Синеглазые Волки. Книга 1. Старый мир. Часть 1

Слышишь громкую молву?

«Наши руки не ослабли,

Для похода на Москву

Мы точили наши сабли.

Как отточены клинки,

Пусть враги узнают сами», -

Повторяют казаки –

Волки с синими глазами.

(Сергей Марков «Шемаханская царица»).

«Волки с синими глазами…». Эта фраза меня поразила.

Я видел волков и живых и убитых. И глаза у них, у всех, были желтые, иногда желтовато-коричневые. «Синеглазыми волками» поэт назвал казаков. Дескать, те же волки, только глаза у них синие.

Я вырос среди казаков, но никогда не представлял их волками. Такое сравнение мне и в голову не приходило. А вот синие глаза…

Странное совпадение…

Двоюродная прабабка, разбитая склерозом, своих узнавала по цвету глаз – «У бати были голубые глаза», - заученно, как молитву, повторяла она, и бабушка моя родная, сколько я ее помню, смотрела на мир «синими брызгами», и мать… И даже первая несбывшаяся любовь. Все…

И я всегда любовался этим цветом. И сам, охмуряя бедных женщин, смотрел мимо них, на свет, на солнце… А вот других синеглазых мужчин из этого рода я не видел, их выбили еще в первой половине страшного ХХ века.

А волки… Если сравнивать их с людьми, или людей с ними, то волков мне больше напоминали карачаевцы или кумыки, внешне неотличимые от нас и неуловимо родственные. И любимый цвет у них – синий. Вот только синеглазых среди них я не встречал…

Рвутся мысли. Не могут всего охватить…

За эту книгу я брался дважды. Первый раз в 90-м году. Написание романа отвлекало меня от ужасов, которые творились вокруг в те 90-е годы, и я, вместо того, чтобы богатеть, «делать деньги», «открыть бизнес» или просто метаться вслед за всеми в страхе потерять уже имеющееся, «в путь героев снаряжал, наводил о прошлом справки и поручиком…». Вот только «поручиком в отставке» я себя не воображал – во-первых, молод был, а во-вторых, в казачьих войсках, о которых я писал, не было поручиков.

С чего же началось? Началось все со снов. У Булгакова, кстати, одна пьеса даже делится не на действия, а на сны. Но Булгакова тогда только-только начали печатать, да и прием этот я не использовал. А сны действительно видел. Потом я приписал их главному герою. Хотя были они вовсе не про то, о чем я хотел рассказывать.

Сном все и закончилось. Я застопорился на описании февраля 1920 года. Тогда цвет донской конницы погиб, вымерз в степи около нынешнего Сальска. Случилось это не где-то в Оренбургских снегах во время Индийского похода, а здесь, у себя, на Дону, как говорится, «у порогов родных куреней». Как об этом умолчать? Никак. И я несколько раз порывался описать все это.

Природу и погоду я списывал с натуры. Лето описывал летом, зиму – зимой. И вот три зимы подряд я брался за написание этого трагического события, и никак у меня не получалось. И как-то увидел я сон, после которого руки мои совсем опустились, и ничего не могло заставить меня продолжать этот роман. Сон – так себе, ничего особенного. Он был короток и неумолим. В темно-серой мгле, в полумраке, я откуда-то с возвышенности, вроде как с холмика, увидел метрах в тридцати своего главного героя. В серебристо-серой короткой бекеше, в серой кубанке чуть набекрень, он повернулся на стройных ногах, обтянутых сияющими сапогами, и пошел щеголеватой играющей походкой куда-то слева направо и прочь от меня. Так, быстро и не колеблясь, не ускоряя и не замедляя шага, уходят навсегда. Вот и все. И я забросил эту работу лет на десять, если не больше.

Второй раз я достал из дальнего ящика красные и серо-голубые твердые папки, когда стал рушиться Ростовский государственный университет. Почему именно в это время я вернулся к своему роману? Наверное, хотел бежать от действительности…

А начиналось все со снов.

Часть 1. КАНТОНИСТ.

Глава 1.

СЧАСТЛИВЫЕ СНЫ ВЗВОДНОГО КОМАНДИРА КИСЛЯКОВА

(Сон 1-й).

На крутом берегу в роще, укрытый от чужих глаз, стоит идол - покровитель рода, хранитель воды. Века стоит на этом месте. В тени огромных, пою;щих и стонущих под ветром сосен тускло отсве;чивает литое серебро.

Изредка приходит сюда жрец, белобородый, в длин;ной белой рубахе. Стар он, как и сам идол, как эта река, что, изрезанная стрем;нинами, из-под сосен-ресниц немигающими глазами века и века смотрит в вечное синее небо. Приводит с собой жрец крепких светлоголовых людей, и разносятся потом по реке крики и плеск, будто духи проснулись в яминах и вырвались из черной воды под обрывом, из мрака и безмолвия, на солнечный свет.

Запрещает людям гордость гнуть спину. И даже головы склонить они не желают, кто бы ни был перед ними, хоть бы и сам покровитель. Лишь в лицо ему не смотрят, смотрят в колено. Но тем и отличаются люди, что выдумывают законы и сразу же ищут путь, как обойти их. Стоит у ног идола сруб колодезный серебряный, но отлитый столь искусно, что видны на нем прожилки и сучки, как на деревянном. Хранится там ВОДА. И те, кого приводит жрец, опускают в сруб ладони и волей-неволей склоняются перед покровителем, пригибая к священной воде свои упрямые головы.

Уходят люди. Сам невидимый, видит идол сквозь вечнозеленые лапки, как уплывают их ладьи вверх по реке. Редко возвращаются. Иногда годы проходят, прежде чем опять поднимется к срубу жрец, опираясь на от;полированный ладонями посох. И были случаи, когда в сумерках жрец и светлоголовые торопливо обмазывали идола и колодец глиной и облепливали корой... Но сползало тревожное время, как дождинка по сосновой иголке, и, замерев у края на томительные мгновения, срыва;лось. Опять приходили люди, светлоголовые и широкоплечие, дети реки, опускали руки в серебряный сруб, выпрямлялись, прикладывали мокрые ладони к запрокинутому лицу и замирали...


Усталое солнце клонилось к далекому краю. Вслед ему с восхода на;плывали облака. Над рекой веяло первой прохладой, и, приникая к впадинам обрывов, уползала дальше от воды тяжелая полуденная жара. Желтовато-белый мелкий песок на косах сиял под остывшими лучами. Выше, за поворотом, громко отчаивались не ведавшие горя, вспугнутые птицы.

На длинном и узком долбленом челне по реке плыли двое. Угребая короткими легкими веслами, правили наискосок к еле заметной на берегу тропе. Капли, срываясь с весел, разводили по воде круги, и круги те рвались и сминались мелкими злыми волнами. Далеко впереди из сплошной зелени пологого спуска сунулись к реке дикие козы, замерли, обернувшись на челн, и беззвучно скрылись.

Передний в челне, глядя перед собой, спрашивал будто бы безразличным голосом, но ответы слушал внимательно. Второй, пониже ростом и пошире в плечах, в кожаной рубахе с короткими, выше локтя, рукавами, глядел широко распахнутыми глазами в белую полотняную спину переднего и отвечал с душевной открытостью, будто не со жрецом, а с небом или с водой говорил.

- Князь Святослав хороший?

- Хороший.

- Тебя там ценят? Честь оказывают?

- Да, князь зовет меня - Ратибор Обойнис.

Жрец помолчал дольше, чем обычно, и спросил:

- Кто стоит у него на капище?

- Там много стоит...- Ратибор запнулся, не то вспоминая, не то
наскочив мыслями на невидимый подводный камень.

- А грек? Греческий бог у него стоит?

- Нет. Он живет в отдельном доме. Князь его не любит... Его княгиня любит...


- Он добрый? Что он дает?

Ратибор сильнее, так что челн вильнул в сторону, гребанул.

- Он непонятный, - сказал, помедлив.

- Чем?

- Он был человеком... Греки совсем, как мы,- начал вдруг издалека Ратибор, не умея объяснить. - Пять весен назад княгиня послала нас служить кагану греков - басилевсу Роману. Греки говорили: «При;мите веру нашу и закон наш». Но мы сказали: «Сначала испытаем», и они опускали ладони в воду и брызгали на нас. И мы заходили в воду...

- Их бог - хранитель воды?

Ратибор промолчал, не зная, как ответить.

- У них много богов. Они все были людьми. Их всех убили. Этот -
только главный. Всем, кто заходит в воду, греки дают имя какого-нибудь бога, но имя ЭТОГО не дают никому.

- Тебе тоже дали?

- Да. Я стал - Святой Николай. Но это - для греков. Когда мы
вернулись, князь смеялся над нами…

- Вон на ту вымоину держи…

Челн, влекомый течением, как бы нехотя стал забирать влево, ткну;лся носом в песок, увитый узорами нанесенного свер;ху ила, подался, дрогнув, назад, корма медленно пошла дугой. Жрец встал, качнув себя и Ратибора, и ступил на берег.

- Кто сейчас ближние княжьи люди?

- Свенельд и другая русь, - отозвался Ратибор, обхватывая длинными руками нос челна, рывком поднимая его и вытаскивая подальше на берег.

- А они теперь какой веры?

- Они верят в свое оружие и им клянутся. Так было всегда, - пожал плечами Ратибор.

Чуть ниже берег был испещрен следами коз, лосей и оленей. Здесь, непуганые, переходили они реку вброд, здесь же переплывали, когда вода поднималась.

-Князь собирается в поход?- спросил жрец, останавливаясь перед звериной тропой и провожая ее взглядом до насторожившихся зарослей.

Ратибор промолчал.

- Ты идешь с ним?

- Нет. Князь шлет меня на заставу. На Белую Вежу.

- Что это за земля?

- Обильная земля. Глаз радуется, сердце поет. Поле… - взгляд
Ратибора скользнул по верхушкам сосен и вперился в синеву неба. -
Князь прошлым летом ходил на хазар, побил их и города взял – Итил и Шаркил. Шаркил - город белый. А еще побил алан и косогов. И я с ним ходил. Где Шаркил стоял - теперь наша застава. Река большая и красивая. Хазары зовут ее Бузан, а аланы зовут - Дон...

- А когда Святослав уходит, по-прежнему Ольга на княжении?

- Да.

- Иди за мной, Ратибор,- сказал жрец и стал подниматься по склону, петляя меж пепельно-черных стволов по едва заметной, желтеющей сквозь осыпавшуюся хвою тропинке.

Ратибор пошел следом, оскользаясь по упругой бурой кипени раздвоенных иголок, придерживая короткий меч, свисающий чуть выше колена, как раз, чтобы длинной рукой достать.

Вверху в макушках сосен, как в горловине огромного кувшина, монотонно гудел восточный чужак-ветер.

- Мы - дети этой реки, - с чуть приметной надсадой заговорил
жрец, и взор Ратибора, туманясь, вновь пополз по белой полотняной
спине, по буграм лопаток, ходящих сверху вниз, когда жрец опирался на
посох, попирая крутой подъем.- И жизнь наша реке подобна. Малыми

детьми бегут с горы ручьи, меж цветов играют и солнцу радуются. Ви;дел ты это не раз. Сливаются они в единую реку, рвутся из ущелий на равнину, кипят и пеной брызжут, а выйдя, текут медленно, челны не;сут тяжкие и иную службу служат: кормят, поят... Так и люди... дети воды. Слились и единым родом идем по руслу... И ты, Ратибор, идешь. Служба твоя князю, то челн твой перед родом, что несешь на себе. Река с морем сливается и делается как слезы, и не видно краю воде. Будешь ты везде, не будет тебе краю, сольешься с водой и небом и растворишься во мгле прохладной. Были до нас колена и будут после нас, а река течет, и воды в ней не убывает.

Невидящим взглядом подпирая жрецу спину, вспомнил вдруг Ратибор, как брали они на обратной дороге городок хазарский, как несся он острием клина на щиты желтые, восьмиугольные, как завизжал подобно воям-берсеркам свенельдовым и прыгнул, ударяя щитом, мечом и обеими ногами. И сеча лютая по ту сторону стены... Нет, не думал он сливать;ся с водой и небом и растворяться не хотел. Изо всех сил угребал про;тив течения, против плеска сабель хазарских, несущих жизнь его к морю, где вода слезам подобна.

А жрец говорил, говорил, и несли Ратибора слова его, как течение на быстрине...

Тропинка, обогнув облупившееся до белизны сухожилие корня, скользнула на ровное. Подошли. Издали царапнув идола непослушным взглядом, остановились. Жрец неслышно, как тень, ступил в сторону, пропуская спутника вперед.

Медленно на отяжелевших ногах подошел, опустив глаза, Ратибор. Остановился. Звон в ушах и ожидание. Две реснички сосновые раздвоен;ные плавают в серебряной воде и чешуйка семени серо-прозрачная. Только что упали, еще сухие, и вода под ними гнется.

Склонился, опуская руки внутрь, неловко зацепив край сруба. Закрыв глаза, распрямился и приложил мокрые ладони к лицу. Ощущая

щеками, веками и краями губ прохладную влагу, на сладостное мгновение замер.

Капли, обгоняя друг друга, покатились по подбородку и капнули на напряженные грудь и шею. Раз... И еще... Обернулся. Медленно, будто пробуждаясь, опустил руки и раскрыл глаза.

Взгляд жреца из-под бровей, побитых проседью. Сосны, ветер, и река на солнце светится…

- Иди в воду. Вода - мать наша. Ты чист, ты светел. Иди.

Бегом, взбивая песок, ноги caми несут Ратибора вниз. Сторонятся сосны, вздрагивая ветками. Упасть в воду, расплескать и ее и радость свою, а затем впитать всеми порами. Родиться наново. Слиться с рекой и с родом своим. Навеки, навеки, навеки...

А на уходящую в реку звериную тропу, где в следах козьих и оленьих вода проступила, упали в просвет меж кронами лучи уходящего солнца, и, глядя на зеркальное отражение их, нельзя было понять, где конча;ется берег и начинается река.

* * *

Из раннего детства я помню реку, пляж, серый песок и гальку. Еще вышка была для прыжков. И из окна квартиры тоже было видно реку, противоположный высокий берег и завод на нем.

Вечерами высокий темный берег перечеркивала наискось широкая красно-бордовая светящаяся полоса. Как алая лента на папахе красного партизана. Это после плавки выливали прямо в Урал из доменных печей. Днем эта полоса казалась обыкновенного телесного, чуть розоватого цвета.

Мы жили на первом этаже в коммунальной квартире. Соседи наши носили звучную донскую фамилию – Коршуновы. У них было двое детей – Вова и Вася. Один старше меня на год, другой – младше, и тоже на год. Не помню, чтоб я с ними играл. Хотя играл, конечно, если в одной квартире жили.

На лестничной клетке с нами жили Новиковы. И у них был мальчик, мой ровесник. Про него, про Вовку Новикова, мне говорили, что он драчун и озорник, и чтоб я с ним не связывался. Но как не свяжешься, если в одном дворе живешь?

Раз вышел я во двор, а он играл в песочнице. И из-за чего-то мы поспорили, из-за какой-то игрушки или из-за куска проволоки. Он к себе тянул, я – к себе. И тут он схватил меня за щеку, впился ногтями. Вообще-то это сугубо женский прием – лицо противнику или противнице исцарапать. И я, не думая, решил сражение одним ударом - ногой по ноге. Генный код сработал, наверное. Удар этот самый простой и очень болезненный. Когда носком ботинка попадают по надкостнице – очень больно.

Он заревел, а я, бросив предмет нашего спора, убежал домой. Потом его мать, тетя Тоня, приходила к нам ругаться.

А бабушка, видно, решила, что мы не поделили места в песочнице, и сказала: «Нашел из-за чего драться! На что он тебе, этот песок? Вот домой поедем, там этого песку…» - и она развела руками, имитируя безбрежность.

В 59-м году мы поехали домой, в Вёшенскую.


Глава 2.

Вёшенская… На левом берегу Дона - верст десять выше станицы - лежит хутор Чигонацкий, прячется за песчаными буграми от злых северных ветров.

В петровские и допетровские времена был здесь возле устья речки Решетовки казачий городок. Жгли его и татары, и черкасы, и свой вор Илюшка Форонов, а коронные войска - те особо.

- На дровосеках головы рубили, а то вешали и на плотах по Дону вниз пущали, - вспоминали старики рассказы дедов своих.

Молодые слушали все это, как сказки, - отвыкли люди от зверств и казней в просвещенном XIX веке.

Последний раз страшно громили Решетовский городок в Булавинское восстание. Отступая от царских войск, вышел сюда и поставил решетовских казаков под свои знамена атаман Голый. Усилившись местными, выступил он против князя Долгоруко;ва, но был сбит в чистом поле на буграх и заскочил в городок. Думал от;сидеться здесь за частоколом и земляным валом, но не удалось. Жесток был бой и скоротечен. С песчаного бугра ударил Долгорукий через речку калеными ядрами. Полезли солдаты, поскакали драгуны. Кинулись казаки к Дону и в Дон, в ледяную ноябрьскую воду. Вплавь уйти хотели. Гнали и рубили их немилосердно и на плаву по головам стреляли. Разбитый, бежал Голый с двумя десятками верных людей и бросил решетовских казаков на расправу царскому воеводе.

Недрогнувшей рукой князь сжег поселение, а взрослых мужчин - человек полтораста - под нескончаемый вой и душераздирающие вопли на глазах вдовеющей и сиротеющей толпы казнил лютой смертью.

С тех пор городок и сошел на нет. Через какое-то время пересели;ли уцелевших жителей ниже по Дону, слили с городком Вешками, и там, поделенная ложком на две части, образовалась новая станица.

На старом месте остались пустошь, называемая «Решетовская городища», и огромный, в две версты, яблоневый сад, возле которого на бугре по преданию был казачий пост, да в займище, на юг от городища, лес обережь Дона до сих пор носит название «Засека».

А когда лет через двести после побоища местный летописец и церковный староста стал доискиваться, что ж это за станица такая была - Решетовская, то плели ему неподобное. Как проникал сюда воронежский проходимец, торговал та;баком… Верба еще стояла с дуплом, стреляли по ней казаки из ружей и вербу ту изрешетили, отсюда - Решетовка...

Из всех причин гибели городка обмельчавший народ запомнил, что шла царская барка, везла кремни; как прошла она мигулинский юрт, отвечавшие за охрану мигулинские казаки передали ее казакам решетовским, а возле самой Решетовки, у Ежовой перебойни, барка не то без вести исчезла, не то была разбита. Потом пришли царские войска, и станица выдала им 9 человек. Так и записал летописец: «Около 200 сажен от ста;ницы насевер в густых осинниках осужденныи 9 человек были казнены усе;чением голов на осиновой дровосеке. Типерь осинников нет, ну многия старики их помнят. Тем кончен был суд, и станица была оправдана».

Под закат екатерининского века люди вновь пришли на это место,
но поселились чуть выше, на песках.

Дон в те времена будто с привязи сорвался, метался из русла в русло, то тек по старому, то прорывал чернозем и уходил по Кукую к хутору Меркулову. Рушились, осыпались подмываемые берега, окаймлялась зеленью старая осиротевшая про;тока, и сохли за ушедшим кормильцем голубоглазые лесные озера. И потому пришельцы поставили новый хутор на другом берегу Решетовки, саженях в ста и далее от прежнего размываемого городища, приткнулись к похожему на курган бугру, с которого палили когда-то долгоруковские пушки. И назва;ли новый хутор Чигонаками, что значит – засыхающее озеро или покрытая лесом балка.

Вышел хуторок не велик, как и соседи его, лежащие на песчаных косогорах, - Затон и Перевозный. Жили здесь казаки Букалеровы, Говорковы, Никоновы, заносчивая беднота Орловы, приверженные законной вла;сти ("подхибетные" - как называла их бабка Анисья Григорьевна) Шныревы, лихие ребята Шпыневы, трудяги и хозяева Кухтины, драчливые Беловы - славный казачий род - и, конечно, первопоселенцы Ломакины, коих в хуторе все еще побаивались, на что во мраке прошлых лет таились веские причины... Ловили рыбу, водили, скотину. Хлеб сеяли мало - землю хутору дали верстах в пятнадцати, в верховьях Решетовки, да и никто на этой стороне много не сеял.

Время шло, а хутор не разрастался. Не было на 18 дворов ни кузни, ни мельницы, хоть и стоял он на бойком по тем временам месте: изредка, обычно по вторникам, пригоняли мигулинские казаки, служилые и малолетки, со стороны Богучара партию одетых а сермягу арестантов. Здесь в особой хате под бугром они ночевали, а на другой день, одаренные сердоболь;ными казачками, подбирали свои холщевые мешки, перекидывали через плечо бараньи шубы и, медленно перебирая онучами, плелись мимо Агаповых солон;цов дальше на Вёшки, Елань, Царицын и оттуда - в Сибирь, аж до самого Тобольска. Чужеродным телом, дождевыми полосками по хрустальному куполу, скользили они, не проникая в размеренный, устоявшийся мир стороня;щегося хутора.

За январем таял метельный февраль, бурел проплешинами снег к исходу марта, как-то ночью неслышно снимался и уходил лед на Дону (за это и прозвали реку «Тихим Доном»), под пронзительно синим от жары небом тянулись нескончаемые, с солью на губах, летние дни, а там, побивая чернью яркий осенний лист, вновь кралась с севера старуха-зима, и дальше текло над ху;тором загустевшее время. Осенью, а то и перед святками приходил со сменной командой из полка кто-нибудь из хуторян, принимал в станице от стариков полкварты пенного вина и гнал коня по-над лукой через Пигаревку, маленький - в три двора - хутор Борщев, через знакомый и близкий Перевозный – домой, в Чигонаки. Набивался в хату народ, жадно слушал про диковинные страны: Польшу, Грузию, Бессарабию, впитывал каждое слово. А на другой год, в июне, еще кто-то из хуторян, перецеловав в родимом курене иконы, уходил в свою очередь на службу, воочию видел и Грузию, и Бессарабию, доби;рался до Китая и до самой Африки – куда только его не заносило! - и дни считал, спал и видел конец долгой дороги и сизые в сумерках курени родного хутора. Так серый гу;сенок из несчитанной, с весны выгнанной на Кукуй хуторской птицы по утру на;стороженно выглядывает из сырых зарослей на разбуженное многоголосое, сияющее под солнцем зеркало протоки, чтоб, рассмотрев всё, снова занырнуть в родной и близкий, сложный и многосвязный, серебряный от росы мир родных камышей.

Вскоре после Севастопольской кампании переселился в хутор Чигонаки отставной урядник Василий Кисляков по прозвищу "Кантонист".

Глава 3.

Откуда он взялся, да и точно ли казак, в Чигонаках никто не знал. Кантонистами называли солдатских детей, отнятых у родителей и отданных в особые школы, где николаевские служаки делали из них профессиональных воинов. И Василий Кисляков действительно был из кантонистов.

Лет за двадцать до этого поздней осенью, на зиму глядя, явилась в Вёшенскую из Новочеркасска осо;бая команда при бумаге – 9 человек. Прислали кантонистов готовить молодых казаков к артиллерийской службе.

В артиллерию, начиная с екатерининских времен, брали низовцев, и там же, в Черкасске, все войсковое артиллерийское имущество хранилось. Но после визита Государя Императора на Дон стали в Войске разворачивать артиллерию, приказано было набрать к трем имеющимся батареям новых шесть и еще две резервные. Нашли на квартирах Сводного кавалерийского корпуса в Чугуеве и в Новоднепровске двести лучших конных артиллеристов и распределили по станицам обучать верховцев позабытому за время регулярства пушкарскому делу.

В станичной глухомани к каждому новому человеку - настороженное внимание. А тут целая шайка плечистых краснорожих хохлов, и над ними старшим 20-летний парнишка с привычной низовской фамилией. В станице своих природных на службу с 21 года старались посылать, да и то куда-нибудь по внутренним тягостям, а уж в полк на Линию слала станица казаков, достигших – самое мало - 23-х лет. А тут прямо как при Матушке Императрице, когда богатая черкасня своих детей, 10-летних мальчишек, зауряд-есаулами в полки записывала. Есть, к чему приглядеться.

Команда перезимовала в самой станице на квартирах, а весной кантонисты стали обстраиваться, ставить хаты в ближайших хуторах, и строились быстро, благо хвороста вокруг – море, камыша по озерам – то же самое, и глины по ярам – не занимать.

В мае собрали в станице хуторских ребят, которые покрепче, выкатили им хранившуюся в станичном арсенале старинную чугунную пушку, и началось учение. Сначала прибывшие хохлы эту пушку на себе тягали и как ребенка пестали – пример являли. А старший по команде Кисляков покрикивал да иногда подбегал, помогал и показывал. Потом, уже по первой жаре, местных ребят заставили возле пушки колготиться, а сами стояли и скалились.

Праздные казаки и казачки собирались на эти «игрища» поглядеть. На хохлов поглядывали, но больше на своих – неумелых. Женщины вслух обсуждали главного обучающего: невысок, плечист, подборист, и ножка под ним небольшая. Обучающий же был высокомерен и язвителен, и формой артиллерийской кичился, черным сафьяном поблескивал, шпорами звенел. Молодых гонял до изнеможения, а когда сам уставал, на местных глядел удрученно, как на придурков, на пушку одной рукой картинно опирался и подбоченивался. Готовый офицер.

К середине лета обучение закончилось. Молодых казаков родители разобрали по хуторам. По хозяйству – самая работа. А кантонист укрылся у себя в хате, которую поставил ниже Вёшенской, не доезжая до хутора Островного, у Отрога, никем не тревожимый и постепенно забываемый.

Хозяйства Кисляков не вел, поставил одни ульи. Как истинный военный человек, считал он, что государство должно содержать его на всем готовом, а его дело – голову сложить, когда понадобится. Так и перебивался на солдатское жалование.

Несколько раз подъезжал к его двору выживающий из ума старик Грачев, в прошлом почетный судья, славный на старости лет доносами на безгласно проживаю;щих по хуторам иногородцев. Наматывал дед конец вожжей на фигурно обре;занный край задка, часами елозил выцветшим взглядом по крепкому на вид строению, угадывал, не скрывается ли здесь зарайский мещанин Михаила Казмин Сторожев, назанимавший у распопинских казаков разновременно до двух тысяч рублей, а потом побег учинивший, и того Сторожева надо было ловить и направлять под караулом в Распопинокую станицу для расчета с истцами.

Появлялся хозяин, по ухваткам на мещанина не похожий. Сбивался дед, из круглых и твердых, как речной голыш, мыслей подбирал другую - про бежавших с военного поселения 1-го кавалерийского полка 2-й волости хозяина Денику и нехозяина Наугольного, черноволосых и кареглазых, как в бумаге сказано, хохлов, ждал, когда подойдет его жертва ближе, чтоб удостове;риться. Дождался. Подошел парень, положил локти на плетень:

-Тебе чего, дедушка?

Разглядел старик русые на круглой голове волосы, скулы, бе;лое - как всю жизнь взаперти сидел - лицо, всматривался в глаза, си;лясь цвет разобрать, так и не успел. Отвернулся Кисляков и ушел в хату.

На обратной дороге решил почему-то дед, что парень этот хворый, но живет законно, и деньжата у него водятся - на одних пчелках много не проживешь, должны быть деньги!..

Деньги… Вот из-за них, из-за чужих денег, и пошла размеренная солдатская жизнь нашего героя черт-те куда и по-каковски.

Чудеса начались два года назад, и никак он не мог к ним привыкнуть и назначения своего понять.

Обыкновенным людям жизнь кантонистов казалась страшной, но наш герой иной жизни не знал, вернее - не помнил (выбили у него за десять лет эту память), и жил, особо не радуясь и не отчаиваясь, как другие люди живут. Потом пришел приказ с самого верха отобрать двести лучших взрослых кантонистов, подготовленных в конные батареи Сводно-кавалерийского корпуса, и слать их на Дон для обучения донских казаков артиллерийскому делу.

В команде, собранной в Чугуевских военных поселениях, из 80 кантонистов числился наш герой 72-м, ибо запись велась не по алфавиту, а по росту, и обозначен был так: «Василий Кислячок. Лет – 19, аршин – 2, вершков – 4 6/8».

На Дону, в городе Новочеркасске, жизнь была несравнимо легче, чем в Чугуеве. И тут началось… Подошел какой-то офицер и спросил утвердительно:

- Ты же Кисляков?

Захватывающим дух кружением сменилась солдатская жизнь. Приходили какие-то люди, разглядывали его и водили по каким-то дворам. Оказались они неимоверно богатой родней, жалели его и говорили ласковые слова. Доверяли многое… Он же на все ими сказанное отвечал молчанием. Да, был у него дед, говорил кто-то, что этот дед с Платовым ушел с Дона в Чугуевский полк. Сам дед ничего не говорил. Как-то раз на чьей-то свадьбе выпил и Дон вспоминал... Потом помер. И больше кантонист, как ни силился, ничего не помнил… Из Василия Кислячка превратился он в Василия Кислякова, и в списках стоял не 72-м (по росту), а первым, как старший по команде.

Во главе этой команды и загнали его в верхне-донскую глушь, но не просто так и не со зла, а с великим умыслом.

Отоспавшись и придя в себя на новом месте, осознал Василий Кисляков, что помимо прочего дали ему на хранение несчетное количество ушитых и иным образом оберегаемых денег и велели спрятать и хранить, как зеницу ока. И почувствовал он себя бессменным часовым у полкового денежного ящика…

Уморившись душой от постоянного напряжения - попробуй, поохраняй бессменно такое богатство! – мучился Кисляков сомнениями – что за люди? Откуда деньги? Почему я?

Жизнь его и до этого не баловала. Отоспавшись в далекой Вёшенской, вспомнил он, словно по-настоящему проснулся, всю свою жизнь, и в кантонистах, и в родной семье. Оценивал теперь, словно со стороны смотрел, свое недавнее прошлое. Сравнивал с настоящим и с ранним детством. Не ужасался. И сравнения его по молодости лет были примитивны.

Вспоминал он, как жил при родителях и с соседскими слободскими солдатскими детьми дрался, а потом попал в кантонисты и увидел другое. Здесь дрались совсем не так, как слободские мальчишки. Те бились до первой крови, потом, разобравшись, кто сильней, расходились по домам. А кантонисту уходить некуда. Приходилось оставаться здесь же, в этой стае, которую он не выбирал, а был загнан в нее волей обстоятельств и солдатской судьбой. И место свое в стае он должен был определить сам. Крепкими зубами и беспощадной жестокостью. Поэтому дрались не до крови. Дрались до полной победы. Или до полного поражения… Умение звереть моментально, дыбом поднимать на загривке шерсть и, забывая себя, рвать зубами и бить чем попало – вот, что потребовалось от мальчишки. Занять место в иерархии. Установить, кто кому должен подчиняться. А если начальство вопреки внутренней иерархии поставило тебя старшим, умри, но заставь себе подчиняться, будто ты сам фельдмаршал.

Да… Человек хотя и общественное, но животное. Как и все животные, он агрессивен. А по слабости своей – повышенно агрессивен. Имеет неодолимую склонность доминировать и устанавливать иерархию…

Василий Кисляков в свои двадцать с небольшим до таких заключений не доходил, просто вспоминал, как сначала в школе кантонистов насмерть дрались и грызлись, а потом помирились, подружились и жили хорошо.

И здесь в станице ему нравилось. Служба – не бей лежачего. Одно спокойно жить не давало – отданные ему на сохранение деньги…

* * *

Государство о Кислякове, как и положено, заботилось. Всех кантонистов записали в казаки и наделили землей из станичного запаса. А потом назло местным Кислякова с головы до ног одели, обули, дали коня со всей амуницией, оружие и отправили с 9-й Донской батареей на службу в 5-й военный округ под Киев.

Через три года маневров и смотров батарею вернули на Дон, а казаков распустили по домам.

Кисляков, как перешедший в казачье сословие, прежнего жалования лишился, но выход нашел. На следующий год хуторской приказный сосватал ему на хуторе Каргине жену, на которую бравый артиллерист и возложил все хозяйство.

Молодая жена Ульяна работала как проклятая, тянула за двоих. Из казаков известно, какие работники, а те, кто с малых лет солдатской жизнью испорчен, и подавно. У тех одна мысль: хлоп! – война… А я уставший…

Василий стал попивать. Днем спал в холодке, ночью лежал с открытыми глазами.

Ульяна, разродившаяся вскоре после Казанской, с маленьким Илюшей на руках разрывалась между хозяйством и поисками своего вечно «усклизающего» супруга. Плохо могло кончиться. Достала б она его пьяного, а он и покалечить мог. Но вмешалась опять таинственная родня да так, что и предположить было невозможно.

Глава 4.

После преславного Екатерининского века, развратившего русское дворянство вседозволенностью, после изнуривших страну Наполеоновских войн стал Государь император Николай Павлович в России порядок наводить. И на Дону – тоже.

Наведение порядка, как и обычно, тесно переплеталось с закоренелой грызней меж донскими кланами. В итоге этой грызни старая родовитая черкасня сильно потоптала платовских приверженцев, расплодившихся в годы Александра Благословенного.

Многих покойничек Матвей Иванович в свое время возвысил, в люди вывел, но многим и насолил сверх меры. Когда он умер, половина Войска Донского «ура» кричала. И кисляковский род, разбросанный по низовым станицам, немало, как считалось, за свою приверженность Платову потерпел.

Крепко досталось Кисляковым аксайским, распоясавшимся в славное платовское атаманство. Загремел из есаулов в рядовые Степан Кисляков, из Кисляковых новочеркасских, который с платовской лихостью, но без платовской удачливости обобрал Донской казачий № 13 полк. Перепало Кисляковым бессергеневским. Пригнулись, но не сломались, а потом опять вверх полезли Кисляковы мелеховские. А бесчисленным Кисляковым манычским и терять было нечего.

Порядок на Дону наводили при многих атаманах, долго, но без видимого успеха. Родство, кумовство и пресловутый непотизм были неистребимы. И в 1849 году, осенью, за месяц до очередного выступления в поход с родной 9-й Донской батареей, Василий Кисляков вдруг был затребован в Донской казачий войскового старшины Харитонова полк № 11. Харитонов, платовский внук, набирал полк в I Военном округе из казаков донецких и черкасских станиц, и появление в полку казака с Верхнего Дона из верного Платову кисляковского клана указывало на одно – сам Харитонов будет его двигать.

В самом конце октяб;ря полк выступил в Грузию, прикрывать границу с Турцией, умирать от жары и болезней.

Полк поставили вразброс, казаки содержали посты по Абхазии, Имеретии, Мингрелии, Гурии, охраняли побережье и границу против Батума. Так отстояли почти четыре года и в октябре 1853 года первыми встретили турецкий удар у отрогов Аджарских гор, прикрывая пост Святого Николая и сменные Лельский, Богильский и Чолокский посты.

СЧАСТЛИВЫЕ И СТРАШНЫЕ СНЫ ВЗВОДНОГО КОМАНДИРА КИСЛЯКОВА

(Сон 2-й, насмерть забытый).

Весной ослабленный эпидемиями, рассыпанный по Западной Грузии 11-й Донской полк числился в Гурийском отряде князя Гагарина. И Гурийский отряд и противостоящий ему зашевелившийся Батумский корпус турок были отрезаны от главных сил труднопроходимым Аджарским хребтом.

В самом конце мая в расположение 1-й сотни, собранной в деревне Супса, прискакал дежуривший при штабе командира отряда усть-хоперец Попов. Василий Кисляков, как раз сменившийся с наряда, издали увидел, как Попов мчался, припадая к гриве и относя руку с плетью. Казаки оборачивались на скачущего.

- Ну, братцы, быстро собирайтесь. Мы, наверно, в бой пойдем,- крикнул Попов знакомым и, сдерживая коня, зарысил к отмеченной значком палатке сотенного командира.

- Что-то дюже резко.

- Откель он сорвался?

- Чего он шумнул? «В бой пойдем»?

Палатка сотенного дрогнула пологом.

- Тревога! Седлать!

Казаки метнулись к коновязям. Вслед запоздало трубил урядник-трубач.

- Черти его принесли, - ругнулся на бегу Пашков и споткнулся.

От палатки сотенного, придерживая шашку, рысью бежал Колузонов. У самой палатки по-заячьи приседал и прыгал из стороны в сторону растерявшийся, только что произведенный Мишка Каюнчин.

- Долго чухаетесь, бурсаки!

- Чего ты взъелся?

- Того... Турки наступают.

Собрались и построились в считанные минуты. Новый сотенный, Басов, терзая удилами горячащегося светло-рыжего дончака, придирчиво осмот;рел строй.

- Слева по три!..- громыхнула команда.

Сотник, подталкивая коня, хитнулся в седле, поправился и, подрагивая на рыси, первым пустился по дороге. Дробно ударили копыта. Заезжая, сбивались на галоп крайние.

Переменным аллюром сотня шла всю ночь и к утру вышла к Мирани, месту сбора полка. Где-то за горами карабкалось невидимое солнце. Выстиранное, без облачка небо предвещало жаркий день. Ревел скот. Местные деды, казалось, не ложившиеся, изваяниями торчали у своих жилищ. В низине слева от дороги дымилась туманом змейка ручья. Казаки подо;шедшей с вечера третьей сотни вели туда поить коней. Слышно было, как натужным, севшим голосом ругался их офицер. Перекликались свидившиеся станичники:

- Бурдюгов, спишь? Здорово?

- О, Герасим, ты?

- А то кто ж?

- Здорово-здорово! Это сколько ж мы?..

- Наши-то все целые?

- У-у, милый ты мой...

- Иде тут грушевские?

- В бугаятнике.

- Га-а-а-а.

Лагерь разбили на взгорке за деревней. Офицеры, приосанясь, окружили подъехавшего командира полка.

- Иван Константиныч, что за тревога?

Беспардонный, отважного вида Харитонов (родной отец, генерал-майор, судился с ним за оскорбление личности) щурился:

- Какой-то князек кабулетский зашуршел. Лазутчики передали: грозился, мол, напьюсь кофею в Мирани, а ужинать буду в Кутаисе.

- Ты смотри!

- Набил им Эристов. И князька убили.

- Без нас управились?

- И нам достанется. Андроников обещался: «Накажем за дерзость».

- Пора бы уж! С сорок девятого года ни в одном деле...

За утро собрались четыре сотни из шести. Переждав самое пекло, Харитонов вывел ополовиненный полк вслед ушедшему на Озургеты отряду. Шли обычным порядком - делали 30-35 верст и становились на три - четыре часа кормить лошадей. Поздно ночью соединились с отрядом и через несколько дней заняли брошенное турками селение Озургеты.

На рассвете выступили из урочища Нагомари к границе, преследуя ушедших за реку Чолок турок.

Огромная десятитысячная колонна ползла по влажно-липкой, стесненной густой порослью дороге, стучали и брякали укрытые в интервалах меж батальонами батареи.

Василий Кисляков чуть не валился с седла, одолеваемый внезапно навалившейся сонливостью. Ночь не спал, а на походе сморило. Все плыло. Подступивший к дороге подлесок казался ему казаками, казаки и их пики - лесом.

Переговаривались соседи, сплошным гулом давили слух шаг пехоты и цокот копыт, а он выделял лишь резкий, тревожно-размеренный свист какой-то птахи, не улетевшей от дороги и подающей голос из кустов азалии. Чиив...Чиив...Чиив... Порою пение ее превращалось в какую-то смутно знакомую мелодию. Он терял равновесие, вздрагивал, разлепляя веки, мгновение скользил взглядом по черно-блестящей гриве коня и вновь с чувством блаженства погружался в светлое беспамятство.

Впереди щелкнуло, раз да другой, будто орехи давили: щелк, кррр, щелк.

- Кисляков, просыпайся, - подтолкнул сосед,

- А? Стреляют?..- Василий потряс головой, отгоняя дремоту.

Он узнал место. Полк уже прошел развилку на Богильский пост и втянулся в лес. Первые лучи, продираясь сквозь сплетающуюся вверху листву, кропили зайчиками конские бока и мундиры казаков. В редких прогалинах -казалось, что рукой подать - виднелась высота Мухаэстате. За лесом был Чолокский пост и мост на турецкую сторону. Там как раз и стреляли.

С первым выстрелом по колонне прошло оживление, но передние батальоны так и двигались походным порядком. Слева затопотали: шедшая последней имеретинская и гурийская милиция, мелькая бурыми кафтанами и путаясь в кустах ежевики, густо побежала, обогнала казаков и своих конных и скры;лась за поредевшими слева зарослями. Впереди гулко, сразу в двух местах бабахнуло. Еще и еще раз, и пошло, не переставая.

Лес поник, сошел на кустарник. Отчетливо была видна Мухаэстате, опушенная встающими дымами. Не доходя до чистого, идущие впереди батальоны встали и начали менять фронт. Ехавший первым Харитонов поднял руку, останавливая полк.

- Чего там? - забеспокоился сзади Татаркин.

- Да нет ничего.

- Что стали? Отбили нас?

- Погоди, еще не начинали,- успокоил урядник.

- Мы-то что последние?

- Молчи, дурак, накаркаешь.

Пехота впереди бездорожно пошла через кусты, рассекая тесаками лианы, освобождая дорогу. Сминаемые верхушки задергались. Выпрямляясь, змеями раскачивались обрубленные плети. Отставший низкорослый солдат бегом до;гнал своих, вприпрыжку влетел в строй. Казаки по знаку полковника двину;лись дальше.

За лесом открывалась поклеванная редкими дымками гранатных разрывов долина, на которой под огнем перестраивалась в боевой порядок пе;хота, скакали батареи. На одной из окраин безбрежной империи по всем правилам разворачивалась очередная драка.

Не высовываясь на открытое место, полк поменял фронт и оказался уступом за левым флангом скрытно стоящей в кустарнике пехоты. От головы вдоль строя ехали полковой командир и войсковой старшина Евстигнеев.

- Господин полковник, мы что. В резерве? – с обидой в голосе спросил молодой служака Каюнчин.

- Вся конница в резерве, - буркнул Харитонов и продолжил разговор с Евстигнеевым.

Проводив взглядом полковника, Кисляков оперся руками о луку, качнувшись, подобрал ноги и встал на седло.

Слева, в долине возле моста через реку и на холме со строениями Чолокского поста среди вымахавшего в человеческий рост папоротника густо стояли русские колонны. Река круто загибалась, так что турецкий берег был ближе к Василию, чем наш, и на этом изгибе, отороченном с обеих сторон кустами самшита, шла жаркая ружейная пальба. Справа, укрытая непроглядным дымом, гремела турецкая сторона. Всматриваясь, Василий с удивлением определил, что едва заметный из-за холма турецкий завал обращен фасом к изгибу реки, и что казаки и стоящая скрытно пехота, вроде зрителей, находятся сбоку, меж дерущимися линиями и нависают над турецким флангом.

Опасения, тревоги, терзавшие душу, незаметно ушли, рассеялись. Шло сражение, и он, Кисляков, почувствовал себя при месте и при деле. Вековечный обычай делал его полноправным участником действа и заставлял болеть за исход. Невзначай в сознании мелькнул образ оставленной бесцветной хаты, как-то расплывчато – Ульяна с дитем. Черным пятно – тайна, которую он хранил от всех, и от Ульяны, конечно. Далеко и ненужно…

«Век бы воевал, - с внутренней усмешкой оценивая нахлынувшее освобождение, подумал Василий и неожиданно, невольно морщась, открестился от своей прошлой жизни. – Будь они прокляты… Чужие деньги! Всю душу выели…».

Обе эти мимолетные мысли растаяли в подплывшем пороховом дыму.

- Эй, чего торчишь? – окликнул урядник.

- Оттель не видно…

- Слазь! Кому говорят?

И прежде, чем соскользнуть и сесть, Кисляков разглядел, что еще правее, по турецкой стороне реки, сломав строй по кустам и болотам, чуть не рысью идут на турецкий фланг толпы русских солдат.

Тут слева от моста ударили русские пушки, и он, оглушенный, сев в седло, видел лишь дым, клубами всходящий слева и сплошной пеленой висящий справа.

Так стояли долго. Стрельба сместилась вправо. Она то откатывалась, то приближалась волнами. Несколько раз доносилось «ура». Слева направо поплыл барабанный бой. Казаки по очереди становились в седлах и по тому, как двигались в дыму знамена, догадывались, что часть войск перешла по мосту речку и открыто обходила турецкие позиции.

Стало припекать. Люди истекали потом. Лошади со свистом отмахивались хвостами, били копытами.

На взмыленном коне проскакал дежуривший при штабе отряда Попов.

- Ну, приперся. Щас начнется…

Возбужденно блестя глазами, подлетел уезжавший к полковому командиру Басов.

- Со-отня-а! Вперед… шагом… Арш!

Обвитые лианами с кожистыми пятнистыми листьями ветки цеплялись за сапоги и стремена, тянулись за казаками и, сорвавшись, мстительно хлестали идущих следом лошадей. Люди нервничали, кони убыстряли шаг. Прорвав заросли, скатились к воде.

- Смотри, пить не давай…

Кони, фыркая и дичась, ступили в пенящиеся, косами заплетающиеся струи. Уже через несколько шагов они, вырывая поводья, потянулись к воде губами. Справа, ниже по течению, с шумом медленно, кучей - иначе и нельзя - переходила речку пехота.

Василий, черпанув сапогами холодной, обжегшей потные ступни воды, еще резче ощутил свое горячее лицо, раздраженную кожу на шее под воротником. Чесалось тело. Рядом шумно сопел такой же потный и небритый Пашков. Мучительно хотелось рухнуть в воду прямо под ноги коня. Расстегнув воротник, тыльной стороной ладони вытер горло.

Выбрались.

- Стой! Подравняйсь!..

Запоздалая граната просвистела высоко и, ахнув, ударилась в затрепетавшую паутину кустарника.

- Слышь, дядя Василий? – Федор Козлов, служивший первую перемену, со страхом и любопытством оглядывал место разрыва.- Навроде как утка дикая крылами…

- Похоже… - Василий, растерянно улыбнувшись, представил свистящий тяжелый полет диких уток по закатному небу.

- Похожа, как свинья на ёжа, - фыркнул справа Татаркин. – Даст такая утка, и кишки из ж… полезут.

Прикрытые зеленым береговым гребнем ждали, пока перейдет пехота. След в след за пехотой топтала пенящуюся воду грузинская конница.

- Шагом… арш!

Взметнулись на гребень и, соблюдая интервалы, так же уступом пошли за флангом пехоты.

Слева била в сплошную стену дыма успевшая переправиться русская батарея. Василий Кисляков загляделся на знакомую работу. Свистели и рвались (чаще с перелетом) ответные гранаты. Одна низко, чуть не посбивав фуражки, взвизгнула над левым флангом сотни. Ехавший с краю Каюнчин поклонился лицом до гривы.

- Угнуться думаете, Михаил Николаевич? – внешне сочувственно спросил его Пашков.

- С ума попосходили! – ворчал, вскидывая коротконосую круглую голову, Гуреев. – Тягают за пехотой, как… драгун каких…

Поравнявшись с батареей, снова остановились. Спереди, от покрытого дымом холма подскакала целая кавалькада. Главный – статный, похожий на немца полковник, разгоряченный боем, кричал скептически слушающему его Харитонову:

- Еще одна атака, и эта орда побежит! Главное – восстановить непрерывную линию…

Три гранаты, одна за другой, лопнули, не долетев до кавалькады. Присели и шарахнулись лошади офицеров. Василий наблюдал, как отъехавшее к центру построения начальство спорило и махало руками. Слов не разобрать – после разрыва гранат в ушах сквозь вяжущую тишину (вроде воды набрал) пробивался лишь зудящий нудный звон. Что-то говорил Пашков, звуки доходили с трудом, толчками.

Начальники договорились. Во все стороны метнулись вестовые казаки. Стоявшая слева батарея бралась на передки. Канониры, взмахивая рукавами, натягивали сброшенные на время стрельбы мундиры. Бордоволицый с громадными подусниками фейерверкер распоряжался у крайнего орудия и влепил затрещину кому-то нерадивому.

Высокий, серый в яблоках жеребец Харитонова заплясал перед 1-й сотней. Пошли.

Круто обогнув пехоту, Харитонов повел полк наискосок через долину. Кони на рыси топтали собственную тень. Слева дымилась и грохотала занятая войсками высота, справа, наперерез, напирали ротные колонны своей пехоты.

Стали попадаться убитые. Их мундиры сливались с высокой зеленью, и первого Василий увидел лишь у ног лошади, когда блеснул погон. Едкий по жаре запах крови и кислой (как казалось Василию – капустной) блевотины резал ноздри. Все убитые были русские – солдаты Куринского полка, первыми атаковавшие турецкий фланг. Лошади сторонились, а неловко наступив, шарахались.

Помрачневший, кусающий губы Татаркин, чтоб хоть как-то отвлечься, толкнул Василия рукоятью плети в плечо:

- Видал? В кольчугах, - и указал чуть назад, где в интервалах за пехотой виднелись всадники грузинской дворянской дружины. Василий мотал головой, лез пальцем в ухо.

Не сбавляя хода, вошли в сплошной грохот и, вывернув на западный скат высоты, сразу же оказались в первой линии. Харитонов замахал руками, будто отгребал чего-то и крикнул офицерам, чтоб поставили людей скрытно. Лишь голова 1-й сотни оставалась на виду и сама видела противника, чьи ряды засинели саженях в трехстах.

- Что это за лесок? – спросил Харитонов, указывая на заросли справа, где за перевитыми каштанами угадывался ручей, гремели выстрелы и перебегали какие-то люди.

Басов и Каюнчин, оглядываясь, пожимали плечами.

- Сбегай и глянь, - приказал полковник Басову. – Кабы нас оттель не прищучили…

Сотенный, выхватив из строя полтора десятка казаков, зарысил к зарослям. Оставшийся единственным офицером на сотню Каюнчин жеребенком жался к Харитонову.

Впереди по истоптанному и измятому полю возвращались на холм из атаки отбитые русские. Оттеснившие их турки, не менее расстроенные, толпились по эту сторону завалов. Каштановый лес и собственные укрепления не позволяли им развернуть фронт поперек своей прежней позиции.

Пальба с обеих сторон сотрясала воздух. Русские на холме перестраивались. Сзади с барабанным боем и развернутыми знаменами поднимались новые колонны, копились, как грозовая туча, для очередного и последнего удара. Разглядывая их выдвижение, Василий непонятным ему образом рассчитал, что силы эти – последние, и если их отобьют или перемелют, сражение может быть проиграно.

Харитонов, точимый беспокойством, крутился в седле, озирая окрестности, и всякий раз, когда, всматриваясь, он щурился, морщинки сбегались к носу, а верхняя губа ползла вверх, открывая крупные ровные зубы. Глядя на него, заволновались ближайшие казаки. Кисляков ощутил, как тучевой тенью, бесшумно, незаметно и стремительно крадется опасность. Он даже взглянул на небо. Но обычный юго-западный ветер был непривычно сух и жарок, на небе – ни облачка.

Приказ наступать привез штабной офицер. Кинув пальцы к белой фуражке, крикнул:

- Общее наступление! Атакуйте!

- Куда? – завалился, сдерживая прянувшего коня, Харитонов.

- Прямо…

- Куда? – переспросил Харитонов.

- Приказ: атаковать прямо перед собой, - с нотками раздражения повторил штабной, отъезжая и как бы давая полковнику возможность командовать.

- Та-ак! Все ясно! – тянул Харитонов, все так же озираясь. – Евстигнеев!..

Тут русские батареи с холма ударили залпом, и вслед за страшным грохотом донеслось далекое завывание – грузинские конные дружины с места в карьер рванулись в интервалы пехоты и, забирая во весь мах, покатились по склону прямо на турецкую линию.

- Слышь, Евстигнеев? Батарея!.. – указал взглядом полковник.

Войсковой старшина, поняв с полуслова, крутнул коня.

Распрямляющимся крылом сыпанул из колонны в лаву полк.

- Сотня!.. Сотня!.. – отдалось слева.

Евстигнеев, припадая к конской гриве, погнал наискось, туда, где в центре турецкого фронта окутанная дымом гремела их батарея. Две крайние сотни бросились за ним.

Опоздав за мыслью Харитонова. Василий все же понял, что врежутся или нет грузины в турецкие ряды, а весь огонь пехоты они берут на себя, и Евстигнеев надеется за их спиной вылететь с двумя сотнями в упор на батарею.

Но до того, как грузины столкнулись с турками, штабной воскликнул:

- Полковник!. – и указал ногайкой.

Над маковым полем турецких таборов – тростниковое колыхание пик. Полк регулярной конницы рыском пробирался меж своей пехотой и каштановой рощей.

- Басов! Родионов! – крикнул полковник.

- Со-от-ня-а! – пропел слева командир 2-й сотни.

- Басов! А! – вспомнил полковник и, с сомнением глянув на Каюнчина, сам поставил коня перед строй. – Ребята? Видите ту конницу?..

И сразу же Колузонов, Гуреев и другие урядники выскочили из лавы вперед.

- Кто молодые, за мной держи, - бросил через плечо Колузонов.

Турецкая граната, взвихрив красноватую пыль, лопнула под пузом харитоновского коня, тот дал свечку, а слева от Кислякова молоденький Козлов, как срезанный, повалился под ноги шарахнувшимся лошадям.

- Эй, Федор!

Но смотреть было некогда: усидевший в седле полковник прокричал слова команды, и сотни выметнулись на равнину, заходясь в бешеной скачке.

Влажно хрумтел под копытами полегший в предыдущих атаках папоротник. Встречный ветер резал глаза. Черная грива, взлетающая в такт конским броскам, ласкала небритую щеку склонившегося Василия. Мелькнувшая под копытами феска вычертила в сознании малиновый след. Слева, надсадно дыхая, нагонял конь замешкавшегося Татаркина. Подгоняемые встречным движением стремительно приближались турки.

В атаке не до субординации. Колузонов вырвался первым. Его вороной жеребец взял на грудь женственно изящного арабского коня, и тот грохнулся, задрав все четыре копыта.

В следующее мгновение, стоптав второго, урядник ворвался в турецкий строй, выписывая пикой над головой чудовищной величины восьмерки. Не добравшие хода турки отшатнулись, оголяя круг, побросали непривычное оружие – бамбуковые пики – и взялись за сабли. Один кинулся… Падая за шею коня, Колузонов с маху вонзил ему острие под кушак и, взлетая в седле, почти не глядя, отмахнул назад, влепив тупым концом меж глаз второму, нападавшему со спины.

Налетая с лавой, Василий видел изумленно выпученные, вылезающие из орбит глаза запрокинувшегося турка.

Кружанул хоровод храпящих и визжащих коней, и турецкая кавалерия воробьями брызнула назад.

- Голову бей! Голову гони! – хрипло кричал Харитонов, перемахиваясь сабельными ударами с седоусым скуластым турком. Василий намахнулся на седоусого пикой, но потерявшая всадника турецкая лошадь под широким тяжелым седлом вклинилась меж ними, брыкая кисляковского коня, и Василий, перехватив древко, метнул. Турок, углядев удар, вздыбил коня, принимая острие конской грудью…

Казаки, насев на плечи бегущей конницы, с «хеканьем», чуть не вываливаясь из седел, кололи, направляя удары в крестец, где всаднику невозможно угнуться; как траву рубили попадавшихся пеших.

Все, что творилось вокруг, было в порядке вещей. К этому готовились, для этого шли на службу. Единственное потрясло заматеревшего на службе, но впервые попавшего в сражение казака – как быстро и бесповоротно умирали люди, а мир… не менялся…

- Завал!.. Не становитесь!.. На завал! – командовал Харитонов, указывая на кирпично-красную стену бокового фаса. Вдруг он мотнул головой, вскинул к ней руки, помешкал, боясь дотронуться, и, путаясь в стременах, повалился с дыбящегося коня.

«Накрылись мои чины», - скользнула у Василия чужая в драке мысль.

Ближайшие к командиру казаки смешались. Но с другой стороны, обгоняя бегущих турок, уже неслись прорвавшиеся через центр турецких позиций сотни Евстигнеева.

- Вперед! На завал!

Конь вынес Василия к неглубокому рву и теснимый с боков и сзади разгоряченным потоком других лошадей, всхрапнув, скакнул вниз.

Казаки 2-й сотни уже карабкались по взявшейся каменистой коркой глинистой стене, передние – Колонтырев, Ерыженсков и Цыпкин – схватились на сабли с полуголыми турецкими пушкарями.

Трепеща, раненой птицей закружилось, падая в ров, алое в золотой вязи турецкое знамя…

Русская армия выигрывала сражение за рекой Чолок…


Глава 5.

Когда объявили про войну, Ульяна и не знала: не то радоваться ей, не то горевать.

Не надеясь после скорого и сумбурного расставания на возвращение мужа, сошлась она с хорошим человеком. Но тут в пятьдесят первом году новый атаман, есаул Евграф Попов, чистил станицу и всех поротых, штрафо;ванных и бывших в сильном подозрении упрятал в 23-й полк, полк «храб;рый, неутомимый, честный и щегольский». Загнали казачков под Эривань, а как началась война, полегли они в лихой атаке на самой границе у Чингильского озера (по-местному - Джан-гюль). А тут еще одно дите нашлось. Да еще одно... И пошли беды одна за другой.

Тогда же, в пятьдесят первом, записал Попов Ульяну солдаткой. Ох, завыла она, ох, запричитала. И не по мужу, врагу проклятому, не по своей горькой доле. Определяли в те времена солдатских детей, сирот и подкидышей в кантонисты. Под неусыпным надзором Усть-Медведицкого сыскного на;чальства жило их таких в станице человек десять. Запрещали им жениться и по достижению двадцатилетнего возраста забирали в Вознесенск или в Новочеркасск в солдаты на двадцать пять лет. Да мой же ты Илюшенька, да мой же ты сыночка! ... Не жила теперь она - паучком таилась. Днем по хозяйству колгота, а ночью глаз не сомкнуть - за дитя страшно.

Нашлась, однако, в законах закорючка, не записали Илью в кантонисты. Воспрянула Ульяна. Нет нигде по юрту слаще воды, чем в Отроге, но поменяла солдатка место, ушла жить на поселение самой станицы. Так же тянула, так же надрывалась, но уже успокоилась и даже похорошела...

И впрямь жизнь человеческая ручейку подобна. Вроде и место кругом ровное, а вилюжит он одним ему ведомым путем: черные змееобразные коренья обмывает, чуть колеблет край зеленого покрывала ряски, чист и светел течет меж березок и осин и вдруг в такие терны завернет, что ни пройти там, ни продраться. Заречется тот, кто хотел проследить весь путь его, выберется из зарослей, глядь! - а он уже по чистому наперерез тебе бежит.

Как война началась, ближе к весне заехал к Ульяне на баз офицер. Не разглядела она, думала - муж вернулся. Чуть не подохла от страха. Успокоилась чуток, когда в дверь стучать стали. Открыла - военный какой то:

- Кислякова семья здесь живет? Ты что ль Кислякова?

Зашел. Со свету долго топтался, жмурился. В хате и телок, и ягнята, и козленок - черт бедовый! - подошел полу шинели понюхать. Офицер, брезгли;во морщась, оглядел все это хозяйство. Задержал взгляд на детских головках, свесившихся с печи. Ульяна столбом стояла, затаив дыхание. Хмурясь, будто соображал что-то, офицер шагнул к столу и выложил на крышку, на самый край, деньги, две бумажки одна в одну:

- Это вам.

Онемела Ульяна, а он потоптался, еще раз неодобрительно как-то оглядел детей и - к двери.

- Что ж это за деньги? - осмелилась Ульяна.- Не от Васи?

- А это, баба, не твое дело.

Ушел.

Вечером Ульяна отнесла двух уток писарю в станичное правление:

- Вы скажите мне за ради Бога, что за человек приезжий ко мне заходил?

Писарь небрежно, оттопыря губу, глянул на последнюю страницу какой-то книги, поискал глазами:

- Сотник Кисляков, Алексей Семенович.

Ах ты ж мать честная!

- А откель же он?

- С пятого кордона войсковых лесов, - туманно, но торжественно,
ответил писарь; кашлянув, пояснил по бумаге: - Проездом по своим делам.


Глава 6.

Закончилась несчастная Восточная война. Весной 56-го года стали возвращаться домой казаки. Первыми пришли побывавшие в плену и разменянные Рычнев, Лосев, Кошкин, Зыков, Никонов и Собольков. Ближе к лету стали появляться партиями из Баклановского и иных славных полков. Поблескивая «Георгиями» и урядницким серебром, рассказывали про Севастополь, Силистрию, Орговский пост, экспедиции в Большую Чечню.

Война эта была почти без потерь, хотя и забрали на службу под гребенку. Погибли Максим Солдатов, Василий Вихлянцев да Сазоновы ребята, Лаврен и Пантелей. У Кюрук-Дара застрелили турки урядника Тимофея Каргина. Да еще Ивана Турилина горцы на Кавказе убили. Всего – человек десять. Иной год и без войны на Кавказе больше пропадало. Четверо не вернулись с Еланской, шестеро – с Казанской. А вот мигулинцев, ребят лихих и отчаянных, побили больше тридцати, только в горах – восемнадцать.

Умерших на службе, число которых неизмеримо превышало все названные цифры, как правило, за потери не считали.

Особняком вернулся никем нежданный Василий Кисляков. Его полк, Донской казачий № 11, оттрубив шесть с половиной лет, в апреле 56-го выступил из Кутаиса на Дон. Заслужили казаки Георгиевское знамя «За отличное мужество и храбрость, оказанные 4 июня 1854 года за рекою Чолоком над турецким корпусом», которое передавалось отныне от комплекта к комплекту 11-го полка, и знаки отличия на шапки. Три «Георгия» было пожаловано на полк за это славное дело. Домой шли в половинном составе. Потери в боях были ничтожны: в первый день войны на посту святого Николая погибли двое да без вести пропали шестеро, за Чолоком погибли шесть человек, потом до конца войны лишь двое – один на фуражировке, один на пикете – пропали без вести, и черкасец Сашка Леонов, не вынеся тягот, удушился. 357 человек, почти половина полка, вымерли «от обыкновенных болезней». Калмыки вымерли наполовину, казаки Татарской станицы – на две трети.

В июне, сдав дела и знамя, полк был распущен в Новочеркасске.

Василий Кисляков, безрезультатно покрутившись в донской столице, в жаркий летний полдень заявился на новое подворье.

- Дома есть кто?

Возившиеся во дворе замызганные дети безмолвно уставились на верхоконного, переглядываясь, несмело пошли вслед за чужим человеком в хату.

- Здравствуйте…

Ульяна заметалась по хате, но ноги отказали, села. Дети, обступив судорожно зевающую мать, смотрели во все глаза. Загорелый до черноты Василий ступил в передний угол, охнув, сел под образа.

Оглядел. Остановил взгляд на старшем, русеньком и ясноглазом:

- Этот – мой… - и, не глядя, равнодушно кивнул на остальных. – А эти… какие-то рыжие…

Поднялся. Жена шарахнулась, прикрывая одной рукой простоволосую голову, а другой – детей, заскулившего маленького.

- Не боись…

Прошкрыкал тяжелыми подошвами до порога, задержался, так же тяжело вернулся, большим пальцем выдавил из кулака на почерневшую крышку стола серебряную монету.

- Вина достань. Я – к атаману…

От атамана он пришел с отставным унтером Иваном Захаровым. Тихо, проникновенно разговаривая, пили до сумерек. В поисках мужа пришла дурнолицая, зубатая, но разнаряженная жена Захарова (жили они бездетно). Пила и пела с ними.

Пьяный Василий спал на базу под поветкой. Спал тяжело: храпел с бульканьем, стонал, что-то невнятно говорил. Ульяна будить его боялась, сама водила поить мелкого, зло прижимавшего уши черноногого коня.

Утром муж поднял отекшее лицо, прохрипел:

- М… молока… - и, увидев застывшую у раскрытого летника Ульяну, рявкнул. – Молока, шалава!..

Блеснув голенищами сапог, Василий рывком вскочил. Ульяна вдруг дрогнула, подхватила взревевших детей и бросилась вниз, к Дону.

Забытый в хате Илюша видел в окно, как отец ударом ноги сокрушил плетеный заход, как полетели, захлопали перепуганные куры. Дурным голосом взвизгнула распахнутая дверь, и тут мальчик, со вчерашнего дня искавший случая подластиться к приехавшему отцу, сказал:

- Батяня, наша Чернушка молока не дает.

- Нехай Белянка дает! – грохнул кулаком по столу Василий.

Илюша аж подскочил, замигал синими глазенками.

Неверным шагом отец достиг деревянной широкой лавки, откинулся к стене.

- Попить что есть?

- Ды квас…

- Тяни…

Пил долго, наконец, оторвался, отрыгнул, со стоном перевел дыхание. За окном красной девкой улыбалось летнее утро, квохтали растревоженные куры. С акации у калитки лилось в раскрытую дверь чулюканье воробьев.

Небольшой тяжелой рукой погладил сжавшегося плечами сына по голове, взял было за ухо – потрепать, - но пальцы дрожали. Кровь приливала к глазам, клонила голову. Сказал хрипловато:

- Покличь матерю… Нехай вертается, тебя побанит. Гля, аж турика на голове…

* * *

В курень зачастили гости. Через две недели, звеня шпорами и сверкая красными кушаками, пришли односумы из 9-й батареи: Фоменко, Боженко и – из коренных – Иван Афонин. Дневали и ночевали у Кислякова. Попивали умеренно, больше говорили непонятно: «Дунайские княжества… Силистрия…». А Василий им – «Гезати… Цханис-Цхале… Кабулет…». Перебрав, пели:

Призадумался пушкарь,

Он на пушке сидел,

Он на пушке сидел,

Сам на крепость смотрел…

Ульяна, легко отделавшаяся за двоих нагулянных детей, убивалась на хозяйстве. Мужнины посиделки молча ненавидела.

Сам Василий о хозяйстве и слушать не хотел. Рыбку полавливал да на пасеке посиживал (опять же с кем-нибудь из бездельников). Под давлением осмелевшей жены молча извивался, все норовил «усклизнуть» по делам службы.

Близилась ему отставка. Кропотливо высчитал он, что отслужил в последнюю перемену 6 лет, 7 месяцев и 12 дней, и теперь на весь круг идти ему из станицы предпоследним. А там вышел приказ в честь коронации: после 22 лет службы казаков в полки не посылать.

Осенью вызвали Василия к атаману:

- Ну, Кисляков, готовь обкладку!

Приказом от 30 августа 1856 года казак Вёшенской станицы Кисляков Василий из № 11 полка, ныне находящийся при Войске, производился в урядники.

Известие Василий выслушал рассеянно. Дома, ухмыляясь горько, сказал одно:

- Откупаются… глупые люди.

Добычи большой он со службы не принес, только и прибыли, что справил ход и нового образца черную курпейчатую папаху.

Получив отставку, перебрался Кисляков с семьей в Чиганаки и хату туда перевез.

Глава 7.

Хуторские сборы – в первое воскресенье месяца. В сентябре припозднились, долго рожь сеяли, и собрались уже после бабьего лета. Василий со сбора вернулся добрый, рассеянно хлебал пустые щи.

- Сговорились на ярманку ехать, катки каменные покупать. Алёшка Ломакин на Зубках доглядел, себе завесть хочут. От хутора третья часть сбираются.

- И нам бы надо, - завздыхала от печки Ульяна.

- Да моя ж ты расхороша! Чего ж ты им молотить будешь?

- Надо ж и нам, как люди, - завела давнюю песню жена. – Сходил бы к приказному, отвел бы он нам кружок, на Покрова б уж и отпахались…

Василий, не сердясь, - время было веселое, посиделки начинались – отмахнулся:

- Пахать нечем.

- С Яшкой Ломакиным сложились бы. На двух лошадках… так-то способно…

- Как же на нем ездить опосля пахоты?

- Дык тебе ж не призы брать…

- Отвяжись.

- Батянь, а я на ярманку? – лез к столу любимый отцом Илюша.

- Уйди, не засть, - отгоняла его мать и снова тянула. – Были б со своим хлебом… Детишков кормить…

- Чьих детишков? – глубокомысленно вопрошал с набитым ртом хозяин.

На Крестовоздвиженье вместе с хуторскими – допекла-таки жена – поехали в Вёшки на ярмарку. Пригревало. Запохоживало, что к вечеру соберется последняя на тот год гроза. Приставшие за страду кони трюпком шли по мягкой дороге.

Первыми ехали грамотей Василий Ломакин с сыном Филиппом, хуторским приказным, и младшими – Алексеем и Захаром, за ними ехали Ванька Шпынев и его дядя – Шпынев Иван Егорыч, следом – Шнырев, за Шныревым – особняком – Савелий Ломакин. В конце поезда погонял лошадь молчаливый с утра Кисляков. В задке брички тряслась Ульяна, посолнушком желтела головка младшенького. Илюшу не взяли, телят пас.

Если б не разноцветье бабьих шалечек, походила бы вереница телег на воинский обоз. Еще до войны наказной атаман, обеспокоенный, что многие казаки следуют прихотливому изобретению моды, запретил употреблять сюртуки, «полто» и разноцветные шаровары, и поскольку предки наши не знали другого украшения, кроме бранных доспехов и личного мужества, казаки как приходили со службы, так и носили форменные полукафтаны.

Ярмарка на тот год не удалась. Торговали, как обычно, пришедшие в станицу из-под Богучара купцы Моховы, Мирон и Василий Артамоновичи. Младший Мохов, Николай, взял у станицы всю ярмарку на откуп. Разложили товары зарайские мещане Шолоховы – Иван Кузьмич и брат его Михаил. Теснил их входивший в силу крестьянин Анисим Конев. Нахраписто сбивали иногородним цены торговые казаки Чеботарев и Собольков. Подъехали казаки с Песковатки, с которыми решетовцы и обдонцы издавна тягались за удобные земли по Голому Логу и верховьям Решетовки. Пылила – не продыхни – согнанная на продажу скотина. Расторговались было, да зависла над цепью меловых гор фиолетовая с седыми подпалинами туча, и где-то за Кулюковкой, а может и за Альшанкой, расколов небо, долбанула землю молния

Из Вёшек, боясь по дождю увязнуть, поехали верхней песчаной дорогой. Торопились, но, минуя станичные бахчи, разглядели, что ветер несет тучу по той стороне Дона, и на Черной речке стали – поить.

- На Чукарин грозу сносит. Зря мы спопашились, - горевал Ванька Шпынев, мечтательно созерцая небосвод. – Надо было нам в питейный заскочить.

Престарелый Савелий Ломакин обернулся на эти Ванькины слова, хохотнул, передернул широкими плечами.

- Ну, хучь коням от пуза напиться, - продолжал Шпынев, выискивая взглядом, где загонять лошадей в воду.

- Не, здесь не съедем, только всколомутим, - решил приказный. – Распрягай. Верхи к леску смотаемся, пигаревские всегда там поят.

Пока распрягали, старый Василий Ломакин, всегдашний депутат станичных сборов, рассказывал, как поили за общественный счет весь станичный сбор при атамане гвардии поручике Зенкове:

- На Пасху – ведро да три ведра пива… На Миколая Чудотворца – ведро… На Вознесенье – опять же ведро… На Архангела Михаила три бочки выкатили… И все – «записать в невозвратный расход».

- Не то нам на сбор сходить? – зубоскалил Ванька, взлетая на вороного с прозвездью рослого коня. – Глядишь, и нам поднесут.

- Тебе поднесут! Слышь, дед? Кого там последний раз на сборе пороли?

- Поехали. Кого ждем?

- Эй, Василий-исповедник! Приснул? – окликнул Филипп Ломакин хмурого, замешкавшегося с дугой Кислякова.

Пересмеиваясь, посадились верхами и, взбивая над полегшей редкой травой комки белесой пыли, поехали ниже по речке к серебристой поросли облетевших тополей.

Вечерело. Ульяна трогала шершавый бок серого восьмиугольного камня, вынашивая неясную тревогу, рассеянно слушала, как затронутый старый Ломакин «доказывал» оставшимся про станичные дела. Крепка была у деда память, шпарил, дословно воспроизводя постановления:

- Лученских двух выпороли: Кошкина и Фадеева. Брали ночью чужих лошадей с попаса и ездили кудай-то…

- Знаем, куды ночью ездют, - вполголоса высказывалась с крайней телеги жена Шнырева.

-… Кошкин же, отлучившись самовольно с хутора своего, шатался кое-где без существенной надобности. Посновили: дать Кошкину, яко путеводителю, по изъяснению хуторян тридцать ударов, Фадееву – двадцать пять. А еще пороли казачью жену Пелагею Бирюкову. Оная всегда подозревается в развратной жизни, принимает к себе сомнительных и развратной жизни людей, от чего нередко ночами бывают у ней соймища, чем угрожает опасности пожара…

- Вот черти старые! Ни себе, ни людям! Пожара испужались…

- Чаво?

- Таво. Справедливо, гутарю, посновили…

Мимо прогромыхали по мосткам перевозненские и затонские казаки. Последний, рябоватый и быстроглазый, загляделся, чуть не упал с лежащей поверх ящика доски. Худая и ядовитая на вид жена толкнула его обеими руками в спину:

- Все б ты оглядался!..

Створками расползлась на закате серая наволочь облаков, и со слепяще-голубого проглянувшего неба, как лезвие холодные, хлынули в разрыв потоки ветра. По воде зарябило. Дитё в бричке наежинилось, подбирая под себя необутые ножки. Накрывая его краем кофты, вглядывалась Ульяна в далекие фигуры конных.

- Ну… Вертаются…

У водопоя задвигались. Головы и плечи поплыли за сохранившим зеленый окрас островком краснотала. Выехали на чистое. Видно было, как взыграли, перемахнулись головами кони. Один, белоногий и на солнце золотистый, скакнул в сторону и, упрямясь, пошел боком с переплясом. Хозяин затрюхал без седла, засутулился.

- Шнырева коня куснули. У Захара такой черт кусачий.

Подъехали. Василий среди них не было.

- Эй! А иде ж мой-то?.. – бодрясь еще, спросила Ульяна.

Казаки за разговором не расслышали, разъезжались к своим ходам. Лишь ближайший Ванька Шпынев недоуменно обернулся, поискал глазами исчезнувшего соседа.

- Василий мой иде ж? – повторила Ульяна осевшим, чужим голосом и, уверившись, забилась, всплескивая руками. – Убег!.. Убег!.. Гад вредный… ползучий… О-о-о! Милостивцы, святые угодники… Убег… гнида…

Заголосило перепуганное дитё.

После того, как Ванька снова съездил к водопою, но Василия не нашел, кисляковскую бричку с воющей Ульяной прицепил к своему ходу Савелий Ломакин.

* * *

Всю ночь давила на хутор гроза, пригибала деревья, несла пыль. Тучи наседали, наваливались, била в Чигонацкий бугор молния, крупные, в виноградину, капли редко падали на чакан крыш, и вновь все затихало. Отбитые ветром тучи ордой татарской заходили на хутор с другой стороны. Темные, онемевшие курени жались к бугру, приникали к левадам. Ливень резанул лишь под утро…

Василий вернулся на другой день в одной рубахе. Бледный до зелени, отрешенный, аки Христос ко крещающимся, сошел с Чигонацкого бугра в хутор.

Наревевшаяся за ночь, нечесаная Ульяна с опухшим лицом и красным носом сидела на подсохших за день порожках. Рядом с ней перебирала на коленях красную завеску бабка Шныриха, утешительница.

Бабка собрала все положенное ей от Бога ехидство, разжала морщенные иссохшие губы и нараспев приободрила казака:

- Ну, Вася, теперь хучь отдохнешь. Ся-а-дешь на пасеке и бу-удешь сидеть…


Глава 8.

Неслыханное было дело – пропить лошадь. Станица и 46 ее хуторов жили тихо. В ежегодном отчете выводил станичный писарь Суяров: «В народных нравах везде встречается трудолюбие, трезвость и воздержание. Качества сии столь всеобщи, что их не могут омрачить совершающиеся в некоторых хуторах уголовные преступления, состоящие большей частью в воровстве». Приворовывали в Вёшках. За год отмечалось до пятнадцати случаев. Но убийств, грабежей, поджогов не было. А иной год и воровства не случалось. Ненадежных и шатающихся с упреждением пороли на станичном сборе. Хотели и чигонацкие на всякий случай выпороть Василия Кислякова, просить о том станицу. Но был Кисляков отставным урядником, фигурой для хутора весомой.

Поборников трезвости утихомирил Иван Егорович Шпынев, помнивший всеобщие походы:

- Они, низовцы, скрозь такие. Бывало, сбирают полк, гонят из станиц команды, кто с Верху, тех на урядника учиться, либо в каптенармусы, а как пригонят с Низов – всех доразу в разведчики… Взгальные черти и коней не жалеют. А уж выпить!.. За что ж его пороть?

Но память о том случае в хуторе осталась надолго.

Подрастал Илья.

Ростом парень не вышел, сверстники хуторские обогнали его, но в отца оказался ладно скроен и, неведомо уж в какую родню, броско по кукольному красив. Темные – и неведомо, когда потемнели, - густые волосы обрамляли круглое белое личико с бледным румянцем и тонким, будто пером вычерченным носиком. Большие синие глаза влажно смотрели из-под черных бровей.

Характером Илья удался в мать. С самого утра колготился с ней по хозяйству, по мере возрастающих силенок тянул постромки. Хороводились вокруг него младшие, в рот заглядывали. Уводил он их, выпасая телят, по Решетовке до Заблудных осинников, или по кладкам через Дон в Станичную луку. Все ендовы перемеряют, буераки облазят.

Отец в нем души не чаял, хотя виду не подавал. Как подрос Илья, старый Кисляков сильно переменился. На старости лет обрюхатил изумленную Ульяну (за год до свадьбы старшенького родила она девочку – Марфу). Не пил. Смотрел на мир Божий, будто наново на свет народился, иногда, вздыхая, произносил непонятные Ульяне и детям слова. Подобно старцам ветхим навалился вдруг Василий на Святое Писание – других книг на хуторе не было. Читал запоем.

- Ты, Вася, ослепнешь. Как с утра уклюнулся, так и сидишь, - подходила к нему не ожидавшая ничего хорошего жена.

Василий не прерывал чтения, сердито моргал.

- Благой человек стал, как бы невинный, - шептались хуторские казачки.

Видели, как подходил он в станице к приезжавшим старообрядцам (жило их в вёшенской под надзором полиции одиннадцать душ), о чем-то спрашивал. Приглашали его на хуторе почитать по усопшему. Читал Василий псалтырь, утешал. Из-за спин следила Ульяна за мужем, вслушивалась в чуть гнусавый, монотонный голос. Останавливался Василий, громко сглатывал набежавшую за долгое чтение слюну, вполголоса чинно переговаривался с хозяевами. К изумлению жены был он неподдельно светел и умиротворен. «Ох, не к добру! Не дай Бог, опять запьет…».

Места себе не находила, когда Василий брал Илью в Вёшки.

- Ты гляди, еще пить его научи…

- Чего доброго, а этому он сам научится, - скучно отвечал Василий и концом вожжей хлестал купленную кобыленку.

Илья пить не научился. В мать был упорен и расчетлив. Паевую землю, подорожавшую после «воли», настоял сдать в аренду и купить жеребенка, чтоб не опозориться на станичном сборе, идти на службу на своем коне.

Василий на его мечты ответил непонятно:

- Плебей ты, Илюха…

За год до присяги Илью женили. Примечая, как заглядываются на сына хуторские женщины, говорила Ульяна:

- Ох, гляди, Илюша, эти девки тебя погубят!

И жену ему выбрали, чтоб не разбаловался. Посватались за Доном на хуторе Меркуловском к Рокачевым за их Анисью, деваху рослую и вида боевого.

В 71-м году, в мае, оставив жену и маленьких Гришу и Катю, экстренно ушел Илья с командой в 16-й полк, в Варшавский округ.

* * *

За два года до войны вернулся Илья, украшенный новыми урядницкими лычками. В старой опустевшей хате измотанная мать встретила его радостно, но сдержанно. Жена, Анисья Григорьевна, приходя в тихое отчаяние от бесхозяйственности постоянно спящего тестя, тянула наравне с утешающей ее Ульяной. Катя моталась за ней хвостом. Подросший смирный Гриша не попадался на глаза, летом пропадал с дедом на пасеке, зимой не слезал с печи. Брат Ефим ушел в зятья к Шпыневым. Брат Стефан гойдал по хутору, дома не появлялся. Щебетали сестры-невесты. Покосившиеся, белые от времени плетни, начатые, но недокрытые катухи и поветки, облупившиеся стены царапали глаз и сердце, наделяли унынием.

Апрель прикрыл кисляковский баз зеленой завеской листвы. Май расцветил смородину в палисаднике. На Николу Вешнего крупным снежно-белым цветом украсилась вишня. В это время и пошел по Решетовке слух, что привез со службы Илья Кисляков сумку золота. Как стояли, дескать, в Польше, полюбила его жена командира полка, оттуда и монеты…

Рассказам не верили. Казаки, пришедшие из полка вместе с Ильей, пожимали плечами. Вообще-то кое-какое золотишко и другой дуван по мелочи казаки со службы до сих пор приносили. Афонин Харитон рассказывал, что в Крымскую кампанию, когда лежал он раненый в лазарете, гутарили меж собой казаки, как ходил 15-й полк за Лабу на Псефир баранту брать, и многие низовцы добре там поджились. С Польского мятежа кое-что перепало. Но уж такого, чтоб жена командира полка казака полюбила и сумку золота дала… «Брешут, небось…».

Разогнались было хуторские бабы к Анисье поспрошать, но та, сама на язык лихая, да еще настрополяемая закудахтавшей Ульяной, помела их с базу поганой метлой и – руки в боки – шумела через плетень вослед посрамленным лазутчицам:

- Ить это ж убиться с высокого яра! Нашли, сучки, иде золото искать!

На Пахомия, когда теплом запахло, пришли к Василию на пасеку, как и бывало, старые казаки: Федор Белов и Савелий Ломакин.

Смеркалось. Черкесской узкой шашкой заострился в небе молоденький месяц. Перекликались, поднимаясь от Дона, с огородов, бабы. На песке у Решетовки с визгом разбивалась в кругу на пары детвора.

Как ты, утенок, в пары разбиваешь?

Вот как я, утенок, в пары разбиваю.

Как ты, утенок, всех разгоняешь?..

Перекинувшись парой слов, подозвали деды вышедшего на пасеку к отцу Илью:

- Иди, служивый, погутарь с дедами. Как там оно в Царстве Польском? А в России? Не бунтуют?

Илья, оттирая взявшийся по изгибу бурой коркой указательный палец, отвечал скуповато, но почтительно:

- Не бунтуют. После «воли» они в России на царя, как на Бога смотрят. «Он, гутарят, ажник исцеляет, навроде старца святого».

- Ну, дай Бог! А-то тут апосля «воли» понаехало… В станице куды ни плюнь… Время какое-то наступило… денежное… Раньше их и не было, денег таких. На памятник Рюрику, помню, жертвовали, так купцы по гривеннику отвалили, а Конев так три копейки. А ноне три копейки уж и не деньги, - заговорил рослый седой Ломакин и в лоб спросил. – Ты-то много привез?

Илья пожал плечами, деланно удивленно глянул на отца.

Хитроватый, круглый Белов (сын его, Яков, с Ильей вместе служил), нагнувшись и почесывая ужаленную комаром ногу, спросил:

- А на Линии как? Черкесы?

- Не слыхал. Вроде замирились…

- В давешние времена, при Суворове, а могет быть и при самом Ермаке, они до нас сюда в набег ходили.

- Когда ж это?

- В давешние, гутарю, времена… Был я надысь в Ермаковке, и мне там Благородов Козьма Ларионыч доказывал, что когда он служил на Кавказе, давя уж, до взятия Шамиля, один очень старый черкес спрашивал: «Ты,- спрашивает,- какой станицы?» - «Вёшенской» - «А у вас,- спрашивает,- цел дуб по правую сторону речки Зимовной на горе?» - «А тебе на што?» - «Мы, - гутарит, - под тем дубом много разных вещей зарыли…»

- Иде ж он, этот дуб?

- Не лотоши, щас докажу. Ты на Ушаковке Ушакова Петра Гаврилыча знаешь?

- Ну?

- Напротив его усадьбы был, щас уж нет…- и Белов лукаво глянул на прямолинейного Савелия Ломакина.

- Да оно ежели и тут поискать… - задумчиво протянул Ломакин. – Тут бугор был, похожий на курган, его Доном срезало, с него ишо Решетовскую станицу из пушек разбили…

- Стало быть, не с утэтого, а с энтого?..

- Ну да… Как его срезало, мой отец в яру оружию находил, копья, стрелы, монеты тоже…

- А то как же! – подхватил Белов. – Моёй Ирины бабка Аксинья…

- Это чья ж? Кухтина?

- Кухтина. За Иваном Потапычем Кухтиным была… Ты, Савелий Яковлич, ее помнишь, ай нет? Так ей доказывали, что как стали стрелять, как побегли из станицы, дорогие вещи схоронили: серебро и золото побросали в колодизь, а часть денег зарыли под церковной папертью…

- Нет, теперь не найдешь, - вздохнул Савелий Яковлевич. – Церкву ту перенесли давно, наводнение было ай або што… Колодизь, небось, Дон отрезал. А вообще-то Старую Городищу надо бы полопатить. Находят же люди… Лет семь тому у Черной речки, под Пигаревкой, ребята клад нашли. Чьи они были, выростки эти? Ты, Федор, не помнишь?

- Ды Егорова нашего, а другой – Федька, Данилы Афонина сын.

- Во-во. Апосля скачек прямо у Пигаревки, саженях в тридцати. Роют, значит, а тут – Иван Турилин… Цоп их! «Вы чего тут роете?..»

- Чего ж они нашли? – вмешался Василий Кисляков.

- Котлы медные нашли, а под котлами всего по десять штук.

- Чего по десять штук?

- Стремена круглые, прямо кольцо – и всё. Чересел десять штук, лезвия, вроде как косы, только пятки наоборот, на лепшу, длина в три четверти, а толщина – как у шашки палаш. Десять штук топоров, обухи у топорища круглые, напущенные вот так-то – вперед и назад…

- И куды ж их подевали?

- Ды растянули. Котлы, они чисто добрые были…

- Не к добру это, - покачал головой Василий. – Такой клад разорить, навроде как церкву обокрасть.

- Через чего это?..

Долго бы еще искушали деды Илью рассказами да хитрыми расспросами про клады и зарытые деньги, но завернул Василий разговор на божественное, припомнил Иоанново откровение, и под таинственный свет месяца, под урчание лягушек, сменившее ребячий визг, повело стариков в такие дебри, что не дай, не приведи, Мать Христова…

* * *

Весной 1877 года, когда забирали перед войной вторую очередь (вёшенских всех послали в 33-й полк в городишко Замостье), зазвал Илья жену, Анисью Григорьевну, и указал ей потаенное место. Выудил из углубления за печкой-подземелькой обтянутый и ушитый суровыми нитками костылик длиной в аршин. Повертел в руках, снова запрятал. И Анисья пощупала бы – что такое, - да как стряпалась – все руки в тесте.

- Ежели со мной что случится, знай. А так – меня жди. Гляди, Анисья, - взгляд снизу был неожиданно резок и остер, как колющий удар. – Не дай Бог, что не так, голову оторву и собакам выброшу.

Как-то летом, выждав, когда дома никого не было, вытащила робеющая Анисья тяжелый «костылик», поцарапала жестким ногтем, отдирая прихваченный край холстины. Сотрясаемая дрожью долго разглядывала сдавленные золотые монеты.



Глава 9.

Илье повоевать с турками не пришлось. Молодые, начиная с 71-го года присяги, вёшенские казаки дрались, проливая кровь, в Болгарии, а старшие возраста тянули лямку в западных пределах. Служил Илья вторую очередь честно, но с оглядкой. Оставленное дома золото не давало покоя. В бесчисленных нарядах и караулах бессонными ночами ломал голову, как распорядиться упавшим с неба добром. Прочесывая с патрулями неспокойную Польшу, приглядывался к бестолковой на первый взгляд суете местных жидов, делающих деньги из всего, даже из воздуха. Присматривался, прислушивался, мотал на ус.

Вернувшись, через полтора года, зачастил Илья в неотстроенную после недавнего пожара станицу. Смотрел, высчитывал. Мечтал потягаться с местными толстосумами. Но понял: не прорваться. За полвека пауки-купчики сплели сеть и опутали вёшенский юрт сверху донизу. Перед «волей» еще навалились на станицу купцы Моховы (один из зарайских мещан, другие почему-то числились мещанами богучарскими и даже борисоглебскими) и взяли в руки всю торговлю мануфактурой. С ними успешно конкурировали купцы Шолоховы, тоже из зарайских мещан: Михаил Михайлович и Иван Кузьмич. Последний, как и многие из Моховых, торговал по доверенности от зарайского купца Варфоломея Чесалина. Одно время богучарский Мохов Шолоховых давил, и Михаил Михайлович даже числился у него приказчиком, потом породнились, и теперь Шолоховы вошли в силу и вытеснили Моховых из крупных отдаленных хуторов Каргина и Дударева.

Перед тем, как уходить Илье на службу, открылись в станице лавки Озерова, Сербича, Конева, Хренникова, Обоймакова, и в короткий срок Хренников, Обоймаков и вдова Конева обскакали «старожил». Шолоховы еще держались, а от Моховых осталась лишь в самой станице лавка Капитона Васильевича (потомка Моховых богучарских, который вдруг стал писаться зарайским мещанином) с оборотом в 4 тысячи рублей.

Грызлись купцы и подсиживали друг друга, но лапу наложили крепко и казаков в свой круг не пускали. Один Яков Львович Попов имел в Вёшках бакалейную лавку и питейный дом, да спаивала народ в своем ренсковом погребе казачка Мария Зотова.

Растревоженные донцы, не имея формальных причин прижать торгашей (а кое-кого и побаивались), цепко держались за свои привилегии. Следили, чтоб все было по закону. Стоило купцам в складчину купить лодку, как шустрый дедок Солдатов, станичный судья, составил акт о нарушении и купцам самим через Дон переправляться запретил.

На другой год, как вернулся Илья со службы, случился неурожай. Четверть жита стоила 35 рублей, копна сена – десятку. Цены на скотину упали. Взялся Илья скупать бычков, подкармливать (сена в пойме накосили чигонацкие много) да переправлять за пределы области. Потекли было деньжата, но развернуть это дело не удалось. Скотопрогонную дорогу через весь юрт от Вислогузова до Дударевки и к ней восемьсот десятин пастбищной земли сдали в аренду мещанину Ивану Михайлову, за что обещался тот содержать переправу и навести мост через Дон.

Так и не создал Илья Васильевич своей фирмы, как и все пахал и сеял, приторговывал скотом, давал деньги в рост по божеским процентам. Прибыли особо большой не имел. Ну да курочка по зернышку клюет.

В семье ладу не было. Анисья не могла забыть туманного происхождения денег: «А вдруг и вправду жена командира полка подарила?..». Чуть что – срывалась на крик. Он ставни закрывает – ей «тёмно»; вышел дверь прикрыть – ей душно. Илья молчал, изредка посмеивался, лишь иногда, при явных придирках, от волнения пришепетывал. Всю оставшуюся жизнь тянули они вразнобой, вроде как два хозяйства вели.

Старый Кисляков Илью не одобрял, сам не знал, чего хочет:

- Не от Бога это! Мытарь ты, Илюха!

- Да что вы, батя! Я ж своих не трогаю…

- Еще чего не хватало! Своих тронешь, тебя как выродка, как гада последнего задавят. Ты – казак! Твое дело – служить. А ты чего? Ты… землю пашешь! Да таких, как ты, раньше топили!..

Илья руками разводил:

- Все пашут. Жизня ноне такая. Всех не перетопишь…

И однажды не выдержал:

- В кого это вы, батя, такой гордый? В какую родню?

Старый Кисляков заклокотал нутром, с непонятной болью и ненавистью сказал:

- Мы роду старинного… боярского… - и, махнув безнадежно рукой, пошел из хаты.

Илья чуть языком не подавился.

Отец его отделил. На краю хутора, под бугром, на той стороне усохших Чигонак, поставил Илья «круглый» дом, накрыл жестью, обвел рундуком, обласкав широкими ладонями каждую балясину.

Как только младший – Стефан, прозванный за рыжий волос «Красным», - вернулся со службы в старую хату, Василий пришел к Илье. Сказал, усмехаясь: «Я у вас погощу», да так и остался. Потом, охая и ругаясь, перебралась Ульяна, а за ней, бросив опустевшую хатенку, - неженатый еще Стефан.

Анисья, сроду боевая, въелась в работу, как черти в нее вселились. Чувствуя за спиной «мужнины капиталы», хозяйство повела рисково и не без выгоды. Подбила свекра арендовать еще один пай у вдовы Дударевой Матрены с верхней части станицы. Влезла в земельные дела по уши. Судилась. Стремясь быть умнее всех, апеллировала не к станичному сбору, а к мировому судье, и в августе, в разгар дележа, скакал по Чигонакам нарочный приказный с бумагой для жены урядника Анисьи Григорьевны Кисляковой.

Дележ земли в станице проходил каждые 10-12 лет. Давно минули времена, когда следили по городкам друг за другом, чтоб к земле – ни-ни, «а если станут пахать, и того бить до смерти и грабить». После «воли» землю делили с великими спорами. За год до передела начинался разбор жалоб и претензий. Тягались токинцы с помещиком Евграфом Поповым, песковатцы – с решетовцами, пигаревцы – с дубровцами.

В начале мая доверенных от хутора вызывали в станицу на межевание серопесочной земли и луга. Дело тянулось до осени. Чтобы все было по-честному, посредников приглашали с другой стороны Дона. Лиховидовские казаки следили, как нарезают землю решетовцам. А после чигонацкие доверенные ездили делить землю в хутор Еринский. Следили, чтоб каждый получил по тринадцать десятин, да еще по пять неудобной. Сверяли списки, чтоб, не дай Бог, кто до семнадцати лет не проскочил. Шуточное ли дело – наделить землей 46 хуторов?

Старого Кислякова, от чьего имени вершила Анисья земельные дела, все это мало трогало. На Успенье ходил он в хутор Попов Еланской станицы, где водружали на церковь крест. После Покрова – в Ермаковку: там сбор договаривался строить церковь, чтоб не отстать от Каргина, Кружилина, Верхне-Дударевского. Матери помогали молчаливый, смирный Гриша и заневестившаяся Катерина.

* * *

Сухая, стройная, белолицая Катя заметно выделялась среди хуторских девок. Спокойно и упрямо взирала она на сияющий мир, внушала соседям и деду Василию невольное восхищение, родителям и бабке – смутную тревогу.

Сунулись первые сваты. Илья Васильевич неожиданно твердо ответил: «Катерину отдавать не будем…». Промолчавшей на людях Анисье сказал, затворяя за сватами новые ворота:

- Наса Катюска музу не уступит. Либо до смерти убьют, либо с пути собьется девка. Зятя будем брать. Нехай дома зывет…

Молоденькими, шестнадцати-семнадцати лет, выдают девок замуж. Сводят с ровесниками, рано созревшими на вольном воздухе ребятами. Свекрухи их прижеливают – будущую хозяйку в дом взяли, а не рабочую скотину, ей еще детей рожать…

На богатом Дону, где «не пашут, не сеют, а сладко едят», в больших семьях нет для женщины той изнуряющей работы, как в голоштанной России. Догляд здесь за ней, как за взятой на племя кровной маткой.

После дня рабочего, передоив, перестирав, бежит она рука об руку с мужем-подростком на игрища. По праздникам разнаряженная на зависть соседям идет с семьей в церковь. А там, у церкви, да и меж молитвами, женщины приглядываются, кто как свою сноху одевает. Сразу видно, кто в хуторе богаче, кто беднее.

А через несколько лет, в самый расцвет, как войдет бабочка во вкус семейной жизни, забирают достигшего совершеннолетия мужа на службу на целых четыре года. А там, глядишь, сверхсрочная, а там – бунты какие…

Маются бабочки, плещет через край женская сила.

Да все спят. Да все спят

Да спокойным сном,

Да одна лишь я не сплю

Да все думаю…

Ну, иногда и забалует…

Странная особенность человеческой памяти и человеческого внимания – видеть и запоминать то, что необычно. На монотонную повседневную жизнь, размеренную, упорядоченную, на которой все и зиждется, люди не обращают внимания. Они ее просто знают и ею живут. А случись что-то необычное хоть один раз за сто лет, и помнить будут; вечерами, перебирая в памяти всю родню, все связи, всех предков до седьмого колена, вспомнят, перескажут подробно, хотя все слушатели и так до мельчайших подробностей ту историю знают.

* * *

На Чигонаки в зятья к Кисляковым пошел Ефрем Стефанов из бедной, но службистой семьи с хутора Белогорского. Не так, может, на Катю позавидовал, как на коня и всю амуницию, которые обещал ему справить к службе Илья Васильевич.

Глава 10.

В марте отправляли сменную команду в 11-й Донской казачий полк. Вместе с Ефремом уходили на службу с речки Решетовки Мефодий и Матвей Ермаковы, сын антиповского хуторского доверенного, грамотея Силы Борщова – Титок, Иван Климкин с Ермаковки да Тимофей Афанасьев с Затона. А Мирона Шпынева завернули – забраковали коня из-за малого роста…

На станичной площади – столпотворение. Офицерик из военного отдела мечется с арматурными списками. Красноглазые от слез и выпитого провожальщики играют служивские песни, взбодряя и без того ретивых молодых. Мотив один, но слова у каждого поколения свои. Деды затянули:

Всем, всем мальчик был доволен,

Никакой нужды не знал,

А теперя испытал,

В Севастополе бывал…

Кто помоложе:

Вспомним, братцы, как стояли

Мы на Шипке в облаках,

Как мы турок отбивали

На Балканских на горах…

А рядом – из другого полка:

Вспомним, братцы, про былое,

Как на Сунже без воды,

Как на Сунже без воды

Дожидались мы орды.

И тут же в тарантасе опушенный сединой, но ясный еще умом, под сто лет старец, привезенный проводить одного из полусотни «унучков», уловив что-то родное, шамкает с восторгом узнавания первооснову:

Вспомним, братцы, россов славу

И пойдем врагов разить,

Защищать свою державу.

Лучше смерть, чем в рабстве жить.

В углу рядом с хренниковским домом бравые курносые колундаевцы похваляются генеральской лаской:

Вы здорово, а вы, мои братцы,

Да разлюбезные мои донцы!

Послужите, а вы, мои дети,

Да как деды ваши бы, ну, отцы…

- Ну, собрали нашего служивого. Хучь бы войны не было.

- Не-е… Рано! Только десять лет будет, как последний раз турку объявляли.

- Дай-то Бог!

- Гляди, Машка, загуляешь – я тебе…

- Ты слухай сюда! Как в полк будешь ехать… там станции какие… за вещами гляди. Положить – никто не положит, а утянуть – в один миг утянут.

- Я, помню, под англо-французов ходил…

- Да, быстро время прошло…

- Седло с прибором, вьюк к седлу: уздечка с чумбуром, - перечисляет писарь и ставит палочки в таблице, - недоуздок, чемодан и шесть пряжек, саквы сухарные…

- Кондрата не взяли, отец – калека обеими ногами…

-…попона с троками, торба, щетка, скребница, фуражирка…

- Сын двух лет, дом связной, амбар, волов одна пара. Чего ты мне голову морочишь? Годен!

- … Всего сто пятьдесят пять рублей, семьдесят шесть копеек…

- Слышь, кума? Потелились у тебя?

- А то как же! Там такой!..

-… сетка, саквы овсяные, тренога и плеть…

- Ну, сын, служи верно…

- Чего кричишь? Не на войну провожаешь…

Проводили Ефрема.

* * *

Лето мигнуло, задубив кожу на косарях и просыпав обилие вишни и смородины на хуторские сады.

С первыми заморозками и палой листвой сползли с Чигонацкого бугра на обновленную кисляковскую усадьбу сытость и довольство. Резали и коптили уток, объедались вместе с многочисленной приглашенной родней.

- Так Катя поправилась, так поправилась, - хвалилась раздавшаяся на старости лет Ульяна, и накаркала старая.

Началось с того, что старый Василий Кисляков, на зиму глядя, вдруг отделил Стефана, жившего с женой и маленьким дитем во флигеле. Пусть дескать идет в старую кисляковскую хату на другой конец хутора. Дал ему белую кобылу, телят и амбар под снос.

- Чего вам приспичило, батя? – недоумевал Стефан. – Телятишки и телушонка самые задристанные. Как на них хозяйствовать? Она и кобыла…

- Вон тебе хата, и уматывай.

Под Рождество, неожиданно теплое, начал Илья Васильевич ездить получать по векселям и помотался до самой Масленицы. Дома почти не бывал. И на саму Масленицу думал обыденки в Дударевку смотаться, а на другой день – в Вёшки, но подзадержался и на Зубках у Антона Кривошлыкова заночевал. Утром дома встретило его саднящее ощущение беды и тревоги. Катерина без кровинки в лице с сумасшедшими глазами металась по хате, беспричинно выскакивала на крыльцо и с видимой неохотой возвращалась. Старый Кисляков сидел на койке, свесив ноги над подземелькой, нервно сморкался, суетливо обмахивал усы и бороду белой мятой утиркой. На старости лет оброс он неожиданно черной бородой, расчесывал ее теперь волосок к волоску. Непривычно молчаливая Анисья собирала на стол.

- В Вёшки не едешь?

- Поем и поеду.

Пока муж неторопливо завтракал, оглядываясь на взволнованных домочадцев, она дважды выходила проведать корову. На вопрос: «Что ты сбегалась? Починает что ль?» ответила невнятно.

Вместе вышли на баз. Пока Илья Васильевич, раздумав, перепрягал, менял припотевшего по расплывшейся дороге коня, Анисья стояла рядом.

Косясь на поднятое кнутовище и показывая из раздираемой удилами пасти желтые остатки зубов, старая кобыла крутнулась на месте, сани подались вбок, шмурыгая полозьями по утоптанному и уже скользкому в оранжевых навозных веснушках базу, и, мотаясь влево и вправо, как хвост, заметающий след, благополучно, не царапнув, миновали ворота.

Уже отъехав саженей сто, как кто в спину его толкнул, Илья Васильевич оглянулся: простоволосая Катерина, раскрылатившись, летела через задний баз к теплому коровьему катуху, а за ней с какой-то рухлядью через руку поспевала Анисья.

Что-то неладно было. Илья Васильевич остановил лошадь, спрыгнул, дал кругу и по толоке вышел к тропинке, перекинутой через бугор к заднему базу. Мокрый снег облепил новые «ясные» калоши, скрадывал и без того неслышные легкие шаги.

Прослушавший Бельчик метнулся под ноги, но не залаял, узнал и вернулся, помахивая хвостом, к раскрытой двери катуха, встал, заглядывая внутрь.

Илья Васильевич хотел окликнуть жену и дочь, но послышались голоса, Бельчик подался назад, завилял, засуетился. Не осознавая причин, Илья Васильевич отклонился за угловую соху крайнего катуха и замер.

Катерина несла сверток, и по тому, как она прижимала его к груди и одновременно чуть покачивала, ясно было, что это ребенок. И здесь, на хуторе, и всюду, где бывал Илья Васильевич, именно так, а не иначе, бабы носили и пестали детей. Покрываясь потом и не чуя ни рук, ни ног, слушал он, как жена вполголоса причитала вслед спешащей к куреню Катерине: «В яслях… Господи, Царица Небесная… И за что это?».

Недвижно стоял Илья Васильевич, пока не хлопнула глухо подбитая дверь, а затем ошпаренным котом рванул бездорожно, вскочил в сани и закружил над головой кнутом. Под хутором Перевозным он все же не выдержал и, нарушая свой обычай, потянул изумленную кобылу вдоль спины. «Господи! И как же это я проглядел?!».

Дебелой девахой дремала над Доном на диво мягкая и снежная уходящая зима. Но не было покоя Илье Васильевичу, метался он, как вор по ярмарке. Дома почти не ночевал, так легче делать вид, что ничего не знаешь. Крутил в Дударевке дела, набегал в Вёшки. Все это время искал и готовил, как отдать ребенка «в дети»: подбирал семью, вел переговоры, просчитывал, как обрубить концы, сбросить след.

По приметам дитя перенесли в теплую стряпку, держали вместе с ягнятами. Катя, Анисья и Ульяна спали с лица, неизвестность измотала их до крайности. Сам Илья Васильевич бессонными ночами ждал и боялся услышать детский крик. Чуть не плакал по намертво растоптанной репутации. Через две недели все должно было решиться.

Под вечер Илья Васильевич собрался в Вёшки: переночевать там и с утра, не тратя времени, окончательно договориться. Запрягал, поглядывая на небо. Не угадаешь – в санях ехать или на колеса становиться. С самого Крещенья морозов как не бывало. Теплынь, хлябь, первые ручейки…

- Иде ж Григорий? – спросил у жены.

Теперь она его одного на баз не выпускала, ходила следом, передергивая плечами.

- Шлендает идей-то.

- Поздно…

- Да то не поздно?! – охотно откликнулась Анисья.

«И этот от рук отобьется», - горько подумал Илья Васильевич.

У Беловых, сватов, поставивших связь по соседству, гуляли.

Раз послала меня мать за белою глиною,

За белою, за белою, за белою глиною, - плеснуло в уши.

Стешка, брат, выскочил в летних чириках и непокрытый, наперерез Илье помчал к ломаковскому куреню. Родня теперь к Илье Васильевичу не шла, как бабушка отшептала.

Внезапно вспыхнув, достал Илья пробегавшего братца кнутом, второй отвесил кобыле и погнал, чтоб – не дай Бог! – не услышать сзади чего страшного и обидного.

В полдень он вернулся верхом на чужом коне и в чужой шубе.

Вошел, окинул бледные измученные лица домашних блуждающим взором. Отрывистым взмахом кинул щепоть ко лбу, закрестился, закланялся и вдруг рухнул, как подрубленный, на колени, трижды стукнул лбом о мытые доски. Испуганно колебнулся огонек в лампаде. Закрестился, забормотал в углу старый Кисляков.

Медленно, с большой натугой поднимался Илья Васильевич с пола, лицом был красен, как с крепкого мороза. Охнув, сел на лавку к столу, откинулся, забегал пальцами по орленым в тугих петлях пуговицам, дважды оскользнулся. Задирая аккуратно стриженную бородку, взялся обеими руками. Расстегнув верхнюю, облегченно повел мокрой шеей:

- Анися, утироську…

Отирал с лица и шеи обильный пот, набычась, лез непослушными в шубе руками под воротник на холку. Перевел дух, скомкал утирку, еще раз отер ею края бровей:

- Ну… Чего там у вас в яслях лежит? Несите в хату…

* * *

На другой день измельчавшим, но все еще легким шагом шел старый Кисляков по проулку. За плетнем, радуясь утру Божьему, стоял дед Говорков.

- Здорово, Вася.

- Слава Богу!

- Узаконил Илья дитя?

- Узаконил… Облил слезьми. «Никому, гутарит, не отдам». Обет дал Господу. Чуть не утоп… Черная речка взыграла. Гужи резал. С тем и обет дал…

Дед Говорков одобрительно кивнул и, упираясь локтями в плетень, утешил:

- Ну, хучь кровями разжились.

- Нам своих кровей не занимать, - дернув бородой, непонятно загордился Кисляков.

- Да-а, - согласился Говорков, ощеряясь и морща нос, чтоб уловить источаемое солнышком тепло. Кто его знает, может, последний раз весну встречаешь.

И тут старый Кисляков шагнул с тропки поближе и секанул его костылем.

Ничего Говорков не успел понять, тело его, прошедшее Крым и Рым, само отшатнулось от плетня и присело, уклоняясь от косого удара. Но куда ни кинь, а годы свое берут, ссохлось тело, закалело, не было в нем ни силы прежней, ни резвости. Сильный, хотя и без особого замаха удар настиг говорковскую шею ниже уха, выбив белый свет из глаз. Теряя нить времени, подумал дед: «Срубили меня…», огорчился непослушности тела, оценил доставшую его руку и возвел очи, готовый вознестись.

Но сквозь гул и тьму вернулось сияющее небо, бруханный и щепленый хуторским бугаем плетень, а из-за плетня с величественной суровостью глядел на Говоркова урядник Кисляков. «Кабы другой раз не рубанул…».

- Христос с тобой, Вася. Пошел я помаленечку домой…- чужим голосом сказал ошеломленный Говорков.

- Иди с Богом, Костя, - ответил Кисляков и, обернувшись, широко перекрестился на взошедшее солнце.

Глава 11.

Через три года, весной, вернулся Ефрем. Обо всем, случившемся на хуторе, узнал бы он рано или поздно. Узнал рано. Письма, и без того редкие, прекратились, а односум Ефремов с Затона переказывал между прочим – приходила старушка, шепталась с Ульяной, - как грозил Стефанов жену убить да и батюшке ее бока наломать.

По обычаю казаки, возвращавшиеся со службы, били жен плетью через плечо три раза. Шутя, конечно. Ефрем, настропаленный смешками сослуживцев, врезал от души. После первого охнувшая, побледневшая Катя шагнула вперед, оскаляясь, но сказать обидное, что могло головы стоить, не успела. Заголосили кругом бабы, Ульяна мешком кинулась Ефрему в ноги, хватая сапоги. Ткнул Ефрем Кате черенком плети в лицо, оцарапал щеку, шатнулся, переступая, выскользнул из цепких Ульяниных клешней, намахнулся раз-другой на взревевшихся женщин и закружился по просторному базу.

- Мать стоит с улыбочкой… жена во слезах, - выкрикивал. – Жену я зарезал… себя я погубил… Маленьких малюточек… навек осиротил…

Илья Васильевич по-кошачьи мягким, но достойным шагом почесал за ним следом:

- Ты, Ефрем Николаев, напрасно так… убиваешься…

С великим изумлением слушал притрусивший на подмогу старший Кисляков, как сын его, Илюха, тачал обветренному скуластому зятю из Священного Писания:

- … Ангел Господень ему во сне явился и гутарит: «Ты, Иосиф, сын Давыдов, не боись принять Марию, жену твою…»

Куда и шепелявость делась!

Ефрем, сучивший кулаками, то вскакивал, то садился на заготовленные у катуха сохи, пинал наясненными сапогами новый зеленовато-коричневый плетень.

В честь возвращения смирившегося зятя гуляли три дня. Заслуживал хлебосольный Илья Васильевич перед Ефремом дочерний грех, а заодно и душу отводил – давно у него весь хутор не собирался. За обилием блюд восхваляли Ефремовы лычки и бравый вид. Пели и плясали до упаду.

В дальней хате бабка Ульяна, шмыгая носом и утирая завеской обесцвеченные жизнью глаза, укладывала спать трехлетнюю полненькую Таню.

После возвращения прожил Ефрем в зятьях недолго. На земле работать он был не гож, но скотину жалел и управлялся с ней неплохо. Одна беда – сбегала от него, как нарочно, животина, хоронилась по зарослям. И он сутками, не жалуясь, носился за ней верхи по луке, ни сна, ни покоя не знал.

Осенью, перед тем, как рубить капусту, заболел у Ильи Васильевича конь – ничего не ест, ложится и валяется. Самое бы время мотануть по хуторам на новом двуконном тарантасе, а тут такая беда. Надо бы ветеринара, но понадеялся Илья Васильевич на умельца с хутора Антиповки – Семена Антипова.

В воскресенье Семен уже был на кисляковском подворье. Обошли понурого серого коника. Заглянул ему Антипов в рот, поширял пальцем в пузо. Сели под навес. Теплый ветер с задонских гор нес через баз кружево паутины. Пригревало.

- Не подохнет?

- Да не должен… Ты его не надсадил?

- Вроде нет…

- Коней жалеть надо, - вздохнул Семен. – У моего деда конь был, Белогубчик. Как дед в атарщиках служил, от Белогубчика ни один неук не уходил…

«На черта б он мне нужен, твой Белогубчик», - подумал Илья Васильевич, но смолчал.

- Украли враги и надсадили, - продолжал Семен. – Как через Вёшки арестантов гнали, один угадал деда и гутарит: «Мы его, гутарит, запрягли и обокрали церкву, забрали много меди и других вещей, загрузили тяжело и надсадили. Пришло нам лихо, деньги и вещи зарыли на паниках, а Белогубчик, гутарит, твой погиб…». Ох и конь был!

- Ну, как, полечишь?

- Полечу, - кивнул Семен. – От придчинки полечу. Неси мягкой соли.

Несколько щепоток мелко стертой соли Антипов завернул в тряпицу, обернулся на восток, трижды прочел «Отче наш», перекрестился и, поднеся тряпицу к губам, забормотал с передыхом, выдыхая через нос. Насторожившийся, как кот у мышиной норы, Илья Васильевич вслушивался, запоминал.

- …На море, на кияне, на востром Буяне стоит столб, на столбу престол, на престоле матушка Пресвятая богородица натягивает тугой лук и накладывает свою каленую стрелу и пущает в трехшерстного серого коня, и сбивает с гривы до хвоста придчинку… Аминь…

Тонкими, как у гвардейского трубача, губами захватил Семен соли, руками растопырил у лошади правую ноздрю, прыснул. Щепотку той же соли сыпнул коню в левое ухо. Повторил все наоборот. С головы до хвоста натрусил по спине коня тонкую дорожку, порожнюю тряпку сбросил под серый с желтизной хвост, обеими руками собрал гриву в вал от холки до ушей, с конца челки выдернул несколько волосков, наотмашь метнул наземь и плюнул в это место. То же самое проделал с хвостом.

- Ну? Не порскнул?

- Нет…

- Плохая наша счастья… Веди, Василич, его к другому лекарю. Я тут бессильный.

Антипов укатил, унесся на рысях, вздымая пыль над тихой по осени речкой Решетовкой.

Надо было ехать за ветеринаром. Илья Васильевич крутнулся на каблуках, пошел выводить кобылу. Вторым решил припрячь Ефремова строевого коня.

Высокий бурый, с сединкой на носу, скакун долго не становился, пытался куснуть, поджимал ногу, пугая, но Илья его переупрямил, накинул-таки на барок постромки. Тогда оскорбленный конь заржал.

На пронзительное «и-и-и-и» выскочил из хаты Ефрем:

- Распрягай!..

Илья Васильевич обернулся от барка на крик, но Ефрем вновь метнулся в сенцы, и Илья Васильевич, успокоившись, пошел за вожжами. Тут в хате завизжали, загремели. Страшным голосом взвыл попавший под сапог дымчатый котяра. На крыльцо вырвался расхристанный Ефрем, и в звонком осеннем воздухе жалобно взвизгнула обнаженная шашка.

- Распря-а…

Илья Васильевич – шагом-шагом – с оглядкой направился к дровосеке, где заготовлены были колья (править катушок), а зять одним прыжком подлетел к полохнувшимся лошадям и рубанул постромки…

- Катерина!..

Строевик, кружа за собой косо срезанные ремни, завертелся под взлетевшим на него хозяином.

- Катерина!..

Железная мужнина рука сорвала выскочившую на крыльцо Катю и бросила поперек конского хребта.

- Ой, не гони – все черева об холку поотбиваю!..

- Вот это ты, Ефрем, удивишь народ! – заливалась вслед Анисья, как с цепи сорвалась. – Вот это народ удивится!.. Вот это казак!.. Ни дна б тебе, ни покрышки!

- Хомут верну, как седло пришлешь.

Так, шагом, с оголенной шашкой в руке и с женой, будто в полон увозимой, выехал Ефрем Николаевич с кисляковского база.

* * *

Этой же осенью тихо и незаметно (как и всё, что он делал) женился Гриша.

Илья Васильевич сам не пил и не курил, но угостить честной народ случая не упускал. А тут, как на грех, размолвка с зятем, и потому свадьба Гришина пошла через пень-колоду.

Пошумев для приличия, поехал Кисляков на Белогорку. Помог Ефрему подновить отчий дом и, не надеясь на ухватку лихого казака, срубил несколько амбаров, чтоб отдавали их в наймы Парамонову под ссыпку, с того б и кормились.

Таню из Чигонак не отдали, да Ефрем с Катериной особо и не настаивали. Видела Анисья Катю в Вёшках на ярмарке:

- Ты б Ташурке какой гостинец послала.

- Она и так богатая… - отмахнулась та.

Дед и вправду в «Тасурке» души не чаял. Подчеркнуто величал «Ефремовной» и у попа за немалую мзду бумаги выправил, что родилась она под Рождество, через девять месяцев после ухода отца на службу. Сам ей наряды выбирал, отдавая предпочтение алому и бордовому. Сам читать учил. Глядел за ней в оба глаза: «Иде ж ты была? Чего делала?». Иной раз «О чем, Ташура, думаешь?» спросит.

Весной ушел в армию Гриша, а летом от родов померла его жена. Ни ее, ни дитя спасти не удалось.

А у Кати жизнь вроде наладилась. Пошли у них с Ефремом дети: Афоня, Гарпиша, Варя, Фрося… Ташурку стали приглашать погостить. И за малышней приглядеть когда-никогда.

Гриша в отпуск приезжал. Новую жену себе присматривал.

На хуторское кладбище, на бугор возле Кухтиных, отнесли отмучившуюся Ульяну. Прихварывал, не слезал с печи старый Кисляков. Шла жизнь и шла… Пьяным казаком рвалась весной из берегов тихая обычно Решетовка, разливалась саженей на тридцать, а потом – тише… тише… - успокаивалась и с прежней лаской льнула к старшему брату – Тихому Дону. Мешая воды его и свои, текла она на диво чиста и прозрачна. Дон, подтолкнутый Решетовкой в левый бок, брал южнее, сливался с Кукуем, а сама Решетовка, отражая вечную синь, мелела, никла, иное лето и пересыхала, обнажая меж ярами умытый добела песок.

* * *

Гриша вернулся из армии и объявил, что будет свататься за Ломакину Ольгу. Илья Васильевич разгладил бородку, тряхнул густым чубом и перемолчал. Анисья же уперлась:

- Еще один благодетель нашелся всех сирот собирать…

Баталия шла остаток весны и все лето. Гриша, переросший отца на голову, работал, как проклятый, домой заявлялся лишь на ночь. Все упреки и ругань сыпались на Илью Васильевича.

- Ты знаешь, что это за люди? Ты на что ему позволяешь?

- Анися, я ж молцю…

- А-а… Ты молчишь! Как не надо, так ты резко гутаришь. Молчит он! Кате вон нашел черт-те кого!..

- Господи, Иисусе Христе!..

- А-а… Ты все молисси! Молись, молись, благодетель! Ты знаешь, что это за люди, ай нет?

Ломакины были известным на Решетовке родом. Но недавно разделились. Один из антиповских Ломакиных – односум Ильи Васильевича – собрал монатки и переселился в новую станицу Краснокутскую, на хутор Платов. Лесов там нет, над Чиром один чакан, зато уж земля – что пух утиный. Забрал Иван Ломакин с собой жену Евдокию Климовну, сына неслужилого Дмитрия, выростков Максима, Хирсана, Пантелея и младшенькую Устинью, а Олю на время отдали к панам Поповым в Ясеневку не то в прислуги, не то на воспитание. Там она и жила и уже ходила в переростках. Не успев обосноваться на новом месте, Иван Евграфович Ломакин умер…

Брать сироту, да еще из помещичьего дома («Черт-те чего она там наберется?..»), Анисья Григорьевна не хотела, а потому и несла напраслину на ломаковский род.

- Люди, как люди… - отбивался Илья Васильевич. – Отвязысь. Я с Иваном в Польсе слузыл…

- А ты их дюже хорошо знаешь? – не унималась Анисья, осой настигая мужа на гумне или у амбаров. – Ты слыхал, что они свой род от разбойников ведут?

- Тю, окстись! От каких разбойников? Вон ее дед, Евграф Андреич, за балкой зывет…

- Ты слухай сюда, я тебе докажу.

Мерил Илья Васильевич грубыми чириками свое гумно, подчищал топором слеги, пересматривал ватолы. Сорочьим чечеканьем неслась за ним ломакинская родословная:

- У Ивана – отец, Евграф Андрич, и дед, Андрей Захарыч… Так дедова отца, самого Захара, дед и был разбойник Ломака…

- Ху да не спеши, не понял, - перебивал жену Кисляков и оглядывался, на цыпочки становился вослед скрывшемуся за бугор солнцу: не подбирается ли от Затона нежданная туча.

- Иванов прадед, Захар, поселился на Чигонаках… лет сто назад…

- Ну?

- Так вот, его, Захаров, дед и был Ломака.

- Ну и Господь с ним. Нам-то что?

- Да самой разбойник был! Их там, в Ломакиной дубраве, три голубя скрывались: Ломакин, Забазнов и Скоробогатов. Мне Катерина ихняя передавала, что у ее мужа была бабка, а у бабкиной бабки была бабка… Ты слухаешь? И она называлась Ломачихою…

- Да отвязысь ты от меня с ее бабками.

- Не-ет, ты слухай, кого в дом берешь, - забегала Анисья с другой стороны. – И жила она в землянке в Ломакиной дубраве у Трех Ендов, кормила их и обстирывала… Эту землянку как раз перед турецкой войной нашли…

- Помню, Агей Борщев все рылся там, золото искал. Не нашел нидной, потому как брехня все это.

Широким шагом огибал Илья Васильевич сарай с ходами и, минуя колодец, шел во флигелек за иголкой и суровыми нитками.

- Воры страшные! – кидала ему вслед жена последний довод. – Захар Ломакин под Антиповкой у цыгана кобылу украл. Зашел в шатер вроде трубку раскурить, а как выходил, бечевку обрезал и увел кобылку… И пороли его… За это да еще и за распутство.

- Это когда еще было… - глушил голос мужа темный проем двери. – До Севастопольской войны, небось. Нас и на свете не было.

На вытертых порожках крыльца сидел-горбатился старый Кисляков, вздрагивал головой от громкого голоса снохи, провожал мутно-спокойными глазами колготящиеся на базу фигуры. Длинные бурые пальцы недоверчиво щупали сохлую грушевую веточку, а она, шурша серыми комками листьев, содрогалась и противилась, будто кто насильно вживлял в нее отлетевшую навеки душу.


Глава 12.

После Иверской старый Кисляков почувствовал странное беспокойство. На печи стало душно и тесно. Тревожили ранние сумерки. Свешивал дед аккуратную, иссохшую на старости лет голову, жадно вглядывался в сказочную голубень окошек. Вздыхал. Клювом кривился нос, со свистом втягивая воздух. Но воздух был сух и колок, а потому – горяч.

Приходил с базу Илья, шурша серниками, зажигал лампу. Невестка Ольга переваливалась на сносях, вот-вот должна была родить. Похудевший Гриша мучился животом, поднял на мельнице тяжелое. Анисья переживала – как бы не грыжа! – хотела вести его к бабке, но сын и погладиться не давался. Попреки – «А ты куда глядел?» - как обычно сыпались на Илью Васильевича.

- Не доводи меня, Анися! – дрожал Илья бородкой. – Добром не концица…

- Во-во! Будем жить, как жили, а вроде б это тебя «доводят», - не давала ему жена и рта раскрыть.

Темнел и расточался Божий мир. Жизнь замыкалась в скудно освещенной хате. Давил на душу низкий потолок над лежанкой.

Заерзал дед, кряхтя, полез с печи.

- Подсоби-ка…

- Иде это вы, батя…

- На двор… - ответил коротко.

Кружилась голова. Зудящая дрожь подступала от желудка к горлу. Звон в ушах. Неверным быстрым шагом, преодолевая слабость, вышел старик на крыльцо. Отдышался.

Тишь и покой. Столбы дымов зависли над Чигонаками. Безветрие. Блеклые – не в пример ночным светилам – редко светились окна хутора. Середина осени…

Холодный влажный воздух обласкал разгоряченное лицо, оттеснил суетное, тихо увлек старика на залитый лунным светом баз.

Старая груша узорила небесный свод черной вязью ветвей. Задумчивый журавец, уклюнувшийся в колодец, выстелил косую тень через беленую стену хаты. За облетевшими, ввинтившимися в небо тополями тускло серебрился песок в пролысине бугра.

Кашлянул на крыльце Илья, потолокся и вернулся.

Дед постоял у колодезного сруба, постукивая пальцами о холодные и гладкие, любовно обтесанные сыном дубья.

- Не готов я, господи! Думал пожить… Неужто пора?

Надо было куда-то идти, ибо лишь в движении гармония с этим неизъяснимо прекрасным миром. Но куда? Все вокруг одинаково далеко и одинаково манит. И, влекомый неведомой силой, дед перешел через непривычно просторный баз и стал под тополем у плетня.

За двором, обрезанный тенью, провалом чернел край луга. Кривой полумесяц мрака постепенно размывался на краях, стеклянно-серая стерня отсвечивала, как днище огромной оловянной чаши. По дальним огням угадывались три усадьбы на донском берегу. И дальше – застывшими клубами дыма – верхушки луки.

Вот здесь, над темным в низине лугом, под свет месяца и дальний лай собак вспомнил он промелькнувшую жизнь свою. И заплакал бы, чужой и одинокий, плакал бы и плакал, поняв тщету наших усилий и не надеясь вновь увидеть этот сияющий голубым заревом мир, да слезы не текут.

Вернулся иззябший. Кашлем преодолевая клекот в горле, сказал:

- На печь не влезу. Постели мне в боковушке.

- А не холодно там?..

- Шубу дай накрыться.

К полуночи привиделось ему, что стоит он на плацу в Вёшках или в Новочеркасске, здесь же базар, и люди, указывая на него, говорят: «Вот человек, который любит есть и пить вино, друг мытарям и грешникам». Уже просыпаясь, вспомнил он, откуда эти слова, вспомнил одного духобора, сказавшего: «У нас каждый – Бог, и мы поклоняемся друг другу», восхитился мыслью и ужаснулся своему святотатству.

Услышал Илья, как заскребся, зацарапался старик в боковушке.

- Чего вам, батя?

- Выйтить… Душно…

На крыльце ткнулся головой в масляно светящийся крашеный столбец. Прямо день на пустынном дворе. Сумрак рассеялся, гоня пугливые тени. В кучном, как удар дроби, оперении синим солнцем светила луна. Нет… Поздно… Ярко… Неясная логика подсчета: «На одну ночь два раза увидел. Больше не увижу. Сам себя обманул». Задышал тяжело. Колыхнуло зловеще, как на огромных качелях. Выглянувшему следом Илье сказал через силу:

- Отведи… меня… назад… Не могу…

Обмотав шею пуховым шарфом, в чириках на босу ногу пустился Илья через луг к брату Стефану:

- Отец… Кабы не помирает… Беловым стукни… Да бегом…

Собравшаяся родня думала перенести старика в зал, но он уперся, захотел остаться в боковушке. Беготню наблюдал со скрытой ухмылкой. И лишь когда Илья, перегибаясь и повышая, как к глухому, голос, сказал: «Ну, вот, мы, все твои потомки собралися… Чего ж ты нам накажешь?», дед вздохнул и, еле ворочая языком, произнес:

- Дай Бог пожить…

Через две недели, в самом конце октября, Ольга благополучно родила мальчика. Его окрестили в Ермаковской церкви и нарекли Ельпидифором – приносящим надежду.

Хрустальными буквами написана в бездонной книге судьба каждого. Вдохнул Господь живую душу, и суждено ей было лет тридцать с лишним маяться в белковой оболочке, а потом в отведенный срок отягченной ложным знанием, запоями и развратом освободиться и взлететь, оставив тело в остроге близ родового поместья донского казака Миллера.


Рецензии