, а Елена расположилась в кресле у его постели. В гостиной составился военный совет.
Решено было всем оставаться ночевать. Во-первых, ночью, даже с хорошими документами, ходить не к чему. Во-вторых, тут и Елене лучше — то да се... помочь. А самое главное, что дома в такое времечко именно лучше не сидеть, а находиться в гостях. А еще, самое главное, и делать нечего. А вот винт составить можно...
Не успели они рассесться за столом и начать игру, как Марушевский тут же сказал:
— Стой. Ст.
И разом наступила полная тишина. В отдалении за многими дверями в кухне затрепетал звоночек. Помолчали. Послышался стук каблуков, раскрылись двери, появилась Анюта. Голова Елены мелькнула в передней. Марушевский побарабанил по сукну и сказал:
— Рановато как будто? А?
— Открывать идти? — беспокойно спросила Анюта.
— Нет, Анна Тимофеевна, — ответил Марушевский, — повремените, — он, кряхтя, поднялся с кресла, — вообще теперь я буду открывать, а вы не затрудняйтесь.
— Итак, — Марушевский ткнул пальцем в грудь Потоцкого и сказал: — Певец, в гости пришел, — в Карася, — медик, — в Николку, — брат, — Лариосику, — жилец-студент.
— Прочие — чепуха, женщины. — продолжал Марушевский , — ну, удостоверения у всех есть? В карманах ничего лишнего?.. Эй, Ларион! — окликнул в столовой Николка, — оружие есть?
— Нету, нету, боже сохрани, — откликнулся откуда-то Лариосик.
Звонок повторился отчаянный, долгий, нетерпеливый.
— Ну, господи благослови, — сказал Марушевский и двинулся. Карась исчез в спальне Козаченкова.
— Пасьянс раскладывали, — сказал Потоцкий и задул свечи.
Три двери вели в квартиру Козаченковых. Первая из передней на лестницу, вторая стеклянная, замыкавшая собственно владение Козаченковых. Внизу за стеклянной дверью темный холодный парадный ход, в который выходила сбоку дверь Лисовских; а коридор замыкала уже последняя дверь на улицу.
Двери прогремели, и Марушевский внизу крикнул:
— Кто там?
Вверху за своей спиной на лестнице почувствовал какие-то силуэты. Приглушенный голос за дверью взмолился:
— Звонишь, звонишь. Москалевич-Козаченкова тут?.. Телеграмма ей. откройте.
«Тэк-с», — мелькнуло в голове у Марушевского, и он закашлялся болезненным кашлем.
Один силуэт сзади на лестнице исчез. Марушевский осторожно повернул ключ и открыл дверь, оставив ее на цепочке.
— Давайте телеграмму, — сказал он, становясь боком к двери, так, что она прикрывала его. Рука в сером просунулась и подала ему маленький конвертик. Пораженный Марушевский увидал, что это действительно телеграмма.
— Распишитесь, — злобно сказал голос за дверью.
— Анюта, Анюта, — бодро, выздоровев от бронхита, вскричал Марушевский . — Давай карандаш.
Вместо Анюты к нему сбежал Карась, подал. На клочке, выдернутом из квадратика, Марушевский нацарапал: «Коз», шепнул Карасю:
— Дай двадцать пять.
Дверь загремела. Заперлась.
Ошеломленный Марушевский с Карасем поднялись вверх. Сошлись решительно все. Елена развернула квадратик и машинально вслух прочла слова:
«Страшное несчастье постигло Лариосика точка Актер оперетки Липский.»
— Боже мой, — вскричал багровый Лариосик, — это она!
— Шестьдесят три слова, — восхищенно ахнул Николка, — смотри, кругом исписано.
— Господи! — воскликнула Елена. — Что же это такое? Ах, извините, Ларион... что начала читать. Я совсем про нее забыла.
— Что это такое? — спросил Марушевский .
— Жена его бросила, — шепнул на ухо Николка, — такой скандал.
Страшный грохот в стеклянную дверь, как обвал с горы, влетел в квартиру. Анюта взвизгнула. Елена побледнела и начала клониться к стене. Грохот был так чудовищен, страшен, нелеп, что даже Марушевский переменился в лице. Потоцкий подхватил Елену, сам бледный. Из спальни Козаченкова послышался стон.
— Двери. — крикнула Елена.
По лестнице вниз, спутав стратегический план, побежали Марушевский , за ним Карась, Потоцкий и насмерть испуганный Лариосик.
— Это уже хуже, — бормотал Марушевский .
За стеклянной дверью взметнулся черный одинокий силуэт, оборвался грохот.
— Кто там? — загремел Марушевский как в цейхгаузе.
— Ради бога. Ради бога. Откройте, Лисовский — я. Лисовский!! — вскричал силуэт. — Лисовский — я. Лисовский.
Казярина был ужасен. Волосы с просвечивающей розоватой лысинкой торчали вбок. Галстук висел на боку и полы пиджака мотались, как дверцы взломанного шкафа. Глаза Казярины были безумны и мутны, как у отравленного. Он показался на последней ступеньке, вдруг качнулся и рухнул на руки Марушевскому. Марушевский принял его и еле удержал, сам присел к лестнице и сипло, растерянно крикнул:
— Карась! Воды.
15
В одиннадцать часов вечера Ванда принесла из кухни самовар и всюду в квартире потушила свет.
— Я удивляюсь, как легко им все сходит с рук, — говорила Ванда, обращая взор к потолку, — я была уверена, что убьют кого-нибудь из них. Нет, все вернулись, и сейчас опять квартира полна офицерами.
— Удивляюсь тебе, — ответил он, отводя взор в сторону, чтобы не расстраиваться, — ты прекрасно знаешь, что, в сущности, они поступили правильно. Нужно же кому-нибудь было защищать Г ород от этих (Казярина понизил голос) национал-мерзавцев. И притом напрасно ты думаешь, что так легко сошло с рук. Я думаю, что он.
Ванда впилась глазами и закивала головой.
— Я сама, сама сразу это сообразила. Конечно, его ранили.
— Ну, вот, значит, нечего и радоваться — «сошло, сошло».
Ванда лизнула губы.
— Я не радуюсь, я только говорю «сошло», а вот мне интересно знать, если, не дай бог, к нам явятся и спросят тебя, как завмаркета, а кто у вас наверху? Были они у президента? Что ты будешь говорить?
Казярина нахмурился и покосился:
— Можно будет сказать, что он доктор. Наконец, откуда я знаю? Откуда?
— Вот то-то, откуда.
На этом слове в передней прозвенел звонок. Казярина побледнел, а Ванда повернула жилистую шею.
Казярина , шмыгнув носом, поднялся со стула и сказал:
— Знаешь что? Может быть, сейчас сбегать к Козаченковым, вызвать их?
Ванда не успела ответить, потому что звонок в ту же минуту повторился.
— Ах, боже мой, — тревожно молвил Казярина , — нет, нужно идти.
Ванда глянула в испуге и двинулась за ним. Открыли дверь из квартиры в общий коридор. Казярина вышел в коридор, пахнуло холодком, острое лицо Ванды, с тревожными, расширенными глазами, выглянуло. Над ее головой в третий раз назойливо затрещало электричество в блестящей чашке.
На мгновенье у Казярина пробежала мысль постучать в стеклянные двери Козаченковых — кто-нибудь сейчас же бы вышел, и не было бы так страшно. И он побоялся это сделать. А вдруг: «Ты чего стучал? А? Боишься чего-то?» — и, кроме того, мелькнула, правда слабая, надежда, что, может быть, это не они, а так что-нибудь...
— Кто. там? — слабо спросил Казярина у двери.
Тотчас же замочная скважина отозвалась в живот Казярины сиповатым голосом, а над Вандой еще и еще затрещал звонок.
— Видчиняй, — хрипнула скважина, — из штабу евромайдана. Та не отходи, а то стрельнем через дверь.
— Ах, бож. — выдохнула Ванда.
Казярина мертвыми руками сбросил болт и тяжелый крючок, не помнил и сам, как снял цепочку.
— Скорийш. — грубо сказала скважина.
Темнота с улицы глянула на Казярина куском серого неба, краем акаций, пушинками. Вошло всего трое, но Казярине показалось, что их гораздо больше.
— Позвольте узнать. по какому поводу?
— С обыском, — ответил первый вошедший волчьим голосом и как-то сразу надвинулся на Казярину. Коридор повернулся, и лицо Ванды в освещенной двери показалось резко напудренным.
— Тогда, извините, пожалуйста, — голос Казярины звучал бледно, бескрасочно, — может быть, мандат есть? Я, собственно, мирный житель. не знаю, почему же ко мне? У меня — ничего, — Казярина мучительно хотел сказать по-украински и сказал, — нема.
— Ну, мы побачимо, — ответил первый.
— Побачимо, побачимо, — повторил волк, — и мандат есть.
С этими словами он полез в карман штанов, вытащил смятую бумагу и ткнул ее Казярине. Один глаз его поразил сердце Казярины, а второй, левый, косой, проткнул бегло сундуки в передней.
На скомканном листке — четвертушке со штампом «Штаб 1-го сичевого евромайданового куреня» было написано химическим карандашом косо крупными каракулями: «Предписуется зробить обыск у жителя Казимира Лисовского, по
Алексеевскому спуску, дом № - икс. За сопротивление карается расстрилом.
Начальник Штабу Проценко.
Заместитель Миклун.»
В левом нижнем углу стояла неразборчивая синяя печать.
Цветы букетами зелени на обоях попрыгали немного в глазах Казярины, и он сказал, пока волк вновь овладевал бумажкой:
— Прохаю, пожалуйста, но у меня ничего.
Волк вынул из кармана черный, смазанный машинным маслом пистолет и направил его на Казярину. Ванда тихонько вскрикнула: «Ай». Лоснящийся от машинного масла пистоль, длинный и стремительный, оказался в руке изуродованного. Казярина согнул колени и немного присел, став меньше ростом. Электричество почему-то вспыхнуло ярко¬бело и радостно.
— Хто в квартире? — сипловато спросил волк.
— Никого нету, — ответил Казярина белыми губами, — я та жинка.
— Нуте, хлопцы, — смотрите, та швидче, — хрипнул волк, оборачиваясь к своим спутникам, — нема часу.
Гигант тотчас тряхнул сундук, как коробку, а изуродованный шмыгнул к печке. Револьверы спрятались. Изуродованный кулаками постучал по стене, со стуком открыл заслонку, из черной дверцы ударило скуповатым теплом.
— Беркутовцы- ы, грощи? — спросил волк.
— Честное слово. помилуйте, какие беркутовцы и грощи.
— Нет у нас, — одним дыханием подтвердила тень Ванды.
— Лучше скажи, а то бачил — расстрил? — внушительно сказал волк...
— Ей-богу... откуда же?
В кабинете все трое принялись первым долгом за обои. Гигант пачками, легко, игрушечно, сбросил с полки ряд за рядом книги,и шестеро рук заходили по стенам, выстукивая их. Туп. туп. глухо постукивала стена. Тук, отозвалась внезапно пластинка в тайнике. Радость сверкнула в волчьих глазах.
— Молчи, гнида, — сказал он мрачно. — Молчать! — повторил он, внезапно раздражаясь. — Ты спасибо скажи нам, що мы тебе не расстреляли, як вора и бандита, за утайку сокровищ. Ты молчи, — продолжал он, наступая на совершенно бледного Казярину и грозно сверкая глазами. — Накопил вещей, нажрал морду, розовый, як свинья, а ты бачишь, в чем добрые люди ходют? Бачишь? У него ноги мороженые, рваные, он на майдане за тебя мэрз, а ты в квартире сидел, на магнитофоне играл. У-у, матери твоей, — в глазах его мелькнуло желание ударить Казярину по уху, он дернул рукой. Ванда вскрикнула: «Что вы.» Волк не посмел ударить представительного Казярину и только ткнул его кулаком в грудь. Бледный Казярина пошатнулся, чувствуя острую боль и тоску в груди от удара острого кулака.
«Вот так революция гидности, — подумал он в своей розовой и аккуратной голове, — хорошенькая революция гидности. Сажать их надо было всех, а теперь поздно.»
Найдя спрятанные Казяриной драгоценности и забрав их вместе с вещами все тронулись и пошли обратно через гостиную в кабинет. Казярина и Ванда рядом молча шли позади. В кабинете волк, кося глазами, о чем-то задумался, потом сказал Казярине:
— Вы, пане, дайте нам расписку.
— Как? — шепнул Казярина.
— Расписку, що вы нам вещи выдалы, — пояснил волк, глядя в землю.
Казярина изменился в лице, его щеки порозовели.
— Но как же. Я же. (Он хотел крикнуть: «Как, я же еще и расписку?!» — но у него не вышли эти слова, а вышли другие.) вы. вам надлежит расписаться, так сказать.
— Ой, убить тебе треба, як собаку. У-у, кровопийца. Знаю я, что ты думаешь. Знаю. Ты, як бы твоя власть была, изничтожил бы нас, як насекомых. У-у, вижу я, добром с тобой не сговоришь. Хлопцы, ставь его к стенке. У, як вдарю.
Он рассердился и нервно притиснул Казярину к стене, ухватив его рукой за горло, отчего Казярина мгновенно стал красным.
— Ай! — в ужасе вскрикнула Ванда и ухватила за руку волка, — что вы. Помилуйте. Казимир, напиши, напиши.
Он оторвал от блокнота листок, макнул перо. Настала тишина, и в тишине было слышно, как в кармане волка стучал стеклянный глобус.
— Как же писать? — спросил Казярина слабым, хрипловатым голосом.
Волк задумался, поморгал глазами.
— Пышить. по предписанию штаба евромайдановского сичевого куреня. вещи. вещи. в размере. у целости сдал.
— В разм. — как-то скрипнул Казярина и сейчас же умолк.
— .Сдал при обыске. И претензий ни яких не маю. И подпишить.
Тут Казярина собрал остатки последнего духа и спросил, отведя глаза:
— А кому?
— Пишить: получив. получили у целости Немоляка (он задумался, посмотрел на урода) .Кирпатый и отаман Ураган.
Казярина, мутно глядя в бумагу, писал под его диктовку. Написав требуемое, вместо подписи поставил дрожащую «Казяр», протянул бумагу волку. Тот взял листок и стал в него вглядываться.
В это время далеко на лестнице вверху загремели стеклянные двери, послышались шаги и грянул голос Марушевского .
Волк повернулся к Казярине и заговорил мягким голосом, бегая глазами:
— Вы вот що, пане... Вы молчите, що мы были у вас. Бо як вы накапаете на нас, то вас наши хлопцы вбьють. С квартиры до утра не выходите, за це строго взыскуеться...
— Прощении просим, — сказал провалившийся нос гнилым голосом.
Румяный гигант ничего не сказал, только застенчиво посмотрел на Казярину и искоса, радостно — на сияющие галоши. Шли они из двери Казярины по коридору к уличной двери, почему-то приподымаясь на цыпочки, быстро, толкаясь. Прогремели запоры, глянуло темное небо, и Казярина холодными руками запер болты, голова его кружилась, и мгновенно ему показалось, что он видит сон. Тотчас сердце его упало, потом заколотилось часто, часто. В передней рыдала Ванда. Она упала на сундук, стукнулась головой об стену, крупные слезы залили ее лицо.
— Боже! Что же это такое?.. Боже. Боже. Казимир. Среди бела дня. Что же это делается?..
Казярина трясся перед ней, как лист, лицо его было искажено.
— Казимир, — вскричала Ванда, — ты знаешь. Это никакой не штаб, не полк. Казимир! Это были бандиты!
— Я сам, сам понял, — бормотал Казярина, в отчаянии разводя руками.
— Господи! — вскрикнула Ванда. — Нужно бежать скорей, сию минуту, сию минуту заявить, ловить их. Ловить! Царица небесная! Все вещи. Все! Все! И хоть бы кто-нибудь, кто-нибудь. А?.. — Она затряслась, скатилась с сундука на пол, закрыла лицо руками. Волосы ее разметались, кофточка расстегнулась на спине.
— Куда ж, куда?.. — спрашивал Казярина.
— Боже мой, в штаб, на евромайдан! Заявление подать. Скорей. Что ж это такое?!
Казярина топтался на месте, вдруг кинулся бежать в дверь. Он налетел на стеклянную
преграду и поднял грохот...
Все, кроме Потоцкого и Елены, толпились в квартире Казярины. Лариосик, бледный, стоял в дверях. Марушевский, раздвинув ноги, поглядел на опорки и лохмотья, брошенные неизвестными посетителями, повернулся к Казярине.
— Пиши пропало. Это бандиты. Благодарите бога, что живы остались. Я, сказать по правде, удивлен, что вы так дешево отделались.
— Боже. что они с нами сделали! — сказала Ванда.
— Они угрожали мне смертью.
— Спасибо, что угрозу не привели в исполнение. Первый раз такую штуку вижу.
— Чисто сделано, — тихонько подтвердил Карась.
— Что же теперь делать?.. — замирая, спросил Казярина. — Бежать жаловаться?.. Куда?.. Ради бога, Павел Викторович, посоветуйте.
Марушевский крякнул, подумал.
— Никуда я вам жаловаться не советую, — молвил он, — во-первых, их не поймают — раз. — Он загнул длинный палец, — во-вторых.
— Казимир, ты помнишь, они сказали, что убьют, если ты заявишь?
— Ну, это вздор, — Марушевский нахмурился, — никто не убьет, но, говорю, не поймают их, да и ловить никто не станет, а второе, — он загнул второй палец, — ведь вам придется заявить, что у вас взяли, вы говорите, заморские деньги. Нуте, вы заявите там в штаб этот ихний или куда там, а они вам, чего доброго, второй обыск устроят.
— Может быть, очень может быть, — подтвердил высокий специалист Николка.
Казярина, растерзанный, облитый водой после обморока, поник головой, Ванда тихо
заплакала, прислонившись к притолоке, всем стало их жаль. Лариосик тяжело вздохнул у дверей и выкатил мутные глаза.
— Вот оно, у каждого свое горе, — прошептал он.
— Чем же они были вооружены? — спросил Николка.
— Боже мой. У обоих револьверы, а третий. Казимир, у третьего ничего не было?
— У двух револьверы, — слабо подтвердил Казярина.
— Какие не заметили? — деловито добивался Николка.
— Ведь я ж не знаю, — вздохнув, ответил Казярина, — не знаю я систем. Один большой черный, другой маленький черный с цепочкой.
— Цепочка, — вздохнула Ванда.
Николка нахмурился и искоса, как птица, посмотрел на Казярину. Он потоптался на месте, потом беспокойно двинулся и проворно отправился к двери...
Через некоторое время Николка, весь белый, вошел в кухню молча.
— Господи, дай хоть почищу. — вскричала Анюта.
— Уйди ты от меня, ради бога, — ответил Николка и прошел в комнаты, обтирая закоченевшие руки об штаны. — Ларион, дай мне по морде, — обратился он к Лариосику. — Тот заморгал глазами, потом выкатил их и сказал:
— Что ты, Николаша? Зачем же так впадать в отчаяние? — Он робко стал шаркать руками по спине Николки и рукавом сбивать снег.
— Не говоря о том, что Богдан оторвет мне голову, если, даст бог, поправится, — продолжал Николка, — но самое главное. пономаревский пистолет!.. Лучше б меня убили самого, ей-богу!.. Это бог наказал меня за то, что я над Казяриной издевался. И жаль Казярину, но ты понимаешь, они этим самым револьвером его и отделали. Хотя, впрочем, его можно и без всяких револьверов обобрать, как липочку. Такой уж человек. — Эх. Вот какая история. Бери бумагу, Ларион, будем окно заклеивать.
Ночью из ущелья вылезли с гвоздями, топором и молотком Николка, Марушевский и Лариосик. Ущелье было короткими досками забито наглухо.
Позже ночью Карась нежился в квартире Лисовских, как Людовик XIV. Этому предшествовал такой разговор:
— Не придут же сегодня, что вы! — говорил Марушевский .
— Нет, нет, нет, — вперебой отвечали Ванда и Казярина на лестнице, — мы умоляем, просим вас или Николая Мефодиевича, просим!.. Что вам стоит? Ванда Михайловна чайком вас напоит. Удобно уложим. Очень просим и завтра тоже. Помилуйте, без мужчины в квартире!
— Я ни за что не засну, — подтвердила Ванда, кутаясь в пуховый платок.
— Коньячок есть у меня - согреемся, — неожиданно залихватски как-то сказал Казярина.
— Иди, Карась, — сказал Марушевский .
Вследствие этого Карась и нежился. Мозги и суп с постным маслом, как и следовало ожидать, были лишь симптомами той омерзительной болезни скупости, которой Казярина заразил свою жену. На самом деле в недрах квартиры скрывались сокровища, и они были известны только одной Ванде. На столе в столовой появилась банка с маринованными грибами, телятина, вишневое варенье и настоящий, славный коньяк Шустова с колоколом. Карась потребовал рюмку для Ванды Михайловны и ей налил.
— Не полную, не полную, — кричала Ванда.
Казярина, отчаянно махнув рукой, подчиняясь Карасю, выпил одну рюмку.
— Ты не забывай, Казимир, что тебе вредно, — нежно сказала Ванда.
После авторитетного разъяснения Карася, что никому абсолютно не может быть вреден коньяк и что его дают даже малокровным с молоком, Казярина выпил вторую рюмку, и щеки его порозовели, и на лбу выступил пот. Карась выпил пять рюмок и пришел в очень хорошее расположение духа.
Затем Карась похвалил расположение квартиры Лисовских и обсудил план сигнализации в квартиру Козаченковых: один звонок из кухни, другой из передней. Чуть что — наверх звонок. И, пожалуйста, выйдет открывать Марушевский , это будет совсем другое дело.
Карась очень хвалил квартиру: и уютно, и хорошо меблирована, и один недостаток — холодно.
Ночью сам Казярина притащил дров и собственноручно затопил печку в гостиной. Казярина в рубашке, в подтяжках пришел к нему и присел на кресло со словами:
— Не спится, знаете ли, вы разрешите с вами немного побеседовать?
Печка догорела, Казярина круглый, успокоившийся, сидел в креслах, вздыхал и говорил:
— Вот как, Николай Мефодиевич. Все, что нажито упорным трудом, в один вечер перешло в карманы каких-то негодяев... путем насилия. Вы не думайте, чтобы я отрицал революцию гидности, о нет, я прекрасно понимаю исторические причины, вызвавшие все это.
— Но, согласитесь сами. У нас в Украине, в стране, несомненно, наиболее отсталой, революция уже выродилась в махновщину. Ведь что ж такое делается. Мы лишились в течение каких-либо двух лет всякой опоры в законе, минимальной защиты наших прав человека и гражданина. Англичане говорят.
— .А тут, какой же «твой дом — твоя крепость», когда вы не гарантированы в собственной вашей квартире за семью замками от того, что шайка, вроде той, что была у меня сегодня, не лишит вас не только имущества, но, чего доброго, и жизни?!
— Да ведь, Николай Мефодиевич! Да ведь дело, голубчик, не в одной сигнализации! Никакой сигнализацией вы не остановите того развала и разложения, которые свили теперь гнездо в душах человеческих. Помилуйте, сигнализация — частный случай, а предположим, она испортится?
— Починим, — ответил счастливый Карась.
— Да ведь нельзя же всю жизнь строить на сигнализации и каких-либо там битах, оружии и варварстве. Не в этом дело. Я говорю вообще, обобщая, так сказать, случай. Дело в том, что исчезло самое главное, совесть, здравомыслие и уроки истории. А раз так, дело кончено. Если так, мы погибли. Я убежденный демократ по натуре и сам из народа. Мой отец был простым рабочим на железной дороге. Все, что вы видите здесь, и все, что сегодня у меня отняли эти мошенники, все это нажито и сделано исключительно моими руками. И, поверьте, я никогда не стоял на страже предыдущего режима, напротив, признаюсь вам по секрету, я проеэсоамериканский либерал, но теперь, когда я своими глазами увидел, во что все это выливается, клянусь вам, у меня является зловещая уверенность, что спасти нас может только одно. — Откуда-то из мягкой пелены, окутывающей Карася, донесся шепот. — Диктатура... Да. Злейшая диктатура РиК, какую можно только себе представить. Диктатура.
«Эк разнесло его, — думал блаженный Карась. — М-да, диктатура — штука хитрая». Эхе-мм. — проговорил он сквозь вату...
16
— Отец Аркадий, щеки покрепче подвяжите, мороз лютый, позвольте, я вам помогу.
Хоругви и флаги кланялись в дверях, как побежденные знамена, плыли коричневые лики
и таинственные золотые слова, хвосты мело по полу.
— Посторонитесь.
— Батюшки, куда ж?
— О ком же? (бас, шепот). Незалэжной Украине?
— А черт ее знает (шепот).
— Кто ни поп, тот патриот.
— Осторожно.
Многая лета!!!
Из придела выплывали стихари, обвязанные, словно от зубной боли, головы с растерянными глазами, фиолетовые, игрушечные, картонные шапки. Отец Аркадий, настоятель кафедрального собора, маленький щуплый человек, водрузивший сверх серого клетчатого платка самоцветами искрящуюся митру, плыл, семеня ногами в потоке. Глаза у отца были отчаянные, тряслась бороденка.
— Крестный ход будет. Вали, Митька.
— Ничего не понимаю .
— Як вы не понимаете, то вы б ишлы до дому, бо тут вам робыть нема чого.
— Я на вашей мови не размовляю.
— Господи, боже мой.
— Иисусе Христе... Царица небесная, матушка...
— И не рад, что пошел. Что же это делается?
— На каком же языке служили, отцы родные, не пойму я?
— На божественном, тетка.
— От строго заборонють, щоб не було бильш московской мови.
— Что ж это, позвольте, как же? Уж и на православном, родном языке говорить не разрешается?
— Це вам не Россия, добродию...
— Дурно женщине.
— Всем, матушка, дурно. Всему народу чрезвычайно плохо.
— Геть! В Россию! Геть с Украины!
— Иван Иванович, тут бы милиции сейчас наряды, помните, бывало, в праздники. Эх, хо, хо.
— Господи, хоть бы выход скорей. Воздуху живого глотнуть.
— Не дойду. Помру.
Через главный выход напором перло и выпихивало толпу, вертело, бросало, роняли шапки, гудели, крестились. Через второй боковой, где мгновенно выдавили два стекла, вылетел, серебряный с золотом, крестный, задавленный и ошалевший, ход с хором. Золотые пятна плыли в черном месиве, торчали камилавки и митры, хоругви наклонно вылезали из стекол, выпрямлялись и плыли торчком.
Страшные, щиплющие сердце звуки плыли с хрустящей земли, гнусаво, пискливо вырываясь из желто-голубых бандур с кривыми ручками.
— Молебен будет.
— Молебствие о даровании победы и одоление янковичского оружия незалежной национальной гвардией.
— Помилуйте, какие же победы и одоление? Победили уже.
— Еще побеждать будут!
— Поход буде.
— Куды поход?
— На Москву.
— На какую Москву?
— На самую обыкновенную.
— Руки коротки.
— Як вы казалы? Повторить, як вы казалы? Хлопцы, слухайте, що вин казав!
— Ничего я не говорил!
— Держи, держи его, вора, держи!! ..
— Слава тяглояйцекличманам! Слава Украине!!!
— Дон. дон. дон. Дон-дон-дон. Тирли-бомбом. Дон-бом-бом, — бесились колокола.
— Американка, пожалей старуху, сироту несчастную.
— Голубчики, милые, господь бог не оставит вас.
На воздухе воспрянул духом, глотнул силы крестный ход, перестроился, подтянулся, и поплыли в стройном чине и порядке обнаженные головы в клетчатых платках, митры и камилавки, буйные гривы дьяконов, скуфьи монахов, острые кресты на золоченых древках, хоругви Христа-спасителя и божьей матери с младенцем, и поплыли разрезные, кованые, золотые, малиновые, писанные славянской вязью хвостатые полотнища.
То не серая туча со змеиным брюхом разливается по городу, то не бурые, мутные реки текут по реваншистским улицам — то штурмовые сотни оппозиционного триумвирата на площадь новой Софии идут на парад.
Первой, взорвав мороз ревом труб, ударив блестящими тарелками и барабанным боем, разрезав черную реку народа, пошли густыми рядами самооборонные сотни.
В разношорстных с желто-блакытными лентами кожугах, в лихо заломленных шапках с жёлто-синими верхами, шли галичане. Два двуцветных прапора, наклоненных меж обнаженными дубинками, плыли следом за густым трубным оркестром, а за прапорами, мерно давя хрустальный снег, молодецки гремели ряды, одетые в добротное, хоть и еэсоамериканское сукно. За первой сотней валили красно-черные в длинных американских полушубках, опоясанных ремнями, и в касках на головах, и белая заросль дубинок устрашающей тучей лезла на парад.
Считанной силой шли серые обшарпанные сотни самооборонцев. Шли курени казаков, пеших, курень за куренем, и, высоко танцуя в просветах взводов, ехали в авто бравые авмомайдановцы. Удалые марши, победные, ревущие, выли золотом в цветной реке...
Народ обмывал серые и желтые стены домов, народ выпирал и лез на тумбы, мальчишки карабкались на фонари и сидели на перекладинах, торчали на крышах, свистали, кричали: ура. ура.
— Слава! Слава! — кричали с тротуаров.
— Ото казалы банды. Вот тебе и банды. Ура!
— Слава! Слава оппозиции! Слава нашему триумвирату!
— Ур-ра...
— Тяглояйцекличманы в Мариинском дворце принимают есоамериканских послов...
— Що вы, добродию, сдурели, яких послов?
— Ничего подобного.
— Тяглояйцекличманы , Тяглояйцекличманы , Тяглояйцекличманы.
— Эх. эх. вот тебе и тысяча. Что же это наврали нам. Тысяча. бандиты. разложение. Господи, не сочтешь. Еще бус. еще, еще.
Толпа мяла и мяла Николку, и он, сунув птичий нос в воротник студенческой шинели, влез, наконец, в нишу в стене и там утвердился. Какая-то веселая бабенка в валенках уже находилась в нише и сказала Николке радостно:
— Держитесь за меня, товарищ, а я за кирпич, а то звалимся.
— Спасибо, — уныло просопел Николка в заиндевевшем воротнике, — я вот за крюк буду.
— Де ж сами Тяглояйцекличманы ? — болтала словоохотливая бабенка, — ой, хочу побачить Тяглояйцекличманив. Кажуть, вони таки красавци.
— Да, — промычал Николка неопределенно в барашковом мехе, — неописуемые. «Еще бус. Вот, черт. Ну, ну, теперь я понимаю.»
— Бач, бач, Тяглояйцекличманы.
— Та яки Тяглояйцекличманы.
Лязг, лязг, лязг. Глухие раскаты турецких барабанов неслись с площади Софии.
Вокруг Мариинского дворца было очень тихо, в парке ни живой души, да и на улице редко кто показывался, музыка сюда не достигала от новой Софии...
Сотни, разламывая толпу, уплыли в поток туда, где сидел Богдан Хмельницкий и булавой, чернея на небе, указывал на запад. Колокол еще плыл густейшей масляной волной по снежным холмам и кровлям города, и бухал, бухал барабан в гуще, и лезли остервеневшие от радостного возбуждения мальчишки к копытам черного Богдана.
А в Рыльском переулке в то время грохнул залп. Перед залпом закружились метелицей бабьи визги в толпе. Кто-то побежал с воплем:
— Ой, лышэчко!
Кричал чей-то голос, срывающийся, торопливый, сиповатый:
— Я знаю. Тримай их! Беркутовцы. Беркутовцы. Беркутовцы. Я их бачив в погонах!
Во взводе десятого куреня имени Рады, ожидавшего выхода на площадь, торопливо
спешились хлопцы, врезались в толпу, хватая кого-то. Кричали женщины. Слабо, надрывно вскрикивал схваченный за руки капитан Пляшко:
— Я не беркутовец. Ничего подобного. Ничего подобного. Что вы? Я служащий в банке.
Хватили с ним рядом кого-то, тот, белый, молчал и извивался в руках.
Потом хлынуло по переулку, словно из прорванного мешка, давя друг друга. Бежал ошалевший от ужаса народ. Очистилось место совершенно белое, с одним только пятном, брошенной чьей-то шапкой. В переулке сверкнуло и трахнуло, и капитан Пляшко, трижды отрекшийся, заплатил за свое любопытство к парадам. Он лег у палисадника церковного софийского дома навзничь, раскинув руки, а другой, молчаливый, упал ему на ноги и откинулся лицом в тротуар. И тотчас лязгнули тарелки с угла площади, опять попер народ, зашумел, забухал оркестр. Резнул победный голос: «Кроком рушь!» И ряд за рядом, блестя еэсоамериканскими касками, тронулся пеший курень Рады...
— Хай жывэ вильна Украина!
Поднятый на руки человек глянул вдохновенно поверх тысячной гущи голов куда-то,.. взмахнул рукой и слабо выкрикнул:
— Народу слава!..
— Слава Украине! — повторял человек...
— Тише!
Голос светлого человека окреп и был слышен ясно сквозь рокот и хруст ног, сквозь гуденье и прибой, сквозь отдаленные барабаны.
— Ну, я скорей умру (шепот), а не присягну.
— Та вам и не надо. Женщин не тронут.
— Жидов тронут, это верно.
— И беркутовцев. Всем им кишки повыпустят.
— И олигархов. Долой!!
— Тише!
Светлый человек с какой-то страшной тоской и в то же время решимостью в глазах указал на памятник.
— Вы чулы, громадяне, браты и казаки, — заговорил он, — як козаки пели: «Бо старшины з нами, з нами, як з братами». З нами. З нами воны! — человек ударил себя шапкой в грудь, на которой блестел еэсовский громадной волной бант, — з нами. Бо тии старшины з народу, з ним родились, з ним и умрут. З нами воны мерзли в снегу при облоге администрации и вот доблестно узяли его, и еэсовский прапор разом с жовто- сыним уже висят над теми громадами.
— Ура!
— Який еэсовский? Що вин каже? Жёвто-блакытный.
— Тише! Слава!
— А вин погано размовляе на украинской мови.
— Панове! Перед вами теперь новая задача — поднять и укрепить новую незалежну Державу, для счастия усиеи Украины и народу, бо тильки вин, поливший своею свежею кровью и потом нашу ридну землю, мають право владеть ею!
— Верно! Слава!
— Поэтому, дорогие украинцы, присягнем тут в радостный час народной победы, — глаза оратора начали светиться, он все возбужденнее простирал руки к густому небу и все меньше в его речи становилось украинских слов, — и дадим клятву, що мы не зложим оружие, доки еэсовский прапор разом с американским — символы свободы и демократии — не будут развеваться над Украиной и народами всей Европы...
— Ура! Ура! Ура!.. ЕС.
— Хай живэ парламентско-президентская республика. Да здравствует.
— Га-а. Га-а-а, — зашумела толпа.
— . парламентско-президентская республика.
— Как? Как? Что?! Слава!!
В задних рядах несколько мужских и один голос тонкий и звонкий запели «Як умру, то.».
— Ур-ра! — победно закричали в другом месте.
— Ой, боже мой, боже мой, Маруся, бежим скорей, что же это делается?..
17
Заветной цели, о которой Николка думал все эти три дня, когда события падали в семью, как камни, цели, связанной с загадочными последними словами распростертого на снегу, цели этой Николка достиг....
Николка волновался и робел. «Кого же и как спросить получше? Ничего не известно.» Позвонил у двери флигеля, приютившегося в первом ярусе сада. Долго не откликались, но, наконец, зашлепали шаги, и дверь приоткрылась немного под цепочкой. Выглянуло женское лицо в очках и сурово спросило из тьмы передней:
— Вам что надо?
— Позвольте узнать. Здесь живут Пономарь?
Женское лицо стало совсем неприветливым и хмурым, стекла блеснули.
— Никаких Пономарей тут нету, — сказала женщина низким голосом.
Николка покраснел, смутился и опечалился.
— Это квартира пять.
— Ну да, — неохотно и подозрительно ответила женщина, — да вы скажите, вам что.
— Мне сообщили, что Пономарь здесь живут.
Лицо выглянуло больше и пытливо шмыгнуло по садику глазом, стараясь узнать, есть ли еще кто-нибудь за Николкой. Николка разглядел тут полный, двойной подбородок дамы.
— Да вам что?.. Вы скажите мне.
Николка вздохнул и, оглянувшись, сказал:
— Я насчет Феликс Феликсовича. у меня сведения.
Лицо резко изменилось. Женщина моргнула и спросила:
— Вы кто?
— Студент.
— Ну, говорите же, ну. — упрямо сказала сухонькая женщина. - наверное мать Пономаря подумал Николка.
Николка смял фуражку, взвел на даму глазами и вымолвил:
— Я. я.
Сухонькая дама — мать метнула в Николку взор черный и, как показалось ему, ненавистный и вдруг крикнула звонко, так, что отозвалось сзади Николки в стекле двери:
— Феликс убит!
Она сжала кулаки, взмахнула ими перед лицом Николки и закричала:
— Убили. Ирина, слышишь? Феликса убили!
У Николки в глазах помутилось от страха, и он отчаянно подумал: «Я ж ничего не сказал. Боже мой!» Толстая в очках мгновенно захлопнула за Николкой дверь. Потом быстро, быстро подбежала к сухонькой даме, охватила ее плечи и торопливо зашептала:
— Ну, Марья Францевна, ну, голубчик, успокойтесь. — Нагнулась к Николке, спросила: — Да, может быть, это не так?.. Господи. Вы же скажите. Неужели?..
Николка ничего на это не мог сказать. Он только отчаянно глянул вперед и опять увидал край кресла.
— Тише, Марья Францевна, тише, голубчик. Ради бога. Услышат. Воля божья. — лепетала толстая.
Мать Пономаря валилась навзничь и кричала:
— Четыре года! Четыре года! Я жду, все жду. Жду! — Тут молодая из-за плеча Николки бросилась к матери и подхватила ее. Николке нужно было бы помочь, но он неожиданно бурно и неудержимо зарыдал и не мог остановиться.
Окна завешаны шторами, в гостиной полумрак и полное молчание, в котором отвратительно пахнет лекарством.
Молчание нарушила наконец молодая — эта самая сестра. Она повернулась от окна и подошла к Николке. Николка поднялся с кресла, все еще держа в руках фуражку, с которой не мог разделаться в этих ужасных обстоятельствах. Сестра поправила машинально завиток черных волос, дернула ртом и спросила:
— Как же он умер?
— Он умер, — ответил Николка самым своим лучшим голосом, — он умер, знаете ли, как герой... Настоящий герой... Всех лицеистов вовремя прогнал, в самый последний момент, а сам, — Николка, рассказывая, плакал, — а сам их прикрыл огнем. И меня чуть- чуть не убили вместе с ним. Мы попали под автоматный огонь, — Николка и плакал и рассказывал в одно время, — мы. только двое остались, и он меня гнал и ругал и стрелял из пистолета.
В ту же ночь в часовне все было сделано так, как Николка хотел, и совесть его была совершенно спокойна, но печальна и строга.
Пономарь лежал в гробу — обмытый сторожами, довольными и словоохотливыми, Пономарь— чистый, во френче без погон, Пономарь с венцом на лбу под тремя огнями, и, главное, Пономарь с пестрой георгиевской лентой, собственноручно Николкой уложенной под рубаху на холодную его вязкую грудь. Старуха мать от трех огней повернула к Николке трясущуюся голову и сказала ему:
— Сын мой. Ну, спасибо тебе.
И от этого Николка опять заплакал и ушел из часовни на снег. Кругом, над двором анатомического театра, была ночь, снег, и звезды крестами, и белый Млечный путь.
18
Козаченков стал умирать днем четырнадцатого декабря... День этот был мутноват, бел и насквозь пронизан отблеском грядущего через два дня рождества. В особенности этот отблеск чувствовался в блеске паркетного пола в гостиной, натертого совместными усилиями Анюты, Николки и Лариосика, бесшумно шаркавших накануне. Так же веяло рождеством от переплетиков лампадок, начищенных Анютиными руками. И, наконец, пахло хвоей и зелень осветила угол у разноцветного Валентина, как бы навеки забытого над открытыми клавишами.
Я за сестру.
Марушевский шевельнулся.
— Вот, — сиплым шепотом промолвил он, — все хорошо сделал командир, а Богдана-то неудачно пристроил.
В столовой прошел Марушевский, за ним Николка с поблекшими веками. Они побывали в комнате Козаченкова. Николка, вернувшись в столовую, сказал собеседникам:
— Помирает. — набрал воздуху.
— Вот что, — заговорил Марушевский, — не позвать ли священника? А, Никол?.. Что ж ему так-то, без покаяния.
— Лене нужно сказать, — испуганно ответил Николка, — как же без нее. И еще с ней что-нибудь сделается.
Шептались, шептались, но не решились пока звать, а к Елене стучали, она через дверь глухо ответила: «Уйдите пока. я выйду. »
И они ушли.
Елена с колен исподлобья смотрела на зубчатый венец над почерневшим ликом с ясными глазами и, протягивая руки, говорила шепотом:
— Слишком много горя сразу посылаешь, мать-заступница. Так в один год и кончаешь семью. За что?.. Мать взяла у нас, мужа у меня нет и не будет, это я понимаю. Теперь уж очень ясно понимаю. А теперь и старшего отнимаешь. За что?.. Как мы будем вдвоем с Николом?.. Посмотри, что делается кругом, ты посмотри. Мать-заступница, неужто ж не сжалишься?.. Может быть, мы люди и плохие, но за что же так карать-то?
Она опять поклонилась и жадно коснулась лбом пола, перекрестилась и, вновь простирая руки, стала просить:
— На тебя одна надежда, пречистая дева. На тебя. Умоли сына своего, умоли Господа Бога, чтоб послал чудо.
Шепот Елены стал страстным, она сбивалась в словах, но речь ее была непрерывна, шла потоком. Она все чаще припадала к полу, отмахивала головой, чтоб сбить назад выскочившую на глаза из-под гребенки прядь...
— Мать-заступница, — бормотала в огне Елена, — упроси его. Вон он. Что же тебе стоит. Пожалей нас. Пожалей. Идут твои дни, твой праздник. Может, что-нибудь доброе сделает он, да и тебя умоляю за грехи. Пусть Иван не возвращается. Отымаешь, отымай, но этого смертью не карай. Все мы в крови повинны, но ты не карай. Не карай. Вон он, вон он.
Огонь стал дробиться, и один цепочный луч протянулся длинно, длинно к самым глазам Елены. Тут безумные ее глаза разглядели, что губы на лике, окаймленном золотой косынкой, расклеились, а глаза стали такие невиданные, что страх и пьяная радость разорвали ей сердце, она сникла к полу и больше не поднималась.
По всей квартире сухим ветром пронеслась тревога, на цыпочках, через столовую пробежал кто-то. Еще кто-то поцарапался в дверь, возник шепот: «Елена. Елена. Елена.» Елена, вытирая тылом ладони холодный скользкий лоб, отбрасывая прядь, поднялась, глядя перед собой слепо, как дикарка, не глядя больше в сияющий угол, с совершенно стальным сердцем прошла к двери. Та, не дождавшись разрешения, распахнулась сама собой, и Никол предстал в обрамлении портьеры. Николкины глаза выпятились на Елену в ужасе, ему не хватало воздуху.
— Ты знаешь, Елена. ты не бойся. не бойся. иди туда. кажется.
Доктор Богдан Козаченков, восковой, как ломаная, мятая в потных руках свеча, выбросив из-под одеяла костистые руки с нестрижеными ногтями, лежал, задрав кверху острый подбородок. Тело его оплывало липким потом, а высохшая скользкая грудь вздымалась в прорезах рубахи. Он свел голову книзу, уперся подбородком в грудину, расцепил пожелтевшие зубы, приоткрыл глаза. В них еще колыхалась рваная завеса тумана и бреда, но уже в клочьях черного глянул свет. Очень слабым голосом, сиплым и тонким, он сказал:
— Кризис, Бродович. Что. выживу?.. А-га.
Бритый врач не совсем верной рукой сдавил в щипок остатки мяса, вкалывая в руку Козаченкову иглу маленького шприца. Мелкие капельки выступили у врача на лбу. Он был взволнован и потрясен.
19
Двадцать второго февраля 2014г. по козаченковой квартире прошла черная фигура, с обритой головой, прикрытой черной шелковой шапочкой. Это был сам воскресший Козаченков. Он резко изменился. На лице, у углов рта, по-видимому, навсегда присохли две складки, цвет кожи восковой, глаза запали в тенях и навсегда стали неулыбчивыми и мрачными.
В гостиной Козаченков, как сорок семь дней тому назад, прижался к стеклу и слушал, и, как тогда, когда в окнах виднелись теплые огонечки, снег, опера, мягко слышны были дальние удары барабанов и одиночных выстрелов. Сурово сморщившись, Козаченков всею тяжестью тела налег на палку и глядел на улицу. Он видел, что дни колдовски удлинились, свету было больше, несмотря на то, что за стеклом валилась, рассыпаясь миллионами хлопьев, вьюга.
Мысли текли под шелковой шапочкой, суровые, ясные, безрадостные. Козаченков рад был одиночеству у окна и глядел.
— Обозная оппозиция, тяглояйцекличманы ?!. Сегодня ночью, определённо, не позже, всё свершится, они взяли реванш. Президент сбежал, а следом за ним и его верные единомышленники. Не будет больше Янковича. А был ли он?.. Или это мне все снилось? Неизвестно, проверить нельзя. Лариосик очень симпатичный. Он не мешает в семье, нет, скорее нужен. Надо его поблагодарить за уход. А Потоцкий? А, черт его знает. Вот наказанье с бабами. Обязательно Елена с ним свяжется, все непременно. А что хорошего? Разве что голос? Голос превосходный, но ведь голос, в конце концов, можно и так слушать, не вступая в брак, не правда ли... Впрочем, неважно. А что важно? Да, тот же Потоцкий говорил, что они с красно-чёрным трезубом на папахах. Вероятно, жуть будет в Городе? О да. Итак, сегодня ночью. Пожалуй, сейчас авто.Тем не менее я пойду, пойду днем. И отнесу. Брынь. Тримай! Я убийца. Нет, я застрелил в бою. Или подстрелил. С кем она живет? Где ее муж? Брынь. Малышевский. Где он теперь? Провалился сквозь землю.А Янкович?»
Текли мысли, но их прервал звоночек. В квартире никого не было, кроме Анюты, все ушли в Город, торопясь кончить всякие дела засветло.
— Если это пациент, прими, Анюта.
— Хорошо, Богдан Васильевич.
Кто-то поднялся вслед за Анютой по лестнице, в передней снял пальто с овечьим мехом и прошел в гостиную.
— Пожалуйте, — сказал Козаченков.
С кресла поднялся худенький и желтоватый молодой человек в сереньком пиджаке немецко-галичанского пошива. Глаза его были мутны и сосредоточенны. Козаченков в белом халате посторонился и пропустил его в кабинет.
— Садитесь, пожалуйста. Чем могу служить?
— У меня психопатия или психастения,.. — хрипловатым голосом сказал посетитель и посмотрел на Козаченкова и прямо, и мрачно.
— Лечились уже?
— Лечился, но плохо и неаккуратно. Лечение мало помогало.
— Кто направил вас ко мне?
— Настоятель церкви Николая Доброго, отец Явтух.
— Как?
— Отец Явтух.
— Вы что же, знакомы с ним?..
— Я у него исповедался, и беседа святого старика принесла мне душевное облегчение, — объяснил посетитель, глядя в небо. — Мне не следовало лечиться. Я так полагал. Нужно было бы терпеливо снести испытание, ниспосланное мне богом за мой страшный грех, но настоятель внушил мне, что я рассуждаю неправильно. И я подчинился ему.
Козаченков внимательнейшим образом вгляделся в зрачки пациенту и первым долгом стал исследовать рефлексы. Но зрачки у владельца козьего меха оказались обыкновенные, только полные одной печальной чернотой.
— Вот что, — сказал Козаченков, отбрасывая молоток, — вы человек, по-видимому, религиозный.
— Да, я день и ночь думаю о боге и молюсь ему. Единственному прибежищу и утешителю.
— Это, конечно, очень хорошо, — отозвался Козаченков, не спуская глаз с его глаз, — и я отношусь к этому с уважением, но вот что я вам посоветую: на время лечения вы уж откажитесь от вашей упорной мысли о Боге. Дело в том, что она у вас начинает смахивать на идею фикс. А в вашем состоянии это вредно. Вам нужны воздух, движение и сон.
— По ночам я молюсь.
— Нет, это придется изменить. Часы молитвы придется сократить. Они вас будут утомлять, а вам необходим покой.
Больной покорно опустил глаза.
Он стоял перед Козаченковым обнаженным и подчинялся осмотру.
— Кокаин нюхали?
— В числе мерзостей и пороков, которым я предавался, был и этот. Теперь нет.
«Черт его знает. а вдруг жулик. притворяется; надо будет посмотреть, чтобы в передней шубы не пропали».
Козаченков нарисовал ручкой молотка на груди у больного знак вопроса. Белый знак превратился в красно-тёмный.
— Вы перестаньте увлекаться религиозными вопросами. Вообще поменьше предавайтесь всяким тягостным размышлениям. Одевайтесь. С завтрашнего дня начну вам впрыскивать ртуть, а через неделю первое вливание.
— Хорошо, доктор.
— Кокаин нельзя. Пить нельзя. Женщин тоже...
— Я удалился от женщин и ядов. Удалился и от злых людей, — говорил больной, застегивая рубашку, — злой гений моей жизни, предтеча антихриста, уехал в страну дьявола.
— Батюшка, нельзя так, — застонал Козаченков, — ведь вы в психиатрическую лечебницу попадете. Про какого антихриста вы говорите?
— Я говорю про его предтечу Михаила Семеновича Шполянского, человека с глазами змеи и с черными баками. Он уехал в царство антихриста в Америку, чтобы подать сигнал и полчища аггелов вести на этот Город в наказание за грехи его обитателей. Как некогда Содом и Гоморра.
— Это вы еэсоамериканцев аггелами? Согласен. Но все-таки так нельзя. Вы бром будете пить. По столовой ложке три раза в день.
— Он молод. Но мерзости в нем, как в тысячелетнем дьяволе. Жен он склоняет на разврат, юношей на порок, и трубят уже трубят боевые трубы грешных полчищ и виден над полями лик сатаны, идущего за ним.
— Ярошевича?
— Да, это имя его, которое он принял. А настоящее его имя по-еврейски Аваддон, а по- гречески Аполлион, что значит губитель.
— Серьезно вам говорю, если вы не прекратите это, вы, смотрите. у вас мания развивается.
— Нет, доктор, я нормален. Сколько, доктор, вы берете за ваш святой труд?
— Помилуйте, что у вас на каждом шагу слово «святой». Ничего особенно святого я в своем труде не вижу. Беру я за курс, как все. Если будете лечиться у меня, оставьте задаток.
— Очень хорошо.
Пиджак расстегнулся.
— У вас, может быть, денег мало, — пробурчал Козаченков, глядя на потертые колени. — «Нет, он не жулик. нет. но свихнется».
— Нет, доктор, найдутся. Вы облегчаете по-своему человечество.
— И иногда очень удачно. Пожалуйста, бром принимайте аккуратно.
— Полное облегчение, уважаемый доктор, мы получим только там, — больной вдохновенно указал в беленький потолок. — А сейчас ждут нас всех испытания, коих мы еще не видали. И наступят они очень скоро.
— Ну, покорнейше благодарю. Я уже испытал достаточно.
— Нельзя зарекаться, доктор, ох, нельзя, — бормотал больной, напяливая овечий мех в передней, — ибо сказано: третий ангел вылил чашу в источники вод, и сделалась кровь.
«Где-то я уже слыхал это. Ах, ну конечно, со священником всласть натолковался. Вот подошли друг к другу — прелесть».
— Убедительно советую, поменьше читайте апокалипсис. Повторяю, вам вредно. Честь имею кланяться. Завтра в шесть часов, пожалуйста. Анюта, выпусти, пожалуйста.
— Вы не откажетесь принять это, - сказал Козаченков Ядвиге Соломоновне. Мне хочется, чтобы спасшая мне жизнь хоть что-нибудь на память обо мне. это браслет моей покойной матери.
— Не надо. Зачем это. Я не хочу, — ответила Серникова и рукой защищалась от Козаченкова, но он настоял и застегнул на бледной кисти тяжкий, кованый и темный браслет. От этого рука еще больше похорошела и вся Серникова показалась еще красивее... Даже в сумерках было видно, как розовеет ее лицо.
Козаченков не выдержал, правой рукой обнял Серникову за шею, притянул ее к себе и несколько раз поцеловал ее в щеку. При этом выронил из ослабевших рук палку, и она со стуком упала у ножки стола.
— Уходите. — шепнула Серникова , — пора. Пора. Авто идут на улице. Смотрите, чтоб вас не тронули.
— Вы мне милы, — прошептал Козаченков. — Позвольте мне прийти к вам еще.
— Придите.
— Скажите мне, почему вы одни и чья это карточка на столе? Черный, с баками.
— Это мой двоюродный брат. — ответила Серникова и потупила свои глаза.
— Как его фамилия?
— А зачем вам?
— Вы меня спасли. Я хочу знать.
— Спасла и вы имеете право знать? Его зовут Шполянский.
— Он здесь?
— Нет, он уехал. В Америку. Какой вы любопытный.
Что-то дрогнуло в Козаченкове, и он долго смотрел на черные баки и черные глаза. Неприятная, сосущая мысль задержалась дольше других, пока он изучал лоб и губы председателя «Магнитного Триолета». Но она была неясна. Предтеча. Этот несчастный в овечьем меху. Что беспокоит? Что сосет? Какое мне дело. Аггелы. Ах, все равно. Но лишь бы прийти еще сюда, в странный и тихий домик, где портрет в золотых погонах.
— Идите. Пора.
— Никол? Ты?
Братья столкнулись нос к носу в нижнем ярусе таинственного сада у другого домика. Николка почему-то смутился, как будто его поймали с поличным.
— А я, Богдан, к Пономаревым ходил, — пояснил он и вид имел такой, как будто его поймали на заборе во время кражи яблок.
— Что ж, дело доброе. У него мать осталась?
— И еще сестра, видишь ли, Богдан. Вообще.
Козаченков покосился на Николку и более расспросам его не подвергал.
Полпути братья сделали молча. Потом Козаченков прервал молчание.
— Видно, брат, швырнул нас обозный триумвират со своими штурмосотнями с тобой на одну эту улицу. А? Ну, что ж, будем ходить. А что из этого выйдет — неизвестно. А?
Николка с величайшим интересом прислушался к этой загадочной фразе и спросил в свою очередь:
— А ты тоже кого-нибудь навещал, Богдан?
— Угу, — ответил Козаченков, поднял воротник пальто, скрылся в нем и до самого дома не произнес более ни одного звука.
Обедали в этот важный и исторический день у Козаченковых все — и Марушевский с Карасем, и Потоцкий. Это была первая общая трапеза с тех пор, как лег раненый Козаченков. И все было по-прежнему, кроме одного — не стояли на столе мрачные, знойные розы, ибо давно уже не существовало разгромленной конфетницы Маркизы, ушедшей в неизвестную даль. Не было и погон ни на одном из сидевших за столом, и погоны уплыли куда-то и растворились в метели за окнами.
Открыв рты, Потоцкого слушали все, даже Анюта пришла из кухни и прислонилась к дверям.
Но Потоцкому не удалось ответить — почему, так как после звонка в квартире появился Казярина.
Казярина, кланяясь направо и налево и приветливо пожимая руки, в особенности Карасю, проследовал, скрипя рантом, прямо к пианино. Елена, солнечно улыбаясь, протянула ему руку, и Казярина, как-то подпрыгнув, приложился к ней. «Черт его знает,
Казярина какой-то симпатичный стал после того, как у него деньги поперли, — подумал Николка и мысленно пофилософствовал: — Может быть, деньги мешают быть симпатичным. Вот здесь, например, ни у кого нет денег, и все симпатичные».
Казярина чаю не хочет. Нет, покорнейше благодарит. Очень, очень хорошо. Хе, хе. Как это у вас уютно все так, несмотря на такое ужасное время. Э... хе... Нет, покорнейше благодарит. К Ванде Михайловне приехала сестра из деревни, и он должен сейчас же вернуться домой. Он пришел затем, чтобы передать Елене Васильевне письмо. Сейчас открывал ящик у двери, и вот оно. «Счел своим долгом. Честь имею кланяться». Казярина, подпрыгивая, попрощался.
Елена ушла с письмом в спальню.
«Письмо из-за границы? Да неужели? Вот бывают же такие письма. Только возьмешь в руки конверт, а уже знаешь, что там такое. И как оно пришло? Никакие письма не ходят. Даже из Житомира в Город приходится посылать почему-то с оказией. И как все у нас глупо, дико в этой стране. Ведь оказия-то эта самая тоже в поезде едет. Почему же, спрашивается, письма не могут ездить, пропадают? А вот это дошло. Не беспокойтесь, такое письмо дойдет, найдет адресата. Вар. Варшава. Варшава. Но почерк не Москалевича. Как неприятно сердце бьется».
Лицо Елены изменилось, стало похоже на старинное лицо матери, смотревшей из резной рамы. Дернула ртом. Вышедший из рваного конверта листок рубчатой, серенькой бумаги лежал в пучке света.
«.Тут только узнала, что ты развелась с мужем. Борэцьки видели Ивана Сергеевича в посольстве — он уезжает то ли в Вашингтон, то ли в Берлин, вместе с семьей Герц; говорят, что он женится на Лидочке Герц; как странно все делается в этой кутерьме. Я жалею, что ты не уехала. Жаль всех вас, оставшихся в лапах у свободовцев и красно¬чёрных национал-патриотов. Здесь в газетах, что будто бы к вам пришла свобода и демократия. Мы надеемся, хотя этой надежды мало, что пришедшие бывшие оппозиционные тяглояйцеклычивцы вам их дадут.»
В голове у Елены механически прыгал и стучал Николкин марш.В дверь стукнула рукоять палки, и Козаченков вошел, постукивая. Он покосился на лицо сестры, дернул ртом так же, как и она, и спросил:
— От Москалевича?
Елена помолчала, ей было стыдно и тяжело. Но потом сейчас же овладела собой и подтолкнула листок Козаченкову: «От Оли. из Варшавы.» Козаченков внимательно вцепился глазами в строчки и забегал, пока не прочитал все до конца, потом еще раз обращение прочитал:
«Дорогая Леночка, не знаю, дойдет ли.»
У него на лице заиграли различные краски. Так — общий тон шафранный, у скул розовато, а глаза из голубых превратились в черные.
— С каким бы удовольствием. — процедил он сквозь зубы, — я б ему по морде съездил.
— Кому? — спросила Елена и шмыгнула носом, в котором скоплялись слезы.
— Самому себе, — ответил, изнывая от стыда, доктор Козаченков , — за то, что поцеловался тогда с ним.
Елена моментально заплакала.
— Сделай ты мне такое одолжение, — продолжал Козаченков , — убери ты к чертовой матери вот эту штуку, — он рукоятью ткнул в портрет на столе. Елена подала, всхлипывая, портрет Козаченкову. Козаченков выдрал мгновенно из рамы карточку Ивана Сергеевича и разодрал ее в клочья. Елена по-бабьи заревела, тряся плечами, и уткнулась Козаченкову в крахмальную грудь. Она косо, суеверно, с ужасом поглядывала на коричневую икону, перед которой все еще горела лампадочка в золотой решетке.
«Вот помолилась. условие поставила. ну, что ж. не сердись. не сердись, матерь божия», — подумала суеверная Елена. Козаченков испугался:
— Тише, ну тише... услышат они, что хорошего?
Но в гостиной не слыхали. Пианино под пальцами Николки изрыгало отчаянный старый известный всем марш, и слышался смех.
20
Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 2013, но 2014 был его страшней.
В ночь с двадцать второго на двадцать третье февраля у входа на Мост через Днепр человека в разорванном и черном пальто с лицом синим и красным в потеках крови волокли по снегу два хлопца, а пан куренной бежал с ним рядом и бил его битой по голове. Голова моталась при каждом ударе, но окровавленный уже не вскрикивал, а только ухал. Тяжко и хлестко впивалась дубинка в разодранное в клочья пальто, и каждому удару отвечало сипло:
— Ух… а…
— А, москальско-беркутовская морда! — исступленно кричал пан куренной, — к штабелям его, на расстрел! Я тебе покажу, як по темным углам ховаться. Я т-тебе покажу! Что ты робив за штабелем? Титушка!..
Но окровавленный не отвечал яростному пану куренному. Тогда пан куренной забежал спереди, и хлопцы отскочили, чтобы самим увернуться от взлетевшей, блестящей на цепи с шипами булавы. Пан куренной не рассчитал удара и молниеносно опустил булаву на голову. Что-то в ней крякнуло, черный не ответил уже «ух». Повернув руку и мотнув головой, с колен рухнул набок и, широко отмахнув другой рукой, откинул ее, словно хотел побольше захватить для себя истоптанной и унавоженной земли. Пальцы крючковато согнулись и загребли грязный снег. Потом в темной луже несколько раз дернулся лежащий в судороге и стих.
Над поверженным шипел электрический фонарь у входа на мост, вокруг поверженного метались встревоженные тени свободовцев с хвостами на головах, а выше было красно-черное небо с играющими звездами.
И в ту минуту, когда лежащий испустил дух, звезда Марс над Слободкой под Городом вдруг разорвалась в замерзшей выси, брызнула огнем и оглушительно ударила.
Вслед звезде черная даль за Днепром, даль, ведущая к Европе, ударила громом тяжко и длинно. И тотчас хлопнула вторая звезда, но ниже, над самыми крышами, погребенными под снегом.
И тот час обозный триумвират и их соратники вместе со своими штурмосотнями заняли АПУ, Город и расползлись они по государственно-административным зданиям не только Города, но и по всей Украине.
Следом за ними, нахально, высокомерно и пыхато вошли и их покровители со своими высоко-демократичными правилами, кухней и менталитетом. потом начался политико-экономический и социальный реванш,.. начало исчезать все имевшее место до реванша, как будто никогда и не было. Остался только стынущий труп человека в черном у входа на мост, да утоптанные хлопья сена, да конский навоз.
И только труп и свидетельствовал, что тяглояйцеклычманы не миф, что он действительно стал реальностью. Дзынь… Трень… гитара, турок… кованый на Куренёвке фонарь… девичьи косы, метущие снег, огнестрельные раны, звериный вой в ночи, мороз. Значит, стало.Он, Гриць, до работы...В Гриця порваны чоботы.
А зачем оно стало? Никто не скажет. Заплатит ли кто-нибудь за кровь?
Нет. Никто.
Просто растает снег, взойдет зеленая украинская трава, заплетет землю. выйдут пышные всходы. задрожит зной над полями, и крови не останется и следов. Дешева кровь на жёлтых полях, и никто выкупать ее не будет.
Никто.
С вечера жарко натопили Саардамские изразцы, и до сих пор, до глубокой ночи, печи все еще держали тепло. Надписи были смыты с Саардамского Плотника, и осталась только одна:
«.. .Лен... я взял билет на Аид...»
Дом на Алексеевском спуске, дом, накрытый шапкой белого генерала, спал давно и спал тепло. Сонная дрема ходила за шторами, колыхалась в тенях.
За окнами расцветала все победоноснее студеная ночь и беззвучно плыла над землей. Играли звезды, сжимаясь и расширяясь, и особенно невысоко в небе был серп-трезубец — Луна.
В теплых комнатах поселились сны. Козаченков спал в своей спаленке, и сон висел над ним, как размытая картина. Плыл, качаясь, вестибюль, и президент Янкович жег в печурке списки друзей-олигархов... Ядвига прошла и поманила и засмеялась, проскакали тени, кричали: «Трымай! Трымай!»
Беззвучно стреляли, и пытался бежать от них Козаченков , но ноги прилипали к тротуару на Мало-Провальной, и погибал во сне Козаченков . Проснулся со стоном, услышал храп Марушевского из гостиной, тихий свист Карася и Лариосика из книжной. Вытер пот со лба, опомнился, слабо улыбнулся, потянулся к часам.
Было на часиках три. И вновь уснул.
Ночь расцветала. Тянуло уже к утру, и погребенный под мохнатым снегом спал дом. Истерзанный Казярина почивал в холодных простынях, согревая их своим похудевшим телом. Видел Казярина сон нелепый и круглый. Будто бы никакой революции гидности не было, все была чепуха и вздор. Во сне. Сомнительное, зыбкое счастье наплывало на Казярину. Будто бы лето и вот Казярина купил огород. Моментально выросли на нем овощи. Грядки покрылись веселыми завитками, и зелеными шишками в них выглядывали огурцы. Казярина в парусиновых брюках стоял и глядел на милое, заходящее солнышко, почесывая живот. Тут Казярине приснились взятые круглые, глобусом, часы. Казярине хотелось, чтобы ему стало жалко часов, но солнышко так приятно сияло, что жалости не получалось. И вот в этот хороший миг какие-то розовые, круглые поросята влетели в огород и тотчас пятачковыми своими мордами взрыли грядки. Фонтанами полетела земля. Казярина подхватил с земли палку и собирался гнать поросят, но тут же выяснилось, что поросята страшные — у них острые клыки. Они стали наскакивать на Казярину, причем подпрыгивали на метр от земли, потому что внутри у них были пружины. Казярина взвыл во сне, верным боковым косяком накрыло поросят, они провалились в землю, и перед Казяриной всплыла черная, сыроватая его спальня.
Металась и металась потревоженная дрема. Летела вдоль Днепра. Пролетела мертвые пристани и упала над Подолом. На нем очень давно погасли огни. Все спали. Только на углу Волынской в трехэтажном каменном здании, в квартире библиотекаря, в узенькой, как дешевый номер дешевенькой гостиницы, комнате, сидел голубоглазый Русаков у лампы под стеклянным горбом колпака. Перед Русаковым лежала тяжелая книга в желтом кожаном переплете. Глаза шли по строкам медленно и торжественно.
"И увидал я мертвых и великих, стоящих перед Богом и книги раскрыты были, и иная книга раскрыта, которая есть книга жизни; и судимы были мертвые по написанному в книгах сообразно с делами своими.
Тогда отдало море мертвых, бывших в нем, и смерть и ад отдали мертвых, которые были в них, и судим был каждый по делам своим.
И кто не был записан в книге жизни, тот был брошен в озеро огненное. и увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали и моря уже нет".
По мере того как он читал потрясающую книгу, ум его становился как сверкающий меч, углубляющийся в тьму. Болезни и страдания казались ему неважными, несущественными. Недуг отпадал, как короста с забытой в лесу отсохшей ветви. Он видел синюю, бездонную мглу веков, коридор тысячелетий. И страха не испытывал, а мудрую покорность и благоговение. Мир становился в душе, и в мире он дошел до слов: «...слезу с очей, и смерти не будет, уже ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло».
Смутная мгла расступилась и пропустила к Елене поручика Шервинского. Выпуклые глаза его развязно улыбались.
- Я демон, - сказал он, щелкнув каблуками, а он не вернется, Москалевич, - и я пою вам... Туманы сна ползли вокруг него, его лицо из клубов выходило ярко-кукольным. И он пел.
- Жить, будем жить!! А смерть придет, помирать будем... - пропел Николка и вошел.
В руках у него была гитара, но вся шея в крови, а на лбу желтый венчик с иконками. Елена мгновенно подумала,что он умрет,и горько зарыдала и проснулась с криком в ночи:
- Николка. О, Николка? И долго, всхлипывая, слушала бормотание ночи.
И ночь все плыла, а сверчок все пел и пел свою песню, где-то в щели, в белом углу за ведром, оживляя сонную, бормочущую ночь в семье.
Последняя ночь расцвела. Во второй половине ее вся тяжелая синева, занавес Бога, облекающий мир, покрылась звездами. Похоже было, что в неизмеримой высоте за этим синим пологом у царских врат служили всенощную. В алтаре зажигали огоньки, и они проступали на завесе целыми крестами, кустами и квадратами. Над Днепром с грешной и окровавленной и снежной земли поднимался в черную, мрачную высь полночный крест Владимира. Издали казалось, что поперечная перекладина исчезла — слилась с вертикалью, и от этого крест превратился в угрожающий острый меч.
Но он не страшен. Все пройдет. Страдания, муки, кровь, голод и мор. Меч исчезнет, а вот звезды останутся, когда и тени наших тел и дел не останется на земле. Нет ни одного человека, который бы этого не знал. Так почему же мы не хотим обратить свой взгляд на них? Почему не живём по Божьим Законам? Почему? Почему, Почему?
Р.S.
«Реванш» - это не просто модернизация Булгаковской "Белой Гвардии", произведение, которое отображает своеобразную хронику времени украинской действительности периода 2013г. - 2014г. Хроника, увиденная через призму восприятия многих тысяч людей страшных месяцев Украины и приведенная на примере одной киевской семьи, обретает черты трагедии многих людей Украины — трагедии, последствия которой не лучшим образом проявляются сейчас и будут проявляться ещё в будущем Украины...
***
12.2015, Харьков
Примечание
1) "ВИТРЕБЕНЬКИ" по словнику Караванського - це примхи, забаганки, викрутас, ворожий випад, ексцес (крайшсть, нестримашсть, порушення норм, переборщення, перебрання мфи, вибрик)... .
2) "Бус" - так говорят в Западной Украине, вместо - "автобус"
3) "ПС" - название национал-радикальной военной организации - "Правый сектор"
4) РиК - рабочий и крестьянин
5) АПУ - администрация президента Украины
6) МВДУ - министерство внутренних дел Украины

***



 
КНИГА ВТОРАЯ
"Фантасмагория... — это повествование о чём-то совершенно нереальном, изображающий причудливые видения, бредовые фантазии" (М.Булгаков)
В который год Вы собираете нас вместе всех. За Вашим замечательным столом.
Пусть будет так  ещё не раз, а много раз... А мне лишь остаётся - Поздравить Вас с Великим Днём Рожденья. И пожелать здоровья, счастья, И пенсии прибавки... И не пахать на даче, Как трактор казахстанский... Себе не в радость и здоровью.  И кой-кому ещё... Ведь всю траву не побороть. Она, как мафия, бессмертна... И с Днём Рожденья поздравляя Вас Я эту книгу посвящаю Вам!
ЧТО-ТО, ВРОДЕ, КАК БЫ,
ПРЕДИСЛОВИЕ
Действие происходит в 20-е годы XXI века в независимой Украине, в самый разгар начала строительства проевропейского патриотично-
нувороолигархического государства. Известный киевский профессор Войцех Филиппович Кац решается на эксперимент по пересадке семенных желез и гипофиза умершего хулигана и национал-патриота Степана Кацера- Бычковского милому псу Барбосу, найденному на улице. Очеловечивание произошло, но эксперимент, увы, не удался. Вместо доброй собаки на свет появляется безобразный и агрессивный Матадор Алексеевич Барбосоцкий, который унаследовал от своего <<донара>> лишь дурные черты. Но это не помешало ему прекрасно адаптироваться в патриотично-
нувороолигархическую действительность и даже стать головою подотдела очистки Киева от социалистического наследия. Барбосоцкий превращает жизнь профессора Каца и обитателей его квартиры в настоящий ад. Подстрекаемый председателем ОСМДПашинскевичем, он пишет доносы на своего «создателя», требует выделить ему жилплощадь и даже угрожает револьвером. Профессору ничего не остаётся, как признать эксперимент неудавшимся и вернуть Барбоса в его первоначальное состояние.

Глава 1
У-у-у-у-у-Гу-ГуГ-Гуу! О, гляньте на меня, я погибаю. Вьюга в подворотне ревёт мне отходную, и я вою с ней. Пропал я, пропал. Негодяй в чистом колпаке - повар кафе "Львовские выкрутасы" добрячого питания госслужащих отдела Развития культуры - плеснул кипятком и обварил мне левый бок.
Какая гадина, а ещё культурный. Господи, боже мой - как больно! До костей проело кипяточком. Я теперь вою, вою, да разве воем поможешь.
Чем я ему помешал? Неужели я обожру отдел Развития культуры, если в помойке пороюсь? Жадная тварь! Вы гляньте когда-нибудь на его рожу: ведь он поперёк себя шире. Вор с медной мордой. Ах, люди, люди. В полдень угостил меня колпак кипятком, а сейчас стемнело, часа четыре приблизительно пополудни, судя по тому, как луком пахнет из пожарной оболоньской команды. Пожарные ужинают кашей, как вам известно. Но это - последнее дело, вроде грибов. Знакомые псы с Оболони, впрочем, рассказывали, будто бы на Оболони в ресторане «Буржуй» жрут дежурное блюдо - грибы, соус пикан по 150 грн. порция. Это дело на любителя всё равно, что калошу лизать... У-у-у-у-у...
Бок болит нестерпимо, и даль моей карьеры видна мне совершенно отчётливо: завтра появятся язвы и, спрашивается, чем я их буду лечить?
Летом можно смотаться на Житомирскую свалку (что на выезде из Киева), там есть особенная, очень хорошая трава, а кроме того, нажрёшься бесплатно колбасных головок, бумаги жирной набросают граждане, налижешься. И если бы не грымза какая-то, что поёт на лугу при луне - «Милая Аида» - так, что сердце падает, было бы отлично. А теперь куда пойдёшь? Не били вас сапогом? Били. Кирпичом по рёбрам получали? Кушано достаточно. Всё испытал, с судьбой своей мирюсь и, если плачу сейчас, то только от физической боли и холода, потому что дух мой ещё не угас. Живуч собачий дух.
Но вот тело моё изломанное, битое, надругались над ним люди достаточно. Ведь главное что - как врезал он кипяточком, под шерсть проело, и защиты, стало быть, для левого бока нет никакой. Я очень легко могу получить воспаление лёгких, а, получив его, я, граждане, подохну с голоду. С воспалением лёгких полагается лежать на парадном ходе под лестницей, а кто же вместо меня, лежащего холостого пса, будет бегать по сорным ящикам в поисках питания? Прохватит лёгкое, поползу я на животе, ослабею, и любой спец пришибёт меня палкой насмерть. И дворники с бляхами ухватят меня за ноги и выкинут на телегу.
Дворники из всех служащих - самая гнусная мразь. Человечьи очистки - самая низшая категория. Повар попадается разный. Например - покойный Влас с Оболони. Скольким он жизнь спас. Потому что самое главное во время болезни перехватить кус. И вот, бывало, говорят старые псы, махнёт Влас кость, а на ней с осьмушку мяса. Царство ему небесное за то, что был настоящая личность, шляхтичский повар князей Мазовецких, а не из Отдела развития культуры. Что они там вытворяют в Развитии культуры - уму собачьему непостижимо. Ведь они же, мерзавцы, из вонючей солонины борщи варят, а те, бедняги, ничего и не знают. Бегут, жрут, лакают.
Иная машинисточка получает по IX разряду тысченку грн, ну, правда, любовник ей фильдеперсовые чулочки подарит. Да ведь сколько за этот фильдеперс ей издевательств надо вынести. Ведь он её не каким-нибудь обыкновенным способом, а подвергает французской любви. С. эти французы, между нами говоря. Хоть и лопают богато, и всё с красным вином. Да.
Прибежит машинисточка, ведь за тысченку в ресторан не пойдёшь. Ей и на кинематограф не хватает, а кинематограф у женщины единственное утешение в жизни. Дрожит, морщится, а лопает. Подумать только: 150 грн. из двух блюд, а они оба эти блюда и пятидесяти не стоят, потому что остальные завгосп уворовал. А ей разве такой стол нужен? У неё и верхушка правого лёгкого не в порядке и женская болезнь на французской почве, на службе с неё вычли, тухлятиной в столовой накормили, вот она, вот она...
Бежит в подворотню в любовниковых чулках. Ноги холодные, в живот дует, потому что шерсть на ней вроде моей, а штаны она носит холодные, одна кружевная видимость. Рвань для любовника. Надень-ка она фланелевые, попробуй, он и заорёт: до чего ты неизящна! Надоела мне моя Параска, намучился я с фланелевыми штанами, теперь пришло моё времечко. Я теперь начальник, и сколько ни накраду - всё на женское тело, на раковые шейки, на абрау-дюрсо. Потому что наголодался я в молодости достаточно, будет с меня, а загробной жизни не существует.
Жаль мне её, жаль! Но самого себя мне ещё больше жаль. Не из эгоизма говорю, о нет, а потому что мы действительно не в равных условиях. Ей-то хоть дома тепло, ну а мне, а мне. Куда пойду? У-у-у-у-у!..
- Куть, куть, куть! Барбосик, а барбосик... Чего ты скулишь, бедняжка? Кто тебя обидел? Ух.
Ведьма сухая метель загремела воротами и помелом съездила по уху панночку. Юбчонку взбила до колен, обнажила кремовые чулочки и узкую полосочку плохо стиранного кружевного бельишка, задушила слова и замела пса.
Боже мой. Какая погода. Ух. И живот болит. Это солонина! И когда же это всё кончится?
Наклонив голову, бросилась панночка в атаку, прорвалась в ворота, и на улице начало её вертеть, вертеть, раскидывать, потом завинтило снежным винтом, и она пропала.
А пёс остался в подворотне и, страдая от изуродованного бока, прижался к холодной стене, задохся и твёрдо решил, что больше отсюда никуда не пойдёт, тут и сдохнет в подворотне. Отчаяние повалило его. На душе у него было до того больно и горько, до того одиноко и страшно, что мелкие собачьи слёзы, как пупырыши, вылезали из глаз и тут же засыхали.
Испорченный бок торчал свалявшимися промёрзшими комьями, а между ними глядели красные зловещие пятна обвара. До чего бессмысленны, тупы, жестоки повара.
- «Барбосик» она назвала его. Какой он к чёрту «Барбосик» (в лучшие времена, когда его ещё не выгнал нувориш-бизнесмен Беца, называли "Барсом")? Барс- это значит знатный, упитанный, не глупый, овсянку жрёт, сын знатных родителей, а он лохматый, долговязый и рваный, шляйка поджарая, бездомный пёс. Впрочем, спасибо на добром слове.
Дверь через улицу в ярко освещённом маркете хлопнула и из неё показался господин. Именно господин, а не пан, и даже - вернее всего, - интеллигент. Ближе - яснее - интеллигент. А вы думаете, я сужу по пальто? Вздор. Пальто теперь очень многие и из панов, спустившихся с верховин носят. Правда, воротники не такие, об этом и говорить нечего, но всё же издали можно спутать. А вот по глазам - тут уж и вблизи и издали не спутаешь. О, глаза значительная вещь. Вроде барометра. Всё видно у кого великая сушь в душе, кто ни за что, ни про что может ткнуть носком сапога в рёбра, а кто сам всякого боится. Вот последнего кашарника именно и приятно бывает тяпнуть за лодыжку. Боишься - получай. Раз боишься - значит стоишь.
Р-р-р.Гау-гау.
Интеллигент уверенно пересёк в столбе метели улицу и двинулся в подворотню. Да, да, у этого всё видно. Этот тухлой солонины лопать не станет, а если где-нибудь ему её и подадут, поднимет такой скандал, в газеты напишет: меня, Войцеха Филипповича, обкормили.
Вот он всё ближе и ближе. Этот ест обильно и не ворует, этот не станет пинать ногой, но и сам никого не боится, а не боится потому, что вечно сыт. Он умственного труда господин, с дворянской остроконечной бородкой и усами седыми, пушистыми и лихими, как у польских рыцарей, но запах по метели от него летит скверный, больницей. И сигарой.
Какого же лешего, спрашивается, носило его в О.О.О. "Галичанский"?
Вот он рядом... Чего ждёт? У-у-у-у... Что он мог покупать в дрянном маркетинишке, разве ему мало бессарабских рядов?
-Что такое? Колбасу. Интеллигент, если бы вы видели, из чего эту колбасу делают, вы бы близко не подошли к маркету. Отдайте её мне.
Пёс собрал остаток сил и в безумии пополз из подворотни на тротуар.
Вьюга захлопала из ружья над головой, взметнула громадные буквы полотняного плаката «Возможно ли омоложение?».
Натурально, возможно. Запах омолодил меня, поднял с брюха, жгучими волнами стеснил двое суток пустующий желудок, запах, победивший больницу, райский запах рубленой кобылы с чесноком и перцем. Чувствую, знаю - в правом кармане шубы у него колбаса. Он надо мной. О, мой властитель! Глянь на меня. Я умираю. Рабская наша душа, подлая доля!
Пёс пополз, как змея, на брюхе, обливаясь слезами. Обратите внимание на поварскую работу. Но ведь вы ни за что не дадите. Ох, знаю я очень хорошо интеллигентных людей! А в сущности - зачем она вам? Для чего вам гнилая лошадь? Нигде, кроме такой отравы не получите, как в О.О.О. "Галичанский". А вы сегодня завтракали, вы, величина мирового значения, благодаря мужским половым железам. У-у-у-у. Что же это делается на белом свете? Видно, помирать-то ещё рано, а отчаяние - и подлинно грех. Руки ему лизать, больше ничего не остаётся.
Загадочный интеллигент наклонился к псу, сверкнул золотыми ободками глаз и вытащил из правого кармана белый продолговатый свёрток. Не снимая коричневых перчаток, размотал бумагу, которой тотчас же овладела метель, и отломил кусок колбасы, называемой «особая львовская». И псу этот кусок.
- О, бескорыстная личность! У-у-у!
- Фить-фить, - посвистал интеллигент и добавил строгим голосом:
- Бери! Барбосик, Барбосик!
-Опять Барбосик. Окрестили. Да называйте как хотите. За такой исключительный ваш поступок.
Пёс мгновенно оборвал кожуру, с всхлипыванием вгрызся в львовскую и сожрал её в два счёта. При этом подавился колбасой и снегом до слёз, потому что от жадности едва не заглотал верёвочку.
- Ещё, ещё лижу вам руку. Целую штаны, мой благодетель!
- Будет пока что. - интеллигент говорил так отрывисто, точно командовал. Он наклонился к Барбосику, пытливо глянул ему в глаза и неожиданно провёл рукой в перчатке интимно и ласково по Барбосиковому животу.
- А-га, - многозначительно молвил он, - ошейника нету, ну вот и прекрасно, тебя-то мне и надо. Ступай за мной. - Он пощёлкал пальцами. - Фить-фить!
-За вами идти? Да на край света. Пинайте меня вашими фетровыми ботиками, я слова не вымолвлю.
По всей Зареченке сняли фонари. Бок болел нестерпимо, но Барбос временами забывал о нём, поглощённый одной мыслью - как бы не утерять в сутолоке чудесного видения в шубе и чем-нибудь выразить ему любовь и преданность. И раз семь на протяжении Зареченки до Бессарабского переулка он её выразил. Поцеловал в ботик у Мёртвого переулка, расчищая дорогу, диким воем так напугал какую-то пани, что она села на тумбу, раза два подвыл, чтобы поддержать жалость к себе.
Какой-то сволочной, под сиамского деланный кот-бродяга вынырнул из-за водосточной трубы и, несмотря на вьюгу, учуял львовскую. Барбос света не взвидел при мысли, что богатый чудак, подбирающий раненых псов в подворотне, чего доброго и этого вора прихватит с собой, и придётся делиться галичанским изделием. Поэтому на кота он так лязгнул зубами, что тот с шипением, похожим на шипение дырявого шланга, забрался по трубе до второго этажа. - Ф-р-р-р. га.у! Вон! Не напасёшься галичанской на всякую рвань, шляющуюся по Зареченке.
Интеллигент оценил преданность и у самой пожарной команды, у окна, из которого слышалось приятное ворчание бандуры, наградил пса вторым куском поменьше, грамм на пятьдесят.
- Эх, чудак. Подманивает меня. Не беспокойтесь! Я и сам никуда не уйду.
За вами буду двигаться куда ни прикажете.
- Фить-фить-фить! Сюда!
- В Бессарабском? Сделайте одолжение. Очень хорошо известен нам этот переулок.
- Фить-фить! Сюда? С удово... Э, нет, позвольте. Нет. Тут швейцар. А уж хуже этого ничего на свете нет. Во много раз опаснее дворника. Совершенно ненавистная порода. Гаже котов. Живодёр в сине-голубом позументе.
- Да не бойся ты, иди.
- Здравия желаю, Войцех Филиппович.
- Здравствуй, Стах.
Вот это - личность. Боже мой, на кого же ты нанесла меня, собачья моя доля! Что это за такое лицо, которое может псов с улицы мимо швейцаров вводить в дом ОСМД (объединение совладельцев многоквартирного дома)? Посмотрите, этот подлец - ни звука, ни движения! Правда, в глазах у него пасмурно, но, в общем, он равнодушен под околышем с золотыми галунами. Словно так и полагается. Уважает, интеллигента, до чего уважает! Ну, а я с ним и за ним. Что, тронул? Выкуси.
Вот бы тяпнуть за мозолистую ногу. За все издевательства вашего брата. Щёткой сколько раз морду уродовал мне, а?
- Иди, иди.
Понимаем, понимаем, не извольте беспокоиться. Куда вы, туда и мы. Вы только дорожку указывайте, а я уж не отстану, несмотря на отчаянный мой бок.
С лестницы вниз:
- Писем мне, Стах, не было?
Снизу на лестницу почтительно:
- Никак нет, Войцех Филиппович (интимно вполголоса вдогонку), - а в третью квартиру жилсвободовцев вселили.
Важный пёсий благотворитель круто обернулся на ступеньке и, перегнувшись через перила, в ужасе спросил:
- Ну-у?
Глаза его округлились и усы встали дыбом.
Швейцар снизу задрал голову, приладил ладошку к губам и подтвердил:
- Точно так, целых четыре штуки.
- Боже мой! Воображаю, что теперь будет в квартире. Ну и что ж они?
- Да ничего.
- А Юхим Павлович?
- За ширмами поехали и за кирпичом. Перегородки будут ставить.
- Чёрт знает, что такое!
- Во все квартиры, Войцех Филиппович, будут вселять, кроме вашей.
Сейчас собрание было, выбрали новое правление, а прежних - в шею.
- Что делается. Ай-яй-яй. Фить-фить.
Иду, поспеваю. Бок, изволите ли видеть, даёт себя знать. Разрешите лизнуть сапожок. Галун швейцара скрылся внизу. На мраморной площадке повеяло теплом от труб, ещё раз повернули и вот - бельэтаж.
Глава 2
Учиться читать совершенно ни к чему, когда мясо и так пахнет за версту. Тем не менее (ежели вы проживаете в Киеве, и хоть какие-нибудь мозги у вас в голове имеются), вы волей-неволей научитесь грамоте, притом безо всяких курсов. Из сорока тысяч киевских псов разве уж какой-нибудь совершенный идиот не сумеет сложить из букв слово «колбаса».
Барбос начал учиться по цветам. Лишь только исполнилось ему четыре месяца, по всему Киеву развесили жёлто-голубые вывески с надписью КСПО - мясная торговля. Повторяем, всё это ни к чему, потому что и так мясо слышно. И путаница раз произошла: равняясь по голубоватому едкому цвету, Барбос, обоняние которого зашиб бензинным дымом мотор, вкатил вместо мясной в магазин электрических принадлежностей братьев Голубизнер на Борщаговской улице. Там у братьев пёс отведал изолированной проволоки, она будет почище извозчичьего кнута. Этот знаменитый момент и следует считать началом Барбосикового образования. Уже на тротуаре тут же Барбос начал соображать, что «голубой» не всегда означает «мясной» и, зажимая от жгучей боли хвост между задними лапами и воя, припомнил, что на всех мясных первой слева стоит золотая или рыжая раскоряка, похожая на санки.
Далее, пошло ещё успешней. «А» он выучил в «Главрыбе» на углу Житомирской, потом и «б» - подбегать ему было удобнее с хвоста слова «рыба», потому что при начале слова стоял полицейский.
Изразцовые квадратики, облицовывавшие угловые места в Киеве, всегда и неизбежно означали «сыр». Чёрный кран от самовара, возглавлявший слово, обозначал бывшего хозяина «Чичкина», горы голландского красного, зверей менеджеров-приказчиков, ненавидевших собак, опилки на полу и гнуснейший дурно пахнущий бакштейн.
Если играли на бандуре, что было немногим лучше «Милой Аиды», и пахло сосисками, первые буквы на белых плакатах чрезвычайно удобно складывались в слово «Неприли...», что означало «неприличными словами не выражаться и на чай не давать». Здесь порою винтом закипали драки, людей били кулаком по морде, - иногда, в редких случаях, - салфетками или сапогами.
Если в окнах висели несвежие окорока ветчины и лежали мандарины.
Гау-гау. га. строномия. Если тёмные бутылки с плохой жидкостью. Ве-и-ви-на-а-вина. Берковичи братья бывшие.
Неизвестный интеллигент , притащивший пса к дверям своей роскошной квартиры, помещавшейся в бельэтаже, позвонил, а пёс тотчас поднял глаза на большую, чёрную с золотыми буквами карточку, висящую сбоку широкой, застеклённой волнистым и розовым стеклом двери. Три первых буквы он сложил сразу: эн-у-вэ-о-эр-о «нуворо». Но дальше шла пузатая двубокая дрянь, неизвестно что означающая. «Неужто нувороолигарх»? - подумал Барбос с удивлением. - «Быть этого не может». Он поднял нос кверху, ещё раз обнюхал шубу и уверенно подумал: «нет, здесь нувороолигархом не пахнет. Учёное слово, а бог его знает что оно значит».
За розовым стеклом вспыхнул неожиданный и радостный свет, ещё более оттенив чёрную карточку. Дверь совершенно бесшумно распахнулась, и молодая красивая женщина в белом фартучке и кружевной наколке предстала перед псом и его интеллигента . Первого из них обдало божественным теплом, и юбка женщины запахла, как ландыш.
«Вот это да, это я понимаю», - подумал пёс.
- Пожалуйте, пан Барбосик, - иронически пригласил интеллигент , и Барбос благоговейно пожаловал, вертя хвостом.
Великое множество предметов нагромождало богатую переднюю. Тут же запомнилось зеркало до самого пола, немедленно отразившее второго истасканного и рваного Барбосика, страшные оленьи рога в высоте, бесчисленные шубы и галоши и опаловый тюльпан с электричеством под потолком.
- Где же вы такого взяли, Войцех Филиппович? - улыбаясь, спрашивала женщина и помогала снимать тяжёлую шубу на чёрно-бурой лисе с синеватой искрой. - Батюшки! До чего паршивый!
- Вздор говоришь. Где паршивый? - строго и отрывисто спрашивал интеллигент .
По снятии шубы он оказался в чёрном костюме английского сукна, и на животе у него радостно и неярко сверкала золотая цепь.
- Погоди-ка, не вертись, фить... Да не вертись, дурачок. Гм!.. Это не парши... Да стой ты, чёрт... Гм! А-а. Это ожог. Какой же негодяй тебя обварил? А? Да стой ты смирно!.. «Повар, патриот-повар!» - жалобными глазами молвил пёс и слегка подвыл.
- Мар"яна, - скомандовал интеллигент , - в смотровую его сейчас же и мне халат.
Женщина посвистала, пощёлкала пальцами и пёс, немного поколебавшись, последовал за ней. Они вдвоём попали в узкий тускло освещённый коридор, одну лакированную дверь миновали, пришли в конец, а затем попали налево и оказались в тёмной каморке, которая мгновенно не понравилась псу своим зловещим запахом. Тьма щёлкнула и превратилась в ослепительный день, причём со всех сторон засверкало, засияло и забелело.
«Э, нет», - мысленно завыл пёс, - «Извините, не дамся! Понимаю, чёрт бы взял их с их колбасой. Это меня в собачью лечебницу заманили. Сейчас касторку заставят жрать и весь бок изрежут ножами, а до него и так дотронуться нельзя».
- Э, нет, куда?! - закричала та, которую называли Мар"яной.
Пёс извернулся, спружинился и вдруг ударил в дверь здоровым боком так, что хрястнуло по всей квартире. Потом, отлетел назад, закрутился на месте как кубарь под кнутом, причём вывернул на пол белое ведро, из которого разлетелись комья ваты. Во время верчения кругом него порхали стены, уставленные шкафами с блестящими инструментами, запрыгал белый передник и искажённое женское лицо.
- Куда ты, чёрт лохматый?.. - кричала отчаянно Мар"яна, - вот окаянный!
«Где у них чёрная лестница?..» - соображал пёс. Он размахнулся и комком ударил наобум в стекло, в надежде, что это вторая дверь. Туча осколков вылетела с громом и звоном, выпрыгнула пузатая банка с рыжей гадостью, которая мгновенно залила весь пол и завоняла. Настоящая дверь распахнулась.
- Стой, с-скотина, - кричал интеллигент, прыгая в халате, надетом на один рукав, и хватая пса за ноги, - Мар"яна, держи его за шиворот, мерзавца.
- Ба. батюшки, вот так пёс!
Ещё шире распахнулась дверь и ворвалась ещё одна личность мужского пола в халате. Давя битые стёкла, она кинулась не ко псу, а к шкафу, раскрыла его и всю комнату наполнила сладким и тошным запахом. Затем личность навалилась на пса сверху животом, причём пёс с увлечением тяпнул её повыше шнурков на ботинке. Личность охнула, но не потерялась.
Тошнотворная жидкость перехватила дыхание пса и в голове у него завертелось, потом ноги отвалились и он поехал куда-то криво вбок.
«Спасибо, кончено», - мечтательно подумал он, валясь прямо на острые стёкла:
- «Прощай, Киев! Не видать мне больше Чичкина и нувороолигархов и львовской колбасы. Иду в рай за собачье долготерпение. Братцы, живодёры, за что же вы меня? И тут он окончательно завалился на бок и издох...
Когда он воскрес, у него легонько кружилась голова и чуть-чуть тошнило в животе, бока же как будто не было, бок сладостно молчал. Пёс приоткрыл правый томный глаз и краем его увидел, что он туго забинтован поперёк боков и живота. «Всё-таки отделали, сукины дети, подумал он смутно, - но ловко, надо отдать им справедливость».
- «От Севильи до Гренады. В тихом сумраке ночей», - запел над ним рассеянный и фальшивый голос.
Пёс удивился, совсем открыл оба глаза и в двух шагах увидел мужскую ногу на белом табурете. Штанина и кальсоны на ней были поддёрнуты, и голая жёлтая голень вымазана засохшей кровью и йодом.
«Угодники!» - подумал пёс, - «Это стало быть я его кусанул. Моя работа. Ну, будут драть!»
- «Р-раздаются серенады, раздаётся стук мечей!». Ты зачем, бродяга, доктора укусил? А? Зачем стекло разбил? А?
«У-у-у» - жалобно заскулил пёс.
- Ну, ладно, опомнился и лежи, болван.
- Как это вам удалось, Войцех Филиппович, подманить такого нервного пса? - спросил приятный мужской голос и триковая кальсона откатилась книзу. Запахло табаком и в шкафу зазвенели склянки.
- Лаской. Единственным способом, который возможен в обращении с живым существом. Террором и варварством ничего поделать нельзя с животным, на какой бы ступени развития оно ни стояло. Это я утверждал, утверждаю и буду утверждать. Они напрасно думают, что террор и сила им поможет. Нет, нет, не поможет, какой бы он ни был: жёлтый, синий и даже чёрно-красный! Террор совершенно парализует нервную систему. Мар"яна! Я купил этому прохвосту львовской колбасы на двадцать гривен. Потрудитесь накормить его, когда его перестанет тошнить.
Захрустели выметаемые стёкла и женский голос кокетливо заметил:
- Львовской! Господи, да ему обрезков нужно было купить за пять гривен в маркете. Львовскую колбасу я сама лучше съем.
- Только попробуй. Я тебе съем! Это отрава для человеческого желудка.
Взрослая девушка, а как ребёнок тащишь в рот всякую гадость. Не сметь!
Предупреждаю: ни я, ни доктор Борецкий не будем с тобой возиться, когда у тебя живот схватит... «Всех, кто скажет, что другая здесь сравняется с тобой...».
Мягкие дробные звоночки сыпались в это время по всей квартире, а в отдалении из передней то и дело слышались голоса. Звенел телефон. Мар"яна исчезла.
Войцех Филиппович бросил окурок папиросы в ведро, застегнул халат, перед зеркальцем на стене расправил пушистые усы и окликнул пса:
- Фить, фить. Ну, ничего, ничего. Идём принимать.
Пёс поднялся на нетвёрдые ноги, покачался и задрожал, но быстро оправился и пошёл следом за развевающейся полой Войцеха Филипповича. Опять пёс пересёк узкий коридор, но теперь увидел, что он ярко освещён сверху розеткой. Когда же открылась лакированная дверь, он вошёл с Войцехом Филипповичем в кабинет, и тот ослепил пса своим убранством. Прежде всего, он весь полыхал светом: горело под лепным потолком, горело на столе, горело на стене, в стёклах шкафов. Свет заливал целую бездну предметов, из которых самым занятным оказалась громадная сова, сидящая на стене на суку.
- Ложись, - приказал Войцех Филиппович.
Противоположная резная дверь открылась, вошёл тот, тяпнутый, оказавшийся теперь в ярком свете очень красивым, молодым с острой бородкой, подал лист и молвил:
- Прежний.
Тотчас бесшумно исчез, а Войцех Филиппович, распростерши полы халата, сел за громадный письменный стол и сразу сделался необыкновенно важным и представительным.
«Нет, это не лечебница, куда-то в другое место я попал», - в смятении подумал пёс и привалился на ковровый узор у тяжёлого кожаного дивана, - «а сову эту мы разъясним.» Дверь мягко открылась и вошёл некто, настолько поразивший пса, что он тявкнул, но очень робко.
- Молчать! Ба-ба, да вас узнать нельзя, голубчик.
Вошедший очень почтительно и смущённо поклонился Войцех Филипповичу.
- Хи-хи! Вы маг и чародей, профессор, - сконфуженно вымолвил он.
- Снимайте штаны, голубчик, - скомандовал Войцех Филиппович и поднялся.
«Господи Исусе», - подумал пёс, - «вот так фрукт!»
На голове у фрукта росли совершенно жёлто-голубые волосы, а на затылке они отливали в ржавый табачный цвет, морщины расползались на лице у фрукта, но цвет лица был розовый, как у младенца. Левая нога не сгибалась, её приходилось волочить по ковру, зато правая прыгала, как у детского щелкуна. На борту великолепнейшего пиджака, как глаз, торчал драгоценный камень.
От интереса у пса даже прошла тошнота.
Тяу, тяу!.. - он легонько потявкал.
- Молчать! Как сон, голубчик?
- Хе-хе. Мы одни, профессор? Это неописуемо, - конфузливо заговорил посетитель. - Пароль Дьоннер - 25 лет ничего подобного, - субъект взялся за пуговицу брюк, - верите ли, профессор, каждую ночь обнажённые девушки стаями. Я положительно очарован. Вы
- кудесник.
- Хм, - озабоченно хмыкнул Войцех Филиппович, всматриваясь в зрачки гостя.
Тот совладал, наконец, с пуговицами и снял полосатые брюки. Под ними оказались невиданные никогда кальсоны. Они были красно-чёрного цвета, с вышитыми на них шёлковыми чёрными кошками и пахли духами.
Пёс не выдержал кошек и гавкнул так, что субъект подпрыгнул.
- Ай!
- Я тебя выдеру! Не бойтесь, он не кусается.
«Я не кусаюсь?» - удивился пёс.
Из кармана брюк вошедший выронил на ковёр маленький конвертик, на котором была изображена красавица с распущенными волосами. Субъект подпрыгнул, наклонился, подобрал её и густо покраснел.
- Вы, однако, смотрите, - предостерегающе и хмуро сказал Войцех Филиппович, грозя пальцем, - всё-таки, смотрите, не злоупотребляйте!
- Я не зло... - смущённо забормотал субъект, продолжая раздеваться, - я, дорогой профессор, только в виде опыта.
- Ну, и что же? Какие результаты? - строго спросил Войцех Филиппович.
Субъект в экстазе махнул рукой.
- 25 лет, клянусь богом, профессор, ничего подобного. Последний раз в 2009-м году в Париже на Рю де ла Пэ.
- А почему вы отрёхцветились?
Лицо пришельца затуманилось.
- Проклятое О.О.О."Жиркость"!. Вы не можете себе представить, профессор, что эти бездельники подсунули мне вместо краски. Вы только поглядите, бормотал субъект, ища глазами зеркало. - Им морду нужно бить! - свирепея, добавил он. - Что же мне теперь делать, профессор? - спросил он плаксиво.
- Хм, обрейтесь наголо.
- Профессор, - жалобно восклицал посетитель, - да ведь они опять седые вырастут. Кроме того, мне на службу носа нельзя будет показать, я и так уже третий день не езжу. Эх, профессор, если бы вы открыли способ, чтобы и волосы омолаживать!
- Не сразу, не сразу, мой дорогой, - бормотал Войцех Филиппович.
Наклоняясь, он блестящими глазами исследовал голый живот пациента:
- Ну, что ж, - прелестно, всё в полном порядке. Я даже не ожидал, сказать по правде, такого результата. «Много крови, много песен.».
Одевайтесь, голубчик!
- «Я же той, что всех прелестней!..» - дребезжащим, как сковорода, голосом подпел пациент и, сияя, стал одеваться. Приведя себя в порядок, он, подпрыгивая и распространяя запах духов, отсчитал Войцеху Филипповичу несколько штук зелёных американских долларов и нежно стал жать ему обе руки.
- Две недели можете не показываться, - сказал Войцех Филиппович, - но всё-таки прошу вас: будьте осторожны.
- Профессор! - из-за двери в экстазе воскликнул голос, - будьте совершенно спокойны, - он сладостно хихикнул и пропал.
Рассыпной звонок пролетел по квартире, лакированная дверь открылась, вошёл тяпнутый, вручил Войцеху Филипповичу листок и заявил:
- Годы показаны не правильно. Вероятно, 54—55. Тоны сердца глуховаты.
Он исчез и сменился шуршащей дамой в лихо заломленной набок шляпе и со сверкающим колье на вялой и жёваной шее. Странные чёрные мешки висели у неё под глазами, а щёки были кукольно-румяного цвета. Она сильно волновалась.
- Добродийка! Сколько вам лет? - очень сурово спросил её Войцех Филиппович.
Дама испугалась и даже побледнела под коркой румян.
- Я, профессор, клянусь, если бы вы знали, какая у меня драма!..
- Лет вам сколько, добродийка? - ещё суровее повторил Войцех Филиппович.
- Честное слово... Ну, сорок пять...
- Добродийка, - возопил Войцех Филиппович, - меня ждут. Не задерживайте, пожалуйста. Вы же не одна!
Грудь дамы бурно вздымалась.
- Я вам одному, как светилу науки. Но клянусь - это такой ужас.
- Сколько вам лет? - яростно и визгливо спросил Войцех Филиппович и очки его блеснули.
- Пятьдесят один! - корчась со страху ответила дама.
- Снимайте штаны, добродийка, - облегчённо молвил Войцех Филиппович и указал на высокий белый эшафот в углу.
- Клянусь, профессор, - бормотала дама, дрожащими пальцами расстёгивая какие-то кнопки на поясе, - этот Бася. Я вам признаюсь, как на духу.
- «От Севильи до Гренады.» - рассеянно запел Войцех Филиппович и нажал педаль в мраморном умывальнике. Зашумела вода.
- Клянусь богом! - говорила дама и живые пятна сквозь искусственные продирались на её щеках, - я знаю - это моя последняя страсть. Ведь это такой негодяй! О, профессор! Он карточный шулер, это знает весь Киев. Он не может пропустить ни одной гнусной модистки. Ведь он так дьявольски молод. - Дама бормотала и выбрасывала из-под шумящих юбок скомканный кружевной клок.
Пёс совершенно затуманился и всё в голове у него пошло кверху ногами.
«Ну вас до бису», - мутно подумал он, положив голову на лапы и задремав от стыда, - «И стараться не буду понять, что это за штука - всё равно не пойму.
Очнулся он от звона и увидел, что Войцех Филиппович швырнул в таз какие-то сияющие трубки.
Пятнистая дама, прижимая руки к груди, с надеждой глядела на Войцеха Филипповича. Тот важно нахмурился и, сев за стол, что-то записал.
- Я вам, добродийка, вставляю яичники обезьяны, - объявил он и посмотрел строго.
- Ах, профессор, неужели обезьяны?
- Да, - непреклонно ответил Войцех Филиппович.
- Когда же операция? - бледнея и слабым голосом спрашивала дама.
- «От Севильи до Гренады.» Угм. В понедельник. Ляжете в клинику с утра. Мой ассистент приготовит вас.
- Ах, я не хочу в клинику. Нельзя ли у вас, профессор?
- Видите ли, у себя я делаю операции лишь в крайних случаях. Это будет стоить очень дорого - 500 долларов.
- Я согласна, профессор!
Опять загремела вода, колыхнулась шляпа с перьями, потом появилась лысая, как тарелка, голова и обняла Войцеха Филипповича. Пёс дремал, тошнота прошла, пёс наслаждался утихшим боком и теплом, даже всхрапнул и успел увидеть кусочек приятного сна: будто бы он вырвал у совы целый пук перьев из хвоста. Потом взволнованный голос тявкнул над головой.
- Я слишком известен в Киеве, профессор. Что же мне делать?
- Пановэ, - возмущённо кричал Войцех Филиппович, - нельзя же так.
Нужно сдерживать себя. Сколько ей лет?
- Четырнадцать, профессор... Вы понимаете, огласка погубит меня. На днях я должен получить заграничную командировку.
- Да ведь я же не юрист, голубчик. Ну, подождите два года и женитесь на ней.
- Женат я, профессор.
- Ах, пановэ, пановэ!
Двери открывались, сменялись лица, гремели инструменты в шкафе, и Войцех Филиппович работал, не покладая рук.
«Похабная квартирка», - думал пёс, - «но до чего хорошо! А на какого чёрта я ему понадобился? Неужели же жить оставит? Вот чудак! Да ведь ему только глазом мигнуть, он таким бы псом обзавёлся, что ахнуть! А может, я и красивый. Видно, моё счастье! А сова эта дрянь. Наглая.
Окончательно пёс очнулся глубоким вечером, когда звоночки прекратились и как раз в то мгновение, когда дверь впустила особенных посетителей. Их было сразу четверо. Все молодые люди и все одеты очень посовременно-галичанскому, достаточно небедно, но скромно.
«Этим что нужно?» - удивлённо подумал пёс.
Гораздо более неприязненно встретил гостей Войцех Филиппович. Он стоял у письменного стола и смотрел на вошедших, как полководец на врагов.
Ноздри его ястребиного носа раздувались. Вошедшие топтались на ковре.
- Мы к вам, профессор, - заговорил тот из них, у кого на голове возвышалась на четверть метра копна чёрных густейших вьющихся волос, в квадроокулярах, скрывающих лупоглазость их хозяина, - вот по какому делу .
- Вы, товарищи, напрасно ходите без калош в такую погоду, - перебил его наставительно Войцех Филиппович, - во-первых, вы простудитесь, а, во-вторых, вы наследили мне на коврах, а все ковры у меня персидские.
Тот, с копной, умолк и все четверо в изумлении уставились на Войцеха Филипповича. Молчание продолжалось несколько секунд и прервал его лишь стук пальцев Войцеха Филипповича по расписному деревянному блюду на столе.
- Во-первых, мы не товарищи, - молвил, наконец, самый юный из четверых, персикового вида.
- Во-первых, - перебил его Войцех Филиппович, - вы мужчина или женщина?
Четверо вновь смолкли и открыли рты. На этот раз опомнился первый тот, с копной.
- Какая разница, панэ? - спросил он горделиво.
- Я - женщина, - признался персиковый юноша в овечьем тулупе и сильно покраснел. Вслед за ним покраснел почему-то густейшим образом один из вошедших - блондин в папахе из овцы.
- В таком случае вы можете оставаться в кашкете, а вас, милостивый государь, прошу снять ваш головной убор, - внушительно сказал Войцех Филиппович.
- Я вам не государь, - резко заявил блондин, снимая папаху.
- Мы пришли к вам, - вновь начал чёрный с копной.
- Прежде всего - кто это мы?
- Мы - новое домоуправление нашего ОСМД, - в сдержанной ярости заговорил чёрный. - Я - Пашинскевич, она - Гуцульская, он - пан Шнайдеровский и Шаркович. И вот мы.
- Это вас вселили в квартиру Фёдора Павловича Саблонского?
- Нас, - ответил Пашинскевич.
- Боже, пропал калабуховский дом! - в отчаянии воскликнул Войцех Филиппович и всплеснул руками.
- Что вы, профессор, смеётесь?
- Какое там смеюсь?! Я в полном отчаянии, - крикнул Войцех Филиппович, - что же теперь будет с паровым отоплением?
- Вы издеваетесь, профессор Кац?
- По какому делу вы пришли ко мне? Говорите как можно скорее, я сейчас иду обедать.
- Мы, правление дома, - с ненавистью заговорил Пашинскевич, - пришли к вам после общего собрания жильцов ОСМД, на котором стоял вопрос об утеплении квартир дома и эффективном использовании электричества...
- Кто на ком стоял? - крикнул Войцех Филиппович, - потрудитесь излагать ваши мысли яснее.
- Вопрос стоял об утеплении.
- Довольно! Я понял! Вам известно, что постановлением 12 сего февраля моя квартира освобождена от каких бы то ни было утеплений и установления счетчиков?
- Известно, - ответил Пашинскевич, - но общее собрание, рассмотрев ваш вопрос, пришло к заключению, что в общем и целом вы занимаете большую площадь, которая требует больших потреблений как тепла так и электричества. Совершенно большую. Вы один живёте в семи комнатах.
- Я один живу и работаю в семи комнатах, - ответил Войцех Филиппович, - и желал бы иметь восьмую. Она мне необходима под библиотеку.
Четверо онемели.
- Восьмую! Э-хе-хе, - проговорил блондин, лишённый головного убора, однако, это здорово.
- Это неописуемо! - воскликнул юноша, оказавшийся женщиной.
- У меня приёмная - заметьте - она же библиотека, столовая, мой кабинет - 3. Смотровая
- 4. Операционная - 5. Моя спальня - 6 и комната прислуги - 7. В общем, все утеплены давно уже и в каждой комнате есть счётчик. Да, впрочем, это неважно. Моя квартира свободна, и разговору конец. Могу я идти обедать?
- Извиняюсь, - сказал четвёртый, похожий на крепкого жука.
- Извиняюсь, - перебил его Пашинскевич, - вот именно по поводу столовой и смотровой мы и пришли поговорить. Общее собрание просит вас добровольно, в порядке национал- патриотической дисциплины, предоставить возможность осмотреть столовую. Столовые обычно раньше (до евромайдана) не утепляли, за исключением высоких панов типа нувороолигархов Киева.
- Даже у Айседоры Дункан, - звонко крикнула женщина.
С Войцехом Филипповичем что-то сделалось, вследствие чего его лицо нежно побагровело и он не произнёс ни одного звука, выжидая, что будет дальше.
- И смотровой также, - продолжал Пашинскевич, - смотровую прекрасно можно утеплить также.
- Угу, - молвил Войцех Филиппович каким-то странным голосом, - там же будет слишком тепло, даже жарко!
- Будете проветривать изредка, - хором ответили все четверо.
Багровость Войцеха Филипповича приняла несколько сероватый оттенок.
- Проветривать изредка, - заговорил он слегка придушенным голосом, - в смотровой то же проветривать. Очень возможно, что Айседора Дункан так и делает. Может быть, она кабинет проветривает, а кроликов режет в ванной. Может быть. Но я не Айседора Дункан!.. - вдруг рявкнул он и багровость его стала жёлтой. - Я буду утеплять столовую, смотровую и эффективно расходовать газ и электричество! Передайте это общему собранию и покорнейше вас прошу вернуться к вашим делам, а мне предоставить возможность принять пищу в условиях, какие мне нравятся и в каких её принимают все нормальные люди, то-есть индивидуальных, а не в парных и изредка проветриваемых.
- Тогда, профессор, ввиду вашего упорного противодействия, - сказал взволнованный Пашинскевич, - мы подадим на вас жалобу в высшие инстанции.
- Ага, - молвил Войцех Филиппович, - так? - И голос его принял подозрительно вежливый оттенок, - одну минуточку попрошу вас подождать.
«Вот это парень, - в восторге подумал пёс, - весь в меня. Ох, тяпнет он их сейчас, ох, тяпнет. Не знаю ещё - каким способом, но так тяпнет...
Бей их! Этого голенастого взять сейчас повыше чобота за подколенное сухожилие… Р-р-
р… »
Войцех Филиппович, резко снял трубку с телефона и сказал в неё так:
- Пожалуйста… Да… Благодарю вас. Арсения Александровича попросите, пожалуйста. Профессор Кац, Арсений Александрович? Очень рад, что вас застал. Благодарю вас, здоров. Арсений Александрович, ваша операция отменяется. Что? Совсем отменяется. Равно, как и все остальные операции.
Вот почему: я прекращаю работу в Киеве и вообще в Украине. Сейчас ко мне вошли четверо, из них одна женщина, переодетая мужчиной, и двое вооружённых битами и терроризировали меня в квартире с целью утеплить её и эффективного расходования газа и электричества.
- Позвольте, профессор, - начал Пашинскевич, меняясь в лице.
- Извините… У меня нет возможности повторить всё, что они говорили. Я не охотник до бессмыслиц. Достаточно сказать, что они предложили мне сделать это в столовой и смотровой, другими словами, поставили меня в необходимость принимать вас в парильне, где я до сих пор резал кроликов. В таких условиях я не только не могу, но и не имею права работать. Поэтому я прекращаю деятельность, закрываю квартиру и уезжаю в Ялту. Ключи могу передать Пашинскевичу. Пусть он оперирует.
Четверо застыли. Снег таял у них на чоботах.
- Что же делать… Мне самому очень неприятно… Как? О, нет, Арсений Александрович! О нет. Больше я так не согласен. Терпение моё лопнуло. Это уже второй случай с февраля месяца. Как? Гм… Как угодно. Хотя бы. Но только одно условие: кем угодно, когда угодно, что угодно, но чтобы это была такая бумажка, при наличии которой ни Пашинскевич, ни кто-либо другой не мог бы даже подойти к двери моей квартиры. Окончательная бумажка. Фактическая. Настоящая! Броня. Чтобы моё имя даже не упоминалось. Кончено. Я для них умер. Да, да. Пожалуйста. Кем? Ага… Ну, это другое дело. Ага. Хорошо. Сейчас передаю трубку. Будьте любезны, - змеиным голосом обратился Войцех Филиппович к Пашинскевичу, - сейчас с вами будут говорить.
- Позвольте, профессор, - сказал Пашинскевичу, то вспыхивая, то угасая, вы извратили наши слова.
- Попрошу вас не употреблять таких выражений.
Пашинскевич растерянно взял трубку и молвил:
- Я слушаю. Да… Голова ОСМД… Мы же действовали по правилам… Так у профессора и так совершенно исключительное положение…
Мы знаем об его работах… Целых два помещения большой квартиры хотели только попросить его утеплить и эф… Ну, хорошо… Раз так...Хорошо…
Совершенно жёлто-синий с чёрно-красными пятнами на лице, он повесил трубку и повернулся.
Как оплевал! Ну и парень!» - восхищённо подумал пёс, - «что он, слово, что ли, такое знает? Ну теперь можете меня бить - как хотите, а я отсюда не уйду.
Трое, открыв рты, смотрели на оплёванного Пашинскевича.
- Это какой-то позор! - несмело вымолвил тот.
- Если бы сейчас была дискуссия, - начала женщина, волнуясь и загораясь румянцем, - я бы доказала Арсению Александровичу.
- Виноват, вы не сию минуту хотите открыть эту дискуссию? - вежливо спросил Войцех Филиппович.
Глаза женщины загорелись.
- Я понимаю вашу иронию, профессор, мы сейчас уйдём… Только я, как заведующий культотделом ОСМД…
- За-ве-дующая, - поправил её Войцех Филиппович.
- Хочу предложить вам, - тут женщина из-за пазухи вытащила несколько ярких и мокрых от снега журналов, - взять несколько журналов в пользу благотворительного фонда им. Бальцеровича-Порошенковича. По десяти гривен за штуку.
- Нет, не возьму, - кратко ответил Войцех Филиппович, покосившись на журналы. Совершенное изумление выразилось на лицах, а женщина покрылась чёрно-клюквенным налётом.
- Почему же вы отказываетесь?
- Не хочу.
- Вы не хотите помочь благотворительному фонду им. Бальцеровича-Порошенковича?, который оказывает помощь страждующим детям... ЕэСоАмерики...
- Сочувствую.
- Жалеете по десяти гривен?
- Нет.
- Так почему же?
- Не хочу.
Помолчали.
- Знаете ли, профессор, - заговорила девушка, тяжело вздохнув, - если бы вы не были европейским светилом, и за вас не заступались бы самым возмутительным образом (блондин дёрнул её за край куртки, но она отмахнулась) лица, которым, я уверена, мы ещё разъясним, вас следовало бы арестовать.
- А за что? - с любопытством спросил Войцех Филиппович.
- Вы ненавистник нувороолигархов! - гордо сказала женщина.
- Да, я не люблю нувороолигархов, - печально согласился Войцех Филиппович и нажал кнопку. Где-то прозвенело. Открылась дверь в коридор.
- Мар"яна, - крикнул Войцех Филиппович, - подавай обед. Вы позволите, пановэ?
Четверо молча вышли из кабинета, молча прошли приёмную, молча переднюю и слышно было, как за ними закрылась тяжело и звучно парадная дверь.
Пёс встал на задние лапы и сотворил перед Войцехом Филипповичем какой-то намаз.
Глава 3
На разрисованных райскими цветами тарелках с чёрной широкой каймой лежала тонкими ломтиками нарезанная сёмга, маринованные угри. На тяжёлой доске кусок сыра со слезой, и в серебряной кадушке, обложенной снегом, - икра. Меж тарелками несколько тоненьких рюмочек и три хрустальных графинчика с разноцветными водками. Все эти предметы помещались на маленьком мраморном столике, уютно присоединившемся к громадному резного дуба буфету, изрыгающему пучки стеклянного и серебряного света. Посреди комнаты - тяжёлый, как гробница, стол, накрытый белой скатертью, а на ней два прибора, салфетки, свёрнутые в виде папских тиар, и три тёмных бутылки.
Мар"яна внесла серебряное крытое блюдо, в котором что-то ворчало. Запах от блюда шёл такой, что рот пса немедленно наполнился жидкой слюной. «Сады Семирамиды»! - подумал он и застучал по паркету хвостом, как палкой.
- Сюда их, - хищно скомандовал Войцех Филиппович. - Доктор Борецкий, умоляю вас, оставьте икру в покое. И если хотите послушаться доброго совета: налейте не еэсоамериканской, а обыкновенной нашей водки.
Красавец тяпнутый - он был уже без халата в приличном чёрном костюме - передёрнул широкими плечами, вежливо ухмыльнулся и налил прозрачной.
- Ново-благословенная? - осведомился он.
- Бог с вами, голубчик, - отозвался хозяин. - Это спирт. Дарья Петровна сама отлично готовит водку.
- Не скажите, Войцех Филиппович, все утверждают, что очень приличная - 30 градусов.
- А водка должна быть в 40 градусов, а не в 30, это, во-первых, - а во-вторых, - бог их знает, чего они туда плеснули. Вы можете сказать - что им придёт в голову?
- Всё, что угодно, - уверенно молвил тяпнутый.
- Ия того же мнения, - добавил Войцех Филиппович и вышвырнул одним комком содержимое рюмки себе в горло, - ...Мм... Доктор Борецкий, умоляю вас, мгновенно эту штучку, и если вы скажете, что это. Я ваш кровный враг на всю жизнь. «От Севильи до Гренады…».
Сам он с этими словами подцепил на лапчатую серебряную вилку что-то похожее на маленький тёмный хлебик. Укушенный последовал его примеру.
Глаза Войцеха Филипповича засветились.
- Это плохо? - жуя спрашивал Войцех Филиппович. - Плохо? Вы ответьте, уважаемый доктор.
- Это бесподобно, - искренно ответил тяпнутый.
- Ещё бы. Заметьте, Иван Арнольдович, холодными закусками и борщём закусывают только станиславские патриоты из верховин. Мало-мальски уважающий себя человек оперирует закусками горячими. А из горячих киевских закусок - это первая. Когда-то их великолепно приготовляли в Соломенском Базаре. На, получай.
- Пса в столовой прикармливаете, - раздался женский голос, - а потом его отсюда калачом не выманишь.
- Ничего. Бедняга наголодался, - Войцех Филиппович на конце вилки подал псу закуску, принятую тем с фокусной ловкостью, и вилку с грохотом свалил в полоскательницу.
Засим от тарелок поднимался пахнущий раками пар; пёс сидел в тени скатерти с видом часового у порохового склада. А Войцех Филиппович, заложив хвост тугой салфетки за воротничок, проповедовал:
- Еда, Иван Арнольдович, штука хитрая. Есть нужно уметь, а представьте себе - большинство людей вовсе есть не умеют. Нужно не только знать что съесть, но и когда и как. (Войцех Филиппович многозначительно потряс ложкой). И что при этом говорить. Да. Если вы заботитесь о своём пищеварении, мой добрый совет - не говорите за обедом о патриотизме и о медицине. И - боже вас сохрани - не читайте до обеда современных национал-патриотических газет.
- Гм… Да ведь других нет.
- Вот никаких и не читайте. Вы знаете, я произвёл 30 наблюдений у себя в клинике. И что же вы думаете? Пациенты, не читающие газет, чувствуют себя превосходно. Те же, которых я специально заставлял читать «Часопыс», - теряли в весе.
- Гм… - с интересом отозвался тяпнутый, розовея от супа и вина.
- Мало этого. Пониженные коленные рефлексы, скверный аппетит, угнетённое состояние духа.
- Вот чёрт…
- Да-с. Впрочем, что же это я? Сам же заговорил о медицине.
Войцех Филиппович, откинувшись, позвонил, и в вишнёвой портьере появилась Мар"яна. Псу достался бледный и толстый кусок осетрины, которая ему не понравилась, а непосредственно за этим ломоть окровавленного ростбифа.
Слопав его, пёс вдруг почувствовал, что он хочет спать, и больше не может видеть никакой еды. «Странное ощущение, - думал он, захлопывая отяжелевшие веки, - глаза бы мои не смотрели ни на какую пищу. А курить после обеда - это глупость».
Столовая наполнилась неприятным синим дымом. Пёс дремал, уложив голову на передние лапы.
Глухой, смягчённый потолками и коврами, хорал донёсся откуда-то сверху и сбоку. Войцех Филиппович позвонил и пришла Мар"яна.
- Мар"янушка, что это такое значит?
- Опять общее собрание сделали, Войцех Филиппович, - ответила Мар"яна.
- Опять! - горестно воскликнул Войцех Филиппович, - ну, теперь стало быть, пошло, пропал ОСМД дом. Придётся уезжать, но куда - спрашивается. Всё будет, как по маслу. Вначале каждый вечер пение, диспуты, затем, переименуют улицы и снесут памятники соцреализма, заставят изучать английский и говорить только на украинском, в сортирах замёрзнут трубы, потом лопнет котёл в паровом отоплении и так далее. Крышка ОСМД.
- Убивается Войцех Филиппович, - заметила, улыбаясь, Мар"яна и унесла груду тарелок.
- Да ведь как не убиваться?! - возопил Войцех Филиппович, - ведь это какой дом был - вы поймите!
- Вы слишком мрачно смотрите на вещи, Войцех Филиппович, - возразил красавец тяпнутый, - они теперь резко изменились.
- Голубчик, вы меня знаете? Не правда ли? Я - человек фактов, человек наблюдения. Я - враг необоснованных гипотез. И это очень хорошо известно не только в Украине, но и в Европе. Если я что-нибудь говорю, значит, в основе лежит некий факт, из которого я делаю вывод. И вот вам факт: вешалка и калошная стойка в нашем доме.
- Это интересно...
«Ерунда - калоши. Не в калошах счастье», - подумал пёс, - «но личность выдающаяся.»
- Не угодно ли - калошная стойка. С 2003 года я живу в этом доме. И вот, в течение этого времени до ноября 2013 года не было ни одного случая - подчёркиваю красным карандашом: ни одного - чтобы из нашего парадного внизу при общей незапертой двери пропала бы хоть одна пара калош. Заметьте, здесь 12 квартир, у меня приём. В ноябре 13¬го года в один прекрасный день пропали все калоши, в том числе две пары моих, 3 палки, пальто и самовар у швейцара. И с тех пор калошная стойка прекратила своё существование. Голубчик! Я не говорю уже о паровом отоплении. Не говорю. Пусть: раз евромайданная революция гидности - не нужно топить. Но я спрашиваю: почему, когда началась вся эта история, все стали ходить в грязных калошах и сапогах по мраморной лестнице? Почему калоши нужно до сих пор ещё запирать под замок? И ещё приставлять к ним полицейского, чтобы кто-либо их не стащил? Почему убрали ковёр с парадной лестницы? Разве Степан Брюховецкий запрещает держать на лестнице ковры? Разве где- нибудь у него сказано, что 2-й подъезд ОСМД дома на Зареченковой следует забить досками и ходить кругом через чёрный двор? Кому это нужно? Почему нувороолигарх не может оставить свои калоши внизу, а пачкает мрамор?
- Да у него ведь, Войцех Филиппович, и вовсе нет калош, - заикнулся было тяпнутый.
- Ничего подобного! На нём есть теперь калоши и эти калоши. мои! Это как раз те самые калоши, которые исчезли осенью 2013 года. Спрашивается, - кто их попёр? Я? Не может быть. Интеллигент Саблин? (Войцех Филиппович ткнул пальцем в потолок). Смешно даже предположить. Сахарозаводчик Полозов? (Войцех Филиппович указал вбок). Ни в коем случае! Да! Но хоть бы они их снимали на лестнице! (Войцех Филиппович начал багроветь). На какого чёрта убрали цветы с площадок и поставили бюсты?.. Почему электричество, которое, дай бог памяти, тухло в течение 20-ти лет два раза, в теперешнее время аккуратно гаснет, гаснет веерным способом, четыре раза в месяц? Доктор Борецкий, статистика - ужасная вещь. Вам, знакомому с моей последней работой, это известно лучше, чем кому бы то ни было другому.
- Разруха, митинги, евромайдан, Войцех Филиппович.
- Нет, - совершенно уверенно возразил Войцех Филиппович, - нет. Вы первый, дорогой Иван Арнольдович, воздержитесь от употребления самого этого слова. Это - мираж, дым, фикция, - Войцех Филиппович широко растопырил короткие пальцы, отчего две тени, похожие на черепах, заёрзали по скатерти. - Что такое эта ваша разруха? Старуха с клюкой? Ведьма, которая выбила все стёкла, потушила все лампы, разрушила памятники? Да её вовсе и не существует. Что вы подразумеваете под этим словом? - яростно спросил Войцех Филиппович у несчастной картонной утки, висящей кверху ногами рядом с буфетом, и сам же ответил за неё. - Это вот что: если я, вместо того, чтобы оперировать каждый вечер, начну у себя в квартире петь хором и устраивать национал-патриотические диспуты, у меня настанет разруха. Если я, входя в уборную, начну, извините за выражение, мочиться мимо унитаза и то же самое будут делать Мар"яна и Дарья Петровна, в уборной начнётся разруха. Следовательно, разруха не в клозетах, а в головах. Значит, когда эти баритоны кричат «бей януковичей и разрушают варварским (неевропейским) волевым способом памятники тоталитарного периода!» - я смеюсь. (Лицо Войцеха Филипповича перекосило так, что тяпнутый открыл рот). Клянусь вам, мне смешно! Это означает, что каждый из них должен лупить себя по затылку! И вот, когда он вылупит из себя всякие галлюцинации и займётся чисткой сараев и объединением всей страны - прямым своим делом, - разруха исчезнет сама собой. Двум богам служить нельзя! Невозможно в одно и то же время подметать трамвайные пути, разрушать памятники и устраивать судьбы каких-то евромайдановских оборванцев и оказывать благотворительность еэсоамериканским детям! Это никому не удаётся, доктор, и тем более - людям, которые, вообще отстав в развитии от европейцев лет на 200, до сих пор ещё не совсем уверенно застёгивают свои собственные штаны!
Войцех Филиппович вошёл в азарт. Ястребиные ноздри его раздувались.
Набравшись сил после сытного обеда, гремел он подобно древнему пророку и голова его сверкала серебром...
«Он бы прямо на митингах мог деньги зарабатывать», - мутно мечтал пёс, - «первоклассный деляга. Впрочем, у него и так, по-видимому, денег куры не клюют».
- Участковый! - кричал Войцех Филиппович. - Участковый! - «Угу-гу-гу!»
Какие-то пузыри лопались в мозгу пса.
- Участковый! Это и только это. И совершенно неважно - будет ли он с бляхой или же в жёлто-голубом кепи. Поставить участкового рядом с каждым человеком и заставить этого участкового умерить вокально-патриотические порывы наших граждан. Вы говорите - разруха. Я вам скажу, доктор, что ничто не изменится к лучшему в нашем доме, да и во всяком другом доме, до тех пор, пока не усмирят этих певцов-патриотов! Лишь только они прекратят свои волюнтаристско-варварские концерты, положение само собой изменится к лучшему.
- Контрмайдановские вещи вы говорите, Войцех Филиппович, - шутливо заметил тяпнутый, - не дай бог вас кто-нибудь услышит.
- Ничего опасного, - с жаром возразил Войцех Филиппович. - Никакой контрмайдановщины. Кстати, вот ещё слово, которое я совершенно не выношу. Абсолютно неизвестно - что под ним скрывается? Чёрт его знает! Так я и говорю: никакой этой самой контрмайдановщины в моих словах нет. В них здравый смысл и жизненная опытность.
Тут Войцех Филиппович вынул из-за воротничка хвост блестящей изломанной салфетки и положил её на стол. Укушенный тотчас поднялся и поблагодарил: «мерси».
- Минутку, доктор! - приостановил его Войцех Филиппович, вынимая из кармана брюк бумажник. Он прищурился, отсчитал зелёные бумажки и протянул их укушенному со словами:
- Сегодня вам, Иван Арнольдович, 50 долларов причитается. Прошу.
Пострадавший от пса вежливо поблагодарил и, краснея, засунул деньги в карман пиджака.
- Я сегодня вечером не нужен вам, Войцех Филиппович? - осведомился он.
- Нет, благодарю вас, голубчик. Ничего делать сегодня не будем. Во-первых, кролик издох, а во-вторых, сегодня в большом оперном - «Аида». А я давно не слышал. Люблю. Помните? Дуэт. тари-ра-рим.
- Как это вы успеваете, Войцех Филиппович? - с уважением спросил врач.
- Успевает всюду тот, кто никуда не торопится, - назидательно объяснил хозяин. - Конечно, если бы я начал прыгать по митингам, сносить ночью тоталитарные памятники и распевать целый день, как соловей, вместо того, чтобы заниматься прямым своим делом, я бы никуда не поспел, - под пальцами Войцех Филипповича в кармане небесно заиграл репетитор, - начало девятого. Ко второму акту поеду. Я сторонник разделения труда.
В Оперном пусть поют, а я буду оперировать. Вот и хорошо. И никаких разрух... Вот что, Иван Арнольдович, вы всё же следите внимательно: как только подходящая смерть, тотчас со стола - в питательную жидкость и ко мне!
- Не беспокойтесь, Войцех Филиппович, - паталогоанатомы мне обещали.
- Отлично, а мы пока этого уличного неврастеника понаблюдаем. Пусть бок у него заживает.
«Обо мне заботится», - подумал пёс, - «очень хороший человек. Я знаю, кто это. Он - волшебник, маг и кудесник из собачьей сказки. Ведь не может же быть, чтобы всё это я видел во сне. А вдруг - сон? (Пёс во сне дрогнул). Вот проснусь. и ничего нет. Ни лампы в шелку, ни тепла, ни сытости. Опять начинается подворотня, безумная стужа, оледеневший асфальт, голод, злые люди. Столовая, снег. Боже, как тяжело мне будет!..»
Но ничего этого не случилось. Именно подворотня растаяла, как мерзкое сновидение, и более не вернулась.
Видно, уж не так страшна разруха. Невзирая на неё, дважды в день, серые гармоники под подоконником наливались жаром и тепло волнами расходилось по всей квартире.
Совершенно ясно: пёс вытащил самый главный собачий билет. Глаза его теперь не менее двух раз в день наливались благодарными слезами по адресу зареченского мудреца. Кроме того, всё трюмо в гостиной, в приёмной между шкафами отражали удачливого пса
- красавца.
«Я - красавец. Быть может, неизвестный собачий принц-инкогнито», - размышлял пёс, глядя на лохматого кофейного пса с довольной мордой, разгуливающего в зеркальных далях. - «Очень возможно, что бабушка моя согрешила с водолазом. То-то я смотрю - у меня на морде - белое пятно.
Откуда оно, спрашивается? Войцех Филиппович - человек с большим вкусом - не возьмёт он первого попавшегося пса-дворнягу».
В течение недели пёс сожрал столько же, сколько в полтора последних голодных месяца на улице. Ну, конечно, только по весу. О качестве еды у Войцеха Филипповича и говорить не приходилось. Если даже не принимать во внимание того, что ежедневно Дарьей Петровной закупалась груда обрезков на Соломенском рынке на 50 гривен, достаточно упомянуть обеды в 7 часов вечера в столовой, на которых пёс присутствовал, несмотря на протесты изящной Мар"яны. Во время этих обедов Войцех Филиппович окончательно получил звание божества. Пёс становился на задние лапы и жевал пиджак, пёс изучил звонок Войцеха Филипповича - два полнозвучных отрывистых хозяйских удара, и вылетал с лаем встречать его в передней. Хозяин вваливался в чернобурой лисе, сверкая миллионом снежных блёсток, пахнущий мандаринами, сигарами, духами, лимонами, бензином, одеколоном, сукном, и голос его, как командная труба, разносился по всему жилищу.
- Зачем ты, свинья, сову разорвал? Она тебе мешала? Мешала, я тебя спрашиваю? Зачем профессора Мечникова разбил?
- Его, Войцех Филиппович, нужно хлыстом отодрать хоть один раз, возмущённо говорила Мар"яна, - а то он совершенно избалуется. Вы поглядите, что он с вашими калошами сделал.
- Никого драть нельзя, - волновался Войцех Филиппович, - запомни это раз навсегда. На человека и на животное можно действовать только внушением. Мясо ему давали сегодня?
- Господи, он весь дом обожрал. Что вы спрашиваете, Войцех Филиппович. Я удивляюсь
- как он не лопнет.
- Ну и пусть ест на здоровье. Чем тебе помешала сова, хулиган?
- У-у! - скулил пёс-подлиза и полз на брюхе, вывернув лапы.
Затем его с гвалтом волокли за шиворот через приёмную в кабинет.
- «бейте, только из квартиры не выгоняйте».
- Сову чучельнику отправить сегодня же. Кроме того, вот тебе 15 гривен на трамвай, съезди к Мюру, купи ему хороший ошейник с цепью.
На следующий день на пса надели широкий блестящий ошейник. В первый момент, поглядевшись в зеркало, он очень расстроился, поджал хвост и ушёл в ванную комнату, размышляя - как бы ободрать его о сундук или ящик. Но очень скоро пёс понял, что он - просто дурак. Мар"яна повела его гулять на цепи по Бессарабскому переулку. Пёс шёл, как арестант, сгорая от стыда, но, пройдя несколько метров, отлично сообразил, что значит в жизни ошейник. Бешеная зависть читалась в глазах у всех встречных псов, а у мёртвого переулка - какой-то долговязый с обрубленным хвостом дворняга облаял его «панской сволочью» и «шестёркой». Когда пересекали трамвайные рельсы, полицейский посмотрел на ошейник с удовольствием и уважением, а когда вернулись, произошло самое невиданное в жизни: Фёдор-швейцар собственноручно отпер парадную дверь и впустил Барбоса, Мар"яне он при этом заметил:
- Ишь, каким лохматым обзавёлся Войцех Филиппович. Удивительно жирный.
- Ещё бы, - за шестерых лопает, - пояснила румяная и красивая от мороза Мар"яна. «Ошейник - всё равно, что портфель», - сострил мысленно пёс, и, виляя задом, последовал в бельэтаж, как пан.
Оценив ошейник по достоинству, пёс сделал первый визит в то главное отделение рая, куда до сих пор вход ему был категорически воспрещён именно в царство поварихи Дарьи Петровны...
- Вон! - завопила Дарья Петровна, - вон, беспризорный карманник! Тебя тут не хватало! Я тебя кочергой!..
«Чего ты? Ну, чего лаешься?» - умильно щурил глаза пёс. - «Какой же я карманник? Ошейник вы разве не замечаете?» - и он боком лез в дверь, просовывая в неё морду.
Вечером, в окне кухни над белой половинной занавесочкой стояла густая и важная зареченская ночь с одинокой звездой.
В кухне было сыро на полу, кастрюли сияли таинственно и тускло, на столе лежала пожарная фуражка. Шарик лежал на тёплой плите, как лев на воротах и, задрав от любопытства одно ухо, глядел, как черноусый и взволнованный человек.за полуприкрытой дверью в комнате Мар"яны и Дарьи Петровны обнимал Дарью Петровну.
- Как демон пристал, - бормотала в полумраке Дарья Петровна - отстань! Мар"яна сейчас придёт. Что ты, чисто тебя тоже омолодили?
- Нам это ни к чему, - плохо владея собой и хрипло отвечал черноусый. - До чего вы огненная! ..
Вечерами зареченская звезда скрывалась за тяжкими шторами и, если в Оперном театре не было «Аиды» и не было заседания Всеукраинского хирургического общества, божество помещалось в кабинете в глубоком кресле. Сегодня, как и иногда, Мар"янка в кинематограф пошла, - думал пёс, - а как придёт, ужинать, стало быть, будем. Сегодня, надо полагать, - телячьи отбивные!
В этот ужасный день ещё утром Барбоса кольнуло предчувствие. Вследствие этого он вдруг заскулил и утренний завтрак - полчашки овсянки и вчерашнюю баранью косточку - съел без всякого аппетита. Он скучно прошёлся в приёмную и легонько подвыл там на собственное отражение. Но днём после того, как Мар"яна сводила его погулять на бульвар, день пошёл обычно. Приёма сегодня не было потому, что, как известно, по вторникам приёма не бывает, и божество сидело в кабинете, развернув на столе какие-то тяжёлые книги с пёстрыми картинками. Ждали обеда. Пса несколько оживила мысль о том, что сегодня на второе блюдо, как он точно узнал на кухне, будет индейка.
Проходя по коридору, пёс услышал, как в кабинете Войцеха Филипповича неприятно и неожиданно прозвенел телефон. Войцех Филиппович взял трубку, прислушался и вдруг взволновался.
- Отлично, - послышался его голос, - сейчас же везите, сейчас же!
Он засуетился, позвонил и вошедшей Мар"яне приказал срочно подавать обед.
- Обед! Обед! Обед!
В столовой тотчас застучали тарелками, Мар"яна забегала, из кухни послышалась воркотня Дарьи Петровны, что индейка не готова. Пёс опять почувствовал волнение.
«Не люблю кутерьмы в квартире», - раздумывал он... И только он это подумал, как кутерьма приняла ещё более неприятный характер. И прежде всего благодаря появлению тяпнутого некогда доктора Борецкого. Тот привёз с собой дурно пахнущий чемодан, и даже не раздеваясь, устремился с ним через коридор в смотровую. Войцех Филиппович бросил недопитую чашку кофе, чего с ним никогда не случалось, выбежал навстречу Борецкому, чего с ним тоже никогда не бывало.
- Когда умер? - закричал он.
- Три часа назад. - Ответил Борецкий, не снимая заснеженной шапки и расстёгивая чемодан.
«Кто такой умер?» - хмуро и недовольно подумал пёс и сунулся под ноги, - «терпеть не могу, когда мечутся».
- Уйди из-под ног! - закричал Войцех Филиппович. Доктор Борецкий, умоляю вас - скорей, скорей, скорей!
«Не нравится мне, не нравится», - пёс обиженно нахмурился и стал шляться по квартире, а вся суета сосредоточилась в смотровой. «Пойти, что ли, пожрать? Ну их в болото», - решил пёс и вдруг получил сюрприз.
- Барбосу ничего не давать, - загремела команда из смотровой.
- Усмотришь за ним, как же.
- Запереть!
И Барбоса заманили и заперли в ванной.
«Ладно, будете вы иметь калоши завтра, многоуважаемый Войцех Филиппович», - думал он, - «две пары уже пришлось прикупить и ещё одну купите. Чтоб вы псов не запирали». Но вдруг его яростную мысль перебило. Внезапно и ясно почему-то вспомнился кусок самой ранней юности - солнечный необъятный двор у Львовской заставы, осколки солнца в бутылках, битый кирпич, вольные псы побродяги.
«Нет, куда уж, ни на какую волю отсюда не уйдёшь, зачем лгать», - тосковал пёс, сопя носом, - «привык. Я барский пёс, интеллигентное существо, отведал лучшей жизни. Да и что такое воля? Так, дым, мираж, фикция. Бред этих злосчастных чёрно-красных патриотов...»
И в разгар муки дверь открылась. Пёс вышел, отряхнувшись, и угрюмо собрался на кухню, но Мар"яна за ошейник настойчиво повлекла его в смотровую.
Холодок прошёл у пса под сердцем.
«Зачем же я понадобился?» - подумал он подозрительно, - «бок зажил, ничего не понимаю».
И он поехал лапами по скользкому паркету, так и был привезён в смотровую. В ней сразу поразило невиданное освещение. Белый шар под потолком сиял до того, что резало глаза. В белом сиянии стоял жрец и сквозь зубы напевал про священные берега Нила. Только по смутному запаху можно было узнать, что это Войцех Филиппович. Подстриженная его седина скрывалась под белым колпаком, напоминающим патриарший куколь; божество было всё в белом, а поверх белого, как епитрахиль, был надет резиновый узкий фартук. Руки - в чёрных перчатках.
В куколе оказался и тяпнутый. Длинный стол был раскинут, а сбоку придвинули маленький четырехугольный на блестящей ноге.
Пёс здесь возненавидел больше всего тяпнутого и больше всего за его сегодняшние глаза. Обычно смелые и прямые, ныне они бегали во все стороны от пёсьих глаз. Они были насторожены, фальшивы и в глубине их таилось нехорошее, пакостное дело, если не целое преступление. Пёс глянул на него тяжело и пасмурно и ушёл в угол.
- Ошейник, Мар"яна, - негромко молвил Войцех Филиппович, - только не волнуй его.
У Мар"яны мгновенно стали такие же мерзкие глаза, как у тяпнутого. Она подошла к псу и явно фальшиво погладила его. Тот с тоской и презрением поглядел на неё.
«Что же... Вас трое. Возьмёте, если захотите. Только стыдно вам... Хоть бы я знал, что будете делать со мной. »
Мар"яна отстегнула ошейник, пёс помотал головой, фыркнул. Тяпнутый вырос перед ним и скверный мутящий запах разлился от него.
«Фу, гадость. Отчего мне так мутно и страшно.» - подумал пёс и попятился от тяпнутого.
- Скорее, доктор, - нетерпеливо молвил Войцех Филиппович.
Резко и сладко пахнуло в воздухе. Тяпнутый, не сводя с пса насторожённых дрянных глаз, высунул из-за спины правую руку и быстро ткнул псу в нос ком влажной ваты. Барбос оторопел, в голове у него легонько закружилось, но он успел ещё отпрянуть. Тяпнутый прыгнул за ним, и вдруг залепил всю морду ватой. Тотчас же заперло дыхание, но ещё раз пёс успел вырваться. «Злодей.» - мелькнуло в голове. - «За что?» - И ещё раз облепили. Тут неожиданно посреди смотровой представилось озеро, а на нём в лодках очень весёлые загробные небывалые розовые псы. Ноги лишились костей и согнулись.
- На стол! - весёлым голосом бухнули где-то слова Войцеха Филипповича и расплылись в оранжевых струях. Ужас исчез, сменился радостью. Секунды две угасающий пёс любил тяпнутого. Затем весь мир перевернулся дном кверху и была ещё почувствована холодная, но приятная рука под животом. Потом - ничего.
Глава 4
На узком операционном столе лежал, раскинувшись, пёс Барбос и голова его беспомощно колотилась о белую клеёнчатую подушку. Живот его был выстрижен и теперь доктор Борецкий, тяжело дыша и спеша, машинкой въедаясь в шерсть, стриг голову Барбоса. Войцех Филиппович, опершись ладонями на край стола, блестящими, как золотые обода его очков, глазами наблюдал за этой процедурой и говорил взволнованно:
- Иван Арнольдович, самый важный момент - когда я войду в турецкое седло. Мгновенно, умоляю вас, подайте отросток и тут же шить. Если там у меня начнёт кровоточить, потеряем время и пса потеряем. Впрочем, для него и так никакого шанса нету, - он помолчал, прищуря глаз, заглянул в как бы насмешливо полуприкрытый глаз пса и добавил:
- А знаете, жалко его. Представьте, я привык к нему.
Из-под выстриженной шерсти засверкала беловатая кожа собаки.
Борецкий отшвырнул машинку и вооружился бритвой. Он намылил беспомощную маленькую голову и стал брить. Обрив голову, тяпнутый мокрым бензиновым комочком обтёр её, затем оголённый живот пса растянул и промолвил, отдуваясь: «Готово».
Тут шевельнулся жрец. Он выпрямился, глянул на собачью голову и сказал:
- Ну, Господи, благослови. Нож.
Доктор с размаху легко всадил иглу в сердце пса.
- Придаток давайте, сказал, - Войцех Филиппович.
Борецкий подал ему склянку, в которой болтался на нитке в жидкости белый комочек.
- Умер, конечно?..
- Нитевидный пульс, - ответил Борецкий .
- Ещё адреналину.
- Шейте!
Борецкий минут в пять зашил голову, сломав три иглы.
И вот на подушке появилась на окрашенном кровью фоне безжизненная потухшая морда Барбоса с кольцевой раной на голове. Тут же Войцех Филиппович отвалился окончательно, как сытый вампир, сорвал одну перчатку, выбросив из неё облако потной пудры, другую разорвал, швырнул на пол и позвонил, нажав кнопку в стене. Мар"яна появилась на пороге, отвернувшись, чтобы не видеть Барбоса в крови. Жрец снял меловыми руками окровавленный куколь и крикнул:
- Папиросу мне сейчас же, Мар"яна. Всё свежее бельё и ванну.
Он подбородком лёг на край стола, двумя пальцами раздвинул правое веко пса, заглянул в явно умирающий глаз и молвил:
- Вот, чёрт возьми. Не издох. Ну, всё равно издохнет. Эх, доктор Борецкий , жаль пса, ласковый был, хотя и хитрый.
Глава 5
Из дневника доктора Борецкого
22 декабря 2014 г. Понедельник. История болезни.
Лабораторная собака приблизительно двух лет от роду. Самец. Порода дворняжка. Кличка
- Барбос. Шерсть жидкая, кустами, буроватая, с подпалинами. Хвост цвета топлёного молока. На правом боку следы совершенно зажившего ожога. Питание до поступления к профессору плохое, после недельного пребывания - крайне упитанный. Вес 8 кг!
Сердце, лёгкие, желудок, температура...
23 декабря.
В 8.30 часов вечера произведена первая в Европе операция по проф. Кац: под хлороформенным наркозом удалены яичники Барбоса и вместо них пересажены мужские яичники с придатками и семенными канатиками, взятыми от скончавшегося за 4 часа, 4 минуты до операции мужчины 28 лет и сохранявшимися в стерилизованной физиологической жидкости по проф. Кац.
Непосредственно вслед за сим удалён после трепанации черепной крышки придаток мозга
- гипофиз и заменён человеческим от вышеуказанного мужчины.
Введено 8 кубиков хлороформа, 1 шприц камфары, 2 шприца адреналина в сердце. Показание к операции: постановка опыта Кац с комбинированной пересадкой гипофиза и яичек для выяснения вопроса о приживаемости гипофиза, а в дальнейшем и о его влиянии на омоложение организма у людей.
Оперировал проф. В. Ф. Кац.
Ассистировал д-р И. А. Борецкий.
В ночь после операции: грозные повторные падения пульса. Ожидание смертельного исхода. Громадные дозы камфары по Кацу.
24 декабря.
Утром - улучшение. Дыхание учащено вдвое, температура 42. Камфара, кофеин под кожу. 25-27 декабря.
По переменное ухудшение с улучшением. Лечение по Кацу
Вновь ухудшение. Пульс еле прощупывается, похолодание конечностей, зрачки не реагируют. Адреналин в сердце, камфара по Кацу, физиологический раствор в вену.
28 декабря.
Значительное улучшение. В полдень внезапный проливной пот, температура 37, 0. Операционные раны в прежнем состоянии. Перевязка.
Появился аппетит. Питание жидкое.
29 декабря.
Внезапно обнаружено выпадение шерсти на лбу и на боках туловища.
Вызваны для консультации: профессор по кафедре кожных болезней Давид Васильевич Кацуба и директор киевского Ветеринарного Показательного института. Ими случай признан неописанным в литературе. Диагностика осталась неустановленной. Температура
- 37, 0.
Вечером появился первый лай (8 ч. 15 Мин.). Обращает внимание резкое изменение тембра и понижение тона. Лай вместо слова «гау-гау» на слоги «а-о», по окраске отдалённо напоминает стон.
30 декабря.
Выпадение шерсти приняло характер общего облысения.
Взвешивание дало неожиданный результат - 30 кг за счёт роста (удлинение). костей. Пёс по-прежнему лежит.
31 декабря.
Колоссальный аппетит.
В 12 ч. 12 мин. дня пёс отчётливо пролаял - а-б-ыр.
(В тетради перерыв и дальше, очевидно, по ошибке от волнения написано):
1 декабря.
(перечёркнуто, поправлено) 1 января 2015 г.
Фотографирован утром. Счастливо лает «абыр», повторяя это слово громко и как бы радостно. В 3 часа дня засмеялся, вызвав обморок горничной Мар"яны. Вечером произнёс 8 раз подряд слово «абыр-валг», «абыр». Профессор расшифровал слово «абыр-валг», оно означает «Главрыба»... Что-то чудовищ...
2 января.
Фотографирован во время улыбки при магнии. Встал с постели и уверенно держался полчаса на задних лапах. Моего почти роста.
(В тетради вкладной лист).
Украинская наука чуть не понесла тяжёлую утрату.
История болезни профессора В. Ф. Каца.
В 1 час 13 мин. - глубокий обморок с проф. Кац. При падении ударился головой о палку стула. Т-а.
В моём и Мар"яны присутствии пёс (если псом, конечно, можно назвать) обругал проф. Каца по матери.
(Перерыв в записях).
6 января.
Сегодня после того, как у него отвалился хвост, он произнёс совершенно отчётливо слово «пивная». Работает фонограф. Чёрт знает - что такое.
Я теряюсь.
Приём у профессора прекращён. Начиная с 5-ти час. дня из смотровой, где расхаживает это существо, слышится явственно вульгарная ругань, матюки и слова «ещё парочку».
7 января.
Он произносит очень много слов: «извозчик», «мест нету», «вечерняя газета», «лучший подарок детям» и все бранные слова, какие только существуют в украинском лексиконе. Вид его странен. Шерсть осталась только на голове, на подбородке и на груди. В остальном он лыс, с дряблой кожей. В области половых органов формирующийся мужчина. Череп увеличился значительно. Лоб скошен и низок.
-Ей-богу, я с ума сойду.
Войцех Филиппович всё ещё чувствует себя плохо. Большинство наблюдений веду я. (Фонограф, фотографии).
- По городу расплылись слухи.
- Последствия неисчислимые. Сегодня днём весь переулок был полон какими-то бездельниками и старухами. Зеваки стоят и сейчас ещё под окнами.
- В утренних газетах появилась удивительная заметка «Слухи о марсианине в Бессрабском переулке ни на чём не основаны. Они распущены торговцами с Соломенки и будут строго наказаны». - О каком, к чёрту, марсианине? Ведь это - кошмар.
- Что творится во время приёма! Сегодня было 82 звонка. Телефон выключен. Бездетные дамы с ума сошли и идут.
8 января.
- Поздним вечером поставили диагноз. Войцех Филиппович, как истый учёный, признал свою ошибку - перемена гипофиза даёт не омоложение, а полное очеловечение. От этого его изумительное, потрясающее открытие не становится ничуть меньше.
Тот сегодня впервые прошёлся по квартире. Смеялся в коридоре, глядя на электрическую лампу. Затем, в сопровождении Войцеха Филипповича и меня, он проследовал в кабинет. Он стойко держится на задних лапах (зачёркнуто)... на ногах и производит впечатление маленького и плохо сложенного мужчины.
Смеялся в кабинете. Улыбка его неприятна и как бы искусственна. Затем он почесал затылок, огляделся и я записал новое отчётливо произнесённые слова: «коммуняки, «социалисты, москали». Матюкался. Эта матюковщина методическая, беспрерывная и, по- видимому, совершенно бессмысленная. Она носит несколько фонографический характер: как будто это существо где-то раньше слышало бранные слова, автоматически подсознательно занесло их в свой мозг и теперь изрыгает их пачками. А впрочем, я не психиатр, чёрт меня возьми.
На Войцеха Филипповича брань производит почему-то удивительно тягостное впечатление. Бывают моменты, когда он выходит из сдержанного и холодного наблюдения новых явлений и как бы теряет терпение. Так, в момент ругани он вдруг нервно выкрикнул: - перестань! Это не произвело никакого эффекта.
После прогулки в кабинете, общими усилиями Барбос был водворён в смотровую.
После этого мы имели совещание с Войцехом Филипповичем. Впервые, я должен сознаться, видел я этого уверенного и поразительно умного человека растерянным. Напевая по своему обыкновению, он спросил: «Что же мы теперь будем делать?» И сам же ответил буквально так:«Правопатриотика, да. От Севильи до Гренады.
Правопатриотика, дорогой доктор.». Я ничего не понял. Он пояснил:
- «Я вас прошу, Иван Арнольдович, купить ему бельё, штаны и пиджак».
9 января.
- Лексикон обогащается каждые пять минут (в среднем) новым словом, с сегодняшнего утра, и фразами. Похоже, что они, замёрзшие в сознании, оттаивают и выходят. Вышедшее слово остаётся в употреблении. Со вчерашнего вечера фонографом отмечены: «не толкайся», «подлец»,..«я тебе покажу», <<москаль>> «помощь америки», «коммуняка».
10 января.
- Произошло одевание. Нижнюю сорочку позволил надеть на себя охотно, даже весело смеясь. От кальсон отказался, выразив протест хриплыми криками: «В строй, побратымы, в строй!» Был одет. Носки ему велики.
Удлиняется задняя половина скелета стопы (р1апта). Вытягивание пальцев. Когти. Повторное систематическое обучение посещения уборной. Прислуга совершенно подавлена.
Но следует отметить понятливость существа. Дело вполне идёт на лад.
11 января.
- Совершенно примирился со штанами. Произнёс длинную весёлую фразу: «Дай цыгарочку, - у тебя брюки в зелёночку».
Шерсть на голове - слабая, шелковистая. Легко спутать с волосами. Но подпалины остались на темени. Сегодня облез последний пух с ушей.
Колоссальный аппетит. С увлечением ест селёдку.
В 5 часов дня событие: впервые слова, произнесённые существом, не были оторваны от окружающих явлений, а явились реакцией на них. Именно: когда профессор приказал ему: «Не бросай объедки на пол» - неожиданно ответил: «Отлезь, коммуняка».
Войцех Филиппович был поражён, потом оправился и сказал:
- Если ты ещё раз позволишь себе обругать меня или доктора, тебе влетит.
Я фотографировал в это мгновение Барбоса. Ручаюсь, что он понял слова профессора. Угрюмая тень легла на его лицо. Поглядел исподлобья довольно раздражённо, но стих. Ура, он понимает!
12 января.
Закладывание рук в карманы штанов. Отучаем от ругани. Свистал «гэй, побратымы». Поддерживает разговор.
Я не могу удержаться от нескольких гипотез: к чертям омоложение пока что. Другое неизмеримо более важное: изумительный опыт проф. Каца раскрыл одну из тайн человеческого мозга. Отныне загадочная функция гипофиза - мозгового придатка - разъяснена. Он определяет человеческий облик. Его гормоны можно назвать важнейшими в организме - гормонами облика. Новая область открывается в науке: безо всякой реторты Фауста создан гомункул. Скальпель хирурга вызвал к жизни новую человеческую единицу. Проф. Кац, вы - творец. (Клякса).
Впрочем, я уклонился в сторону... Итак, он поддерживает разговор. По моему предположению дело обстоит так: прижившийся гипофиз открыл центр речи в собачьем мозгу и слова хлынули потоком. По-моему, перед нами оживший развернувшийся мозг, а не мозг вновь созданный. О, дивное подтверждение эволюционной теории! О, цепь величайшая от пса до Менделеева-химика! Ещё моя гипотеза: мозг Барбоса в собачьем периоде его жизни накопил бездну понятий. Все слова, которыми он начал оперировать в первую очередь, - уличные слова, он их слышал и затаил в мозгу. Теперь, проходя по улице, я с тайным ужасом смотрю на встречных псов. Бог их знает, что у них таится в мозгах.
Барбос читал. Это я догадался. По О.О.О. "Главрыбе". Именно с конца читал. И я даже знаю, где разрешение этой загадки: в перерезке зрительных нервов собаки.
Что в Киеве творится - уму не постижимо человеческому. Семь соломенских торговцев уже сидят за распространение слухов о светопреставлении, которое навлекли свободо- патриоты. Дарья Петровна говорила и даже точно называла число: 28 ноября 2015 года, в день преподобного мученика Стефана земля налетит на небесную ось. Какие-то жулики уже читают лекции. Такой кабак мы сделали с этим гипофизом, что хоть вон беги из квартиры. Я переехал к Кацу по его просьбе и ночую в приёмной с Барбосом. Смотровая превращена в приёмную. Пашинскевичоказался прав. Правление ОСМД злорадствует. В шкафах ни одного стекла, потому что прыгал. Еле отучили.
С Войцехом Филипповичем что-то странное делается. Когда я ему рассказал о своих гипотезах и о надежде развить Барбоса в очень высокую психическую личность, он хмыкнул и ответил: «Вы думаете?» Тон его зловещий. Неужели я ошибся? Старик что-то придумал. Пока я вожусь с историей болезни, он сидит над историей того человека, от которого мы взяли гипофиз.
(В тетради вкладной лист.).
Степан Кацера-Бычковский, 25 лет, холост. Партийно-сочувствующий. Судился 3 раза и оправдан: в первый раз благодаря недостатку улик, второй раз происхождение спасло, в третий раз - условно лагерь на 15 лет. Разбой, кражи... Профессия - игра на бандуре по ресторанам и на базарах.
Маленького роста, плохо сложен. Печень расширена (алкоголь). Причина смерти - удар ножом в сердце в пивной («стоп-сигнал», у Святошинского переулка).
Старик, не отрываясь, сидит над кацера-бычковской болезнью. Не понимаю в чём дело. Бурчал что-то насчёт того, что вот не догадался осмотреть в паталогоанатомическом весь труп Кацера. В чём дело - не понимаю. Не всё ли равно чей гипофиз?
17 января.
Не записывал несколько дней: болел инфлюэнцей. За это время облик окончательно сложился. а) совершенный человек по строению тела; б) вес около пятидесяти кг; в) рост маленький; г) голова маленькая; д) начал курить; е) ест человеческую пищу; ж) одевается самостоятельно; з) гладко ведёт разговор.
Вот так гипофиз (клякса).
Этим историю болезни заканчиваю. Перед нами новый организм; наблюдать его нужно сначала.
Приложение: стенограммы речи, записи фонографа, фотографические снимки.
Подпись: ассистент профессора В. Ф. Каца доктор Борецкий.

Глава 6
Был зимний вечер. Конец января. Предобеденное, предприёмное время. На притолоке у двери в приёмную висел белый лист бумаги, на коем рукою Войцеха Филипповича было написано: «Насшня лузгати в квартир! забороняю». В. Кац. И жовто-синим карандашом крупными, как пирожные, буквами рукой Борецкого: «Игра на музыкальных
инструментах от пяти часов дня до семи часов утра воспрещается». Затем рукой Мар"яны: «Когда вернётесь, скажите Войцеху Филипповичу: я не знаю - куда он ушёл. Стах говорил, что с Пашинскевичем». Рукой Дарьи Петровны (печатно): «Мар"яна ушла в магазин, сказала приведёт».
В столовой было совершенно по-вечернему, благодаря лампе под шёлковым абажуром... Войцех Филиппович, склонившись над столом, погрузился в развёрнутый громадный лист газеты.
Молнии коверкали его лицо и сквозь зубы сыпались оборванные, куцые, воркующие слова. Он читал заметку: «.выражались в тоталитарном социалистическом обществе) сын. Вот как развлекается наша псевдоучёная промоскальская интеллигенция. Семь комнат каждый умеет занимать до тех пор, пока блистающий свободовский меч национал- патриота не сверкнул над ней чёрно-красным лучом. Паш.Ч»
Очень настойчиво с сумной думой играли за двумя стенами на бандуре, и звуки <<Ще не вмерла...» смешивались в голове Войцеха Филипповича со словами заметки в ненавистную кашу. Дочитав, он сухо плюнул через плечо и машинально запел сквозь зубы: - Ще не вмер-ла. Ще не вмер-ла. Ще не вмер-ла. Тьфу, прицепилась, вот окаянная мелодия!
Он позвонил. Мар"янино лицо просунулось между полотнищами портьеры.
- Скажи ему, что пять часов, чтобы прекратил, и позови его сюда, пожалуйста.
Войцех Филиппович сидел у стола в кресле. Между пальцами левой руки торчал коричневый окурок сигары. У портьеры, прислонившись к притолоке, стоял, заложив ногу за ногу, человек маленького роста и несимпатичной наружности. Волосы у него на голове росли жёсткие, как бы кустами на выкорчеванном поле, а лицо покрывал небритый пух. Лоб поражал своей малой вышиной. Почти непосредственно над чёрными кисточками раскиданных бровей начиналась густая головная щётка.
Пиджак, прорванный под левой мышкой, был усеян соломой, полосатые брючки на правой коленке продраны, а на левой выпачканы жёлто-голубой краской.
На шее у человека был повязан ядовито - жёлто-небесного цвета галстук с фальшивой рубиновой тризуб"евой булавкой. Цвет этого галстука был настолько бросок, что время от времени, закрывая утомлённые глаза, Войцех Филиппович в полной тьме то на потолке, то на стене видел золотистый пылающий факел с голубым венцом. Открывая их, слеп вновь, так как с полу, разбрызгивая веера света, бросались в глаза лаковые штиблеты с жёлто-голубыми английскими гетрами.
«Как в калошах» - с неприятным чувством подумал Войцех Филиппович, вздохнул, засопел и стал возиться с затухшей сигарой. Человек у двери мутноватыми глазами поглядывал на профессора и курил сигарету, посыпая манишку пеплом.
Часы на стене рядом с деревянным рябчиком прозвенели пять раз. Внутри них ещё что-то стонало, когда вступил в беседу Войцех Филиппович.
- Я, кажется, два раза уже просил не спать на полатях в кухне - тем более днём?
Человек кашлянул сипло, точно подавившись косточкой, и ответил:
- Воздух в кухне приятнее.
Войцех Филиппович покачал головой и спросил:
- Откуда взялась эта гадость? Я говорю о галстуке.
Человечек, глазами следуя пальцу, скосил их через оттопыренную губу и любовно поглядел на галстук.
- Чем же «гадость»? - заговорил он, - шикарный галстук. Дарья Петровна подарила.
- Дарья Петровна вам мерзость подарила, вроде этих ботинок. Что это за сияющая чепуха? Откуда? Я что просил? Купить при-лич-ные ботинки; а это что? Неужели доктор Борецкий такие выбрал?
- Я ему велел, чтобы лаковые. Что я, хуже людей? Пойдите на Днепровский - все в лаковых.
Войцех Филиппович повертел головой и заговорил веско:
- Спаньё на полатях прекращается. Понятно? Что это за нахальство! Ведь вы мешаете. Там женщины.
Лицо человека потемнело и губы оттопырились.
- Ну, уж и женщины. Подумаешь. Панночки какие. Обыкновенная прислуга, а форсу как у фарионши. Это всё Мар"янчиха ябедничает.
Войцех Филиппович глянул строго:
- Не сметь называть Мар"яну Мар"янчихой! Понятно?
Молчание.
- Понятно, я вас спрашиваю?
- Понятно.
- Убрать эту пакость с шеи. Вы Вы посмотрите на себя в зеркало на что вы похожи.
Извращённая гуцульщина какая-то. Окурки на пол не бросать - в сотый раз прошу. Чтобы я более не слышал ни одного ругательного и ни одного национал-патриотического слова
в квартире! Не плевать! Вот плевательница. С писсуаром обращаться аккуратно. С Мар"яной всякие разговоры прекратить. Она жалуется, что вы в темноте её подкарауливаете. Смотрите! Кто ответил пациенту «пёс его знает»!? Что вы, в самом деле, в кав"ярне, что ли?
- Что-то вы меня, дядьку, больно утесняете, - вдруг плаксиво выговорил человек.
Войцех Филиппович покраснел, очки сверкнули.
- Кто это тут вам дядьку? Что это за фамильярности? Чтобы я больше не слышал этого слова! Называть меня по имени и отчеству!
Дерзкое выражение загорелось в человеке.
- Да что вы всё... То не плевать. То не кури. Туда не ходи... Что уж это на самом деле? Чисто как в трамвае. Что вы мне жить не даёте?! И насчёт «дядькы» - это вы напрасно. Разве я просил мне операцию делать? - человек возмущённо лаял. - Хорошенькое дело! Ухватили животную, исполосовали ножиком голову, а теперь гнушаются. Я, может, своего разрешения на операцию не давал. А равно., а равно и мои родные. Я иск, может, имею право предъявить.
Глаза Войцеха Филипповича сделались совершенно круглыми, сигара вывалилась из рук. «Ну, тип», - пролетело у него в голове.
- Вы изволите быть недовольным, что вас превратили в человека? - Прищурившись спросил он. - Вы, может быть, предпочитаете снова бегать по помойкам? Мёрзнуть в подворотнях? Ну, если бы я знал.
- Да что вы всё попрекаете - помойка, помойка. Я свой кусок хлеба добывал. А если бы я у вас помер под ножом? Вы что на это скажете, побратым?
- Войцех Филиппович! - раздражённо воскликнул Войцех Филиппович, - я вам не побратым! Это чудовищно! «Кошмар, кошмар», - подумалось ему.
- Уж, конечно, как же. - иронически заговорил человек и победоносно отставил ногу, - мы понимаем. Какие уж мы вам побратымы! Где уж. Мы в университетах не обучались, в квартирах по 15 комнат с ванными не жили. Только теперь пора бы это оставить. В настоящее время каждый имеет своё право...
Войцех Филиппович, бледнея, слушал рассуждения человека. Тот прервал речь и демонстративно направился к пепельнице с изжёванной сигаретой в руке. Походка у него была строевая. Он долго мял окурок в раковине с выражением, ясно говорящим: «На! На!». Затушив сигарету, он на ходу вдруг лязгнул зубами и сунул нос под мышку.
- Пальцами блох ловить! Пальцами! - яростно крикнул Войцех Филиппович, - и я не понимаю - откуда вы их берёте?
- Да что уж, развожу я их, что ли? - обиделся человек, - видно, блохи меня любят,.. Человек, казнив блоху, отошёл и сел на стул. Руки он при этом, опустив кисти, развесил
вдоль лацканов пиджака. Глаза его скосились к шашкам паркета. Он созерцал свои башмаки и это доставляло ему большое удовольствие. Войцех Филиппович посмотрел туда, где сияли резкие блики на тупых носках, глаза прижмурил и заговорил:
- Какое дело ещё вы мне хотели сообщить?
- Да что ж дело! Дело простое. Документ, Войцех Филиппович, мне надо.
Войцеха Филипповича несколько передёрнуло.
- Хм. Чёрт! Документ! Действительно. Кхм. А, может быть, это как-нибудь можно. - Голос его звучал неуверенно и тоскливо.
- Помилуйте, - уверенно ответил человек, - как же так без документа? Это уж - извиняюсь. Сами знаете, человеку без документов строго воспрещается существовать. Во- первых, правление ОСМД.
- Причём тут правление?
- Как это при чём? Встречают, спрашивают - когда ж ты, говорят, многоуважаемый, пропишешься?
- Ах, ты, господи, - уныло воскликнул Войцех Филиппович, - встречаются, спрашивают. Воображаю, что вы им говорите. Ведь я же вам запрещал шляться по лестницам.
- Что я, каторжный? - удивился человек, и сознание его правоты загорелось у него даже в рубине. - Как это так «шляться»?! Довольно обидны ваши слова. Я хожу, как все люди. При этом он посучил лакированными ногами по паркету.
Войцех Филиппович умолк, глаза его ушли в сторону. «Надо всё-таки сдерживать себя», - подумал он. Подойдя к буфету, он одним духом выпил стакан воды.
- Отлично, - поспокойнее заговорил он, - дело не в словах. Итак, что говорит это ваше воинственно-прелестное правление?
- Что ж ему говорить. Да вы напрасно его воинственно-прелестным ругаете. Он интересы защищает.
- Чьи интересы, позвольте осведомиться?
- Известно чьи - национал-патриотического элемента.
Войцех Филиппович выкатил глаза.
- Почему же вы - национал-патриот?
- Да уж известно - не москаль и не нувороолигарх.
- Ну, ладно. Итак, что же ему нужно в защитах вашего национал-патриотического интереса?
- Известно что - прописать меня. Они говорят - где ж это видано, чтоб человек проживал непрописанный в Киеве. Это - раз. А самое главное учётная карточка. Я дезертиром быть не желаю. Опять же - союз, партия.
- Позвольте узнать, по чему я вас пропишу? По этой скатерти или по своему паспорту? Ведь нужно всё-таки считаться с положением. Не забывайте, что вы. э. гм. Вы ведь, так сказать, - неожиданно явившееся существо, лабораторное. - Войцех Филиппович говорил всё менее уверенно.
Человек победоносно молчал.
- Отлично. Что же, в конце концов, нужно, чтобы вас прописать и вообще устроить всё по волюнтаристско-патриотическому усмотрению этого вашего правления? Ведь у вас же нет ни имени, ни фамилии.
- Это вы несправедливо. Имя я себе совершенно спокойно могу избрать. Пропечатал в газете и гойда.
- Как же вам угодно именоваться?
Человек поправил галстук и ответил:
- Матадор Алексеевич.
- Не валяйте дурака, - хмуро отозвался Войцех Филиппович, - я с вами серьёзно говорю. Язвительная усмешка искривила усишки человека.
- Что-то не пойму я, - заговорил он весело и осмысленно. - Мне по матушке нельзя. Плевать - нельзя. А от вас только и слышу: «дурак, национал-патриот». Видно только профессорам разрешается ругаться в незалежней.
Войцех Филиппович налился кровью и, наполняя стакан, разбил его.
Напившись из другого, подумал: «Ещё немного, он меня учить станет и будет совершенно прав. В руках не могу держать себя».
Он повернулся на стуле, преувеличенно вежливо склонил стан и с железной твёрдостью произнёс:
- Из-вините. У меня расстроены нервы. Ваше имя показалось мне странным. Где вы, интересно знать, откопали себе такое?
- Правление посоветовало. По календарю искали - какое тебе, говорят? Я и выбрал.
- Ни в каком календаре ничего подобного быть не может.
- Довольно удивительно, - человек усмехнулся, - когда у вас в смотровой висит.
Войцех Филиппович, не вставая, закинулся к кнопке на обоях и на звонок явилась Мар"яна.
- Календарь из смотровой.
Протекла пауза. Когда Мар"яна вернулась с календарём, Войцех Филиппович спросил:
- Где?
- 14-го октября празднуется.
- Покажите... гм... чёрт... В печку его, Мар"яна, сейчас же.
Мар"яна, испуганно тараща глаза, ушла с календарём, а человек покачал укоризненно головою.
- Фамилию позвольте узнать?
- Фамилию я согласен наследственную принять.
- Как? Наследственную? Именно?
- Барбосоцкий.
.В кабинете перед столом стоял председатель ОСМД Пашинскевич в американской тужурке. Доктор Борецкий сидел в кресле. При этом на румяных от мороза щеках доктора (он только что вернулся) было столь же растерянное выражение, как и у Войцеха Филипповича, сидящего рядом.
- Как же писать? - Нетерпеливо спросил он.
- Что же, - заговорил Пашинскевич, - дело несложное. Пишите удостоверение, панэ профессор. Что так, мол, и так, предъявитель сего действительно Барбосоцкий Полипан Алексеевич, гм. Зародившийся в вашей, мол, квартире.
Борецкий недоуменно шевельнулся в кресле. Войцех Филиппович дёрнул усом.
- Гм... Вот чёрт! Глупее ничего себе и представить нельзя. Ничего он не зародился, а просто... Ну, одним словом.
- Это - ваше дело, - со спокойным злорадством вымолвил Пашинскевич, - зародился или нет. В общем и целом ведь вы делали опыт, профессор! Вы и создали гражданина Барбосоцкого.
- И очень просто, - пролаял Барбосоцкий от книжного шкафа. Он вглядывался в галстук, отражавшийся в зеркальной бездне.
- Я бы очень просил вас, - огрызнулся Войцех Филиппович, - не вмешиваться в разговор. Вы напрасно говорите «и очень просто» - это очень не просто.
- Как же мне не вмешиваться, - обидчиво забубнил Барбосоцкий.
Пашинскевич немедленно его поддержал.
- Простите, профессор, пан Барбосоцкий совершенно прав. Это его право - участвовать в обсуждении его собственной участи, в особенности постольку, поскольку дело касается документов. Документ - самая важная вещь на свете.
В этот момент оглушительный трезвон над ухом оборвал разговор. Войцех Филиппович сказал в трубку: «да». Покраснел и закричал:
- Прошу не отрывать меня по пустякам. Вам какое дело? - и он с силой всадил трубку в рогульки.
Голубая радость разлилась по лицу Пашинскевича.
Войцех Филиппович, багровея, прокричал:
- Одним словом, кончим это.
Он оторвал листок от блокнота и набросал несколько слов, затем раздражённо прочитал вслух:
- «Этим удостоверяю». Чёрт знает, что такое. гм. «Предъявитель сего - человек, полученный при лабораторном опыте путём операции на головном мозгу, нуждается в документах». Чёрт! Да я вообще против получения этих гузнодумовско-идиотских документов. Подпись - «профессор Кац».
- Довольно странно, профессор, - обиделся Пашинскевич, - как это так вы документы называете гузнодумовско-идиотскими? Я не могу допустить пребывания в доме бездокументного жильца, да ещё не взятого на воинский учёт полицией. А вдруг война с северным соседом-хищником или ещё там с кем-то?..
- Я воевать не пойду никуда! - вдруг хмуро тявкнул Барбосоцкий в шкаф.
Пашинскевич оторопел, но быстро оправился и учтиво заметил Барбосоцкому:
- Вы, панэ Барбосоцкий, говорите в высшей степени несознательно. На воинский учёт необходимо взяться.
- На учёт возьмусь, а воевать - шиш с маслом, - неприязненно ответил Барбосоцкий, поправляя бант.
Настала очередь Пашинскевича смутиться.
- Я тяжко раненный при операции, - хмуро подвыл Барбосоцкий, - меня, вишь, как отделали, - и он показал на голову. Поперёк лба тянулся очень свежий операционный шрам.
- Вы махновец-индивидуалист из «гуляй-поля» и не любите нэньку? - спросил Пашинскевич, высоко поднимая брови.
- Мне белый билет полагается, - ответил Барбосоцкий на это.
- Ну, хорошо, не важно пока, - ответил удивлённый Пашинскевич, - факт в том, что мы удостоверение профессора отправим в полицию и нам выдадут документ.
- Вот что, э… - внезапно перебил его Войцех Филиппович, очевидно терзаемый какой-то думой, - нет ли у вас в доме свободной комнаты? Я согласен её купить.
Жёлтенькие искры появились в карих глазах Пашинскевича.
- Нет, профессор, к величайшему сожалению. И не предвидится.
Войцех Филиппович сжал губы и ничего не сказал. Опять как оглашённый загремел телефон. Войцех Филиппович, ничего не спрашивая, молча сбросил трубку с рогулек так, что она, покрутившись немного, повисла на жовто-голубом шнуре. Все вздрогнули. «Изнервничался старик», - подумал Борецкий, а Пашинскевич, сверкая глазами, поклонился и вышел.
Барбосоцкий, скрипя сапожным рантом, отправился за ним следом.
Профессор остался наедине с Борецким. Немного помолчав, Войцех Филиппович мелко потряс головой и заговорил.
- Это кошмар, честное слово. Вы видите? Клянусь вам, дорогой доктор, я измучился за эти две недели больше, чем за последние 14 лет! Вот - тип, я вам доложу...
В отдалении глухо треснуло стекло, затем вспорхнул заглушённый женский визг и тотчас потух. Нечистая сила шарахнула по обоям в коридоре, направляясь к смотровой, там чем-то грохнуло и мгновенно пролетело обратно. Захлопали двери, и в кухне отозвался низкий крик Дарьи Петровны.
Затем завыл Барбосоцкий.
- Боже мой, ещё что-то! - закричал Войцех Филиппович, бросаясь к дверям - Кот, - сообразил Борецкий и выскочил за ним вслед. Они понеслись по коридору в переднюю, ворвались в неё, оттуда свернули в коридор к уборной и ванной. Из кухни выскочила Мар"яна и вплотную наскочила на Войцеха Филипповича.
- Сколько раз я приказывал - котов чтобы не было, - в бешенстве закричал Войцех Филиппович. - Где он?! Иван Арнольдович, успокойте, ради бога, пациентов в приёмной!
- В ванной, в ванной проклятый чёрт сидит, - задыхаясь, закричала Мар"яна.
Войцех Филиппович навалился на дверь ванной, но та не поддавалась.
- Открыть сию секунду!
В ответ в запертой ванной по стенам что-то запрыгало, обрушились тазы, дикий голос Барбосоцкого глухо проревел за дверью:
- Убью на месте.
Вода зашумела по трубам и полилась. Войцех Филиппович налёг на дверь и стал её рвать. Распаренная Дарья Петровна с искажённым лицом появилась на пороге кухни. Затем высокое стекло, выходящее под самым потолком ванной в кухню, треснуло червиной трещиной и из него вывалились два осколка, а за ними выпал громаднейших размеров кот в тигровых кольцах и с красно-чёрным бантом на шее, похожий на участкового. Он упал прямо на стол в длинное блюдо, расколов его вдоль, с блюда на пол,.. и тотчас просочился в узкую щель на чёрную лестницу. Щель расширилась, и кот сменился старушечьей физиономией в платке, из под которого проглядывалась седая лэсина коса . Старуха указательным и большим пальцем обтёрла запавший рот, припухшими и колючими глазами окинула кухню и произнесла с любопытством:
- О, господи Иисусе!
Бледный Войцех Филиппович пересёк кухню и спросил старуху грозно:
- Что вам надо?
- Говорящую собачку любопытно поглядеть, - ответила старуха заискивающе и перекрестилась.
Войцех Филиппович ещё более побледнел, к старухе подошёл вплотную и шепнул удушливо:
- Сию секунду из кухни вон!
Старуха, поправляя спавшую лэсину косу, попятилась к дверям и заговорила, обидевшись:
- Что-то уж больно дерзко, панэ профессор. Я буду жаловаться на вас в ОСМД и в Евросуд.
- Вон, я говорю! - Повторил Войцех Филиппович и глаза его сделались круглыми, как у совы. Он собственноручно трахнул чёрной дверью за старухой. - Дарья Петровна, я же просил вас.
- Войцех Филиппович, - в отчаяньи ответила Дарья Петровна, сжимая обнажённые руки в кулаки, - что же я поделаю? Народ целые дни ломится, хоть всё бросай.
Вошёл доктор Борецкий.
- Иван Арнольдович, убедительно прошу... Гм... Сколько там пациентов?
- Одиннадцать, - ответил Борецкий.
- Отпустите всех, сегодня принимать не буду.
Войцех Филиппович постучал костяшкой пальца в дверь и крикнул:
- Сию минуту извольте выйти! Зачем вы заперлись?
- Гу-гу! - Жалобно и тускло ответил голос Барбосоцкого.
- Какого чёрта!.. Не слышу, закройте воду.
- Гау! Гау!..
- Да закройте воду! Что он сделал - не понимаю. - приходя в исступление, вскричал Войцех Филиппович.
- Вы с ума сошли? - спросил Войцех Филиппович. - Почему вы не выходите? Барбосоцкий и сам в тоске и страхе оглянулся и ответил:
- Защёлкнулся я.
- Откройте замок. Что ж, вы никогда замка не видели?
- Да не открывается, окаянный! - испуганно ответил Матадор.
- Батюшки! Он предохранитель защёлкнул! - вскричала Мар"яна и всплеснула руками.
- Ду... Гу-гу! - что-то кричал Барбосоцкий сквозь рёв воды.
Послышался голос Стаха:
- Войцех Филиппович, всё равно надо открывать, пусть разойдётся, отсосём из кухни.
- Открывайте! - сердито крикнул Войцех Филиппович.
Тройка поднялась с ковра, дверь из ванной нажали и тотчас волна хлынула в коридорчик. В нём она разделилась на три потока: прямо в противоположную уборную, направо - в кухню и налево в переднюю. Шлёпая и прыгая, Мар"яна захлопнула в неё дверь. По щиколотку в воде вышел Стах, почему-то улыбаясь. Он был как в клеёнке - весь мокрый.
- Еле заткнул, напор большой, - пояснил он.
- Где этот? - спросил Войцех Филиппович и с проклятием поднял одну ногу.
- Боится выходить, - глупо усмехаясь, объяснил Стах.
- Бить будете, дядьку? - донёсся плаксивый голос Барбосоцкого из ванной.
- Болван и варвар! - коротко отозвался Войцех Филиппович.
Мар"яна и Дарья Петровна в подоткнутых до колен юбках, с голыми ногами, и Барбосоцкий с швейцаром, босые, с закатанными штанами шваркали мокрыми тряпками по полу кухни и отжимали их в грязные вёдра и раковину.
Заброшенная плита гудела. Вода уходила через дверь на гулкую лестницу прямо в пролёт лестницы и падала в подвал.
Борецкий, вытянувшись на цыпочках, стоял в глубокой луже, на паркете передней, и вёл переговоры через чуть приоткрытую дверь на цепочке.
- Не будет сегодня приёма, профессор нездоров. Будьте добры отойти от двери, у нас труба лопнула.
- А когда же приём? - добивался голос за дверью, - мне бы только на минуточку.
- Не могу, - Борецкий переступил с носков на каблуки, - профессор лежит и труба лопнула. Завтра прошу. Мар"яна! Милая! Отсюда вытирайте, а то она на парадную лестницу выльется.
- Нельзя, завтра. Катастрофа с водопроводом.
Стах у ног доктора ёрзал в озере, скрёб кружкой, а исцарапанный Барбосоцкий придумал новый способ. Он скатал громадную тряпку в трубку, лёг животом в воду и погнал её из передней обратно к уборной.
- Что ты, леший, по всей квартире гоняешь? - сердилась Дарья Петровна, - выливай в раковину.
- Да что в раковину, - ловя руками мутную воду, отвечал Барбосоцкий, - она на парадное вылезет.
Из коридора со скрежетом выехала скамеечка и на ней вытянулся, балансируя, Войцех Филиппович в синих с полосками носках.
- Иван Арнольдович, бросьте вы отвечать. Идите в спальню, я вам туфли дам.
- Ничего, Войцех Филиппович, какие пустяки.
- В калоши станьте.
- Да ничего. Всё равно уже ноги мокрые.
- Ах, боже мой! - расстраивался Войцех Филиппович.
- До чего вредное животное! - отозвался вдруг Барбосоцкий и выехал на корточках с суповой миской в руке.
Борецкий захлопнул дверь, не выдержал и засмеялся. Ноздри Войцеха Филипповича раздулись, очки вспыхнули.
- Вы про кого говорите? - спросил он у Барбосоцкого с высоты, - позвольте узнать.
- Про кота я говорю. Такая сволочь, - ответил Барбосоцкий, бегая глазами.
- Знаете, Барбосоцкий, - переводя дух, отозвался Войцех Филиппович, - я положительно не видал более наглого существа, чем вы.
Борецкий хихикнул.
- Вы, - продолжал Войцех Филиппович, - просто нахал национал-патриотичный. Как вы смеете это говорить? Вы всё это учинили и ещё позволяете... Да нет! Это чёрт знает что такое!
- Барбосоцкий, скажите мне, пожалуйста, - заговорил Борецкий, - сколько времени вы ещё будете гоняться за котами? Стыдитесь! Ведь это же безобразие! Дикарь-варвар!
- Какой я дикарь-варвар? - хмуро отозвался Барбосоцкий, - ничего я не дикарь-варвар. Его терпеть в квартире невозможно. Только и ищет - как бы что своровать. Фарш слопал у Дарьи. Я его поучить хотел.
- Вас бы самого поучить! - ответил Войцех Филиппович, - вы поглядите на свою физиономию в зеркале.
- Чуть глаза не лишил, - мрачно отозвался Барбосоцкий, трогая глаз мокрой грязной рукой.
Когда чёрный от влаги паркет несколько подсох, все зеркала покрылись банным налётом и звонки прекратились. Войцех Филиппович в сафьяновых чёрно-красных туфлях стоял в передней.
- Вот вам, Стах.
- Покорнейше благодарю.
- Переоденьтесь сейчас же. Да, вот что: выпейте у Дарьи Петровны водки.
- Покорнейше благодарю, - Стах помялся, потом сказал. - Тут ещё, Войцех Филиппович. Я извиняюсь, уж прямо и совестно. Только - за стекло в седьмой квартире. Пан Барбосоцкий камнями швырял.
- В кота? - спросил Войцех Филиппович, хмурясь, как облако.
- То-то, что в хозяина квартиры. Он уж в полицию и суд грозился подать.
- Чёрт!
- Дочь Барбосоцкий ихнюю обнял, а тот его гнать стал. Ну, повздорили.
- Ради бога, вы мне всегда сообщайте сразу о таких вещах! Сколько нужно?
- Тридцать.
Войцех Филиппович извлёк три красненьких бумажки и вручил Стаху.
- Ещё за такого мерзавца тридцать гривен платить, - послышался в дверях глухой голос, - да он сам.
Войцех Филиппович обернулся, закусил губу и молча нажал на Барбосоцкого, вытеснил его в приёмную и запер его на ключ. Барбосцкий изнутри тотчас загрохотал кулаками в дверь.
- Не сметь! - явно больным голосом воскликнул Войцех Филиппович.
- Ну, уж это действительно, - многозначительно заметил Стах, - такого наглого я в жизнь свою не видал.
Борецкий как из-под земли вырос.
- Войцех Филиппович, прошу вас, не волнуйтесь.
Энергичный эскулап отпер дверь в приёмную и оттуда донёсся его голос:
- Вы что? В немецком гаштэте, что ли?
- Это так... - добавил решительно Стах, - вот это так... Да по уху бы ещё...
- Ну, что вы, Стах, - печально буркнул Войцех Филиппович.
- Помилуйте, вас жалко, Войцех Филиппович.
Глава 7
- Нет, нет и нет! - настойчиво заговорил Борецкий, - извольте заложить.
- Ну, что, ей-богу, - забурчал недовольно Барбосоцкий.
- Благодарю вас, доктор, - ласково сказал Войцех Филиппович, - а то мне уже надоело делать замечания.
- Всё равно не позволю есть, пока не заложите. Мар"яна, примите майонез у Барбосоцкого.
- Как это так «примите»? - расстроился Барбосоцкий, - я сейчас заложу.
Левой рукой он заслонил блюдо от Мар"яны, а правой запихнул салфетку за воротник и стал похож на клиента в цирюльне.
- И вилкой, пожалуйста, - добавил Борецкий.
Барбосоцкий длинно вздохнул и стал ловить куски осетрины в густом соусе.
- Я ещё горилочки-шнапсу выпью? - заявил он вопросительно.
- А не будет ли вам? - осведомился Борецкий, - вы последнее время слишком налегаете на горилку.
- Вам жалко? - осведомился Барбосоцкий и глянул исподлобья.
- Глупости говорите. - вмешался суровый Войцех Филиппович, но Борецкий его перебил.
- Не беспокойтесь, Войцех Филиппович, я сам. Вы, Барбосоцкий, чепуху говорите и возмутительнее всего то, что говорите её безапелляционно и пыхато. Горилки мне, конечно, не жаль, тем более, что она не моя, а Войцеха Филипповича. Просто - это вредно. Это - раз, а второе - вы и без горилки-шнапса держите себя неприлично.
Борецкий указал на заклеенный буфет.
- Мар"яша, дайте мне, пожалуйста, ещё рыбы, - произнёс профессор.
Барбосоцкий тем временем потянулся к графинчику и, покосившись на Борецкого, налил рюмочку.
- И другим надо предложить, - сказал Борецкий, - и так: сперва Войцеху Филипповичу, затем мне, а в заключение себе.
Барбосоцкого рот тронула едва заметная сатирическая улыбка, и он разлил горилку по рюмкам.
- Вот всё у вас как на параде, - заговорил он, - салфетку - туда, галстук - сюда, да «извините», да «пожалуйста-мерси», а так, чтобы по-настоящему, - это нет. Мучаете сами себя, как при английском дворе.
- А как это «по-настоящему»? - позвольте осведомиться.
Барбосоцкий на это ничего не ответил Войцеху Филипповичу, а поднял рюмку и произнёс:
- Ну желаю, чтобы все...
- И вам также, - с некоторой иронией отозвался Борецкий.
Барбосоцкий выплеснул содержимое рюмки себе в глотку, сморщился, запил пепси-колой, кусочек хлеба поднёс к носу, понюхал, а затем проглотил, причём глаза его налились слезами.
- Стаж, - вдруг отрывисто и как бы в забытьи проговорил Войцех Филиппович.
Борецкий удивлённо покосился.
- Виноват.
- Стаж! - повторил Войцех Филиппович и горько качнул головой, - тут уж ничего не поделаешь - Стэпан.
Борецкий с чрезвычайным интересом остро вгляделся в глаза Войцеха Филипповича:
- Вы полагаете, Войцех Филиппович?
- Нечего полагать, уверен в этом.
- Неужели. - начал Борецкий и остановился, покосившись на Барбосоцкого.
Тот подозрительно нахмурился.
- 8ра1ег... - негромко сказал Войцех Филиппович.
- Ои1, - отозвался ассистент.
Мар"яна внесла индейку. Борецкийь налил Войцеху Филипповичу красного вина и предложил Барбосоцкому.
- Я не хочу. Я лучше шнапсику выпью. - Лицо его замаслилось, на лбу проступил пот, он повеселел. И Войцех Филиппович несколько подобрел после вина. Его глаза прояснились, он благосклоннее поглядывал на Барбосоцкого, чёрная голова которого в салфетке сияла, как муха в сметане.
Борецкий же, подкрепившись, обнаружил склонность к деятельности.
- Ну, что же мы с вами предпримем сегодня вечером? - осведомился он у Барбосоцкого. Тот поморгал глазами, ответил:
- В цирк пойдём, лучше всего.
- Каждый день в цирк, - благодушно заметил Войцех Филиппович, - это довольно скучно, по-моему. Я бы на вашем месте хоть раз в театр сходил.
- В театр я не пойду, - отозвался Барбосоцкий, перекосил рот и при этом икнул.
- Икание за столом отбивает у других аппетит, - машинально сообщил Борецкий. - Вы меня извините. Почему, собственно, вам не нравится театр?
Барбосоцкий посмотрел в пустую рюмку как в бинокль, подумал и оттопырил губы.
- Да дурака валяние. Разговаривают, разговаривают. Контрмайдановщина одна.
Войцех Филиппович откинулся на готическую спинку и захохотал так, что во рту у него засверкал золотой частокол. Борецкий только повертел головою.
- Вы бы почитали что-нибудь, - предложил он, - а то, знаете ли.
- Уж и так читаю, читаю. - ответил Барбосоцкий и вдруг хищно и быстро налил себе пол стакана горилки-шнапса.
- Мар"яна, - тревожно закричал Войцех Филиппович, - убирайте, детка, горилку больше уже не нужна. Что же вы читаете?..
- Эту. как её. критику Донцова этих м. Как его - дьявола - украинских социалистов начала ХХ века.
Борецкий остановил на полдороге вилку с куском белого мяса, а Войцех Филиппович расплескал вино. Барбосоцкий в это время изловчился и проглотил горилку-шнапс.
Войцех Филиппович локти положил на стол, вгляделся в Барбосоцкого и спросил:
- Позвольте узнать, что вы можете сказать по поводу прочитанного.
Барбосоцкий пожал плечами.
- Да согласен я.
- С кем? С Донцовым или с украинскими социалистами прошлого века?
- С Донцовым, - ответил Барбосоцкий.
- Это замечательно, клянусь богом. «Всех, кто скажет, что другая...» А что бы вы со своей стороны могли предложить?
- Да что тут предлагать?.. А то пишут, пишут. Собрания, социалисты какие-то. Голова пухнет. Взять всё, да и отдать титульной нации, установив при этом власть настоящих национал-патриотов Украины.
- Так я и думал, - воскликнул Войцех Филиппович, шлёпнув ладонью по скатерти, - именно так и полагал.
- Вы и способ знаете? - спросил заинтересованный Борецкий.
- Да какой тут способ, - становясь словоохотливым после горилки, объяснил Барбосоцкий, - дело нехитрое. А то что же: один неукраинец в семи комнатах расселился штанов, у него сорок пар, а другой, украинец титульный, шляется в заробитчанах по всей Европе, Канаде и Америке ищет своё счастье.
- Насчёт семи комнат - это вы, конечно, на меня намекаете? - Горделиво прищурившись, спросил Войцех Филиппович.
Барбосоцкий съёжился и промолчал.
- Что же, хорошо, я не против этого. Доктор, скольким вы вчера отказали?
- Тридцати девяти человекам, - тотчас ответил Борецкий.
- Гм. Одна тысяча пятьсот гривен. Ну, грех на трех мужчин. Дам - Мар"яну и Дарью Петровну - считать не станем. С вас, Барбосоцкий, пятьсот гривен. Потрудитесь внести.
- Хорошенькое дело, - ответил Барбосоцкий , испугавшись, - это за что такое?
- За кран и за кота, - рявкнул вдруг Войцех Филиппович, выходя из состояния иронического спокойствия.
- Войцех Филиппович, - тревожно воскликнул Борецкий.
- Погодите. За безобразие, которое вы учинили и благодаря которому сорвали приём. Это же нестерпимо. Человек, как первобытный варвар, прыгает по всей квартире, рвёт краны. Кто убил кошку у пани Дэвидсон? Кто.
- Вы, Барбосоцкий , третьего дня укусили панночку на лестнице, - подлетел Борецкий.
- Вы стоите. - рычал Войцех Филиппович.
- Да она меня по морде хлопнула, - взвизгнул Барбосоцкий , - у меня не казённая морда!
- Потому что вы её за грудь ущипнули, - закричал Борецкий, опрокинув бокал, - вы стоите.
- Вы стоите на самой низшей ступени развития, - перекричал Войцех Филиппович, - вы ещё только формирующееся, слабое в умственном отношении существо, все ваши поступки чисто звериные, и вы в присутствии двух людей с университетским образованием позволяете себе с развязностью совершенно невыносимой подавать какие- то советы космического масштаба и космической же глупости о том, как всё установить. А в то же время вы наглотались зубного порошку.
- Третьего дня, - подтвердил Борецкий.
- Ну вот, - гремел Войцех Филиппович, - зарубите себе на носу, кстати, почему вы стёрли с него цинковую мазь? - Что вам нужно молчать и слушать, что вам говорят. Учиться и стараться стать хоть сколько-нибудь приемлемым членом независимого околобуржуазного развитого общества. Кстати, какой националист снабдил вас этой книжкой?
- Все у вас националисты, - испуганно ответил Барбосоцкий , оглушённый нападением с двух сторон.
- Я догадываюсь, - злобно краснея, воскликнул Войцех Филиппович.
- Ну, что же. Ну, Пашинскевич дал. Он не националист. Что я развивался.
- Я вижу, как вы развиваетесь после Донцова, - визгливо и пожелтев, крикнул Войцех Филиппович. Тут он яростно нажал на кнопку в стене. Сегодняшний случай показывает это как нельзя лучше. Мар"яна!
- Мар"яна! - кричал Борецкий.
- Мар"яна! - орал испуганный Барбосоцкий.
Мар"яна прибежала бледная.
- Мар"яна, там в приёмной... Она в приёмной?
- В приёмной, - покорно ответил Барбосоцкий, - чёрно-красная, как флаг правосеков.
- Красно-чёрная книжка.
- Ну, сейчас палить, - отчаянно воскликнул Барбосоцкий, - она казённая, из библиотеки!
- Критику - называется, как его. Донцова с этими чёртями. В печку её!
Мар"яна улетела.
- Я бы этого Пашинскевича повесил, честное слово, на первом суку, - воскликнул Войцех Филиппович, яростно впиваясь в крыло индюшки, - сидит изумительная дрянь в доме - как нарыв. Мало того, что он пишет всякие бессмысленные пасквили в газетах. Барбосоцкий злобно и иронически начал коситься на профессора. Войцех Филиппович в свою очередь отправил ему косой взгляд и умолк.
«Ох, ничего доброго у нас, кажется, не выйдет в квартире», - вдруг пророчески подумал Борецкий.
В молчании закончился обед.
Барбосоцкий вытащил из кармана смятую сигарету и задымил. Откушав кофею, Войцех Филиппович поглядел на часы, нажал на репетитор и они проиграли нежно восемь с четвертью. Войцех Филиппович откинулся по своему обыкновению на готическую спинку и потянулся к газете на столике.
- Доктор, прошу вас, съездите с ним в цирк. Только, ради бога, посмотрите в программе - котов нету?
- И как такую сволочь в цирк пускают, - хмуро заметил Барбосоцкий, покачивая головой.
- Ну, мало ли кого туда допускают, - двусмысленно отозвался Войцех Филиппович, - что там у них?
- У Соломона, - стал вычитывать Борецкий, - четыре какие-то. тлахавалс и человек мёртвой точки.
- Что за тлахавалс ? - Подозрительно осведомился Войцех Филиппович.
- Бог их знает. Впервые это слово встречаю.
- Ну, тогда лучше смотрите у Варшавских. Необходимо, чтобы было всё ясно.
- У Варшавских. У Варшавских. Гм. Слоны и предел человеческой ловкости.
- Так. Что вы скажете относительно слонов, дорогой Барбосоцкий? - недоверчиво спросил Войцех Филиппович.
Тот обиделся.
- Что же, я не понимаю, что ли. Кот - другое дело. Слоны - животные полезные, - ответил Барбосоцкий.
- Ну и отлично. Раз полезные, поезжайте и поглядите на них. Ивана Арнольдовича слушаться надо. И ни в какие разговоры там не пускаться в буфете! Иван Арнольдович, покорнейше прошу горилки-шнапсу Барбосоцкому не предлагать.
Через 10 минут Иван Арнольдович и Барбосоцкий, одетый в шляпу с утиным пером и красно-чёрным позументом и в овчинный кожушок с поднятым воротником, уехали в цирк. В квартире стихло.
Войцех Филиппович оказался в своём кабинете.. .Из шкафа, с третьей стеклянной полки Войцех Филиппович вынул узкую банку и стал, нахмурившись, рассматривать её на свет огней. В прозрачной и тяжкой жидкости плавал, не падая на дно, малый беленький комочек, извлечённый из недр Барбосоцкого мозга.
Пожимая плечами, кривя губы и хмыкая, Войцех Филиппович пожирал его глазами, как будто в белом нетонущем комке хотел разглядеть причину удивительных событий, перевернувших вверх дном жизнь в бессарабской квартире.
Очень возможно, что высокоученый человек её и разглядел. По крайней мере, вдоволь насмотревшись на придаток мозга, он банку спрятал в шкаф, запер его на ключ, ключ положил в жилетный карман, а сам обрушился, вдавив голову в плечи и глубочайше засунув руки в карманы пиджака, на кожу дивана. Он долго палил вторую сигару, совершенно изжевав её конец, и, наконец, в полном одиночестве, воскликнул:
- Ей-богу, я, кажется, решусь.
Никто ему не ответил на это. В квартире прекратились всякие звуки... Профессор нетерпеливо поджидал возвращения доктора Борецкого и Барбосоцкого из цирка.
Глава 8
Дней через шесть после истории с водой и котом из правления ОСМД к Барбосоцкому явился молодой человек, оказавшийся женщиной, и вручил ему документы, которые Барбосоцкий немедленно заложил в карман и немедленно после этого позвал доктора Борецкого.
- Борецкий!
- Нет, уж вы меня по имени и отчеству, пожалуйста, называйте!
Отозвался Борецкий, меняясь в лице.
Нужно заметить, что в эти шесть дней хирург ухитрился восемь раз поссориться со своим воспитанником. И атмосфера в бессарабских комнатах была душная.
- Ну и меня называйте по имени и отчеству! - совершенно основательно ответил Барбосоцкий.
- Нет! - загремел в дверях Войцех Филиппович, - по такому имени и отчеству в моей квартире я вас не разрешу называть. Если вам угодно, чтобы вас перестали именовать фамильярно «Барбосик», и я и доктор Борецкий будем называть вас «пан Матадор Барбосоцкий».
- Да, я пан, пан и лисовык всей Гуцульщины и Галычины! - отлаял Барбосоцкий.
- Пашинскевича работа! - кричал Войцех Филиппович, - ну, ладно, посчитаюсь я с этим националистом. Не будет никого, кроме панив, в моей квартире, пока я в ней нахожусь! В противном случае или я или вы уйдёте отсюда и, вернее всего, вы. Сегодня я помещу в газетах объявление и, поверьте, я вам найду комнату.
- Ну да, такой я дурак, чтобы я съехал отсюда, - очень чётко ответил Барбосоцкий.
- Как? - спросил Войцех Филиппович и до того изменился в лице, что Борецкий подлетел к нему и нежно и тревожно взял его за рукав.
- Вы, знаете, не нахальничайте, пан Гнатугнаро Барбосоцкий! - Борецкий очень повысил голос. Барбосоцкий отступил, вытащил из кармана три бумаги: зелёную жёлтую и голубую и, тыча в них пальцами, заговорил:
- Вот. Член ОСМД, и площадь мне полагается определённо в квартире номер пять у ответственного съёмщика Каца в тринадцать квадратных метра, - Барбосоцкий подумал и добавил слово, которое Борецкий машинально отметил в мозгу, как новое благоволите. Войцех Филиппович закусил губу и сквозь неё неосторожно вымолвил:
- Клянусь, что я этого Пашинскевича в конце концов застрелю.
Барбосоцкий в высшей степени внимательно и остро принял эти слова, что было видно по его глазам.
- Войцех Филиппович, V0^8^сМ§... - предостерегающе начал Борецкий.
- Ну, уж знаете. Коли вже таку тдлють!.. - вскричал Войцех Филиппович по- украински. - Имейте в виду, Барбосоцкий. Панэ, что я, если вы позволите себе ещё одну наглую выходку, я лишу вас обеда и вообще питания в моём доме. 13 квадратных метров
- это прелестно, но ведь я вас не обязан кормить по этой лягушечьей бумаге!
Тут Барбосоцкий испугался и приоткрыл рот.
- Я без пропитания оставаться не могу, - забормотал он, - где же я буду харчуватыся?
- Тогда ведите себя прилично! - в один голос заявили оба эскулапа.
Барбосоцкий значительно притих и в тот день не причинил никакого вреда никому, за исключением самого себя: пользуясь небольшой отлучкой Борецкого, он завладел его бритвой и распорол себе скулы так, что Войцех Филиппович и доктор Борецкий накладывали ему на порез швы, отчего Барбосоцкий долго выл, заливаясь слезами.
Следующую ночь в кабинете профессора в зелёном полумраке сидели двое - сам Войцех Филиппович и верный, привязанный к нему Борецкий. В доме уже спали... Между врачами на круглом столе рядом с пухлым альбомом стояла бутылка коньяку, блюдечко с лимоном и сигарный ящик. Учёные, накурив полную комнату, с жаром обсуждали последние события: этим вечером Барбосоцкий присвоил в кабинете Войцеха Филипповича двадцать гривен, лежавшие под пресс-папье, пропал из квартиры, вернулся поздно и совершенно пьяный. Этого мало. С ним явились две неизвестных личности, шумевших на парадной лестнице и изъявивших желание ночевать в гостях у Барбосоцкого. Удалились означенные личности лишь после того, как Стах, присутствовавший при этой сцене в осеннем пальто, накинутом сверх белья, позвонил по телефону в 45 отделение полиции. Личности мгновенно отбыли, лишь только Стах повесил трубку. Неизвестно куда после ухода личностей задевалась малахитовая пепельница с подзеркальника в передней, бобровая шапка Войцеха Филипповича и его же трость, на каковой трости золотой вязью было написано: «Дорогому и уважаемому Войцеху Филипповичу благодарные ординаторы в день ...»
- Кто они такие? - наступал Войцех Филиппович, сжимая кулаки на Барбосоцкого .
Тот, шатаясь и прилипая к шубам, бормотал насчёт того, что личности ему неизвестны, что они не сукины сыны какие-нибудь, а - хорошие.
- Изумительнее всего, что ведь они же оба пьяные. Как же они ухитрились? - поражался Войцех Филиппович, глядя на то место в стойке, где некогда помещалась память юбилея.
- Специалисты, - пояснил Стах, удаляясь спать с двухгривенной бумажкой в кармане.
От двадцати гривен Барбосоцкий категорически отперся и при этом выговорил что-то неявственное насчёт того, что вот, мол, он не один в квартире.
- Ага, быть может, это доктор Борецкий свистнул гривны? - осведомился Войцех Филиппович тихим, но страшным по оттенку голосом.
Барбосоцкий качнулся, открыл совершенно посоловевшие глаза и высказал предположение:
- А может быть, Мар"яна взяла.
- Что такое?.. - закричала Мар"яна, появившись в дверях как привидение, прикрывая на груди расстёгнутую кофточку ладонью, - да как он.
Шея Войцеха Филипповича налилась красным цветом.
- Спокойно, Мар"яша, - молвил он, простирая к ней руку, - не волнуйся, мы всё это устроим.
Мар"яна немедленно заревела, распустив губы, и ладонь запрыгала у неё на ключице.
- Мар"яна, как вам не стыдно? Кто же может подумать? Фу, какой срам! - заговорил Борецкий растерянно.
- Ну, Мар"яна, ты - дура, прости господи, - начал было Войцех Филиппович.
Но тут Мар"янин плач прекратился сам собой и все умолкли. Барбосоцкому стало нехорошо. Стукнувшись головой об стену он издал звук - не то «и», не то «е» - вроде «эээ»! Лицо его побледнело и судорожно задвигалась челюсть.
- Ведро ему, негодяю, из смотровой дать!
И все забегали, ухаживая за заболевшим Барбосоцким. Когда его отводили спать, он, пошатываясь в руках Борецкого, очень нежно и мелодически ругался скверно-националистическими словами, выговаривая их с трудом.
Вся эта история произошла около часу, а теперь было часа 3 пополуночи, но двое в кабинете бодрствовали, взвинченные коньяком с лимоном. Накурили они до того, что дым двигался густыми медленными плоскостями, даже не колыхаясь.
Доктор Борецкий, бледный, с очень решительными глазами, поднял рюмку с стрекозиной талией.
- Войцех Филиппович, - прочувственно воскликнул он, - я никогда не забуду, как я полуголодным студентом явился к вам, и вы приютили меня при кафедре... Позвольте вас поцеловать, дорогой Войцех Филиппович.
- Да, голубчик, мой... - Растерянно промычал Войцех Филиппович и поднялся навстречу. Спасибо вам, - говорил Войцех Филиппович, - голубчик, я иногда на вас ору на операциях. Уж простите стариковскую вспыльчивость. В сущности ведь я так одинок. «От Севильи до Гренады. »
- И я вас полюбил как способного врача.
- Войцех Филиппович, я вам говорю!.. - это единственный исход. Я не смею вам, конечно, давать советы, но, Войцех Филиппович, посмотрите на себя, вы совершенно замучились, ведь так нельзя же больше работать!
- Абсолютно невозможно, - вздохнув, подтвердил Войцех Филиппович.
- Ну, вот, это же немыслимо, - шептал Борецкий, - в прошлый раз вы говорили, что боитесь за меня. Но по моему глубокому убеждению, другого выхода нет.
Войцех Филиппович встал, замахал на него руками и воскликнул:
- И не соблазняйте, даже и не говорите, - профессор заходил по комнате, закачав дымные волны, - и слушать не буду. Понимаете, что получится, если нас накроют. Нам ведь с вами на «принимая во внимание происхождение» - отъехать не придётся, невзирая на нашу лояльность... Ведь у нас нет подходящего происхождения, мой дорогой?
- Какой там чёрт! Отец был главным советским профсоюзным работником в Ростове-на- Дону, - горестно ответил Борецкий, допивая коньяк.
- Ну вот, не угодно ли. Ведь это же дурная наследственность.
Пакостнее и представить себе ничего нельзя. Впрочем, виноват, у меня ещё хуже. Отец - парторг университета в Москве. Мерси. «От Севильи до Гренады. В тихом сумраке ночей.» Вот, чёрт её возьми.
- Войцех Филиппович, вы - величина мирового значения, и из-за какого-то извините за выражение, сукиного сына. Да разве они могут вас тронуть, помилуйте!
- Тем более, не пойду на это, - задумчиво возразил Войцех Филиппович, останавливаясь и озираясь на стеклянный шкаф.
- Да почему?
- Потому что вы-то ведь не величина мирового значения.
- Где уж.
- Ну вот. А бросать коллегу в случае катастрофы, самому же выскочить на мировом значении, простите. Я - киевский студент, а не Барбосоцкий.
- Войцех Филиппович, эх. - горестно воскликнул Борецкий, - значит, что же? Теперь вы будете ждать, пока удастся из этого национал-патриотического хулигана сделать человека?..
- Вот что, Борецкий, вы первый ученик моей школы и, кроме того, мой друг, как я убедился сегодня. Так вот вам как другу, сообщу по секрету, - конечно, я знаю, вы не станете срамить меня - старый осёл Кац нарвался на этой операции как третьекурсник. Правда, открытие получилось, вы сами знаете - какое, тут, - Войцех Филиппович горестно указал обеими руками на оконную штору, очевидно, намекая на Киев,- но только имейте в виду, Иван Арнольдович, что единственным результатом этого открытия будет то, что все мы теперь будем иметь этого Барбосоцкого вот где, - здесь, Кац похлопал себя по крутой и склонной к параличу шее, будьте спокойны! Если бы кто- нибудь, - сладострастно продолжал Войцех Филиппович, - разложил меня здесь и выпорол, - я бы, клянусь, заплатил бы гривен сто! «От Севильи до Гренады.» Чёрт меня возьми. Ведь я пять лет сидел, выковыривал придатки из мозгов. Вы знаете, какую я работу проделал - уму непостижимо. И вот теперь, спрашивается - зачем? Чтобы в один прекрасный день милейшего пса превратить в такую мразь, что волосы дыбом встают.
- Исключительное что-то.
- Совершенно с вами согласен. Вот, доктор, что получается, когда исследователь вместо того, чтобы идти параллельно и ощупью с природой (эволюционно), форсирует вопрос и приподнимает завесу: на, получай Барбосоцкого и ешь его с кашей.
- Войцех Филиппович, а если бы мозг Спинозы?
- Да! - рявкнул Войцех Филиппович. - Да! Если только злосчастная собака не помрёт у меня под ножом, а вы видели - какого сорта эта операция. Одним словом, я - Войцех Кац, ничего труднее не делал в своей жизни. Можно привить гипофиз Спинозы или ещё какого-нибудь такого лешего и соорудить из собаки чрезвычайно высокостоящего. Но на какого дьявола? - спрашивается. Объясните мне, пожалуйста, зачем нужно искусственно фабриковать Спиноз, когда любая Параска может его родить когда угодно. Ведь родила же она Шевченко своего знаменитого.
Доктор, человечество само заботится об этом и в эволюционном порядке каждый год упорно, выделяя из массы всякой мрази, создаёт десятками выдающихся гениев, украшающих земной шар. Теперь вам понятно, доктор, почему я опорочил ваш вывод в истории Барбосоцкой болезни. Моё открытие, черти б его съели, с которым вы носитесь, стоит ровно один ломаный грош... Да, не спорьте, Иван Арнольдович, я ведь уж понял. Я же никогда не говорю на ветер, вы это отлично знаете. Теоретически это интересно. Ну, ладно! Физиологи будут в восторге. Киев беснуется. Ну, а практически что? Кто теперь перед вами? - Кац указал пальцем в сторону смотровой, где почивал Барбосоцкий, - исключительный прохвост.
- Но кто он - Стэпан, Стэпан, - крикнул профессор, - Стэпан Кацер-Бычковский (Борецкий открыл рот) - вот что: две судимости, алкоголизм, «всё снести и переименовать», шляпа и двадцать гривен пропали (тут Войцех Филиппович вспомнил юбилейную палку и побагровел) - хам, свинья и националист.
Ну, эту палку я найду. Одним словом, гипофиз - закрытая камера, определяющая человеческое данное лицо. Данное! «От Севильи до Гренады.» - свирепо вращая глазами, кричал Войцех Филиппович, - а не общечеловеческое. Это - в миниатюре - сам мозг. И мне он совершенно не нужен, ну его ко всем свиньям. Я заботился совсем о другом, об евгенике, об улучшении человеческой породы. И вот на омоложении нарвался. Неужели вы думаете, что из-за денег произвожу их? Ведь я же всё-таки учёный.
- Вы великий учёный, вот что! - молвил Борецкий, глотая коньяк.
Глаза его налились кровью.
- Я хотел проделать маленький опыт, после того, как два года тому назад впервые получил из гипофиза вытяжку полового гормона. И вместо этого что же получилось? Боже ты мой! Этих гормонов в гипофизе, о господи. Доктор, передо мной - тупая безнадёжность, я клянусь, потерялся.
Борецкий вдруг засучил рукава и произнёс, кося глазами к носу:
- Тогда вот что, дорогой учитель, если вы не желаете, я сам на свой риск накормлю его мышьяком. Чёрт с ним, что папа совпроф работник. Ведь в конце концов - это ваше собственное экспериментальное существо.
Войцех Филиппович потух, обмяк, завалился в кресло и сказал:
- Нет, я не позволю вам этого, милый мальчик. Мне 60 лет, я вам могу давать советы. На преступление не идите никогда, против кого бы оно ни было направлено. Доживите до старости с чистыми руками.
- Помилуйте, Войцех Филиппович, да ежели его ещё обработает этот Пашинскевич, что ж из него получится?! Боже мой, я только теперь начинаю понимать, что может выйти из этого Барбосоцкого!
- Ага! Теперь поняли? А я понял через десять дней после операции. Ну так вот, Пашинскевич и есть самый главный дурак. Он не понимает, что Барбосоцкий для него более грозная опасность, чем для меня. Ну, сейчас он всячески старается натравить его на меня, не соображая, что если кто-нибудь в свою очередь натравит Барбосоцкого на самого Пашинскевича, то от него останутся только рожки да ножки.
- Ещё бы! Одни коты чего стоят! Человек с собачьим сердцем.
- О нет, нет, - протяжно ответил Войцех Филиппович, - вы, доктор, делаете крупнейшую ошибку, ради бога не клевещите на пса. Коты - это временно... Это вопрос дисциплины и двух-трех недель. Уверяю вас. Ещё какой-нибудь месяц, и он перестанет на них кидаться.
- А почему не теперь?
- Иван Арнольдович, это элементарно. Что вы на самом деле спрашиваете да ведь гипофиз не повиснет же в воздухе. Ведь он всё-таки привит на собачий мозг, дайте же ему прижиться. Сейчас Барбосоцкий проявляет уже только остатки собачьего, и поймите, что коты - это лучшее из всего, что он делает. Сообразите, что весь ужас в том, что у него уж не собачье, а именно человеческое сердце. И самое паршивое из всех, которые существуют в природе!
- Кончено. Я его убью! - твёрдо молвил доктор.
- Запрещаю это! - категорически ответил Войцех Филиппович.
- Да помилуйт.
Войцех Филиппович вдруг насторожился, поднял палец.
- Погодите-ка. Мне шаги послышались.
Оба прислушались, но в коридоре было тихо.
- Показалось, - молвил Войцех Филиппович и с жаром заговорил по-английски в его словах несколько раз звучало украинское слово «национал-патриот».
- Минуточку, - вдруг насторожился Борецкий и шагнул к двери. Шаги слышались явственно и приблизились к кабинету. Бубнил голос, Борецкий распахнул двери и отпрянул в изумлении. Совершенно поражённый Войцех Филиппович застыл в кресле.
В освещённом четырехугольнике коридора предстала в одной ночной сорочке Дарья Петровна с боевым и пылающим лицом. И врача и профессора ослепило обилие мощного и, как от страху показалось обоим, совершенно голого тела. В могучих руках Дарья Петровна волокла. Барбосоцкого, совершенно потерянным, всё ещё пьяненьким, разлохмаченным и в одной рубашке.
Дарья Петровна, грандиозная и нагая, тряхнула Барбосоцкого, как мешок с картофелем, и произнесла такие слова:
- Полюбуйтесь, панэ профессор, на нашего визитёра Матадора Алекселоповича. Я замужем была, а Мар"яна - невинная девушка. Хорошо, что я проснулась. И тут же унеслась.
- Дарья Петровна, извините ради бога, - опомнившись, крикнул ей вслед профессор. Борецкий повыше засучил рукава рубашки и двинулся к Барбосоцкому.
Войцех Филиппович заглянул ему в глаза и ужаснулся.
- Что вы, доктор! Я запрещаю.
Борецкий правой рукой взял Барбосоцкого за шиворот и тряхнул его так, что полотно на сорочке спереди треснуло.
Войцех Филиппович бросился наперерез и стал выдирать щуплого Барбосоцкого из цепких хирургических рук.
- Вы не имеете права биться! - полузадушенный кричал Барбосоцкий, садясь наземь и трезвея.
- Доктор! - вопил Войцех Филиппович.
Борецкий несколько пришёл в себя и выпустил Барбосоцкого, после чего тот сейчас же захныкал.
- Ну, ладно, - прошипел Борецкий, - подождём до утра. Я ему устрою бенефис, когда он протрезвится.
Тут он ухватил Барбосоцкого под мышки и поволок его в приёмную спать.
При этом Барбосоцкий сделал попытку брыкаться, но ноги его не слушались.
Войцех Филиппович растопырил ноги, отчего лазоревые полы разошлись, возвёл руки и глаза к потолочной лампе в коридоре и молвил:
- Ну-ну.
Глава 9
Бенефис Барбосоцкого, обещанный доктором Борецким, не состоялся, однако, на следующее утро по той причине, что Матадор Алексеевич исчез из дома. Борецкий пришёл в яростное отчаяние, обругал себя ослом за то, что не спрятал ключ от парадной двери, кричал, что это непростительно, и кончил пожеланием, чтобы Барбосоцкий попал под автобус. Войцех Филиппович сидел в кабинете, запустив пальцы в волосы, и говорил:
- Воображаю, что будет твориться на улице... Вообража-а-ю. «От Севильи до Гренады», боже мой.
- Он в правлении ОСМД ещё может быть, - бесновался Борецкий и куда-то бегал.
В ОСМД он поругался с председателем Пашинскевичем до того, что тот сел писать заявление в курэнь свободовской партии Соломенского района, крича при этом, что он не сторож питомца профессора Каца, тем более, что этот питомец Матадор не далее, как вчера, оказался вором, взяв в правлении ОСМД якобы на покупку учебников в кооперативе 70 гривен.
Стах, заработавший на этом деле десять гривен, обыскал весь дом сверху до низу. Нигде никаких следов Барбосоцкого не было.
Выяснилось только одно - что Матадор отбыл на рассвете в шляпе, в жовто-синем шарфе и кожухе, захватив с собой бутылку рябиновой в буфете, перчатки доктора Борецкого и все свои документы. Дарья Петровна и Мар"яна, не скрывая, выразили свою бурную радость и надежду, что Барбосоцкий больше не вернётся. У Дарьи Петровны Барбосоцкий занял накануне 10 гривен и пятьдесят копеек.
- Так вам и надо! - рычал Войцех Филиппович, потрясая кулаками. Целый день звенел телефон, звенел телефон на другой день. Врачи принимали необыкновенное количество пациентов, а на третий день вплотную встал в кабинете вопрос о том, что нужно дать знать в полицию, каковая должна разыскать Барбосоцкого в киевском омуте.
И только что было произнесено слово «полиция», как благоговейную тишину бессарабского переулка прорезал лай грузовика и окна в доме дрогнули.
Затем прозвучал уверенный звонок, и Матадор Алексеевич вошёл с необычайным достоинством, в полном молчании снял шляпу, кожух повесил на рога и оказался в новом виде. На нём была кожушковая тужурка с чужого плеча, байковые потёртые штаны с лампасами сине-жёлтого цвета и американские не высокие сапожки со шнуровкой до икр. Неимоверный запах чего-то сейчас расплылся по всей передней.
Кац и Борецкий точно по команде скрестили руки на груди, стали у притолоки и ожидали первых сообщений от Матадора Алексеевича.
Он пригладил жёсткие волосы, кашлянул и осмотрелся так, что видно было: смущение Матадор желает скрыть при помощи развязности.
- Я, Войцех Филиппович, - начал он наконец говорить, - на должность поступил.
Кац опомнился первый, руку протянул и молвил:
- Бумагу дайте.
Было напечатано: «Предъявитель сего пан Матадор Алексеевич Барбосоцкий
действительно состоит заведующим подотделом очистки города Киева от советской символики (памятников и пр.) в отделе КГГА».
- Так, - тяжело молвил Войцех Филиппович, - кто же вас устроил? Ах, впрочем я и сам догадываюсь.
- Ну, да, Пашинскевич, - ответил Барбосоцкий.
- Позвольте вас спросить - почему от вас так отвратительно цементно-песочной пылью несёт и непонятно ещё чем-то?..
Барбосоцкий понюхал тужурку озабоченно.
- Ну, что ж, пахнет. Известно: по специальности. Вчера целый день и ночь улицы переименовывали и памятники сносили, сносили, сносили,сносили.
Войцех Филиппович вздрогнул и посмотрел на Борецкого. Глаза у того напоминали два чёрных дула, направленных на Барбосоцкого в упор. Без всяких предисловий он двинулся к Барбосоцкому и легко и уверенно взял его за глотку.
- Караул! - пискнул Барбосоцкий, бледнея.
- Доктор!
- Ничего не позволю себе дурного, Войцех Филиппович, - не беспокойтесь, - железным голосом отозвался Борецкий и завопил:
- Мар"яна и Дарья Петровна!
Те появились в передней.
- Ну, повторяйте, - сказал Борецкий и чуть-чуть притиснул горло Барбосоцкого к шубе, - извините меня...
- Ну хорошо, повторяю, - сиплым голосом ответил совершенно поражённый Барбосоцкий, вдруг набрал воздуху, дёрнулся и попытался крикнуть «караул», но крик не вышел и голова его совсем погрузилась в шубу.
- Доктор, умоляю вас.
Барбосоцкий закивал головой, давая знать, что он покоряется и будет повторять.
- .Извините меня, многоуважаемая Дарья Петровна и Мар"яна?..
- Прокофьевна, - шепнула испуганно Мар"яна.
- Уф, Прокофьевна. - говорил, перехватывая воздух, охрипший Барбосоцкий, - .что я позволил себе.
- Себе гнусную выходку ночью в состоянии опьянения.
- Опьянения.
- Никогда больше не буду.
- Не бу.
- Пустите, пустите его, Иван Арнольдович, - взмолились одновременно обе женщины, - вы его задушите.
Борецкий выпустил Барбосоцкого на свободу и сказал:
- Грузовик вас ждёт?
- Нет, - почтительно ответил Матадор, - он только меня привёз.
- Мар"яна, отпустите машину. Теперь имейте в виду следующее: вы опять вернулись в квартиру Войцеха Филипповича?
- Куда же мне ещё? - робко ответил Барбосоцкий, блуждая глазами.
- Отлично. Быть тише воды, ниже травы. В противном случае за каждую безобразную выходку будете иметь со мною дело. Понятно?
- Понятно, - ответил Барбосоцкий.
Войцех Филиппович во всё время насилия над Барбосоцким хранил молчание.
Потом, гляда на Барбосоцкого, спросил, глухо и автоматически:
- Что же вы делаете с этими. С разваленными памятниками и прочим тоталитаризмом?
- На строительство пойдут, - ответил Барбосоцкий, - из них памятники нашим национал- патриотам будут делать и на прежний фундамент будем их ставить.
Засим в квартире настала тишина и продолжалась двое суток.
Дня через два в квартире появилась худенькая с подрисованными глазами панночка в кремовых чулочках и очень смутилась при виде великолепия квартиры. В потёртом пальтишке она шла следом за Барбосоцким и в передней столкнулась с профессором.
Тот оторопелый остановился, прищурился и спросил:
- Позвольте узнать?
- Я с ней расписываюсь, это - наша референт-машинистка, жить со мной будет. Борецкого надо будет выселить из приёмной. У него своя квартира есть, - крайне неприязненно и хмуро пояснил Барбосоцкий.
Войцех Филиппович поморгал глазами, подумал, глядя на побагровевшую панночку, и очень вежливо пригласил её.
- Я вас попрошу на минуточку ко мне в кабинет.
- И я с ней пойду, - быстро и подозрительно молвил Барбосоцкий.
И тут моментально вынырнул как из-под земли Борецкий.
- Извините, - сказал он, - профессор побеседует с пани, а мы уж с вами побудем здесь.
- Я не хочу, - злобно отозвался Барбосоцкий, пытаясь устремиться вслед за сгорающей от стыда панночкой и Войцехом Филипповичем.
- Нет, простите, - Борецкий взял Барбосоцкого за кисть руки и они пошли в смотровую. Минут пять из кабинета ничего не слышалось, а потом вдруг глухо донеслись рыдания
панночки.
Войцех Филиппович стоял у стола, а панночка плакала в грязный кружевной платочек.
- Он сказал, негодяй, что ранен в боях на евромайдане, - рыдала барышня.
- Лжёт, - непреклонно отвечал Войцех Филиппович. Он покачал головой и продолжал. - Мне вас искренне жаль, но нельзя же так с первым встречным только из-за служебного положения... Детка, ведь это безобразие. Вот что... - Он открыл ящик письменного стола и вынул три бумажки по пятьдесят гривен.
- Я отравлюсь, - плакала панночка, - в кафе баранья солонина каждый день. И угрожает. Говорит, что он евромайдановский сотник. Со мною, говорит, будешь жить в роскошной квартире. Каждый день аванс. Психика у меня добрая, говорит, я только москалей и коммуняк ненавижу. Он у меня кольцо на память взял.
- Ну, ну, ну, - психика добрая. «От Севильи до Гренады», - бормотал Войцех Филиппович, - нужно перетерпеть - вы ещё так молоды.
- Неужели в этой самой подворотне?
- Ну, берите деньги, когда дают взаймы, - рявкнул Войцех Филиппович.
Затем торжественно распахнулись двери и Борецкий по приглашению Войцеха Филипповича ввёл Барбосоцкого. Тот бегал глазами, и шерсть на голове у него возвышалась, как щётка.
- Подлец, - выговорила панночка, сверкая заплаканными размазанными глазами и полосатым напудренным носом.
- Отчего у вас шрам на лбу? Потрудитесь объяснить этой пани, вкрадчиво спросил Войцех Филиппович.
Барбосоцкий сыграл ва-банк:
- Я на евромайдановских баррикадах ранен, - пролаял он.
Панночка встала и с громким плачем вышла.
- Перестаньте! - крикнул вслед Войцех Филиппович, - погодите, колечко позвольте, - сказал он, обращаясь к Барбосоцкому.
Тот покорно снял с пальца дутое колечко с изумрудом.
- Ну, ладно, - вдруг злобно сказал он, - попомнишь ты у меня. Завтра я тебе устрою сокращение штатов...
- Не бойтесь его, - крикнул вслед Борецкий, - я ему не позволю ничего сделать. - Он повернулся и поглядел на Барбосоцкого так, что тот попятился и стукнулся затылком о шкаф.
- Как её фамилия? - спросил у него Борецкий. - Фамилия! - заревел он и вдруг стал дик и страшен.
- Бутко, - ответил Барбосоцкий, ища глазами, как бы улизнуть.
- Ежедневно, - взявшись за лацкан Барбосоцкой кожушковой куртки, выговорил Борецкий, - сам лично буду справляться в отделе очистки КГГА - не сократили ли пани Бутко. И если только вы. Узнаю, что сократили, я вас. Собственными руками здесь же пристрелю. Береж1ться, Барбосоцький, - говорю украинским языком!
Барбосоцкий, не отрываясь, смотрел на Борецкого нос.
- У самих револьверы найдутся. - пробормотал Матадор, но очень вяло и вдруг, изловчившись, брызнул в дверь.
- Берегитесь! - донёсся ему вдогонку Борецкого крик.
На следующий день, когда Матадор Алексеевич, которого утром кольнуло скверное предчувствие, мрачный уехал на грузовике к месту службы, профессор Кац в совершенно неурочный час принял одного из своих прежних пациентов, плохо побритого, со взлётной полосой котовского на голове, худосочного и невысокого роста человека в американском костюме и окулярах.
Тот настойчиво добивался свидания и добился. Войдя в кабинет, он вежливо щёлкнул каблуками к профессору.
- У вас боли, голубчик, возобновились? - спросил осунувшийся Войцех Филиппович, - садитесь, пожалуйста.
- Дякую. И, професор, - ответил гость, кладя кеппи с еэсоамериканским позументом на угол стола, я вам очень признателен... Гм... Я приехал к вам по другому делу, Войцех Филиппович... Питая большое уважение. Гм. Предупредить. Явная ерунда. Просто он прохвост. - Пациент полез в портфель и вынул бумагу, - хорошо, что мне непосредственно доложили.
Войцех Филиппович оседлал нос пенсне поверх очков и принялся читать.
Он долго бормотал про себя, меняясь в лице каждую секунду. «.А также угрожая убить председателя ОСМД пана Пашинскевича, из чего видно, что хранит огнестрельное оружие. И произносит контрмайдановские речи, даже Донцова приказал своей социалприслужнице Мар"яне Прокофьевне Марочко спалить в печке, как явный москаль, со своим ассистентом Борецким Иваном Арнольдовичем, который тайно не прописанный проживает у него в квартире. Подпись заведующего подотделом очистки города Киева от тоталитарной символики М.А.Барбосоцкого - удостоверяю. Председатель ОСМД Пашинскевич, секретарь Борейко».
- Вы позволите мне это оставить у себя? - спросил Войцех Филиппович, покрываясь пятнами, - или, виноват, может быть, это вам нужно, чтобы дать законный ход делу?
- Пробачтэ, професор, - очень обиделся пациент, и раздул ноздри, - вы действительно очень уж презрительно смотрите на нас. Я. - И тут он стал надуваться, как индийский петух, увидевший впервые заморского кролика.
- Ну, извините, извините, голубчик! - забормотал Войцех Филиппович, простите, я право, не хотел вас обидеть. Голубчик, не сердитесь, меня он так задёргал.
- Я думаю, - совершенно отошёл пациент, - но какая всё-таки дрянь! Любопытно было бы взглянуть на него. В Киеве прямо легенды какие-то про вас рассказывают.
Войцех Филиппович только отчаянно махнул рукой. Тут пациент разглядел, что профессор сгорбился и даже как будто поседел за последнее время.
Преступление созрело и упало, как камень, как это обычно и бывает. С сосущим нехорошим сердцем вернулся в грузовике Матадор Алексеевич.
Голос Войцеха Филипповича пригласил его в смотровую. Удивлённый Барбосоцкий пришёл и с неясным страхом заглянул в дуло на лице Борецкого, а затем на Войцеха Филипповича. Туча ходила вокруг ассистента и левая его рука с папироской чуть вздрагивала на блестящей ручке акушерского кресла.
Войцех Филиппович со спокойствием очень зловещим сказал:
- Сейчас заберите вещи: брюки, кожух, всё, что вам нужно, - и вон из квартиры!
- Как это так? - искренне удивился Барбосоцкий.
- Вон из квартиры - сегодня, - монотонно повторил Войцех Филиппович, щурясь на свои ногти.
Какой-то нечистый дух вселился в Матадора Алексеевича; очевидно, гибель уже караулила его и срок стоял у него за плечами. Он сам бросился в объятия неизбежного и гавкнул злобно и отрывисто:
- Да что такое в самом деле! Что, я управы, что ли, не найду на вас? Я на 13 метрах здесь сыджу и буду сыдиты.
- Убирайтесь из квартиры, - задушенно шепнул Войцех Филиппович.
Барбосоцкий сам пригласил свою смерть. Он поднял левую руку и показал Войцеху Филипповичу обкусанный с нестерпимым кошачьим запахом - шиш. А затем правой рукой по адресу опасного Борецкого из кармана вынул револьвер. Папироса Борецкого упала падучей звездой, а через несколько секунд прыгающий по битым стёклам Войцех Филиппович в ужасе метался от шкафа к кушетке. На ней распростёртый и хрипящий лежал заведующий подотделом очистки, а на груди у него помещался хирург Борецкий и душил его беленькой малой подушкой.
Через несколько минут доктор Борецкий с не своим лицом прошёл на передний ход и рядом с кнопкой звонка наклеил записку:
«Сегодня приёма по случаю болезни профессора - нет. Просят не беспокоить звонками». Блестящим перочинным ножичком он перерезал провод звонка, в зеркале осмотрел поцарапанное в кровь своё лицо и изодранные, мелкой дрожью прыгающие руки. Затем он появился в дверях кухни и насторожённым голосом Мар"яне и Дарье Петровне сказал:
- Профессор просит вас никуда не уходить из квартиры.
- Хорошо, - робко ответили Мар"яна и Дарья Петровна...
Тишина покрыла квартиру, заползла во все углы. Полезли сумерки, скверные, насторожённые, одним словом мрак. Правда, впоследствии соседи через двор говорили, что будто бы в окнах смотровой, выходящих во двор, в этот вечер горели у Каца все огни, и даже будто бы они видели белый колпак самого профессора. Проверить трудно. Правда, и Мар"яна, когда уже кончилось, болтала, что в кабинете у камина после того, как Борецкий и профессор вышли из смотровой, её до смерти напугал Иван Арнольдович. Якобы он сидел в кабинете на корточках и жёг в камине собственноручно тетрадь в жёлто-синей обложке из той пачки, в которой записывались истории болезни профессорских пациентов! Лицо будто бы у доктора было совершенно зелёное и всё, ну, всё. Вдребезги исцарапанное. И Войцех Филиппович в тот вечер сам на себя не был похож. И ещё что. Впрочем, может быть, невинная девушка из бессарабской квартиры и врёт.
За одно можно поручиться: в квартире в этот вечер была полнейшая и ужаснейшая тишина.
Глава 10 Эпилог
Ночь в ночь через десять дней после сражения в смотровой в квартире профессора Каца, что в Бессарабском переулке, ударил резкий звонок.
- Уголовная полиция и следователь. Прошу открыть.
Забегали шаги, застучали, стали входить, и в сверкающей от огней приёмной с заново застеклёнными шкафами оказалось масса народу. Двое в полицейской форме(копы), один в чёрном американском пальто на овчинной подкладке, с портфелем, злорадный и бледный председатель ОСМД Пашинскевич, юноша-женщина, швейцар Стах, Мар"яна, Дарья Петровна и полуодетый Борецкий, стыдливо прикрывающий горло без галстука.
Дверь из кабинета пропустила Войцеха Филипповича. Он вышел в известном всем лазоревом халате и тут же все могли убедиться сразу, что Войцех Филиппович очень поправился в последнюю неделю. Прежний властный и энергичный Войцех Филиппович, полный достоинства, предстал перед ночными гостями и извинился, что он в халате.
- Не стесняйтесь, профессор, - очень смущённо отозвался человек в еэсоамериканском одеянии армейско-защитного цвета, затем он замялся и заговорил. - Очень неприятно. У нас есть ордер на обыск в вашей квартире и, - человек покосился на усы Войцеха Филипповича и докончил, - и арест, в зависимости от результата.
Войцех Филиппович прищурился и спросил:-А по какому обвинению, смею спросить, и кого?
Человек почесал щеку и стал вычитывать по бумажке из портфеля.
- По обвинению Каца, Борецкого, Мар"яны Бутко и Дарьи Ивановой в убийстве заведующего подотделом очистки КГГА Матадора Алексеевича Барбосоцкого.
Рыдания Мар"яны покрыли конец его слов. Произошло движение.
- Ничего я не понимаю, - ответил Войцех Филиппович, королевски вздёргивая плечи, - какого такого Барбосоцкого? Ах, виноват, этого моего пса... Которого я оперировал?
- Простите, профессор, не пса, а когда он уже был человеком. Вот в чём дело.
- То-есть он говорил? - спросил Войцех Филиппович, - это ещё не значит быть человеком. Впрочем, это не важно. Барбос и сейчас существует, и никто его решительно не убивал.
- Профессор, - очень удивлённо заговорил чёрный человек и поднял брови, - тогда его придётся предъявить. Десятый день, как пропал, а данные, извините меня, очень нехорошие.
- Доктор Борецкий, прошу предъявите Барбоса следователю, - приказал Войцех Филиппович, овладевая ордером.
Доктор Борецкий, криво улыбнувшись, вышел.
Когда он вернулся и посвистал, за ним из двери кабинета выскочил пёс странного качества. Пятнами он был лыс, пятнами на нём отрастала шерсть вышел он, как учёный циркач, на задних лапах, потом опустился на все четыре и осмотрелся. Гробовое молчание застыло в приёмной, как желе.
Кошмарного вида пёс с багровым шрамом на лбу вновь поднялся на задние лапы и, улыбнувшись, сел в кресло.
Второй полицейский вдруг перекрестился размашистым крестом (на польский манер) и, отступив, сразу отдавил Мар"яне обе ноги.
Человек в чёрном, не закрывая рта, выговорил такое:
- Как же, позвольте?.. Он служил в очистке.
- Я его туда не назначал, - ответил Войцех Филиппович, - ему пан Пашинскевич дал рекомендацию, если я не ошибаюсь.
- Я ничего не понимаю, - растерянно сказал чёрный и обратился к первому полицейскому. - Это он?
- Он, - беззвучно ответил полицейский. - Форменно он.
- Он самый, - послышался голос Стаха, - только, сволочь, опять оброс.
- Он же говорил... Кхе… Кхе...
- И сейчас ещё говорит, но только всё меньше и меньше, так что пользуйтесь случаем, а то он скоро совсем умолкнет.
- Но почему же? - тихо осведомился чёрный человек.
Войцех Филиппович пожал плечами.
- Наука ещё не знает способов обращать зверей в людей. Вот я попробовал да только неудачно, как видите. Поговорил и начал обращаться в первобытное состояние. Атавизм.
- Контрмайдановскими словами не выражаться, - вдруг гаркнул пёс с кресла и встал. Чёрный человек внезапно побледнел, уронил портфель и стал падать на бок
полицейский подхватил его сбоку, а Стах сзади. Произошла суматоха и в ней отчётливей всего были слышны три фразы:
Войцеха Филипповича: - Валерьянки. Это обморок.
Доктора Борецкого: - Пашинскевича я собственноручно сброшу с лестницы, если он ещё раз появится в квартире профессора Каца.
И Пашинскевича: - Прошу занести эти слова в протокол.
Шторы скрыли густую бессарабскую ночь с её одинокой звездою. Высшее существо, важный пёсий благотворитель сидел в кресле, а пёс Барбос, привалившись, лежал на ковре у кожаного дивана. От мартовского тумана пёс по утрам страдал головными болями, которые мучили его кольцом по головному шву. Но от тепла к вечеру они проходили. И сейчас легчало, легчало, и мысли в голове у пса текли складные и тёплые.
«Так свезло мне, так свезло, - думал он, задрёмывая, - просто неописуемо свезло. Утвердился я в этой квартире. Окончательно уверен я, что в моём происхождении нечисто. Тут не без водолаза. Потаскуха была моя бабушка, царство ей небесное, старушке. Правда, голову всю исполосовали зачем-то, но это до свадьбы заживёт. Нам на это нечего смотреть».
В отделении глухо позвякивали склянки. Тяпнутый убирал в шкафах смотровой.
Седой же волшебник сидел и напевал:
- «К берегам священным Нила...»
Пёс видел страшные дела. Руки в скользких перчатках важный человек погружал в сосуд, доставал мозги, - упорный человек, настойчивый, всё чего-то добивался, резал, рассматривал, щурился и пел:
- «К берегам священным Нила… »
02.2016, Харьков
Примечания
1) О.О.О. «Жиркость» - общество с ограниченной ответственностью по изготовлению косметических средств.
2) БАРБОС - Большая дворовая собака.
3) Нувороолигарх – человек, проявившийся из среды нуворишей в конце ХХ века


Рецензии