Сестра

Милочку не надо было называть даже таким именем. Ни одно привычное обозначение ей не подходило. Милочка это чувствовала и каждый раз удивлялась, слыша ласковые, но совершенно неуместные звуки. Вообще, удивление было основной эмоцией на лице этой щуплой, нескладной сорокалетней женщины. Иногда удивление сменялось робостью. Частые помаргивания, пошмыгивания, детское подергивание носом, умильное, порой вызывающее жалость, выражение глаз - придавали Милочке вид просящей неприкаянности. И казалось, что просит она не о помощи, а о пощаде. Поэтому собеседнику всегда было неловко.  О чем бы ни шла речь – о погоде или ценах на рынке – уникальная способность женщины робеть ни к месту, заставляла окружающих волноваться по поводу собственного внезапного нападения на беззащитную женщину.   

Её надо было назвать каким-нибудь латинским именем. Как цветок или птичку. Может, зовись она Lilium или Viola вся её странная, дерганная, ненаполненная жизнь сложилась бы по-другому.   Может, тогда её бы не разглядывали, беззастенчиво подбирая пошлые сравнения: котенок, мышонок, цыпленок. Может, прохожие, глядя на суетливую походку, на ноги, обутые в потертые говнодавчики тридцать четвертого размера, на торчащие локти и тонкую шейку не говорили бы ей в спину: «Слышь, пацан, дай закурить!» Может, она бы тогда не завела дурной и болезненной привычки вырывать на виске волосы, жевать их и снова вырывать – до заметной проплешины, которую она, еще больше робея, постоянно проверяла, трогала, словно напоминая себе, что нельзя допускать даже капельки уверенности в себе. Не старалась бы курить красиво, вкладывая в выдох всю силу тщедушной груди, помогая узкими плечами и острыми ключицами, старательно вытягивая маленький рот в ложно-эротическую трубочку. Не искала бы в людях чего-то спасительного, не заглядывала бы им в глаза, словно прося милостыню или умоляя уехать с ней на край света. Никого бы не заставляла думать о том, что бывает такая мутация жизненных обстоятельств, что посильнее всех других мутаций... Когда ни отрезать, ни пришить, ничего не изменить. Когда живешь не свою судьбу, не в свое время, не со своими людьми. 

Что, если бы имя волшебным образом собрало всё правильно? Тогда вышла бы из Милочки прекрасная француженка – изысканная и утонченная. За цокотом её каблучков, как за звуками волшебной дудочки, следовали бы кавалеры. Её выразительные глаза, в подводке длинных ресниц, смотрели бы с черно-белых фотографий, выставленных в витринах старинного города. Смотрели бы игриво, но в то же время отстранённо – точно так, как на весенних афишах фильма, где она сыграла главную роль. Тонкую, затянутую атласным пояском талию обнимали бы крепкие руки мужчин: богатых любовников, успешных мужей, страстных претендентов на её внимание. Viola-Lilium улыбалась бы в ответ на любое замечание, садилась в кабриолет и, лихо развернувшись, исчезала в поволоке, что отделяет верхушки гор от побережья. Она курила бы коротко, смело, вкусно, а дым, запутавшись в её пышных каштановых волосах еще долго бы отдавал терпкой мятой. Она была бы пьянящая и совсем не для жизни. Не для обычной жизни в её обычном понимании. Она бы порхала, кружилась, вращалась! Вращалась в свете! Танец лепестка, подхваченного ветром и унесенного в яркую, переливающуюся даль... Разве не за этим ей была дана эта легкость? Разве есть что-то более подходящее для такого хрупкого создания?   

Но все сложилось иначе. И то, что сложилось неправильно, не понимал никто. Даже сама Милочка.

Родители Милочки были людьми простыми, приземленными, хоть и считались меж соседями прослойкой. Отчим – военный низких чинов, мать – учительница. Жили тяжело, бедно. Мечтали о малом, радовались, если сытно. А вот Милочка с сестрой были птицами другого полета, точнее – от другого летчика. Ничего вразумительного про него никто рассказать не мог. Дочки отца не помнили, мать смущенно помалкивала, скрывая слабость женской натуры. Чтобы больше никогда не тянуло к губительной красоте, учительница выбрала себе в мужья человека понятного, глупого, несимпатичного. Отчим выпивал, мог и руку поднять, но без жестокости. Девочки брезгливо сторонились его, считая грубым и неинтересным, а себя выше по положению. 

Молодость сестер пришлась на семидесятые годы прошлого века и провели они её в Саратове. Это время Милочка вспоминала с невероятной теплотой. Девушки шили наряды, блистали и купались во внимании поклонников. Каждый день они ходили на свидания, в рестораны, ели мороженое в кафе, не пропускали премьер в кино. Обязательно гуляли по проспекту Кирова – центральному променаду города, где можно было себя показать. Но и в лучшие годы Милочка не стала далекой француженкой, лепестком, чье единственное предназначение – вращаться в свете. Помехой тому была сестра Галя.

Галя ничуть не была красивее. Но, со слов самой Милочки и мамы сестер, было в ней что-то притягательное и даже роковое, хотя последнее невозможно в глубинке. Роковое в провинции линяет. Не хватает ему лоска и скорости. Ведь в роковом так важна яркость и внезапность, а взять их у нас решительно негде. Даже у классика искуситель Паратов надолго в Бряхимове не задерживался и все свои гадости делал то наскоком, то проездом. Потому что придуманное, неподкрепленное бытом – обязательно ветром степным сдует, снегом занесет, грязью замажет или оно само, не дотянув до развязки, в Волге утонет. Нельзя нам браться за роковое и женщин роковых заводить нельзя. Вокруг них тут же образуется унылая трагедия или балаган. Или то и другое, как с Галей.

В Галю влюблялись все – и мужчины, и женщины, и старики. К ней ластились собаки, тянулись дети. Галя была звездой, а Милочка при ней навсегда ослепленным спутником, периастром, который даже не догадывается, что свет потому такой яркий, что звезда вот-вот взорвется, обожжет всех горящими ошметками, и их маленькая прекрасная вселенная перестанет существовать.
Галя спилась стремительно и бесповоротно. Между делом вышла замуж, родила и бросила ребенка, которого потом усыновили бабушка с дедушкой. А несчастная, растерянная Милочка из успешной и популярной девушки превратилась в никчемный придаток семьи, допустивший падение сестры, в подельницу. Долгие годы Милочка извинялась, заглаживая вину. Её вынудили участвовать в краже племянника у отца, заставили отречься от Гали, которая может и достигла дна, но подозрительно хорошо там обосновалась и прожила не один десяток лет, чем доставила немало хлопот маме. Мама предпочла бы навсегда забыть старшую дочь и больше не вспоминать, потому что малыш, как сказочный Колобок, которого наскребли по сусекам, насобирали из мечты, как волшебная Снегурочка, дарованная на старости лет, стал смыслом жизни и затмил всё остальное, перечеркнул и прежнюю любовь, и милосердие. Отдаваясь без остатка новым чувствам, воспитывая уже вроде как совместного ребенка, родители Милочки умудрились сделать невозможное – воспитать человека, не способного любить кого-нибудь, кроме себя.

А Милочка к тому времени лишилась себя окончательно. Наверное, к тому времени все лишились себя, поэтому были так снисходительны к мальчику, так послушны его воле и капризам. Безмерное эго, болезненная самовлюбленность не могли не восхищать тех, кто был пуст изнутри, лишен ощущения собственной значимости. Пожалуй, только дедушка, проделал обратный путь. Он бросил пить, начал читать Чехова, пошел работать охранником, чтобы кормить и одевать беззаботное приемное дитя, которое, игнорируя образование, выросло и возомнило себя гангстером. 
 
Прощение было даровано, когда младшая дочь вышла замуж и родила позднюю девочку. Мать потеплела к Милочке, но до конца своих дней считала её непутевой, слабой, с дурными сестринскими наклонностями. Муж Милочки был как две капли воды похож на отчима. Только совсем не пил и был до того бесхарактерным, что им грубо помыкали и жена, и дочь. Всё-всё-всё раздражало в нем Милочку: и отсутствие харизмы, и ограниченность, и какая-то не возвышенная, не героическая должность интенданта – начальника склада. И, конечно, фамилия – Оборван. Это была не фамилия, а настоящий укол судьбы. Справиться с ним можно было только одним способом -  называя мужа исключительно по фамилии и с радостью пересказывая истории из его незатейливой жизни. Например, про то, как трехлетняя Машенька, нарочно перепутав папу с собакой кричала: «Оборван, иди в будку!» Или как Милочка все-таки однажды заставила мужа воспользоваться служебным положением, и он стащил пару коробок с «добром». В коробках оказались зеленые солдатские майки. Майки потом носили все – даже бабушка с Машенькой. Майками мыли полы, вытирали пыль. В майки заворачивали, в майках выбрасывали. Их дарили, из них пытались шить, но избавиться никак не могли. Добытчик очень гордился собой, как Ленин закладывал пальцы за оттянутые зеленые лямки, самодовольно щурился и бормотал под нос: «Ох, вор! Ох, Оборван – вор!» Больше Милочка ни о чем мужа не просила, справедливо подозревая, что их семья самая бедная среди таких же семей офицеров-тыловиков.

Дочка четы Оборванов была долгожданной. Отец не чаял в ней души, баловал. А растерянная Милочка будто так и не набралась смелости стать матерью. Она выполняла обязанности по уходу за ребенком, но делала это так посредственно, что невольно вызывала осуждение родни. Казалось, будто она не ребенка родила, а подругу, которая скоро подрастет, будет с ней сидеть на кухне, курить дешевые сигареты и слушать рассказы про молодость и про сказочную тетю Галю, перешедшую на сторону тьмы. Если дочка баловалась и заслуживала порицания, Милочка отворачивалась и делала вид, что ничего не видит. Не замечала, что ребенок съел целую коробку конфет, уснул в кресле, три дня не ходил на прогулку. Если дочка заболевала, Мила плакала и тряслась, пока Оборван ухаживал за малышкой. Как только болезнь отступала, все возвращалось и шло по-прежнему.
 
В своей жизни Милочка ни дня не работала и предпочитала обходить тему, полученного ей образования.  Даже на робкие замечания мужа, что Машенька уже может пойти в садик, что в части освободилось место, женщина реагировала острой обидой и долго тюкала бедного Оборвана. Почему-то предложения приобщиться к труду и хоть какой-то дисциплине её особенно нервировали, ожесточали и заставляли драть волосы с еще большим отчаянием. Милочка спала до обеда, читала, курила в окно, изгибая худые плечики, о чем-то грезила, была не особо приспособлена к быту, к ведению домашнего хозяйства. Она была ущербна и неполноценна во всем. Бесконечное удивление было не наигранным. Возможно, это была реакция на саму себя. На ту жизнь, благодаря которой она стала такой. Окружающие смутно тревожились догадкой, что не одна сестра пропащая. Да и вообще, еще не известно, кто из сестер счастливее: та, что делала, что хотела, или та, что не делала ничего. Крамольную мысль никто не высказывал, но на всякий случай все приглядывали не начала ли Милочка пить.

Милочка пить не начала, но при этом очень любила застолье и компании. Собственно, ее необычная, но обыкновенная история велась лишь к одному моменту, к тому, что, возможно, расскажет больше не только о ней.   
Придя в гости, Милочка застенчиво занимала отведенное ей место и никак не выдавала своих исключительных способностей. Во-первых, угловатая малявка, в ботах из «Детского мира», могла перепить лошадь, не говоря уж о каком-нибудь среднепьющем собеседнике. Во-вторых, с каждой рюмкой Милочка преображалась. Исчезали нервозность, пошмыгивания, выпрямлялась спина. На глазах у притихшей публики, Милочка расцветала, становилась живой и непосредственной. Фигура ее приобретала женственные черты, большие глаза блестели. После двухсот граммов водки у Милы появлялась грудь! Если человек пил с Милочкой в первый раз, он ничего не успевал осмыслить и поэтому искренне восхищался, пытаясь скрыть небольшой испуг. Этим эффектом Милочка походила на факира, достающего из шляпы не кролика, а крокодила – когда вроде весело, но почему-то хочется бежать. Все последующие встречи проходили легче и интереснее. Хоть и казалось, что вот-вот что-то произойдет, что будет нарушено какое-то правило, что будет перейдена черта - ничего не случалось. Ни разу. Сколько бы Миле не наливали – она пила, не отказывалась, но, если хозяева просили расходиться, Милочка вставала и уходила. Но уходила так, будто покидала сцену.
 
Она никогда не перебивала, не суетилась, не пыталась украсть внимание. Она терпеливо ждала момента, готовилась и забирала без остатка то, что было её по праву и за чем она пришла. У Милочки не было скучных длинных историй – только короткие, смешные скетчи, которые она рассказывала мастерски, отыгрывая всех персонажей по ролям. Была, конечно, и такая история, которая запомнилась всем, кто её когда-нибудь слышал.

Однажды Милу с Галей пригласили в один очень известный в Саратове дом. Хозяйки – активная, по-толстовски свежая вдова и её незамужняя дочь – оказали девушкам высокую честь и позволили приобщиться к местной богеме, вдохнуть с ней один воздух, что та принесла с собой из-за театральных кулис, из курилок университета и консерватории, из кухонь и прочих сырых и темных помещений, чей специфический диссидентский запах ценился еще выше. Сестры очень волновались, опасаясь иронии в свой скромный адрес, но об отказе и не подумали. Смело бросились читать Ницше и при этом крутить бигуди на и без того кудрявые волосы.
 
Туго набитая гостями старая трешка встретила барышень приветливо. Все сомнения рассеялись, немецкая философия тут же поблекла на фоне новых знаний, которыми щедро делились поволжские интеллектуалы. Сестры поняли, что с их внешностью можно не беспокоиться о том, смогут ли они поддержать разговор, потому что говорить им не давали. Вечеринка была похожа на карусель: кони скакали, один наездник сменял другого, все мельтешило, кружилось и неслось по кругу, который с каждой рюмкой спиртного становился теснее. Девушкам общество скорее нравилось, хотя и казалось странным, даже непостижимым. Многие кавалеры явно пренебрегали гигиеной, источали острые запахи кислых подмышек, но при этом считали себя особенно интересными. Наверное, потому не закрывали рта и каждую фразу начинали со слов Карлсона: «Послушай, Малыш...» Один парень, с непослушным вертлявым телом, с клочковатыми усами и дурной ухмылкой - то ли режиссер, то ли журналист - все время пытался усадить Милочку в кресло, а когда она наконец села, взгромоздился на подлокотник, чуть ли ни у самого её лица. Стараясь перекричать музыку, зажав сигарету желтыми зубами, он читал Бродского и хватал девушку за коленку. Выбираясь из плена югославской мебели и неумелого ухаживания, Милочка успела рассмотреть все трещинки на старом, потертом ремне в его дорогих расклешенных джинсах.

Наэлектризованное, гормонально неустойчивое пространство внезапно поглотила черная дыра материнского вероломства. Пышногрудая вдова, одетая как японская гейша в шелковый халат-платье (с декольте, разумеется, до которого забитые женщины Востока не додумались), затащила жениха в санузел, совершенно извратив тем самым намеченный ритуал: кавалер был приглашен дочкой для торжественного и официального знакомства с родительницей, а также, чтобы укрепить позиции невесты в обществе. Удивительно, но именно высшее общество способно на такие неожиданные и аморальные поступки, причем в отсутствие роковых женщин!
Дочь, разогнав пары алкоголя и сигаретного дыма, обнаружила пропажу возлюбленного и героической maman. Дверь туалета распахнулась за секунду до того, как она натренированным плечом арфистки почти её выбила. Богема, возглавляемая любовником полигамной хозяйки, на секунду замешкалась, оценивая античную глубину драмы. Но, тут же опомнившись, схватила визжащую дочь, пока развратная опереточная вдовушка и полуголый недозять покидали свое гнездышко, которое они так необдуманно свили прямо среди стиральных досок, мочалок, полотенец и сантехнических приспособлений для справления естественных нужд, к которым антагонистическая животная страсть не относится. Бежать им пришлось сразу на улицу, потому что иначе известный дом прославился бы еще и мордобоем. И тут, в рамках выбранного жанра, случилась кульминация. Ревущая, как раненный носорог, дочь выбежала на балкон и, мочаля начесанные волосы, страшным звуком иерихонской трубы содрогнула темную летнюю ночь:
- Мама, вы б..дЬ!
Потом, собрав последние силы, с еще большим чувством, погасив оставшиеся фонари, подтвердила:
- Мама, какая же вы б..дь!!!   
Милочка на этом месте всегда держала паузу, давая слушателям возможность прийти в себя: и от её невероятного умения, и от её переменчивости, и от самого рассказа. А потом добавляла с особой мимикой:
- Интеллигентный человек остается интеллигентным человеком при любых обстоятельствах!

Во время таких застолий на Милочке можно было поймать пристальные взгляды её приятельниц. И никто не поручится, что были они без тени зависти и непонимания: откуда, ну откуда у этой малахольной - козырной туз?! Почему её ограбили, разорили, забрали всё подчистую, а бриллиант, размером с куриное яйцо – оставили! И живет она только одним – редкой возможностью достать его и всех ослепить...

Что уж говорить, после такого нередко бывало, что окружающим становилось стыдно за свое отношение к Милочке, за свои мысли на её счет. После такого мало кто оставался в полной уверенности, что у него есть хоть что-то, хоть одна настоящая, неподдельная жемчужинка.    


Рецензии