День 1. Утро вечера

  М.А.Павленко,
любезно предоставившему идею.


Не знаю, знакомо ли вам это ощущение. Предположим, знакомо. Все мы люди, а если вы к тому же начали это читать, то у нас с вами найдется пара-тройка минут поболтать и может быть - кто знает! - мы поймем друг друга, хотя бы отчасти. Ведь правда?
К чему я клоню? Сейчас постараюсь объяснить. Наверняка приходилось вам возвращаться вечером домой с хорошей дружеской вечеринки. Поддавши, не без того. О чем думаете вы, глядя в сумерки за окном трамвая (троллейбуса, автобуса, нужное подчеркнуть)? Почти наверняка о чем-нибудь хорошем. И, может статься, в какой-то момент вы ловите себя на мысли, что пейзаж за окном вам, в сущности, незнаком. Что все это, включая вас, где-то очень далеко, не дома. И вы вдруг осознаете себя несчастной песчинкой в океане, у самого дна и о существовании берегов у этого океана вы можете догадываться только по следу, который оставляет океанский лайнер, проплывающий на неимоверной высоте над вашей головой. Ощущали что-то в этом роде? Бывает. Не было такого? Тоже ничего страшного.
Но не о том сейчас речь. Я, собственно, о доме. Вот дом. Хорошо, когда он есть. Еще лучше, когда он твой. Если дома нет - плохо. Впрочем, хорошо-плохо, лучше-хуже... Это категории эмоциональные. А давайте теперь попытаемся взглянуть на дом извне, с позиции холодного рационализма, замерзшего на холодном ветру. Для начала необходимо определиться, что же такое вообще - Дом, и может ли не быть его. И тут как из бочки вытекает вино, из вопроса вытекает ответ. Не быть - не может. Ибо дом - это, образно выражаясь, то, куда возвращаешься. Если только твое движение не настолько кратко и стремительно, чтобы подобно метеору сгореть, не долетев до следующего витка бесконечной спирали всемирной истории. Пускай на излете, устав выклевывать дробины из поредевших перьев. Пускай тебе вначале придется его построить. Ты вернешься.
Это ничего, что я на "ты"? Что ж, раз рационализма не получилось, будем прощаться со вступлением. Соберемся с духом, тем паче, что далее ничего страшного или трагичного не предвидится. Тогда начнем? Пожалуй.
Итак, он наконец вернулся в дом. Неясно, правда, был ли это его дом. Едва ли он был домовладельцем или ответственным квартиросъемщиком. Но в свете только что сказанного словосочетание "возвращение домой" начинает представляться совершенно не картезианской тавтологией. Так что вернулся - и довольно. Хотя вряд ли довольство было написано на его лице, скорее усталость. Пыль полубесконечных дорог еще не выветрилась из бороды блудного сына (а может, и мужа или отца), еще не наевшегося вдоволь и не поставленного на довольствие.
Но вот вы и получили шанс догадаться, что в доме кто-то был. Это была она. Она столько лет мечтала о нем. Хотя "мечтала" - слишком громко сказано. Она его ждала. Да и его ли? Скорее, она ждала не столько его, сколько встречи с ним, ведь если быть откровенным, в наших мечтаниях объектом является опять-таки наша персона. Пускай я несправедлив в отношении ее - извините. Женская психология штука весьма тонкая и мужчинам по большей части недоступная. Я сейчас веду речь более не о ней, а о нем. Тут уж и она и даже дом отступают на второй план и видны отсюда немножко нерезко, как на любительской фотографии.

- Здравствуй.
- Здравствуй. Ты пришел.
- Да.
- Это ты.
- Я. Не вовремя?
- Мы живем во времени.
- Мне уйти?
- Успеешь. Тапочки вон стоят.

Некоторые места точно так же, как люди и собаки, признают в нас своих хозяев. Вступив на дорожку, ведущую от порога этой просторной комнаты к дивану, он оказался словно в тронном зале своего прошлого. Оно здесь правило безраздельно. Казалось, воздух здесь слежался и сгустился и даже окаменел. В него хотелось с разбегу прыгнуть, но было боязно расшибить лоб об гранит необратимости времени. Соблазн был слишком велик, и чтобы противостоять ему, он взялся рукой за столешницу неизменного круглого стола. Взамен прежней совковой клеенки стол был заботливо укрыт старенькой полотняной скатертью удивительной белизны с вышивкой вечным крестиком. В его детстве скатерть считалась атрибутом праздника, есть с нее по будням граничило со святотатством.
- Ты дома не ешь?
- На кухне.
Рельеф вышивки под пальцами навевал неясные воспоминания.
- Знала?
- Чувствовала.
Пасть самого доброго в мире кресла звала, зевая, в свой зев, гипнотизировала. Можно было безнаказанно предаться сиротливому блаженству кролика и впасть в этот гипноз.
- Надеюсь, твои привязанности не сильно изменились?
- Черный с пенкой, если можно.
Руки на подлокотники, ноги вперед, голову назад. Вот так. Теперь совсем хорошо.
- Ты по-прежнему хранишь красный перец в банке из-под кофе...
- Я остирну твою штормовку.
Интересно, это пыль? Нет, прежде это зеркало было таким же старым. Неважный календарь, он показывает всегда одно и то же - тебя.
- У вас здесь рано темнеет.
- Ботинки ты чистишь, видимо, раз в пятилетку.
Почти не заметно, что потолки не белены несколько лет. А вот обои уже начали выцветать... Фамильный иконостас из фотографий. Прадед-иерей. Где-то в комоде подушка с вышивкой от благодарных прихожан: "Спи спокойно, дорогой отец Борис". Великий Устюг. Прадед-янычар. В настенный ковер вржавела кривая сабля. Истанбул. Ганнибала из него не получилось. Дед-кулак (Херсон), затем ссыльный (Сольвычегодск). Дед-большевик (Баку), затем опять-таки репрессированный. На Колыме нет фотоателье. Дядя-эмигрант (Вильно), рядом его внук (Париж, Сорбонна). А вот какой интересный юноша...
- Это ты.
Действительно. Сладость, сродни предвкушению долгожданного свидания, больно оживает сердцебиением. И рука непроизвольно тянется к карману.
- С твоего позволения...
- Пепельница в серванте. Да, кстати...
Потрясающе. Кавендиш, черный табак для белого времени года. Как он просох за это время, а аромат все тот же, если это не аберрация памяти. "И дым Отечества нам сладок и приятен..." А ведь и правда, наше прошлое - это наше отечество, мы все оттуда родом. Можно даже сказать конкретнее, наше прошлое - это наш дом, куда мы волей-неволей возвращаемся мыслями, совершая таким образом мыслепреступление, кражу со взломом. Мы беспардонно вламываемся в прошлое и выносим под полой самые дорогие для нас вещи и слова.
Тьфу, дьявол, мистика какая-то: один Мефистофель, просунув бороду между пальцами, дымится в зубах, второй с иезуитский усмешкой в глазах ждет своей порции пепла на столе. Ведь это должно быть чертовски неудобно - трогать мизинцем бровь. Ой, что это, кровь?
- "Киндзмараули". На-ко, причастись.
Бог ты мой, вправду оно. Однако же гранит на поверку оказался трясиной. Ну-ка, что там таится под поверхностью? Буль-буль...

* * *
- Знаешь, дорогой, твоя болтливость отравила мне лучший год моей жизни.
- Ну во-первых, ты это мне уже неоднократно говорила, и если ты разве что хочешь меня усовестить теперь, спустя уж...
- Да не собираюсь я тебя усовестливать!
- И то хорошо. Кстати, ты как-то говорила, что не веришь словам, а веришь делам. Болтливость моя куда относится по твоей классификации? Да-с. А во-вторых, давай не будем разделять меня, как я есть, и мои качества.
- Я и не собираюсь разделять.
- Это тоже хорошо.
- Я просто хочу сказать...
- Да у тебя все всегда просто! И по-моему ты уже достаточно всего наговорила, теперь пожалуйста чуток помолчи и дай сказать мне. Я долго молчал.
- Я не заметила.
- Я прошу тебя помолчать первый раз в своей жизни. И не надо иронизировать! Можешь ты исполнить мою просьбу?
- Хорошо, хорошо. Какой сердитый!..
- Итак, я испортил тебе лучший год твоей жизни. Хорошо. То есть плохо, конечно. Просто скверно. Но ведь я же не мог никоим образом тебе его подарить. Ты бы мне сама не позволила.
- Я...
- Я просил тебя помолчать!.. В ответ я тебе сознаюсь, что ты мне все-таки подарила лучший год моей жизни. Это ты, в принципе, знаешь прекрасно и без моих соплей. Но вот что тебе, судя по всему, не приходило в голову - и я, кстати, ничуть не собираюсь тебя этим попрекать - это то, что, выражаясь с твоим собственным максимализмом, ты мне не отравила, а просто-таки испоганила все последующие годы. Так что мою невольную несдержанность в словах прошу считать за маленькую месть. И напоследок: отравой стали все-таки не мои слова, а буйная фантазия слушателей. Я ведь, между прочим, ничего открытым текстом тогда никому и не сказал - потому что не о чем было. Ведь по сути ничего и не было, а? А ты и рада-радешенька покаяться. Не согрешишь - не покаешься, не покаешься - не спасешься, да?
И отрывистый смех, переходящий в кашель хронического курильщика.
* * *
А пока наш герой отплевывается от тины и пиявок, посмотрим, о чем думает хозяйка.
- Ну скажи, зачем? Ну зачем тебе это надо?
- Ну... меня бы тогда стали уважать. Может быть.
- А сейчас тебя не уважают?
- Не-а.
- А... я?..
- Ты-то? Ты меня любишь.
(пауза)
- Я тебя люблю и уважаю.
- Нет. Так не бывает.
(пауза побольше)
- Думаешь, эти вещи несовместны? Как гений и злодейство?
- Боюсь, что нет.
- Не бойся, милый...

В комнате тем временем стало почти совсем темно и меня не видно. Темноту разрезает лишь лезвие маятника часов. Я беру ее руку и провожу по его щеке. Узкая белая, открытая почти по плечо, рука хорошо заметна даже в сумерках. В другой раз он бы дернулся или наоборот, прижался бы щекой к этой руке. Теперь он просто и спокойно берет ее в свою, медленно подносит к губам и целует. Ни ему, ни ей больше ничего и не надо. Ведь она так решила для себя. И он решил точно так же.
И снова, как и много лет назад, ничего не ясно. Нет ни толку, ни проку. Все вроде бы и не в лад, и невпопад, но - совершенно. И совершенство это увенчивается непостижимостью. Нам остается лишь вверить себя в ласковые руки чудесных и разумных порождений сна, уверовав в то, что утро вечера мудренее, утро вечера не покинет и этого ему так не оставит, утро вечера эпохи начала конца не наступит нам на мозоль болезненной мнительности, и что у традиционного вече новгородцев, высевающих в волны БиБиСи утраченные вещи мирных старгородских помещиков, найдется чем утереть священные сопли ужаса при виде того, как у трех вечных жидовских нянек Мойры, Двойры и Сайры их циклопическое дитя в очередной раз осталось без глаза. А-а-ах... Идемте спать, друзья мои, чтоб не думать о том, что же это такое было.
Здесь я на правах автора попросил бы вас не клясться, а сказать только "да" или "нет", но уж если вы не послушали того, кто могущественней меня, то я умываю руки - мне пора готовить таинство вечери.
- Прежде этот чертов диван раскладывался, не скрипя сердцем.
- Не было нужды.
- Меня не было.
- Когда-то и меня не станет. Ты завтра улетаешь?
- Уже сегодня.
Тишину провинциальной окраины нарушают лишь редкие машины на улице да тиканье будильника.
- Ты вправду вернулся ради этого?
- Да. И знаешь... за это время я разучился лгать...
Над душистой чистотой простынь витает, будоража обоняние, легкий аромат мускуса.
- Ты действительно хочешь ребенка?..
Молчаливая улыбка полумесяцем ятагана встает над постелью, и жадная ночь - в бесчисленный раз! - силится зрачками фонарей подсмотреть это чудо сквозь прозрачную кисею занавесок.
Аккуратно прикрыв за собой дверь, на цыпочках выходит из комнаты золотой мальчик Купидон, унося в позолоченном колчане свои норгестрелы. За ним заступает в бессонную вахту Морфей. Старик только что от Харона. Руки его с перепою дрожат, и... вот уже сонный эликсир отдает сивушными маслами и на нашего героя наваливается вязкий, неумолимый и беспокойный сон. Сон, более похожий на вокзальную дремоту.

...И во сне он опять полуспит, полуплачет, потому что дым ест глаза. Пороховая гарь застит глаза и разрывы снарядов осыпаются звоном в ушах. Он сидит в окопе, он на войне. Война бесчеловечна, как все войны, и бессмысленна, как большинство из них. Он даже не знает, на чьей стороне он воюет - на нашей или на чужой. Хотя какая разница: на обоих сторонах одно - дым, звон в ушах да молодецкий посвист. Коса, понимает он, коса на камень. Но это его не волнует, у него есть цель, он хочет ее добиться. В его задубевших руках маленький фотоснимок и зажигалка, оставшаяся от деда - с той войны. Он силится поджечь этот мятый и рваный кусок некогда глянцевой бумаги. На фотографии ничего нельзя различить - ни лиц, ни пейзажа. Мешают слезы, а может быть, память.
Чертова фотка ни в какую не загорается. Сначала не хочет работать безотказная дедова зажигалка, потом сверху взрывом кинет ком земли и надо откапываться, чтоб не быть погребенным заживо.
И он чиркает, плюется, матерится и все повторяет, как заклинание: "утро вечера... утро вечера..." и утирает свое черное от пороха лицо и, осклабясь, сует фотографию в чудом появившийся маленький огонек и снова бранится, плачет, крутит колесико, чертыхается, размазывает кровь и слезы по лицу и все шепчет что-то про себя, словно молится, но проклятая фотография опять никак не может загореться.

Видимо, такова особенность сна.

1997


Рецензии