Синеглазые Волки. Книга 2. Новый мир. Часть 1

Книга 2. НОВЫЙ МИР

Война.

СЧАСТЛИВЫЕ СНЫ ВЗВОДНОГО КОМАНДИРА КИСЛЯКОВА

Сон 4-й.

Иван повел поить коня уже под вечер. От Дона пахнуло на него горьковатым запахом краснотала и сырой прелью исчерневшей под водой травы. Неторопко спустился к водопою, разнуздал, придирчиво высмотрел, где почище, завел и посвистал коню.

По Дону - изрезанное стежками стремнин серебряное с краснотой покрывало закатного света. Над вошедшей в берега водой темнеет окоем гниющего наноса, над ним завис в терпком воздухе неумолчный зуд мош;кары.

Примолчался Иван, бездумно скользя взглядом по мутноватой прибрежной ряби. С нижнего края городка по изломавшейся тропке - шаги, Мишка, беглый военный холоп боярина Колычева, вел в поводу серого в яблоках "араба".

- Здоров, казак! Слышь, как распелись? Догадались... Или шепнул кто?..

От городка тихим плачем:

Ой з-под того явора

Вийшла вдова молода...

Колычев, пристраиваясь радом с Иваном, повел белесым клином бороды на клонящиеся верхушки деревьев:

- С Литвы ветер. Сырое лето будет... Намокнемся в степи...

Иванов конь запереступал задними и мотнул головой на Мишкиного серого.

Породила два сина

Ванюшу й Василя...

Сверху от городка - конский визг и ржанье с переливом. Еще двое, скособочась и свечными огоньками подрагивая в седлах, шибко зарысили под уклон.

Теребил Иван желтую зашершавевшую кожу уздечки, глядел, не мигая, на нежный изгиб губ конских, к воде приникших, не то видел, не то нет.

Й у китайку повила

Та й в корабель вложила

Та й на Дунай пустила…

Налитый непонятным волнением ехал обратно. Возле нехитрых воро;тец, загораживающих путь в общий курень, попридержал коня, ожидая, не запоют ли еще.

В городке тишина, лишь на нижнем конце не то смех, не то плач. Землянки наспех порытые, цепочка возов, разомкнутая над обрывом. На задранной дышлине сохнут рубахи и прощально рукавами машут. У входа - сторожевой с заряженной пищалью на коленях, одетый по-татарски, как и все коренные, прозванные казаками.

Москали - в белых рубахах. Много их бежит самодурью на Дон в молодечество, но выживают лишь последние оторвилы, вроде Мишки, бег;лого колычевского подручника. Этот еще и коника себе отхватил, говорит — из-под самого ханского сына.

У самого прохода столкнулся Иван с попом безместным, отцом Тимо;феем. В сивой заросли у отца святого медный нагрудный крест, ряска выцветшая - явно с чужого плеча - спереди не сходится.

- Здорово, раб божий Иоанн,- коня по щеке погладил и за уздечку
- хвать.

В черной поповской пасти с правой стороны - крупные зубы,
слева - пусто, кто-то рукоятью сабельной проредил.

- Сойди с коня, Ванюша. Разговор есть.

Иван нагнулся с седла, локоть в бедро упер:

- Чего тебе?

- По известной тебе придчине надо бы тебе, Ваня, с чагой твоей
по-божески... А?

- Ты про что это?

- А про то, что год скоро, как вы полон пригнали, живете с ними не по закону, двое вон уже детей гуйдают, а меж ними, меж девками, и православные есть...

- Тебе-то что?

- Давай, Ваня, я тебя с твоей обвенчаю. А то ты уйдешь, а она родит незаконно...

Иван аж крякнул, повел взглядом влево, за шоломян, куда солнце садится.

Сзади легкий перепляс Мишкиного "араба" и голос задиристый:

- В шею eгo, змия патлатого! И тебя сватает? Иди Тимоха, не по
твоим клыкам тут.

- Через чего ж это?

-Через того. У Ваньки девка римской веры.

- Окрестим! Езжай себе, Мишаня… Смиритесь пред Господом, и вознесет вac.

- Прямо щас вознесет... Поехали, Иван!

- Смирись, Мишка! Блюдет тебя Господь для наказания. «А наипаче тех, которые идут вслед скверных похотей плоти, презирают начальство, дерзки, своевольны и не страшатся злословить высших...» Про кого это? А?

- Не давай ему девку крестить, Иван. А то уедем, он ее чем другим
крестить будет.

- Цыц, гнида, а то и чаплей…

Отец Тимофей отшатнулся от теснящего его Мишкиного коня, перехва;лил костыль двумя руками и сплеча хряснул по серебристому крупу. Полохливый красавец-конь дал свечку, а хозяин его неуловимым кошачьим движением пал пастырю на плечи и рухнул вместе с ним, покатился, уминая траву, под крайнюю телегу:

- Я те голову-то набью... Венчальник...

- Будьте братолюбивы... А-а... Ты ж… Друг ко другу с нежностью… В почтительности друг друга...

Сторожевой, сидящий на дышлине, шмыгнул хищным носом, переменил ногу, приподняв пищаль, доверительно глянул Ивану в глава:

- Э, калабала! Москов гельди - эски салт йок1 .

* * *I

В ночь на Святого Митрофана уходили казаки в поход. Пеших загодя отправили на Затон, где с осени заготовлены были струги. Конные в пол;ночь шли вверх по Дону на броды. На той стороне, на шляхе, перед рассве;том ждали их казаки из городков, поставленных здесь еще Сары-Азманом.

Темнело. Иван наново переседлывал коня. У соседних землянок и юрт тоже седлали. Отец Тимофей, отряхнувшийся и смазавший кровь с сивых усов, облапил, как ни в чем не бывало, чью-то серую грязную рубаху и гудел наставительно:

- В таких случаях к Господу взывай или к Архангелу Михаилу... Повто;ряй за мной. Святой Михаил Архангел! Защити раба Божьего...тебя как?.. раба Божьего Сосипата от всякого острого, от ножевого и топорного, от кинжального и от сабельного, от каленого-каленого и огненного оружия, и от стрельбы пушки и от дроби, и от голыша и от ядра… и от водяных ударов и от всякого, что на вольном свете... от поднебесного, вышнего...

Сбитый, кривоногий Сосипат заскучал, слушая поповские перечисления, а может, чуял чего...

- Хучь помогает?

- Будь надежен!- отец Тимофей оглаживал бороду, почесывал живот.

На пороге Ивановой землянки сидела, обхватив колени, чага его – Ядвига. Взгляд потерянный, губы побелели. Взяли ее за Ингулом, на бугском берегу. В первый раз собрались тогда такой силой: и вольные, и служилые, и из Москвы дворяне были, лихие ребята татарской ухватки. Хана, разбитого Воротынским, ходили пугать под самый Перекоп. Покричали тогда у запертых ворот, а ночью снялись тихо и пошли за Днепр, где в придунайских степях, как волк, мясом обожравшийся, отдыхали ханские сыновья со своими улусами. Весь год они зорили Волынь и Подолию, бла;го круль Август считал их друзьями и, поверив слову татарскому, стяги;вал войска к московской границе воевать с царем Иваном.

По темноте переправились через Ингул и к утру с гиком и свистом ударили на стойбища. Татарва, расхватав коней, прыснула в степь. Та;тарки и татарчата взвыли, заметались, побежали. Их, как стадо бзыкнувшее, заворачивали к юртам, плетили сгоряча. Вместе с табунами коней и овечь;ими отарами взяли и ясырь, согнанный крымчаками с коронных земель.

Атаманы потом часть полона в Москву отвезли, за что положено бы;ло казакам жалование и дано позволение торговать свободно. Кое-кого крымчаки приехали и выкупили. Самых красивых полонянок, золотоволосых, зеленоглазых, оставили казаки в городках. Не в Москву ж их посылать, не за тем в степь ходили.

Много таких на Дону повидали: с крымчаками и ногаями, Украину ра;зоряющими, мену и торг вели, сами в набегах отбивали. Протекали они как вода сквозь пальцы, как приходили, так и уходили. А с этими, едва отдышались, севит начался.

Ну и лето было! Стали казаки в островах, на укреплениях, вырытых здесь еще людьми Александра Козимировича. Дуван дуванили, пили, пели, веселились. А бабочки, на новом месте оглядевшись, хороводы повели:

-Где побывал ты, наш черный баран?..

На буграх придонских замысловато змеились они, по некошеной траве знаки выписывали.

- Ой, на горе жук, жук!..

И в казаков как вселилось что. Проснулись в крови заветы предков-куман или родичей их — печенегов-лошадников. Воздевали на шесты конские черепа и носились, приплясывая, факелами темень кромсая. Отписывали ярыги на Москву, что казаки "меж себя, нарядя, бесовскую кобылку во;дят". Ну, да нехай на Москве почитают...

Зимой, отогнав табуны, вернулся Иван в натопленную землянку и будто заново увидел приумытую, подкормившуюся Ядвигу. Держала она, раба покорная, наготове чистую рубаху, незнамо за что у беглых москалей вы;менянную. Увидел Иван лицо белое, брови черные, шею и плечи округлившиеся, глаза тревожные, в полумраке бесовски мерцающие. Зарумянел, кожух и драный халат казанский снимая…

Отличалась Ядвига от других полонянок языком шипящим, шепчущим, в кости потоньше была, вертлявей. Таится, таится, а потом вдруг как стре;льнет глазами; жмется, жмется в углу, да как выступит — носик вздер;нет и руку Ивану коромыслом... Мнилось Ивану, что тлеет внутри у нее непонятный, скрываемый пожар. Приметил раз, что затыкает она уши ла;донями и мечтательно глаза к небу поднимает, будто прислушивается, отошел и сам попробовал - притиснул жесткие ладони, волосы и край шапки подминая. И вспотел разом - и в нем, Иване, гудело, бесновалось негасимое пламя.

На провесне прибилась в городок шайка из-под Смоленска. Договари;вались вместе идти на ногаев, которые были пожалованы царем кочевать между Волгой и Доном (ну, да казакам царь не указ!). Атаман шайки, Жигомонт Ольшанский, приглядел Ядвигу и приходил к Ивану торговать ее. Высыпал на кошму камни-самоцветы, золото…

- Продай!

Иван отказал.

Когда литвин с товарищами ушел, достал казак из седельных сум колючий, сверкающий клубок бус и монист немногим меньше, чем у Оль;шанского, засмущавшись чего-то, кинул Ядвиге на колени:

- Одевай... И чего в них, в каменьях тех?..

Ох, и защеголяла она... Недели две назад проезжали с ногайскими послами купцы из города Астрахани, задержались у переправы. Иван и не приметил, как натащила Ядвига в землянку кучу тряпья разноцветного, днями мерила и подолом крутила, то-то, небось, разжились астраханцы...

Упираясь коню в бок коленом, затянул Иван подпругу, стал вьючить. На той стороне прямо на шлях подгонят из степи табун, дальше пойдут о двуконь.

- Kiedy chcesz wracac do wioske naszej?2 - спросила тихо Ядвига.

- До вёски вашей? Не боись, вернусь…

В полной темноте, разрываемой танцующим светом костров, закончи;ли сборы. Возле спуска, будто дожидались, условно свистнули. «Ну, с Бо;гом». Без слов лишних, тоску нагоняющих, взлетел Иван в седло.

- Прощай, деваха! Не скучай, может и свидимся...

Склонился с седла копье подхватить…

Древко ясеневое протянула ему Ядвига. Стояла она спиной к костру. Лица не было видно. Возле самого жала копья, хищно и красно мерцающего, болталась тряпочка легкая, по самому краю синяя искра прожгла...

- Возвращайся, любимый! Храни тебя Матерь Божья!

Помедлив мгновение, помутневшим взглядом неясное говоря, взял Иван копье, подкинул, перехватил, молча толкнул коня. Лети, не споткнися! Возвращайся, сокол ясный!..


Глава 1.

18 июля 1914 года по всему юрту станицы Вёшенской пролетел кра;сный флаг. Два дня метались, боясь догадаться. Потом дождались - объя;вили: война...

- С кем война?- вздернул горбатый бордово-загорелый нос дед Ор;лов; натянулся, будто ждал и дождаться не мог.

- С Германией…

- Ну и слава Богу!— успокоено клюнул дед носом.

- Чего ж «слава Богу»? Сдурел, черт старый?- запричитала разби;тая известиями бабка, чужая на своем базу в сутолоке казачьих предпоходных сборов.

- Да-а-а… - тянет с клекотом дед, упершись выцветшими до белизны
глазами в самое солнце.- Ишо не конец… Сказано в книге... этого...
пророка: «Дон казаки кровью завоевали, кровью его и отдадут». Настанет время…

Деда не слушают. Мечутся, собирают на службу такого же лихого и горбоносого Орлова Афанасия. Жена, некрасивая и упорно ревнивая, зады;хается, рассыпав из-под платка косицы бесцветных волос. Служивый - душой уже в походе - на нее и глазами не глядит. А дед бормочет, под;сыпая страшное:

- ...На границе Дона и одной губернии... там ишо Петр Перьвый сто;лб посновил... беглых вешали... промеж казаками и русскими войсками будет стражение, которая решит... судьбу... чем кончится - неизвестно, но казаки разбегутся с поля...

- Не плети, будь ты проклят!..- семенит мимо сгорбленная бабка,
руки в подсученных рукавах - до колен.

- С яйцами не клади - пропадут!..

- Как же мы тут без тебя?..

- Конь баево-ой!..

* * *

По мобилизационному плану 60 казаков-льготников Вёшенской ста;ницы выступали на пополнение первоочередного 12-го Донского полка. День отводился на оповещение, день - на подготовку, день - на путь до сборного пункта, четыре - до пункта формирования, слободы Маньково. К утру девятого дня команде полагалось быть готовой к посадке в эшело;ны. Следом подходили Отдельные сотни, а там - второочередной 29-й полк, 12-я запасная сотня, 46-й полк...

Первым ощущением Афанасия было то, что его, льготника, вся эта су;ета не касается, но мать и сестры разревелись, в слезах бросились об;нимать его, бестолково заметались по хате, и двору. «О, господи! Это ж и меня...!» Весь лелеемый рационализм выветрился мгновенно, и Афанасий с неожиданным бессознательным облегчением почувствовал себя состав;ной, неотъемлемой частью общества, станицы, Войска.

Он не надеялся, что отец поможет ему в сборах. «Ну, будет бегать, изображать...» Придется явиться неготовым, выслушать крик и оскорбле;ния и отправляться куда-нибудь в местную команду. Но сонный, последнее время постоянно понукаемый супругой, Екатериной Ильиничной, Ефрем нео;жиданно преобразился.

Приехали дед Илья Васильевич с Гришей. К грядушке тарантаса был привязан - на всякий случай - вороной полукровка-жеребец из дедова косяка. А на базу у Стефановых уже стоял купленный Ефремом на кровные для родимого сына темно-гнедой, чуть ли не шоколадный, конь-четырехлетка. Насупленный Ефрем всем видом показывал, что справит на службу сы;на сам. Скрывая усмешку, наблюдал Афанасий, как отец, поблескивая из-под бровей холодными глазами, вытащил откуда-то и разложил всю полагающуюся сбрую: седло, тебеньки, пахвы, нагрудник, уздечку, путлища и подпруги.

Не одобряя Афонькиного показного равнодушия, он выхватывал из рук матери, вертел и на свет глядел - проверял парадную и вседневную форму, шинель, башлык, полушубок. Положено было иметь две пары перчаток, три пары белья, портянки: три пары холщевых и одну пару суконных, два утиральника… и много других, определенных арматурным списком вещей.

Издавна повелось, что старослуживые казаки, возвращаясь со служ;бы, фасонят, как могут, и нарушают предписанную форму одежды. Каждый полк изгиляется по-своему: служившие в Польше все как один приез;жают в фуражках немецкого образца, низовцы из 7-го полка шьют себе вместо последнего срока шинели пальто офицерского светлого сукна, а встречая сменную команду с галицийской границы, из 12-го полка, знает любая комиссия, что помимо си;филиса (на полторы сотни два-три бедолаги обязательно найдутся) об;наружит она неформенные сапоги с узкими носками, голенища с подклейками-дудками и тупые острия пик. Но это когда еще будет... Пока же все должно быть строго по форме.

Разглядывали приехавшие родичи казенного образца шашку фабрики «Золинген».

- Палаш бы пошире - удар вернее.

- Ничего, и так сойдет...

Вышли к коню. Донская лошадь, как и человек, особым характером обладает. Она памятлива, характер у нее твердый, горячий, первое время - недоверчивый. Обошли крутом. Конь в плечах не широк, в крестецах доста;точно просторен, подпруга глубокая, но не круторебрая, живот подобран, спина прямая.

-Неутробист...- удовлетворенно промурчал дед.

Бедро и стегно длинны и выпрямлены. Копыто твердое. Мах редок, но широк.

Дед лазил под конем, ощупывая высокие, прямые, крепкие, сухие ноги. Сказал довольно:

- Донская нога...

Коник был спокоен. Пугливые среди донских - редкость.

Выступили... Пошли, запылили, оглядываясь напоследок на осиротев;шие поля и родные пепелища. По хуторам и станицам тревожная беготня, веселый наигрыш гармошек и неумолчный бабий вой. Прощайте…

Афанасий всю дорогу мучился и, стиснув зубы, терзал удилами сво;его веселого и дураковатого гнедого конька, который вечно забывался и выносил хозяина из рядов. Припекало. Чистое и красивое новое обмун;дирование поблекло и пропылилось, непривычно тяжелые сапоги терли ноги в щиколотках.

В Маньково узнали, что воевать придется еще и с Австро-Венгри;ей.

- О, братцы! Пока мы шли, уж весь мир воюет...

Погрузились. Расставили лошадей по вагонам, по четыре с обеих сторон, головами внутрь. Расселись сами. Равномерно зататакали колеса.

В ожидании всегдашнего бардака Афанасий был изумлен порядком и размахом мобилизации Донского Войска. И когда эшелон внезапным рыв;ком вымахнул за пределы Области, видел он все то же: поток эшелонов, сбитые, как обрубленные, сгустки войск на станциях, блеск сапог и ору;жия. Сосед его, как и Афанасий оставленный с лошадьми мигулинский казачок, так же неотрывно смотрел из дверей теплушки, молчал, но на вто;рой день не выдержал и гордо протянул:

- Инпе-е-рия!..

* * *

- Слышь, Титов? Вон-ни, на бугре.

- Не вижу...

- Ды вон.

- А... Ваше благородие, слева на бугре противник.

Сотник Растеряев, как за сердце, ухватился за бинокль.

Казаки возвращались из разведки. Еще 18 июля к полудню разведывательные сотни наполнили пограничные леса. Дивизия прикрывала мобилизацию, щупала разъездами австрийскую границу. За спиной паровозы, пыхтя, подтаскивали эшелоны из Московского и Казанского военных округов. Корпуса и дивизии высаживались на станциях и прямо в чистом поле. По линии Ковель - Холм разворачивалась 5-я армия.

Австрийцы, припозднившись с мобилизацией, тоже завесились конницей, постреливали через границу, но на русскую сторону первые дни не со;вались. Да и война пока не была объявлена.

В четверг, 24-го, доходила разведка 11-го Донского полка до Буга. Чисто кругом. А на обратной дороге углядел казак Алимов врага и Тито;ву доложил.

Прокофий Титов, Ташуркин муж, был в команде после офицера самым главным. Дослуживал Проня четвертый год сверхсрочной службы и считал;ся лучшим рубакой полка. С детства сохранилась привычка: рассказывая что-нибудь, - а сбрехнуть Проня был мастер - размахивал он руками, как мельница крыльями. Пригляделись к нему в полку обучающие и вывели непо;седливого, по-кочетиному боевитого казака в мастера рукопашного боя. За;служил он серебряный жетон за владение пикой. А уж шашкой!.. И яблоки на нитке Проня рубил, и монету подброшенную, перевел несчетное количество лозы и жгутов соломенных, горы глины искромсал. В Варшаве на соревнованиях занимал призовые места...

-Не путаешь, братец?

- Никак нет. Левее кустов сажен сто…

Сотник глянул, поморщился, нестерпимо долго, как казалось казакам, протирал окуляры блекло-голубым платочком. Съехавшиеся казаки смотрели на сотника, на бинокль, поглядывали на далекий гребень.

- Да, австрийцы,- наведя резкость, процедил сотник и, не оглядываясь, прикованный взглядом к близкому, изломанному холмами горизонту, коротко бросил. - За мной!

Пронин гнедой с пролысиной конь потянул и пошел, красиво горячась, за рослым золотистым донцом сотника. Конь был не первой молодости, еще перед действительной покупали, и Проня его прижеливал. Сзади глухо за;топотали, бессознательно оглаживая древки пик, казаки.

- Ближе поглядеть хотите, вашбродь?- спросил, равняясь, Прокофий.

- Да. Поближе подъедем,- нарочито бесстрастно отозвался офицер.

Пошли на сближение. Пронин гнедой, лихача, просил поводьев, норовил сбиться в намет, обойти сотника. Нервно звякал мундштук. Перевалив взго;рок, покатились под уклон, и сотник прибавил рыси. Редкой цепью рассыпа;лись сзади казаки. Стекая по неровному скату, приотставали и срывались в намет казачьи кони, и всякий раз, уловив диссонанс в согласной дроби, оборачивался Прокофий и встречал взглядом ищущие и тревожные взгляды товарищей.

Спустившись в белесую, взявшуюся осокой ложбинку, сотник придержал коня, перешел на шаг, еще раз глянул в бинокль и, помешкав, протянул его Проне. Ощущая, как теплеет до испарины спина, Прокофий неловко глянул в узко - для чужих глаз - сведенные окуляры. На близком с беловатой пле;шиной холме картинно съехались трое. Сталью отливали сизые внапашку ку;ртки. Рыжие чищенные кони нетерпеливо перебирали белочулочными ногами. Отчаявшись разглядеть чужие нечеткие от дрожания руки лица, двинул би;нокль влево... вправо...

- Вашбродь, там спешенные... Зараз вдарят по нам,- сунул Проня бинокль обратно.

- Вот именно,- бормотнул сотник, накидывая ремень на шею и дергая головой.- Уходим... За мной!

Прокофий толкнул коня вслед за ним по мелкому, уходящему на север к леску оврагу. И тут сзади тот же Алимов шумнул:

— Гонют за нами!..

Сипло топотнув по голопесочному в обрамлении припудренных седых лопухов днищу, сотник вдруг рванул храпнувшего донца и, ложась на гри;ву, вымахнул вверх по склону. За ним, грудясь и толкаясь, поворотили ко;ней казаки. Выскочив на хребет, оглянулись: ближе, чем ожидалось, отрезая от леска, гончей собачьей сворой летели по полю человек тридцать кон;ных.

Крутнув волчком садящегося на задние ноги золотистого дончака, сотник потянул было из ножен шашку, но, разглядев неравные силы, поска;кал: «Уходим!..». Казаки, попадав на конские шеи, заработали плетьми, с места пуская во всю.

Прокофий придержал гнедого, прикрывая свой полувзвод. Конные слева скрылись на мгновение за кустами в верховьях оврага у леса и вынырнули, забирая наперерез. Дымным следом лениво плыли от них к лесу волны пыли. Прокофий видел, как распаленные погоней всадники щеголевато под;бирались в седлах, один за другим брали, не замедляя хода, неразличимую отсюда канаву. За плечами их в такт скачкам крыльями взлетали синие с оторочкой гусарские куртки. Далеко сзади с таким же азартом неслись конники, виденные Прокофием в бинокль на холме.

- Schneide3 -долетел до Прокофия сносимый ветром крик.

Он сдавил, пуская во весь мах, обильно потевшего, приморенного дне;вным пробегом гнедого, до замирания сердца боясь, как бы старый конь не стал или не запалился. Задернутые пылью, оторвавшиеся казаки уклоня;лись влево, надеясь, обскакав погоню, укрыться в леске. Проне за ними было не поспеть. Передний из погони, не рассчитав, пересек Пронин след и теперь заходил справа.

- Halte ihn!4

- Magadja… magat…5

«Только б из карабинов не зачали бить…» - подкидывая и перехва;тывая пику, подумал Прокофий.

Скуластый вислоусый мадьяр, немилосердно шпоря коня, обтекал его слева. «Заступник мой еси и прибежище мое», - шептал мысленно Проня, вращая вокруг себя гудящую пику. Разгоряченный мадьяр улыбался, ого;ляя влажные белые зубы, на голове его низко - вроде как хозяйка цып;лят метила - краснела пилотка. Он рывком опередил Прокофия и поставил коня боком, загораживая дорогу. Не успев сообразить, Проня острием пики щелчком подцепил мундштук гусарской лошади, та, взвизгнув, дала свеч;ку, и мадьяр, мелькнув красными штанами, вылетел из седла.

- Baszom az…6

Основная масса гусар пронеслась левее, преследуя казаков, и те;перь с криками и свистом удалялась к чахлому леску, а человек шесть, отбив Прокофия от своих, гнали его бездорожно, налетая и шарахаясь, взрывая копытами изможденную жарой польскую землю.

Фланкируя, Проня отбил очередной наскок и растерял остатки стра;ха. Мадьяры, молодые ребята, махали саблями, как топорами, напоминая несчитанные пережитые учения. Спереди, застилаемая ветром, зелеными комками кустов, налетала отрожина оврага. «Богородице, дево, радуйся...» - невпопад радостно подумал Прокофий и, придержав тяжело дыхавшего коня, метнул пику вправо, в землю меж чужих копыт. Рыжий красавец-жеребец заспотыкался и ударил задком, вышибая из седла растерявшегося хозяина. Все было как на дивизионных маневрах, где Проня, как кот с мышами, играл с первогодками.

Спасительно приближалась лохматая от можжевельника кромка оврага, приоткрывала сыровато-зеленый затененный скат. Вилючее дно уводило в дубы и ольхи, отрожинами расползавшиеся по полю.

«Этим ярком и уйду. А зараз с ребятами погутарим...»- прикидывал Прокофий, ловя прищуренным скользящим взглядом путь отступления и близкие фигуры врагов.

Двое, слева и справа, вырвались, преграждая дорогу. У одного конь, оступившись, сорвался задними ногами, и всадник, заметно бледнея, по пояс скрылся за осыпавшимся, дохнувшим пылью гребнем яра. Тут-то Прокофий, блеснув обнаженной шашкой, и развернул качнувшегося и хрипящего гнедого навстречу преследователям. Ближайший мадьяр, не удержав разлетевшуюся лошадь, юркнул за рыжую гриву, уклоняясь от неминучего удара, а Прокофий, не в силах рубить живого человека, сдержал руку и лишь смахнул с него пилотку, как смахивал когда-то на учениях разно;цветные фуражки с ольвиопольских улан. Жаркое, похожее на стыд чувство подкатило к горлу: «Не могу…». На мгновение он почувствовал себя бессильным: «Эх, пропал!..» Взлетевший сзади гусар намахнулся на светле;нький с ложбинкой затылок и торчащие из-под околыша уши, но шашка, вынырнула откуда-то из-под мышки и легла крест-накрест с винтовкой. Сильный тупой удар чуть не выбил из седла. Заваливаясь, Прокофий ширнул концом шашки в заманчиво подставленный живот, но в последний миг рука непроизвольно дрогнула, и острие лишь распороло синий с шитьем мундир.

Так бы и погиб лихой рубака, чья душа не налегала на уничтожение себе подобных, да один из врагов, не достав его саблей, вжикнул по крупу гнедого Прониного коня. Гнедой, по-человечьи охнув, взметнулся в дыбки, и казак вдруг секанул с потягом, как и положено. Осел срубленный мадьяр, коснулся пальцами невидного бритвенного пореза поперек груди, потом как-то разом залился кровью и рухнул с седла. Конь Прокофия рванулся меж остолбеневших от вида крови людей. Телесно-желтый выступ укрыл, как от страшного сна. Запоздало вслед: пинннь… трах!.. трах!.. И ответное от далекого ольшаника - пок!.. пок!..

Гнедой, добирая из последнего, нес на далекие выстрелы. Мадьяры не преследовали. За отрожиной оврага, на подъеме у леска встретил Прокофия спешенный сотник Растеряев с карабином в руках:

— Цел, Титов?

- Так точно,- лязгнул зубами Проня.

В душноватом, пропыленном леске испещренные зайчиками храпели и фыркали мокрые кони. Резко наносило потом. За ольхами горбились казаки. Спешенные мадьяры сизарями перепархивали за дальними буграми, палили, пригибая к земле. Пули щелкали близко и сильно, без свиста; близкие пули прямого выстрела…

— Мы как до лесу добегли, с коней поссигивали и - бить в упор,-
шептал, принимая гнедого, коноводивший земляк, Мишка Каргин.- Одного завалили... Нашему Ваське Алимову по руке палашом... да дюже...

- Отходим тихо лесом,- командовал сотник и непонятно кого успокаивал.- Вы ж видите: они под пули не лезут.

Отгоняя выстрелами конные кучки противника, пошли на соединение к своим. Вдали, привлеченные стрельбой, показались русские разъезды.

Глава 2.

12-й полк - любовь моя, колыбель донских героев…

В военный поход полк выступил из штаб-квартиры, местечка Радзивилово Волынской губернии, 17 июля в составе 26 офицеров, 2 врачей, I чиновника и 897 урядников и казаков. Боевых — 827 шашек.

18-го полк отошел от границы в село Большие Иваны Дубненского уезда на соединение с 11-й кавалерийской дивизией. Войны еще не бы;ло, но австрийцы постреливали через границу.

На другой день, в субботу, Германия объявила России войну. Стрельба через границу стала чаще, злее. На севере Польши, в Прибалтике начались правильные военные действия. Здесь все еще ждали. День за днем тянулся тугой пружиной и, оторвавшись, каплей падал, исчезал невозвратно в прошлом.

На пятый день дождались - Австро-Венгрия, наконец, тоже объяви;ла войну России, и 11-я кавалерийская дивизия, прикрывавшая правый фланг развернувшейся 3-й армии, двинулась к границе. 26-го она занимала приграничную деревню Берестечко.12-й Донской полк получил приказ занять лежащее за границей местечко Лешнюв и первым из частей 3-й армии перешел государственный рубеж.

Лешнюв, Болдуры, Конюшков, Белявце... Сбивая австрийскую кавалерию, полк двинулся вдоль границы по австрийской ее стороне и, дав круг, вы;шел к прежнему месту своего расположения, к Радзивилову. 30-го вместе с гусарами в пешем строю брали городок Броды, но были отбиты и поте;ряли убитым командира 4-й сотни. На другой день город окончательно заняла пехотная часть.

Главный удар австрийцы наносили на север. Против 3-й армии крупных сил противника не оказалось, и наступление на оголенный австрий;цами Львов начали, торопясь, не дожидаясь подхода второочередных ка;зачьих полков. Пехотным частям придали первоочередные полки из кава;лерийских дивизий. Четыре сотни 12-го полка под командованием самого полкового командира откомандировали в XI корпус как корпусную конни;цу до подхода резервов с Дона, а две сотни (3 и 5-ю) во главе с прикомандированным генштаба полковником Гернгроссом оставили при дивизии на фланге армии.

4 августа, в понедельник, сосредоточившимся полкам зачитали при;каз, что идем вернуть Галицию, Буковину и Русь Карпатскую - древние славянские земли.

- С Богом...!

5-го пошли в наступление.

Афанасий с остальными тридцатью двумя казаками пополнения дог;нал часть вечером того же дня.

За околицей деревушки, на скате поросшего редким лесом холма во взводной колонне стояли на биваке сотни. Навстречу прибывшим густо под;нялись от коновязей казаки, всматривались, стали узнавать.

Все здесь были свои - мигулинцы, казанцы, вёшенцы... Если б не льгота, еще с января он служил бы с ними вместе. Но прошедшие полгода, а более того - недавние победоносные бои преобразили знакомых ребят. Они стали напоказ воинственны, щеголеваты, снисходительны. Борька Белов, ровесник и двоюродный дядя, и тот с прищуром оглядел обрадовано улы;бавшегося Афанасия.

- Ну? Как вы тут, на войне?

- Ды как? Пыль да жара. Чуть не подохли.

Полувоенная жизнь станицы и то, что вёшенцы десятилетиями уходили на службу именно в этот – 12-й Донской казачий полк, делали все вокруг узнаваемым, даже знакомым. Тем не менее, чувствовалось, что эти зна;комые, но оторвавшиеся от семей, от мирной жизни люди живут здесь особым, замкнутым, слаженным организмом со своими интересами, внутренними, скры;тыми от постороннего взгляда, сложными взаимоотношениями, своими ценно;стями, своими легендами.

Встав плечом к плену с Борисом, Афанасий жадно вглядывался в лица. Он узнал казака с соседнего хутора, Харлампия Ермакова, и дружелюбно кивнул ему. Харлампий кивнул в ответ, но суховато, и сразу же равнодушно от;вел светло-карий, волчий взгляд.

- Чего это он?- помолчав, спросил Афанасий.

- Хорька что ль? Учебную команду кончил. На сверхсрочную тянуть будет, - тихо и веско - таким тоном новичков посвящают в тайны общества - объяснил Борис.

Из крайнего двора вышли офицеры. Вынесли за собой остатки спора:

- …К войне готовы?

- Наш полк готов. И недавние, известные вам события - тому подтверждение…

Эшелонный скомандовал и пошел навстречу подходящим, доложить.

- Тридцать три?

- Так точно...

- А положено шестьдесят...

- Так точно... Сколько дали…

- Комиссию! Немедленно! По приемке лошадей...- зычно распоряжался старший из офицеров.

Старослужащие отхлынули. Офицеры пошли вдоль шеренги, осматривая пополнение. Из деревни подошел строгий на вид, похожий на немца ветеринарный врач. Началась выводка лошадей. Бурые, рыжие, серые, гнедые… Очень редко - вороная масть. Задержались, разглядывая красивого сивогри;вого коня, о таких у казаков всегда было высокое мнение.

Старослужащие издали посмеивались, вспоминая, как дивизионная комиссия в позапрошлом году забраковала лошадей у Бочарова и Дударева, и окружной атаман, пропустивший этих лошадей, деньги на новых высылал. Кольке Дерябкинy, опять же, в прошлом году сам командир полка коня покупал…

- Мне дед, бывало, доказывал: убьют какого казака на войне, а конь – домой, на Дон,- доносилось до Афанасия.- Сам дорогу по звездам найдет и — прямо на баз к хозяину. Ну и начинается!..

- Э, будя брехать,- зло перебил знакомый казак с хутора Нижне-
Максаева (Афанасий вспомнил, что зовут его Григорий, а фамилия - Богатырев). -Заладил : «Начинается...».

- Да я чего ж...?

Пополнение разбили по сотням и осмотрели еще раз, более придирчиво.

Сотенный, ощупав взглядом вытянувшегося Афанасия от носков сапог до кокарды, коротко спросил:

- В лагерях бывали?

- Никак нет,- Афанасии поежился под тяжелым взглядом, с омерзе;нием чувствуя, как по всему телу высыпала гусиная кожа. Впервые его разглядывали так пристально и одновременно безразлично, как животное.

- Обучить,- кивнул есаул вахмистру и отошел.

Вахмистр, плотный тридцатилетний казак Казанской станицы, ухмы;льнулся и, чтоб развлечь и приободрить казаков, взялся здесь же, не от;ходя, погонять «молодого». Начал с внушения.

- Хрунт - места святая,- хрипло проклекотал он, шагнув к замершему Афанасию, явно подражая кому-то, может быть своему зверюге-вахмистру, гонявшему и школившему когда-то его, молодого и зеленого.

- Стой, прямо, гляди браво, шашкой делай хорошо,- хохотнул кто-то в собравшейся толпе.

Но вахмистр, приглядевшись к Афанасию и что-то припомнив, дернул черным усом, нарочитость отбросил и обычным хрипловатым голосом стал отдавать команды. Образованный Афанасий вскорости мог здесь же в полку одеть офицерские погоны, и доводить такого до озлобления вахмистр не хотел, но раз уж взялся, отступать не стал.

- Годится,- сказал он, наконец, но, не дав опомниться, скомандовал. – На конь! Одиночное учение...

Команды посыпались одна за другой:

- Пика по плечу!

- Пика в руку!

- Пика к атаке!

- Рысью… арш!

Как и все казаки, Афанасий с малых лет знал основы строевой кон;ной службы. Все, что проходят в лагерях - стрельба на шестьсот шагов, сборка-разборка оружия, конный строй, вскакивание и соскакивание на карьере, доставание с земли вещей, стрельба на скаку, рубка по воде - всем этим молодые казаки занимались своей охотой в станицах, соревну;ясь.

Команды пошли сложнее:

- Отбей налево, налево назад коли!

- Направо назад коли!

- Защищай поводья!

Афанасий справлялся. Но вахмистр так гонял его, что Афанасий ско;ро взмок и, наконец, при команде: "Отбей направо, два раза обороти, вперед коли!" сам себя неловко оглушил древком пики и чуть не свалился с полохнувшегося коня.

Вахмистр, знаток и любитель военного дела, добившись своего, уце;пился за этот промах, стал объяснять:

- Оружие надо любить. Чуять его надо...- он подошел, похлопал Афонькиного коня по замокревшей шее, тон его стал доверительным, голос – как у селезня, с сипотцой.- В кавалерии бьют пикой, жестокО зажав ее,- сказал он, сделав ударение на слове «жестокО».- После удара бросают и шашку выдергивают. А ты... вы… норови вдарить из-за головы лоша;ди, лёгонько, плечом... А бросать - ни Боже мой! Пика - страшное ору;жие, если кто владеет. Нам сотенный надысь про Козьму Крючкова, зачитывал… Да вы сами, небось, читали? – снизу искоса глянул он.

- А не брешут?- усомнился Афанасий. Новый тон вахмистра устраивал его.

- Смотря на кого нарвался,- пожал вахмистр плечами.- Если на молодых, мог и больше навалять.

- Господин вахмистр, а правда, что вы тут австрийскую кавалерию
побили и пленных взяли? - спросил Афанасий, смахивая с края брови каплю пота.

- Ну, а то... Пленных взяли, да... 13-й уланский полк. "Трани ула;ны" называются. Поляки, русины... Дивизионный у них - поляк Заремба. Да;ли им,- хитрец-вахмистр говорил отечески, поучительно. - Седла у них тяжелые. Для наездника удобные, а для лошади - не дюже... Мы отбили, гля;дели: скрозь все побито, и холка, и спина... Одеты тёпло: мундир сукон;ный, ишо и накидка на меху. Наши ребята жалились: "Шубу не урубишь..." Попадешь пикой, а она по шубе по этой скользит. Тут одно - зажми и ко;ли под горло. Палаши у них тупые, ржавые. Намахиваются черт-те по-како;вски. Если кисть у тебя сильная… А ну...- он фамильярно взял Афанасия за кисть и помял, пробуя.- То под удар подставить плашмя... Шашку то есть... Чтоб потяга не вышло. Тут кто как бьет, а то и руку отсушить можно. Главное, кто быстрее вдарит. Учись бить без замаха. А то пропус;ти, упади - вот так - на спину... лука не выпустит… и по мозгам его сзади…

Афанасия потрясло, с каким спокойствием говорил о методах умерщвления этот человек. С таким спокойствием и так охотно говорили о при;емах рукопашного боя хуторские мальчишки. Но они не видели войны и смерти.

- На пешего смело иди,- продолжал вахмистр. - Он ошеломленный будет. Но прикрывайся конем. Он справа будет, все одно руби из-за шеи. Мизинец - для потяга. Шашка чтоб спружинила - под мышку... На скаку бей наотмашь, шашка прям стрыгёт, как режет… Как по сырой глине…

Он помолчал, снизу испытующе глянул на Афанасия и, видимо, остал;ся доволен произведенным впечатлением. Плечи вахмистра развернулись, грудь выпятилась колесом, глаза казенно потускнели. Афанасий мигом по;добрался в седле.

- Слезай! Можно оправиться и закурить…

На ночлег устраивались на полугоре, вповалку под шинелями, укры;тые от неприятеля гребнем холма. Пришел и сел рядом Борька Белов, вскользь поинтересовался разговором с вахмистром («Чего там Колычев тебе тачал?»), но больше расспрашивал о станице, о своих... В деревушке играл граммофон. «Танго... «Нито Джо»...»,- отгоняя волны дремоты, угады;вал Афанасий. Он несколько раз терял нить разговора, дремал, как проваливался, и, очнувшись, поднимал голову. Борька сидел рядом и все еще что-то тихо рассказывал. Сонным видением плыли ночные тучи, пожирающие звезды. Лес казался дремучим, насупленным, сдавливающим, таившим свой обычный шепот. Чуткий порск коня... Разъезд, бездорожно мелькнувший против огня. Неосторожный стук ножен о стремя…

Молодые, привыкшие к сельской работе парни, просыпаются рано. Привычка проведать коня или скотину тоже дает себя знать. Все первогодки в полку вставали по ночам, не доверяя дежурным по конюшне.

Афанасий проснулся перед светом, мучился и ворочался, не раскры;вая глаз. Он много наобещал, нахвастал, поучал родных и близких, а смог закончить всего лишь учительскую семинарию... Германия объявила нам войну. Очень вовремя... Он вспомнил то чувство облегчения, с которым уходил в армию. Испытания, обрушившиеся на страну, на всех, оттеснили все личное. Он бежал от неудачного личного, как волк бежит от загонщи;ков. Сравнение понравилось ему. «Волк бежит... бежит… и выходит… Куда?..» Глаза непроизвольно распахнулись, он рванулся, но остался ле;жать, лишь дыхание перевел.

Было светлее, чем он ожидал. Ущербный тонкий месяц завис на востоке и по-стариковски спокойно наблюдал, как всходило солнце. Треть окоема земли полыхала огромной радугой. Цвета, взорвавшись, сплелись и размазались. Первым шел фиолетовый, но из-за размывшего горизонт тумана он казался сиреневым. Алый переходил в желтый, тот стремительно рос, расширялся, вздымал на своих плечах блекло-травянистый, а тот, поднатужась, на полнеба выплеснул вверх чистый, пронзительно голубой цвет. Над головой небо темнело, а дальше к западу, за амуницией, за жующи;ми, звякающими уздечками лошадьми, оно приобретало стальной оттенок все с тем же сиреневым отсветом, и отсвет, светлея, стекал к восходу. В сплошной сиреневой пелене терялся горизонт. Были мгновения, когда Афанасий принял за него внезапно возникшие продольно разрезанные багровые червоточины. Но нет, это дальние облака отразили своими доны;шками прорезавший, наконец, сиреневую глухую пелену неестественно-кра;сивый, сказочно-малиновый краешек солнца... Оно стремительно поднималось, как остров из волн, поднималось, подталкивая желтый и забрасывая в зенит нежно-голубой цвета.

И вновь Афанасий невольно взглянул на запад. Там молчал и вби;рал в себя отступающую темноту глубокий и выпуклый темно-зеленый цвет. Мир был законченно красив, и Афанасий, успокоено вздохнув, уро;нил голову на седельную подушку.

* * *

Новизна это праздник. Дрожащий, обжигающе-свежий воздух утра. Шершавые от росы листья... Под сине-желтым сотенным значком собира;лись казаки.

Афанасий отошел по нужде. На пути у него пуля срезала ветку. Тихо, даже без далекого хлопка. Вахмистр Колычев, заметив, что Афана;сий встал на месте и завертел головой, проворчал:

- Сидит, гад, идей-то, по одиночным бьет. Тут их, шпионов, оставили – ого-го…

Мир казался неестественно выпуклым, рельефным и нереальным.

Приехала команда с фуражировки. От фуражиров наносило конским потом, а когда они поравнялись, Афанасий вдруг ясно различил сладко;ватый запах вялого, прихваченного дождичком сена.

- Иде это вы, братцы?

- Дугою накосили.

Война... Куры, гуси, бараны теперь или "дикие" или "неприятельские".

Третий день оторвавшаяся от полка сотня шла наискосок вдоль фронта наступающих войск. Прилетали из штаба вестовые, уходили вперед и в сторону отступающих австрийцев разъезды.

Ехали быстрым шагом, хлынцой, брякая стременами и шашками. Ветер пел в пиках. Храпели горячащиеся кони. Прекрасное широкое галицийское шоссе звенело и лязгало под сотнями подков. Стрелы на пестрых стол;бах указывали на присевшие за холмами усадьбы. Пустыми лежали чисто сжатые поля.

- Они ишо перед войной все убрали. Как знали…

Желтые и красные крыши местечек, кресты у дорог, часовни-каплицы. У распятия - галичанин, босой, но в жилетке и шляпе. На бабах - повязан;ные сзади красные платки, исподние юбки выглядывают из-под темных верхних. На зеленых огородах островками желтели не политые из-за пани;ки огуречные грядки.

Утро разворачивалось в хороший прохладный день: набегали тучи на солнце и снова уходили, и оно сияло, яркое и светлое, на голубом прозрачном небе.

- Запевай!

Длинноносый худой запевала справа и на ряд впереди Афанасия прокашлялся, снял с потной головы фуражку, оставив на макушке торчком крохотные рожки жидких волос. Вальяжно, как выпимши, вывел:

Ой, да взвеселитеся донцы, храбрые казаки,

Честь и славою своей…

Сбоку было видно, как вздрагивали, устремлялись вверх вместе с го;лосом длинные ресницы запевалы. Под маленьким подбородком собравшаяся в одну складку, защетинившаяся кожа толкалась в такой же колючий ка;дык. Наливалась багровым шея. Колокольным буханьем вступали казаки, и вновь вздрагивали выгоревшие, темные у корней и светло-пушистые на со;лнце ресницы запевалы.

- Бом! Бом! Бом!- возносились к солнцу мощные округлые звуки и зве;нели в голове Афанасия.

Болезненно ясно, как только что обретший слух, слышал он каждый звук, каждый шорох. Преувеличенно четко, как близорукий, для которого вне;запно навели резкость, видел гладкую прогалину под полоской щетины на короткой верхней губе запевалы.

Два младших офицера сотни, Цыганков и Попов, съехались в стороне от построения.

- ...Чем раньше, тем благороднее воевали,- услышал Афанасий, в оче;редной раз рывком окорачивая коня и загоняя его в ряды.

- Да, - с ехидцей соглашался сотник.- У турок был, например, обы;чай: растоптать пленных слонами.

- Слонами - это благородно,- ухмылялся хорунжий.

Ой, да сигналисты заиграли.

Вынув шашки наголо,

Вынув шашки, вынув остры,

Мы в атаку понеслись,- загремела над сотней новая песня.

День подходил к полудню и тревожно блекнул, терял краски. С юга долетали отзвуки далекого боя. Оттуда призраком, нечистой силой показал;ся, блеснул на солнце и стал уходить на запад аэроплан. В рядах спорили:

- Птица!

- Эроплан!

- Какой эроплан туды подымется? Птица!..

Неясная тревога, как будто за тобой наблюдают, исподволь охваты;вала всех. Чувствуя опасность, раздували ноздри лошади. Казаки стара;лись отвлечься, переговаривались. Позади два мигулинца, натужно посме;иваясь, вспоминали случай с Алёшкой Земляковым, с которого за неделю до войны сняли лычки. Афанасий вслушивался, но каждый шорох заставлял его насторожиться, и он разобрал лишь, что злосчастный урядник в од;ном белье бегал по конюшням во время утренней уборки и прятался в сено от командира сотни. Дурацкая история... Подозрительно тихо и безветренно было вокруг. Стрельба на юге угасла.

Есаул остановил сотню и, оглядываясь, проехал от головы колонны в хвост. Мимоходом спросил, кивнув на Афанасия:

- Как?

- Так что задатки есть,- подражая безразличием есаулу, ответил увязавшийся за ним от первого взвода вахмистр. - Обучим, ва-бла-родь.

Но и он нервничал. Оставшись в интервале возле трубача, он повел носом, вздохнул:

- Иде-нибудь... этот… гниет…

Сосед, еланец Иван Голицын, подтолкнул Афанасия и показал - в низинке у куста, зажав голову белыми окоченевшими руками, лежал уби;тый австриец.

- Видал?

Афанасий не ответил.

Весь 4-й взвод во главе с хорунжим, на ходу рассыпаясь, прорысил вперед.

- Подтянись!

На сотню осталось всего два офицера, и сотник отъехал в замок. Есаул вернулся в голову колонны. Его вороной, нервничая, грыз удила, косил зеленоватым глазом, тонкие стройные ноги не находили себе места, будто ступали по горячему. Строго по уставу разбились урядники, по трое на взвод.

- Шагом...

Еще с час шли с оглядкой. Мир на глазах менял свои краски. Одна - песчано-бесцветная - расползалась, пожирая остальные. Дневной свет гаснул, увядал.

Из 4-го взвода вернулся казак с донесением. Впереди, до скреще;ния дорог и дальше,- чисто. В деревне, что в двух верстах, стоят русские войска.

Известие не принесло успокоения. Опасность шла от самого неба. Казаки поглядывали, вверх, крестились.

- Господи, да что ж это такое?..

- Сотня… рыысью...- отвлекла от раздумий команда. - ...арш!

«Черт! Да это же солнечное затмение!»- догадался Афанасий.

У перекрещения шоссе, и выходившей из деревни грунтовой дороги врассыпную стояли казаки 4-го взвода, головы их были задраны.

Сотня остановилась, растеряв строй. Офицеры съехались. Есаул поло;жил на колено планшетку и что-то спрашивал у хорунжего.

«Затмение... Затмение...»- твердил себе Афанасий, но гнетущее ощущение опасности, крадущейся беды не покидало его. Сосед опять подтол;кнул его и указал, как на нечто невиданное:

- Гля... Звезды...

На зеленом небе проступили звезды, и солнце стало как месяц...

«Это знак,- думал Афанасий.- В мире нет случайностей, он слишком порядочно организован».

- Не к добру знамение это,- шептал Голицын.

- И день неудачный, пятница...

- Набьют нам… Как считаешь?

- Тайны Божьей никто не знает,- вздохнул вахмистр Колычев.

В деревне, заставив вздрогнуть, взревел оркестр. Все взоры оборо;тились туда. Гоня перед собой бесцветно-песочную пыль, показались вой;ска. Сомкнувшись, стеной шла пехота. По обочине, обгоняя ее, рысили кон;ные. По укороченным стременам, облегченной подпрыгивающей рыси и длин;ным пикам Афанасий машинально определил: регулярные.

- Подтянись!

Казаки съехались в ряды.

Как спасение подходила колонна. Рослые и плечистые солдаты — первая рота - с грохотом трамбовали дорогу. Шаг был упруг, натружен. В пыли, как в тумане, тяжело колыхалось расчехленное знамя. Оркестр, све;тящийся тусклым серебром, по дневному звонко стонал беззаветное:

… И зовет нас на подвиг Россия,

Веет ветром от шага полков...

- Ррахх- тах...Ррахх - тах...-отбивали ножку неисчислимые ряды.

...Прощай,

Отчий край...

Два мальчишки-корнета - в помраке не разобрать, что за полк, - оторвавшись от своих кавалеристов, хохотали. Один, запрокинув голову, выкрикивал вбитое в голову с гимназической скамьи:

- Тогда Игорь взре на светлое солнце и виде от него тьмою вся
своя воя прикрыты. И рече Игорь к дружине своей: «Братие и дружино!..»

- Ха-ха-ха-ха-ха,- покатывался второй.

-...И тогда вступи Игорь князь в злат стремень...

Рвущий и дробящий воздух шаг и рыдание оркестра заглушили вы;крики веселого корнета.

-...И поеха по чистому полю. Солнце ему тьмою путь заступаше, нощь стонущи ему грозою птичь убуди...

- А?- обернулся Афанасий, находя поддержку и подтверждение своим мыслям.

Сотник Цыганков подмигивал хорунжему Попову. Вечное соревнова;ние между кавалерией и конницей. Но лицо у сотника кривилось. Он ку;сал губы, чтобы скрыть их дрожь.

- Орли клектом... Как там?..

Хорунжий глянул вслед смеющимся мальчишкам-кавалеристам и до;садливо мотнул головой, отгоняя мысли.

- Орли клектом... Орлы растреплют, растеребят тела, и лисы подли;жут кровь на траве...- бормотал сотник, сбиваясь со «Слова...» на ри;суемые собственным воображением картины.

Всё, что случилось до нашего рождения, кажется нереальным, воспринимается как сказка. И то была красивая и бессмысленная сказ;ка... Но вновь стояли войска на границе, и вновь являло солнце гроз;ные знамения, и, невзирая на них, ехали по чистому полю всадники.

«...Игорь к Дону вои ведет…»

Глава 3.

Ушли второочередные полки, через месяц высадились в Вильно, Волковыске, Барановичах...

Здоровые чубатые парни идут на войну, рвут, лиха;чат, лавой - кто вперед!- валят на батареи и пулеметы. А для матерей они - дети малые, неразумные, которых пустили играть во взрослые игры. Рвут куски железа их белые тела, и падают Пронюшки и Афонюшки, не кри;чат - стонут, губы закусив и глаза закатив. А матерям их стон, как плач детский, жалобный - поперек сердца.

Пустели, переводили дыхание вслед отступившей жаре осиротевшие хутора.

Курень Ильи Васильевича мобилизация не затронула: одни еще не выросли, других уже не брали. Соседи, как водится, позлобствовали. Слепая от старости бабка Говоркова (и до нее дошло) вспомнила, а сноха по хутору разнесла, что вот так же, когда на позапрошлую войну уходили, тех, кто на церковь деньги давал, в последнюю очередь забирали...

В сентябре стали приходить первые вести об убитых. Илья Василье;вич всякий раз с волнением брал привозимую из станицы газету. В конце августа предупредила она честно, что бои сильные, войска движутся быстро, и поименные сведения об убитых и раненых невозможны. Потом узнали, что в Новочеркасск привезли раненых из-под Львова. Илья Васильевич засобирался ехать узнать об Афоньке, так и не писавшем с тех пор, как ушел на фронт.

И вот, наконец, пошли первые фамилии. Тихошка, ездивший в станицу и прочитавший в дороге, передавая, молча ткнул пальцем в колонку имен. Усть-Медведицкий округ и 2-й Донской. На следующий раз оказались списки с усть-хоперскими казаками. "Ну, к нам подбирается..."- замирая, ждал Илья Васильевич.

12 октября распубликовали списки награжденных, и там был один вёшенский фельдшер… А уж после Казанской Божьей Матери достигли Вё-шенскую станицу скорбные вести. Раскрыл Илья Васильевич прогибавшийся лист и поплыли перед глазами: Болдырев Роман Иванович... Рокачев Петр Степанович… Паничкин Аким Петрович… Тут же перечислялись оставленные на поле боя и не абы кто, а подряд четыре старших урядника… Ох, побили казаков!

Афоньки ни среди убитых, ни среди награжденных не было.

* * *

Всю осень полк сражался в Галиции и Южной Польше.

Казаки перестреливались с австрийскими разъездами, и по звуку выстрела, короткому и глухому, Афанасий определял, что стреляют из карабинов – значит конница. Сталкивались с пехотой, и та стреляла по казакам издали, тогда пули не щелкали, а свистали и пели. Близко австрийцев видели редко, чаще находили темные, сквозные австрийские обоймы. Испытали всю жуть лежания в цепи. Пули щелкают части и близко, а ничего не видно.

Наступали по гладким и белым пыльным шоссе, проходили горящие города и местечки. Черные обуглившиеся деревья без листьев уныло стояли за прокопченными решетками садов. Пахло дымом и гарью. Проезжая, глядели казаки на неестественно высокие, обнажившиеся дымовые трубы, почерневшие листы железа, остовы швейных машин, кроватей, на почерневшую посуду. Нагляделись на пылающие соломенные крыши галицийских деревень. Горели посевы, и тогда казалось, что все вокруг горит, кровавое пламя стояло стеной, выло и трещало. Шоссе становилось горячим от налетевшей золы, и лошади волновались, ступая по нему.

По такой жизни казак держался за казака, сотня – за сотню, как пальцы рук, сцепленные в замок.

Случилось так, что после побудки опять придремнул Афанасий в теплой землянке, и сон ему приснился.

Во сне Афанасий видел Бориса Белова туманным осенним утром на улицах Львова, не то на брусчатке у вокзала, не то где-то возле Замковой горы. Борис звал его за собой… Афанасий понял, что спит, понял, что все это значит, и рванулся из сна. Страх ознобом побежал снизу по ребрам, выплеснулся через шею и зазудел на щеках возле ушей.

Борис Белов, дядя двоюродный, умер на его руках. Дней десять назад под деревней Райброт у высоты 613 перестреливались с австрияками (не то с самими немцами). Мокрый шлепок, и повалился Борис, щурясь застывшими глазами на белое небо. Афанасий его подхватил. Всё, не дышит. Сбежались казаки. Понесли, прямо из рук вырвали. Афанасия лапали, в глаза заглядывали: «Не ранен?». Афанасий удивленно отмахивался, потом огляделся: весь рукав в Борькиной крови.

Как и все, к чужой смерти Афанасий привык, а своей боялся. И когда убивали кого-то, главной радостью было «Не меня». За месяцы войны понагляделся он на мертвых: и обгоревших, оскаленных, будто перед смертью смеялись (обгоревшая кожа на них в трубочки сворачивалась), и рубленных и стрелянных.

На Сане брали отсталых, целиком роту взяли, а у них – по две обоймы разрывных на брата. Всю роту и твердо вставшего перед ней побледневшего офицера расстреляли на глазах Афанасия.

Да и сам он незадолго до Борькиной смерти человека убил… Полк выходил к Островным Бескидам, к горному хребту. Сотни оставили лошадей в низине и пошли вверх цепями, вразнобой, осклизаясь. Шурша и щелкая, посыпались камешки. Вышли, легли по гребню. Командир сотни послал Афанасия искать 2-ю сотню, соседа справа.

Шел четвертый месяц, как Афанасий оказался на войне. Он уже успел привыкнуть, перебоялся, даже осторожность стал терять. И тогда, когда спешил горной тропинкой – слева ельник, справа обрыв, - отвлекся, хотя и держал палец на спуске, о чем-то своем думал. Отвлекшись, наступил неловко на камень, тот сорвался, посыпав песок, и через время внизу застучал, защелкал. Тут тропинка вильнула, ельник оборвался, и шагах в тридцати Афанасий увидел человека в серо-голубом…

Австрияк стоял наизготовку с прикладом у плеча и внимательно смотрел вниз и вправо от Афонькиных ног, туда, где только что стучал сорвавшийся камень. Кепи с перышком надвинут, взгляд спокойный, охотничий, поза уверенная. Стрелок…

Афанасий выстрелил навскидку и, словно убоявшись дела рук своих, побежал обратно. Успел увидеть, как враг взглянул удивленно и повалился, мелькнув зелеными помпонами на груди… На всю жизнь врезался этот взгляд удивленный. После вспоминал, пил, и жуть брала: если б промазал, самого б убили.

Бориса схоронили в деревне Ивково. Вахмистр передал Афанасию, ближайшему из родных, фуражку покойного: «При случае на Дон отошли…».

А еще через неделю полк скатился с гор и в составе дивизии форсированным маршем выступил на восток наперерез прорвавшимся австрийцам. В два перехода покрыли верст пятьдесят и, проскочив городишко Тарнув, к часу-тридцати 1 декабря заняли позиции южнее местечка Фриштак, прикрыв перекресток дорог. И осталась Борис Белов в чужих горах истлевать, засыпанный камнями.

Теперь вот приснился…

Сон стремительно стирался, уходил из памяти, лишь Борькино лицо плавало где-то в сером тумане. И Афанасий вспомнил, как по такому же серому туману ходили они с Борькой в разведку. Домики под соломой… Стог сена, сбегающая к ущелью изгородь… Тишина… К вечеру похолодало и прояснело, и они с Борисом ползли через порыжевший под закатным солнцем бурьян. Потом отдыхали. Просто перевернулись на спины и лежали, глядя на позеленевшее небо и редкие звезды. Слова Борькины – «Нет ничего на свете красивее неба. Так лежал бы и глядел бы…- и добавил зло. – А тут вылупишься в землю, аж глаза болят…». И дальше ползли, слушая свое дыхание. И были будяки – последние цветы осени. Медово-сладко пахли красные цветы…

Взвод ютился в вырытых на скорую руку землянках. Соорудили их быстро, первой же ночью, но потом так толком и не обустроили.

Казаки в углу только что отсмеялись. Один из них, наоборот, шипел, давясь собственным гневом. Заводила, Гришка Богатырев, кутался в хорьковый доломан с убитого австрийского офицера и рассуждал:

- А что? Кто храпит, тому - портянку на морду, – он показал, как кто-то задыхается, и под новый громкий хохот пожал плечами. – А что там нюхать?

Афанасий заметил, что казаки во взводе громко, до боли в животах, смеялись от любого пустяка.

- Вставай, одевайтесь! – крикнули снаружи.

С юга подходили австрийцы.

Сотня удерживала развилку дороги. Приказ требовал продержаться до вечера. К вечеру ждали свою пехоту.

Вахмистр повел взвод по отрытому ходу сообщения к своему участку шоссе. Окопов здесь не рыли, лишь углубили кювет с северной стороны.

На взгорке пулеметная команда укрепляла позицию:

- Банкет оставляй…

- А ну, меряй!

- Павел Назарыч, чего тут мерить? В нем, в «Максиме», четыре пуда, аж больше…

Офицеры – начальник пулеметной команды и младший офицер из их сотни - стояли в сторонке:

- Этакая брюнеточка с глазами болотного цвета, личико, как у греческой статуэтки, но худенькая…

Начальник пулеметной команды что-то отвечал и, как и все болезненно самолюбивые люди, тщательно обдумывал фразы.

Два недавно присланных в полк прапорщика стояли, пригнувшись, в ходе сообщения, пропускали казаков и пугали друг друга:

- Разрывная пуля попала в низ живота и вырвала член…

- А этому пуля – в ногу навылет, потом сквозь член и в другую ногу. Член отбило наполовину, и он лежал – вот так! – «прапор» показал руками, - согнувшись, будто надломлен… Врач сказал: «Будет жить»…

Первый пристрелочный снаряд с оглушающим треском взметнул землю позади, среди укрытых землянок, и все заметались, побежали и разом замерли в укрытиях.

- Осмотреть пулеметы! Зарядить! – заторопились в пулеметной команде. – Установить рассеивание от леса вправо по угломеру на 5!..

Первые пятнадцать минут боя тянулись невыносимо долго. Розоватый дым австрийских снарядов заволок пространство. Шрапнельные пули сыпались сверху, как хмель на новобрачных. Только хлопья дыма прекращали кромсать небо, как другие орудия укладывали впереди или сзади в шахматном порядке очередь снарядов, поставленных «на удар».

Вот один ударил совсем рядом. Врезался прямо в бруствер окопа, подняв вверх целый столб земли. Скорчился Афанасий. Больно ушам, больно глазам, спазм горла, перехватило дыхание…Он жался к твердой неподатливой земле, хотел влезть в нее, как червяк.

Командир сотни отвел людей из кювета назад, на взгорок. Шоссе все равно, как на ладони. Взвод вахмистра Александрова, уклоняясь от шрапнели, ушел чуть в сторону, в рощицу.

Еще одна очередь разрывов прошлась с недолетом и перелетом над каменным полотном. Гуще, злее, ниже засвистели пули с той стороны. Дым заволок противоположный кювет, стелился над шоссе. Из него по одной стали выныривать темные фигуры… И вот уже кучками мадьяры вывернулись на шоссе и приостановились, не увидев противника.

Афанасий смотрел на них со стороны. Секунда… Почувствовал, что они побегут. В такие мгновения любой неожиданный крик сбоку вызовет панику. И ждать нельзя – залягут в противоположном кювете и – всё! – не выкуришь.

Он крикнул «Ура!», вскочил и побежал на шоссе. Слева и справа поднялись казаки. Он заметил легкие, собранные движения. Перескакивали ямы, подныривали под ветки… На бегу азартно стреляли. Двое или трое на шоссе упали. Уже вблизи он увидел бледные лица и испуганные глаза. Стреляли навстречу, очень близко, через кювет. И вдруг, как ветром сдуло, мадьяры побежали назад. Не пригнулись в своем кювете. Не спрыгнули. Видно было, что побежали.

Он первым с разгону выскочил на шоссе. Чувствовал себя «лихо-весело», словно слегка опьянел. На мгновение увидел довольно близко плотные толпы бегущих, беззащитных. Казалось, только стреляй, промазать невозможно. Мысль: «Вот я их сейчас наваляю!...». Он вскинул винтовку к плечу и тут ощутил сильный и очень болезненный удар в грудь, словно кол засадили, ковырнули и пронзили насквозь…

Афанасий отшатнулся под ударом, запнулся пятками о труп и повалился навзничь, больно стукнувшись затылком.

В глазах потемнело, сознание на время покинуло его.

Он очнулся и от страха и боли застонал. Хотел позвать, но не знал, кого и как, и решился лишь на громкий стон.

Ему казалось, что он рывком – рывками… - поднимает из какого-то провала свое тело, но это лишь веки вздрагивали, и, наконец, он открыл глаза.

Небо… Четкий обрывок черного дыма улетал и зацепил скрывавшееся за белой пеленой еще более белое солнце…

Но вот и солнце скрылось за дальней горной грядой. Серовато-белый мир обесцветился. Небо, не отличимое от снега… Нависающая заснеженная гора, серые и буро-коричневые камни… Буро-коричневые казались мягче и теплей.

Он никак не мог сообразить, когда он упал, в какой миг. Странный темный провал с начала контратаки… Он помнил, как бежал, как сзади бежали…

И где свои – тоже непонятно.

Боль от затылка разливалась по всей голове. Ныло и постанывало все тело.

Постепенно он стал различать звуки. Со всех сторон стреляли. Пули птичками посвистывали в вышине, но редко и, казалось, неопасно. Страшно было оставаться на месте. А вдруг свои уйдут, а вдруг бросят… тоскливое чувство одиночества и страх смерти терзали его. «Ползти…». Он мысленно, не двигаясь, проверил руки и ноги. Не болят… Ноги замерзли… «Куда ж я ранен?». Грудь болела… Терпимо… «Перевернуться и ползти…». Он попытался перевернуться на живот и напряг правую руку, выискивая точку опоры, и даже чуть приподнялся. Но тут чья-то пуля просвистела низко, едва не задев его, и он замер, расслабил руку и чуть качнулся, опять растягиваясь на земле.

«Пятками опереться и ползти…». Он чуть согнул ноги в коленях, надеясь упереться краями окованных каблуков в камни шоссе, но ощутил что-то мягкое и уходящее из-под ног. От движения кольнуло по всей груди. И новая мысль перепугала его: «А куда? Где наши? Как я упал?».

Догадавшись, он отвалил набок голову. Перед его лицом, закрывая полнеба, высился чей-то зад, прикрытый полой чужой темно-серой шинели.

Он перевалил голову на другую сторону. Припорошенная снегом дорога терялась за каменистым выступом. «Как я упал? Где наши?».

В сомнениях и страхе утекало время. «Господи, хоть бы не умереть!».

Когда он открыл глаза в следующий раз, небо стало свинцовым, камни – черными, а снег заголубел. «Все… умираю… - подумал Афанасий. – Свет меркнет…». Кроме неясного чувства сожаления он ничего не испытывал…

Где-то в головах все яснее и яснее зазвучал шорох. «Ползут?.. Идут?..», - равнодушно гадал он.

Громко, надсадно задышали совсем близко. «Ползут…»

- Ну, Афанасий… Ты тут живой?

В голосе звучала неловкость. Живой и крепкий спрашивал изувеченного. По голосу он узнал Хорьку, соседа с хутора Базковского, и, боясь нового укола в грудь, еле слышно произнес:

- Чуть…

- «Чуть» не считается, - к месту или не к месту пошутил Хорька. – Полезли назад…

Он цепко взял Афоньку за рукав и воротник, приподнялся, потянул и тут же мягко упал, прикрываясь самим же Афонькой.

- Пин-н-нь… Бах… - ответили издали.

Движение расплескало таившуюся боль, и она облила все тело.

- Ох… У-у-у-у-у…

- Не южжи…

Снова Хорька дернул и потянул и снова проворно прилег.

- Дззр-р-р, - щелкнула пуля по камням у левой руки. – Бах…

- А ну!.. – Хорька рванул, разрывая застонавшему Афанасию внутренности, и зашуршал, съезжая в кювет.

Еще две пули просвистели, чуть не касаясь афонькиного лица, и одна глухо стукнула в ногах в застывший труп…

- Ба-ба-бах… - долетело из дальнего сумрака.

Теперь из кювета Хорька, засопев, потянул Афанасия уверенно, и тот внезапно ощутил под головой пустоту и со следующим рывком, пронзаемый болью, свалился в темную яму.

- О-о-о-о… - и невольные слезы потекли по щекам.

- Тянем… - сказал Хорька.

Еще трое казаков сползли к ним с другой стороны, подхватили Афоньку со всех сторон и, пригибаясь, понесли его вдоль по кювету.

Глава 4.

Ельпидифор, скучавший в опустевшем хуторе, надеялся, что дед отправит его на учебу. После замужества Малаши пребывание в Чигонаках ка;залось бессмысленным. Дед же, не надеясь на благоразумие внука, тай;но повздыхав, никуда его не отпустил, решил нанять в Вёшках учителей, чтоб готовили Тихошку выдержать экзамен экстерном.

Так что пока Тихошка с заметно распустившейся хуторской молодежью тратил приливающую молодую силу, сам ей удивляясь. Раз на игрищах в Ермаковке, поспорив с выростком Комаровым, в шутку толкнул того в плечо и с удавлением увидел, как плотный цепкий Комаров, расталкивая шарах;нувшихся девок, с изумленным лицом повалился, запутавшись ногами. Потом они сцепились, но чигонацкие и антиповские ребята растащили.

Так и шло всю осень: там ворота сняли, там виноград обнесли. Игрища, девки, болтовня. Читал Байрона и "Шагреневую кожу". Ночами снились сны о войне: конная атака по мокрому темному лугу и пехота, бегущая так быстро, что лошади не могли догнать ее, потом он служил в регулярной кавалерии, ехал, позванивая шпорами, в поезде и бил кого-то в морду.

Проснувшись, мечтал, как поступит учиться и уедет, но знал, что бу;дет тянуть домой, уже испытал это. Потягивался:

« Ветер и воды мне чудятся пеньем,

Музыкой чудной, где звуки нежны...»

На игрища приходили Малаша с Федотом. Однажды стали совсем близ;ко. Ельпидифор, балагуривший с хуторскими девчатами, уже подкатывал к одной, но внезапно ощутил, а потом увидел взгляд. Все рухнуло...

Возвращаясь домой, он отстал - болтовня и смех дымящейся дыханием кучки ребят неприятно развлекали. «Все будет от судьбы, а не так, как я хочу... На третий или пятый день мне бы все надоело... И будет, согласно законам жизни, все не так, как я хочу. Наверное, я про;сто усмехнусь... Нет, будет все, как я хочу! Сражение выигрывает тот, кто твердо решил его выиграть... А чего ж я хочу?.. Кажется, я не доживу до старости...»

На выходные дед привозил из Вёшек бабку с Лушкой и Жорой. Бабка, намаявшись в станице, рассказывала, как хорошо жили раньше, не воро;вали, все равны, а теперь понаехало... Ельпидифор слушал бабку и деда, молчал. «Правы эсеры. Община...»

Охотнее стал бывать в курене у деда Стефана.

* * *

Нормальная женщина, если она не больная, одна жить не может. Да;же не с точки зрения физиологии. Хочется ей, чтоб любовь была, а не просто с кем-то переспать.

Проводила Варвара мужа и осталась с двумя детьми. Скоро год. Вро;де и Митька был дома и Никита, младший из Стефановых сыновей, а за;скучал курень.

РассыпАла осень золото и сама же его подбирала, оголяя разрознен;ные одинокие деревья, и Варвара наливалась беспричинной едкой злобой, металась в бесконечных делах по метеному базу, все время отвлекаясь и окусываясь на постоянное нытьё маленькой Валюшки.

Приходил к брату старый Илья Кисляков, масля глаза на красивую бабу, сочувствовал:

— Тяжело с детишками. С одной тяжело... С двумя уж легче, а с троими совсем легко - выгнал их на баз...

С дедом приходил Ельпидифор, прилипая взглядом к ее тяжелой гру;ди, разбухшей под морщенной у ожерелка кофточкой, на удивление гра;мотно, как бы вскользь, ненатужно заигрывал.

Варвара всерьез этого мальчишку не воспринимала. Конечно, она вы;деляла его среди остальных ребят, как единственного «ученого», отме;чала его гордость, самонадеянность, а так же хороший рост и «ясные» пуговицы. Но слишком уж велика была разница в возрасте. Двадцатилетние налитые парни - куда там этому сопляку!- жировали по хуторам, ожидая призыва на войну, и нагоняли страшные сны на не одну свекровь. Игра сильнее человека. Играл Ельпидифор, удивляясь, что без чувств игра идет, как по маслу, и Варвара невольно подыгрывала. Один раз да;же «погладиться» далась в темных сенцах, потом, фыркнув, оборвала его руки, пробарабанила по порожкам на баз:

— Федька! Федюшка! Мамань, вы Федьку не видали? Иде ж он делся, враженок?

И долго потом, закипевшая, остывала за катухами средь бессильно покосившихся плетней, не потому что именно этот вспотевший мальчиш;ка лапнул ее грубо и неловко, а так - давно не лапали...

Выскочивший следом Ельпидифор покачался на носках, пружиня чужие порожки. Ладони горели, сохраняя ощущение неподатливости чужой желан;ной плоти. Спокойно и ясно, как о решенном и неизбежном, подумал вдруг: «А я ее вы...у», и, подмываемый предвкушением, сладко потянул;ся.

* * *

Секанула морозом зима. На сытых лошадях подлетели Святки. Ху;тор деловито, по-хозяйски готовился к гулянию. Одной Варваре праздник не в праздник. За год без Герасима она внутренне обособилась от муж;ниной родни. Терзалась постоянным доглядом. Несколько раз сходила к родным на Меркулов. Теща ядовито зудела:

-Чего ты там забыла?

По хутору шагу не ступишь, чтоб на кисляковскую родню не нарваться. Одно развлечение - приходил Тихошка и, выбрав время, плел несусвет;ное:

- Давай сбежим... Я должен был на учебу уехать, но из-за тебя
остался. Уйдем... наймемся куда-нибудь...

Любому казаку сказала бы уже Варвара: «Иди, не бреши…», но сейчас чувствовала нечто материнское, снисходительное. Видела, как он играет, придумывает, врет, но сама подыгрывала без каких-либо надежд и на;мерений на будущее. Откидываясь уютно в уголке, говорил ей Тихошка: «За;втра будем восход солнца встречать», и Варвара, каждый раз выходившая до света проведать скотину, мечтательно, как и он, улыбалась, согласная поверить. Однажды, утомленная глупыми мечтами, сказала:

- Вот доскачешься, женит тебя дед, и вся любовь кончится.

- Пусть женит,- усмехаясь, соглашался Ельпидифор.- Я с той жить
буду, а тебя обожать.

Уходил он, даже шинель не скрывала мальчишеской гибкости, а на сердце Варвары оставался легкий, как щипанный пух, налет грусти.

Летело время. Выглядывала она во двор, глядела, как ветерок бало;вал с дымом над шныревской хатой, и замирала в тоске.

В сочельник с утра падал снег, к полудню проглянуло солнце. Мо;роз. Снег блестит и скрипит. Сразу захватывает дух и сковывает лицо. К вечеру, вроде, отпустило.

У Кисляковых в курене не ели до первой звездочки. Голодная с мороза детвора с волчьей ненасытностью поглядывала на красный угол, где под образами на чистой скатерти на пучке соломы ждала богатая кутья. Неслышным шагом, растягивая минуты, крался за темнотой праздник. При;липнув к окнам, следили, как возился на посиневшем дворе дед, наконец, оторвался, трогая бороду, оглядел закатную сторону и, осенив себя кре;стом, торжественно поднялся на парадное крыльцо.

После молитвы, ужина и взвара взрослые расселись в старой хате. Нахватавшиеся дети, отрыгивая сладкой пшеницей, пошли на спевку - за;втра христославить. Собирались у Кисляковых во флигеле. Дед под это дело доверил Ельпидифору ключ:

- Пригляди за ними...

Ельпидифор в сенцах флигеля свысока оглядел Жору:

- Сами управитесь?

Жора честно выставил шкодливую физиономию:

- А то как же?

- Глядите, не подеритесь. Вернусь - уши оборву, - и через леваду
мигнул к Ивану Белову,

Христославили задолго до восхода. Жора, как старший и «ученый», го;товил специальную речь. Ради такого случая дед не поехал к заутрене. Ночью, выйдя, к скотине, услышал далекий благовест и застыл, вслушиваясь. «Дон... дон... дон...» Низко над головой перешептывались, поздравляя друг друга, звезды. Хутор не спал, но, казалось, замер, бережно, по кап;ле впитывая далекий звон. «Дон... дон… дон…»- слушал Илья Василье;вич, обливаясь умилением. Бабка с Ольгой уже встали и растапливали печь; всё с оглядкой – «Не идут еще?»

Ельпидифор подгадал вернуться вместе со славильщиками. От двери, чуть позади поющей кучки детишек, выслушал сильно искаженный Рождест;венский тропарь и кондак. Подбадриваемый взглядами Жора выступил впе;ред и, глотая звуки, зачастил:

Торжествуйте, веселитесь,

Люди добрые, со мной

И восторгом облачитесь

В ризу радости святой.

Ныне Бог родился в мире

Не в короне, не в порфире…

Бесшумно пахнула холодом дверь: Варвара с благостным лицом, склонившись, легко подталкивала своего Федьку к детям; подняв глаза на посторонившегося Ельпидифора, равнодушно по-свойски кивнула.

...Он родился, чтоб избавить

Нас от дьявольских сетей,

Возвеличить и прославить,

Как единственных детей…

Ельпидифор хотел заговорить с ней, но Жopa еще больше заторопился и выпалил напоследок:

Будем вечно Бога славить,

И в такой день торжества

Честь имеем мы поздравить

С днем Христова Рождества!..

Все в хате одобрительно загудели, а Варвара подтолкнула Федюшку вперед и зашептала, подсказывая:

— Ну… давай... «Я, маленький мальчик, залез...». Ну, давай,
родненький...

Федька переминался, как по малой нужде, и смело таращил светлые - в отца - глаза…

До света заходили к Кисляковым несколько раз: с той стороны речки, Ломакины ребята и даже с Затона.

Рано, едва взошло солнце, сели обедать. Звучно хлебали жирный борщ со свининой, хрустели кости зажаренных кур и уток. Утирая залоснивши;еся подбородки, мягко покусывали сдобные, на сметане, пирожки.

Вспоминали, кто, что и как читал. Илья Васильевич во главе стола, разомлев, мурлыкал осовевшим после бессонной ночи детям:

— ...Грех славильщиков не принять. Зараз Господь Иисус Христос
на землю сошел. Не примешь кого - он три дня скитаться будет...

Боясь не угодить Богу, решил он все же съездить к Святому Пантелиймону к обедне.

- Тихошка,- указал властно,- На козлы!..

На обратной дороге, выезжая из Ермаковки, встретили Малашу. На удивление - одну. «К своим ходила», - догадался Ельпидифор. Ее красное от мороза лицо никаких чувств, кроме злости, не вызвало. Кивнули на ее по;клон. Дед перемолчал.

Вернулись поздно. Хуторские девки уже вышли колядовать.

У Данилы во дворе

На Сиянской горе

Да стояла древа,

Древа купарева

Да радуйтесь, земли,

Веселитесь, люди,

Сын Божий народился.

С этого древа

Да строили церкву...

Да радуйтесь, земли,

Веселитесь, люди.

А в этой церкви

Три гроба стояли...

На другой вечер собрались у Кисляковых на посиделки. Детей не было. Девчата все, что наколядовали, снесли за речку в хату к Дашке Колченожке и устроили там «сборки». Ребята нахристославленное стащили во флигель к Беловым. Надо бы к Кислякам, где спевку делали, но Иван Белов, старший из выростков, оглядел богатые дары и, подмигнув Тихошке, велел:

- Тяните к нам…

Илья Васильевич, заводила и большой любитель таких собраний, вер;ховодил и на этот раз. Рядом с ним матерым лисовином краснел подседевшей головой брат Стефан. Пели, прилично случаю, «Морозы» и «Пошли дев;ки пух, перо собирать...»

- Иде ж Варвара ваша?- не удержалась подкольнуть Анисья Григорьевна.

- У Беловых, у полчанки у своей,- сгладил Стефан Васильевич.

- Ольгутка, сходи к Беловым... Как там ребята?- вспомнил Илья Васильевич.

У Беловых во флигеле - и на крючках и на дрючках - детвора со всего хутора. Визжат, дразнятся:

Галка-цыганка.

Сорока-дворянка.

Андрей-воробей,

Не клюй песок,

Не тупи носок,

А клюй семечку

Помаленечку…

Маленький Андрюша пыхтит, готовый разреветься.

- Чтоб вам чирей с ведро на язык сел,- защищает брата Петя.

Ольга и с ней еще бабы с хутора пришли своих забирать. В дальней хате - Иван Белов, Ельпидифор, Гришка Ломакин и другие большие ребята.

- Мамань, мы потом...

Малышню увели. Наконец-то! Долгожданная святочная ночь сулила за окном чудесное.

Потащили на стол из сумок.

- Погоди... Айда к девкам, к Колченожке, на ту сторону...

- Успеется...- Иван, дрожа улыбкой, достал откуда-то из сеней бутыль с мутно-белым.

- Чего это?

- Щас узнаешь...

С началом войны появился на хуторе самогон. Робея, разлили. Вышло по полстакана. Неумело чокнулись. Гришка, подавившись, заперхал, брызнуло изо рта и из носа. Иван - на глазах слезы - сдавленным, перехваченным голосом шутил:

- Жадность одолела, в два горла пьешь?

Кто-то хмыкнул расслабленно, сыпнул с губ крошками. Горячее пошло по телу, будоража душу, упрощая мир вокруг. Тепло и уютно. Жадно, глотая кусками, заедали.

- Маловато трошки...

- Ишо добудем,- Иван с дурной решимостью накинул полушубок,- Шныренок, за мной!

Гришка Ломакин с настороженностью кота вслушивался в собственное опьянение, изумленно мигал.

В сенцах чей-то смех. Заскреблись. За распахнутой дверью - беловская сноха - жена Бориса, за ней - раскрасневшаяся Варвара.

- Вы чего тут?

- Сидим на кургашке, караулим шашки,- усмехнулся Ельпидифор и легко, как во сне, шагнул навстречу.

- А Иван наш?

- Скоро придет,- отстраняя Борькину жену, перехватил обегающий
взгляд Варвары. - О-о, кого я вижу…

- Садитесь с нами,- Гришка Ломакин, расчищая место у стола, не уде;ржался, обтер плечом стенку.

- Спаси Христос, люди добрые,- скалилась Белова.

Ельпидифор ступил в манеще темные сенцы; угадывая в Варваре ту же пьяную расслабленность, спросил развязно:

- Может, вместе отпразднуем?

Варвара, дразня презрительной улыбкой, отступила на порожки:

- Чего ж тут с вами, с детьми, праздновать?

Ее точеный профиль и казавшиеся сбоку острыми губы были как ни;когда близко от Тихошкиного лица. Чужие, как во сне, томительные мгнове;ния. Руки потянулись... А она вдруг крутнулась, вперилась глаза в глаза. Зрачки ее в темноте чудовищно расползлись. В животе у Тихошки сладко заныло. Ниже... ниже... Громкий шепот хлестнул, залил шею и уши горячим:

- А не сробеешь… праздновать? А то ты давно наерыкиваешься…

Сильный толчок в спину сбросил Тихошку с крыльца. Борькина жена подхватила Варвару, прыснула: «Кавалер...», и - туп-туп-туп...- по су;хому прибитому снегу помелись бабочки, огибая угол.

Вернулся Иван, принес большую сизовато-серую от мутного самого;на бутыль:

- У Оксаны на сало сменял.

- Мотька ваша заглядала и Варька Красная,- доложил Ванька Бирюлин.

Ельпидифор хмурился, обметая пуховой перчаткой лаковые сапоги.

- СбЕгались сучки,- ухмыльнулся Иван,- Засуетились, кому б подставить. Не могут без казаков... Садитесь.

Он аккуратно, переклоняясь всем телом и поддерживая горлышко че;рным, порепанным на сгибах пальцем, разлил. Подпив, терял он над собой контроль, плел лишнее:

- Варька... Поставим бабу на удар, никуда не денется...- набычив
светлую чубатую голову, Иван несколько раз шлепнул ладонью по полому
- стаканом - кулаку левой руки. - Ты, Питифор, не косороться, не один
ты ей родня... Герасим... Люблю Герасима... Я его в обиду не дам. А Варьку...- и Иван еще раз гулко шлепнул ладонью.

«Поглядим», - думал Ельпидифор, подсаживаясь к столу.

- Взяли!- командовал Иван,- Пить всем вровень!..

Неумело глотали, обжигались, кашляли.

- Я знаю, иде они...- сипел, наклоняясь к Ельпидифору, Иван. Он, жадно, чавкая, заел пирожком, прокашлялся и утерся.- К Дашке Колченогой небось, поперлись. Зараз собираемся и - туда.

- Все что ль?

- А Варька ваша - ведьма, ведьмачит полегоньку...- шептал, не от;вечая, Иван, расширенные, невидящие зрачки его тускло блестели.- Ну и нехай. Мы и ведьмов...

Разлили и выпили еще. Ванька Бирюлин, по-дурному хохоча, сел ми;мо табуретки. Говорили, не слыша друг друга. Иван по-бугаиному упрямо крутил головой и, будто спорил с кем, повторял:

- Никуда не денется... На удар,- и делал все то же похабное движение. - Всё. Пошли… - внезапно вскинулся он, как спросонья. – Собирайтесь…

На улице растянулись.

- Слышь, Григорий? Ну, как? Вые…т Иван Варьку? - спрашивал Ванька Бирюлин, обтирая зипуном столбы ставшей тесной калитки.

- Да то нет? Там у него дурачий... как у коня...- заплетал языком заносимый ветром в сугробы Гришка.

У Колченожки, где собрались хуторские девки, было светло, уютно и по-праздничному - с песнями - веселю. Перемигиваясь и пересмеиваясь, рассадили девчата заробевших пьяненьких гостей. Один Иван петушился, тискал их и лапал. Ни Варвары, ни Мотьки Беловой здесь не было.

Ельпидифор - задом-задом - попятился в сенцы. Соседка, Говоркова Прасковья, смеясь, пошла за ним: «Куда?.. Постой...» и в темноте вроде невзначай теранулась молодой твердой грудью.

- Я - щас... Я на двор...- бормотнул Ельпидифор, сбегая со ступе;нек.

На обратной дороге его вдруг развезло. Ноги слушались плохо, и он несколько раз сбивался с пути, брел по колено в сыпучем, как песок, снегу. Мысли выстраивались натужно, но четко. Вспомнил свой неудачный ответ: разнесет Прасковья - смеяться будут, и сам рассмеялся. С раз;гону перескользнул речку, но по инерции, не удержавшись, упал в тень в сугроб, потом долго, ломая кусты, выбирался на крутой берег. «Где это я? Николая Кухтина левада...». Свернул к Дону.

В Стефановом курене горел свет. Подошел. В окно видно, как, кусая губы, мечется, по комнате одетая Варвара. Движения ее были резки, но лег;ки и бесшумны. Казалось, что она летает, не касаясь пола. «Ведьма,- вспо;мнил Ельпидифор. - Ведьма... На удар...». Ведьму надо осиновой палкой, или стрелять в ее тень, но лучше лопатой...

Деревянная лопата, которой разгребали снег, показалась легкой и ненадежной. Железная - в сарае, надо у деда ключи брать... В спальне у отца ружьё...

На веранде с кем-то стоял отец.

- Там гуляют!.. Бабки старые одна перед одной на присядки... И через голову...

Отец насмешливо-восхищенно:

- Ты смотри!

Шагнул в старую хату. Пахнуло душным.

Ой, сморозИли, ой, сморозИли,

СморозИли сера волка в камыше...

Полумрак. Гуляют в зале. Сунул холодный ствол себе под мышку, при;крыл полой шинели.

* * *

Варвара, выждав время, скинула следы:

- Ох, надо детей глянуть...

Сидевшие у Мотьки жалмерки ее ухода не заметили. Сама Мотька понимающе усмехнулась и, не отрываясь от общей беседы, склонилась к окошку, затеняя рукой, проследить - куда пойдет Красная. Варвара, зная за полчанкой, свернула по-над Доном к дому.

Свекор со свекровью, Митька и бездетная, пришибленная митькина жена гуляли у старшего Кислякова - Ильи Васильевича. Никиты тоже не было. Дети спали. Помигивала успокоительно лампада. Душновато. Проверив, как закутана печь, чтоб - не дай Бог!- не угорели, замирая сердцем, заспешила Варвара кружным путем к беловскому флигелю. Вызовет ли она Ивана или будет ждать под окнами - не думала.

Волнами от двора к двору наплывали приглушенные стеклом звуки гульбы. То там, то тут краснели у крыльца редкие цыгарки. «Если что - за своими иду». От бирюлинских тернов пошла она прямиком через леваду и, не доходя кисляковского база, свернула к Беловым.

Флигель был молчалив и темен. Удостоверять, истекая душой, обошла Варвара голубоватый в лунном свете флигель. Ушли ребята. Собрались и всей гурьбой убрались - яснее ясного - за речку, к девкам. Но искать там Ивана она ни за что бы не пошла. К Мотьке тоже расхотелось.

В хате одиноко и тоскливо. Разделась было Варвара, но в духоте от выпитого вступило в голову, и, вновь накинув шубу, вышла бабочка постоять у плетня.

Рып-рып, рып-рып — резала на той стороне морозный воздух гармошка. У кого-то за речкой, вывалив из жарко натопленной хаты, плясали прямо во дворе.

Бессознательно - ближе и ближе - понесли Варвару ноги к переправе. У Орловых вдруг захлопали, заорали, кто-то, споткнувшись, загремел с порожек. Ругань, смех... Чуть ли не бегом вернулась Варвара в хату. Добавила свету. Тоска и отчаяние разъедали изнутри, от жары и духоты головная боль давила на глаза. Постыло пустели знакомые углы.

Подошла завесить оконце. За плетнем, едва различимый, стоял и смотрел на нее Ельпидифор. Ее будто горячим облили. А он качнулся, блеснул кокардой и исчез в темноте. «Тихошка!» Нет, бежать нельзя.

Откутав печку, присела Варвара, перебирая хворостинки растопки. «Вот уж навалилась... Без мороза сердце вызнобила». Перебирала в памяти заветные слова и вспомнила вдруг: ехали на арбе, дернули кони, и, повалившись, ткнулась она лицом в тихошкину руку у локтя, а волосы на руке пахли после сентябрьского ветра горько, как чабрецовый мед... Вспомнила свою жизнь у родителей на Меркулове. Полюбила она хуторского казака, и не абы как, а до смерти - разводи коробку спичек в теплой воде и травись. Просила бабку: «Научи, как присушить!..» А бабка вздыхала: «Присушишь на всю жизнь, так начнет надоедать, через месяц насточертеет. Присушишь - противен станет...». А потом приехали за Гера;сима сватать...

Сучья дымятся на жару. Варвара нетерпеливо дует, помогая им, и, куснув несколько раз губы, шепчет:

- Дымок, дымок, неси голосок в Питифорово в мягкое тело, в рети;вое сердце, в буйную голову, чтоб Питифор за Варварой стосковался, сгоревался, сделался без ума, без памяти. Как чело не отходит от печи, так чтоб раб Божий Питифор не отходил от рабы Божьей Варвары, ни в ночь, ни в полночь, ни в дню, ни в полдню, ни в часу, ни в полчасу, ни в ми;нуту, ни в полминуту. Как чело от печи не может, так чтоб раб Божий Питифор не мог без рабы Божьей Варвары жить. Как пламя погаснет, так чтоб раб Божий Питифор по рабе Божьей Варваре своим сердцем посыхал и тосковал, и сию минуту прибегал, чтоб в думах не задумал, в еде не заел, в питье не запил, во сне не заспал, в смехе не засмеял. Лети ды;мок к милому в домок. Иди ко мне, соскучилась по тебе. Время прийти! Время прийти! Брось все: время прийти! Аминь! Аминь! Аминь!..

Трогало, лизало, ласкало и пожирало белое пламя безвольные тонкие сучья. Отвернувшись, выждала Варвара, пока рассеется темь в глазах. Не веря, чтоб не спугнуть, а так - от духоты спасалась - выскочила на баз.

Сказочно стыла ночь, предвещая чудесное. От края неба исподволь гасила звезды невидимая туча. С того края хутора по-над Доном – хруп… хруп... хруп...- осторожный шаг... «Идет... Тихошка...». Зашелестела, подгребая снег, калитка. Теряя остатки сомнения и страха, вышла Варвара на улицу. «Он... Идет...».

Со скрипом и стоном выгребло из-под нее снег, метнулось к Тихошке и бабахнуло!.. «Убило!.. – метнулась мысль. – Тихошку убило!..» Бросилась к нему, серебристо-далекому, уперлась грудью в кисло отдаю;щее подгорелым железо:

- Ты живой?..

- Это чтой-то такое?..- перхающий козлиный голое старого Шныря
из-за плетней.

«Когда уж ты угомонишься, падла старая?». Пригибая, увлекла Тихошку под яр. Стали, прижавшись. Крутом до той стороны Дона все видно, деть;ся некуда...

- Это ребята у Дона дурачатся…

«Молодой Шнырь... Не дай Бог – заглянут...»

- Совсем распустились...

Голоса, вроде, ближе... Но заглядывать побоялись. Слышно, как мягко хлопнула входная дверь.

- Пошли…

Уже в жаркой хате, обернувшись на стук тяжелого, прислоняемого к стене, спросила:

- Чего ты ружьё за собой тягаешь? Сумасшедший…

И, дождавшись, кинулась к нему, обхватила за шею, прижалась…

Глава 5.

Переказали Василию Емельяновичу, чтоб в Ермаковку на почту зашел – письмо ему прислали из действующей армии. Схватил он шапку – «Я – сейчас», - обротал кобылу и через заднюю калитку трюпком выехал, заторопился.

Вдоль пустынной дороги проглядывали из-под снега молоденькие черно-зеленые сосны. Вдали, на паниках, чернели ветками облетевшие березы. Тихо, глухо, ветрено.

Грохотала где-то война… И праздники не в праздники. Все за детей боялись. И Борщевы – со всеми. Переживал Василий Емельянович, как горячечный больной, пересчитывал в уме выросших детей. Аристарх и Василий воевали в Польше. Костю потихоньку собирали на службу. На будущее Рождество должен был уходить. Один Ефим служил в станице атарщиком. И близко, вроде, и дальше других казался. А вот Аристарх с Васей… Что ж в письме будет?..

Больше всего переживал за Василия, и вся семья, на удивление, по нему больше, чем по другим скучала. Как отправили любимого Васеньку в полк, так и дети заскулили, засопливились. «По отцу так не кричали», - удивлялся Василий Емельянович.

Василий писал редко и однообразно: «Я, благодаря Господу, жив-здоров, как сам, так и кобыла…». После каждого письма детвора облепляла деда:

- Дедунь, ну, как там наш дядя Вася?

Ставший дедом до сорока лет Василий Емельянович придумывал, вспоминал собственную службу в атаманцах. На войне он никогда не был и рассказывал про службу в мирное время. И дети замирали, разинув рты и выпучив глазенки. Да и как не замереть?..

- Шефом полка у нас был сам царь. Тогда еще наследник… Царь сам маленький и рыжий. И… - дед заговорщицки понижал голос, - гутарили старослуживые казаки – царь из немцев… Как приехали в полк, так объявляют смотр сменных команд. Перво-наперво – выводка. Строят по округам на полковом дворе. Все мы еще в домашнем: шинеля, мундиры, ремни – все свое. А после выводки проверяют, чего мы знаем. Строевое обучение… Ага… Могут… Тогда уж по сотням разбивают. Кто на рыжих – в первую, на бурых – во вторую, на гнедых – в третью… И пошло: кажный Божий день то смотр, то проверка… По помещениям ходют: претензии у кого какие? Нету… Мы вещи на койках разложим – все перероют. Кажная сотня одета особо: одна в 1-й срок, другая – во 2-й, а какая – в летних рубахах… До обеда – езда, вольтижировка, рубка… Седловку проверяют… Опосля обеда как загонят на гимнастику!.. На машинах на разных… Да-а… И гоняют так молодых до весны. Потом опять смотр: чему научили? Потом уж легче. В воскресенье занятий нет, ведут всех в бригадную церкву – слушать божественную литургию. А перед Пасхой и перед Троицей так и всенощную стоим. Перед праздником за день заранее – в баню… Баня бригадная – сами топим… Кто лучшие – тем увольнение в город. Стоит дежурный офицер, градусником климат меряет. Не дай Бог градусу не хватит – чтоб никаких белых рубах! – вертает переодеваться... Как степлеет, выходим в лагеря. А так в городе занимаемся, на Марсовом Поле… Само собой караул несем: во дворце, и вокруг… Как на льготу шли, поставил нас с Нестором командир, гутарит: «Такие уж вы славные ребята. Были б дюжее грамотны, я б вас в люди вывел…».

Нестор Михайлович Солдатов, коваль – односум Василия Емельяновича и друг навсегда…

Как получили от Василия первое письмо с фронта, Маланья Артемовна пристала:

- Ты б съездил, детей проведал. Как они там? Не дай Бог – с Васей чего…

- Да куда ж я поеду? – пробовал перечить Василий Емельянович.

- Да уж лип-гвардию, небось, укажут, - обижалась Атремовна. – Не абы иде дети служат!..

- Война… Она ж… это, - и Василий Емельянович кружил ладонями, намекая на марши и маневры.

- Писали ж, что в Польше. Чего там! На кнут да махнуть – и Польша вся. Не боись: захочешь, так найдешь… - настаивала супруга.

С замиранием сердца подъехал Василий Емельянович к почте, получил письмо, быстро отъехал и, свернув на обратной дороге в буруны, прочитал.

Аристарх писал, что полк выводят на отдых и надолго.

Василий Емельянович перевел дыхание и почему-то подумал о жене: «Ну, теперь не отвяжется…».

* * *

По дороге в Барановичи Василий Емельянович на какой-то станции видел пленных немцев. В телегах развалились офицеры с чемоданами. Каменно-серые плащи, на одном уланская шапка с чешуйчатыми застежками. Ребята молодые, высокомерные, через губу не переплюнут.

Сама поездка запомнилась плохо. С непривычки от постоянного кружения и смены картин глаза разбегались, словно опять впервые в свой полк попал. Впрочем, он все время об уцелевших детях думал, много не оглядывался, не любовался.

С 12 января 1915 года лейб-гвардии Казачий полк нес конвойную службу в Ставке Верховного главнокомандующего. А сотня Его Величества еще стояла в почетным карауле, когда англичане и французы являлись в Ставку вручать награды великому князю Николаю Николаевичу.

25 января сам Государь Император, приехав в Ставку, лично возложил на господ офицеров и казаков ордена, кресты и медали, пожалованные за различные подвиги в октябре, ноябре и декабре 1914 года. Одним из таких награжденных оказался Аристарх Борщев.

К детям Василий Емельянович приглядывался с некой опаской – пережили они больше него, с войны вернулись. Но вроде ничего - веселые, щеголеватые.

- Как же вы?.. Как там?..

Аристарх отмалчивался, а Вася – попроще – признался отцу:

- Бьют, не приведи Господь. Битых возами возят.

Аристарх не выдержал:

- Жить и воевать надо по уставу. Там много придумано, как казаков уберечь. А многие через дурь свою погибли, - и на Василия глянул со значением.

Младший брат лишь усмехнулся, не смел старшему перечить.

Вася мало изменился, и отец больше к старшему, к Аристарху, приглядывался. Аристарх, старший и многодетный, нес в себе затаенность, настороженность. Напоминал он зверя в лесу, на облаве, или когда сам охотится. Поглядел на него Василий Емельянович и понял – выживает, о детях думает. И не схоронишься. При Ваське-то… За младшим братом не только приглядывать приходится, ему надо еще пример показывать.

Вспомнил Василий Емельянович, как приезжал Аристарх на льготу. Отслужил он свои годы, но война началась, и отпустили его ненадолго, чтоб опять потом вернулся в полк. Еще тогда Василий Емельянович приметил…

Привез тогда Аристарх положенный ему сундук добра: форму летнюю, форму зимнюю, шаровар несколько пар стопкой, городскую одежу, утирки фабричные, сапог – всю жизнь не сносить.

Загуляли Борщевы.

Пестал служивый родившуюся без него крепенькую Зину, восторгался: то-то в отца удалась. Федя, накрытый отцовской папахой, не мог из-под нее выбраться, лапал ручонками серебряную звезду, сопел.

Пели любимую:

Тихо ехал казак над рекою

Молодой донец, он донец.

Пистолеты его заряжены,

Весь мундир его в пыли…

Были там слова, которые Аристарху особо нравились:

Влево, влево по дорожке

Прямо к Санечке во двор.

«Здравствуй, Санечка милАя,

Дай коню моему воды…».

Подмигивал он закрасневшейся жене, мотал головой и счастливо по-детски скалился.

«Перелетал же я с ним горы

И кавказские хребты.

Он спасал меня от смерти

Для тебя, Саня, одной…»

Молодежь лезла с расспросами про войну, бабы свои домашние – все больше про службу в столице, про царскую фамилию. Аристарх, похваляясь столичным лоском, всех выслушивал, терпеливо отвечал.

В сумерки вышел Василий Емельянович по хозяйству. Вернувшись, на место свое не торопился: долго смотрел из темной старой хаты на застолье, тайно любовался старшим сыном. Выделялся Аристарх и красотой, и осанкой, и казался счастливым. Гудело у Василия Емельяновича в ушах, подступало к горлу. Чувствуя горячее вокруг глаз, отступил он дальше в темь и из-за печи слушал колокольно-звонкий голос:

- А как большой выход, так идут их тыщщи: царь с царицей… в церкву, значит… за ними камер-паж, министр, дежурный генерал… э-э… наследник там же, великие князья… Один – вылитый наш Васька…

- Да ты что?! – согласно ахала зала.

- Да-а…

Пели по просьбе самого Аристарха: «Тега-тега, гуси серые, домой…». Горевали чужим горем. Стеклянно вызванивали синеглазые окошки.

Старые казаки, перхая, выходили покурить, не замечали со свету примолкшего за печью Василия Емельяновича, пересмеивались:

- Великий князь – вылитый Васька…

- Ах… ты ж Боже ж мой…

- А устрицы? Правда – ракушки? Брехня, небось?

- Не-е. Точно. Я раз пробовался, изжарил их… Лучше сдохну, чем их исть…

А в хате уже цокали каблуками по кругу:

Пойду, побреду

По колено в лебеду…

Визжали бабы, крутя подолами, выплясывали, били в пол от души. Размечтались сердечные:

Атаманца завлекла.

Атаманца завлекла,

Вот что ж, кому дело, завлекла,

Да и кому какое дело, завлекла…

По частой дроби, пробившейся сквозь одобрительный гул, Василий Емельянович догадался, что в круг вышел зять Федот.

- Забивает!.. Забивает!..

- Ох и танцур!..

Блеснув продольной нашивкой разведчика, вышел в старую хату Аристарх.

Вышел, воды в углу из чугуна почерпнул и… то ли взгляд спиной уловил… Замер на миг единый. В родной хате стал чужой какой-то. Не зверь и не человек. Воин… Воин выживающий… А воину, чтоб выжить, путь один – врага еще раньше убить. Вот такой возможностью умереть от одного удара и повеяло вдруг на Василия Емельяновича от родного сына. А чего ж? Разведчик… Тарелкой зарежет…

Все это понял Василий Емельянович позже, долго обдумывая, а тогда даже испугался, зашуршал нарочито громко, забормотал, будто ищет чего.

Теперь в Барановичах оказался он среди сынов своих, как в гостях. Надели они на него гимнастерку с погонами, повели фотографировать. Усадили рядом с Аристархом, Василий и еще один односум их, крестом Георгиевским отмеченный, встали за спиной.

Погостил Василий Емельянович у детей в полку, все разглядел и расспросил. Пришла пора домой собираться. Напоследок полюбопытствовал:

- Ну, как? Побьете немцев?

Дети молчали. Младший выжидательно глядел на старшего, а тот, отводя и туманя озлевший взгляд, неохотно и невнятно ответил:

- Не похоже чегой-то…

Глава 6.

После мыканья по прифронтовым госпиталям Афанасий, вдобавок к сквозной ране в грудь, простудился и впал в горячку, потом вроде бы выздоровел и опять что-то подцепил. Рана воспалилась. Ему сделали операцию под хлороформом. Выход из беспамятства был мучителен.

Он очутился внутри огромной колючей гусеницы, согнувшейся спиралью, и, растеряв, где верх, где низ, стремительно несся сквозь визг и скрежет. Матовый цвет менялся на бледно-розовый и совсем белый. Движение замедлилось, он болезненно плыл через красные, розовые, зеленые ядовитые огоньки. Какие-то писклявые голоса изводили его. Вжжж… дззз… ииии… вить-вить… Звуки бегали, как муравьи в муравейнике. Кислый запах, похожий на блевотину, застыл в носоглотке и мешал дышать. Вот это наползающее удушье вызвало вспышку ужаса, и он бесконечно долго мучился, согласный умереть, лишь бы прекратились эти звуки, эти видения и это удушье…

Окончательно он пришел в себя на госпитальной койке в просторном, но сумрачном зале. Запрокинув голову, увидел окно. За окном шел дождь. Косо рябили серые струйки.

После страшных карпатских морозов это было что-то новое.

- Какое сегодня? – спросил он в пустоту.

- А Бог его знает, - отозвались с соседней койки.

Поискал глазами, кого б спросить. Между длинными двойными рядами коек торопливо шла медсестра, серенькая, похожая на монашку. Она все время что-то поправляла и подбирала.

- Сестра, какое сегодня число? – спросил Афанасий, когда она приблизилась.

Она склонилась над ним и доверительно, словно тайну открывала, ответила:

- Тринадцатое февраля.

«Ого, - подумал он. – Зима проходит…».

- А где мы? – спросил Афанасий.

Но сестра уже прошла, и ответили с соседней койки:

- Не боись. В России.

Госпиталь был переполнен солдатами. Ранеными, обмороженными. Речь их казалась чужой, иногда – непонятной. Слова и смысл Афанасий, естественно, понимал, но почему они говорят об этом, именно об этом, почему жалуются, почему ругаются – все это зачастую ускользало от него. Они перестали интересовать Афанасия в первый же день. Он вслушивался, вглядывался, надеясь услышать знакомые ноты, знакомые обороты речи. Нет, среди солдат он оказался единственным казаком.

Вскоре его перевели на койку в коридор. Место в палате освобождалось для только что перенесших операцию. Но и в длинном унылом коридоре своих не было ни одного.

Что ж, оставались женщины…

Среди многих медсестер внимание Афанасия привлекла одна, высокая, темноволосая. В первый же день, когда она в очередь мерила температуру ему и соседу, он рассмотрел ее досконально. В уголках губ у нее скрывались тонкие, как волосок, горьковатые складки. Светлые порочные глаза из-за цвета волос казались темнее, чем на самом деле. Большая грудь… Когда она склонилась ею над Афонькой, у того забилось сердце, и стало покалывать под ребрами на месте раны. И уже вслед, запрокидывая голову и провожая ее взглядом, он подумал, что под юбкой у нее длинные худые ноги. Почему худые?.. Ему так казалось, и именно эта мысль почему-то доводила его до тошноты, до головной боли.

Рано, до подъема, она выходила из отдельной палаты. Походка у нее была, как после долгого бега, когда ноги дрожат и подламываются, но идти и нести свое тело очень легко.

Выздоравливающие солдаты сплетничали. «Алина… Алина…». Биография Алины разрасталась на его глазах. Ей позавидовала бы сама Мессалина.

Он ловил каждое ее появление в коридоре, следил за каждым шагом. С удивлением отметил, что ищет в ней что-то плохое, отрицательное, как будто хочет разоблачить ее в чем-то. Вот она вышла из сестринской комнаты и подошла к другой сестре, своей подруге. При этом она так кокетливо улыбалась, скаля красивые зубы и щуря глаза, что Афонька, ощущая прилив головной боли, злобствовал: «Живет, чтоб уважать других и заставить их уважать себя… за ум, доброту и любовь к справедливости, которых нет… О, Господи, о чем это я?..».

Он стыдился, закрывал глаза и пытался заснуть или думать о постороннем. А Алина, стоя около его койки, говорила с подругой о каких-то денежных делах, кривила губы и делала наивные детские глаза – «Денежку не дают». Афонька начинал ворочаться и еле сдерживал стоны.

Однажды она пришла с дождя, опоздала откуда-то на дежурство и торопливее, чем обычно, подошла к нему сменить перевязку. Эта торопливость растрогала его, и он, затаив дыхание, всматривался вблизи в ее лицо. Она успокаивала его улыбкой. Улыбка выходила грустная, когда уголки губ кривятся вниз. Синева под глазами. Сами глаза светлые. И кожа умытого дождем лица – светло-желтая, как пена на молоке.

И он подрагивающими губами улыбнулся ей. Показалось, что нить тайного взаимопонимания протянулась меж ними…

На другой день она совершенно спокойно прошла мимо, не замечая его растерянного взгляда. Он сразу почувствовал, что тоненькая ниточка оборвалась, что его флюиды рассеиваются вокруг, и нет сил собрать их и направить на нее – она не хочет их впитать.

Противление ожесточает. Он стал внимательно прислушиваться к сплетням, но этим чуть не довел себя до нервного срыва.

И все же общение с женщиной после долгого воздержания действует вдохновляющее, и Афанасий как мальчишка мечтал стать офицером, вступить в этот городишко впереди полка – рука на перевязи, - а позади оркестр играл бы «На сопках Манчжурии»…

Привозили новый эшелон раненых. Глядя на них, солдаты вокруг начинали говорить о войне, о фронте, о боях. Афанасий отвлекался, вспоминал, что придется возвращаться в полк, опять ехать на войну. Ничего хорошего на этой войне он не увидел. И возвращаться не хотелось. Он сам себе приводил доводы: «На нас напали… Германия нам объявила войну… Там мои товарищи… Там, наконец, мой конь остался…». Все равно не хотелось. «Я ранен, подорвал здоровье, - оправдывался он сам перед собой. – Вот… летом… Может, самого туда потянет…».

Он почему-то вспомнил Толстого. В 1910 году, когда писатель умер, его книги брали нарасхват. И Афанасий купил и читал не входивший ни в какие программы «Круг чтения». Там нашел и даже в записную книжку перекатал: «Как познать себя самого? Отнюдь не созерцанием, только действиями. Старайся исполнить свой долг, и ты тотчас узнаешь, чего ты стоишь».

«Долг… И тогда все видно… Надо исполнять долг…».

А Алину он все же «охмурил». Настроенный на борьбу и трудную победу, терзаемый после пережитого страха смерти инстинктом продолжения рода Афанасий, лишь только стал ходить, рванулся, как на штурм. И… провалился, как в пустоту.

Поулыбались, поговорили «ни о чем», а на ночь она отвезла его, одетого в чужой «партикулярный» костюм, к себе на квартиру. Утром обратно привезла.

На другой день какой-то хлюст из приказчиков, за взятки закрепивший за собой отдельную палату, явился к ней, театрально оскорбленный, но Афанасий помел его, не вступая в переговоры.

Тот покудахтал в коридоре: «Но позвольте… В таком разе… Это ни в какие ворота… Се но комильфо!..». На этом все и закончилось.

Начальник госпиталя, старый службистый военный доктор, исповедовавший принцип: «Чтобы не было бардаку, держи все в кулаку», посмотрел документы и среди них – выписку из приказа по 11-й кавалерийской дивизии, нашедшую Афанасия в госпитале, о награждении за то, что «первым… и увлек...», пофыркал: «Пораньше, пораньше его…», но самого Афанасия не тронул.

* * *

Остаток зимы доживал Тихошка в Вешках. В смутное напряженное время побаивался Илья Васильевич отпускать далеко набедившегося внука, но мыслей об учебе не оставил - нанял в станице репетитора, недоучив;шегося студента Синельникова. Великих способностей был человек. Обу;чался в столице в университете, поездил по бескрайней империи и, не найдя, как ни странно, применения себе, осел на родине, преподавал вре;менами в станичном училище, подрабатывал репетиторством и стал вти;хую попивать. Ельпидифора он готовил добросовестно, в охотку, иногда, внутренне усмехаясь, озадачивал старательного парня вопросами отнюдь не программными, потом, забываясь и споря сам с собой, огорошивал ответами.

- Мир пределен. Неизъяснимо сложен и отлажен подобно часовому механизму, но, как и всё конечное, доступен. Суть зашифрована системой символов. Их можно и нужно разгадать…

- Читайте, юноша, читайте, - постоянно твердил Синельников. - Истина кроется в горе фолиантов. Иногда мир, при всей своей сложности, кажется предельно ясным, он поражает стройностью и красотою открывшейся логической структуры, но продолжайте читать, ищите дальше, и строительные леса и темные лабиринты несоответствий заслонят от Вас приоткрывшийся было каркас системы. Ядрышко мысли все еще будет недостижимо, и Вы вынуждены будете обратиться к новым кипам книг…

Восхищенный Тихошка, захлебываясь, впитывал новое, подражая Синель;никову, бравировал невызревшим скепсисом. Когда не было занятий, скучал.

Заговорили как-то о казачестве. Выслушав рассуждения Ельпидифора, Синельников достал с полки три кирпично-толстых зеленоватых тома:

- «Донские дела»… Чем брать на веру всякий ненаучный бред, не лучше ли начать с подлинных документов?- и, увидев, что Епьпидифор вот-вот затеряется среди повторяющихся грамот, какому посольству ка;кое содержание харчей положить, посоветовал. - Начни с оглавления, с именного указателя…

В именном указателе увидел Ельпидифор свою фамилию и, раскручи;вая это дело, узнал много интересного.

После славного Азовского сидения чуть не выбили турки и татары обескровленное казачество с Дона, и молодой царь Алексей Михайлович в 1646 году направил на Дон подкрепления – велел набрать добровольцев, последних вольных людей по всем городам. Набрали таких больше трех тысяч, отправили на Дон. И среди этой орды, разбавленной черкасами и татарами, наводившей ужас на местных воевод, выявил Ельпидифор двух Кисляковых. Один, Харланко, упоминался один раз, и что с ним стало – не известно. Другой, Панько, явился на Дон уже десятником и дальше пошел в гору, брали его в Москву с легкой станицей, и из Паньки превратился он в Павла.

В ноябре следующего года послали в Москву новый список «вольным новоприборным Донским казакам, сотникам, десятникам и рядовым, которые остались в Войске Донском государю служить», и там за сотником Исеняк Мурзой Колеватовым сыном, князем Сабановым, числился командиром 15-й сотни Павел Потапов сын Кисляков. «И всего по списку, каков прислали з Дону Донские казаки, осталось на Дону вольных людей: сотников 22 человек, да рядовых 2143 человек. Обоево 2165 человек».

Синельников, когда увидел найденные Ельпидифором грамоты, удивленно покривил рот:

- С Семнадцатого века родовое прозвище? – и усмехнулся с ехидцей. – Да ты, брат, знатнее всех донских атаманов.

Ельпидифор кое-что выписал и при случае у деда спросил:

- Дедушка, а с чего ты взял, что Кисляковы на Дон при Иване Грозном пришли? Да еще из-под Рязани?..

Дед не понял, обиделся, по-кошачьи фыркнув, ушел на баз по хозяйству.

Весна подгадала на удивление вовремя. Первого марта стало таять, и к ночи потаяло. Дождь, снег и солнце водили хороводы над пригревшейся станицей. По вечерам на улице пахло, как летом. «Погодите,- грозились недовольные ликованием, не верящие старики.- Марток, он ишо натянет порток». Нет, не похолодало...

На Пасху Ельпидифор вернулся в хутор. На стояние вместе с отцом и дедом пошел в Ермаковку к Святому Пантелиймону. Стемнело. Дед с от;цом ушли внутрь, Ельпидифор, отстав, пережидал под навесом у знакомых ребят. Непривычно и долго тянулось время. От Решетовки, как и обычно весной, наносило вязким холодом. В стороне за площадью дышала в темно;те у церкви толпа.

Изголодавшиеся, одуревшие от говения выростки несли непотребное. Ельпидифор, подбоченясь, покачивался с носка на задник свистящих калош, коротко через нос презрительно дыхал на каждую похабную историю. «Беспредельная глупость», - вертелось в мозгу слышанное недавно от Синельникова. «Беспредельная глупость».

- Слышь? Пойдем... Зараз хоругви понесут...

- Не… Ишо не скоро... Вызвали его, а он и читает: «Однажды лебедь
рака щупал...» Га-га-га...

- Вон!.. Уже выходят. Идем, казаки!

Сквозь уютное лошадиное порсканье пошли к осветившейся церков;ной ограде, где с пением выносили святыни. Сопя и отмалчиваясь на гу;синое шипение старух, протиснулись ближе. Ветерок холодил припотевшие под шапками головы.

Хоругви и фонари обнесли вокруг церкви три раза, и батюшка зачи;тал перед закрытыми вратами. Толпа, мешаясь и напирая, загустела. Рядом оказался отец, а чуть дальше за ним Ельпидифор вдруг увидел Федота и Малашу, влекомых людской волной мимо, ближе к иконам. Григорий Ильич, подтолкнутый кем-то в плечо, тоже глянул, проводил Малашу взглядом и искоса посмотрел на сына, но тот, предупредив отцовский взгляд, уставил;ся перед собой поверх голов, уловив, однако, краем глаза, как блеснули в свете фонарей отцовские белки.

Толпой повалили в церковь. Прижатый к голубой стене со знакомым святым в кольчуге, Ельпидифор, поднимаясь на носки, скользил взглядом по мельтешащим в полумраке головам. Равнодушно внимал голосу священни;ка, отца Андрея, и разрозненному «Воистину воскрес» в ответ. Суетно скакали мысли, и он, бездумно осеняя себя крестом, не старался их прогнать.

Когда шел приложиться к кресту, чуть не столкнулся с Варварой. «Та-ак!». После грез действительность кажется тусклой, и после Святок Ельпидифор испытал некоторое разочарование. Со Святок они почти не ви;делись. Теперь с затаенным страхом вспоминал Ельпидифор ее упругое, не;податливое, напористое тело. Стыд и запоздалое раскаяние мутили неокрепшую душу, и тогда тонкий румянец заливал его постоянно бледное, как у больного, лицо. Но страх порождал упрямство, забивавшее память о собст;венной неловкости. Взгляды казаков на красивую Варвару будили гор;дость, чуть ли не бахвальство. И сейчас, обернувшись вслед, он по-хо;зяйски оглядел эту женщину и, спохватившись, торопливо перекрестился. Склоняясь к зеркально-гладкому, влажному серебру креста, думал: «Напро;ситься разговляться?.. С кем она тут?..» Медленно, сдавливая желание, пробрался к выходу. Влажный воздух уколол изморосью. Клубился и зависал над говорящими пар. Варвара будто растворилась, мережил вроде бы вдали знакомый платок, но снова терялся. Так и не догнал.

Все время, что был дома, он раздраженно искал с ней «случайной» встречи. На баз к деду Стефану упорно не шел. И Варвара, как нарочно, с базу шагу не делала. Дразняще быстро мелькнет меж катухами, и лица не разглядишь. Казалось, сама судьба разводила их в разные стороны. Под закатным солнцем сахарно белел выбеленный Стефанов курень, двор был пуст и девственно чист.

С начала апреля расцвела смородина. Желтые, текучие под ветром стены опоясали базы и куреня. Сыро, но сыро по-летнему.

Неожиданно приехал в отпуск Афанасий.

* * *

Афанасий перед тем, как идти к деду, завернул к Беловым, к Матрене, вдове отделенного отцом Бориса. Обнажив голову еще за калиткой, расти;рая в нервных пальцах козырек борисовой фуражки, прошел он мимо окаменевшей Мотьки в горницу и, согласно обычаю, положил выгоревшую, с кру;то заломленной тульей фуражку на полку перед иконой, передавая вдову и все семейство под защиту господа Бога и православных христиан.

«Первый с нашего хутора», - отметили старики.

Глава 7.

В конце мая по теплому времени зацвела акация. Возвращались Тихошка и Афанасий ночью из станицы. Слаженно молчали. Тихошка правил, Афанасий подремывал в задке. Накрапывало. Бутоны раскрылись и сделали дождь душистым. Подставляя лицо под щекочущие редкие капли, Ельпидифор вслушивался, вникал в ночь, залитую ароматом акации. Слабели пальцы, ласкаю;щие вожжи. Закрывал глаза, и казалось ему, что плывет в высоком до звона в ушах, черном небе. Сзади жадно, со стоном вздохнул Афонька.

- Придремал я что-то... Чертовня всякая снится. Про всё... Всё про
фронт...- непослушным со сна языком бормотнул он, не в силах удержать
срывавшиеся в такт путанным мыслям слова.

- Атаки, небось, снятся?- с трудом отвлекаясь от полудремотного блаженства, спросил Ельпидифор.

- Какие атаки?.. Там пулемет... Пулемет - вот это сила! На версту
всё... (Ельпидифор догадался, что Афанасий повел ладонью). Один бьет, а другой только в бинокль смотрит: «Есть!...Есть!...Есть!..» Э-э-э… «Атаки...».

- Так те - что? - не видят, кто их и бьет?- Ельпидифор поежился.
- Страшно...

- Страха нет. Есть безразличие и обреченность,- звонко и обрывис;то, с непонятным вызовом ответил Афанасий.

Приехал он жестким и насмешливым. Всегдашний быстрый шаг его за;тяжелел, загрубел, и шел Афонька теперь, как таран. Угадывалось в нем желание выговориться, но ни с кем из домашних не был он открыт. Сме;ясь, радостно-сочувственно говорил о казаках, об офицерах, о своих со всеми взаимоотношениях и замолкал, когда разговор заходил о самой войне. Лишь раз в дороге за кружевом слов уловил Ельпидифор резанувшее: «Я подошел... он там… размазанный», и - взгляд жалкий, беспомощ;ный. О чем речь, Ельпидифор прослушал, выключился от бьющего по соз;нанию сгустка слов, лишь взгляд задержал, впитывая в себя и гася видимую боль двоюродного брата. И сейчас, предчувствуя новый выброс страшного и грязного, уклонился Тихошка:

- Слышь? А помнишь, про Голого и про Решетовку дед всё спрашивал?— спросил с деланным зевком.

- Ну?

- Так я узнал... Три тысячи возле нашего хутора побили...

Афанасий, не считавший все иные войны, кроме современной, чем-то серьезным молчал.

- А жену и мать Голого в речке Тихой утопили,- вроде даже с удив;лением продолжал Ельпидифор.- Самого не поймали, а их вот...

- Зверье народ...- безысходно вздохнул Афанасий.- Все равно...
Хоть бы уж... Зерщиков вон Булавина предал, а его потом все равно ка;знили... А-а... Давай лучше о бабах.

- Ты куда правишь? Кто ж так ездит?- ответом звякнул от переправы
молодой женский голос.

- Кто это там?..

Дрожь, непонятная дрожь опередила узнавание... У мостков размину;лись. Федот узнал, поздоровался из темноты.

- Кто это?- спросил на другой стороне Афанасий.

- Так... С Ермаковки...

- А баба? Не Борщева?

- Была Борщева.

- Выдали, значит. Ничего бабочка. Сам бы женился...

Ельпидифор промолчал. Душа умирает даже от холодного прикоснове;ния чистых рук, не то что...

- И при фигуре. И так... вроде...- не унимался Афанасий.

- Да уж, не твоя уродина Машка,- подколол Ельпидифор, намекая на
старую случайную связь.

- Хо, «уродина»! Неяркая степная красота… - ухмыльнулся в темноте Афанасий и добавил наставительно. - Корову выбирай по рогам, а девку по грудям.

- Да-а... Там уж у нее груди были...

- Куда на бугор прешь? К лесу заворачивай, по-над лугом поедем.

Заворачивая к терпкому после дождя тополиному запаху леса, Ельпидифор несколько раз оглянулся, словно предчувствуя, что в этом году Малашу больше не встретит, но глуха была освеженная дождичком ночь, так ничего и не разглядел.

* * *

Дыхало жаром и обливалось потом дождей больное лето. Зудящая удручающая тревога подобно электричеству дрожала в воздухе.

Жора во главе орды сверстников тряс бедой, собирали с гнезд со;рочьи яйца и несколько раз раскладывали в сохлых чигонаках костер - яишню жарить. Выскакивала бабка Анисья Григорьевна, грозила костылем: «А, будь вы прокляты! Чтоб никаких огней!..». Срывались казачата и, мелькая грязными пятками, ныряли к Бирюлиным в терны. На Троицу таки полыхнуло. У деда Данилы Бирюлина погорели на леваде пчелы - сто ульев. Так дед и не оправился и вскоре помер.

Ельпидифор, если работы не было, не глядя на погоду, уходил с база, пропадал в луке, возвращался осунувшийся, как с кем родным простился. Меряя буераки, пробирался, тропками меж стен зелени, уносился мыслями в недавнее детство, когда было хорошо и весело. Щекотало внутри при виде мест, где был он счастлив, и изводил он себя мыслями, что счастливая жизнь была там, в детстве, где спал бугор под палящим солнцем, возились ребятишки на острове, и он возился (вспомнил, что раз вот так заборолись и нос ему разбили), возился и брызгал кровью. «Куда ж всё подевалось?»...

Жара. Ветер то обжигает, то слегка освежает. Вода теплая, только в ней спасение. Изнуренный зноем Ельпидифор спал на улице, как-то повадился через силу вставать до кочетов и уходить купаться, А еще пристрастился к охоте. Брал отцово ружье, до света сталкивал лодку, перегибался через бортик, черпал и умывался из Дона. Легкий ветерок - заревой дух - зыбил воду. Невольная дремота обволакивала, пригибала голову. Тихое течение сносило лодку к слиянию с Кукуем. Внезапно очнувшись, видел он целые стаи, упестрившие дальнюю косу. Нет, не подпустят... Приставал к берегу и уходил через посеребренные росой талы к старице - озерам Клешне и Подольхи, там, на островах, поросших камышом, можно было подкрасться вплотную. Крался... крался всем существом... Иная, параллельная жизнь приоткрывалась сквозь крайний, нераздвинутый, но уже не служащий укрытием камыш. На отмели - выводок. Три старые спят, подвернув под крыло головы, спит селезень: стоит на одной ноге и голову положил на спину; только утята, как и любая детвора, суетятся, ныряют, вскидываются, расправляя перья... Приподнимал было ружье, но взгляд цеплялся за покрытую белизной и влагой казенную часть. «Ружье слезами обливается»,- вспоминались чьи-то слова. Стрелял редко и только влёт...

Солнце всходило из-за розового пара, который колебался и плыл под ветром. Елъпидифор возвращался к Дону. Проверял перетяжки на чехонь. Когда был улов, а когда и сом опередит. Пока наживишь, солнце уже высоко и жжет немилосердно. Если харчей прихватит, то пережидал жару и духоту в луке, высыпался где-нибудь на сухом.

Вечерело. Красноватый дымок лениво подымался в душном воздухе. Противоположный берег точь-в-точь отражался в сонно текущей воде Дона, лишь кое-где светлая полоска течения пересекала зеркальное отражение одиноких верб. Редкие дуновения показывали белую изнанку тополиных листьев. Чернее и глубже становилась зияющая бездна воздуха. Первые веселые звездочки там и сям замерцали по небу. Убывающий месяц блестел, не светил и не грел... День прошел, и слава Богу!..

В воскресенье охота не удалась. В субботу весь день сплошное белесое облако крыло небо, солнце не жгло и не заставляло все живое замереть недвижно. Утки весь день и всю ночь кормились и утром спали где-то в глухих кустах, озера опустели.

В островах охотник

Целый день гуляет,

Ничего не найдет,

Судьбу проклинает.

С грустной усмешкой вспомнил Ельпидифор слова этой песни. Далеко от хутора не пошел, решил просто искупаться. Подернутый дымкой восход казался огромной размытой радугой. Полумрак, приникая к неровностям, сонно сползал к воде. Дон в этом году ушел в перебойню, и вода возле хутора была по-озерному тиха, гладка и тускла, как припыленная. Ельпидифор, почти не шевелясь, отдавался влекущему его ленивому течению, напря;жением мышц медленно ворочался в прохладных струях с боку на бок.

Чудной сказкой показалось, когда напротив Длинного Куста окликну;ла его вполголоса Варвара:

- Эй!.. Тихоша!..

Стояла простоволосая, дразняще подбоченясь. Она так коротка, эта долгая жизнь на земле.

-О-о, Варвара Дмитриевна...- Ельпидифор, работая ногами, высунулся из воды по грудь и, стараясь делать это небрежно, обеими свободными руками, пригладил волосы.

- Рада буду про здоровье вас спросить, Питифор Григорич...- провор;ковала она с берега и, покачиваясь, на ходу снимая через голову платье, ступила в ласкающие песок бесшумные волны.

Плыли тихою водой...

Вечное колебание. Бесконечное движение жизни. Заворожено смотрел Ельпидифор, как волна с тихим хлюпом накрывала, прибрежный песок, отстра;нялась, приоткрывая влажное тело берега, и вновь в шорохе и вздохах накатывалась.

Потом уже, увидев, как поглядывает Варвара на встающее в полдуба солнце, Ельпидифор понимающе спросил:

- Не хватятся тебя?

Закидывая за голову руки и лапая каштановую гриву (рубашка на груди натянулась, приковав Тихошкин взгляд), Варвара рассеянно ответи;ла:

- Время - целое беремя...- и, перекатившись на живот, закусив травинку, сказала, думая о своем.- День мой - век мой. После нас не бу;дет нас, Тихоша.

- Я понимаю...

Ельпидифор начал горячо, запинаясь и подбирая слова, говорить о скоротечности жизни, о бренности. Она молчала, блуждая взглядом по отдавшимся солнцу верхушкам верб. Обдернула подол:

- Сплавай-ка на ту сторону,- на недоуменный взгляд ответила, поднимаясь.- Пойду я. Не хочу, чтоб вместе…

Пошла. Навстречу ей грозила чем-то находящая из-за Чигонацкого бугра гроза.

Отполыхали сухие молнии, со Спаса зарядили дожди. Из-за погоды и отсутствия рабочих рук хлеб в том году собрали наполовину, остальной погиб на полях и пророс в копнах. Цены подскочили, рабочие быки шли по 200 рублей и выше, а кормленные вообще от 300. Неугомон;ный дед, еще летом учуяв барыш, решил съездить в Ростов поразведать и Тихошку прихватить.

Бабка, боявшаяся, что убьются где-нибудь в дороге, ругалась:

- В Ростове-на-Дону ели черти колбасу. И куда вы едете? Куда вас черт несет?..

"У-тю-тюсеньки! "- мысленно ответил Тихошка, твердо решивший ехать с дедом.

В Миллерово сели на московский поезд. Рано утром приехали.

Город уже несколько дней был расплавлен солнцем. Явь казалась сном. Нищие, которых нет в казачьих станицах... Прилично одетые, но громко и матом ругающиеся женщины...

Я босяцкого фасону не теряла,

По Садовой я часто гуляла,

Кота за лапочку водила я...

Дед потом недоумевал: "Чуть вечер — лови энту барышню за хвост. Кто ж их кормит даром? Ведь исть-то надо...".

Мелькали странные личности, которых дед, подозрительно озираясь, назвал "уркачами". Изумительной красоты жидовочка в розовом, ее бегущий, испуганный взгляд... Желтый лабиринт улиц, размноженное в витринах солнце делали мир нереальным.

Со второго этажа квартиры, снятой на неделю, виден был соседский садик и в нем чудным видением - высокая русая девушка с удивительно правильными чертами лица (такие лица через много лет видел Ельпидифор на юге Украины и выделил это), тонкими, по-детски неоформившимися гу;бами и большими синими глазами. Она была тонка и даже по жаре ёжилась, а тонкие ладони с белыми следами экземы (Ельпидифор принимал их за ожоги) подчеркивали пленительную беззащитность.

Разглядывая, Ельпидифор сравнивал ее с Варварой и находил более красивой, невольно вспоминал Малашу, и ни радости, ни злобы не испыты;вал при мысли о ней, одну лишь легкую грусть...

Вечером в соседский садик выходил папаша-жандарм, целовал дочь в голову…

Дед, обливаясь потом, пил чай и выслушивал жалобы хозяйки на дороговизну. Тихошка, положив подбородок на руки, глядел на синий, загадоч;ный от ее присутствия соседский сад, скучал по дому, сравнивал: у нас печет, а здесь охватывает пеленой, и ты раскисаешь... Вспоминал свои хуторские закаты. Солнце садится, тени длинные. Смотришь на запад, и лицо купается в золотистом мягком море света. Жара спадает, тишина. Редко-редко шевельнется листок. Степь кажется золотой. Перед глазами тысячи крошечных огоньков - горит золотом увядающая трава. Голубое небо… зеленый лес... За Доном поют... В такие минуты веришь и в счастье, и в чистую любовь...

Изнемогая от жары и палящего в глаза света, ездили в Нахичевань на Соборную в окружное правление...

Через неделю он убедился, что Ростовом пресытился и до конца жи;зни не почувствует желания ехать туда. В последний день не мог дож;даться вечера, мечтая запалить с четырех концов это прибежище жидов, армян и прочей сволочи. В 10-23 сели с дедом в батумский поезд, и на следующий день за станцией Миллерово, наконец, он увидел небо над головой слева и справа до горизонта, а под ногами кочковатую, колючую, бурую, а вдали зеленую и золотую землю.

* * *

В самом конце лета приехал в Чигонаки еще раз окончательно выздоровевший и отгулявший отпуск Афанасий. Дома ему не показалось. Катя с многочисленными дочерьми-помощницами дом и баз держала в чистоте и порядке, но зато на заднем базу сам черт ногу сломит. Ефрем каждый день, как война началась, ходил в Вёшки узнавать пропечатанные в газетах сводки. Терял на этом полдня, возвращался, хватался за много дел сразу, разрывался, потом, устав, ложился отсыпаться. Хозяйственные дела, и раньше не особо гладкие, теперь запутались. Катя уговаривала Афанасия взять все на себя, пока в отпуске, но Афанасий не хотел спорить или ругаться с отцом (а этим бы все и закончилось) и уехал к деду Илье. 10 сентября назначили ему явиться на медицинскую комиссию. А там – опять в полк.

В полк ему не хотелось. Деду и другой родне сказал Афонька, что собирается в юнкерское училище.

- Когда же?

- Обычно курс с 15 августа по 15 мая. Теперь все смешалось. Заявления подавать – до 20 сентября.

Примечал Илья Васильевич, что на душе у старшего внука неспокойно, но спросить не решался.

Афонька и впрямь задумчив ходил. Вспоминал госпиталь. С Алиной тогда нехорошо получилось. Когда сошлись они, он, неопытный, рассказал ей все: как наблюдал за ней, как хотел ее, как ревновал. Уловила она в нем ту самую жгучую влюбленность, сама заразилась. А может, просто увидела, что парень чистый, здоровый и грамотный, и, пугая беднягу, стала давить на него. Садилась ночами на койке, смотрела широко раскрытыми глазами в окно на призрачно-фиолетовый свет фонарей: «Ах, как мы заживем!.. Я буду тебе очень хорошей женой. Как я буду тебя любить!.. Тут – все быдло. Ты один настоящий. А я – дворянка Минской губернии...».

Афанасий, сначала обрадованный, потом разочарованный быстрой и легкой победой, помалкивал, ожидал, что выпишут его из госпиталя, и – вся любовь. Перед отъездом даже наобещал чего-то. А летом вдруг стали приходить письма, сумбурные, откровенные, пугающие: «Мне так хочется написать тебе очень многое, но я и сама еще боюсь этих слов. Я очень скучаю по тебе». Потом и вовсе: «Если будет плохо, если нужна помощь, напиши. Прилечу, приползу. Адрес известен, хотя может и измениться. Но это не важно. Я так тебя люблю. Никак не могу отвыкнуть».

Читал их Афанасий и думал: «Не дай Бог, сюда заявится…». Может, поэтому и в Чигонаки из Белогорки уехал, отпуск доживать.

Бабка уловила в нем мальчишескую неровность, растерянность, но почему-то не успокоила, не примолвила, а, наоборот, стала гонять. Решила, видно, отыграться за все будущее время – офицером не покомандуешь…

И без бабкиных придирок Афоньке в Чигонаках было неуютно. Событие его приезда в хутор с войны живым и здоровым, с «Георгием», событие, еще в госпитале много раз обыгранное в мечтах, оказалось блеклым и незначительным по сравнению с настоящей бедой, упавшей на дом и родню Бориса Белова, первого с хутора убитого в войну казака.

Борис погиб в далеких Бескидах, а он, Афанасий, так и остался хуторским учителем либо прапорщиком военного времени, которому и впредь суждено ни шатко, ни валко существовать на пристойное жалование. А ранение и крестик на груди – «Благополучие лишает романтического ореола», - усмехался про себя Афанасий. Иногда он давал слабину и сам себя терзал и унижал: «Со светлым и чистым я прогорел. Теперь надо изо всех сил делать карьеру, грести, где можно, деньги и жить в свое удовольствие. Конкретные планы бессмысленны. Все – игра случая».

Время отпуска истекало. Надо было решать с Алиной, с поступлением в училище. Навалилась масса дел, и в то же время он изнывал от безделья.

Заходил трезвый и положительный Евсигней Виноградов, за наведенный в хуторе порядок произведенный в младшие урядники, надоел хуже горькой редьки. По Дону периодически хлестал дождь.

Как-то вечером передали ему с оказией из Белогорки вскрытое письмо. Прочитал. Все то же самое… Представил, как мать с отцом и сестры читали, покраснел, хотя вокруг и не было никого.

С утра опять моросило. Выйдя умываться, Афанасий вдруг решился и сбрил усы и отросшую за отпуск бородку.

Бабка, вставшая не с той ноги, при виде Афоньки кляла все подряд: и внешность, и наследственность, и близких родственников…

Лучи прорвались неожиданно, разбрызгались по траве и листьям тысячами осколков. С Кукуя на гору кинули сказочный разноцветный мост радуги.

Через полчаса туч как не бывало. Палящее солнце и приторные испарения загоняли Афанасия в душную хату, откуда он сразу же выскакивал, подгоняемый руганью бабки.

- Чего ты мостишься? Всю ночь проспал и опять вылеживается!

Григорий заметил и как бы невзначай, но очень вовремя предложил:

- Поедем, дудаков погоняем.

Взяли у Ивана Кухтина ружье. Тот дал с неохотой, но просил Гриша для георгиевского кавалера, и Кухтин не смог отказать. Ельпидифор недавно где-то выменял старое пистонное. Гриша боялся, что разорвет, и дал сыну свое, а ельпидифорово «добро» положил себе на колени и все время с недоверием и любопытством разглядывал.

Выехали на телеге в сторону мигулинской грани. Там кое-где на полях оставался подгнивший хлеб, и дудаки садились между копен. Пешего они не подпускали, а всадников или людей на телеге не так боялись.

Солнце жгло невыносимо. Ни ветерка, ни малейшего движения воздуха. Гриша, высматривая на полях далекие черные точки, завел разговор. Раньше с племянником поговорить времени не нашел.

- Кто ж у вас самое отличается?

- Да есть ребята, – вспоминал Афанасий. – Илья Мельников, Павло Кудинов… Оба с Дударевки… Харлам Ермаков…

- Это тот, что в дети отдатый?

- Он…

Афанасий, обязанный Ермакову жизнью, не хотел говорить, но своим выдал:

- Бешеный человек. Для него война – и игра, и удовольствие, - по голосу не ясно было, хвалит или осуждает. – Бесстрашный… Еще до войны едем, бывало, с покоса, - криво усмехался Афанасий. – Баб, девок на возы сверху посадят и пускают вперед. Так он их перевстретит, все возы облезет, ни одного не пропустит. Договаривается… А у них и мужья, и отцы, и братья. Убить за это дело могли. Нет, не боялся…

- Казак он и есть казак, - одобрительно и мечтательно улыбнулся Гриша.

Он заметил дудаков и, не останавливаясь, стал объезжать их, постепенно сужая круг. Разговор продолжался, но говорили уже в полголоса. Минуя серые копешки гнилого хлеба, Гриша почему-то опять вспомнил про войну:

- Ктой-то ж на ней наживается…

- Ага. Полный георгиевский кавалер 50 рублей жалования получает, – съязвил Афанасий.

- Правда, что немцы вооружают своих спринцовками с серной кислотой? - вмешался Ельпидифор.

Афанасий фыркнул, и они долго молчали, пока, наконец, Гриша не сказал:

- За этими копешками слезайте по одному, а я с той стороны к ним подъеду.

Ельпидифор дернул ноздрями, как принюхивался. Лицо его стало красивым и хищным. Он мягким, крадущимся движением отделился от телеги и притаился за копной, взяв ружье наизготовку.

Через копну от него спрятался Афонька.

Как положено, он проверил оружие. Скупой Кухтин дал всего три патрона, сказал, что больше нету.

Гриша так же шагом ехал в сторону, пошевеливая кнутом и поглядывая в сторону дудаков.

Где-то ходят они неторопливо и размеренно.

Тоска ожидания. В стороне Ельпидифор редко, но нервно шевелился. Видно, сердце у него стучало. Мечтал, как собьет…

«Не настрелялся», - думал о нем Афанасий. Он вдруг позавидовал тихошкиному азарту, подумал, что из двадцати трех лет прожитой жизни у него самого два десятилетия и вспоминать скучно. Все как-то не так. «А ведь были за это время миллионы каких-то мыслей, интересов, планов. И все – пожал-те на войну… Боюсь, что ли? Поэтому и забыл все?.. »

Крик. Осторожно выглянул. Птицы снялись и низко, словно неохотно, летели, как сперва показалось Афанасию, прямо на него. Потом он разглядел, что они пролетят левее, оставляя его между собой и Ельпидифором.

Афанасий не считал себя настолько хорошим стрелком, да и ружье было незнакомое, чужое, чтобы бить птицу встречным выстрелом, когда из-за упреждения саму дичь бывает не видно, ствол закрывает. «Пусть пролетят. Сбоку или вслед ударю, - подумал он, прячась за копешку. – А то еще заметят, свернут…».

Афанасий замер, вслушиваясь. Взгляд невольно уходил за золотой стерней к краю поля…

Звук крыльев близко и низко – в рост человека. Медленные и мощные удары по воздуху… Вот они появились в десяти шагах, коричневатые, под солнцем – золотистые. Черно-белый узор на крыльях монотонными рывками метался, высвечивая и скрывая беловатый низ тел. Пучок перьев на затылке… И за спиной Афанасия - стон или мычание. Он оглянулся. Ельпидифор, натянутый, как струна, влипая щекой в ложе, медленно вел стволом, целясь чуть выше Афонькиной головы.

«Дробь… Снесет башку…» - подумал Афанасий, жмурясь и пригибаясь, и сам стал поднимать ружье.

Ветер от заряда над головой и звук выстрела… Крайний дудак тяжело кувыркнулся в воздухе, как конь через не взятый барьер, и, отделяясь от других, большим бурым комком полетел на землю, ударился об нее.

Афанасий прицелился вслед остальным, но потом разогнулся и, приподняв ствол, бабахнул в безбрежную синеву.

Сзади Ельпидифор негромко, но со злостью спросил:

- Чего ты патроны тратишь?

Подъехал довольный Гриша. Афанасий усмехнулся виновато:

- Не идет ружье на рану. Сглазили.

Гриша Афанасию подыграл:

- Ружье под порог надо, чтоб баба переступила, и как рукой снимет.

- Вот Кухтину и посоветуй…

Стрельба… Добыча… Простейшие и древнейшие мужские радости… Постояли довольные и бездумные.

- Ну, что? Собираемся?

Глава 8.

С осени 15-го года в станицах Верхнего Дона появились беженцы из Польши, Волыни, Подолии. В одной только Вёшенской велено было принять их тысячи полторы. В Чигонаки на постой расписали двенадцать душ. На сборе (теперь уже отдельно от Затона) одну семью - бабу с четырьмя детьми - определили к Илье Васильевичу:

- У Ильи Кислякова на службе никого, нехай к нему...

Илья Васильевич кивнул и еще несколько раз кивал, выдерживая внимательные, боязливые и даже злорадные взгляды. Беженку Екатерину Костецкую со всем выводком поселил во флигеле. Приехав к бабке в Вёшки, где доучивался Жора, рассказывал Илья Васильевич:

- Сами с Польши, деревня Выгнани. Хозяин ихний на службе.

- Принесли их черти,- зудела Анисья Григорьевна,

- Молчи, молчи. Куда денешься?..

Расспрашивал про Тихошку, про Жору:

- Как у Юры учеба?

- С колен не подымается, кажный божий день без обеда,- жалова;лась бабка.

- Та-ак...- помолчав, глядя в окошко поверх сиротски скромной за;навесочки, спросил. - Слыхала новость? Варьке-то нашей набили живот. Огулялась сучка...

На четвертом месяце Варваре с ее узкими бедрами скрывать беремен;ность стало невозможно. Ходила она на Перевозный к знакомой бабке. Та поширяла чем-то острым, поглядела с сомнением на налившуюся, гладкую, как линь, Варвару:

- Навряд что выйдет - крепко сделано.

Истекала Варька кровью, но так и не скинула. Свекровь готова была убить ее. В глаза ругала:

- Доигралась, б...га? Сидела б, п... поджала!..

Свекор ненавистно молчал. Хотел Варьку вожжами отделать или вовсе с базу гнать, зашел к Илье за советом, а тот в ответ: "Ни Боже мой!" Приказ вышел: атаманам такие дела путем отеческого внушения улаживать. И под нос газетку - приказ № 464. Сноха Белова в голос ржала:

- Гуляй, бабоньки, сам Покатила за нас заступается!..

Вернулся Стефан, сцепив кулаком на груди борты чекменя. Так и жил зажимая в груди боль и жгучую жажду мести. Затаился курень. Непонимающие дети, напуганные бабкой, молча таращили с печи глазенки на смолк;шую, закостеневшую лицом мать.

Сжимала Варвара тонкие в нитку злые губы, передергивалась всем телом, по-собачьи стряхивая налипшую словесную грязь, молчала и молчала. О Тихошке не думала, да и что с него, зеленого, взять.

Ельпидифор все так же ходил на уроки к Синельникову, готовился сдавать экстерном. После летнего перерыва Синельников встретил его радостно, обращался на «вы», предрекал научную деятельность и предостерегал от ранней женитьбы.

- На будущий год непременно надо ехать в университет, в Харьков. Или в Ростов... Я слышал, к нам в Ростов Варшавский университет переезжает. А еще лучше,- Синельников потрясал белым костлявым кулаком, - по очереди в оба. Только два университета делают интеллигента.

Программу они забросили, оба считали ее скучной. Занятия шли спонтанно. При встрече Синельников ошарашивал Ельпидифора вопросами:

- Что ты почувствовал, когда война началась?

- Ничего.

- Испугался?

- Нет.

- Правильно! Война - наше естественное состояние!

Голос его гремел в огромном, на шесть комнат, престарелом пустом доме. Из кухни, с низов, серой мышкой выглядывала такая же длинноносая бесцветная «мамаша». Блеснув бусинками глаз, успокоено уползала.

- Савельева читал?

- Читал.

- Бред...- фыркал Синельников (история казачества была для него
камнем преткновения). - Причерноморье - проходной двор. Даже если дубра;вы доходили до самого моря, ни один народ не удержится тут на протя;жении тысячелетий. Казаки - тюрки!.. Шайка отщепенцев, обросшая сла;вянским мясом. Берендеи!.. У Святополка был торчин Беренди… Василь;ка ослепил... Беренди - по-тюркски - предавшиеся, отдавшие себя... И Мономах их с Руси выгонял... А казаки? Мне один конвоец, карачаевец, говорил, что у них есть словосочетание "казак-берю"— одинокий волк. Одинокие... Оторвавшиеся... То же самое! Что Соловьев о Берладнике писал? Собрал он «таких же изгнанников, казаков, как он сам». Двенадцатый век! Все эти берендеи, торки, ковуи назывались «черными клобука;ми», а Карамзин выводит: черные клобуки - черкасы...

- Но тут в книге...- Елъпидифор, внутренне напрягаясь, хмуро пере;листывал страницы.

- Дорогой Е... э-э... Ельпидифор,- Синельников отворачивался, смеш;ливо морща длинный нос, находило на него по временам: покажи палец -
смеяться будет. - Что книга? Книга – инструмент. По книгам учиться -
средневековье...

В такие минуты Ельпидифор чувствовал себя влюбленным в учителя.

Но иногда Синельников бывал нетрезв. По станичной улице шел, преувеличенно твердо и четко ставя ногу и по-казачьи заломив черную шляпу. Ученика в такие дни встречал он в расстегнутом сюртуке, сразу начи;нал говорить долго и непонятно. Ельпидифор замирал, упершись взглядом в его не совсем свежую сорочку, жадно слушал, силясь связать туманные фразы.

-Декабристы… Идеализм и непрактичность делают их симпатичными. Но… Чем несвоевременнее попытка на переворот, тем она преступнее. На Западе - биржи, пресса... Была бы хоть самостоятельная церковь!.. Ка;питализм хорош, если б либеральные формы. Допустите интеллигенцию к пирогу... Но наши!... Вспомни Островского с его «темным царством». Надо полнее... непосредственный демократизм с фактическим господством лю;дей, проведших известное число лет на школьной скамье. Не то... Не то... Все эти «интеллигенты», успевшие пройти... Да что они успели пройти?.. О-о! Они очень решительны! «Воля народа, а не разумные интересы!» Ис;кать сочувствие мужика - готовить новую пугачевщину. Взорвется и са;мое интеллигенцию снесет. И что ж? Давить - фанатизм, не давить — ду;мают, что власть слаба. Помилуйте, уступать толпе и самозванным выразителям ее требований только оттого, что толпа эта забушевала?! Русский человек остывает быстро. Гласных не хватает, не съезжается...

Он говорил все тише и тише, будто засыпал, взгляд сползал на носки сапог:

- Всё - переработки западных учений. Даже славянофильство - от;голосок немецкой исторической школы и немецкого гегелианства. Всё на;
прокат, внутри страны пустота. В пустоте нет сопротивления для мысли,
она и скачет. Мрак...

Звенела тишина. Ельпидифор ребром подошвы разглаживал сморщенную подвинутым венским стулом дерюжку. Синельников вскидывал голову, ясными, протрезвевшими глазами смотрел на ученика:

- Не успели... Опоздали…

* * *

Двухэтажное здание на Платовском проспекте как раз напротив духовной семинарии, куда дед хотел пристроить Афанасия. Икона Михаила Архангела над входом. Под мраморной доской начальство.

Начальник училища, плотный, приземистый генерал поджимал капризной нижней губой к острому носу роскошные усы, - вроде как принюхивался, - наводил ужас на вернувшихся из увольнения молодых. Вот-вот унюхает и гаркнет: «Год без отпуска!».

8 ноября на Михайлов день – праздник: обед и парад и посещение музея училища…

В Новочеркасское казачье юнкерское училище набирали молодых людей с 17 и до 30 лет. Училище, ранее трехклассное, со своим знаменем и с правом выпуска в гвардию (чего ни одно другое юнкерское училище не имело), давало общее образование по программе 6-классного учебного заведения, и два года отводилось на чисто военные предметы.

С началом войны курс сократили до 4 месяцев. Офицеров училища командировали на 8 месяцев на фронт за опытом. Затем для молодежи, кто фронта не видел, курс расширили до 8 и до 12 месяцев.

Афанасий, как побывавший на войне, обстрелянный, раненый и награжденный, попал на ускоренные 4-месячные курсы.

Предыдущий набор был 30 мая. Теперь набрали к 1 октября.

Юнкера… По красному погону белевая тесьма с двойной красной нитью…

Бегло прошли уставы: дисциплинарный, гарнизонный, строевой и внутренней службы, так же быстро – практическую гимнастику, верховую езду, шашечные приемы, рубку, фехтование, пеший строй. Взялись за сжатую программу старших классов: тактику, организацию войск, сторожевую службу, администрацию, артиллерию, полевую фортификацию, военную топографию.

Так же бегло прошли практику по топографии и фортификации: в степи за Новочеркасском делали глазомерную съемку и рыли в мерзлой земле окопы.

Курс рассчитали до минуты, и ни одной свободной юнкерам не оставили.

До света поднимали. Юнкера споро заправляли кровати, приводили в порядок тумбочки – вахмистр проверит. Хвост в холодный умывальник… В курилке чистка брюк… Чай с сосиской или яйцом как через себя кидали. С 8 до 14 – классные занятия и фронтовые учения с часовым перерывом на завтрак.

В классной комнате за столом, если покоситься, то в окно видно, как по морозцу уже час машут руками молодые – идет сокольская гимнастика. Обтянутый ремнями есаул Еманов, новый сотенный, наблюдает со стороны, вокруг него постукивают каблуком о каблук офицеры. На второй час ждут молодых «козел», «кобыла», турник, брусья, а кроме того «для общего развития» барьерный бег, прыжки с шестом, толкание ядра, метание диска, копья и даже бумеранга. Да, готовит Войско Донское командиров…

Но коситься в окно нет времени.

- … Боковой авангард… Для охранения его – дозоры, заставы, боковые отряды… Боковой отряд: максимум – 32 сотни, минимум – полсотни…

- Сотня. Смирно! Встать, молитва!

На завтрак осточертевшие сула с рисом…

- Продолжаем, господа…

Генерального штаба полковник Сестренцевич-Кучук, поблескивая новеньким «Станиславом», диктует монотонно, ручка не успевает за словами, прочерки, сокращения…

- …дозор выделяется от походной заставы… до отделения… одна-три версты от заставы… не допустить неожиданного нападения… от 3-6 человек до взвода… Дозорное звено… от сотни – 3-6 казаков с урядником… впереди сотни на 100-170 саженей… осматривают местность, предупреждают о препятствиях, наблюдают за противником…

После обеда выходили к лошадям. Ковка, вольтижировка, джигитовка… Гимнастика на лошади: ножницы, посадка на шею, слезание с крупа, пролезание меж ног и под животом…

Барьерная скачка – любимое занятие. Соломенные, хворостяные, деревянные барьеры, ров и вал, чухонский забор…

Младший офицер сотни есаул Солдатов у барьера - горделиво:

- Высота 2 аршина, 11 вершков. Как на Михайловском манеже…

Кто-то пришедший в училище на своем коне:

- Мой ирландский банкет прыжком берет.

Второй такой же - горячо:

- Брешешь!..

Фехтование на эспадронах, на саблях, штыковой бой… Рубка…

Это не обычная казачья рубка, когда 8 предметов надо поразить за минуту, это офицерская – 10 предметов за 40 секунд.

Владение пикой…

Казакам положено попасть в кольцо диаметром в два с половиной вершка 6 раз за 35 секунд, офицерам – за 25 секунд.

Стрельбы…

Отстрелялись, снисходительно посмеивались над молодыми, которые в специальном помещении часами мучили мушку, рамку и станок.

Тактика… С 12-го года вся русская кавалерия училась в поле и строилась по-казачьи.

- Повторяю, господа: один взвод – в поддержке; если все четыре взвода в бою, то одно отделение – маяк…

С ленцой и щеголеватостью мягко, как горох рассыпали, обозначили лаву…

С 5 и до 8 пополудни опять расходились по классам и учили уроки.

- …Место для бивака должно быть просторно, сухо, укрыто от ветра. Наиболее подходит местность с твердым грунтом или покрытая редким лесом…

- …Особенности боевых действий ночью… Ночная темнота, затрудняя наблюдение и стрельбу, способствует нечаянным нападениям и подходу к противнику без больших потерь…

- Ну, это коню понятно!..

Обсуждали будущее производство, распределение:

- В полках сверхкомплект, продвижения никакого. Бои оборонительные.

- Разве что в Турцию, в пешие батальоны. Там наступают…

- Пешие батальоны… - в голосе сомнение и даже пренебрежение.

Вот так же под Крещение в шестом часу сидел Афанасий и учил:

- Отступление… Первая цель – оторваться от противника и увеличить расстояние между собой и его пехотой… Конница должна быть готова пожертвовать собой, хотя бы ее удар обещал лишь самый малый выигрыш времени…

«Ничего себе!.. Пожертвовать…»

И Рождество прошло, и Новый год. Скоро выпуск. Отвлекался Афанасий, представлял, как получит краткосрочный отпуск после выпуска и расскажет, пожалуется тому же Тихошке: «Время идет, но ты из времени выпадаешь. Ни о чем не надо заботиться. Накормят, напоят, только выполняй команды. И когда приходит свободное время, не знаешь, что делать – все равно никуда не денешься. Даже офицеру ничего не надо думать, все в уставах написано: куда ехать, за чем наблюдать…».

«Охо-хо…».

- Юнкер Стефанов! К начальнику училища!..

«Ого!».

Недоумевая, сбежал он по лестнице. Вступая в кабинет и докладывая о прибытии, так ничего и не сообразил.

Генерал непонятно посмотрел:

- Вот, к тебе невеста…

Чуть в сторонке - Алина, а рядом не то лисья физиономия, не то волчья морда – «Теща!..».

- Вот, э-э… служит… готовится, - бесцветным голосом говорил тем генерал.

Подошел к Афанасию, оказался по плечо или чуть выше. Так же монотонно:

- Молодец. Выбрал, - дернулась жилка у глаза, но сухое официальное выражение не изменилось. – Когда же свадьба?

- Да вот… - и Афанасий, совсем не по-военному покачиваясь с каблука на носок, не то взглядом повел, не то глаза подкатил.

- Когда? – обратился генерал к посетительницам.

Он все понимал и, казалось, говорил: «Сделаю. Но завтра чтоб ноги вашей…».

Затрещали, перебивая друг друга женщины.

Афанасий впервые так близко видел генерала, уважаемого и любимого юнкерами. И генерал, оберегая честь училища и опасаясь скандала, сдавал его в лапы этой бабе.

- Да. Ну, да… - прокашлялся и перебил женщин генерал. – Поздравляю, - взглянул на Афанасия, и голосе звякнул металл приказа. – Совет да любовь.

- Позвольте и Ваше Превосходительство…

- Не знаю, не могу обещать. Служба… - доверительно говорил бабе генерал, улыбаясь и давая понять, что сегодня он до конца сыграет роль слепого, ничего не понимающего орудия, но уж завтра…

«Как же они - из Минской губернии! - к генералу в приемную пролезли?».

- Ну, что ж, - генерал закончил аудиенцию сложным жестом, как бы сводя всех и одновременно отпуская из кабинета. – Идите, юнкер. Свободны. Всего хорошего, мадам. Мадмуазель!..

В приемной подъесаул, пряча ухмылку, объявил:

- Юнкер Стефанов, до 23 часов свободны, – и, открыто давясь смешком, добавил. – Забирайте его, сударыня.

Обмирая, ошеломленный, готовый сквозь землю провалиться, вышел Афанасий на серебристо-фиолетовый училищный двор.

Страшен сон, да милостив Бог. И не будущая теща это оказалась, а квартирная хозяйка. Местная, какая-то вдовая полковница. Заскучала чертовка старая, приключений захотелось. Кинулась помогать, сводить. Теперь понятно, как к генералу пролезли. Да там, видимо, и генерал не разобрал…

Ничего лучше погрустневший Афанасий не придумал, как время тянуть. На квартире за чашкой чая издали зашел, заговорил, что после выпуска получит отпуск на приобретение коня. Женщины поняли, что потратит он этот отпуск, естественно, на женитьбу. Ни одна из них не настаивала, не торопила. Выходить за юнкера или выходить за офицера – для них, оказывается, имело огромное значение. Да и ждать оставалось всего ничего – три недели.

Полковница к удивлению предвзято настроенного Афанасия здраво рассуждала о ценах, о содержании офицерских лошадей. Афанасий только с ней и говорил, на Алину смотреть избегал.

С лошадью – вопрос сложный и болезненный. Где-то в 12-м полку остался купленный отцом конь, если жив еще. Хорошо, если в 12-й полк распределят… Но и там ездить на старом коне, на котором еще казаком на службу выходил, неловко. Можно коня сюда затребовать. Но коня не вышлют, а соберут полковую комиссию, оценят и вышлют деньги. Оценят скорее всего по довоенным меркам. А что теперь на эти деньги купишь?

На Рождество в увольнении встретил Афанасий хуторянина, Харитона Рябчикова, приезжавшего в госпиталь проведать раненого сына. Рябчиков рассказал ему станичные вести. Второго сына надо в армию справлять, коня присматривает. Но подорожало все…

- Да, теперь без тысячи не подступишься, - заключил свой рассказ Рябчиков.

- Ты домой когда собираешься?

- Да ноне на вечер.

- Передай отцу, чтоб мне денег переслали.

- Ды у него денег нет, - сказал всезнающий Рябчиков.

- Чего ж так?

- Ды он надысь коня купил.

- Коня? – радостно удивился Афанасий.

- О, там такой конь!..

- Ну, так пусть этого самого коня отправит с оказией.

- Не, его забракуют…

- Почему? Плохой? – опять удивился Афанасий, но уже тревожно.

- Ды он и не плохой, а служить не гож.

- Ну, так пусть продаст, а мне деньги вышлет.

- Не. Он не схочет, - как о решенном деле объявил Рябчиков. – Ладно, некогда мне… - козырнул и пошел.

«Ты-то откуда знаешь?» - хотел спросить Афанасий. Но в спину спрашивай – не спрашивай – ответ один. И до последнего времени сам Афанасий с нетерпением ждал производства и отпуска, чтоб поехать домой и разобраться. А вот теперь засомневался…

Полковница так и не оставила их вдвоем в тот вечер. Странная власть над двумя посторонними, но попавшими в зависимость от нее людьми, опьяняла старушку. А, может, так и лучше получилось. Останься оголодавший без женщин Афанасий наедине с Алиной в ее жарких объятиях, и наговорил бы опять, наобещал, да так, что обратной дороги не было б…

На следующий день юнкер Стефанов зашел в канцелярию узнать, в каких полках предполагается вакансия. Таких частей оказалось много.

- А куда быстрее? Куда срочно требуют?

- На Кавказский фронт, в пешую бригаду. Под Эрзерум. Отправка на другой день после выпуска…

Глава 9.

Ельпидифор о беременности Варвары узнал случайно. Вернулся от Синельникова - в хате у бабки сидела тетка Катерина. Приходила она в Вёшки по делам, зашла к матери и осталась ночевать. Неспешно полз разговор, как бы между прочим, под шорох и перестук прялочного колеса. Радовалась бабка гостье, любовалась дочерью. Пятый десяток смягчил резкие непокорные черты ее лица. Пообмякла Катя, хлебнув с Ефремом, но красоты и статности не утратила.

Бабка встала от стола накормить Тихошку, горбилась с рогачами у раззявленной, дышащей горячим печи, громко, с кряхтением переспрашивала. Ефрем все прибаливал. Афонька в Новочеркасске, в училище...

- А на Чигонаках чего ж?

- Да черт-те чего? Все то же,- вернулась бабка к прялке, обтирая
руки завеской.

- Тетка? Дядя Стехван?- белое гладкое лицо Кати больше светлело,
она улыбалась, ожидая хороших новостей.

Пригорюнившись, как о неизбежном, бабка сказала о Варваре.

- От кого ж это?

- Да черт ее душу знает!.. Рази ж углядишь?

Лица насторожившегося Ельпидифора не было видно.

- А Стехван чего ж?

- Ох-хо-хох...- голос бабки, угасая, пробивался сквозь пелену за;ложившую уши. Страх за Варвару, мысли о Герасиме, мальчишеская гордость - все смешалось и проступило на лице кривой ухмылкой. Он обернулся, жадно улавливая слова.

Бабка запнулась, разглядев и не поняв его гримасу:

- Чего оскаляешься? Иди отсель, не слухай...- сбилась и, вскипая, пожаловалась Катерине,— Вот она, кисляковская порода: что ни плохо, то им смех.

- Кисляковы - старинный и славный казачий род,- буркнул насмешливо Ельпидифор, выходя в другую комнату.

- Сколько живу, а чего-то славы дюже большой за ними не замечала, - с тонким ехидством усомнилась вслед ему Анисья Григорьевна.

Катя улыбалась примирительно, сочувственно, как заводная, кивая бабке.

До Святок Ельпидифор в Чигонаках не показывался. Время проводил у Синельникова и в библиотеке в Народном Доме.

Провожая, перед праздниками деда в Вёшки, Гриша напомнил:

- Что-то Тихошка наш совсем от двора отбился. Перекажите ему, нехай приедет, хучь поможет чего.

Ельпидифор, вспомнив какие-то дела, домой поехал кружным путем, через Антиповку и оттуда спустился сразу в верхний край хутора, к своему базу.

Чувства, вызванные известием о беременности Варвары, со временем поблекли. Скучая в сонных, размеренно живущих Вёшках, вновь мечтал он, увлеченный науками, о приятных переменах и дальних странствиях. Иногда с легкой душевной тревогой признавался себе, что если с Варварой что-то случится, то он и не вздохнет, рад будет свободе и избавлению от возникшей неясности. Однако, приехав, больше трех дней не выдержал, направился к деду Стефану вроде как проведать. Стефан со своей ста;рой были дома, Тихошке обрадовались. Варвара не показывалась из спальни. Разговор как зашел о Герасиме, так и тек по этой колее.

Герасим после ранения лечился в госпитале, подружился там с каким-то москалем-солдатом, вместе сфотографировались. На карточке, предъявленной Ельпидифору, достойно сидел Герасим у тонкого столика, с другой стороны которого вольно, отставив ногу в обмотке, стоял круглолицый мальчишка-солдатик.

- Чудок рукy Герасиму не отбило. Ох, Царица Небесная, куда ж без
нее! А работать?..

Коснулись работы, хозяйства, и зажаловался дед Стефан:

- Ох, хозяйство наше!.. Еле-еле душа в теле. Раньше, в прежние
времена - мне маманя-покойница доказывала - тах-то не жили. Трава в
степе ничего не стоила, земля не делилась. Просит кто арбузов – «По;езжай, набери воз-другой на бахче...» А курей, утей!...- вспомнив меж;ду делом, склонился с лавки к двери. - Варька, курям давала? А?

Через минуту хлопнула дверь, слышно было, как Варвара пошла на баз. Перекинувшись еще парой слов о хозяйстве, поднялся Елъпидифор. Младший Стефанов - Никита - проводил его до двери.

- Заглядай еще,- напутствовала хозяйка.

Стефан пригладил, стирая блеск, рыжий искристый чуб:

- Видала, какие у Гришки дети?

- Дети как дети. Егор - тот срывчатый, а этот - обходительный па;ренек.

— А то! Все чисто обсказал. Да развеселый, да уважительный! Грамотный...

Тонкие - вот-вот порвутся - облака обтянули небо. Сквозь прорехи проглядывало голубое. На пороге Ельпидифор едва не столкнулся с поту;пившей глаза Варварой. Несколько мгновений разглядывал ее пополневшее с яркими искусанными губами лицо. Спросил:

- Ну, как ты, Варя?

Она молча пожала плечами, пыталась протиснуться мимо в дверь и вместе с тем боялась коснуться его животом. Он взял было ее за руку, но она резко выдернула (лишь тонкий белый рукав задержался в цепких пальцах) и, нахмурившись, отшатнулась. Ельпидифор сбежал с порожек и, не оглядываясь, пошел.

Бабку Анисью Григорьевну, вернувшуюся вместе с Ельпидифором, окликнула во дворе старуха Комарова:

- Эй, что скажу!

Шла она резво с нижнего конца, торопилась, предвосхищая вопрос, махала рукой:

- Видала, видала...

- Каких ты там чертей еще видала?- неприязненно морщилась не;приступная за плетнем бабка.

- Все чисто видала... Здорово, Григорьна!.. Видала... Тихошка ваш с Варькой Красной прощался,- взгляд Комарихи блудливо зашмыгал, язык плотоядно облизнул синие губы. - Так прощаются... и за руку ее он дер;жит…

- Ах, ты ж... будь ты неладен!.. - всплеснула Анисья Григорьевна
руками.- Ах, ты ж… Ты, гляди, молчи!..

- Молчу, молчу…- успокоила вслед кинувшуюся к порожкам бабку
Комариха, удовлетворенно утерла концом платка глаза и губы. - Я, Григорьна, молчу…

Одиноко покрутилась она у кисляковского плетня, слегка разочаро;ванная, что так быстро напугала Анисью:

- Слышь, Григорьна?.. Еще не все доказала...

Нет, не слышит... Повернулась старуха на кривых к старости, ху;дых ногах, часто оглядываясь, заперебирала восвояси.

Дед почувствовал недомогание и, чтоб предупредить болезнь, жарил;ся с утра, на печи, прикрытый зипуном. Улавливал, когда ж густая жара достанет до самых середок.

Бабка влетела: зырк, зырк - в залу, в спальню - пусто.

- Ты знаешь, кто Варьку огулял?

- На чертей бы оно мне надо?- глухо пробубнил дед с лежанки и хахакнул. – Главное, что не я...

- Тихошка наш!..

- Как?!- дед кубарем скатился с печи на лавку. Сел, распаренно красный с выпученными по-рачьи голубенькими глазами. - Ты не бресес?

- Иде он?

- Григорий идей-то позвал…

- Точно — он! - и Анисья Григорьевна зашептала, добавляя от себя,
все, что узнала только что у плетня.

Илья Васильевия молчал, тупо уставившись на отблески печного огня, красившие облупившуюся тумбочку. Потом потер зачесавшуюся бровь, накинул зипун, обмотал шею пуховым шарфом:

- А ну - в комнАтку... Тихо, чтоб никому…

В сумеречной комнАтке бабка без конца повторяла одно и то же, а растерянный дед изредка перебивал ее вполголоса возгласами и горестными присказками:

- Вот чуда была!...Вот тебе и тюк на крюк, Маланья Карповна...

- Увесть Тихошку надо, деваться идeй-то,- стонуще ныла бабка.- Герасим вернется - голову оторвет доразу и ему и Варьке...

- Куды, куды? Позор-то какой!- крутил головой Илья Васильевич.

- Убьет Герасим, убьет...- твердила бабка и вдруг заюжжала в го;лос. - Да милые мои деточки, да побьют они друг дружку до смерти...

- Цыц! Цыц! Жапь тебе!- подскочил и зашипел дед, махая руками.

По веранде загудели шаги, раскрылась и, шамкнув, хлопнула дверь, еще и еще под смех и говор.

- Всё, молчи... Увезу... Завтра решим,- направил дед Анисью Григорьевну.- Иди, обедать сбирай.

Дотемна сидел дед в комнатке, собирался с мыслями, иногда вста;вал, прохаживался, шкрыкая чириками на босу ногу. Больно-разбольно на душе. Герасима жалко, Стефана. Стефан - младшенький, а у него, у млад;шенького - позднышок Герасим (о самом младшем, Никите, дед почему-то и не вспоминал). Подкатывало под горло, и казалось Илье Васильевичу, что любил он Герасима больше собственных детей. Теперь внутри рода вражда пойдет. Жизнь насмарку. «Она, вся жизнь, не как у людей,- сок;рушался дед, перебирая в памяти пережитое,- Так, через пень-колоду». А Тихошка-то, Тихошка!.. Тихошка, любимый внук, так подкосил... Надавать бы ему хорошень, идолу! Выродился в деда Ломака, тот, покойничек бывало ни одной юбки не пропустит мимо себя. Недогляд... А тут у австриячки во флигелю старшая девка - шестнадцати лет... И снова на;ходило о семье, о роде, о прожитой жизни...

Вечером, когда все собрались за столом и ждали деда ужинать, он появился, суровый и торжественный. Непривычно молчаливая бабка гну;лась у печи. Лукерья помогала.

- Питифор!- громыхнул дед и встал перед смолкшей семьей, развер;нув плечи.- Пора послужить Отечеству!..

У Гриши аж челюсть отвалилась.

Через два дня выезжали. По проулкам гулял приставший, тянкий ве;тер. Мелкие, редкие снежинки чертили крест-накрест, срываясь, казалось, с козырька фуражки.

У саней, мать в последний раз перекрестила, вздохнула, глянула в глаза:

- Ты ж гляди... Не поддавайся!

Отец сел за кучера. Поехали.

За бугром встретили затонского старика Позднякова.

- Здорово, Илья Васильевич!

- Слава Богу!

Гриша и Ельпидифор поклонились и тихо вставили:

- Здравствуйте.

- На учебу?- полюбопытствовал Поздняков.

- Д-да-a...

- Иде ж вы едете?

- В Россию…

- А-а... Ну, помогай. Бог!

Вечером к Анисье Григорьевне вроде по делам зашла старуха Комарова:

- Куды ж это Питифора вашего дед повез?

Анисья Григорьевна задумчиво пожевала губами, глядя на взявшиеся морщинами, напряженно вздрагивающие веки соседки:

- В Воронеж. В вольноопределяющий корпус.

* * *

"Дано сие свидетельство казаку Вёшенской станицы Донецкого округа Области Войска Донского Елпидифору Григорьевичу Кислякову, родив;шемуся 30 октября 1897 г., в том, что он подвергнут был испытанию в науках по программе, установленной для вольноопределяющихся бывшего второго разряда, марта 3-го 1916 года в Воронежском Великого князя Михаила Павловича кадетском корпусе.

По выдержании экзамена получил следующие баллы:

из Закона Божия 3 (три)

из русского языка 4 (четыре)

из арифметики 4 (четыре)

из геометрии 4 (четыре)

из географии 4 (четыре)

из истории 3 (три)

Сумма баллов - 22.

Председатель комиссии полковник Скалин

На основании циркуляра главного штаба 1913 года № 124 вышепоименованный Кисляков имеет право держать приемный экзамен в трехклассные казачьи училища.

На экзамене присутствовали:

Председатель полковник Скалин

Член офицер-воспитатель подполковник Черячукин

Экзамен производили: (подписи)

№ 29. Марта 9 дня 1916 года. Гop. Воронеж.

Секретарь корпуса надворный советник (подпись).

* * *


В Новочеркасск, желая растянуть время, Ельпидифор отправился пароходом. Провожавший его Жора зло пошутил: «Перед смертью не надышишься», понял, глупо ухмыльнулся и покраснел.

Ельпидифор оставил багаж в каюте и поднялся на верхнюю палубу. Позади за нежно-зеленым по весне левобережным лесом осталась станица. Миллионами блесток играла рябь. На палубе пустынно. Какой-то субъект в канотье, которого Ельпидифор сразу окрестил «хлюстом», и две дамы из приличных, замеченные Ельпидифором еще на берегу, весело болтали, одна ритмично постукивала сложенным белым зонтом о перила.

- Представляете? Богом забытый хутор, форменная глухомань, и при мельнице — синема!... Две ложи, диваны бархатные. Макса Линдера, знае;те ли, крутят,- доносился сдобренный иронией голос «хлюста», перебива;емый негромким вежливым, смехом.

На скамье, прикрыв глаза широкополой шляпой, черным вороном восседал дородный батюшка.

Ельпидифор прошелся по палубе, сел, закурил. Желтела тюльпанами степь. Тягучее густое время и неосязаемое пространство...

Показалась Усть-Медведицкая. При виде меловой горы шутник-капитан дал отличный от других гудок, напоминая местным казакам какую-то дав;нюю историю. Так повелось: перед каждой станицей гудел пароход по-ра;зному, Перед Вёшенской срывался на лай, перед Еланской блекотал по-козлиному.

С дебаркадера, неся с собой свои дела и беды, с гомоном нахлыну;ли люди. Вмиг наполнилась нижняя палуба, в полный голос по-хозяйски заговорила:

- Доразу место подбирай, чтоб не таскаться по пароходу...

- Дедунь, мешочек-то...

- Променяли тебеньки на войлоки...

- Отвяжись, с Платова получишь...

- Там такие богачи, так и бык рогом не достанет, разжились…

- Напал дох, дохнут куры, скотиняка дохнет…

- Слышь, земляк? Двигнись хучь чуть...

Публика почище рассеялась по каютам враздробь, но позже по-хозяйски, заняла место наверху. Офицерик, раньше времени одевший белую, летнюю форму, гимназистки, купцы, ветхий старик в сопровождении двух вну;ков-студентов.

- Был представлен, однако еще не утвержден...

- Помилуйте, я так и расходов не покрою. Полтораста...

- Красота-то какая!..

- Да-с...

Ельпидифор решил спуститься в буфет, поднялся и вдоль растянувшихся у борта пассажиров пошел к лесенке.

- Ну, разве не прекрасна эта панорама?!

- О-о!

- Сто двадцать, и благодарите меня!..

И вдруг из-за плеча сзади долетела фраза, заставившая его огля;нуться:

- Счастье не так слепо, как о нем думают…

Виден был лишь ряд спин. Спускаясь, Ельпидифор вслушивался в сла;бей мужской голос:

- Человек притупил остроту чувств, не чувствует себя счастливым,
поэтому ему необходимы всплески счастья: фанфары, протуберанцы и про;чее…

- Закоснелый, не здоровкается, отворачивается. Закоснел сильней,
чем осерчал,- перебивая, неслось снизу.

-...Выйдем, посидим трошки: "Ну, до свиданья..."

-...Тонким натурам слышны звуки и потоньше, видны и легкие всполохи... Душа, в которой не бывает всплесков счастья, больна...

- Ни гутаритъ, ни дыхать не могу. Калканы болять,- хрипел навстречу с нижней палубы престарелый небритый казак.

- Утету спробуй, она, гырть, от калкана пресекаить,- поучала его соседка.

Морщась от напряжения и шаря взглядом над головой, Ельпидифор уловил напоследок:

-...Нет, счастье не борьба. Изможденные и измочаленные не могут быть счастливы...

В буфете прохладный полумрак. Пусто, не то, что раньше.

- Лимонаду!

- Сей секунд...

Молодой весенний луч делил стойку наискось. Ельпидифор пил колкий вкусный лимонад, в такт мелким кропотливым глоткам просеивая в памяти показавшиеся ему хрусталиками слова. Снизу к горлу и к глазам подступало неясное, похожее на предвкушение чувство. Гнулся, сверкая пробором, буфетчик. Мерцала посуда.

Несколько секунд внимательно рассматривал пустой бокал, потом нетерпеливо поднялся. Что там: новая жизнь или прекрасная незнакомка?..

Та же нижняя и та же верхняя палубы. Заботливо рассмотренная публика не выдала обладателя заинтересовавшего Ельпидифора голоса.

Причудливо гудел пароход, сменялись пристани, прибоем стекала и накатывалась толпа. Смеркалось. Внизу запели жалостное:

Ты скажи моей молодой вдове,

Что женился я на другой жене…

- ...Командир пытает: "Ребята, нет ли охотников высадить с седла этого нахала?» - сипел старческий голос. - Мы выезжаем, охотники, стало быть, на пике меряемся - кому. Канаемся…

Что за ней я взял поле чистое,

Нас сосватала сабля острая,

Положила спать калена стрела.

- Взял в приданое чистое поле. Слышишь? - совсем рядом раздался знакомый голос. Невысокий человек в сером пиджаке и серой кепке стоял спиной к Ельпидифору. - Помнишь, говорил тебе: чеховщина - явление русское, а не донское. Дон - другое. Дон - волевое богатство...

Собеседник его в учительском вицмундире, заслушавшийся и задумавшийся о своем, мотнул головой, как проснулся:

-А? Да, да...- помолчав, вздохнул.- Стара штука смерть, а каждому вновь. Тебя-то не загребут?

-Нет. Я как из Питера вернулся, освидетельствовался...

Они пошли вдоль борта, около старого, иссохшего, как подсолнечный будыль деда встали. Ельпидифор разглядел худое горбоносое лицо, брав;шиеся при улыбке складками щеки, крупные ровные зубы.

- За что крест, дедушка?

- За Шмеля,- с хрипом и бульканьем пробасил старик и сипло передохнул.

Ельпидифор подошел к борту и стал чуть в стороне, впитывая каждое слово. Казалось, этот худой, зубастый белобилетник в сером скажет сейчас самые главные, давно искомые слова. О счастье... о жизни...

- Степь - храм, а Питер - ярмарка, модернизированный балаган. Рано или поздно вернемся к земле. Земля примиряет, земля всех накормит...

Стучала машина, как будто внизу торопливо пилили дрова. Под бесконечный дорожный разговор пароход вплывал в ночь. Посвежело.

- Напился до дураков, полез на ракушках...- вовсю глотку "жали;лась" внизу какая-то баба.

- От Усть-Медведицы на Чиры - Мамаева дорога, двести верст. Я в
прошлом году пешком ходил.

- Корова захолостела, нет телят четыре года.

- Гулюшку собирают, кильдим устраивают, все там перепьются...

- Нет-с, батенька, авторитет нынче тесен. Сам должен…

- Чижолое поднял, кишки с места сдёрнулись...

Ожидаемая истина проливалась меж пальцев, она была везде и нигде.

Заглушая плеск воды, стучала машина. Край реки сливался с берегом и, наводя тоску, подмигивая, плыли мимо тусклые огни обдонских хуторов.

Утром подходили к Раздорам. Переспавший лишнее, с тяжелой головой Ельпидифор, свешиваясь с койки, открыл овальное окошко каюты и, обессилевший откинулся на спину, подставляя холодному воздуху грудь и плечи. Глубоко, давясь зевотой, вздыхал.

Прямо над его окном так же убежденно, с теми же интонациями, кото;рые почему-то напомнили ему Саньку, внучку Аггея Борщева, зазвучал знакомый голос:

- Глянь, а сирень! Прямо грозовые облака!..

- Красивые цветы...

- Ну, брат, на сирень сказать «цветы», все равно, что на коня ска;зать «животное». А степь!.. Курганы!.. Вот здесь казачество и начина;лось. Нет, ты как хочешь, а я прямо здесь сойду, и до места - пешком.

- Ты, Роман, как маленький...

- Ho-но...- и убежденный смешок.

Ельпидифор соскочил и нагнулся к окну, высматривая степь, курганы. В деревянном обрамлении при взгляде из окна они казались неестествен;но красивой, но неживой картинкой. Чего-то не хватало. «Неба не видно», - с досадой подумал Ельпидифор.

Когда после туалета и завтрака он поднялся на палубу, от Раздорской уже отчалили. Вчерашнего говорливого белобилетника не было. Видно и вправду сошел. Собеседник его в учительском вицмундире, хмурый и недовольный, сидел на скамье и рассеянно листал книгу.

Ельпидифор прошелся вдоль борта, с неясными самому себе любовью и удивлением озирая расстелившийся перед ним простор. Слепящий синий ку;пол на веки вечные прикрыл собою землю. По широкой ладони степи линией жизни загибалась дорога. Так было, так будет. Что-то прорезалось в сознании, но мысль была смутна и неуловима, сразу же исчезла, и сколько бы Ельпидифор не перебирал: «О чем же это я?..», вспомнить не мог, и, наконец, уступая, вдруг со странным облегчением подумал: «И на черта оно нужно мне, это училище?..»

Глава 10.

Третий год войны нес оскудение. Росла дороговизна, цены подскочили, кому в ущерб, а кому и в прибыток. У Ильи Васильевича многие должники, как маслом намазанные, выскользнули из рук. Мигулинский казак Губарев всю жизнь занимал, а потом, выдрав молодому коню клещами лишние зубы, продал его за тысячу рублей тому же Ваньке Белову в лейб-казачий полк и вмиг со всеми долгами расплатился.

Размышлял Илья Васильевич, что несет с собой такое подорожание («В восьмом году такое же было, да куда уж до нынешнего...»), и стал потихоньку менять бумажки на золото. Наездившись, намотавшись, даже на печи не мог успокоиться. Шуршал новыми купюрами, приставал к бабке:

- Анися, гля, какая новенькая, аж хрустит. Давай на золотой менять.

Бабушка Анисья Григорьевна этой зимой осталась в Чигонаках: Жора станичное училище закончил, а Петя на этот год в школу идти поленился, всей семьей сидели на хуторе. Заскучав, рубила бабка на леваде сушняк и, нагрузив сани, везла в Вёшки продавать. До последнего дня какую-то часть имения, одной ей ведомую, считала она своей и денежки отдельно складывала. Продав дрова, заезжала к вёшенекой соседке, Дударевой, узнать станичные новости. Дударева последнее время промышляла самогоном, за разговором подносила бабке стопку. На обратной дороге разморенная Григорьевна засыпала, и умная лошадь сама приходила домой. Выглянув из окошка – «Ну, стоит...», - дед заводил кобылу под навес, брал хворости;ну и, гаркнув, начинал бить по саням со спящей бабкой, а та, подскочив, кричала: «Караул!.. Спасите, грабят!..».

На предложение менять золото на ассигнации Анисья Григорьевна, чуя подвох, отвечала бранью.

- О, Хосподисусе,- вздыхал, прячась на печи, дед.

- А-а! Ты все Богу молишься?..- заводилась пуще прежнего старуха.

На старости лет характер у нее вконец испортился. Заливался Илья Васильевич старческим нездоровым румянцем, вспоминая недавний случай. Задрались, не поделив чего-то, маленький Андрюша и погодок его Санька Бирюлин, и стал Бирюлин одолевать. Тут Петя за брата заступился и по;гнал Саньку, наступая на пятки и отпуская «поджопники», до бирюлинских тернов. А навстречу Бирюлин Петро:

- Ты чего моего брата бьешь?

- Да того, нехай на моего не лезет.

- За своим гляди...

- Мой - присмотренный. Это твой - оторви собаке хвост...

- Как?!- задохнулся от этих слов Бирюлин.

Вообще-то оскорбление касалось обоих сынов казачьих да и всех казаков Вёшенской станицы. Как-то больше ста лет назад, аккурат в разгар пугачевского бунта, вёшенский стихарный пономарь из Архангельской церкви Гришка Мартынов допился до чертиков и стал ловить на колокольне забравшегося туда в поисках объедков кобеля. Как уж там оно вышло? - но кобель сорвался с колокольни, оставив, как ящерица, в руках поно;маря свой хвост. Гришку за непристойные его звания поступки удалили, но с тех пор обидная кличка «куцые кобели» так и присохла к вёшенским казакам.

- Как?!- повторил Петро Бирюлин, бледнея от ярости.

Тезка его, Петро Кисляков, почуяв, чем дело пахнет, не стал ждать и, развернувшись, дал ему «по-цыгански» кулаком с прямой руки.

Задрались казачата, а тут, как на грех,- бабки. Кислякова:

- Это чтой-то такое? Ох, я щас враз хворостиняку…

И Бирюлина тут как тут:

- Санюшка, Петюшка... Кислячонок, ах ты ж враг!..

Налетели, как взбесились, заругались и - черк!- одна другую за виски… Пошла потеха!

Петушиной тяжелой пробежкой, тряся бородой, притрюхал на крики через леваду Илья Васильевич:

- Тише… тише… Домой, домой… Ах, чтоб вы сдохли!..- силком утащил бабку домой. Казачата сами разбежались.

* * *

То трепетное настроение, с которым Ельпидифор приехал в Новочер;касск, когда при виде полевых цветов он не знал, куда ногу поставить, скоро прошло. Внешнее проявление хорошего, что селится в душе человека, скоро сходит.

В Александровском саду гремела музыка. Визжали, заливались на ули;цах торговки бубликами. Оглушенный Ельпидифор, попав в город, почувс;твовал, что неуклюж, что движения его грубы и угловаты.

Поселился он в доходном доме у полковницы Кисляковой Софьи Тимо;феевны, но приходил туда только ночевать. На следующий день, как приех;ал, встретил знакомого по Усть-Медведицкой Часовникова, признался, что приехал поступать в юнкерское, и тот, свой среди новочеркасских воинских чинов, обещал познакомить Ельпидифора «с кем надо». Скептически усмехаясь – «Чтобы стать пушечным мясом, особых связей не надо», - Ельпидифор все же последовал за Часовниковым.

- Наши в юнкерское особо не рвутся,- нейтрально разъяснял непосвященному Ельпидифору Часовников.- В Войске сверхкомплект офицеров. Все эти герои лезут... У нас считают, что на тот год война кончится. Посадят всех на половинное или на треть... Куплеты, кстати, есть такие:

Все храбрые убиты,

Все хитрые в плену,

Все глупые на фронте,

Все умные в тылу...

Сюда. Заходи...

«Кто надо» - на квартиру одного из них Часовников и привел Ельпидифора — были несовершеннолетние новочеркасцы, потомки громких, боевых фамилий, народ веселый, циничный, из «умных».

Полумрак от завешенных штор усугублялся табачным дымом. Гимназисты-платовцы, один кадетик, коммерсант-абраменковец - беглым взглядом определил Ельпидифор по тужуркам и кителям. Абраменковец как раз рассказывал, потешаясь, что Донской музей получил письмо от всемирного героя, вахмистра Козьмы Крючкова, который предлагал музею в качестве чучела или просто скелета своего боевого товарища - коня Костика, забракованного полковой комиссией.

- Господа, позвольте вам представить,- перебил Часовников рассказчика.- Мой товарищ по гимназии Кисляков. Приехал поступать в «племенники»…

Гимназисты зашептались. Ельпидифор, не ожидавший от Часовникова подначки, насчет «племенников»7, обвел всех взглядом, будто искал, кого схватить за горло, и после паузы сделал легкий общий поклон. Присут;ствующие смолкли. С надменным видом Ельпидифор прошел к столу и при;сел.

- Какой?.. Ну, помнишь, отца?.. - донеслось вполголоса сзади.

- Владимир Федорович Кисляков, что в Седьмом полку служил, не
родственник вам?- заглушая шепот, спросил кадет и оглянулся укоризнен;но на шепчущихся.

- Очень дальний, - вежливо ответил Ельпидифор, не представляя, о
ком идет речь.

С этими ребятами он и завеселился. Бильярд, карты, тайные попойки... Родным домой писал коротко: "Поступаю". Те не выясняли, удовлет;воренные, должно быть, его временным отсутствием.

После пьянок прибивался к «своим» («своей» он, не колеблясь ни минуты, считал добрейшую Софью Тимофеевну), радуясь, что, наконец-то, он один в тихом и приличном месте. Мучила совесть. Осуждал своих новых то;варищей: «Вот связался! Они только и делают, что говорят об обещанных к 35 годам полковничьих чинах. Обсуждать пути к достижению чинов и наград они могут с утра до вечера, делают очень умный вид, но почему-то верят всему, что болтал Часовников в приступе пьяной хвастливости. Все они свято верят в мохнатую и волосатую руку, но ни один не закричит: «За веру, царя и отечество» и ни один не отдаст свою жизнь за что-ни;будь более высокое, чем карьера. Все время они как бы чего-то боятся, и редкие из них умеют «снимать» девочек». Он долго думал, к какому бы общественному течению их отнести и почему-то решил: "Западники..."

У Софьи Тимофеевны сидела какая-то монашка, судя по разговору, - из благородных. Говорили о страшном:

- ...Мы переживаем ужасное время, по-видимому, последнее, и хотя день и час будущего Страшного суда никому из людей не известны, одна;ко есть уже признаки приближения его, указанные в Евангелии. Поэтому всем надо быть готовым ко всеобщему суду и жить в покаянии, любви и добрых делах.

- Какие ж признаки?

- Знамения указывают. Многие святые люди, иереи разные сны видят, страшные... Под Мигулинской прошлый год перед зимой... дай Бог памяти, перед Введением гроза летняя была. Гром, молния...

- Ох, Господи Иисусе Христе! А когда же?

- Да уж скоро. Судя по всему…

Ельпидифор, слушая их из-за полураскрытой, двери, вспомнил, как еще в прошлом году, приехав в отпуск, Афанасий на подобные предсказания ответил:

- Да, уже конец. Жизнь человеческая не ценится. И Бога не боятся. О царе уж не говорю. Вера в царя сплетнями убита.

Приезжали из недалекой Бессергеневки дальние родственники Софьи Тимофеевны, молодые ребята Николай Кисляков и Толик Минеев. Забирали Ельпидифора к себе в станицу, в гости.

Лето в 16-м году выдалось дождливое. Хлеб не вышел. Фиолетовая муха какая-то появилась. На ржи – «сторынья» и «черные рожки». Отец Минеева рассказывал Ельпидифору о напавших бедах, срывал зло на сосе;де, горшечнике-иногороднем:

- У него всегда урожай, была бы глина. А ты сей...

Ельпидифор пропускал все эти жалобы мимо ушей, заглядывался на низовских баб и девок. Приглядел одну, из молодых учительниц...

Выезжали обратно в Новочеркасск верхами. Горячились поджарые черноногие кони. Молодые казаки ехали по-хозяйски, величественно, властно и равнодушно. Приотстав, Ельпидифор с любопытством поглядывал на низовскую, бьющую в глаза задачливость.

На Хотунке, проезжая мимо казарм запасного полка, неожиданно услышал:

- Ну, ничего, погоди... Вы у нас поездите...

«Да, заваривается каша», - подумал.

* * *

Прием в Новочеркасское училище был объявлен до 3I декабря 1916 года, но Ельпидифор не торопился подавать прошения. Азарт и новая любовь терзали его. Один раз ему даже здорово повезло в карты. Но вечно так продолжаться не могло.

Беды и напасти навалились после Святок. Решившись, пошел подавать домой телеграмму – «Никто из нас не нужен никому, кроме своих родных», - думал по дороге. Пересчитал оставшийся капитал, денег хватило, кро;ме адреса, на одно слово. Он и отстучал это слово: «Денег!»...

Дед перевел деньги телеграфом, но в обрез, как раз на обратную дорогу; передразнивая «унучкА», ответил так же кратко: «Вертайся». Ельпидифор поехал домой.

Вернувшись, расчувствовался и даже хотел покаяться, но вовремя опомнился. Рассказывал, посмеиваясь про себя, о жизни в Новочеркас;ске, сочинял...

Дед тонко уел его, с гордостью рассказывая, что Афонька отличается. Его часть в Турции стоит. Дали ему хорунжего, дали орден и темляк на шашку, с Нового года должны были сотню дать.

Чувствовалось, что дед все же недоволен: не дождался Афонька, не дал деду «справить» ему офицерского коня. Но, с другой стороны, старший внук попал на фронт, который все время, с самого начала войны, наступал, и этим дед гордился.

Бесконечными зимними вечерами только и разговоров было:

- Мне отец-покойник, бывало, рассказывал… Турция… Это, брат ты мой…

Через неделю Ельпидифор уже изнывал от тоски в глухом хуторе, прислушивался к случайным разговорам, будто мог услышать что-то важное, уносился мыслями далеко. Глухая ненависть росла к обыденной жизни, к работе, к простой одежде, которую он одевал, выходя на баз к скотине.

Раскручивался неотличимый пока от других 17-й год…

1 Э, свара! Москаль пришел – порядка нету.
2 Когда хочешь вернуться в нашу деревню?
3 Отрезайте (нем)
4 Хватайте его! (нем).
5 Эй, сдавайся (венг).
6 (венг. ругательство)
7 «Племенники» - прозвище новочеркасских юнкеров. Появилось после огласки окончания письма: Желаю счастья без концов. Племенник юнкер Кузнецов.


Рецензии