Глава 3. Агония

Великий вопрос жизни – как жить среди людей
Альбер Камю «Чума»

Она не была из тех девушек, от которых мужчины сходят с ума. Её даже красавицей назвать нельзя, но ради неё я уже почти полчаса мучаюсь, пытаясь завязать галстук. Да, он не был моим идеалом: совсем другой, светловолосый, растрёпанный и немного неопрятный, постоянно переутомлённый, нервно покусывающий пальцы на руках – целый клубок комплексов и недостатков, но что-то привлекало и завлекало в нём. Я же, наоборот, точно знал, что нравилось в ней: ум – редкое качество в двоично-плоском мире компьютерных программ и интернет-чатов, уверенность в себе и внутреннее обаяние; одеваться только она толком не умела. Джинсы, немного выцветшие, как и глаза (а ей всего ничего), толстовка, кеды – блёкло, серо, чтобы не выделяться, а лишь изредка привлекать. В нём всегда раздражала излишняя чопорность – брюки, рубашка, пиджак – будто призрак из нуара Джона Хьюстона, воскресший в переплетениях нитей времени. Не хватало только трубки в зубах и шляпы, и всё как в лучших традициях жанра.
Он умел до дрожи неожиданно появляться там, где я его меньше всего ждала, а она всегда подстерегала меня, иногда неведомо для себя, прогуливая пары в придорожном кафе, потягивая слабоалкогольный коктейль часов в одиннадцать утра. Удивительное сочетание цепкости ума, умения ярко выражать свои мысли с помощью слов и отсутствия какого-либо желания учиться, – училась, как впоследствии понял, только сама у себя. Его вечно вымазанные в чернила руки... Всегда что-то зубрил, учил, читал: представить его без книги или кипы разномастных листков, усыпанных зигзагами букв и предложений, было крайне сложно. Ей нравилось читать, никогда не отказывалась от двух вещей: алкоголя и хорошей книги, но её увлечения были сезонными: летом ею в буквальном смысле проглатывалась Франсуаза Саган – лёгкая и воздушная, как кремово-мороженный десерт; осенью только Маркес, на крайний случай Фёдор Михайлович и то, он будет здесь исключительно ни к месту из-за его зимне-городских сюжетов, претивших ей; зима – самое подходящее время для Фицджеральда, а весной – только Ремарк, только любовь, дружба и капелька смерти – ничего лишнего. И зная это, умудрялся подсовывать Амаду, Шукшина и Гюго, перечисляя их достоинства, ненароком пересказывая с точностью до мелочей сюжеты, когда начинал о них увлечённо рассказывать. А всё потому, что она умела и любила слушать – идеальная студентка, жаль, что моим парам она предпочитала сон или завтрак, состоящий обычно из пары тостов, сливочного масла и какао с какими-то щекочущими нос специями.
Её лёгкость забавляла и раздражала, пугала и притягивала, подчиняя своей незамысловатой воле повзрослевшего подростка с немного вздорным и многогранным характером. Если бы я его впервые встретила на улице, а не в лекционной аудитории, то в последнюю очередь предположила бы, что он преподаватель, умеющий завлекать на свои лекции сотни человек, совсем далёких от тех вещей, о которых предпочитал говорить. Немного картавил, произнося некоторые слова на французский манер, но его неестественная увлечённость рассказом, выманенные из дебрей памяти детали, тонкие параллели между событиями обескураживали абсолютно каждого. Даже меня. Он читал историю искусств, а я её не выносила. И, тем не менее, иногда посещала мои лекции: всегда садилась в первый ряд, чтобы подчеркнуть своё присутствие, и в упор смотрела на меня, изредка отвлекаясь на записи. Иногда принимал её вызов, и мы начинали дуэль, поражая внезапностью брошенных вскользь взглядов. И я увлекалась этой игрой, уступавшей по интересу лишь самой лекции. Куда забавнее было наблюдать за его смятением, когда кто-то из слушателей внезапно прерывал рассказ вопросом: он на несколько секунд терялся, глаза его начинали бегать, словно искали видимые только ему нужные строчки (обычно в это мгновение наступала тишина), и также резко уверенно отвечал, после чего продолжал свой рассказ. Замечал её взгляд в эти минуты: хотела, чтобы я не знал, не искал, сдался, тогда она смогла бы показать свои знания, но шанса ей нельзя было давать, – чувствовался характер дикой кошки, которая ни за что не отдаст своей добычи. Но он напрасно боялся этого: как мужчина – совсем не интересовал меня тогда, а собеседника я могла найти и в более привлекательном человеке. Но почему-то всегда замечал её отсутствие, хотя кроме как своим взглядом (цепким, дерзким и выгоревшим к началу третьего десятка), больше ничем не отличалась от серо-молодой массы моих студентов.
Потом узнал, что она пишет: немного стихи, больше прозу. Как-то дала мне почитать пару произведений: неказистая, ухабистая, несколько сбивчивая в ритме и метафорах, словно дорога в лесу, – никогда не знаешь, какая лужа ждёт за следующим поворотом, но всё равно едешь: интересно же. Я писала мистику, моими героями были бенедиктианские монахи, почти как у Эко, реже наркоманы-декаданты, схожие с уальдовскими образами, и те и другие были грешны, немного похотливы и лицемерны, только вот первые чаще умирали, а вторые оказывались праведниками. Мне не нравились мои произведения: слишком угловатые. «Углы» можно было выровнять, сгладить, но она даже не стремилась к этому, потому что дольше двух вечеров не могла сидеть над одним рассказом. По-иному было с книгами: она читала, как потом выяснилось, первые пятьдесят страниц и последние, а всё, что было посередине, – только если понравятся эти две части. Ей нужно было, чтобы строчки «умели танцевать», и никак по-другому. Как же ошибалась, так оценивая книги! Его это раздражало, но с собой ничего не могла поделать. Даже ради него я не могла заставить себя прочитать книгу целиком, особенно что-то художественное, если она не могла заинтриговать началом и восхитить концовкой. Тем более, заранее зная, что все произведения заканчиваются примерно одинаково: герои либо женились, либо умирали, либо расходились – банальность жизни как-то незаметно перетекала в эпилоги. Но ради него пересилила себя, сходила в магазин и на последние деньги купила облегающее чёрное вечернее платье в пол с огромным вырезом до середины левого бедра. Вот только про обувь совсем забыла, поэтому сейчас сижу и зашнуровываю свои белые кроссовки, туфель у меня нет.

Очень хотел её увидеть новую, какой никогда она не была: мы договорились, что должны поразить друг друга. Поэтому на мне был мой лучший костюм и галстук, идеально выглаженная рубашка, а в туфлях можно рассмотреть собственное отражение. Никогда не чувствовал себя таким уверенным, как сейчас. Во мне тоже не было ни капли волнении: знаю, на что иду, что меня ждёт, но меня не остановить – он будет рядом, он идёт вместе со мной, я буду его чувствовать не смотря ни на что. Знаю, что ощущает она: для неё, главное быть уверенной, держать происходящее под контролем, управлять реальностью, но обязательно необходим и тот, кто всё это вынесет на своих плечах: я был обречён на судьбу Атланта, но меня это не пугало, – рядом с ней не могли существовать страхи. А с ним я была собой, сотканной из своих привычек и недостатков, и не нужно было меняться: он принимал меня живую, а не создавал неустойчивых фантомов, извлечённых из иллюзий собственного восприятия мира.
Очень давно обходилась без макияжа, но я сегодня должна быть неотразима для него. А я не должен её подвести, поэтому аспидно-чёрные, пропитанные маслом и запахом селитры два заклинания смерти лежали на столе, прикрытые старым полотенцем. Они должны были стать главными актёрами в предстоящем действии. Только бы не забыть клатч, где-то же должна лежать губная помада – во время представления я должна быть неотразима! Впрочем, условное время в виде стрелок уже скоро окажется на своём месте, заключённое в окружности циферблата наручных часов. Их тоже нельзя забыть, я должен контролировать каждую секунду постановки, иначе мы провалимся в первом акте. Всё готово: актёров просят выйти на сцену и занять свои места, захватив необходимые реквизиты.
Пару слов маме: она на кухне, усталая, ждёт отца, следит за тем, чтоб маленькая сестра не лезла руками к камфорке, на которой шкварчала сковорода с готовящимся ужином, а рядом с ней, повизгивая, вскипал чайник. По радио звучала «Without You I'm Nothing» нестареющего Молко. Сестрёнка играла с куклой, немного вымазанная в только что съеденную конфету. Взял её на руки и аккуратно вытер лицо. Ты куда? Скоро вернусь, может, часам к десяти. Хорошо, буду ждать. Не стоит... Ты собираешься не прихоть домой? Лёгкая ироничная улыбка скользнула по уголкам чётких очертаний её рта. Некая язвительность, сочетавшаяся с огромной материнской любовью ко мне и сестре, подкупали безграничной искренностью чувств. Сестрёнка копошилась у меня на руках, перебирая волосы на голове куклы, мама улыбалась, и на мгновение засомневался в том, что сейчас происходит: нереальность казалось бы повседневной ситуации привела меня в ступор. Буквально через минуту, только стоит мне переступить порог квартиры, жизнь бесповоротно изменится и никогда не будет прежней, если вообще будет... Но сейчас практически абсолютная гармония и взаимопонимание заставляли меня чувствовать всю силу сказанных слов, бояться их и наступающего будущего, – этого допустить ни в коем случае нельзя... Никогда ещё она не была так близка к истине...
Кроссовки были туго зашнурованы, ногти накрашены в чёрный цвет, ресницы подведены, а макияж только лишь подчеркивал естественный цвет кожи. Я нравилась самой себе, что уже было большим достижением. Последний раз так хорошо выглядела на выпускном, только лак был красный, – в цвет платья, – и он меня раздражал. Никогда до этого момента не замечала, что мне идет строгая одежда: подчеркивает фигуру (давно так уверенно не ощущала себя), которую всегда скрывала за бесформенными джинсами, футболками и толстовками. Только вот кроссовки всё портили, но что поделаешь – нет у меня туфель! И ладно бы, если кроссовки чёрные... Впрочем, в каждой женщине должна быть загадка – пусть для всех ею будут белые кроссовки. Немного подкрасить губы и можно выходить; он будет ждать меня в ресторане. Непременно в итальянском, я настояла: должны же мы отдать честь этому славному народу, да и просто вкусно поесть было бы неплохо. Не люблю и не умею готовить, а вот от хорошей пасты и бокала вина – не откажусь никогда... В узком полутемном коридоре, заставленном шкафами с ненужным барахлом, никого не было, только из комнаты брата доносились звуки работающего телевизора: он смотрел то ли футбол, то ли порно. Как хорошо, что родители на работе, и не будет дотошно-формального допроса: куда, зачем, с кем и на долго. Нелепо-заботливые условности буржуазного мира: только фикция, а за ней вошедшее в привычку равнодушие. К тому же, могут что-то заподозрить или даже поиздеваться над внешним видом – ничего не исключено. Просто нужно закрыть за собой дверь, так будет правильнее и проще. Пусть лучше потом будут говорить, что молча ушла, ничего не объясняя, чем придумывать небылицы о любящей семье и ничего непонимающей, неблагодарной дочке. Меньше знают – быстрее забудут, хотя нет, обязательно добавят, что она на такое не способна, для этого нужны ум и храбрость или отчаянная глупость. Плевала на вас всех, вместе с вашими условностями! Это вы не способны даже подумать о таком, не говоря уже, чтобы сделать! Люди, всего лишь люди! А это слишком убого, скучно и примитивно... На улице тепло, много солнечного света, солнце сегодня богато на тепло, и много людей. Снова они. Прятаться и убегать назад в квартиру – не посмею, всё решено. И пусть пялятся на кроссовки, могу даже сказать, где купила, если захотят, но я не остановлюсь. Пусть крутят пальцем у виска, шепчутся, переговариваются, – это только их проблемы, а не мои. Я сделала свой выбор, а они не могут даже решить, какой им покупать хлеб на ужин: чёрный или серый, поехать в Турцию или заплатить ипотеку. Им от этого страшно, боятся, что ошибутся, а я ничего не боюсь! Он рядом! Хотя лучше словить такси, – люди меня раздражают...

Ресторан на перекрестке двух оживлённых улиц города. Типичное итальянское название. Жду. Поглядываю на часы и жду. Она опаздывает, и это не удивительно. Официант подходил уже три или четыре раза, предлагая сделать выбор, но откладывал его до её приезда. Такси застряло в пробке, у водителя на повторе стояла «;he Song To Say Goodbye», а до условного места ещё семь кварталов – далеко, даже если учитывать, что я в кроссовках. Не люблю опаздывать, хоть и делаю это с завидной регулярностью, которую все мои знакомые записали мне в привычку. Я же не виновата, что транспорт, постиранные вещи и лифты живут своей жизнью, отличной от моей. Наконец-то снова тронулись... Нужно было взять с собой книгу: в интернете уже давно нет ничего интересного, всё однообразно пошло. «Молодой человек, вы будете что-нибудь заказывать?» Опять он... Не стоит сердиться, это его работа. Бутылку кьянти, пожалуйста, и лёд. «Одну минуту». Шестнадцать двадцать три. Где же она? Еду. Ещё один светофор, и буду на месте. Только бы дождался. Хотя нет, знаю, что дождётся. Точно дождётся.
Вижу её, выходит из такси. Элегантно безукоризненная в кроссовках, но идёт будто на её восхитительных ножках туфли. Как это мило. Удивительное сочетание грации, жизни и лёгкой тени безумства. Он надо мной будет смеяться. Чёрт, почему мне не пришло это раньше в голову. Ему будет стыдно сидеть рядом со мной, обязательно застесняется. Как меня только впустил швейцар в таком виде? Красив, вижу издалека, а я простушка в кроссовках. Она очаровательна в своём безумии и этом чёрном платье! На неё оборачиваются, глазеют и видят только кроссовки, но никто не видит её взгляда и улыбки – ими она ранит смертельнее, чем автоматной очередью в упор. Мне кажется, он смущен от моего вида, неудивительно. Я всё испортила.
Ты само очарование! Спасибо, но, мне кажется, ты мне льстишь... Я не способен даже думать о лести рядом с тобой. Ты меня смущаешь своими словами. Извини, не хотел. Позволь за тобой поухаживать.
Он немного неловко отодвинул стул для меня. Волнуется. Ещё бы, рядом с ним была девушка в вечернем платье и кроссовках – ужасная нелепость, как, впрочем, и я сама по своей натуре. Она в каком-то смятении, наверное, из-за кроссовок, но они ей придают столько необычных граней. Нужно сказать ей об этом, чтобы не переживала, иначе весь вечер пойдет насмарку, чего нельзя было допустить ни в коем случае!
У тебя красивые ноги.
Удивительной пошлости комплимент, на который был способен только он, почему я не удивлена, что именно он сказал об этом?! Тут только два варианта: либо не знает, как намекнуть, что кроссовки всё портят, либо действительно считает, что у меня красивые ноги.
Эти кроссовки всё портят, да?
И куда же делась моя уверенность, владевшая мной всего час назад? Как обычно не умею держать себя в руках, особенно рядом с ним, и, особенно, сейчас, когда всё решается. Она обиделась. Вечно скажу что-нибудь не то не подумав. Какой же я дурак, всё испортил...
Я не имел в виду ничего плохого. А кроссовки действительно тебе идут, хоть и закономерно, совершенно не смотрятся с платьем. Извини, что говорю об этом. Давай, забудем о них? Достаточно того, что весь ресторан уже наблюдает за ними и обсуждает их. Вот она, уродующая увлеченность вещами, за которой не замечается сути: важна только оболочка, только форма. Они так и еду будут заказывать: только подробно расспросив официанта... Тебе не кажется, что в нашем разговоре слишком много посторонних? Согласна, не будем о них.
Наконец-то принесли вино. Официант был несколько смущен её присутствием, а явно осуждающий взгляд выдавал раздражение: её кроссовки волновали и его. Но не всё ли равно?! Чужое мнение – фикция, осуждение – фальшь, а перешёптывания и разговоры – признание собственной неспособности...
Что закажем? Может, аррабьяту или лучше пасту? Давай и то, и другое, не могу выбрать что-то одно.
Действительно, она могла выбирать между книгами, приходить на пару или не приходить, в конце концов, общаться с человеком или нет, но выбор ужина был слишком непростым. Для него же выбора чаще всего не существовало, себя им не утруждал. Ставил цель и шёл к ней словно корабль, – не меняя курса. Всегда завидовала этой присущей только мужчинам прямолинейности и выдержке. Только взгляд мог выдать его сомнения...
Она сидела рядом. На нас перестали обращать внимания, нарушая тем самым наше скромное единение. Теперь мы могли свободно молчать, обмениваясь взглядами и украдкой держаться за руки, словно влюбившиеся в первый раз подростки, подозрительно скрывающие свои ещё совершенно незрелые чувства. Мы практически все встречи проводили молча, не смея отступить от сложившегося порядка отношений и симпатии. Слова были лишними, они портили всё, пошло обрекая нас на признания, которых не требовалось. Всегда удивлялась, как ему удавалось только через жесты и взгляды понимать, чего хочу, и что творится у меня в душе. Не прикасаясь к ней, исцелял её только своим присутствием. Она умела ценить наше скромное единство, отрешённое от окружающего мира, общества, посторонних, вообще всего, что могло навредить чувствам, разрушить их. Мы были словно в садах Эдема: вдвоем, безгрешные, единые... И почему мне так спокойно с ним?
До него у меня были отношения, но всё сводилось, в итоге, к привычке, ревности, постельным сценам и расставанию: типичный сюжет тысяч бульварных романов и миллионов жизней. Но внезапно появился он, неожиданно интересный и вне лекционных аудиторий. Никогда не говорила мне о своих чувствах, как, впрочем, не признавался и я, ведь всё стало понятно тогда в кафе, когда за отсутствием свободных столиком и острым желанием выпить чашку кофе попросил разрешения сесть рядом с ней. Не отказала. Сразу узнала его: тот же серый пиджак, свежепомятая, такая же серая рубашка, затоптанные в тесноте общественного транспорта туфли и кожаный, немного облупившийся от старости, портфель, из наушников доносились гитарные ритмы «Every Me and Every You». Идеальное воплощение небрежности, сочетавшаяся с маниакально-зацикленной задумчивостью. Я же в первые минуты не признал её: такие, как она «серые мышки», на мои лекции приходили десятками, лишь спустя какое-то время стал вспоминать очертания её лица, а окончательно её выдал телефонный звонок, – по её голосу вспомнил наши недлинные диалоги. Не спрашивая моего разрешения, закурил, достав из портфеля томик Мисимы, чем поразил меня, – я тогда не думала, что люди его знаний и статуса могут читать подобную литературу. Считала его романы пособием для вечно впадающих в депрессию потенциальных подростков-самоубийц. Даже не заметил её удивлённого взгляда, настолько был погружен в перипетии чувств Киёаки к молодой Сатоко, и хотя конец был очевиден, с упоением ждал последних строчек романа, забыв про остывающий кофе. Не помню, что она сказала мне, и почему мы заговорили. Поинтересовалась, что думает о смерти Киёаки, действительно ли у автора не было другого выхода, кроме как убить своего героя? Ответил, что он всё равно обязан был умереть, как истинный японец, чьими мыслями всецело владел культ императора и слепое, беспрекословное подчинение его воли. На что возразила тем, что даже в те времена существовала свобода выбора, что человек мог действовать только из своих личных побуждений, тем более влюблённый. Видимо, выдал свой вердикт, я плохо понимаю культуру востока, как, впрочем, и он сам, поэтому спорить на данную тему не имеет никакого смысла, – всё равно каждый останется при своём мнении. И я была вынуждена с ним согласиться, после чего спросил, где мог меня видеть, а, услышав ответ, несколько смутился. Понимал, что в толпах людей, которых вижу каждый день, вряд ли можно заметить хотя бы одно лицо: они сливаются, оставляя некое усреднённое впечатление о человечестве в целом. Так и с ней: вспомнил её голос, но точно вспомнить, кто она такая, было практически невозможно, мог лишь назвать её место в аудитории, где обычно сидела. Но, тем не менее, она показалась мне интересной собеседницей, и он заинтересовал меня, ведь был не похож на того преподавателя, которого обычно себе представляла.
Это был один из самых длинных наших разговоров. Все остальные диалоги или не начинались совсем, или были не длиннее четырёх–пяти дежурных предложений о здоровье, сне, еде и книгах. Нам было достаточно просто сидеть молча около друг друга и держаться за руки, ощущая тепло. А её тепло я люблю. Иногда выдавались тяжёлые, опустошающие дни, которым, казалось, никогда не будет конца. В эти дни обычно работал, и хотя получал энергию от слушавших лекции, именно в такие тяжёлые будни её не было вовсе. И я опустошался до предела. Обычно, это происходило осенью или в феврале (он был убежден, что умрёт именно в последний зимний месяц, но всё вышло как-то иначе). Мне приходили от него смс всегда с одним текстом, только менялось время: «В нашем месте, в три (к примеру) часа». Нашим местом была лестница, которая связывала старый город, стоявший на высоком берегу реки, и новый, раскинувшийся в низине по обоим её илистым берегам. Когда там очутились в первый раз, кроме нас и молодой пары, сидевшей на ступенях с бутылкой портвейна, как ни странно, никого больше не было. Он рассказал о том, как сто лет назад на этих ступенях лилась кровь солдат, но мне было неинтересно. В тот вечер ей хотелось просто постоять в тишине, что было проблематично в мире столь большого города как наш, но, взяв меня за руку, замерла, даже биение её сердца будто замедлилось, приостановилось. Крепко сжатые ладони, ночное небо над головой, практически кромешная тишина и её ровное дыхание, – всё это наполняло мир до предела, не оставляя свободного пространства для иных мыслей, чувств и действий. Я была удивительно спокойна рядом с ним, несмотря на его неказистость, не умение модно одеваться и красиво со мной говорить. Рядом с ним было спокойно, а рядом с ней тепло, и всё это в купе с завораживающей красотой раскинувшегося внизу города, полыхающего миллионами неоново-аргоновыми лампочек, сливавшихся в чудном шаманском танце-трансе. Знаю, что он был поражен красотой, которая была перед нами, я же просто закрыла глаза, ещё крепче сжала его ладонь и погрузилась в наш с ним тихий мир. Больше ничего не было нужно – всё остальное было лишь мусором. Именно в тот вечер осознал, что такое её тепло, и как оно важно для меня. И в тяжелейшие дни эмоционального упадка, когда мне не под силу было даже думать, просто звал её на то же место (небольшая смотровая площадка, окружённая полуметровой средневековой стеной из извести и булыжника, в самом верху лестницы) и просто держал за руку, иногда приобнимая. Мы не разговаривали, но знали друг о друге всё в эти моменты, растворялись в окружающем пространстве и становились единым целым. Я дарила ему своё тепло, безвозмездно, а он был надёжной опорой, вселяющий уверенность в нашу с ним жизнь. При этом даже спустя полгода таких встреч, ровным счётом ничего друг о друге не знали. А зачем?!
Принесли аррабьяту и пасту, но мы всё также сидели, крепко взявшись за руки, и пристально смотрели друг другу в глаза, лишь изредка, моргая, обменивались скромными улыбками и тихими комплиментами. Она была как никогда прекрасна и обворожительна, растворяющая реальность своей белозубой улыбкой и бездной огней бледно-аквамариновых глаз. Она была удивительным совершенством из плоти и крови. Я была уверена только в нём. Нет, всегда знала, что он меня во всём поддержит, будет рядом, станет опорой, но именно сейчас он был самым нужным человеком на этой планете: я начинала волноваться и трусить, и только в его силах было перебороть мой страх. Почувствовал, что у неё начало бешено, будто его сейчас вырвут, колотиться сердце. На самом деле, практически так и было.
Не бойся, я буду рядом. Мне страшно... Очень... Всё будет хорошо, мы всё решили, можем отступить, конечно, но имеет ли это хоть какой-то смысл? Нет, мы не должны отступать...
По её лицу скользнула хитрая улыбка. Это означало, что она вновь владеет собой, но от этого ей не стало легче. А вдруг мы действительно совершаем ошибку? Поселила в нём сомнение. Как я могла... Но он никогда не подаст виду, что ему может быть страшно, моя сила и надёжность. Без него, я так бы и жила с этой мыслью в голове, а теперь – это реальность, и очень скоро всё свершится. Хочется всё закончить быстрее, но нужно было соблюсти придуманный и заранее спланированный ритуал: ужин, прогулка и только потом...
Паста была превосходной, но наивысшее удовольствие – наслаждаться человеком. Его мимикой и жестами, гранями характера и тонкостью ума, запахом тела и осязанием души, когда он словно на ладони перед тобой, открытый и готовый идти на контакт. Так бывает только когда всё оставлено за плечами, когда прошлого больше не существует, и оно навсегда скрылось за горизонтом событий настоящего. Где-то читал, что в языках некоторых народов прошлое представляется, как некая субстанция, на которую мы смотрим, а будущее – всегда позади нас, поэтому мы его не можем видеть, а жизнь – это путь в неизвестность. Мне кажется, в этом есть здравый смысл, но что тогда остается перед человеком, когда прошлое уходит безвозвратно? Такое иногда случается. На кухне, где, возможно, до сих пор мама возится с ужином, а сестра играет, прошлое ещё было, а уже за порогом оно перестало существовать. Что же теперь? Может, стоит оглянуться в будущее? Но мы знаем, что его не будет. Всё решили. Это была моя мысль, а он её поддержал, не увидев ничего противоречащего в таком исходе, в подобной концовке. Как всегда интересно, что же могло такое произойти, чтобы два взрослых человека смогли пойти на такой совершенно безумный, даже более, бессмысленный поступок? Наверное, такими нужно было родиться...
Всегда ощущала себя лишней. Мне были куда ближе герои Ремарка и Андре Жида, чем сверстники с их прыщаво-пошлыми сексуальными фантазиями и до омерзения гнойно-угреватым юношеским максимализмом. Но, что греха таить, именно он и привёл её к подобному отчуждению, к отстранённости от окружающей действительности-ли. Я это почувствовал практически сразу, лишь немного отодвинув в сторону скрывающую её истинные мысли и чувства вуаль повседневно-художественного образа, который пыталась выткать, неустанно работая со своим невероятно живым характером и практически мёртвым сердцем. Он сумел почувствовать меня, добраться до самых глубин души, успокаивая больные места. Не знаю как, но он сразу догадался о моих семейных проблемах, о бегстве от родителей и себя. На самом деле, она сама всё выдала, случайно обронив что-то вроде «я слишком сильно привязана к кошкам, чтобы любить остальную мою семью», и, к тому же, никогда не спешила возвращаться домой, а он – не хотел отпускать меня. Признаюсь, меня забавляла его манера казаться абсолютно независимым человеком, при том, что он до сих пор жил с мамой и папой, а вечера непременно посвящал своей маленькой сестре. Слишком взрослый, чтобы создать свою семью, и слишком молод, чтобы думать о своих детях, я так думаю. Ведь возраст никогда не следует определять прожитыми годами, в этом убеждена. Она говорила, что я слишком зациклен на двух вещах: семье и науке, и это было истинной правдой. Уйдя от всего остального мира, я нашёл только в этих двух ипостасях существования себя, а потом появилась она, позволившая постигнуть себя в ней. Разгадывая очередную тайну моего прошлого, которое, словно клубок, составленный из нитей разных цветов и оттенков, постепенно распутывалось и, с его помощью, представало передо мной законченной картиной, идеальным узором, сочетавшем орнамент прошлого, оттенки настоящего и формы будущего в едином целом. Каждая встреча была новым стежком, каждая улыбка – другим цветом, а сегодняшний вечер – удивительно-идеальным завершением обрамления. Композиция закончена. Воплощена в жизнь, и нам остаётся только сыпнуть на неё изрядную порцию хлорки, чтобы выбелить и раскрасить заново, подбирая цвета только на наше усмотрение. И теперь, медленно расправляясь с ужином, готовились всё притворить в жизнь, улыбаясь, перешучиваясь, отдаваясь во власть другого...
Она совершенно не умела есть пасту, вымазываясь в соусе и не управляясь с выскальзывающими из-под вилки и ножа макаронами. Меня это немного смешило, по-доброму забавляло и искренне умиляло. Он же делал всё с виртуозной лёгкостью движений, будто с самого рождения питался только ею. Кажется, я погорячилась, выбрав именно итальянский ресторан, но исправлять это времени не было, пусть уж лучше запомнюсь такой навсегда: неаккуратной неумехой в кроссовках, чем чинной матроной всенепременно поучающей детей, как им жить, которая сама кроме кухни и пьяных дебошей мужа ничего не видела. Она такая милая с этой каплей соуса чуть ниже левого уголка острого изгиба аккуратных губ. Лёгким движением салфетки вытираю его, от неловкого смущения и вина у неё розовеют щёчки. Она прелестна в своей неподдельной искренности. Он вгоняет меня в краску, делая так, будто я маленький ребёнок, не способный управиться с собой. Всегда делал всё молча, если допускала какую-нибудь оплошность: забывала завязать шнурки или, неведомо откуда взявшееся перо, вдруг появлялось на свитере. Садился на корточки и завязывал их, а перо пускал по ветру или прятал в кормане пиджака... Вначале меня это раздражало, но это было искренне, словно забота о собственном ребёнке. Может во мне и видел это не рождённое дитя?!

Вечер постепенно, словно ласково-игривый бездомный кот, пробирался на улицы города, выглядывая из-за углов, проскальзывая под припаркованными у тротуаров автомобилями, гоняясь за стайками голубей, оккупировавшими все его площади и парки. Он играл с солнцем то в прятки, то в салочки, обижаясь на пышные зефирные облака за то, что они воровали его раннего друга. Вечер добирался и до нас, длинными тенями и закатными бликами играя с её чёрными локонами. То ли я сошёл с ума, то ли так и было на самом деле, но мне показалось на мгновение, что она, встряхнув ими, поймала луч, попыталась украсть его у вечера. Он пил вино, разделавшись с ужином, и, загадочно прищурив глаза, изучал меня, от чего ещё сильнее вгонял в краску. До чего же он был родным и близким, ближе всех на свете. Я знал, что она безумно привязалась ко мне, лишаясь того, что берегла больше всего на свете – своей свободы. Как-то во время прогулки по набережной, где роза ветров непременно пыталась украсть шляпу или зонт, спросил её, чем она больше всего дорожит в жизни. Ответила, что важна лишь свобода, а про остальное можно забыть. Но его этот ответ не устроил, «слишком расплывчатый, многое нужно конкретизировать». «Свобода – значит быть собой», – ответила ему, и он задумался. А быть может она права, рассуждая так? Но, с другой стороны, человек, общаясь с другими людьми, перенимает от них их мысли, некие суждения, иногда даже образ жизни и элементы поведения, и тогда он перестает быть свободным, потому, что уже не есть тот, кто он на самом деле? Или же другой пример: дети, они рождаются как чистый лист, в них нет ничего, кроме базовых инстинктов и рефлексов, а то, что делает их людьми по-настоящему – это исключительно проекция влияния общества и семьи. И получается, что человек изначально не тот, кем он хочет быть, а тот, кто получился в результате многолетней работы над ним. И как быть тогда с его свободой? Но ведь он себя ощущает собой, таким, каков он есть для себя, а вмешательство в его жизнь других – не более чем побочный эффект его существования. А что тогда означает всё-таки «быть собой»? Мыслить и делать так, как велят сердце и разум, а не как от тебя хотят общество и окружающие люди. Интересно, и чего хочешь и желаешь ты? Он умел ставить меня в тупик: чего же я хочу?! «Ограбить банк, деньги раздать бедным и умереть в тот же день», – выпалила я первое, что пришло в голову. Мне показалось, что она шутит, но последующий допрос убедил меня в том, что ей это действительно необходимо. Откуда это странное желание бунтовать ради бунта и умереть ради смерти?!
Это были чудесные минуты, когда я мог наблюдать за ней: живой, прекрасной, удивительно настоящей. Она наконец-то перестала стесняться (этому помогло вино), стала больше улыбаться и играть взглядом. Я её чувствовал и осознавал это. Он невероятно добр ко мне, принимая с этим букетом комплексов. Не пытался и не пытается исправить, изменить меня, разрубить на отдельные куски чувств, эмоций и мыслей и по отдельности снова собрать воедино, но уже в исключительно выгодой для себя комбинации. Только такая, только живая и настоящая она мне интересна. Пусть сегодня на ней впервые со дня нашего подлинного знакомства макияж, необычно строгая причёска и вечернее платье, – в душе такая же, какой она была, и каждый изъян характера и восприятия действительности, это неповторимый узор на её портрете-образе в моей голове.
Ему удалось меня разговорить: я становлюсь слишком болтливой от вина и начинаю нести всякий бред, могу наговорить лишнего, но разве это имеет значение?! Конечно же, нет. Очень скоро всё навсегда изменится. Мы повернём время вспять, заставим земной шар кружиться в обратном направлении, и это будет самый долгий день в истории планеты. И я точно знаю, что мы способны на это! Мы достаточно сильны, чтобы на какие-то мгновения (но какими они будут!) весь мир, вся Вселенная подчинились нам, ведь нет ничего сильнее безудержного желания менять и, самое главное, меняться!..
Мы покажем пример!..
Да, в тот вечер понял, чего она желает больше всего, но как сделать так, чтобы она изменила своё решение? Это было моей первой мыслью, ведь я действительно испугался. В чертовски однообразно-монотонном мире, в котором привык существовать, подобные мысли вызывали либо насмешки, либо страх, но чаще всего они звучали только лишь с экранов телевизоров и страниц романтических книг позапрошлого века, когда бунтовать было в моде. Но в наши дни это звучало угрожающе и не могло вызвать ничего, кроме презрения и потаённой ненависти. Помню его немного растерянный взгляд, даже более – испуганный. Наверное, при мне он испугался только тогда. Решила соврать и исправить ситуацию, сказав, что это всё только бредни глупого подростка, продолжавшего жить внутри меня. Но это была явная ложь: настолько убедительным был её взгляд, и настолько она не умела врать. Однако мы быстро забыли об этих вскользь брошенных фразах, вспомнив их спустя много месяцев, когда почему-то заговорили о конце.
Мы тогда гуляли в старом парке. Было росисто-туманное утро тёплого лета. У меня был отпуск, а она, сдав все экзамены, отказывалась сидеть дома, поэтому наши прогулки, продолжавшие быть интимно-молчаливыми, стали чуть ли не ежедневными. Мы с удовольствием наблюдали вместе с одним молодым человеком, за тем, как чёрный уголь в руках милой художницы превращался в пейзаж, раскинувшийся внизу. Шепнула ему на ухо, что она ворует у природы краски, крадёт у неё душу, чего, признаюсь, я не понял. Затем мы спрятались в глубине парка, найдя наполовину сгнившую деревянную скамейку. Я улеглась, положив голову ему на колени, на скамейку и принялась наблюдать за облаками, точнее за их формами, менявшимися, стоило только ветру подуть, а земному шару пошевелиться. Наверное, мой взгляд был переполнен детской мечтательностью, граничащей с беззаботной фантазией оказаться там, высоко над ними или, ещё лучше, погрузиться в них, ощутив миллиарды капелек на своей коже, потому что спросил меня, о чём я мечтаю. Улыбнулась, обнажив ровные ряды белых зубов, и с долей какой-то едва уловимой печали, сказала, что об облаках и полётах. Детские мечты взрослого ребёнка – до чего же она непосредственна! А потом добавила: «О волхвах, шербете и шелесте веленевой бумаги, а страдаю по арлекинам!», – как-то небрежно, но очень мягко произнесла она, будто и не покидала заоблачных высот своего воображения, продолжая восхитительный полёт. И почему же я так отчётливо понимал, о чём она: отчаянный полёт мечты на грани книжных страниц, пахнущих библиотекой, и воображения. Я хотела летать, но летать получалось только с ним, лёжа на его коленях, разгадывая кроссворды небесных вихрей. Знала, что точно окажусь там, когда меня не будет и что уже тогда была обречена на стремительное волшебство ухода из этого громоподобного, молниеносного мира. Она пробормотала что-то об уходе, что иногда, да что лукавить, всегда всё не имеет ни начала, ни конца, что жизнь, словно уголь, в руках той юной художницы, – стирается, рассыпаясь в изгибах и формах картин и сцен, истлевающих в памяти даже тех, кто был им свидетелем, уже не говоря о тех, кто и вовсе об этом только читал или, в худшем случае, слышал из третьих уст. О чём она говорила тогда? Только о бессмысленности, используя только бессмысленные фразы, ведь, по сути, и жизни то никакой нет, лишь существование, обречённое на однообразный конец... Только она могла думать об уходе, глядя на облачное пенное небо и видя себя в нём. Она удивительна и такой осталась. И в те минуты мне хотелось быть рядом с ней не только здесь, на земле, облечённый в кровь, плоть и мысли, но и там, в сумраке воображения молодой девушки, отказывающейся от реальности в пользу себя. Я почему-то тогда сразу догадался, что она хотела уйти, покинуть мир навсегда, растворив его в себе в одночасье, но не понимал, почему считала, что свобода должна лежать только за чертой. Легко дала ему ответ: только тогда мы освобождаемся от себя, обретая истинных себя. Коряво, но он меня поймёт, и я действительно понимал! Обо всём, о чём она говорила, я когда-то размышлял, но не мог обличить в слова, дать им волю, оживить. Она это смогла. «И как же ты хочешь уйти?». «Всё также: ограбить банк, раздать деньги бедным и умереть в тот же день!», – расхохоталась она. Ей было смешно: она смеялась над миром, и ей это было дозволено. Резко посмотрела на меня, когда положил руку ей на голову, запустив пальцы в шёлковые волосы. «Пойдёшь со мной?!», – шутя спросила я. «До конца», – серьёзно ответил он, и в его глазах, дымчатых, как раннее осеннее утро над тихой равнинной рекой, не отразилось ни тени сомнения. Моя опора и уверенность! Да, я был уверен, что обещаю честно, не давая себе шансов отступить ни на шаг. Да, впрочем, это было и не нужно: когда она рядом, ни о ком другом больше не могу думать, а когда мы расставались, мечтал увидеть её снова, растворившуюся в её абсолютно сумасшедших, но предельно искренних мыслях...
И с той поры прошло много времени (что-то около года или даже больше), и мы готовились, расставляя хитроумные ловушки для нас самих, отрезая пути назад. И в первую очередь мы оборвали связи, лишившись друзей и знакомых, чтобы они успели отвыкнуть от нас. На самом деле, расставаться было не трудно, когда в круге общения были только коллеги по работе и без того довольно чужие, далёкие люди. Лишь от семьи отказаться не мог – без сестры мне было бы совсем тяжело. Ему было действительно сложно приучать родных отвыкать от себя, постепенно отдаляясь. Для меня же это не было проблемой: я чужая, может от того и такое отношение к миру и к жизни?! Не думаю, просто такова её природа: не умеет держать себя в рамках общепринятого человеческого существования, заключить разум и жизнь в условности нашего буржуазного общества и примитивных, из позапрошлого века, представлений о достойном человеке. Её этому не научили, а она даже и не пыталась постигать эти условности. Именно поэтому он, чьими идеалами были крепкая семья и счастливая жена, с трудом понимал меня. Что говорить, сама редко отдавала себе отчёт в том, что творю. И, на самом деле, его мне понять было намного труднее: как можно было торопиться туда, где ты изначально никому не нужен, где ты одинок? У неё никогда не было любящей семьи, мне хотелось показать её, но это были бы очередные рамки и тормоза, а, значит, всё отметалось даже на уровне идей. Как в стеснительной с виду девушке уживались такие демоны, готовые порвать в клочья всё вокруг? Совершенно не имеющая ответа загадка. И ведь я попробовал её разгадать, постигнув лишь малую, но, несомненно, лучшую и самую разрушительную часть её души. Он меня не боялся, потому что знал, что у меня внутри: безусловно, видел уверенную в себе девушку, но и знал ту черту моего характера, о которой никто не догадывался, губившую меня, а теперь возносившую над обществом: неумение отступать и отказываться от сказанных слов. Но я видел в этом только силу, слабость у неё была другая: безудержное стремление к свободе, настолько абстрактной, что её очень трудно понять. Но сейчас, сидя в ресторане напротив неё, ощущая витание её флюидов в воздухе, понимал, что только благодаря этому её внутреннему бесу, мы сейчас рядом, опьянённые и пленённые её свободой.
Потом мы решили (а, если быть совсем откровенной, то решил он и моего мнения вовсе не спрашивал) постичь мою свободу, чтобы понять, «куда нас приведут её дороги, и останемся ли мы теми же изначальными путниками на этих дорогах, коими были вначале». Он пытался постичь меня невербально, по отдельным движениям, поступкам, мимике, понять, из чего я соткана. В итоге, пришёл к выводу, что она сотворена исключительно из моих представлений о ней: она то, что я думаю о ней, она, те движения, которые я вижу, она – только мои чувства, мои слова и ничего больше. Когда он мне всё это изложил, осознала, что действительно растворяюсь в этом человеке без следов, словно таящий лёд в воде. Абсолютный уход в нас. Мы действительно перестали существовать по отдельности, став серединой двух личностей, воплощённых в разных, противоположных телах. На самом деле, это странное ощущение, когда полностью пропадают различия (за исключением оболочки), как будто и нас нет вовсе, но, в то же время, мы совершенно освободились от гнетущего разочарования окружающей реальностью. Она первая уловила, что вся проблема в том, что мы ненавидим мир и прячемся от него: я – в историю, она – в себя. Помню её глаза: утонувшие в океане собственной печали, когда мы лежали на берегу реки, пытаясь поймать ускользавшее, щекочущее, словно бархат, солнце. Она наблюдала за купальщиками, потом за стайкой уток, а за тем и вовсе переключила всё внимание на маленькую божью коровку, пытавшуюся затеряться в извилистых складках полотенца, на котором мы лежали. Насекомое беспорядочно кружило и плутало в искусственных лабиринтах, а она очень внимательно за ним следила, подытожив: «Мы – божьи коровки...», – и взглянула на меня. Тогда я увидела, с каким трогательным трепетом он ко мне относится: крепко взял за руку и коснулся её губами. Читала в его глазах согласие: он бродил по таким же лабиринтам, только вместо полотенца были другие люди, и мы были среди других. Она немного резко вырвала руку и расправила складки, позволив выбившемуся из сил насекомому за несколько секунд скрыться в траве: «Теперь я бог!». Брошенная вскользь фраза тут же поменяла её: на лице появилась улыбка, и она улеглась на спину, прищурив глаза и глубоко вдохнув сырой речной воздух. Почувствовала, что внутри меня действительно есть сила, способная превратить весь мир только в хитросплетение моих фантазий, рассыпанных янтарной россыпью по берегам океана, который именовал «океаном печали», называя с той поры так её глаза, а подразумевая душу, с таившимися в ней бесами человеческого счастья и демонами свободы. Ведь её свобода таила в себе только одно для меня – разрушение, уничтожение, аутодафе, после которого можно было говорить о перерождении, пусть даже для этого требовалось перешагнуть предельную черту. Но, оказалось, что она может быть и созидающей, и тогда открывалась иная грань – радость творения, когда, пусть даже на секунду, можно было собой заменить бога, движением руки отвоевав у него право вершить судьбы. Он смотрел на меня, поглаживая обнажённую руку, и я увидела в его взгляде предельное понимание того бреда, который несла, что через него постигал меня и, точно также, понемногу, приближался к мысли о том, что же всё-таки моя свобода...
А моей свободой был он, вместе со мной собиравшийся переступить черту. Моя же свобода была в её глазах, которые вели меня в те непознанные области жизни, где я никогда не был. Но, всё же, шли мы только благодаря нему, ведь в его руках была нить Ариадны моей души, и он усердно собирал её в клубок, приближаясь к неизбежному выходу из лабиринта...

Расплатившись по счёту, мы вышли из ресторана, столкнувшись на выходе с обаятельной молодой девушкой, которая, смотря себе под ноги, не замечал ничего вокруг. Она мгновенно увидела на моих ногах белые кроссовки и взметнула свой агатовый взгляд резко вверх, чтобы внимательнее рассмотреть меня. Было видно, что она смертельно устала, наверное, от одиночества, ведь глаза её таили какую-то тихую, сугубо личную печаль. Загадочно улыбнувшись, словно зная, что мы затеяли, она, не оглядываясь, прошла мимо нас, затерявшись среди столиков в глубине зала. Она первый посторонним человек, который за сегодняшний день не посмотрел на меня как на идиотку. И вот мы оказываемся на улице. С трёх сторон мечутся по своим определённым правилам машины, шумя моторами, заглушая естественные звуки городского вечера: скрежет крыш домов, переливы безудержных смеха и детского плача во дворах, цоканье женских каблуков по волнам брусчатки или спокойной глади асфальта. Было очень шумно, и все эти прекрасные звуки тонули в нём, и город утрачивал своё непередаваемое вечернее очарование. Я посмотрел на неё, и он увидел перед собой цветущую юность, готовую наконец-то жить, переступив черту, оставив всю свою старую жизнь за спиной. А в нём была чарующая темпераментность, заключённая в тугой узел характера и уверенности, что поступает правильно. Он смотрел на меня, и ощущал, что готов. Она без слов поняла меня, когда протянул ей руку, и мы пошли по извилистым улицам города, навстречу ожидающей нас неизбежности новой мимолётной жизни.
Мы отбросили все сомненья, забыли о проблемах, оставили всех людей за чертой нашего существования. Мы медленно шли по улицам, толпа гудела, и её многоголосый злобный клёкот порой заглушал даже шумы машин, но всё это было по ту сторону жизни, и для нас это было незаметно. Наблюдали за домами, как они ровными строями проходили мимо нас, хлопая створками оконных рам, словно большими, нечеловеческими прямоугольными глазами; они махали нам развешенным на открытых балконах бельём, словно юные девушки провожали своих любимых на войну; они опирались на водосточные трубы, будто столетние старухи на свои костыли; один даже дымил туманоподобными вихрями, словно раскуривал трубку. Юность и старость, элегантность и убогость, цветение и увядание – всё соединяли в себе эти дома, наверняка даже ни разу не задумавшись о причинах и смыслах своего существования на планете. И она, и я, мы были похожи на них, вобрав в себя все перипетии и смыслы наших жизней и навсегда их отбросив, выйдя на эти улицы, наслаждаясь собой и ими.
Раньше не замечала деревьев вокруг, и только сейчас обратила внимание, что они словно большие веточки брокколи были воткнуты в гранитно-кирпично-стеклянно-черепичный салат города, заправленный изрядной порцией людей, которые и придавали стандартному набору ингредиентов столь пикантный вкус, особенно в этот вечер. Старалась не замечать их, но они, как назло, затмевали собой деревья, которые я пыталась рассмотреть. Многие из них помнили и знали город другим: ночным, утренним, дневным, туманным, дождливым, снежным, парадным, траурным, многообразно тысячеликим, для меня же он был только в одной ипостаси: рядом с ним, вечерний, наполненный тенями деревьев (мне жутко стыдно, что я даже не знаю их названий, но не всё ли равно?!). Они делали его более родным, будто эти огромные, вытянутые тёмные пятна, стелившиеся ровным слоем по земле и стенам домов, были их душами, вырвавшимися на свободу, но блуждающими где-то неподалёку, боясь потеряться, не найти место своего единственного пристанища. Мы же с ней были теми душами, которые отныне и навек потерялись, заблудились среди других душ-теней и нам остаётся только блуждать в своих фантазиях, гуляя по выдуманным нами улицам, медленно приближаясь к конечной цели нашей жизни – свободе.
Каким удивительным был город в наших глазах: он станет последним пристанищем её улыбки и взгляда, растворив их в многомерности зеркал и витринных стёкол, искривлявших пространство и время вокруг нас. Вёл меня к центральной улице окольными путями, блуждая по шершаво-мощёным улочкам, таившим в своих глубинах запах свежей выпечки и оставленного у входной двери мусора, свежесваренного хорошо прожаренного кофе и мужского пота, которым были пропитаны эти пристанища трудяг с дымившихся у подножья центрального холма кирпичных коробок заводов. Мне не доводилось никогда раньше бывать здесь, где нищета людей так мирно уживалась с лепниной, украшавшей окружающие здания, где невозможно было понять жилой тот или иной дом или нет. Здесь всё смешалось настолько, что, мне кажется, даже жители этих мест не видели этих различий, да и задумывались ли о них в принципе?! Но как здесь кипела жизнь: вместо чопорных, вычищенных до безукоризненного блеска стёкол витрин, скрывавших за собой продажный мир истлевающего богатства, то здесь, то там попадались маленькие магазинчики, предлагавшие алкоголь, сигареты и шоколад; соседствовали с ними небольшие пекарни, где за символическую сумму можно было купить буханку ароматно-хрустящего хлеба, только что вынутый из духовки пирожок с яблочной начинкой и ещё нальют чашку свежего кофе к нему; попадались закусочные, где на голодных глазах клиентов жарили огромные куски мяса вперемежку с картошкой и другими овощами, щедро посыпанные специями и зеленью, а в больших котлах варился густой наваристый суп. Я не видела ничего подобного: весь этот мир до краёв был наполнен неподдельной волей к жизни, стремлением побороть смерть. До чего это было ей незнакомо. Она привыкла видеть чёткую границу между жизнью и смертью, любовью и дружбой, а здесь все границы были стёрты, словно, кроме жизни ничего больше не было. Она испуганно разглядывала каждую мелочь вокруг: играющих в прятки детей, одетых в разномастные выцветше-потрёпанные спортивные штаны, шорты и футболки, целую стаю кошек, которые лежали на горячих камнях, растянувшись в удовольствии от нахлынувшей внезапно усталости, тут же, в двух шагах, на крыльце сидели два старика и играли в шахматы, окутав себя туманом табачного дыма, а рядом с ними миловидная девушка, видимо готовившаяся к вступительным экзаменам, корпела над толстым учебником. Чуть в стороне парнишки на гитаре играли Placebo «For What It's Worth». И мы в этом мире были белыми воронами, иноземцами, на которых совсем никто не обращал внимания (даже на мои кроссовки и нелепый для здешних мест вид), но и там, в двух шагах отсюда, где безраздельно властвовал привычный для меня мир мещанства, мы были чужими не меньше, а лишними – априори. Но в моей голове так и не укладывалось: как так близко друг от друга могли существовать такие разные Вселенные, причём, я никогда до этого не замечала, чтобы они пересекались? Как я могла всю свою жизнь видеть только тот пустой мир, где людям куда важнее, как я выгляжу и что на мне, где жизнь заменили зеркала и стекло, опустошившие всё вокруг, наполнившие мир пустыми символами роскоши и богатства. Я и раньше всё это презирала, неосознанно, но теперь видела: наш мир мёртв, заново подарить ему жизнь нельзя – это слишком нелепая мечта. Но больше всего её раздражало другое: всё было заранее мертво, – люди рождались и жили мёртвыми, и это их устраивало, они этим наслаждались, упивались и видели в подобном ходе вещей только благо, навсегда отдаваясь во власть нелепым условностям и стереотипам, которые расценивали как вечную данность, наивысшее божественное благо, не думая, что за ними ничего нет. И с этим ни она, ни я ничего не могли поделать, оставалось только отвоевывать маленькое место в этом мире для себя, но где? Здесь, среди порождающей волю к жизни нищеты? Нет, здесь нам тоже не было места. Оставалось только одно: заранее зная исход, попытаться это место отвоевать, пойти против правил, наконец обрести свободу, которой нет...
Проведя её по этим улочкам, я хотел показать ей другой мир, что есть ещё возможность зацепиться здесь, построить новый уютный уголок, обрести свободу, пусть и заключённую в новые рамки, но они были бы поставлены нами, мы будем властвовать над ними, а не они над нами. Но у свободы не может быть рамок, как он этого не может понять! Нет половинчатости: есть только свобода и несвобода, всё остальное иллюзия и обман. И мы даже не говорили об этом: всё было понятно без слов, разумеется, как и всегда: дороги назад больше не было. Последняя, оставленная мною зацепка, тонкая нить, связывавшая нас с окружающей реальностью, оборвалась, окончательно похоронив надежду на другой исход. Теперь уж точно пути назад больше не было, и хорошо, что он понял это сейчас, а не когда мы будем стоять на грани, одни, освобождённые от себя, от мира, от других и даже, как это нелепо бы не звучало, от условностей свободы...

Мы вышли к центральной улице старого города, оставив за спиной огромный мир, наполненный не только длинными тенями деревьев и жизнями населявших его обитателей, но и тихим трепетом уходящего долгого дня. Не по времени, а по ощущениям, этот день был самым длинным в моей жизни, вобравший в себя нас без остатка. Она устала идти, и мы присели на скамейку в ближайшем сквере, где гравий, перемешанный с окурками, заменял дорожки, а голуби и бродячие собаки были полновластными хозяевами, опустошая урны в поисках еды и, словно саранча, преследовали каждого посетителя, который хотя бы потенциально мог покормить. Он меня совсем вымотал, но силы ещё были, нужно только присесть на минутку, отдохнуть, понаблюдать за всем, что происходит вокруг. Но ничего особенного не случалось: колесили машины, подмигивая фарами, суетились люди, рано опускался вечер, но все к этому привыкли. В окнах домов, окружавших это небольшое пространство зелени и мимолётного отдыха, загорались электрические лампочки, открывавшие все тайны жизни обитателей квартир: у кого-то сползали со стен обои, повреждённые внезапным потопом, виновниками коего были соседи сверху, а, между тем, они сами возились на кухне, периодически обнимаясь и расходясь. В других окнах виднелся силуэт телевизора, его матово-синий отблеск, а ещё в одном, – застывшая фигура растрёпанной девушки, которая удобно села на подоконник, уткнувшись в книгу, лишь изредка поправлявшая сползавшие с носа очки. Множество картин, скрывавшие за собой жизни и судьбы, многие из которых (абсолютное большинство) не подозревало о нашем существовании и о наших замыслах, способных, как нам казалось, погубить только нас, оставив весь остальной мир нетронутым, коварно-ограниченным. Что говорить, они и о себе редко задумывались, погружённые в проблемы связанные с работой, кредитами, детьми и престарелыми родителями. На себя времени оставалось только ночью: оно тратилось на «дежурный сон и секс»; мы же были эгоистами: никому ничего не должны, ни от кого не зависели, только двое. Я машинально взял её за руку, несильно сжав тонкую кисть. У него были очень тёплые руки, которые очень скоро должны были держать холодную сталь, безжалостно управлять ею, заставлять подчиняться. Но это не украсит его руки: для них больше подойдут ласки и созидание, например, вымешивать тесто для хлеба или копаться в рыхлой почве, стараясь вырастить очередной урожай моркови или баклажанов, но никак не смерть...
Может быть, и она сомневалась в нашей затее, но это была лишь минутная слабость, вызванная усталостью ног. Отступить значило даже не потерять себя (мы были у черты, за которой нам предстояло только найти себя), а отказаться от мечты навсегда, лишить себя сегодняшнего заката и завтрашнего рассвета, сделать этот день невыносимо длинным, превратив его в персональный ад, повторяющийся в своей вечной незавершённой бесконечности. Замкнутый круг, где движения нет, есть только бессмысленные повторы и стоп-кадры, которые ещё на сорок–пятьдесят лет продлят время, но оставят окружающий мир неизменным, превращённым в пыль, истлевшим, как последний уголёк в камине, обращённым в пепел. Безвкусный, повторившийся уже миллиарды раз сценарий. Но всегда были безумцы, вроде нас, которые меняли ход времени, заставляли отступать даже вечность, подчиняя себе ход истории и мысли других людей. Их называли или ублюдками, или гениями, чаще всего заточали в больницы и тюрьмы, но принципиально отказывались их понимать, иначе всему миру придёт конец в ту же секунду, он будет обречён на небытие и ничто. Она была такой же, сумевшей очаровать, а он поддался мне, неведомо для себя, опьянив уверенностью, силой воли и беспрекословной твёрдостью решений. Сочетание, стоившее этому обществу, позволившему нам соединить, смерти...
Встал первым и подал мне руку, дальше мы шли держась за руки: так было проще, так я точно её чувствовал, ощущал как её сердце бешено колотилось, разгоняя до невероятной скорости кровь в артериях и венах; оно словно предчувствовало исход, поэтому билось в отчаянной истерике. Она крепко сжала мою руку, когда мы подошли к ближайшему припаркованному автомобилю, около которого стоял, по всей видимости, его хозяин. Достал из правого кармана пистолет и вплотную прижал к животу мужчины, потребовав ключи. Тот, не раздумывая, отдал их, увидев лютую ненависть в его по-прежнему добрых, как мне казалось, глазах. Он грубо оттолкнул растерявшегося мужчину, от чего тот упал, сел за руль, я тем временем прыгнула на соседнее сиденье, и, вжав педаль газа в пол, ринулся прочь от того места, где мы поставили точку в нашей старой жизни.
Вечер понедельника. Самое время начать создавать новый мир, новую историю. До заката оставалось пару часов, и солнце вытянуло тени до невероятно исполинских размеров, будто их отбрасывали не обычные люди, а мифические великаны. Он припарковался в пяти кварталах от места преступления. Мы сидели в машине. За стеклом разворачивалось целое действо под названием вечерний город. Столько раз его наблюдала, столько раз была его участницей, иногда играла главную роль, но сейчас, будучи в роли соглядатая-режиссёра, который через пару минут в корень изменит сценарий и заставит актёров играть совершенно по-другому, мне казался вовсе незнакомым, даже каким-то чужим. Понимала, что все эти люди не догадываются о том зле, что мы им заготовили, но как иначе? Как заставить их начать жить, может быть, даже первый и последний раз в жизни? Но нужно ли им это, нас не волновало, главное было другое, – перекроить этот мир под себя на эти несколько минут, показать, что не всё потеряно, что выход есть, пусть он и невероятно болезненный и почти нереальный. Я достал из левого кармана тяготивший меня пистолет и протянул ей. Взглянув на меня немного испуганно, уверенно взяла его и сняла с предохранителя, – обращаться с ним умела, несколько лет ходила на спортивную стрельбу. В его умении владения оружием даже не сомневалась. Он протянул мне раскрытую правую ладонь, она положила на неё свою, и я, в который раз, сжал её. До конца. Вместе. Навсегда. Я поставила точку, поцеловав его в щёку, – это был первый наш поцелуй... Оставивший на щеке помадный силуэт, который она тут же захотела стереть, но я не дал. «Пусть ты всегда будешь со мной», – прошептал он и, повернув ключ зажигания, завел двигатель автомобиля, заставив его петь свою механическую песню.
Мы уверенно ехали к ближайшему отделению государственного банка. Поток машин был довольно плотный, поэтому разогнаться не получалось, и он волновался, что можем не успеть к закрытию. Но около центрального входа мы были вовремя. Посмотрела на себя в зеркало, немного взлохматила волосы и подвела губы, подмигнула мне и не задумываясь открыла дверь. Он последовал за мной, снял пистолет с предохранителя, подошёл к двери и, открыв её, сначала по привычке хотел пропустить меня вперёд, но, осознав нелепость ситуации, зашёл первым сам, приставив ко лбу охранника пистолет, что он даже не успел среагировать, я же прошла дальше, пока он пристёгивал ошеломлённого охранника его же наручниками к батарее. Мне хотелось смеяться, увидев выражение его лица: он словно маленький ребёнок, испуганный и растерянный смотрел на нас, его даже хотелось пожалеть, прижать к груди и погладить по голове. Какими же нелепыми становятся люди, когда их застают врасплох: вот тут-то и видна вся их нелепая закомплексованная сущность. Ударом ноги открыла дверь в зал, где сидели кассиры, выстрелила в воздух, чтобы привлечь к себе внимание: вот именно в этот момент она была по-настоящему красива, растворившись в своей ненависти ко всему, что её окружало, – деньгам, людям, подчинённым им, которые были лишь дополнением к деньгам. Ещё щёки полыхали, словно два дотлевающих уголька, а глаза будто ночные молнии ослепляли эту непроглядную ночь буржуазного мира, сосредоточившегося до максимальной концентрации в этих четырёх стенах. Потребовала выложить все деньги имеющиеся у них, но кассиры настолько были ошеломлены нашим внезапным появлением, что, казалось, не верили в реальность ситуации. Мы их смогли вытащить из окружающего мира на эти несколько секунд, – это уже победа! Они впервые за все годы своего жалкого, никчёмного существования вдруг почувствовали себя живыми, живыми людьми! А что для этого потребовалось? Всего лишь г-образный кусок стали с восьмью смертями внутри в руках сногсшибательной девушки в чёрном вечернем платье и белых кроссовках. Их жизни, как и жизни миллионов таких же клерков, ещё много десятилетий назад превратились в обыденное, ежедневное существование, лишённое всяческого смысла, воли к борьбе за себя (а, если такие мысли и посещали, то они сугубо ограничивались стремлением выплатить очередной кредит и дотянуть до следующей получки). Слишком комфортная, слишком стабильная жизнь, и тут внезапно в неё врываемся мы: буревестники подлинной борьбы, отказавшиеся цепляться за рамки обыденного существования, перешагнувшие через черту. Естественно, они были поражены. Но второй выстрел в воздух вновь привёл их в чувства, ещё один пинок в сторону суматошного поиска смыслов и желаний задержаться на этой планете подольше, пробуждение от летаргического сна, увядающего на своем безраздельном, всеобъемлющем Прокрустовом ложе мнимого величия. На этот раз стрелял он, превратившийся в Азазель, – демона-убийцу, царствовавшего над давно высохшей безжизненной пустыней современного общества, и Вулувайда, снизошедшего на землю, чтобы даровать возвращение к жизни, в виде свинцового дождя. Он словно слился с пистолетом, превратился в холодную, дарующую смерть живым сталь. Удивительно, как одним движением руки схватил пакет с деньгами и этой же рукой через мгновение приобнял меня, прильнув губами к моим губам. В обычной жизни никогда бы не рискнул поцеловать её, но сейчас я был готов на что угодно, только быть ближе, быть рядом с ней, ощущать, ловить каждый флюид её искренних чувств и тепла, обречённых навсегда остаться во мне – вот что точно у меня никто никогда не отнимет! Пусть камеры заснимут нас, запечатлеют безумие и жизнь! Им такого больше никогда не увидеть! Для меня это было полной неожиданностью, боялась потерять контроль над ситуацией, но поддалась ему, зная, что по-другому поступить нельзя. Он был тем, кто вместе со мной навечно потерялся в другом мире, имя которому жизнь, доступный лишь для горстки избранных смертных, оказавшихся по ту сторону отчаяния...
Оглядываясь, мы выбежали на улицу, где двое полицейских стояли около нашей машины. Видимо, они слышали выстрелы. Раздались два раската звенящей стали, и оба упали на землю, забыв, что за секунду до этого держали в руках пистолеты и готовы были обезвредить нас. Стрелял он: метко, но не смертельно, только чтобы обезвредить. Она же выбила пистолеты на проезжую часть, где в ужасе разбегались люди, пытаясь спрятаться за углами, припаркованными автомобилями, в ближайших подъездах. Дурни, мы не собирались никого убивать, это лишь ваше благо, что вы стали свидетелями столь спонтанного и живого спектакля, в котором актёры лишь примерно знали сценарий, а реплики приходится придумывать в ходе самого действа. Разве не это подлинная грация жизни и воплощение наконец обретённых свободы и жизни! Мне снова хотелось смеяться, видя, насколько люди глупы и слепы, как много в них мёртвого, обыденного, монотонно-приторного и как мало подлинных страстных эмоций, особенно за пределами спален, постелей и вульгарно-пошлых порнографических фильмов. Им мерзость каждодневного существования намного ближе, чем даже самый дальний отголосок свободы! Что говорить, для них – это не более чем рамки и условности, установленные повседневными законами, не меняющимися уже несколько сотен лет. Ах, нет, свобода – это деньги, много денег! Она вырвала у меня пакет с купюрами, запустила туда руку и в следующий момент запустила вверх целое облако падающей листвы, облечённое в пепел. Смеялась и казалась безумной, но столько жизни и искреннего света я не видел ни в одном человеке, повстречавшемся на моём пути. Готов вечность наблюдать за её смехом и ярко-морскими глазами, но где-то вдалеке уже слышен вой сирены, поэтому, ещё раз подарив ей жаркий поцелуй, быстро уселся в машину (она тут же села рядом) и, немного задев припаркованный рядом автомобиль, помчался по улицам города, навстречу подлинной свободе!
Но нас стали быстро догонять: машин на улицах, словно по волшебству, стало меньше, но и они мешали разогнаться, а у меня не было такого богатого опыта вождения, чтобы успешно лавировать между движущимися автомобилями. Мне казалось, что он очень уверенно справляется с рулём, коробкой передач и педалями. Не беспокоюсь о том, что мы можем врезаться, меня переполняет, опьяняет эйфория свободы, мне хочется раствориться в скорости автомобиля, в музыке полицейской сирены, в каждой капле воздуха, который через опущенное стекло врывается в салон и трепет мои завитые волосы. Мне кажется, я сама есть свобода, свобода самой себя! Я буквально лежала на сиденье, как вдруг обратила внимание на приоткрытый бардачок, привлекавший полуоткрытой щелью. Она зачем-то открыла его и, запустив туда руку, вынула старенькую, немного потрёпанную по краям фотографию: мужчина (тут же узнал хозяина автомобиля) обнимает светловолосую белощёкую женщину, лицо которой украшает радостная улыбка, и двух, похожих, видимо, на мать, девочек. Счастливая семья, вся радость которой была воплощена в этих двух ангелочках: подлинной эманации божественного замысла и человеческой любви. Почувствовал, что ком смятения подступил к горлу, несколько помутнив глаза внезапно нахлынувшим чувством. Буквально на пару секунд его руки ослабили хватку, и машина стала уходить на встречную полосу, но стоило ближайшему встречному автомобилю посигналить, как он вновь пришёл в себя, ещё крепче сжал руль и, вдавив педаль газа в пол, словно всадник пришпоривает коня, заставил нашего железного Буцефала быстрее нестись по узким улицам центра города, разгоняя вокруг нас дома, людей, автомобили.
Он попросил включить радио и на максимум добавить звук: ему надоело слышать сирены, тем более, что теперь он их видел в зеркала. На волне играли Placebo «The Bitter End», несомненно, это стоило оставить, сделав как можно громче! Он стал покачивать голову в такт музыки, а я совершенно потеряла связь с реальностью – в одной руке фотография чужого счастья, чуждого мне воплощения свободы в других людях, определённого смысла жизни, имеющего прочную основу в реальности. Наши же счастье и свобода были ирреально-сюрреалистичными, искажавшими окружающую (но подлинную ли?!) действительность ради самой её сути, ради воплощения мечты и невероятной фантазии. И, в таком случае, чья правда были более настоящей не имеет смысла. И нужно ли вообще говорить о свободе, счастье, истории, когда вся жизнь, всё бытие существовавшего до нас человечества вдруг оказалось в подчинении у хрупких, но абсолютно безжалостных мыслей молодой, навсегда потерянной девушки, жаждущей как можно ближе подойти к своей свободе. Она будто танцевала, наслаждаясь ритмами электрогитары и рёва мотора, выбрасывала деньги в окно, высовываясь из машины так, что мне казалась, сейчас вывалится. Она была поглощена собой, страстью духа и, растёкшаяся по лицу тушь лишь усилила контраст между жизнью и смертью. Когда я вновь опустилась в сиденье, он был ещё более напряжённым: нас догоняли, ему это не нравилось, но уйти от преследователей никак не получалось, да и навряд ли получится, это слишком откровенный вызов обществу, где преступлением является просто перейти дорогу в неположенном месте, что говорить о нас. Мы для них были террористами, разрушившими двоичный код устоявшейся реальности, двумя раковыми клетками, норовившими вырасти в полноценную злокачественную опухоль, способную уничтожить организм изнутри. Слишком опасно было нас отпускать, поэтому они пойдут на всё, чтобы нас остановить, забрать нашу свободу, вновь заточить в условности буржуазного мира... Чёрта с два! Мы потеряны! Мы знаем, как разрушить порядок и устройство этого мироздания. Мы обречены на свободу!
Я петлял по улицам и переулкам, пытаясь оторваться от погони. На радио, видимо, был концерт Placebo, поэтому их песни слились в единую меланхоличную мелодию, как нельзя лучше всего подходящую под эту ситуацию. Как бешено колотилось моё сердце, как горели её глаза, как прекрасен был ликующий город, почувствовавший в себе новый импульс, новый электрический разряд воображаемого дефибриллятора, давшего силу для первого толчка сердца, которое готово было забиться в истерике, очнувшись от вековой смертельной комы. Мне казалось, что даже стены зданий ожили, вспомнив, как дрожали от пролетавших мимо снарядов двух мировых войн, как внутри прятались женщины и дети, в надежде, что их не отыщут рассвирепевшие захватчики, положившие не одну тысячу жизней во время приступа. Мы были для него как стихийное бедствие, дававшее возможность увидеть слабые места, чтобы знать, где следует залатать прогнившие доски крыш. Мы таили в себе две ипостаси, и это было самым страшным для общества, не терпящего никаких отклонений от заранее сформулированных условий, а мы их так бессовестно нарушили. Всё ещё была пьяна, хоть и смертельно устала и не могла надышаться. Её грудь в частом ритме вздымалась под чёрной тканью платья, готового порваться от такой безграничной силы. В какой-то момент у меня помутнело в глазах, я в испуге схватила его за руку.
Что с тобой? Ничего, скоро пройдёт. Знаешь, я ещё никогда не была настолько живой... Много у нас ещё бензина? Не знаю, до заката должны успеть добраться. Как славно!
Куда добраться? Плевать! Я откинулась назад и попыталась расслабиться, но мешали полицейская сирена, шум мотора и музыка. Закрыла глаза, и из них ещё сильнее потекли слёзы, словно самые ценные бриллианты, скатывались по её щекам. Знал, от чего она плачет, мне так хотелось её обнять, но, свернув в очередную улочку, понял, что скоро можно оказаться на широкой прямой трассе, ведущей из города. Спастись было невозможно, всё закончилось ещё в банке, а сейчас мы бились в агонии, пытаясь нагнать отведённое нам время. Но город не хотел с нами прощаться, казалось, сильнее выгибая улицы, создавая всё новые и новые повороты. Но, как же было хорошо внутри, где в глубинах сознания и души, понимая, что она рядом. Мне внезапно захотелось вновь взять его за руку, больше, обнять, прижаться к его разгорячённому телу, прочувствовать барабанные удары сердца и исцеляющим поцелуем успокоить его. Она тянулась ко мне всем телом, практически рыдая навзрыд, а я всё сильнее проникался её слезами. К нашему счастью, я уже сворачивал на ту самую трассу: теперь можно было дать волю скорости, выжать все оставшиеся лошадиные силы из мотора. Переключив на последнюю скорость, вжал педаль газа и, одной рукой управляя автомобилем, второй взял её за кисть, ощутив раскаты пульса. Уже не слышал музыки, практически не видел дороги; я слилась с ним, а я растворился в ней. Даже звуки исчезли, очарованные единством наших, теперь уже доподлинно настоящих и свободных жизней...
И я его не заметил, а он, не видя приближающегося на бешеной скорости автомобиля, поглощённый какими-то мыслями и чувствами, с букетом красных роз и бутылкой портвейна в руках, внезапно выбежал из-за поворота на дорогу. Что-либо предпринимать было поздно, лишь глухой удар о капот, руль вырывается у меня из рук, и машина несётся в угол наблюдавшего за финалом постановки здания. По счастливой случайности никого больше не было на дороге: только он, рассыпанные по асфальту розы, и сотни осколков-звёзд, расплывшихся не то в крови, не то в портвейне... Безумная нелепость внезапного непредвиденного конца.
Очнулась через несколько секунд после удара. Болело всё тело; лежала в непонятной позе между полом и сиденьем. Правый глаз залило кровью, и им практически ничего не видела, только алые силуэты. Подушки безопасности не сработали. Попробовала привстать, чтобы сесть на сиденье, усыпанное осколками стекла, но левая нога, видимо, была сломана и не подчинялась мне. С трудом уселась в кресло, добавив очередную порцию боли своему телу, которую мозг отказывался воспринимать, всё ещё блуждая где-то в бесконечности пространства и времени. Очнулся от того, что она провела рукой по моему лицу, пытаясь вытереть кровь, струившуюся из рассечённых брови, губы и сломанного носа. Было трудно дышать, а тело совсем не принадлежало мне. Сглотнул слюну, опалив горло железным вкусом свежей крови. Вся дрожала не то от ещё не схлынувшего возбуждения, не то от волн боли, которые всё сильнее подступали к рецепторам мозга, блокированным адреналином. Он прерывисто дышал, при этом смотря мне в глаза, подсказывая, что нужно делать дальше. Орало радио. Всё ещё играли Placebo... «Special K»...
Мы были на черте, теперь мы действительно свободны!
На улице слышались крики людей, топот ног, но для нас время повернулось вспять, начав обратный отчёт, и каждая новая секунда зеркально отражалась в очередном хаотичном движении наших сердец. Он протянул ко мне руку, поправляя волосы, плакал. Не могла больше сдерживаться. Тянуть дальше было нельзя: могли подоспеть люди и «спасти» нас, – какая ужасная нелепость обернулась смазанной концовкой... Слёзы лились из моих глаз не от боли: было жалко того несчастного, который попался на пути двух безумцев, мечтателей, поглощённых фантазией о свободе. Они стоили другому, постороннему человеку жизни – ужасно. Но мы его освободили! Освободили от рабства мысли, оков денег и кредитов, тугих пут условностей и формальностей этого мира. Наверное, я одержима, раз думаю так... Нет, она просто другая, но она рядом, и мы вместе!
Он достал из кармана свой пистолет, потом спросил, где мой. С трудом огляделась и увидела его на резиновом коврике, лежащим рядом с фотографией, испачканной в моей крови. Мне никогда не быть в таких же объятиях, как она, разве что, сейчас, рядом с ним.
Ты знаешь что делать... Защити меня и мир от моих желаний... Только вместе с тобой...
С трудом подняла руку, отяжелённую, казалось, совершенно неподъёмным пистолетом. Он смотрел мне в глаза: слёзы высохли, дышал тяжело. Я вытянул руку со своим пистолетом и приставил к её виску, виску, который нужно страстно целовать, а не стрелять в него. Она боялась, была совершенно обессилена, из уголка рта сочилась кровь, наверное, захлёбывается её. Я не выдержал и, с трудом нагнувшись, поцеловал её сначала в висок, к которому за секунду до этого приставлял дуло, а, затем, в распухшие от крови и размазанной помады губы. Я почувствовала сладость его крови, зная, что такова на вкус смерть. Я первая отстранилась, заканчивались силы, а нужно было ещё нажать на курок. Сжала левую руку в кулак, превратив фотографию в кровавый комок.
Мы вновь приставили пистолеты к вискам: его глаза всё ещё горели, а её молили о жизни. Пальцы дрожали, а остатки крови в агонии метались по артериям и венам. Мы вместе! Мы свободны! Мы любим друг друга! Мы...
Раз...
Два...
Три...
По радио всё ещё играли Placebo…
It's the disease of the age
It's the disease that we crave
Alone at the end of the rave
We catch the last bus home

Corporate America wakes
Coffee republic and cakes
We open the latch on the gate
Of the hole that we call our home

Protect me from what I want...


Рецензии