Танатология Толстого

Герасимова Светлана Валентиновна,
Москва,
metanoik@gmail.com
Л.Н. Толстой статьях священномученика Илариона Троицкого: танатология революции

Статьи священномученика Илариона вошли в сокровищницу русской мысли благодаря двум основополагающим идеям его богословия и философии: во-первых, он утверждал, что христианства нет без Церкви, а во-вторых, что русской Церкви нужно патриаршество, а не синод. Этим не исчерпывается круг его идей, но именно на указанные идеи во многом опирается его оценка деятельности Льва Толстого.
Толстой в предреволюционной атмосфере, когда духовные болезни парализовали не только светское общество, но затронули и жизнь Церкви, лишенной патриаршества еще со времен Петра Первого, к которому святитель Иларион относился как к разрушителю русской духовной культуры, чувствовал себя, следуя русской пословице «свято место пусто не бывает», патриархом, духовным вождем и учителем русского народа.
Святитель прямо не говорит о Толстом как о псевдопатриархе начала ХХ века, но он указывает в своих статьях множество функций, которые следовало бы исполнять патриарху, но которые с трагическими для русской культуры искажениями стремился исполнить сам Толстой.
Важнейшая роль, которую возлагает на себя Толстой, – это роль проповедника и учителя жизни. Толстой проповедовал блаженную смерть без воскресения. – Какое же это блаженство, если нет воскресения? Но барыня, умирающая в рассказе «Три смерти», по Толстому, жалка и гадка, потому что ее рассудок увлечен христианской идеей воскресения, в которое, по мнению Толстого, ни она, ни кто-либо другой верить не может – ведь эта вера противоречит опыту и здравому смыслу. Блаженство умирания, как свидетельствует Е.Ю.Полтавец дается лишь толстовским святым, например, князю Андрею Болконскому, сопоставленному исследовательницей с апостолом Андреем Первозванным, мучеником Михаилом Черниговским, страстотерпцами Борисом и Глебом и даже Франциском, впрочем, и с Буддой тоже. Подобная святость заключается в готовности умереть за «веру в ненасилие», подкрепленную надеждой «на бессмертную жизнь» .
Однако герои Толстого обретают вечную жизнь благодаря не столько воскресению, сколько специфическому нехристианскому представлению о посмертии, отражающему «апофатичность толстовского мышления»  и в 60-е годы отчасти напоминающему учение Платона или Будды, а позже и в большей степени - представления о реинкарнации, вера в которую прослеживается в таких произведениях, как «Ассирийский царь Асархадон», в статьях, дневниках и письмах, в романе же «Анна Каренина» в «метепсихоз» (Юб. Т.18, с.277) верит Дарья Александровна Облонская, продолжающая при этом причащать своих детей.
Святость для Толстого  - естественна, ее можно достичь вне Церкви. Однако традиционное восприятие святости основано на представлении о том, что природа больна, что сама смерть – самое грозное проявление болезненной искаженности природы грехом, то есть врожденной страстностью, чувственностью, болезненно-ранимой телесностью. Все это по мысли Толстого можно преодолеть внутренней честностью.
Для Толстого природа – учитель, призывающий умирать, отрешаясь от всех страхов, не привлекая внимание к своим страданиям, молча – как умирают деревья. Близко к этому идеалу умирание князя Андрея Болконского.
С точки зрения христианской традиции в природе человека и всего живого смерть не заложена. Творец сотворил нас бессмертными, в нас живет инстинкт бессмертия, поэтому так и страшит нас смерть, которая чужда нашей природе. Смерть – олицетворение греха, а не природы. Грех и смерть именно противостоят святой первозданной природе, а не воплощают ее законы.
Толстой-утешитель уверяет, что смерть в природе вещей, и природа выше мысли. Мысль, не согласующаяся с правдой природы – внутренняя ложь или заблуждение.
Эти представления Толстого непосредственно связаны с темой революции, поскольку революционные перемены начинаются в умах людей, а завершаются на баррикадах.
Революцию 1917 года не стоит сводить к социальному переустройству общества. Она стала символом и внешним проявлением становления культуры нового типа – атеистической культуры Советского Союза, одним из предтеч которой стал Л. Толстой, поскольку будущая социалистическая культура начала формироваться в недрах дореволюционной, подтачивая ее изнутри. Одним из ярчайших проявлений танатологической революции, которая происходила в умах людей, стала мистическая повесть И.Тургенева «Клара Милич», которой посвящено литературоведческое эссе «Танатология Тургенева». 
Все заблуждения и ереси, как это откомментировал бы св. Максим Исповедник, были бы невозможны без фантастических логосов – то есть идей, в основе которых, может быть, и лежали бы истинные логосы, не появись у них ложные двойники. Толстой воспринял фантастический логос естественности и следования своей природе. В культурном плане революция заключалась в том, что фантастические логосы победили логосы сакральные.
Фантастические логосы появляются под влиянием гномической свободы. Святые отцы, например св. Максим Исповедник, объясняют грехопадение Адама его гномической волей, способной действовать вопреки собственной благодатной природе.
Следствием «способности» к противоестественности, то есть к гномической воле, стало грехопадение Адама, а следовательно – и вся человеческая история.
Л. Толстой, интуитивно или сознательно, воспринял идею благодатной естественности, которая лежит в основе райского благополучия Адама, но переложил ее на современное, падшее состояние природы, а поэтому обожествил правду смерти. Писатель-пророк часто борется с собственной интуицией бессмертия, язвит себя за то, что не может принять смерть, уговаривает, увещевает, уверяет себя в ее естественности, то есть преодолевает свою благодатную природу гномической волей, порождающей фантастические логосы.
Культурный слом, или движение от одной социо-культурной формации – к другой, сопровождается переходом к новому учению о смерти. Особенно хорошо это видно на примере важнейшего революционного переворота в истории человечества – в преображении языческой культуры в христианскую. Очень часто говорят о воцерковлении языческих представлений, вспоминая о Логосе или о троичности человека. Христианство вливает новые благодатные смыслы в символы языческой культуры, как новое вино в старые мехи. Но никогда речь не идет и не может идти о воцековлении языческой танатологии. Учение о смерти – всегда область революционных преобразований культуры. В этой сфере христианство побеждает кровью мучеников, которые умирают за Христа, показывая язычникам, что смерть не страшна.
Точнее, в катакомбах встречаются росписи на сюжеты, которые могли бы дать основание завести разговор о воцерковлении языческой танатологии. Так, в катакомбах Виа Латина встречается изображение Геракла, выводящего Алексту из царства теней Гадес. 
 
Но указанный миф не свидетельствует о вере древних греков в воскресение, однако становится символом их готовности принять новое христианское учение, которое легче усваивается среди тех народов, которые знали миф о воскресающем божестве, например о Дионисе. Христианство использовало ростки нового, чтобы  преобразить языческую толщу народного сознания. 
Показательна фреска также из катакомб Виа Латина, изображающая одиннадцатый подвиг Геракла, пришедшего в сад гесперид за золотыми яблоками, однако и она вовсе не свидетельствует о возможности знания языческих народов о первородном грехе, породившем смерть. Языческий миф используется первохристианами как известный язык, способный выразить новое, неизвестное и доселе незнаемое учение о грехе и Воскресении. 
Интересное сопоставление поведения христиан и язычников перед лицом неминуемой гибели, то есть моровой язвы делает св. Дионисий Великий, епископ Александрийский (†265г.), повествующий, как язычники «убегали от самых дорогих людей, выбрасывали на лицу полумертвых и сваливали трупы без погребения, стараясь отвратить передачу и распространение смерти, хотя при всех усилиях им нелегко было достигнуть этого» , в то время как христиане заботились о живых и усопших, о христианах и язычниках: «И многие, ухаживая за больными и подкрепляя других, скончались сами, перенеся на самих себя смерть их»,  ибо св. Дионисий учил видеть в подобной кончине подвиг мученичества за Христа.
В падшем варианте природы нет святости, но есть смерть, в райском состоянии природы нет смерти, но есть святость.
 Но святость по-толстому, при всей неопределимости ее сущности, это во многом следование природе, внутренняя честность при однозначном решении, что воскресения нет и быть не может. Толстой нередко проповедует блаженное ничто, нирвану. И самое удивительное – эту проповедь интеллигенция принимает и воспринимает в контексте христианской символики. Святитель Иларион Троицкий отмечает, что увлечение учением Толстого как псевдопатриарха накануне революции было столь велико, что в массе образованного народа стали распространятся пасхальные яйца, с одной стороны которых было начертано: «Христос Воскрес!», а с другой - портрет Толстого, отрицавшего Воскресение, считавшего его «позднейшей выдумкой» , - не есть ли это «самый лучший символ нашего безвременья?»  - вопрошает священномученик, ибо по его остроумному замечанию, настал век, когда убеждения сменились «исканиями» .
В пасхальном номере «Русского слова», продолжает печаловаться он, печатают дневники Толстого, но нет ни слова о Воскресении.
В художественно-философском мире Л. Толстого учения о восстании из мертвых нет, но есть роман «Воскресение», посвященный нравственному преображению человека.
Толстовский мир не знает метафизики воскресения. Подобное убеждение святителя Илариона основано, прежде всего, на Евангелии от Толстого, еще при жизни писателя и позже издаваемого и изданного в нескольких вариантах , в любом из которых подробно изложено нравственное учение Спасителя, описаны некоторые его чудеса, например – чудо исцеления расслабленного, 38 лет лежавшего возле купальни в Иерусалиме;  впрочем, это чудо сохранено потому, что восстание с одра болезни объясняется целебными свойствами источника, а не властью Богочеловека. Однако радости о Христе Воскресшем в текстах Толстого – нет, вместо нее – обещание блаженства в лоне Авраама ; то есть вместо Новозаветной Танатологии – Ветхозаветная. Как отмечал еще Н. Бердяев, Толстовский мир ближе ветхозаветному принципу Закона, нежели новозаветной Благодати, что отражает атмосферу предреволюционных лет, когда было популярно стихотворение А.Блока «К Музе» (29.12.1912), начинающееся строками: «Есть в напевах твоих сокровенных// Роковая о гибели весть», - названное антиевангелием. Евангелие – это Благая Весть, то есть весть о Воскресении. Предреволюционное безвременье, в интерпретации Блока, пропитано духом восторженного попрания святынь, отрицания Благой Вести и будоражащих предчувствий вторжения роковых сил.
Толстой, подобно первохристианам, вливавшим в древние мифы новый, евангельский смысл, наполняет Евангельский сосуд иным содержанием, то есть превращает Благую Весть в ее собственную противоположность, суть которой в отрицании Воскресения. Евангельская форма оказывается наполнена вестью о невозможности и абсурдности Восстания из мертвых.
В любом из вариантов толстовская «Благая Весть» завершается смертью Христа, а в «Заключении к исследованию Евангелия» писатель прямо говорит, что чудо воскресения прямо противоречит учению Христа.
Святитель Иларион утверждает, что Новый Завет может быть полноценно истолкован только в Церкви, ее Духом и Благодатью, понят только христианами, ведущими сознательную глубоко Церковную жизнь. Вне Церкви нет благодатного Евангелия, которое превращается только в текст. Святитель полагает, что Евангелие по сравнению с Ветхим Заветом не сказало ничего нового, объединив в себе все ветхозаветные пророчества.
Суть Евангелия не в учении, которому призывает верить Толстой, но в самом чуде Воскресения. Вся новизна Евангелия связана не с его словом, а с той миссией Спасителя, которую невозможно вместить в слово, но которая лежит в основе жизни Церкви.
Для Толстого-экумениста, рассматривающего Евангелие в контексте других религий, учение Христа, даже если и кажется первенствующим, то не настолько, чтобы резко противопоставить его всем иным верам: «Такова религия браминов, Конфуция, Будды, Моисея, такова же и христианская религия. Она учит жизни, как жить…» (Юб. Т. 23, с. 437) Словом, сводя смысл Евангелия на уровень учения, Толстой, как и святитель Иларион, свидетельствуют о том, что в Благой Вести нет ничего, что хотя бы намеком не прозвучало в дохристианские времена, ибо суть Евангелия не в учении, а в Воскресении Христовом.
Толстой от отрицания Евангелия приходит к отрицанию Церкви, не чувствуя мистической глубины Ее духовной жизни и сводя Евангельскую тайну к рационально понятому учению, ибо ему дает блаженство исполнение заповедей (Юб. Т. 23, с. 401). Толстой нашел свое блаженство – нашел, что искал, и остановился, не надеясь найти несравненно большее в глубинах мистической жизни Церкви.
Борьба за Церковь становится для святителя Илариона продолжением борьбы за продление истории России, приближение которой к апостасии и к революции он чувствовал. Толстого святитель рассматривает как проявление безвременья накануне революции, знаменем которой становится искажение им евангельской Танатологии.
Святитель свидетельствует, что Толстовское Евангелие и учение о смерти оторвано не только от Церкви, но и от личности самого Христа-богочеловека, ибо в Божеское и чудесное в природе Спасителя Толстой отказывается верить. Поскольку Священномученик полагает, что за пределами Церкви от Евангелия останется только слово, которое беззащитно от любых, даже сектантских трактовок, то выпады святителя против Толстовского учения очень жесткие, приведем самые важные из них:
«Исходным пунктом в лжеучении Толстого можно назвать именно его резкое отделение христианства от Церкви. Толстой решительно осудил Церковь, преклонившись в то же время пред христианством. Но христианство тотчас стало для него только учением, а Христос - только учителем. Когда пред нами какое-нибудь учение, то нам не так-то уж важно, чье оно, кто учитель. И для Толстого живая личность Христа потеряла всякое значение. Взявши учение Христа, о нем-то Самом оказалось возможным забыть, и Толстой отверг Христа-Богочеловека, назвав Его «распятым иудеем», «мертвым иудеем». Уже тем самым было усечено и Евангелие в его начале, где повествуется о сверхъестественном рождении Сына Божия от Девы Марии, и в его конце, где сообщается о воскресении Сына Божия из мертвых и Его вознесении на небеса. Но Толстой не ограничился только этим «обсечением» Евангелия с начала и с конца, а переделал и всю его середину по своему вкусу, заставив таким образом своего Иисуса говорить только то, что прикажет ему из своего кабинета яснополянский учитель. Мало того. Христос Сам обещал Своим ученикам послать им «иного Утешителя». Этого «Утешителя», Божественного Параклита, Церковь Христова почитает источником новой благодатной жизни церковной, и ап. Павел, как мы видели, постоянно говорит о живущем в Церкви Духе Святом. Несмотря на все это, Толстой отверг Духа Святого, Православную Церковь в насмешку называл не Христовой, а «святодуховской», а затем унизился и до кощунства над Св. Таинствами, в которых член Церкви и получает благодатную помощь Св. Духа для новой жизни. Крещение, это таинство возрождения, для Толстого - «купанье младенцев». Святейшая Евхаристия, без которой, по учению Самого Христа, нельзя иметь в себе жизни (Ин. 6, 53), по кощунственной терминологии Толстого, «похлебка», которую «глотают с ложечки». Можно благодарить Толстого за то, что он был смел и последователен. Ограничив все дело Христа только Его учением и отвергши Церковь, Толстой с логической необходимостью пришел ко всем своим выводам, разрушающим и самое христианство. А нам Толстой наглядно показал, к чему ведут нелепое от-деление христианства от Церкви и отрицание Церкви во имя этого мнимого христианства. Если отделить христианство от Церкви, то нет никакой нужды в Божестве Спасителя, не нужен и Дух Святой. А без Духа Святого и без Божества Спасителя, без воплощения Сына Божия учение Иисуса Назарянина становится столь же мало действительным для жизни, как и всякое другое, ибо нельзя разделять сократовского оптимизма, по которому знание есть добродетель. Несостоятельность же бесцерковного понимания христианства Толстым и ясна уже из того, что толстовство не создало никакой жизни. Христианская жизнь возможна только в единении с живым Богочеловеком Христом и в благодатном единении людей в Церкви».
Отрицая Воскресение, Толстой создает собственную Танатологию. Может показаться, что между воскресением и реинкарнацией большой разницы нет: человек в любом случае возрождается к жизни, при этом утверждается вечная, бессмертная сущность его души.
Подобные идеи несостоятельны, поскольку сущность воскресения не просто в возращении к жизни во плоти, но в преображении самой психофизической природы человека: от смертной – к бессмертной, от страстной – к святой. Толстовская реинкарнация чужда идее качественного изменения природы человека, поскольку природа и естество, даже смертное, становятся для Толстого камертоном душевного здоровья. Если у природы нет роковых изъянов, то есть если смерть, царящую в природе, и нам вслед за Толстым не следует рассматривает как знак ее ущербности, то такую природу и незачем преображать, а возращение в бытие, то есть реинкарнация, становится аналогом Воскресения, но без его мистического и метафизического смысла.
Роман «Воскресение» Л. Толстого часто сравнивают с «Преступлением и наказанием» Ф. Достоевского. Но когда духовно воскресает герой Достоевского Раскольников, то, следуя принципу, что душа по природе Христианка, автор романа указывает, что, хотя героем трудно отвергается идея о крови по совести, но именно в этом преодолении – воскресение и возвращение к высшей природе, которой чужда смерть и убийство, которая живет интуицией собственного бессмертия. Этой верой преодолевается четерехдневное пребываение Лазаря, а с ним и Раскольникова, во гробе, реальном или духовном, - преодолевается готовностью следовать приказу свыше: «Лазарь! Изыди!»
Воскресение у Достоевского изменяет именно природу героя: от падшей, живущей в контексте крови и смерти, - к высшей, христианской, понимающей чуждость смерти и убийства всей природе человека, его интуиции, глубине его духа.
Воскресение в романе Толстого чисто нравственное, оно сопровождается пониманием чуждости греха природе человека, но не закона убийства и смерти, царящего в природе. Оно лишено метафизической глубины.
Учение Толстого святитель сравнивает с философией гностиков, указывая на его рационализм – путь гнозиса, то есть познания учения Христа – в процессе истолкования Евангелия. Спасительным для гностиков становится само знание Истины, например заповедей Христа.
От гностицизма Толстого резко отличает представление о материи и природе, которая оценивается гностиками как темница духа, как воплощение зла. Однако это настроение проникает в творчество позднего Толстого, например, в его драму «Живой труп», в которой создан тип толстовского святого – Федора Протасова, чувствующего противоестественность собственнического брака. Герой Толстого – своеобразный юродивый, аскет, предпочитающий радостям брака – радость дарить свободу и быть свободным.
Однако подобное отношение к браку, к земному счастью, к семейной любви – удивило критиков настолько, что драму стали называть «антитолстовской», хотя в ней и проявляется хорошо узнаваемый принцип непротивления злу насилием, который лежит в основе поведения Федора Протасова.
Заповедь непротивления взята Толстым из Евангелия (смешанного с восточными учениями) и поставлена в центр учения Христа вместо вести о Воскресении, поэтому символично, что безупречное следование этой заповеди, вырванное из контекста жизни Церкви, приводит героя к самоубийству, к действию принципов антиевангелия в эго жизни, - что подтверждает мысль святителя Илариона о невозможности благодатного прочтения Евангелия за пределами Церкви.
Развиваясь, танатология Толстого обратилась в Советской цивилизации в полное отрицание посмертной метафизики. А семиотическая взаимосвязь целого и части привела к тому, что учение об абсурдности Воскресения в Советской цивилизации породило то же стремление разрушить Церковь, которое было намечено Толстым, ставшим одним из важнейших родоначальников русской танатологической революции.


Рецензии