Из переписки Л. Н. Толстого с С. Толстой. 1881 год

«ПИСЬМА ТВОИ, ДУШЕНЬКА,
ДЛЯ МЕНЯ ОГРОМНОЕ НАСЛАЖДЕНИЕ…»

(Избранные Страницы из Переписки
Льва Николаевича Толстого
с Женой,
Софьей Андреевной Толстой)

В выборке и с комментариями
Романа Алтухова.


                ~~~~~~~~~~~~~~~~~~~
КОММЕНТАРИИ

1. Название истинное всего цикла публикаций -- прежнее. В "шапке" - вынужденная сокр. версия, т.к. сайт режет длинные заголовки.

2. Предыдущие части книги:

ПЕРЕПИСКА 1860-х гг.:
http://www.proza.ru/2017/12/24/502 

ПЕРЕПИСКА 1870-х гг.:
 http://www.proza.ru/2018/03/01/1259

3. Как заметили мои немногочисленые, но внимательные просвещённые читатели, теперь публикую - только за 1 год. А -- всё равно МНОГО. Это само по себе характеристично: материала сопутствующего, необходимого в нашей АНАЛИТИЧЕСКОЙ ПРЕЗЕНТАЦИИ (а не просто изложении текстов подразумеваемых заглавием и темой источников...) стало ЗНАЧИТЕЛЬНО больше... и будет ЕЩЁ больше -- е.б.ж. и доберусь до последних 25 лет жизни Льва Николаевича. Пропускать не хочется ничего -- но ставлю себя на место читателя, которому тяжело будет на одной интернет-странице "прокрутить" (ужас!..) сотни моих word-страниц. Здесь, ниже -- 142 тыс. знаков, полные 103 стр. у меня в word-документе (с 16-м шрифтом). Архисуперлонгридище... Прошу иметь в виду.

4. Источники - прежние. Списков "посреди дороги" не кидаю, спецы сообразят по системе ссылок в самом тексте. Прочим - желаю просто ПРИЯТНОГО ОБЩЕНИЯ с прошлым.

Всё.

                ~~~~~~~~~~~~~~~~~

                ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
                1880-е


                Эпизод Пятнадцатый
                КОГО – БОГ НЕСЁТ, А КОГО И ДЬЯВОЛ ВОДИТ…
                (Лето 1881 г.)

                ВСТУПИТЕЛЬНЫЙ ОЧЕРК

     Приступая к изложению и анализу содержания третьего десятилетия Переписки знаменитейших яснополянских супругов, мы встречаемся лицом к лицу с новыми трудностями. Если прежде, для 1860-х и 1870-х годов, трудность составляло – собрать достаточно информативного материала, могущего осветить жизнь и отношения Софьи Андреевны и Льва Николаевича Толстых как участников эпистолярного диалога, то именно с рубежа 1880-х информирующих источников становится много – и даже ИЗБЫТОЧНО много для нашей темы. Даже одни только подробные в эти десятилетия дневники обоих супругов могут позволить, при осторожном их использовании,  нарисовать достаточно точную картину отношений.  Огромна и библиотека исследований, так или иначе связанных с письменным диалогом мужа и жены Толстых. Оно и понятно: самих писем в 1880-е гг. пишется ими друг другу значительно больше, и в них, как «верхушки айсбергов» проступают массивы многочисленных устных диалоговых и конфликтных общений Софьи  и Льва, выражающие тот эмоциональный накал и те не только бытовые рационализации, но и экзистенциальные и метафизические смыслы, которые углубившийся семейный раскол приобрёл с начала 1880-х гг. для всех его главных участников.

    Биографические подробности семейной драмы Толстых, разразившейся открыто и жестоко именно в 1881-м, слишком известны НАШЕМУ (т.е. весьма просвещённому) читателю, да и не могут, исходя из заявленной тематики нашей книги, занимать значительное самостоятельное место на её страницах. Скажем сравнительно немногое…

      По меткому наблюдению биографа, личного секретаря, друга и единомышленника Толстого, Николая Николаевича Гусева, «пока влияние христианского учения проявлялось только в изменении характера Толстого, в том, что он становился добрее, мягче, спокойнее, Софья Андреевна в общем была довольна этой происшедшей в нём переменой» (Гусев Н.Н. Материалы… 1881 – 1885. С. 11). В письме брату, С.А. Берсу, от 2 февраля 1880 года она хвасталась о муже: «Лёвочка стал христианин самый искренний и твёрдый. Но он поседел, ослаб здоровьем и стал тише, унылее, чем был» (Цит. по: Там же). Именно заботой о здоровье Толстого пытается «умаслить» Софья читателей и критиков своих дневника и мемуаров. На деле, подчёркивает Н.Н. Гусев, неприятие религиозных умонастроений мужа связывалось у неё совершенно с иным: христианство ИСТИННОЕ (не церковное) не сводится к языческой праведности, доброму расположению к людям, а требует того «трудного», о чём записал Толстой ещё в 1879-м в своей записной книжке: ПЕРЕРОЖДЕНИЯ ДУХОМ, которое «не вдруг возможно» (48, 324), но зато и – необратимо уводит человека христианина от прежних экзистенций личного и общественного бытия.

     В письменных высказываниях Софьи Андреевны в 1881 г. о «новых» религиозных убеждениях мужа постепенно проступают раздражение и неприязнь, в некоторых случаях кощунственно переносящиеся ею с личности и поступков супруга – на Христа и его учение.

     Рассмотрим для примера ТОЛЬКО НЕСКОЛЬКО таких высказываний.

     В начале 1881 года, 20 января, в письме сестре, Т.А. Кузминской, Софья Андреевна, как и годом ранее в цитированном выше письме С.А. Берсу, только лишь выражает обычное своё беспокойство «головными болями, почти ежедневными», мужа, напряжённо работавшего тогда над «Соединением и переводом четырёх евангелий», а в целом – даже ощутимо довольна, что супруг её не интересуется «ничем светским» (Гусев Н.Н. Материалы… 1870 – 1881. С. 658).

    А вот в записи её дневника, сделанной несколькими днями позже, 31 января, в связи с просьбой редактора «Русской мысли» Юрьева описать причины отхода Льва Николаевича от писательской художественной работы – уже проступают «между строк» несколько иные мотивы:

     «Л.Н. серьёзно занимается только зиму <1878 – 79 гг.>. Изучив материалы, набросав кое-что для «Декабристов», он не успел ещё написать ничего серьёзного, как уже наступило лето. Чтоб не терять времени и вместе с тем здорово его употребить, он стал делать продолжительные и длинные прогулки по проходящему от нас в двух верстах шоссе (Киевский тракт), где летом можно всегда встретить множество богомольцев, идущих со всех концов России и Сибири на богомолие в Киев, Воронеж, Троицу и прочие места.

    Считая свой язык русский далеко не хорошим и не полным, Л. Н. поставил в это лето своей целью изучать язык в народе. Он беседовал с богомольцами, странниками, проезжими и всё записывал в книжечку народные слова, пословицы, мысли и выражения. Но эта цель привела к неожиданному результату.

     Приблизительно до 1877 года религиозное настроение Л. Н. было неопределённое, скорее равнодушное. Неверия не было полного никогда, но и веры ОПРЕДЕЛЁННОЙ тоже не было. Это страшно мучило Л. Н. (он написал свою религиозную исповедь в начале нового сочинения).

     Придя в близкое столкновение с народом, богомольцами и странниками, его поразила твёрдая, ясная и непоколебимая их вера. Ему стало страшно за своё неверие, и он вдруг всей душой пошёл той же дорогой, как народ. Он стал ходить в церковь, есть постное, становиться на молитву и исполнять все церковные обряды. Это продолжалось довольно долго.

     Но Л. Н. скоро увидал, что источник добра, терпения, любви в народе не исходил из учения церкви; и он сам выразился, что когда он увидал ЛУЧИ, он по лучам добрался до настоящего СВЕТА и увидал ясно, что свет в христианстве – в Евангелии. Всякое другое влияние он упорно отвергает и с его слов делаю это замечание.

     «Христианство живёт в преданиях, в духе народа, бессознательно, но твёрдо». Вот его слова.

     Тогда же мало-помалу Л. Н. увидал с ужасом, какой разлад между церковью и христианством. Он увидал, что церковь как бы рука об руку с правительством составили заговор тайный против христианства. Церковь молится и благодарит бога за побитых людей, празднуя победу, тогда как в Ветхом завете сказано: «Не убий». А в Евангелии: «Люби ближнего, как самого себя». Церковь выносит и покровительствует даже присяге, а Христос сказал: «Не клянись». Церковь дала людям обрядность, которой люди должны спасаться, и поставила преграду христианству; истины ученья о Царстве Божьем на земле затмились тем, что людей усиленно убеждали о их несомненном спасенье посредством крещенья, причастия, постов и проч.» (ДСАТ – 1. С. 507 - 508).

    В этом описании чувствуется не только попытка сохранить беспристрастность, но и значительная доля интереса, может быть даже некоторые симпатия и признание в отношении нового мировоззрения супруга, непредставимые для традиционно-православного сознания. Но Софья, напомним, была городской, московской воспитанницей семьи лютеранина…

    Она продолжает в дневнике:

    «Вот что пришло в голову Льву Николаевичу. Он стал изучать Евангелие, переводить его и комментировать. Работа эта продолжается второй год и доведена, кажется, до половины. Но он стал, как он говорит, счастлив душой. Он познал (по его выраженью) “СВЕТ”. Всё миросозерцание осветилось этим светом. Взгляд на людей стал таков (как он сам говорил), что прежде был известный кружок людей СВОИХ, БЛИЗКИХ, а теперь миллионы людей стали братьями. Прежде было именье и богатство СВОЁ, а теперь кто беден и просит, тому надо давать» (Там же. С. 508).

     Здесь уже Софьей затрагиваются не абстрактные вопросы, а поведение мужа, значимое для всей семьи. И что мы видим? Явились характерные повторяющиеся оговорки («как он говорит…», «по его выражению…») и не менее характерные речевые конструкции противопоставления («прежде… теперь»), призванные подчеркнуть уже достаточно скептическое и настороженное отношение жены Толстого к его христианской ПРАКТИКЕ ЖИЗНИ.

    А следом – вполне предсказуемые, очень старые апелляции заботливой супруги к порче мужниного здоровья и настроения:

     «Всякий день садится он за свою работу, окружённый книгами, и до обеда трудится. Здоровье его сильно слабеет, голова болит, он поседел и похудел в эту зиму.

      Он, по-видимому, СОВСЕМ НЕ ТАК СЧАСТЛИВ, КАК БЫ Я ТОГО ЖЕЛАЛА, а стал тих, сосредоточен и молчалив. Почти никогда не прорывается то весёлое, живое расположение духа, которое, бывало, увлекало всех нас, его окружающих. Приписываю это усталости от тяжёлого напряжённого труда. Не то, как бывало, когда описывалась охота или бал в «Войне и мире», он, весёлый и возбуждённый, имел вид, как будто сам побывал и участвовал в этих увеселениях. Ясность и спокойствие личного его состояния души несомненно, но страдание о несчастных, несправедливости людей, о бедности их, о заключённых в тюрьмах, о злобе людей, об угнетении – всё это действует на его впечатлительную душу и сжигает его существование» (Там же. Выделение наше. – Р. А.).
    
     Итак – дело в ЖЕЛАНИИ. Радость человека, просветлённого верой, творческое счастье МУДРЫХ, не столь понятно и даже нежелательно для Софьи Андреевны – в сравнении с прежним вдохновением и самолюбованием художника, трудящегося на угождение миру и «сжигающего» себя ради мирских же успехов. Ей хочется видеть его СЧАСТЛИВЫМ ПО-СТАРОМУ – то есть понятным и подконтрольным… но этого больше не будет.

     Мемуары жены Толстого так же выдают ход её мысли «с головой»: начиная с описаний событий именно 1881 г. суждений непонимания и лжи о муже становится у неё значительно больше, и связаны они именно с тем, что, Толстой неуклюже, по своему тогдашнему пониманию, пытался не только выяснить для себя сполна первоначальное учение Христа, но и жить по нему. «Он посещал тогда тюрьмы и остроги, -- вспоминает Софья Андреевна, -- ездил на волостные и мировые суды, присутствовал на рекрутских наборах, и точно умышленно искал везде страдания людей, и с горячностью отрицал весь существующий строй человеческой жизни, всё осуждал… Это осуждение и отрицание распространилось и на меня, и на семью, и на всё и всех, кто был богат и не несчастлив. Жаль было видеть, как Лев Николаевич вдруг стал страдать за человечество, вследствие чего был чрезвычайно мрачен. Точно он отвёл глаза от всего в мире, что было радостно и счастливо…» (МЖ – 1. С. 328).   

     Конечно, всё было не так радикально. Толстой никогда не возлюблял «всё человечество» и даже, позднее, в статье «Религия и нравственность», прямо назвал любовь к человечеству фикцией, выдумкой, самообманом позитивистов и светских гуманистов. И никогда Толстой не отрицал «всей» человеческой жизни, а только то, что было несомненным злом, помехой для жизни истинной – включая разделение, неравенство, небратскую жизнь людей, ограбление трудящихся, обман и насилия над ними. Софья Андреевна, изложив своё неправдивое понимание, тут же очень кстати приводит (не разделяя) точку зрения близкого друга Толстого, очень умного и всепонимающего человека, философа Н.Н. Страхова, который в одном из писем той поры будто истолковывает Толстому его же побуждения: «Вы ищете спасения не в самозабвении и замирании, а в ясности и живом сознании. У вас ВСЕГДАШНЕЕ ОТВРАЩЕНИЕ ОТ ВСЕХ ФОРМ ФАЛЬШИВОЙ ЖИЗНИ…» (Цит. по: Там же. Курсив наш. – Р. А.).

     К несчастию, даже ближайшие друзья, Фет и Страхов, не до конца понимали ИСТОКИ (в первоначальном христианстве) и НАПРАВЛЕНИЕ (к Богу) духовной эволюции Толстого, и его переходному состоянию спешили приписать значение конечного. «Мечты человеколюбия, обновления, благополучия не имеют правильного источника, правильной цели и потому приведут к убийству, к хаосу и страданию» (Цит. по: МЖ – 1. С. 335).

     Процитировав это место из страховского письма Л.Н. Толстому, Софья Андреевна не преминула ввернуть: «…Увы! Предсказания об убийстве, хаосе и страдании сбываются уже в наше время, 1907 год» (Там же) – разумея, конечно же, Первую российскую революцию 1905 – 1907 гг., совершавшуюся (как и все последующие) людьми, Толстого не слУшавшими или не слЫшавшими…

    Вот ещё отрывок из мемуаров С.А.: «Новое настроение Льва Николаевича проявлялось ещё в том, что он вдруг начал раздавать много денег без разбора всем, кто просил. Пробовала я его убеждать, что нужно же как-нибудь регулировать эту раздачу, знать, кому и зачем даёшь, а он упорно отговаривался изречением Евангелия: “Просящему дай”» (Там же. С. 333). Конечно, некоторая сумма денег уходила из семьи не реальным нуждающимся, а проходимцам и пьяницам – и в этом тогдашняя позиция Толстого была уязвима… Но и тут Софье не суждено врать безответно. В 1881 году, с 17 апреля по 4 сентября, Толстой ведёт свой Дневник (см.: 49, 25 - 58), по многим записям которого мы можем видеть, что он отнюдь не спешил расставаться с денежками, а сперва въедливо расспрашивал каждого просителя – дабы определить степень его нужды. В записях 1881 г. Толстой не просто регистрирует всех приходящих, но и описывает их внешность, часто – передаёт содержание разговоров с ними. Несомненно, такие беседы были полезнейшей практикой и для будущих художественных работ писателя.

     Так что дело было не в нерациональности, а в самом факте денежных раздач – нежеланном для жадной дочки городского врача-лютеранина. Это не была ни русская традиционно-барская, ни европейская буржуазно-протестантская «благотворительность» -- а было это самым нетерпимым в буржуазных ЛЖЕхристианских обществах Европы и ложно, гибельно культурно примкнувшей к ней России: БУКВАЛЬНЫМ следованием ученика заповеди учителя – Нагорной проповеди Иисуса Христа. 

     Конечно, это уже в 1881-м году провоцировало конфликтный дискурс супругов и других членов семьи. «Кто из нас двух в это превосходное время настроения Льва Николаевича был виноват, рассудит нас Бог. Но жили мы тогда не дружно. Я пишу сестре: “С Лёвочкой стали чаще стычки, я даже хотела уехать из дома. Верно, это потому, что ПО-ХРИСТИАНСКИ жить стали. А по-моему, прежде, без христианства этого, много лучше было…” » (Там же. С. 335 - 336).

     Кстати, эта самая сестра, свояченица Толстого, Т.А. Кузминская – конечно же, поддержала позицию Софьи Андреевны и в отношении раздачи излишков, богатства, и в отношении связанной с деньгами же другой темы споров мужа и жены – воспитания и будущего детей. В Дневнике от 11 июля у Толстого есть запись о продолжительном (ночь напролёт…) споре с ней о правильном (христианском) воспитании детей. Запись заканчивается страшной, но недалёкой от правды характеристикой ОБОИХ сестёр: «ОНИ НЕ ЛЮДИ».

     Аргументация родни Софьи Андреевны в чём-то близка доводам массового убийцы, который бы, расстреляв насмерть не глазах других нескольких человек, оправдывал бы для себя «необходимость» убить и остальных – ибо нельзя же остановиться и оставить свидетелей!

    Вот, для примера, образец рассуждений на эту тему от многократно упоминавшегося нами выше брата Софьи, Степана Берса. В своих воспоминаниях он настаивал, что-де Софья Андреевна не только не отрицает в принципе, но даже «ВПОЛНЕ РАЗДЕЛЯЕТ (!! – Р. А.) убеждения мужа, считая его далеко опередившим свой век, и поэтому она продолжает ПОКЛОНЯТЬСЯ его гению и идеям; но перестать воспитывать младших детей по-прежнему, КОГДА СТАРШИЕ УЖЕ воспитаны так, и когда никто в обществе не признаёт нового взгляда её мужа на воспитание, она считает НЕСПРАВЕДЛИВЫМ ПО ОТНОШЕНИЮ К МЛАДШИМ ДЕТЯМ, а потому и продолжает воспитывать их в прежнем духе. Точно так же раздать состояние чужим людям и пустить детей по миру, когда НИКТО не хочет исполнять того же, она не только не находит возможным, но и считала своим долгом воспрепятствовать этому, как мать…» (Берс С.А. Воспоминания о графе Л.Н. Толстом. - Смоленск, 1894. – С. 80 и 81. Выделения наши. – Р. А.).

     Сразу вспоминается хорошая кантовская мысль в передаче её Львом Николаевичем в «Круге чтения»: «Люди обожают Бога, поклоняются ему, а надо бы – именно СЛУШАТЬСЯ». Так вышло и со Львом – у яснополянской львицы и её львят… Кем всем им приходились все эти «НИКТО», не хотевшие жить по-Божьи – остаётся невыясненным, но авторитет этих НИКОГО был для семейки Берсов, как видим, непререкаем. Ни у кого из сыновей Толстого, не говоря уже о мученице-жене, впоследствии «взрослая» судьба не была лёгкой – все они разделили участь тех «рабов мира» и мирских соблазнов и лжи, о которых писал в начале 1880-х Толстой в книге «В чём моя вера» (возможно, как раз наблюдая за «результатами» воспитания старших детей…). Впрочем, об этом мы уже писали в соответствующем месте – не будем повторяться…

     Толстой в начале 1880-х ещё не был столь стар, чтобы можно было легко выдать его за «выжившего из ума» и поместить в сумасшедший дом (как планировали поступить софьины детки в 1900-х), но тот же С.А. Берс свидетельствует, что «жена Льва Николаевича, чтобы сохранить состояние для детей, готова была просить власти об учреждении опеки над его имуществом, когда он хотел роздать его посторонним» (Там же. С. 81). Дневник Толстого, как мы уже сказали, свидетельствует, что Толстой не имел намерения раздавать ИМУЩЕСТВА (того, что объективно было необходимо для жизни семьи), а только понемногу отметал от себя «мамон неправедный» -- мирские богатства – готовя себя к поприщу исповедника Христова.

     Помимо «Соединения и перевода четырёх евангелий», внимание привлекают «Записки христианина», составлявшиеся Толстым в одно время с дневниковыми записями и включённые в Полном собрании сочинений в том дневниковых записей Толстого. Но нас сейчас больше интересуют характеристические записи его Дневника, демонстрирующие как направление его мыслей и поступков, так и, главное, степень отчуждения, одиночества Толстого в эти годы – именно тогда, когда ему В НАИБОЛЬШЕЙ СТЕПЕНИ нужна была духовная и просто дружеская поддержка… По сути своей, семейка вместе с их подпевалами (Фет, Самарин, Ивакин…) – сама буквально отдала Льва Николаевича в руки В.Г. Черткова, человека, явившего себя с годами не с самых добрых сторон – в отношении и Толстого, и его семьи. Толстой искал друга, единомышленника, ученика – и нашёл их в 1883-м в лице молодого, тогда ещё не деградировавшего нравственно, Черткова…

     Итак, вот лишь несколько значимых записей Дневника Толстого 1881 г.

     5 мая.
     «Вчера разговор с Василием Ивановичем <Алексеевым> о  Самарской жизни <т.е. о самарских имениях и, видимо, о доходах с них для семьи. – Р. А.>. Семья это плоть.  БРОСИТЬ СЕМЬЮ  —  это 2-ое искушение — УБИТЬ  СЕБЯ.  Семья  —  одно  тело.  НО  не  поддавайся  3-му  искушению  —  СЛУЖИ НЕ СЕМЬЕ, НО ЕДИНОМУ БОГУ.  Семья  указатель того  места  на  экономической  лестнице,  которое должен  занимать  человек.  — Она  плоть;  как  для  слабого  желудка  нужна лёгкая  пища,  так  для  слабой,  избалованной семьи нужно — больше, чем для  привычной  к  лишениям» (49, 32).

     6 мая.
     «Старик рудаковский <из дер. Рудаково близ Ясной Поляны. – Р. А.>. Улыбающиеся глаза и беззубый, милый  рот.  Поговорили  о  богатстве.  Не  даром  пословица  — деньги — ад.  Ходил Спаситель  с  учениками.  «Идите  по дороге, придут кресты, налево не  ходите  —  там  ад». Посмотрим, какой ад. Пошли. Куча  золота  лежит.  «Вот  сказал  —  ад,  а  мы нашли клад».  На себе не унесёшь.  Пошли добывать подводу. Разошлись и думают:  делить надо.  Один нож отточил, другой пышку с  ядом спёк.  Сошлись,  один  пырнул  ножом,  убил,  у  него  пышка выскочила  —  он  съел.  Оба  пропали» (Там же).

     15 мая.
     «Вчера Сухотин и Свечин.  Сухотин  засох.  Свечин ещё жив» <Т.е. жив для восприятия Истины и для духовной, религиозной жизни. – Р. А.> (Там же. С. 36).

     «Вечером  Писарев  и  Самарин.  Самарин  с  улыбочкой:  надо  их вешать.  Хотел смолчать и не  знать  его,  хотел вытолкать в шею. Высказал.  Государство.  “Да мне всё  равно,  в какие игрушки вы играете,  только  чтобы  из-за  игры  зла  не  было”» (Там же).

     Это сволочная история – о том, как давний «друг семьи» оказывается подлецом и врагом. Её по-своему пересказывает в воспоминаниях всё та же Т. А. Кузминская – конечно же, разделявшая точку зрения П.Ф. Самарина, губернского предводителя дворянства, гостившего у Толстых в тот день:

     «За чаем зашёл интересный разговор с Самариным о грабеже, о реформе, о законах. Самарин высказывал негодование на существующую распущенность в деревнях и нелепые наши законы. Лев Николаевич винил помещиков в дикости и распущенности народа, но отвергал всякие крайние законные меры. Он горячился и неприятно и резко спорил. Самарин спокойно и кратко высказывал своё мнение. Наконец, спор дошёл до крайнего – до смертной казни. Самарин сказал: «Смертная казнь в России необходима». Лев Николаевич побледнел и проговорил злым шёпотом: «Мне страшно быть с вами». Но тут вмешалась Соня, предлагая чай, сухарей, сахару…» (Кузминская Т. А. Моя жизнь дома и в Ясной Поляне. – Тула, 1964. – С. 251).

     Дальше – ещё грязней, жесточей (и так – без уступок – до самого 1910 г., вынужденного бегства и гибели Толстого!):

     18 мая.
     «Утром <сын> Серёжа вывел меня из себя, и Соня напала непонятно и жестоко. Серёжа говорит: учение  Христа  всё  известно,  но  трудно.  Я говорю:  нельзя  сказать  «трудно»  бежать  из  горящей  комнаты в  единственную  дверь.  «ТРУДНО».

     Вечером рассказал, что Маликов <друг Алексеева и его единомышленник во Христе. – Р. А.> делает  больше  для  правительства,  чем  округ  жандармов.  С  пеной  у  рта  начали  ругать Маликова — подлыми приёмами, я замолчал. Начали разговор. — Вешать  — надо,  сечь  —  надо,  бить  по  зубам  без  свидетелей  и слабых  — надо,  народ  как  бы  не  взбунтовался  —  страшно.  Но жидов бить  —  не худо.  Потом в перемежку  разговор  о  блуде  — с  удовольствием.

     Кто-нибудь  сумасшедший  —  они  или  я» (Там же. С. 37 - 38).

     Это понятная стадия: семейка пока недооценивает опасности нового жизнепонимания Льва Николаевича для их шкурных интересов – и намеренно ГРУБО издевается, провоцирует, высмеивает. Так поступали и с самим Христом.

      Кто в этой записи – ОНИ? Между прочим, биографическая загадка… Биограф Толстого, а также его личный секретарь, единомышленник и друг Н.Н. Гусев свидетельствует:

     «Старший сын, С.Л. Толстой, в разговоре со мной утверждал, что записанные Толстым суждения его собеседников по политическим вопросам не могли быть высказаны ни им, Сергеем Львовичем, так как он был в то время настроен либерально, ни Софьей Андреевной. В таком случае единственным лицом, которое в Ясной Поляне в 1881 году могло высказать приведённые мнения, был <муж сестры жены Толстого> прокурор А. М. Кузминский. Слово «они» наводит на мысль, что присутствовали при этом разговоре и другие члены семьи Толстых, своим молчанием как бы высказывавшие сочувствие суждениям Кузминского» (Гусев Н.Н. Материалы… 1881 – 1885. С. 23).

      В отношении Софьи Андреевны гипотеза Н.Н. Гусева не оставляет сомнений. Действительно, ей В ТЕ ГОДЫ ещё хватало “дипломатической” хитрости, чтобы не “закусывать удила” в семейных полемиках – зная, что она может настоять позднее на своём ИНЫМИ ПУТЯМИ. А вот что касается юного Серёжи… Вполне возможно, что он-то как раз “удила закусил” – ВОПРЕКИ своему тогдашнему либерализму, из тех же намеренно-издевательских побуждений, что и во многих других спорах с отцом.

       В любом случае, важно подчеркнуть: хронологически это ПЕРВАЯ  запись  в  Дневнике  Льва Николаевича  о  разладе  с  членами  семьи  на  почве противоположных взглядов на жизнь. Впереди – полные 29 лет мученичества…

      21 мая Толстой фиксирует в Дневнике первый жестокий спор (возобновлённый и 22 мая), в котором – уже без отмазок, стопудово – участвовал его старший сын, Сергей Львович:

     «Спор  — Таня,  Серёжа,  Иван Михайлович:  «добро условно». Т.  е.  нет  добра.  Одни  инстинкты» (49, 38).

      “Иван Михайлович” – это Ивакин, учитель классических языков, готовивший юношу Сергея на аттестат зрелости, а по совместительству – помогавший Толстому, как переводчик с греческого, в его работе над «Соединением и переводом четырёх Евангелий». С его подачи Сергей (а следом – и старшая дочь Татьяна) грубо, настырно доказывали отцу, что его перевод начала Евангелия о Иоанне – «Возвещение о Благе» -- попросту ЧЕПУХА. Потому-де, что благо даётся тому, кто исполняет «закон добра», а такого закона быть не может, потому что… далее по тексту.

     Тошнотно…

     А вот – образец «барьера невосприятия», в отношении христианской проповеди Льва Николаевича сохраняющегося в массовом сознании по сей день:

     29 мая.
     «Разговор  с  Фетом  и  женой. Христианское  учение
неисполнимо. — Так оно глупости? — Нет,  но неисполнимо. — Да вы пробовали ли исполнять? — Нет, но неисполнимо» (49, 42). 

     (После этого посещения Лев Николаевич прервал личную переписку с Фетом, хотя тот по-прежнему оставался «другом семьи» и желанным гостем в Ясной Поляне.)

     31 мая.
     «Разговор с Таней о Василие Ивановиче <Алексееве>. Мирские не понимают божиих» (Там же).

     И снова – умничающий спор от юного сына Серёжи (один из тех споров, которые в зрелые годы Сергей Львович назвал «несчастными» и стыдился воспоминаний о них):

      28 июня.
     «С Серёжей разговор о Боге. 

      Он и они думают, что сказать: «я не знаю этого», «это нельзя доказать», «это мне не нужно», -- что это признак ума  и  образования.  Тогда  как  это-то  признак невежества.  «Я  не  знаю  никаких  планет,  ни  оси,  на которой  вертится  земля,  ни  экликтик  каких-то  непонятных,  и  не  хочу  это  брать  на  веру,  а  вижу  ходит солнце,  и  звёзды  как-то  ходят».  Да  ведь  доказать вращение  земли  и  путь её,  и  мутацию,  и  предварение равноденствий  очень  трудно,  и  остается  ещё много неясного  и,  главное,  трудно  вообразимого,  но преимущество то, что вс; сведено к единству. Также и в области нравственной и духовной — свести к единству вопросы:  что  делать,  что  знать,  чего  надеяться?  Над сведением  их  к  единству  бьётся  всё  человечество.  И вдруг  --  разъединить  всё,  сведённое  к  единству, представляется людям заслугой, которой они хвастают. Кто  виноват?  Учим  их  старательно  обрядам  и  закону Божию,  зная  вперёд,  что  это  не выдержит  зрелости,  и множеству знаний, ничем не связанных. И остаются все без единства, с разрозненными знаниями и думают, что это приобретение.

     Серёжа признал, что он любит плотскую  жизнь и верит  в  неё» (49, 46 - 47).

     Вот тебе и воспитал… как говорится – «на свою голову». Если бы не родственная близость – вряд ли бы Лев Николаевич был ТАК взбудоражен и расстроен насмешками невежественного юнца. Но от старшего сына, ПЕРВЕНЦА – они были особенно мучительны человеку, не дерзавшему (ради их же, мучивших его!) порвать совершенно с миром и мирским.

      
    3 июля 1881 г. Ясная Поляна.
    «Я  с  болезни  не  могу  справиться.  Слабость,  лень  и грусть. Необходима деятельность, цель — просвещение, исправление  и  соединение.  Просвещение  я  могу направлять  на  других.  Исправление  —  на  себя. Соединение с просвещёнными и исправляющимися».

     Под «просвещением» Толстой разумел здесь, конечно, проповедь христианского учения, как он его понимал. Эту проповедь Толстой направлял прежде всего на своих семейных, но здесь-то он как раз не имел успеха… Значительно больший успех был от проповеди в народе.

     Вообще, судя по записям Дневника весны-осени 1881 г. Толстой не работал своих прежних писательских работ. Всё его время и все силы уходили на внутреннюю работу и общение с людьми. Конечно, второе ОЧЕНЬ мешало первому: постоянные чужие мнения, споры, глумления над уже открывшейся Льву Николаевичу, ДЛЯ НЕГО очевидной истиной – лишали его “запаса” духовных сил. За их возобновлением Толстой направляется в паломничество – но не в Киев, в лавру, авторитет которой уже был в его глазах подорван (об этом путешествии осени 1879 г. мы уже рассказали в соответствующем месте), а – в пока вполне авторитетную в его глазах, особенно дорогую для него, Оптину (Свято-Введенскую) пустынь, неподалёку от которой когда-то жили его предки – князья Волконские. 

~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~

                Фрагмент 1-й.
                ПЕНЬКОВЫЕ ЧУНИ И ЛЬВИНОЕ СЕРДЦЕ

      Разумеется, и в Оптиной Толстого неминуемо должно было постигнуть разочарование, сродни киевскому. Хотя бы потому, что, как и в 1879-м, при поездке в Лавру, он решил отправиться в паломничество в «народной», мужицкой одежде. Но при этом ехал он к монахам – как положено христианину: КАК РАВНЫЙ К РАВНЫМ, будучи готов быть не только духовно напитываемым, наставляемым, но и ЗАЩИЩАТЬ ту Истину христианского учения, которую познал, исследуя евангелия, за последние два года и в которой не должен был и не мог сомневаться.

     Итак, 10 июня 1881 года, в 11 часов утра Толстой вышел из дома в белом кафтане, в простой, хотя чистой синей (по другим сведениям – тоже белой) мужицкой блузе и… лаптях, изготовленных в деревне на заказ. В холщовом «странническом» мешке, заботливо сшитым Софьей Андреевной, помимо сухарей, носовых платков, любимой подушечки и прочего, была и запасная пара обуви – привычные сапоги. 

    Взяты были, конечно, и деньги – и для себя, и для раздачи по дороге нищим.

     Сопровождали Льва Николаевича в паломничестве в этот раз двое: яснополянский учитель Дмитрий Фёдорович Виноградов (тощий, долговязый, заядлый курильщик, переписывавший Л.Н. Толстому черновики его религиозных сочинений после его ссоры по этому поводу с женой; в 1884 г. сбежал и стал церковным псаломщиком) и Сергей Петрович Арбузов (1849 - 1904), рыжеволосый, кривоногий деревенский столяр и преданный слуга в доме Толстых, весёлый плут, обожатель винишка и женщин (позднее, в 1883 году, его рассчитала и изгнала из дома Софья Андреевна).  Оба попутчика не разделяли толстовского радикализма в отношении одеяний и вышли в обычных своих костюмах, а щёголь Арбузов даже захватил с собой изящную белую шляпу-«котелок» (ясный пень, для Толстого это было нежелательное палево – но что ж поделать?..).

     Сергей Петрович оставил хорошие воспоминания о путешествии, к которым мы и будем обращаться.

      Верный Арбузов недаром советовал не надевать лаптей, по крайней мере, до Крапивны. С непривычки они начали сильно тереть ноги Толстому, но он терпел, лишь прося попутчиков в первый день идти не шибко…

     Арбузов передаёт любопытный диалог Толстого с наблюдательной старой («лет сорока») бабой с вёдрами и коромыслом, состоявшийся в тот же день 10 июня, когда путники проходили деревню Головеньки (около 15 км. от Ясной Поляны; нынче – входит в МО Головеньковское, где находится теперешняя наша Управляющая Компания, будь она неладна… - Р. А.):

     «Поздоровавшись с нами, она спросила, куда нас Бог несёт – не молиться ли. Граф ответил утвердительно. На вопрос, в какой монастырь мы идём, он сказал, что идём в Оптину пустынь.

     -- Небось ты в монастыре останешься навсегда.
     -- Не знаю, может быть, -- отвечал граф.
     -- Да, тебя-то оставят, а вон его, -- указывает она на меня, -- не оставят»
     (Арбузов С. П. Из книги «Воспоминания бывшего слуги графа Л.Н. Толстого» // Л.Н. Толстой в воспоминаниях современников. – М., 1978. – Том 1. – С. 294).

       Как видим, «искушение» оставления семьи, о котором Толстой разговаривал 5 мая с Сютаевым – всё не оставляло его… По иронии судьбы, через 29 с лишком лет, после очередного (на этот раз -- рокового) бегства от семейства, Толстой снова направится в Оптину – всё с теми же, и на этот раз сильнейшими, чаяниями: «как-нибудь» (не «каясь» и не разделяя с монахами веры в православие) поселиться при монастыре или хоть рядом с ним...

     Намеренно обойдя Спасское, в котором жила родня жены (двоюродные сёстры), Толстой заночевал в селе Селиванове (25 км. от Ясной) на полу, на соломе, -- в сенях избы зажиточного, но не особо гостеприимного мужика. Вышли в 4 часа утра (Толстой: «Приятно идти утром, как легко дышится!»), и в шестом часу уже достигли постоялого двора в Крапивне (в то время – уездный город в 28 верстах от Ясной Поляны). Отдыхали до трёх часов пополудни, пообедав лучшими уездными “гостинцами” – чаем, квасом, молоком, рыбой и яйцами…

     Вот, тут-то лапотки толстовские и «сработали»!.. Н.Н. Гусев передаёт:

     «Стоявший в соседнем номере незнакомый еврей уговаривал полового донести полиции: «Так-то в Киеве в лапти обувались, а что наделали?» (он разумел еврейский погром весной того же года)» (Гусев Н.Н. Материалы… 1881 – 1885. С. 41). Конечно, никто всерьёз не отнёсся к страхам такого «блюстителя порядка»!

     Перед выходом Толстой написал жене первое (и самое длинное) из четырёх (включая две телеграммы) посланий этой поездки. Приводим его полностью.

     «2-й час после полудня. Крапивна. Дошёл хуже, чем я  ожидал. Натёр мозоли, но спал, и здоровьем чувствую лучше, чем ожидал. Здесь купил  чуни пенёчные, и в них пойдётся легче. — Приятно, полезно и поучительно очень. Только бы дал Бог нам свидеться здоровым  всей семьёй, и чтоб не было дурного ни с тобой, ни со мной,  а то я никак не буду раскаиваться, что пошёл. — Нельзя  себе представить до какой степени ново, важно и полезно для души (для взгляда на жизнь) увидать, как  живёт міръ Божій, большой, настоящий, а не тот,  который  мы  устроили себе и из которого не выходим,  хотя бы объехали вокруг света.

     Дмитрий Фёдорович <Виноградов> идёт со мной  до  Оптиной.  Он  тихой и услужливой человек. —  Ночевали  мы в Селиванове у богатого мужика, бывшего  старшИны, арендатора.  Из Одоева напишу и из Б;лёва напишу. Я очень берегу себя и купил нынче винных  ягод для желудка.

     Прощай, душенька, целую тебя и всех.

     Если бы ты видела вчера на ночлеге девочку  мишиных <М. Л. Толстой, сын Льва Николаевича, род. 20 декабря 1879 г. – Р. А.> лет, ты  бы  влюбилась  в неё  — ничего не говорит и всё понимает, и на всё  улыбается, и никто за ней не смотрит.

     Главное новое чувство это — сознавать себя и перед  собой, и перед другими только тем, что я есмь, а не  тем,  чем я вместе с своей обстановкой. — Нынче мужик в  телеге догоняет.  «Дедушка! куда Бог несёт?» — Въ  Оптину.  — «Что ж, там и жить останешься?» И начинается разговор.

     Только  бы  тебя  не  расстраивали большие и малые  дети, только бы гости  не  были неприятные, только бы ты сама была здорова, только бы ничего не случилось,  только  бы...  я делал всё самое  хорошее,  и  ты  тоже,  и  тогда всё будет прекрасно.

     НА КОНВЕРТЕ: Въ Ясенки, въ Ясную Поляну. Ея Сіятельству Графин; Софь; Андревн; Толстой» (83, 285 - 286).

     Будто сговорившись в это путешествие, люди крестьянского трудового народа спрашивали у Толстого, не хочет ли он насовсем остаться в Оптиной, при монастыре… а он и сам обдумывал это! И мотив был более чем весомый: стать не только по самоощущению, но и по внешнему положению «тем, что есть» перед Богом -- без мирских богатств, званий и прочего… Но по этому же письму мы можем заключить: никакого окончательного решения уйти от семьи Толстой не только не принимал, но и НЕ СМОГ БЫ... и терпел их, какие есть, ещё почти ТРИ ДЕСЯТКА лет!

     Не дожидаясь письма от мужа, Софья Андреевна на следующий день, 12 июня, посылает в Оптину (куда Толстой ещё не добрался) своё письмо:

     «Милый Лёвочка, не знаю, с чего и начать письмо. Эти два дня были разные события, и мне кажется, что уже так давно, что ты ушёл. Во-первых заболел мой Миша так, как ещё никогда он в своей жизни не болел. Жар сильнейший, стонет, не ест, не играет. Сегодня ему гораздо лучше, но я две ночи не спала с ним.

     Вчера к обеду приехала Хомякова <Анна Сергеевна Хомякова, дочь тульского губернатора. – Р. А.> с <Л. Д.> Урусовым. Хомякова была очень мила и я продолжаю находить её очень симпатичной, а на Урусова напустились сначала Серёжа брат, который вчера же слез с курьерского на Козловке, а потом напала Таня за непоследовательность его христианства. Играли в крокет (без меня), разговаривали и уехали часов в десять. Серёжа рассказывал о приёме их государя, но ничего особенного. Императрица начала разговор со слов: «какое ужасное время!» Потом государь спрашивал, кто где служит, благодарил и велел благодарить «товарищей», как он выразился. Серёжа должен был держать речь первый и говорил хорошо, как он мне сказал. <Речь идёт о том, как тульское дворянство представлялось вступившему на престол новому русскому императору Александру III. – Р. А.>

    Он очень доволен и его занимает, что все газеты об этом пишут. Сегодня после обеда он уезжает на лошадях в Пирогово и выпросил отпустить Таню, на что я и согласилась. Там никого нет, кроме своих, мне свой дом оставить нельзя, а то я бы поехала. Её назад привезёт Серёжа же.

    Илья ничем не занимается, сегодня поехал по поезду в Тулу; но отказать ему — это повторение было бы той сцены, как при тебе, потому что часы готовы и их надо взять. Он по поезду же вернётся. Серёжа поехал на <речку> Бороломку, где спустили мельницу — ловить рыбу. Он третьего дня вернулся из Тулы и привёз — кого бы ты думал? — Богоявленского.

    [ПРИМЕЧАНИЕ.
    Николай Ефимович Богоявленский (1862 - ?); в 1879 – 1880 гг., будучи гимназистом восьмого класса в Туле, давал уроки мальчикам Толстым в Ясной Поляне. В то время юноша Богоявленский – убеждённый нигилист и атеист. В 1881 г., поступил на медицинский факультет, но был вышвырнут с учёбы за участие в недозволенных студенческих сходках. После этого – от испуга уверовал в Бога. Только в 1886 г. получил, с грехом пополам, звание лекаря. Позднее — земский врач в Лошакове Данковского уезда Рязанской губ. В 1891—1892 гг. работал с Толстым на голоде и тогда был ещё его единомышленником. Впоследствии Богоявленский отрёкся от Бога, Иисуса и Льва и обратился к исповеданию церковного православия. Канул в Лету. Последнее известие о нём относится к середине 1930-х гг., когда он работал врачом на фабрике «Пролетарка» в г. Калинине (СССР). – Примеч. Р. Алтухова. ]

    У меня с Серёжей было объяснение, я ему высказала своё неудовольствие и сказала, что ты неодобрительно смотрел даже на то, что он сам к нему зашёл. Серёжа был кроток и сказал, что впредь будет осторожнее. Богоявленский был противен, перорировал [разглагольствовал] о вреде хороших манер и спорил с тётей Таней. Я эти дни мало спорю, всё молчу. У Тани дети здоровы. Моего Мишу тоже сейчас велела вынести погулять. Мы купаемся, ягоды поспевают; жарко очень, и скучно без тебя. Я думаю тебе мученье идти с ношей в эту жару, и я очень боюсь за твою голову. Надеюсь, что ты самую жару сидишь в тени или спишь, и что не будешь потный пить, купаться, что ужасно вредно, удар может сделаться.

     Получила я без тебя два письма к тебе: одно от <Петра Фёдоровича> Самарина, полное раскаяния и даже чувства, другое от <Владимира Васильевича> Стасова, насчёт твоей рукописи. Это сложно, сам прочтёшь. Очень жаль, что это время тебя не будет дома.

     [ ПРИМЕЧАНИЕ.
     Трагикомичная история ещё 1880 года, описанная в кн. «Лев Толстой и В. В. Стасов»:

     «В. В. Стасов не раз рассказывал, как он долго упрашивал Софью Андреевну подарить в Публичную библиотеку часть рукописи из «Войны и мира», но графиня всё не соглашалась. Наконец, в самый момент отъезда Стасова она принесла ему свёрток. И — о ужас! — среди последних разговоров с Толстым и прощаний, он забыл захватить этот драгоценный свёрток! Никакие просьбы и извинения не могли смягчить разгневавшуюся на такую действительно непростительную небрежность графиню. И лишь много лет спустя она подарила рукопись Публичной библиотеке» (Цит. по: ПСТ. С. 161). ]

     Собирался к нам <Владимир Сергеевич > Соловьёв профессор, хотел приехать после Земского собрания Самарин (это Бог с ним), потом Тургенев; Бестужев в воскресение; велел сказать, что брата привезёт, и т. д. Всё это мне было бы интересно, но что же делать; ты, может быть, и вероятно даже, рад.

     Надеюсь, что ты будешь здоров, не слишком себя заморишь и приедешь домой раньше обещанного срока — десяти дней.

     Привёз Богоявленский лекцию Соловьёва, литографированную; очень интересно было прочесть, я её тебе оставила.

     Прощай, милый друг, кажется всё написала, но не знаю, писать ли ещё или нет, и куда?

     Целую тебя и ещё, и ещё прошу беречься и соблюдать себя.

     Соня» (ПСТ. С. 159 - 160).

     «Между строк» в письме читаются целый ряд Софьиных упрёков вдогонку мужу: мол, вот ты ушёл – а тут младшие дети болеют, старшие – к атеистам “на огонёк” заходят, да ещё столько гостей К ТЕБЕ в дом ломится!.. Но в том-то и дело, что Толстой, терпеливо удержавший себя при семье до 1910 г. – УШЁЛ от всех Стасовых – Соловьёвых – Самариных, да и от Софочки своей ДАЛЬШЕ, ЧЕМ ОНИ ТОГДА ПОДУМАЛИ. И – слава Богу! – невозвратимо.

     Далее путники миновали сёла Ченцовские Дворы, Дубки, Рождествено и добрались до крупного села Монаёнки (от Белёва ещё 22 версты). Везде по пути Толстого неприятно поражала нищета и грубость крестьянской жизни. «Удивляешься,  как  они  живы» -- записал он в Дневнике.

    В Ченцовых Дворах удалось снова чуток развлечься. У вдовы умерли двое сыновей из четырёх, и соседи, «обчество» (т.е. община), решили отобрать у неё половину двора с постройками и прочим, зажитым покойным мужем и сыновьями. Вдова в присутствии Толстого жаловалась волостному старшИне, прося заступничества, и Толстой решил от себя расспросить её. В обычных российских традициях (“не-дай-бог-вынесть-сор-из-избы”), старшина напустился на нищего старика, требуя предъявить паспорт, которого у многих нищих, действительно, не было. Ликующий Арбузов тут же сунул старшине паспорт Льва Николаевича. Старшина оказался не грамотен, и с позором передал паспорт сыну, научившемуся читать, служа кучером в Петербурге. И сын громогласно, как первоклашка букварь, по складам прочёл: «Граф Лев Ни-ко-ла-е-вич Тол-стой!».

      Эффект был предсказуем и могуч:

      «Как от грома и молнии народ прячется под защиту строений, так и от слов “граф Толстой” всех, старшину с сыном, артель крестьян-рабочих и бабу-просительницу, всех в несколько минут как дождём смыло, только я да граф остались на крыльце» (Арбузов. С. 303).

     Вот ещё записи Дневника Л.Н. Толстого об увиденном, отчасти выражающие и его думы и впечатления:

     11 июня. <Передаёт речь мужика.> «Подходи  к  земле. У помещиков  много. Кормиться нечем. Бьёшься и нанять  негде. Царя  убили  дворяне  за  крестьян» (49, 139).

     12 июня. Ченцовские Дворы. «Стоянка у старшины. Он пришёл  пьяный.  Толстый,  пухлый,  брыкает жену  босой  ногой. Она  зубоскалит.

      Бабы яровитые. Обнажила пухлую белую ногу, где болит. Идёт  тихо  с  цветами.  Ванька,  сыграй  песенку.  Сын играет, сидя на поручне. Девчёнка одна,  любимица, бежит. Воструха — камушками играет» (Там же).

     13 июня. «Кондратия  знаешь?  За  руку  тебе  бы  в  городе.  —  Я никого не  обругал, ничего не украл.  Плачет.  Глазами.

     Как  нам  их  учить?» (Там же).   

     «Лошадь  закапывали,  дурно  пахнет.  11  человек  до  обеда. Лошадь  поминать» (Там же).

     <Передаёт речь мужика.> «А. М.  попил нашей крови,  сукин сын, его долбнёй не убьёшь» (Там же).

     («Долбнёй не убьёшь» -- узнаваемое выражение, в числе тех, которые Толстой позаимствовал для речи своих “народных” персонажей – например, сапожника в рассказе «Чем люди живы»).

     «К мельнице. Работник  не  пускает,  рассказывал,  как воды выпил  разной,  ослаб,  хозяин  его  —  сумку  на плечо. Никто недал чаю, принял нас за  надсмотрщиков.  Гроза  заходит.  Встретился мужик на телеге.  «Свези».  Солдат не пустил» (Там же. С. 140).

     14 июня. Монаёнки. «Холсты стелят в поле. Мужик Мананской сеит гречиху с сыном — простое, доброе лицо,  —  сын внимательный.

     Читал  писание.  Ануфреевна  догнала,  извинялась,  послали ей деньги с молодкой.  «Душечка».  —  Владимир  Акимович. Добрый,  радостный.  Сборы  его  по  приходу  хлебом.  Тёща  сердитая.  Другой священник.  На собаку пуделя похож. Нагорная проповедь. “Я  сиволапый”.

     К Акимовне, стёжка по коноплям.  С  задов  во двор.  Сама отперла.  Маленькая,  кроткая,  подслеповатая,  в  белой  рубахе. Изба  10—8 арш., с половиками.  Поила  чаем,  мёдом,  с лопаточкой. На свечи 20 к.  работница.  Козочка» (Там же).

     «Упомянутый «сиволапый» священник – о. Владимир, или просто Владимир Акимыч – был хорошо известен и любим в Ясной Поляне. Он работал народным учителем, но мечтал получить место священника, в чём ему и помог “по блаточку” Лев Николаевич. Арбузов вспоминает:

     «Отец Владимир был на гумне; мы вошли в дом и попросили разыскать его; жена пошла за ним и привела вскоре. С графом отец Владимир расцеловался. Скоро был готов чай, мы пили чай, обедали, отдыхали, снова пили чай…» (Арбузов. С. 305).
    
     В это время к о. Владимиру заглянул “на огонёк” другой поп, и Лев Николаевич не преминул «для разогрева» перед Оптиной поспорить с ним об истинном понимании христианства – и, конечно, уложил на обе лопатки! Поп ретировался, а Лев Николаевич, для закрепления успеха, отправился на собрание местных раскольников...

     Вечером 13-го он написал в Монаёнках второе (и последнее в эту поездку) письмо жене (отправлено уже 14-го, из Белёва):

     «Хотел писать из Одоева, но мы свернули на  Мананки. Оттуда и пишу теперь, от Владимир Акимыча. Он нас отлично принял. Я сейчас был у раскольников.  Менее интересно, чем я думал. Шли мы очень хорошо.  Здоровье моё совсем укрепилось. — Сплю и днём и ночью. Владимир Акимыч настоял на том, чтобы подвезти нас. Я пишу у него, полна комната народа, и потому письмо нескладно и коротко.  Припишу ещё в  Б;лёве, коли успею.

     Дай Бог, чтоб было у вас всё хорошо. Л. Т.» (83, 287).

     Застеснявшийся что-то своего умного и религиозно-активного гостя, поп Володя ещё до зари 14 июня «запряг в телегу пару лошадей и предложил Льву Николаевичу довезти его до Белёва, от чего граф не отказался» (Арбузов. С. 305).

     Ранний час не выручил бедного Владимир Акимыча. Он всё-таки ПОПАЛСЯ на глаза односельчанину, который через с лишком ПОЛВЕКА, уже стариком, в беседе 10 апреля 1934 г. с редактором Полного собрания сочинений Л.Н. Толстого с удовольствием вспомнил, как  он единственный раз видел Толстого: «идя  по  дороге, он был поражён, увидев местного священника  Владимира Акимовича сидящим на козлах  и  правящим  вместо  кучера, — оказалось, что в экипаже сидел  Толстой» (83, 288).

     В дальнейшем к нашей теме имеют отношение только две телеграммы Толстого (см.: 83, №№ 172 и 173) посланные им жене при возвращении из Оптиной. В первой из них, посланной 16 июня из Козельска, Толстой благодарит за полученное им единственное, приведённое нами выше, письмо Сони. Вторая же из телеграмм, 18-го из Калуги – сугубо «путевая»: Толстой сообщает, что приедет 19-го в 2 ч. пополуночи в Тулу, на Ряжский вокзал, и просит выслать туда шарабан…

     Но эта поездка в Оптину пустынь имеет достаточно большое значение и в дальнейшем развитии отношений наших адресатов и в целом Толстого с членами семьи, и для его мировоззренческой эволюции – оттого мы не может обойти её хотя бы самым кратким освещением.

     К вечерней трапезе усталые паломники явились к своим «собратьям во Христе». Встретили они Толстого, разумеется, «по одёжке» -- то есть совсем не по Христу… Арбузов вспоминает:

     «Звонил колокольчик на ужин, мы с котомками за плечами вошли в трапезную; нас не пустили в чистую столовую, а посадили ужинать с нищими. Я посматривал на графа, но он нисколько не гнушался своими соседями, кушал с удовольствием и пил квас, который ему очень понравился» (Арбузов. С. 305).

     В Дневнике Лев Николаевич так рассказывает о своём ужине в монастырской столовой:

     «Оптина пустынь. Пришли в гостиницу. Ефим  сердитый. <Монах, обслуживавший столовую.> “Здесь  странноприимный дом. Вот здесь и спи. Ты нажрался, а  я  не ел. Вот сюда сядь…”» (49, 141).

    «Гостеприимство» и любовную «заботу», как видим, Толстому в Оптиной явили типично российские, традиционные, до боли знакомые и современным, начала XXI столетия, НЕ богатым путешественникам по России…

    А дальше в Дневнике – свидетельство тщетных попыток Толстого получить крышу над головой:

     «Во всех гостиницах  отказ  с  ложью.  И  господам не  даём» (Там же).

      Толстого неприятно поразил не сам отказ в приюте, а именно эта ПОДЛАЯ ложь. Подлость её тут же подтвердил верный и умный Арбузов. Прихорошившись и водрузив на голову свой щегольской белый цилиндр, тот направился прямиком к гостиннику и повертел у того перед носом «волшебной» денежкой:

     « -- Батюшка, вот вам рубль, только дайте нам номер.

     Он согласился и отвёл нам номер, причём сказал, что нас будет трое: третий – сапожник из Болховского уезда. Я достал из котомки простыню и подушечку, приготовил графу постель на диване; сапожник лёг на другом диване, а я постелил постель на полу недалеко от графа» (Арбузов. С. 306).

     Сапожник отличался способностью звонкого храпа, а номер весь буквально “шевелился” от клопов, и Софья Андреевна с состраданием упоминает в мемуарах (конечно, со слов мужа), что «он две ночи, после усталости от ходьбы, не мог всё-таки спать» (МЖ – 1. С. 337).

     На следующий день, ещё не раскрывая своего инкогнито, Толстой отправился на сбор впечатлений от “святого места”. Сперва он понаблюдал жизнь рабочих монахов – как они пашут, косят, занимаются ремёслами… Толстого неприятно поразило за общей трапезой, что, хотя перед едой и зачитывалась дежурным монахом общая молитва – «молиться никому не хотелось и никто не молился» (Там же).

     А вот запись от посещения женского отделения монастырской гостиницы:

     «В женской  помутка:  Монах  кричит.  Я  тебя  свяжу, дрянь! Зашли, вонь  ужасная,  дочь  плачет.  Вторую  ночь  не  даёт спать,  дерётся.  Загогочет,  как  жеребец,  и  завоет. […] Скула на сторону. […] В  церкви  запели “Отче наш”. Она  говорит: “проклятый”. На спине  кругом  елозит.  Не  даёт  спать.  Насрано на полу. […] В  Тихвине связали. Ни искры жалости у монаха» (49, 142 - 143).

     Женщину психически больную привезли суеверные идиоты, конечно же, для «чудесного излечения».

     В книжной лавке («образки, крестики, ленточки,  ладонки, книги» - 49, 142) Толстой стал свидетелем того, как мнимо-христианская церковь «православия» служила и служит распространению собственных суеверий – старательно удерживая паству от знания и исполнения истинного учения Христа. Женщина из г. Богородицка просила книгу для грамотного сына. Монах-книгопродавец всучивал ей типичные церковные поделки под названием «Молитва кающегося грешника», «Описание Оптиной пустыни» и под. Толстой попросил дать женщине Евангелия, на что получил злой и категоричный ответ: «Это им нейдёт!» Книга евангельских текстов, действительно, была очень дорога – не для простого народа… На глазах изумлённого и тихо ненавидящего его книгопродавца нищий «странничек» в пеньковых чунях отсчитал из богатого кошеля потребную сумму, купил Евангелия и отдал книгу женщине.

    Вернувшись в номер-клоповник, Толстой застал сапожника пьяным. Язык у того развязался, и, вопреки обычной набожности, он бранил монахов, обходившихся с ним очень грубо: «Шёл, шёл, думал благодать найти, а они ругают» (Гусев Н.Н. Материалы… 1881 – 1885. С. 42). Эти жалобы совпали с собственными его разочарованиями в монастыре, на который он в 1881 г. В ПЕРВЫЙ РАЗ взглянул глазами не церковного суевера, а свободного христианина Христа – и потому не мог уже там обмануть самого себя и «найти спокойствие души и удовлетворение запросам её» (МЖ – 1. С. 338).

    Между тем поступок его в книжной лавке приблизил раскрытие его инкогнито. Монахи зашушукались… история с описанием внешности странного «нищего» с портмоне достигла ушей одного из них, бывшего крестьянина, жившего прежде в Ясной Поляне. Тот, подсмотрев, узнал в нищем «барина графа» и, конечно, оповестил о «дорогом госте» и настоятеля, о. Ювеналия, и «старца» Амвросия. От их имени в клоповник явилась “покаянная” депутация из двух монахов, смиреннейше предложивших “его сиятельству” перейти в гостиницу первого класса, «где всё обито было бархатом». Толстой даже не успел переодеться, и в чунях пеньковых, но уже с эскортом (или под конвоем?) проследовал в богатые апартаменты. Слуга Арбузов, храня самоуважение, пожелал остаться в комнате третьего класса – с умницей сапожником и премилым крещёным жидом (поселённым на место Толстого), с которыми ему было «очень весело» (Арбузов. С. 307).

     Конечно же, теперь настоятель и «старец» даже сами желали видеться и беседовать с богачом и знаменитостью. Первая беседа в тот же день состоялась у Толстого с Ювеналием.   

     Дневник:

     «К Ювеналию. 4 комнаты.  Половики  мягкие,  для  молитвы. Иконы,  картины,  жалузи.  Длинные,  сивые  космы,  крупные руки,  тонкий,  вострый  нос.  —  Зашла  речь  о  толкованиях Павла,  церкви  отцов.  Я  не  могу  допустить.  —  Про  Магомета, пожалуйста,  не  говорите.  Судить,  воевать  надо.  Положить живот  за други своя  —  это  значит воевать.  Обязаны  защитить. Начальство  и  власти.  Церковь  свята.  —  Плотская  брань. Прелесть  гордости, прирожёная» (49, 143).

     С настоятелем Ювеналием Толстой смело говорил о том, как церковь извратила учение Христа, признавая неравенство людей и насилие правительств: суды, казни, войны. Ювеналию, после всех фактических подтверждений правоты Толстого в его обличениях – хватило бесстыжести отстаивать святость СВОЕЙ церкви. Пока он изливался, Толстой наблюдал в окно, как рабочие пилят брёвна. Когда Ювеналий иссяк, Лев Николаевич произнёс, указывая ему на пильщиков:

     -- Вот это христиане настоящие, а не мы с вами, разговаривающие о христианстве в удобных креслах (Гусев Н.Н. Материалы… 1881 – 1885. С. 43).

     У дверей в келью Амвросия («С переднего крыльца мущины, с  заднего  женщины.  Рассортировка  идёт».  — 49, 143) Толстой стал расспрашивать богомольцев, жаловавшихся ему, что по многу дней их (простой люд) не допускают к «старцу» (о. Амвросию). Он спрашивал их, о чём они желали побеседовать со «старцем». Все желали получить советы или прорицания по сугубо житейским вопросам («открыть ли торговлю – кабаки?» … «выйдет ли дочь замуж?» и под.). Ни у кого не было собственно христианских, хоть бы и догматических, а уж тем более религиозно-нравственных, вопросов.

     С самим Амвросием Толстой проговорил два часа, в течение которых пару раз уличил его (как и Ювеналия до него) в незнании (или, что вероятнее, намеренно ложной трактовке) евангельских текстов. Софья Андреевна рассказывает некоторые подробности:

     «Дело было так. Отец Амвросий говорил, что право отпущения грехов дано только Церкви, и основывал это на тексте Матф. Гл. 18, ст. 15, цитируя его следующим образом: “Если же согрешил брат твой… то поди” и т.д. Лев же Николаевич говорил […] что в тексте сказано […] “Если же согрешил брат твой ТЕБЕ…”. Отец Амвросий отрицал слово ТЕБЕ, но Лев Николаевич доказал ему свою правоту по Евангелию» (МЖ – 1. С. 338).

     Ещё смехотворней показались Толстому фантазирования “старца” о “будущей жизни” в раю, где, мол, между святыми будет такое же различие в чинах, как и в известной нам земной жизни: как здесь генералы, полковники, поручики, так и “там” будет.

     «Амвросий, -- записал по этому поводу в Дневнике Толстой, -- занят тем чином, который он заслуживает [в раю], и верит болезненно, бедный… Ему кажется, что чины – что-то натуральное, с чем можно сравнивать. […] А  бедный  не  заслужит  чина  — келейники  двери  на запор и выталкивают» (49, 144).

     На следующий день, перед отъездом в Калугу, Толстой посетил обедню в монастырском соборе – едва ли не в последний раз в своей жизни… Гнетущее впечатление рассеивалось по мере удаления от ворот проклятого монастыря, но РАЗОЧАРОВАНИЕ Толстой унёс с собой… и оставил при себе навсегда. 

     19 июня 1881 г. – уже на поезде, в шарабане и в сапогах – Толстой воротился в Ясную Поляну… пока ещё – «к себе, домой».

~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~`

                Фрагмент 2-й.
                ДОМ ТВОЙ ТАМ, ГДЕ ТЫ БЛИЖЕ К БОГУ

     В июне 1881 года, после того как старший сын, Сергей Львович Толстой выдержал экзамен на аттестат зрелости, дававший право на поступление в университет, в Ясной Поляне был окончательно решён вопрос о переезде осенью всей семьёй в Москву.

     План переезда в Москву после того как старшему сыну придёт время поступать в университет, а старшую дочь нужно будет «вывозить в свет», давно уже обсуждался в семье Толстых. «Моя мать, сестра и я стремились в Москву подобно чеховским трём сёстрам», -- писал впоследствии С.Л. Толстой в предваряющей статье к запискам своего учителя И.М. Ивакина (ЛН. Т. 69. Кн. 2. С. 21).

     Коренная, настоящая причина такого решения очень даже яснопонятна: Софья Андреевна до 18 лет жила с родителями именно в Москве и впитала в себя с детства все предрассудки, вкусы, пристрастия и гнусный разврат городской (хуже того – московской!) сволочной интеллигентской среды. Толстой, пока воспитывались старшие дети – не мог помешать транслированию многих из этих суеверий и привычек разврата из материнской головы в головы ЕГО детей. Да он и сам, как мы увидели, в 1860-70-е гг. ещё разделял с «цивилизованным» миром многие из суеверий, соблазнов и страстей. В результате в семье, действительно, возникла ситуация, описываемая Софьей Андреевной в следующих «самооправдательных» строках её мемуаров:

     «Молодая жизнь детей неудержимо шла и стремилась порою к веселью и порою к серьёзным, но личным интересам.

     Как мог бы в то время мой сын Серёжа, которому чуть ли не с рождения внушена была важность и необходимость университетского образования, вдруг признать усилия всей его юной жизни напрасными и взяться за топор или соху?

     Как могла Таня, любившая живопись, общество, театр, веселье и наряды отречься от всего этого, и остаться скучать в деревне, и ходить на работы? И наконец, где бы я взяла силы с 8-ю детьми отказаться от привычных условий жизни ВО ИМЯ ИДЕАЛА, НЕ МНОЙ СОЗДАННОГО, А НАСИЛЬНО НАВЯЗАННОГО МНЕ?» (МЖ – 1. С. 336. Выделение наше. – Р. А.).

     Да, «без христианства этого», «насильно навязанного» человечеству Богом и Христом – было бы во все века приятнее и легче не одной Софье, а миллиардам её единомышленников и единомышленниц… да они и прекрасно обходились без него, довольствуясь “уставным” церковным обрядоверием, требуемым от них общественной средой и эпохой.

     Сведения Софьи Андреевны нужно и фактически немного уточнить: восьмой из выживших её детей, Алексей, родится уже в Москве, 31 октября 1881 г. Так что на момент решения вопроса о переезде детей было семеро: Серёжа, Танюша, Илюшок, Лёлек, Маша, Андрюша и полуторогодовалый Мишутка. «Семеро у бабы по лавкам, восьмой – в брюхе доспевает». По крайней мере для четверых из них, младших, -- переезд, в сравнении с природной жизнью в усадьбе, не сулил ничего хорошего. «Перевес», казалось бы, в их пользу… Но Софья Андреевна добавила СВОЙ непреклонный голос, пиша 3 февраля 1881 г. в письме сестре: «Оставаться в деревне ни для кого не считаю хорошим, кроме разве четырёх последних детей» (Цит. по: Гусев Н.Н. Материалы… 1881 – 1885. С. 47). Трое старших плюс мама – тоже четверо… Поровну. Решающее слово, таким образом, должен был сказать глава семьи – сам Лев Николаевич.

     Решение не было для него простым. Как мы уже показали, и не раз, выше, ещё до идейного перелома, до обретения христианской веры, городская жизнь, и в особенности жизнь тогдашней, буржуазной, торгашеской и интеллигентской, Москвы вызывали в Толстом смешанные чувства тоски, ужаса и омерзения. Например, ещё 20 февраля 1872 г. он писал тётиньке Alexandrine Толстой о Москве вот такое: «…вчера я вернулся из Москвы, где я заболел, с таким отвращением ко всей этой праздности, роскоши, к нечестно приобретённым и мужчинами и женщинами средствам, к этому разврату, проникшему во все слои общества, к этой нетвёрдости общественных правил, что решился никогда не ездить в Москву. Со страхом думаю о будущем, когда вырастут дочери» (61, 281).

     Тётинька, жительница столичного Петербурга, сии гоненья на Москву принимала с долей понимания и без особенных возражений. В 1879-м, в письме ей же от 25 марта, Толстой снова жаловался на «ужасную суету» московской жизни, а в письме этого же дня Н.Н. Страхову сравнивал жизнь в Петербурге или Москве с жизнью в душном вагоне (62, 476).

     С другой стороны, Толстого, слишком поздно пришедшего к Богу и Христу, продолжали удерживать самые цепкие – близкородственные – связи с миром и мирским. Он ПРОДОЛЖАЛ ЛЮБИТЬ земной, животной любовью своих жену и детей и не мог решиться на разлуку с ними – даже на такой «бархатный» её вариант, как жизнь отдельно от них, уединённо, в общем их доме в родной усадьбе. Биограф Толстого Н.Н. Гусев называет и сопряжённую с родственной любовью причину: Толстой «всё-таки надеялся на своё хотя бы незначительное нравственное влияние на своих семейных» (Гусев. Там же).

     Не сбывшаяся и ЖЕСТОКО поруганная надежда!

     Наконец, памятовал Лев Николаевич и вышеприведённые нами слова из беседы со своим духовным наставником (и одновременно учеником) В.И. Алексеевым, где было сказано, что оставление семьи – «соблазн», который нужно в себе христианину побороть.

     Итак, решение было принято в пользу проклятого переезда… Толстой, впрочем, выговорил для себя право не участвовать лично во вдвойне противных ему хлопотах по приобретению квартиры и роскошной обстановки для комнат. Софья Андреевна писала сестре 3 марта 1881 г.: «Я решила во всяком случае ехать в Москву… Поеду летом, всё устрою, всё куплю, а в сентябре перееду, да и только» (Гусев. Там же. С. 48). По этим строкам мы можем судить, что решение о своём неучастии в неодобряемом им переезде Толстой принял не позднее начала 1881 г. Жена воспринимала переезд как ЛИЧНО СВОЁ предприятие, в котором мнение и голос мужа практически тушевались. «…Перееду, да и только». Сделаю то, что требуют от меня ложь и моды современного общественного устройства – а там пусть всё будет, как будет!

     1 июля 1881 года Софья Андреевна выехала в Москву. Не одна, а с 12-летним «Лёлей» -- Львом Толстым-младшим, которого хотела показать стоматологу. В Москве она съехалась со своей сестрой Татьяной, которая для тех же целей привезла в город дочерей. Вместе остановились в доме родни – выехавших тогда из Москвы в деревню кн. Оболенских.

     Кроме того, в Москве совершенно случайно оказался старый друг семьи Толстых, интимный друг и возлюбленный Льва Николаевича в далёкой юности – Дмитрий Алексеевич Дьяков (1823 - 1891). Но он «мало мог помочь», жалуется Софья Андреевна в мемуарах, и сообщает кое-что о своих жестоких мытарствах в эту поездку:

     «Трудно мне было это чрезвычайно. Никогда я не жила на квартирах наёмных. Дома, у отца, я прожила всю жизнь в казённой квартире в Кремле. Потом, вышедши замуж очень молодой, прожила 19 лет почти безвыездно в Ясной Поляне. Где, как искать дома или квартиры – я понятия не имела и очень робела перед этой задачей. Хотя мне было уже 37 лет, но я была очень неопытна в жизни, а посоветоваться не с кем и помочь мне некому. Хлопоты мои ещё осложнялись 6-месячной беременностью. […] Жара была невыносимая, пыль, треск пролёток, одиночество – всё это было ужасно тяжело. Целыми днями я тряслась в извозчичьих пролётках, влезая и вылезая из них, чтобы осматривать квартиры и дома. Удивительно, что я не родила преждевременно от всего этого» (МЖ – 1. С. 339).

     Многолетняя близость и узы привязанности мужа к жене сыграли роль и здесь… Отправив жену в Москву, Лев Николаевич не находил себе покоя. Н.Н. Гусев пишет об этом: «Глубокий идейный разлад, отдалявший Толстого от жены, вдруг отодвинулся на второй план, и он видел перед собой лишь любимого человека, попавшего в трудное положение, которому нужно помочь» (Гусев. Материалы… 1881 – 1885. С. 48).

     Это запоздалое желание не вылилось, однако, в большее, нежели пара ободряющих его строк в письме, посланном жене в Москву 4 июля. Приводим ниже полный текст письма.

     «Суббота.  Полдни.

      У нас всё идёт очень хорошо: Ни неприятностей, ни ссор, ни шалостей, — главное, все здоровы. Маленькие <Андрей и Михаил> очень милы и трогательны тем,  что,  как я говорю Тане <дочери>, они  на  меня с нею переносят то — или хоть часть того, что они отдают тебе. — Андрюша сей час подошёл (теперь утро дети  завтракают) рассказывать о том, как он будет есть  яйца; я его спросил, что написать мама? Он задумался,  внимательно посмотрел на меня и просиял улыбкой; её  то я бы хотел написать тебе. Илюша то в Ясенки, то в  Тулу; но часы занятий исполняет. Серёжа с Иваном  Михайловичем <Ивакиным> перебирают книги в том доме <т.е. во флигеле>. M-lle Guillod  всё ездит с Mania  кататься. Таня очень озабоченно  и  весело хозяйничает.  Нынче сбегала к Костюшке <Зябреву, бедному крестьянину Ясной Поляны, семье которого помогал Толстой. – Р. А.>.  И  Илюша едет в Тулу, чтоб купить  пластырь Костюшкиной жене. Кузминские <А. М.  Кузминский с сыновьями Михаилом и Александром> приходят обедать, мы приятно разговариваем, но он  как будто боится быть мне в тягость, и скоро уходит, и  вчера вечером не пришёл. Я — ленив. 

     Я уверен,  что  ты свои дела уже кончила. Я счёл, что если 20 домов  осмотреть, то  можно  выбрать,  а  20  домов осмотреть можно в 3 дня. — Пожалуйста,  рассчитывай на меня. Я поеду и осмотрю, и доделаю,  что ты не сделала. Целуй <сестру> Таню и детей.  Обнимаю  тебя.

     НА КОНВЕРТЕ: Москва. Арбатъ, домъ Каринскаго.  К[вартира] Оболенскаго. Е. С. Графин; Софь;  Андревн;  Толстой» (83, 288 - 289).

     Мило, как муж и жена здесь будто «поменялись местами», и Лев Николаевич “рапортует” супруге о детях и домашних делах – о том, что было обычным, даже иногда досадовавшим его в молодости, содержанием писем Софьи Андреевны К НЕМУ!

    Расчёт о «20 домах в три дня» -- кажется, довольно суров. Но дело тут не только в том, что самому Льву ни разу в жизни не пришлось БЕРЕМЕННЫМ метаться по городскому (хуже того – московскому!) летнему пеклу. Это – ПРИНЦИПИАЛЬНОЕ и вполне понятное равнодушие к ПРЕДПРИЯТИЮ, схожее с тем, которое имел бы приговорённый к смерти к жалобам готовящего его казнь палача («головку напекло… пальчик зашиб, сколачивая эшафот… а верёвка-то на плахе – слишком коротка-а-ая!..»). Разница только в том, что к ЖЕРТВАМ этого, в угоду мира делаемого, предприятия – Толстой НЕ МОГ и не сумел бы отнестись без сострадания и заботы. Даже к Софье, собственной палачихе, только много лет позже разоблачённой в лицо ближайшим и многолетним его другом, В.Г. Чертковым…

     Двумя днями раньше, 2 июля, Софья Андреевна написала и отослала мужу своё письмо с описанием трудностей поиска московской квартиры. В ранней публикации её писем Софья Андреевна сделала к этому письму следующее примечание: «Письмо из Москвы в Ясную Поляну. Я ездила купить или нанять дом для предполагаемой жизни в Москве» (ПСТ. С. 165. Выделение наше. – Р. А.).

     Приводим ниже текст этого письма С.А. Толстой.

     «Пишу тебе, милый Лёвочка, усталая, после дня беготни по домам и квартирам. Описывать тебе всего подробно невозможно; не могу сказать, чтобы я потеряла храбрость и надежду найти что-нибудь, но и счастлива я не была. Дома продажные или огромные, около 100 тысяч, или маленькие, около 30-ти. Квартиры и дороги, и неудобны; кроме того страх, что холодны, а спросить не у кого. Видела я два дома по 65 и 70 тысяч; флигеля можно отдавать внаймы, но дома самые для жизни слишком роскошны. Два дома я нашла превосходные. Один от Арбата в Хлебном переулке, дом Калачёва. Продаётся с мебелью за 26 тысяч; баснословно дёшево. Для нас всё, — и дом, и мебель, и службы, и двор, — лучше желать нельзя. Если нанять (с мебелью, иначе не отдают), то просят 2500. Вероятно уступят. Но я уверена, что в этом доме что-нибудь да не то, уж слишком дёшево продаётся и так удобен. Завтра буду узнавать о нём в лавочках, у жильцов, и разными путями, и, если одобрят, надо взять.

     Другой, очень удобный, на Сивцовом-Вражке, графини Капнист. Но 2400 без мебели, без прачешной и подозрительный для теплоты. Кажется старый; кроме того в подвальном этаже жильцы, что не удобно. — Как мне часто хочется с тобой посоветоваться, такой я себя чувствую беспомощной и так страшно одной что-нибудь решать.

     Ехала я одна в купе, спала плохо; в Москве увидала, что со мной ехал Дмитрий Алексеевич <Дьяков>; он заезжал ко мне, но без меня. <Леонид Дмитриевич> Оболенский был дома, мы пили чай, потом пришёл Пельнор <барыга по недвижимости, типа наших риелторов. – Р. А.>, ему больше 60-ти лет, кончил курс в Моск. университете, приличный и неприятный. Ему хочется продать дом Репина, делами которого он занимается <дом в Кудринском переулке; Репин – фамилия подрядчика при его строительстве. – Р. А.>; а дом и прочный, но противный. Рекомендации Пельнора все плохи. <«Развести» на залежь не удалось. Дочка Берса была неопытной, но наследственно-умной тёткой в таких делах. – Р. А.>

     Обедала я одна в огромной и пустой зале Славянского Базара, в 8 часов почти вечера; ела только бульон и холодный ростбиф, потому что обедов уж не было. Оттуда поехала к Пете, его не застала, он поехал провожать Перфильева в Петербург на железную дорогу. Ольга нынче встала, ей 10-й день. У них час посидела, в половину десятого вернулась, застала Таню, поговорили и разошлись. В конторе достала ещё адресы, завтра еду опять. Постараюсь взять с собой Дьякова, он на счёт прочности даст совет.

     Прощай, милый друг, пиши: Арбат, дом Коринской, квартира князя Оболенского. Я тебе, кажется, адреса не сказала.

     Будьте все здоровы и берегитесь. Мне очень тоскливо, но я берегусь, спала нынче днём часа полтора. Теперь с Таней и детьми будет веселей и легче. Целую вас всех.

     Соня.

     Посылаю письмо завтра утром, а теперь 11 часов вечера» (ПСТ. С. 162, 165).

     По приписке мы видим, что письмо было отослано Софьей не ранее утра 3 июля, так что очевидно, что Толстой ещё не успел получить его, пиша 4 июля своё, вышеприведённое нами, письмо. Ответил он, как только получил письмо жены, телеграммой (к сожалению утраченной), а 6 или 7 июля (датировка приблизительна, по содержанию письма) следующим кратким посланием, в котором чувствуется удерживаемый им “барьер неприятия” главной цели жениной поездки:

     «Как ты знаешь  уже  из телеграммы, всё у нас  вполне благополучно. И дети ведут себя хорошо. Из  письма твоего вижу, что в первый день ты была не в  духе,  да сверх того и неудачи.

      Дай Бог вам только быть здоровыми, а то уж верно в следующие дни всё было лучше. Когда ты получишь это письмо, вы уже будете на отъезде и всё уже будет прошедшее.

     Если  вы  здоровы  и  будет концерт в пятницу,  я  бы  советовал пробыть.

     Целую вас и люблю» (83, 290 - 291).

     Итак, метания и тоску он предоставил рабыне мира и мирской лжи, сам же – со спокойствием приговорённого ожидал развязки предприятия. Предсказуемо благополучная (для жены), она не заставила себя ждать, и описана Софьей Андреевной в следующем, и заключительном в данном эпизоде, письме мужу, писанном весьма оперативно – уже 3 июля, вечером:

     «Хотела телеграфировать тебе, милый Лёвочка, чтобы спросить твоего совета, а то просто голову можно потерять от нерешительности. Сегодня нашла я на Пречистенке в Денежном переулке дом кн. Волхонской, по-моему очень удобный и прекрасный и по месту, и по расположению. Но Дмитрий Алексеевич говорит одно, Таня — другое, Оболенский — третье; кроме того, свои сомнения — и не знаешь, что делать. Этот дом и продаётся за 36 тысяч, и отдаётся за 1550 р. с. без мебели. Дешевле квартиры найти невозможно, и то все удивляются. Продажных домов много, но на это я не решусь; все без исключения не выгодны. Завтра утром Петя с подрядчиком осмотрят дом Волхонской и дом прежний, Калачёва. Кроме того посмотрю ещё два дома под Новинском продажных, и одну квартиру с мебелью за 1800 р. с. Завтра хочу всё кончить и в ночь уехать; я устаю и боюсь за беременность, а всё равно рискую и теперь, и хоть через месяц напасть и на дурное, и на хорошое.

     Сегодня обедали все вместе в Славянском Базаре, вечер провели все у Пети. У Перфильевых не была, утро занята, вечером слишком устала. Лёлю привезли напрасно, зуб молочный; но я рада, что не одна; ездим вместе и домой поедем вместе, и спим в одной комнате.

     Пишу на всякий случай, если останусь ещё день кроме завтрашнего; а если всё кончу, то уеду в ночь завтра и приеду раньше письма.

     Таня и девочки здоровы, но им придётся для зубов прожить ещё дня четыре, что огорчает Таню, но делать нечего, зубы оказались очень плохи.

     Надеюсь, что вы все здоровы, что Таня хозяйничает и малышков не забывает; ведь она тоже МАМА Таня. Что поделываешь ты, старшие мальчики, Маша? Письма ещё не было и не могло быть.

     Я всё думаю, как бы вас всех получше устроить; но трудно всем угодить, — кому-нибудь да будет плохо; а большие дома и квартиры не по нашим средствам.

     Прощай, милый друг, целую вас всех.

     Соня» (ПСТ. С. 165 - 166).

    Итак, дом кн. Волконского был снят Толстой и уже в нём семья Толстых прожила первую, пыточную для Льва Николаевича, московскую зиму 1881—1882 г. После 3 июля Софья Андреевна ещё задержалась для распоряжений о меблировке снятого семейством дома. ЕЙ городская квартира, конечно, сразу полюбилась. Как она признаётся в мемуарах, особенно ей «понравился большой кабинет, выходящий на двор окнами, и совершенно в стороне от других комнат. Но этот-то великолепный кабинет впоследствии приводил в отчаяние Льва Николаевича тем, что был слишком просторен и слишком роскошен» (МЖ – 1. С. 339).

    «Московская» трагедия Толстого заключалась в том, что фактически ПРИНУДИТЕЛЬНЫЙ переезд его в город совпал с обретением им как раз такого состояния сознания, такого религиозного понимания жизни, при котором тысячи лет, напротив, мудрецы и пророки бежали ИЗ городов. Вся же предшествовавшая жизнь Толстого – писателя и общественного активиста – протекала преимущественно в ограниченных для художественных впечатлений и общественной активности условиях усадьбы. При этом интеллектуальная и духовная эволюция Толстого протекала по линии всё большего, от возраста к возрасту, НЕПРИЯТИЯ не только крупных городов, но и в целом –  всей разбойничьей (в отношении трудящегося народа) и садо-некрофильской (в отношении и Природы, и людей) городской буржуазной ЛЖЕХРИСТИАНСКОЙ цивилизации в целом. «Вехой» на этом пути был первый восторг и радость 9-тилетнего мальчика-Толстого, которого родители привезли в первый раз в невиданный прежде большой город (любование с приязнью ИЗНУТРИ, как маленького, непосредственного Обитателя города). Другая «веха» -- этико-патриотическое и эстетическое ЛЮБОВАНИЕ Москвой зрелого Мастера, автора «Войны и мира». Это уже взгляд ИЗВНЕ, взгляд, скорее, Прохожего, Чужака (stranger), но по-старому – пока приязненный; взгляд потасканного жизнью и «закалённого в боях», отошедшего на покой этакого плутарховского “мужа и воина”, симпатизирующего ещё лживым мирским суевериям о «необходимости» государства, полисов, крепостей, оружия, войска, военной «обороны», дрянных военных «побед»… Взгляд, однако, ИЗ УСАДЬБЫ, располагавшей к философским и религиозно-богословским рефлексиям.

     Отношение к городам Толстого 1870-х гг. мы обозначили выше.

     И, наконец, Толстой 1880-х, автор «Так что же нам делать» -- казалось бы, насквозь “городского” трактата  -- это, в немалой степени, уже человек XXVIII столетия, когда на планете Земля не будет всего вышеперечисленного… Жизнь шумящего вокруг города сбивала его с мысли, принудительно экстровертировала его сознание на контрпродуктивные и почти всегда, как минимум, бесполезные для него дискурсы в сферах общественных, религиозных, философских проблематик – в бесконечных спорах с городскими, недостойными общения с ним и несерьёзными собеседниками. Он стал доступнее для них ТЕРРИТОРИАЛЬНО. К нему, не покидая города, легче стало сунуться: очкатой интеллигентской сволоте – с пустым разговором, а людям развращённого в городской среде трудящегося народа – с просьбами, а то и просто за подачкой, чтобы пропить её потом в трактире… Он понял и принял это единственно продуктивным образом – как ИСПЫТАНИЕ СВЫШЕ для его христианских убеждений. Как то затяжное мучение, которое, как оказалось, могло завершиться только его уходом из известных нам условий бытия…

                * * * * *

     На середину июля Толстой наметил очередной отъезд в своё самарское имение, с которым будет связан уже следующий, Шестнадцатый, эпизод из представляемой нами переписки супругов.

                КОНЕЦ ПЯТНАДЦАТОГО ЭПИЗОДА


~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~

                Эпизод Шестнадцатый
                ИЗ РУССКОЙ САВАННЫ – В МОСКОВСКОЕ РАБСТВО
                (Лето 1881 г., продолжение)

     Можно бы предложить угадать нашему просвещённому читателю, ЧЕМУ, какой именно страничке биографии Л.Н. Толстого, будет посвящён следующий эпизод нашей книги, освещающей переписку знаменитейших супругов рода человеческого – Л.Н. и С.А. Толстых. И догадаться нетрудно! Конечно, это – последовавший почти сразу за возвращением из Москвы жены – отъезд мужа… И опять же легко догадаться, куда: в обычное его летнее путешествие на самарский хутор, «на кумыс».

      Верно будет и предположение догадливого читателя, что супруга в этот раз – была оставлена дома (в числе иных причин, и из-за очередной беременности)… Вообще, вплоть до осеннего переезда в Москву, все поездки супруги Толстые совершают в 1881-м НЕ ВМЕСТЕ, а – будто «отскакивая», «обжигаясь» близостью друг друга. Возвращается в Ясную он – отъезжает она… и наоборот… Конечно же, это ярко иллюстрирует нараставшие трудности их отношений.

     Великолепный биограф Льва Николаевича, его добрый друг и единомышленник, Павел Иванович Бирюков так характеризует эти отношения, считая свою схему верной не только для начала 1880-х гг., но и для последующих лет:

     «Л. Н-ч вступил в 80-е годы обновлённым душою, с новым жизнепониманием, с новым взглядом на свой внутренний и на внешний, окружавший его мир. А мир этот оставался всё тот же, и потому столкновение с ним стало неизбежно, и последующая жизнь Л. Н-ча представляет целый ряд этих столкновений, эпизодов борьбы с миром, часто победы над ним и иногда отступления; но он всегда с самообладанием переживает эти удары и возвращается в своё религиозное спокойствие духа, с течением времени всё менее и менее нарушаемое.

     Прежние друзья его, члены его семьи и многие общественные деятели не могли следовать за ним по пути его развития и продолжали относиться к нему с прежними интересами и требованиями и, видя равнодушие его или отрицательное отношение к ним, чувствовали боль, не находя участливого отзыва в любимом человеке, и, смотря по высоте их нравственного уровня, или внимательно прислушивались к новым тонам его души, или переносили на него свою горечь и обвиняли его в бессердечии, безразличии, квиетизме, а более легкомысленные и злонамеренные поднимали вопрос о состоянии его психики и о том, не следует ли оградить общество от его вредного влияния?» (Бирюков П.И. Биография Л.Н.  Толстого. – М., 2000. – Книга Первая. – С. 467).

     «ПОВОДОМ к поездке в самарское имение были хозяйственные дела» – сообщает П.И. Бирюков в другом месте (Там же. С. 477). О причинах же – сказано выше. По этим же причинам (кризисной сложности отношений супругов) переписка Толстых, включённая нами в данный Эпизод – зияет неполнотой. Значительная часть писем Софьи Андреевны к мужу на хутор – утрачена, как и некоторые фрагменты сохранившейся части переписки. Не исключено, что «утрачены» они были намеренно – самой Софьей Андреевной, при подготовке ею первого издания её переписки с супругом. Конечно, они уже не могли быть включены и в самое полное, 1936 г., переиздание переписки. К тому же из этого последнего издания редакция «стыдливо» изъяла ещё два из обнаруженных исследователями писем жены Толстого. Таким образом, против ДЕСЯТИ писем этих дней Л.Н. Толстого к жене, мы располагаем только ДВУМЯ полными текстами её посланий, ОДНИМ неполным текстом (часть письма также «утрачена»), и некоторыми фрагментами, «любезно» цитированными редакторами в чрезвычайно давних и жёстко отцензурированных публикациях.

     На этой особенности переписки Толстых периода с середины июля по конец августа 1881 г. мы заострили внимание читателя предварительно, дабы не возвращаться к ней подробно в основном тексте. Причину изъятий мы постараемся продемонстрировать на примере уцелевшей части переписки. Конечно, она – в интимности её содержания и неприглядности той роли, которую сыграла в ней Софья Андреевна. В отличие от старого Полного собрания сочинений Л.Н. Толстого, контролировавшегося В.Г. Чертковым и «его» людьми, издания переписки Софьи и Льва составлялись либо самой Софьей, либо лицами, глубоко симпатизировавшими ей. Отсюда – та же «цензура», которая постигла ещё при жизни Льва Николаевича его злосчастный Дневник, с массой вымаранных слов, строк и выдранных «с мясом» целых страниц… (Делалось это преимущественно либо самим Толстым, под давлением Софьи, либо – ею же, как самой частой и дотошной читательницей интимных записей мужа.)

     Итак, через неделю по возвращении Софьи Андреевны из Москвы в Ясную Поляну, 13 июля 1881 г., Толстой вместе со старшим сыном Сергеем (самым умным, а оттого понимающим, близким и дружественным к нему из сыновей) выехал в своё самарское имение, в хутор на р. Моче. «Он собирался там пить кумыс, стремился поглядеть хозяйство и, главное, лошадей и новых жеребят, ещё не совсем утратил тогда Лев Николаевич интерес к житейским делам и радовался большому урожаю в нашей местности» -- сообщает в мемуарах Софья Андреевна (МЖ – 1. С. 339 - 340). Конечно, она совершенно оставляет «за скобками» духовные мотивы поездки мужа: как и при описанном нами выше путешествии в Оптину Пустынь, Толстой искал встреч с исповедниками нецерковного христианства – русскими сектантами. А таковых – в частности, молокан – в самарских землях проживало предостаточно. Лишь вскользь упомянуты в мемуарах жены Толстого и лично-эмоциональные причины для поездки: помимо милой сердцу яснополянского Льва дикости южнорусской саванны, его ждала там условленная встреча с близкими ему по религиозным убеждениям помощниками и друзьями – ненавистным Софье, скандально изгнанным ею из толстовского дома В.И. Алексеевым и менее ненавистным, но совершенно непостижимым по своей христианской искренности А.А. Бибиковым, по прежнему, к Софьиной досаде, блестяще управлявшим самарским именем Толстых. Ждало Льва Николаевича там и ещё несколько нежелательных для жены встреч – о которых мы расскажем в своём месте… Хозяйством же, вопреки утверждению Софьи Андреевны, Толстой в эту поездку «почти не занимался» -- подчёркивает Н.Н. Гусев: «кроме того, что он охладел к хозяйственным делам, он видел, что всё налажено так, как никогда не бывало» (Гусев Н.Н. Материалы… 1881 – 1885. С. 52).

     Письма с 13 по 26 июля, отправленные Софьей «в спину» отбывшему мужу (хорошо, если не с проклятиями…) – странным образом «утрачены» и лишь УПОМИНАЮТСЯ в одном из ответов Льва Николаевича. Поневоле ему приходится «солировать» в переписке этих дней. Она рисует прежнюю, что и в 1860-70-х гг., картину заслуженного и выстраданного нервного и интеллектуального отдыха Льва Николаевича: судя по всему, он не только не принимался за трудоёмкие писания, но и не читал в эти дни никаких книг.

     Первое из посланий Л.Н. Толстого написано им, по традиции, ещё с дороги – с железнодорожной станции Богатое (Сызрано-Вяземской железной дороги), в 86 верстах от Самары, ближайшей к хутору. Вот его полный текст:

    «Пишу из Богатого. Только что приехали. Лошади тут. Погода жаркая, ветреная.

      Мы живы здоровы. Про себя не могу сказать, что  весел. Бессонные ночи, жара в вагонах. Теперь освежился и бодр.

      Уезжая, очень беспокоился, не столько об Илюше, сколько о тебе. <Илюша – сын Толстых, поведение которого особенно беспокоило родителей. – Р. А.>

      Буду ждать письма. Здесь и степь, и хлеб — всё по  старому; народ весел. — Дорогой было просто скучно;  от усталости ли, от случайности — ни одного  интересного разговора и в себя нельзя уйти.

      Прощай,  душенька. Что-то мне тебя очень жалко.

      Л.  Т.

     Не сетуй на то, что письмо коротко — и устал и писать нечего — я точно спал два дня. Отдохну, напишу  подробнее. Мечтаю жить на месте и писать» (83, 292).    

     И следующее письмо, от 19 июля – уже с места, с милого сердцу хутора на р. Моче:

      «Завтра будет неделя, милый друг, что я уехал, и  уж 5 дней, что я не писал тебе, и меня ужасно тяготит наша разлука; хотя мне здесь очень хорошо. Когда получу от  тебя письма и буду знать, что ты получила мои, тогда  успокоюсь. Здесь нынешний год во всех отношениях  прекрасно.

     Погода жаркая, ясная, а сухости ещё нет; степь  зелёная, свежая, ковыль везде зелёный, зацветает 2-й  раз. Хлеба; хорошие, хотя и не везде, у нас очень хорошие.  В доме чисто, просторно; мух совсем нет как  в Ясном. Лошадей много для езды, кумыс прекрасный.  Василий Иванович <Алексеев> и в особенности <жена его> Лизавета  Александровна ухаживают за нами  так,  что совестно.  — Алексей Алексеевич <Бибиков> живёт за полверсты вниз по Моче, в своей землянке. Я вчера был у него. У него землянка о бита обоями: чисто,  весело. Хозяйка  его  — сконфуженная,  молчаливая  женщина.  Кумыс отличный.  Мухамеша <Мухаммед-Шах, старый друг Льва Николаевича, много лет готовивший для него кумыс. – Р. А.> ещё глаже, чем  был. За занавеской <его> жена <Алифа> и пищит новорождённый  Мухомеша.  Он, смеясь и конфузясь,  говорит: «молодой угодил».

     Лошади, жеребцы, больше 10 штук, очень хороши. Я  не ожидал таких. Должно, я приведу осенью для продажи и для себя. Лошади замечательно удались, несмотря на голодные года, в которые они голодали, и  много  истратилось. — Есть лошади, по-моему, по  дешёвой цене в 300 рублей и больше.

     Серёжа первые дни был хорош, но с своим упрямством и неряшливостью купался в самый жар и по нескольку раз и теперь, со вчерашнего дня, у него  ненавистная тебе — Самарская болезнь. <Т. е. обосрался поносом. – Р. А.> Это было и [у] Кости, <Костя Игнатович, знакомый Толстых, внук акушерки С. А. Толстой Марии  Ивановны Абрамович. – Р. А.> и у  Бибикова, и у всех после купанья. Я пью кумыс с  большим удовольствием и чувствую,  как  мысли тише  ходят, и становишься сонливее, спокойнее и глупее.

     Виды на доход более 10 тысяч, мне кажутся  верными, но я уже столько раз ошибался, что боюсь  верить.

     Нынче я с Вас. Ив. (воскресенье) провёл целый день в Патровке, на Молоканском собрании, обеде и на  волостном суде, и опять на молоканском собрании. В Патровке мы нашли Пругавина (он пишет о расколе),  очень интересный степенный человек. 

     [ПРИМЕЧАНИЕ.
     Вот этот «степенный человек» и был одним из тех, знакомство с которыми и влияние которых на её мужа стремилась предотвратить Софья Андреевна. Александр Степанович Пругавин (1850 - 1920) вошёл в историю как исследователь сектантства, настроенный в отношении объектов своих исследований с симпатией, превосходившей меру, дозволенную российской цензурой… Как и Алексеев, он был причастен в молодости к революционному движению и сохранил взаимополезные контакты с революционерами. В биографии Толстого 1970 г. изд. Н.Н. Гусев сообщает об их деятельности следующее:

     «В то время передовая русская интеллигенция придавала большое значение изучению сектантства и старообрядчества. Считалось, что если сектанты стоят в оппозиции к православной церкви, то под влиянием революционной пропаганды они могут встать в оппозицию и к царской власти» (Гусев Н.Н. Указ. соч. С. 53).

     Другим направлением деятельности «передовой интеллигенции» (в книгах времён СССР так именовали наиболее оголтелую, радикальную антироссийскую оппозицию – «революционеров») была пропаганда в прессе (чаще либероидной – «Неделя», «Слово», «Русская мысль»…) – под видом рассказов о «трудностях» бытовой жизни и «беззаконных преследованиях» сектантов. К сожалению, как общеизвестно, впоследствии в эту пропаганду был втянут и Лев Николаевич, проникшийся в 1890-е гг. действительно тяжёлым положением духоборов. – Примечание Романа Алтухова. ]

     Весь день провели очень интересно. На собрании была беседа об Евангелии. Есть умные люди и удивительные по своей смелости.

     Работа здесь идёт — молотьба ржи молотилкой  перед домом. Идёт всё споро, хорошо. Работники и все хозяйственные дела у Бибикова очень хорошо  налажены.

     Первую ночь здесь я разбудил Серёжу тем,  что заорал во всё горло: «Соня!» Это был кошмар — душило  что-то. Остальные ночи сплю  хорошо. Я в  последней комнате — Эмили где была <Эмили Табор, гувернантка в семье Толстых в 1870-е гг. – Р. А.>, а  Серёжа в нашей спальне. Серёжа завтракает в 12 и ужинает в 10-м <часу>, с Василия Ивановича семьёй, я только ем за  ужином.

     Как ты? Что дети? Вы все. По многу раз на день  вспомню  и  вглядываюсь в темноту, и ничего не вижу.  Целую всех, и мальчиков милых очень,  и  Кузминских. <А. М. и  Т. А.  Кузминские с семейством проводили  лето  в  Ясной Поляне. – Р. А.> Очень тебе тяжело  и  скучно.  Даст Бог приеду, я тебе буду служить по  московским делам усердно, только приказывай.  Следующие письма адресуй не в Самару, а в Богатое.  Туда чаще случай. Работать всё хочу начать и пробовал, но нейдёт. Одного мне бы хотелось — справить свой  геморой, а то он на душевное состояние давит. Смотри же, люби меня хорошенько» (83, 293 - 294).

     В этот день, 19 июля, Толстой побывал в большом селе Патровке на молитвенном собрании молокан, слушал их толкование Евангелия и сам выступил со своим толкованием. Собрание закончилось обедом, после которого Толстой посетил заседание волостного суда и, к удовольствию А.С. Пругавина, задал крестьянам ряд «нецензурных» вопросов о «вечном»: «случаются ли магарычи? есть ли обычай угощать судей? Много ли водки выпивают во время суда? и т.д.» (Пругавин А.С. О Льве Толстом и толстовцах. – М., 1911. – С. 53).

      В этот же день, из беседы с Пругавиным, Толстой впервые узнал о тверском крестьянине-праведнике Василии Кирилловиче Сютаеве (1819 - 1892), ставшем впоследствии частым гостем в московском доме Толстых и духовным авторитетом для Льва Николаевича, в особенности на том этапе его жизни в Боге и Христе, который относится к 1-й половине – середине 1880-х гг.

     Через два дня, 21 июля, к Толстому на его хутор приехали с ответным визитом двое молокан-руководителей братства, а вместе с ними – вездесущий и настырный А.С. Пругавин. Подобно американцу-философу и поэту Генри Торо, который держал в своей знаменитой хижине только два стула – для себя и гостя – у Толстого сыскались только два прочных, но жёстких табурета, на которых, ёрзая костлявыми задницами, стоически высидели всё время визита его религиозно озабоченные гости. Сам Толстой очень разумно «оседлал», как лошадку, свой огромный деревянный дорожный чемодан. Грузный же Пругавин сполна поплатился за «исследовательскую» настырность: его Лев Николаевич усадил на свою походную кровать, постоянно шатавшуюся и стонавшую под тушей Александра Степановича и грозившей оконфузить его совершенным падением… Толстой прочитал молоканам своё толкование Нагорной проповеди из сочинения «Краткое изложение Евангелия» по рукописи, составленного по просьбе, а отчасти и трудами Алексеева и захваченной Толстым из Ясной Поляны. «Горячо слушают. Толкование 6 гл. Прекрасно», -- записал Толстой в Дневнике этого дня (49, 54).

     Помимо работы с молоканами, Толстой в этот же день, после обеда, побывал в селе Гавриловка (всего в 6 верстах от его хутора) у сектанта-«субботника» («субботниками»  называли  ту  ветвь  молокан,  которая  праздновала субботу  вместо воскресенья). Обо всех посещениях и беседах этого дня, а также прочих событиях, он сообщил жене в следующем своём письме, датируемом 22 – 23 июля:

     «Всё нет случая в Самару, милый,  милый друг Соня, и до сих пор нет от тебя известий. Если не будет случая до воскресенья  (нынче середа), пошлю нарочного (четверг). Первое письмо  пошло через краснорядца, <разъездного торговца «красным товаром». – Р. А.> это через Пругавина. 

     Нынче неделя, что мы здесь.

     Хвалиться очень не можем этой неделей, потому что у Серёжи последние три дня был понос и боль живота; вчера ещё ему стало лучше, он уж ел циплят без боли и пил кумыс, и нынче  совсем хорош. —  Да и надо ж ему было распорядиться:  наесться репы, напиться кумыса и в самый жар пробыть в воде  два часа. — А у меня два дня был флюс на том же месте, как и  тогда, но  почти без боли, а только с маленьким жаром. Нынче (четверг) я  встал совсем здоров. — Мне очень хорошо здесь, как может быть хорошо без тебя и 6-ти с ; детей. Беспокойство и неловкость какая то без привычной заботы ежечасной не  оставляют меня. Но хорошо физически.  Желудок, как всегда на  кумысе уже совсем переменился. — Люди здесь — Василий  Иванович, Алексей Алексеевич  не весёлые, но добрые, хорошие.  Ничего неприятного противного не встретится в целую неделю.  — Условия внешние тоже прекрасны. Всё идёт ладно, молотят, жнут, всё споро; народ рабочий довольный, хорошо  работает. Блох и клопов и мух  нет. Были сильные жары 3 дня, нынче свежий день, серый.  Ожидания дохода самые хорошие. Одно было бы грустно, если бы нельзя было помогать хоть немного,  это то, что много бедности по деревням. И бедность  робкая, сама себя не знающая. — Интересны молоканы  в высшей степени. Был я у них на молении, присутствовал при их толковании Евангелия и  принимал  участие, и они приезжали и просили меня  толковать, как я понимаю; и я читал им отрывки из  моего изложения и серьёзность, интерес, и здравый,  ясный смысл этих полуграмотных людей удивительна.  Был я ещё в Гавриловке, у суботника. Тоже очень  интересно.  Вообще  впечатлений за эту неделю даже  слишком много. Писать всё не начинал. На счёт  хозяйства мы оба с Бибиковым находимся в совершенной нерешительности. — Прекратить ли посев совсем, оставив лошадей, или продолжать, или  прекратить совсем и уничтожить лошадей. Видишь ли,  как дело: Если оставить посев, то в нынешнем году  может получиться от 10 до 20 тысяч, и есть вероятие,  что в будущем году может получиться тоже; но есть и  вероятие, что в будущем году получится и меньше 10  тысяч. Если прекратить посев, то в нынешнем году можно  получить  до  25  тысяч, но на будущий год уже не ожидать более 6 или 7 тысяч и 2-х тысяч с лошадей. — Если прекратить и посев и лошадей, то нынешний  год можно получить до 30 тысяч, но с лошадей уже  ничего.

      Я думал и так и сяк, и не знаю, на что решиться. Сначала хотел всё уничтожить, потом думаю: «dans le  doute abstiens toi», [в сомненьи — воздержись,] a хозяйство идёт и налажено так, как никогда не было, и быки, и молотилка, и лошади, и земли хорошие. Так что уничтожить значит переменять. А с другой стороны.  Придёт опять голодный год и все ожидания не  сбудутся? Подумай и присоветуй.

     Как, как ты живёшь? Не мучай себя, не принимай к сердцу того, что не дошло до сердца. Детей Таню (помнит ли она, что я ей сказал), Илью (авось он  помнит тебя), Лёльку-сюську, Машу — и малышей <Андрея и Мишу>, целуй. Кузминских целуй,  <Л. Д.> Урусову кланяйся. Я часто вспоминаю о нём. — Ивану  Михайловичу <Ивакину>, <гувернантке> M-lle Guillod и нянюшкам,  и Сергею  Петровичу <Арбузову> и всем  кланяюсь.

      НА КОНВЕРТЕ: Въ Тулу. Графин;  Софь;  Андревн;  Толстой» (83, 295 - 296).

      Напомним читателю, что текстами ответных письма этих дней, вплоть до 27 июля, от Софьи Андреевны мы не располагаем – включая ПОЛНЫЙ текст её ответа на только что приведённое нами письмо Льва Николаевича. Ответ этот был написан 30 июля, но «стыдливо» выпущен составителями полнейшего из доступного нам издания переписки супругов. Мы располагаем, впрочем, довольно характерным отрывком из него, вполне дающим понять негативно акцентуированный и НЕДОБРЫЙ настрой жены Толстого в те дни – вероятно, выразившийся в совершенно «утраченных» трёх письмах с 13 по 26 июля в ещё более резкой форме:

     «Я рада, что тебе ФИЗИЧЕСКИ хорошо в Самаре. Не даром, по крайней мере, эта разлука. НО ТЕБЕ ТАМ И  ВООБЩЕ ИНТЕРЕСНЕЕ, СПОКОЙНЕЕ, СИМПАТИЧНЕЕ ЖИЗНЬ, ЧЕМ ДОМА. ЭТО ЖАЛКО, но это так. Хозяйство там пусть идёт, как  налажено, я не желаю ничего переменять. Будут  убытки, то к ним уж не привыкать, будут большие выгоды, — ТО ДЕНЬГИ МОГУТ И НЕ ДОСТАТЬСЯ НИ МНЕ, И ДЕТЯМ, ЕСЛИ ИХ РАЗДАТЬ. Во всяком случае ты знаешь  моё  мнение  о  помощи  бедным: тысячи Самарских и всякого бедного  народонаселения  не  прокормишь. А если видишь и  знаешь _т_а_к_о_г_о—т_о или т_а_к_у_ю—т_о, что они бедны, что нет хлеба, или нет лошади, коровы, избы и проч., то дать всё это надо сейчас же; удержаться нельзя, чтоб не дать, потому что жалко и потому что так  надо» (83, 297. Выделения КАПСОМ наши. – Р. А.).

     Вопрос о деньгах и доходах семьи – тот самый случай, когда позицию Софьи Андреевны следует однозначно признать хоть и не отвечающей христианским идеалам, но более продуманной, нежели вспомнившиеся ей, вероятно, при писании этого письма, споры Льва Николаевича с нею и некоторые эмоциональные высказывания… Вполне предсказуемо, ад городской (хуже того — московской) жизни, где деньги решают судьбы людей на каждом шагу, уже очень скоро приведёт Толстого к пониманию ГАДОСТИ денег как таковых, как социального устроения, и НРАВСТВЕННОГО ВРЕДА пользования ими — в том числе для барской благотворительности, очень часто – показной, фарисейской, развращающей и донаторов и реципиентов липовой «помощи». О суеверии помощи деньгами и личном его преодолении Толстой напишет подробно в крупнейшем своём трактате 1880-х – книге «Так что же нам делать».

     Кроме того, в принципе, христианское, сознательно совершаемое благотворение (не деньгами, а своим трудом, даже жертвами…) не следует путать и смешивать с поступками, диктуемыми человеку не как сыну Бога по разумению и по духу, а как простому социальному животному: совершаемыми под действием общего для высокоорганизованных животных альтруистического инстинкта. Тот вариант помощи, который признаёт приемлемым Софья («если видишь и знаешь…» и т.д.) – это как раз уровень такого хорошего, умного ЖИВОТНОГО. Животное вполне способно откликаться на ЗРИМУЮ беду, на эмотивно «бередящее» зрелище страданий другого. От человека-христианина требуется, конечно, нечто большее…

     Итак, в своём скепсисе относительно денежных доходов и расходов Софья большей частью права… Но совершенно – и сознательно! – не права, ИГНОРИРУЯ содержащиеся в письме Толстого от 22 – 23 июля свидетельства его огромной НЕ писательской (приносящей вожделенные доходы…), А личной духовной и интеллектуальной работы – в общении с непонятными и неприятными для ней людьми: «тёмными» мужиками, сектантами, революционными пропагандистами… Она грубовато подчёркивает: «…рада, что тебе ФИЗИЧЕСКИ хорошо…», хотя речь в письме Толстого – отнюдь не об одном его физическом здоровье… И тут же, ниже, «срывается»: «уличает» мужа, что ему ТАМ И ВООБЩЕ ИНТЕРЕСНЕЕ, СПОКОЙНЕЕ, СИМПАТИЧНЕЕ ЖИЗНЬ, ЧЕМ ДОМА – понимая, что это неправда. По упоминавшемуся выше разговору с Николаевым 5 мая (отразившемуся в записи Дневника об «искушении оставления семьи» -- см. 49, 32) – разговору «о самарской жизни» (!) – можно догадаться, что Толстой уже в 1881 г. рассматривал вариант переезда не в Москву, а в самарское своё имение, и именно ненавистный Софье Андреевне «сектант», революционер и многожёнец ОТГОВОРИЛ Льва Николаевича от нежелательного для прочих членов семьи шага.

     Возвращаемся к хронологическому представлению писем супругов. Следующим по времени из доступных нам – снова становится письмо Льва Николаевича, от 25 июля, из начала которого мы узнаём, что Толстой до этого дня не имел возможности отослать адресату и ранее написанные два письма (от 19 и от 22-23 июля):

     «Завтра  — воскресенье, и утром едет нарочный в Самару. Как я ни скуп, не могу удержаться от этой  роскоши получить от тебя, надеюсь уж — письма. До сих пор, вот 13 день, не получал ещё. Я пишу 3-е письмо. <Обсчитался: четвёртое в эту поездку. – Р. А.> Серёжа  совсем поправился, я здоров, и питие кумыса  идёт хорошо. С последнего письма ни особых впечатлений у меня не было, ни поездок никуда не предпринимал. Послезавтра поеду в Землянки. <Село в 15 верстах от хутора Толстого. – Р. А.> Будет самая  горячая наёмка.  Я  буду  зритель только,  потому  что не  вмешиваюсь  ни в какие хозяйственные дела. Они идут хорошо. Я два последние дня два раза начинал Петину историю <т.е. рассказ «Чем люди живы», обещанный Толстым для журнала  «Детский  отдых»,  издававшегося  П.  А.  Берсом. – Р. А.>, и всё не могу попасть в колею.  Я  надеюсь, что пойдёт, и если пойдёт, то будет хорошо. —  Жизнь здесь тихая, спокойная. — Лизавета  Александровна угощает и всё старается, чтоб было похоже, как она знает, у нас, в Ясном, и в самом деле  очень добра. — Серёжа был больнее, чем я думал  сначала.  У  него  был  кровавый  понос. Лечение его, я думаю, ты бы одобрила. Тёплую подушечку от кареты  на живот, клестир из крахмала с опиумом и опиум внутрь по 10 капель 2 раза. — Диета — куриный бульон и чай с сухарями. Он 3 дня почти лежал и вероятно  скучал ужасно. Ты знаешь, как он молчалив и  брюзглив.  Он меня помучал, но теперь он совсем хорош; но охотно  сам держит диету. — Нищета здесь зимой была  ужасная; теперь видны следы голода. В тот день как мы  приехали, у Василия Ивановича в сенях, по его  словам, умирала девочка, сестра его девочки няньки — годовая.  Он думал, что она в ночь умрёт. Её лечили, а главное — поили молоком, и она ожила. Мать девочки говорила, что зимой у ней 10-летний мальчик умер с голоду. Это несовсем правда,  но  не  совсем и неправда.  Несколько ночей я спал очень дурно от жара в  комнатах,  особенно при кумысе. Теперь стал спать на балконе  наверху, и чудесно. Бабай <дед> караульщик бывший на бахчах, караулит у дома и ездит на старом мерине, Турсуке, за мукой. Это милейшее 70-летнее дитя  природы. Поёт песни татарские тонким голоском всю  ночь и барабанит в лад в старое ведро. «Ведро ж...  кончал», как он говорит.

     Старого Турсука он ужасно любит. «Турсук пирог ашал». Он его кормит и никому не даёт, и мечта его в  том, чтобы ему подарили осенью Турсука, он бы на нём приехал домой и там бы его съел.

      Все эти дни налаживали мельницу на конный  привод, но она не пошла. Я каждый день делаю  большую прогулку пешком или верхом. Стояли страшные жары, а теперь второй день пасмурно, и нынче дождь.

      На тульской станции мы встретили Миташу  Оболенского <т.е. Д. Д. Оболенского>. Я ему мельком  сказал: «приезжайте в Самару». А он говорит: «je vous  prends au mot, [я вас ловлю на слове,] я приеду». Надеюсь, что если он вздумает поехать, он тебе даст знать или заедет к тебе. Это было бы прекрасно. Я нравственно, слава Богу, всё такой же, как был, — немножко потупее; но физически, кажется, крепче и подвижнее.

     Прощай, милая, рости потихоничку своё брюхо, циплят оберегай, но не изводи себя тревогами,  беспокойствами — если можно. Целуй всех и кланяйся  всем. Помни, что твоя жизнь прекрасная» (83, 297 - 299).

     Жизнь прекрасна как таковая, Лев Николаевич. Но не может быть прекрасной и радостной жизнь человека, не могущего никогда безоглядно радоваться ей. А это твоя жена и её характер. Ты просто на многое закрывал глаза...

     На очереди – письмо Софьи Андреевны от 27 июля: первое из уцелевших её писем за представляемый нами период. Начинается оно весьма «традиционно» для Софьи, с упрёка:

       «Милый Лёвочка, не балуешь ты меня письмами; я думала, ты будешь добрее в этом отношении. Сегодня две недели, как вы с Серёжей уехали, а я получила с хутора только одно письмо. Не разорился бы, если б почаще посылал нарочного с письмом; и из Землянок <село в 15 верстах от хутора Толстого. – Р. А.> два раза в неделю тогда ещё ходила почта.

     У нас всё идёт понемножку: живём изо дня в день, погода ужасная, выйдешь на полчаса, а там опять ветер и дождь, так что всё дома сидим, за работой, за ученьем, или чтением. На днях Лёля, Маша <дочь>, Маша и Вера <Кузминские> писали сочинения под моим руководством, и написали всё недурно. Вчера Илья (уехавший ещё третьего дня с ночным поездом в Житово) провёл весь день на охоте и болотами пришёл, к общему удивлению, в Пирогово <имение С.Н. Толстого>, холодный, голодный, грязный и усталый. Его одели, накормили, и Серёжа <С.Н. Толстой> сам с ним приехал на Козловку.

     Я весь день тревожилась и раскаивалась, что пустила его; ночью они оба приехали и мы сидели, ужинали и говорили до половины третьего. Серёжа приехал просить у меня 1500 р. с. денег на уборку. У меня есть 1000 р., но я не могла дать, потому что еду 2-го августа в ночь в Москву, и хоть и мало этих денег, но я могу начать устройство дома и кое-что выбрать, не платя денег, а, главное, выбрать обои и велеть оклеивать. Меня для этого ждут. Серёжа так умолял деньги дать, что я дала немного, т. е. 133 р. с. Он дал мне расписку на 600 р. с., которые мне должен, и когда он протягивал руку с бумажкой, рука дрожала по-старчески, и мне его так жаль стало. Илья убил только 1 бекаса, и так устал, что и нынче не занимался.

     Сегодня они все — тётя Таня, Таня, все дети Кузминские, Илюша, Лёля, Маша и дядя Серёжа отправились в Тулу с дачным поездом. У всех нашлись какие-то дела, — а для меня, главное, почта нужна была, а письма не было, — всё у них обошлось благополучно, а я с малышками сидела и гуляла немного, и шила настоящим и будущему малышку — рубашечки. Завтра рано утром я еду с Таней на сутки к Менгден. Мне не хочется, потому что всё тяжело стало, и здоровье не хорошо эти дни; какое-то небывалое геморроидальное состояние.

      У нас живёт какой-то казак, чудной, приехавший из Старогладовской станицы, Феодор, Епишкин племянник, ровесник тебе. Он приехал с Кавказа верхом, на рыжей лошади, в красном башлыке и меховой шапке, с медалями и орденами, седой, сухой и страшный болтун; ломается, рисуется и не симпатичный. Он говорит, что едет к государю проситься на службу в конвой, «где одного нашего убили», как он выражается. «Хочу 3-му царю служить, а двум служил». Он ходил к Алексею Степановичу, и у них шёл оживлённый разговор о разных кавказских воспоминаниях и общих знакомых. Вчера ездили мы все кататься, и две Тани верхом, а казак в красном башлыке их кавалером, на своей лошади. Странный был coup d’oeil [вид]. Лошадь смирная, ручная, как собака, и он на неё поочерёдно всех детей сажал.

     Нынче Таня спрашивает Дрюшу: «что тебе из Тулы привезть?» Он говорит: «привези папу назад». Очень всех удивил. Прощай, милый Лёвочка, мне грустно, что известий нет» (ПСТ. С. 167 - 168).

      Ценнейшая часть письма – конечно, упоминание о визите в Ясную Поляну племянника знаменитого казака Епишки, хорошо знакомого Толстому со времени службы на Кавказе, в 1851 – 1854 гг., в станице СтарогладКовской (Софья, разумеется, исказила и её название) Терской области. В повести «Казаки» она станица описана под именем Новомлинской, а Епифан Сехин превращён в «дядю Ерошку». Племянник позднее всё-таки свиделся с Толстым, но тогда, в 1881 году, вероятно, горько жалел, что не застал его проездом там, где ожидал застать – в родной усадьбе…

     Хронологически следующим становится письмо Л.Н. Толстого от 31 июля. Стоит заметить, что к этому времени он никак не мог получить вышеприведённого письма Софьи Андреевны от 27-го, так что это его письмо – отклик на ТРИ предыдущие, странно утраченные послания жены.

     «28-го получил от тебя 3 письма, милый, милый  друг.
И меня охватило тем нашим яснополянским духом, который мы не ценим, когда в нём живём. — Одно  больно мне, это то, что тебе тяжело, и очень тяжело. Три  дела, я понимаю, как тебя мучают: Лёлин экзамен,  Илюшино баловство и холодные полы. Из этих дел я  больше всего признаю серьёзность — полов. Письмо это  тебя уже верно не застанет, и ты будешь мучаться в  Москве, <КАК В ВОДУ ГЛЯДЕЛ! См. ниже письмо С.А. Толстой из Москвы от 6 августа 1881 г. – Р. А.> — устраивать это: велишь перемостить полы, залить известью, устлать  войлоком — или  даже  переменишь  квартиру — я так воображаю. Разумеется,  теперь уж поздно, и ты приняла все муки; но я, пожив здесь,  врозь от тебя, иначе стал смотреть на московское  житьё.  Смешно сказать — я поверил в него, и главное — понял, как тяжело тебе работать одной. Когда вернусь, буду работать с тобой, и не для того, чтобы  только тебе облегчить, а с охотой. Очень мне тебя жаль и тяжело без тебя. Теперь уж 3-я неделя. И вероятно  скоро после этого письма и мы приедем. Второе по  важности дело это Илюшино баловство. Беды большой нет; но опять твоя тягость за ним смотреть и им  править. 3-е дело — Лёлька;  я  бы  советовал вовсе  оставить  его  поступление в нынешнем году.

     В нынешнем году и так много хлопот, а он  подъучится дома и поступит в 4-й класс. Он такой  мальчик, что ученье он скоро запоминает и скоро  забывает.

      Письмо Страхова мне было очень приятно. <Письмо от 22 июля – видимо, пересланный Софьей мужу. Текст его УЦЕЛЕЛ и опубликован, что уменьшает шансы для версии, что Толстой-де «затерял письма Сонечки сам». – Примеч. Романа Алтухова.> Наши  письма разъехались. Я ему писал перед отъездом.

     То, что ты мне пишешь о Саше Кузминском, мне было очень, очень радостно.  Тут нет места тщеславию. А это радость и страх за то,  что нет ли лжи и ошибки в моём толковании. Разумеется, отдай Дмитрию Фёдоровичу списать. Здесь я не дал молоканам списать из страха,  чтобы  не  переврали  полуграмотные люди.  А списывать  есть  вернейший и законнейший способ  распространения. <Вероятно речь здесь идёт о снятии  копии  с  «Краткого  изложения  Евангелия». – Р. А.> Говорят, «Горе от ума» ходило в десятках тысячах  списков. Если  нужно оно, то найдёт путь.

      Теперь о нас. Серёжа совсем здоров и стал весел,  стреляет уток и ездит верхом, и ходит. Дыни ещё не поспели.
 
     Живём мы вот как: встаём часов в 7, пьём чай все вместе, т. е. я, Серёжа, Василий Иванович, Костя,  Митя, Лиза <дети А.  К.  и  Б.  А.  Маликовых; жили  у  В.  А.  Алексеева, так  как Маликов  был  без работы. – Р. А.> и Алексей Алексеевич большей частью. Лизавета Александровна всё хлопочет и с обедом, и с бельём, и с маслом, и с Машей <дочь В. И. Алексеева> и редко приходит к столу. Я погуляю версты три, запивая  кумысом, и пробую писать (правда, что нейдёт), потом ухожу или уезжаю  на тот хутор к косяку, на жнитво,  на хутор Ивана Дмитриевича <Кудрина, молоканина>  или куда-нибудь. В деревни неприятно ходить и ездить. И опаздываю к обеду — в 12 часов, и часто ничего не  ем до вечера. Вечером ещё съезжу верхом один или с Серёжей или Костей, и вечером опять все вместе,  часов в 9, ужинаем. Иногда чай в середине дня или после ужина. Все его любят, кроме меня. Серёжа кумысу совсем не пьёт. Я пью кумыс с удовольствием и много,  по 12 чашек, но нынче все утро не пил. Очень он волнует, горячит меня. Но то, что занимает тебя — польза  здоровью,  могу  сказать, что кумыс делает и сделал мне пользу, физически подбодрит меня. Вопрос  в том, нужно ли это или нет.

     Repas [трапезы] наши очень не разнообразны, сытны, но не щеголеваты.  Баранина  жареная,  варёная, котлеты, даже с горохом, караси превосходные,  творог,  каша, сырники.

     Сначала я спал хорошо; теперь ночи хуже, вероятно,  от лишнего  кумыса.

     С понедельника  нагнали  жнецов  до 300 человек.  Хлопоты о муке, хлебах, каше. Цена по 12 рублей.  Завтра Спас и кончают нынче.  2/3  сжали, и надежда  на доход не обманывает. Лошади  тоже  меня радуют.  Сначала я хотел привести в Тулу для продажи 15 жеребцов. Но теперь раздумал. За самых двух плохих жеребцов мне давали по 120 рублей. Так что здесь их можно продать по 200 или по 150 рублей. Кобыл тоже плохих и лишних я назначил к продаже 16 и их можно  продать по 50—40 ржублей. — Только хочу для езды,  для себя или для показа привести жеребца 4. Вчера  любовался  на  парочку сосунов жеребчиков — две  капли воды — буланых.

     Вот, будем живы, будет у тебя  пара любимой масти. Не знаю, как ты, а я что дальше врозь с тобою, то  больше о тебе думаю и скучаю.

     Вчера был у меня  старик пустынник. Он живёт в лесу по Бузулуцкой  дороге. Он сам мало интересен и приятен. Но интересен тем, что он был один из 6  мужиков,  которые 40 лет тому назад поселились в  Бузулуке на горе и завели тот огромный монастырь,13  к[оторый]  мы  видели. <Спасо-Преображенский  монастырь,  основан  в  1853  г.  в  двух  с  половиной  верстах  от  Бузулука.> Я записал  его  историю.  Ты мне  не прислала писем <Л.Д.> Урусова, и  я  очень жалел об этом. Поклонись ему хорошенько от меня. Книгу Марка Аврелия <которую Урусов перевёл с французского> я  тоже  не  получил,  несмотря  на  то,  что  писал записку почтмейстеру,  чтобы  он  без объявленья выслал мне её.  И объявлений нет. Не пошла ли она земской почтой?

      С этим же письмом посылаю тебе телеграмму.

      Целуй Таню большую и  маленькую <т.е. сестру и дочь. – Р. А.>. Весело ли ей было у Менгденов?  Посмотрела бы она, как Лиза помогает матери, гладит и  масло  бьёт,  и  за  циплятами  лазает  по крышам.

     [ ПРИМЕЧАНИЕ.
      Ещё один знак беды и свидетельство непримиримости жизненных позиций Софьи и Льва. Дочь В. И. Алексеева Лиза, воспитанная отцом как «мужичка», Толстому ближе и симпатичнее, чем им же воспитанная родная дочь Татьяна, привыкшая к увеселениям и праздности. - Примеч. Романа Алтухова.]

     Об Илье не говорю, потому что уверен, что ему было стыдно и больно, и что он работает и смотрит на охоту,  как на праздник и угощенье, а не как на обычное дело.  Лёля пусть работает. И, да извинит меня Иван  Михайлович <Ивакин, учитель>, он арифметику знает.  Надо  пощупать  его  с  разных  сторон. А на это он  туп,  чтобы догадаться понять вопрос и ответить на него,  когда он предложен ему иначе. 

     Целуй Машу свою и Кузминскую <Марию Александровну>, и Верочку <Кузминскую>, и  Андрюшу  за  то,  что он освежился, и толстяка Мишу, и Мишу  Кузминского. Как их много. Как же не быть забот?

     Здесь приехал оспенник и привил Маше  оспу. Как Коля <сын Алексеева> увидал, что тот ножом резал  Машу, так накинул укрюк на оспенника и серьёзно и с гневом кричал, что он поставит его в конюшню.

     Прощай,  голубушка.  Теперь  недолго» (83, 300 - 302).

     Отголосок выразившихся в приведённом письме Льва Николаевича его раздумий о городском разврате и казённом т.н. «образовании» (в противоположность истинному народному знанию жизни и умению жить сообразно природе) странно обнаруживается даже в ТЕЛЕГРАММЕ, отправленной Толстым 2 августа (в 7 ч. 10 мин. утра) – уже по получении письма жены от 27 июля:

     «Графине Толстой.

      Лёльку <т.е. «Льва-младшего», Л.Л. Толстого> не надо отдавать нынешний год, и так хлопот много. Мы  благополучны. Толстой» (83, 303).

     «Отдавать» здесь – конечно, не в зоопарк и не на мясокомбинат, а – в гимназию, на развращение. Лев-младший, по утопической мысли Толстого, был ещё достаточно мал, чтобы его можно было воспитать по Богу и Христу, а не по мирскому обману… В результате, как известно, Толстой покорно свёл сыновей Илью и Льва в частную гимназию Льва Поливанова, где, в процедуре переговоров и приёма над ним всласть поиздевалась собранная там «под крылышком» Поливанова либероидная интеллигентская нечисть – во главе с Е.Л. Марковым, давним (ещё со времён издания Толстым педагогического журнала «Ясная Поляна» -- т.е. с 1862 г.) и жестоким его оппонентом в вопросах педагогики и воспитания. (Марков к тому времени стал чуть солиднее и консервативнее, но не погнушался при коллегах «тряхнуть стариной». См. отвратительные подробности этого диспута в книге Н.Н. Гусева «Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии. 1881 – 1885», с. 62 – 66.)

     В следующем своём письме, отправленном в тот же день – 2 августа – и вслед за телеграммой, Лев Николаевич отвечает только на ЧЕТВЁРТОЕ письмо Софьи Андреевны – то есть на ПЕРВОЕ ИЗ УЦЕЛЕВШИХ, вышеприведённое нами, письмо от 27 июля. В нём он пытается объяснить жене кажущуюся ей редкость и нерадивость его писания к ней (проистекающую, разумеется, из грешной, негативной акцентуации её сознания и психики в отношении мужа):

     «В последнем письме твоём ты упрекаешь меня за то, что мало пишу. Это 5-е письмо, кроме богатовского <первое письмо поездки, от 15 июля. – Р. А.>. Но,  разумеется, мало. Я знаю и чувствую по себе, как радостно письмо и как тоскливо без них. Первое письмо моё передал Алексей Алексеевич и оно-то задержалось или пропало. Я 3-го дня написал письмо и телеграмму и только что  отправлял нарочного к мужику отъезжающему в Самару,  как приехал ямщик из Богатова и вместо телеграммы  привёз твоё 4-е письмо. У меня сердце дрогнуло: но потом  я очень обрадовался его ошибке.

      Мы живём хорошо. Серёжа здоров и весел, что, знаешь, с ним редко бывает. У меня болят зубы — не  сильно, но лихорадочно. Общее  здоровье хорошо, и кумыс пью, особенно после твоего письма, с большим усердием и удовольствием. — Два дня, вчера  и  нынче, 1-е и 2-е у нас по утрам выезжали  диких лошадей. Очень хорошо, и всем была потеха. Косячники <конепасы, табунщики. – Р. А.>  башкиры  новые и  удивительные молодцы. — Нынче я ходил – на тот хутор гонять на корде жеребцов. Завтра Серёжа, Костя и Митя едут в Землянки. Я думаю, что не поеду.

     [ПРИМЕЧАНИЕ.
      Следующие три абзаца письма Льва Николаевича – несомненно, выражает реактивную ретроспекцию им некоторых негативных воспоминаний и впечатлений от споров с женой, а вполне вероятно – и от не сохранённых её посланий 13 – 27 июля. Он ПОКОРЯЕТСЯ семейному «приговору»… конечно, только на словах! – Примечание Романа Алтухова.]

     Ты  нынче  выезжаешь в Москву.

     Ты не поверишь, как меня  мучает мысль о том, что ты через силу работаешь, и  раскаяние в том, что я мало (вовсе) не помогал тебе. Вот уже на это кумыс был хорош,  чтобы заставить меня спуститься с той точки зрения, с которой я невольно, увлечённый своим делом, смотрел на  всё. Я теперь иначе смотрю. Я всё тоже думаю и чувствую,  но я излечился от заблуждения, что другие люди могут и  должны смотреть на всё, как я. Я много перед тобой был  виноват, душенька, — бессознательно, невольно виноват,  ты знаешь это, но виноват.

     Оправдание моё в том, что  для того, чтобы работать с таким напряжением, с каким я работал, и сделать что-нибудь, нужно забыть всё. И я слишком забывал о тебе и  каюсь. Ради Бога и любви нашей, как можно, береги себя. Откладывай побольше до моего приезда; я всё сделаю с  радостью, и сделаю недурно, потому что буду стараться.  Тани,  хотя  и  милые, но напрасно затевают театр. <В гостях у баронессы Менгден, а позднее – в Ясной Поляне; выше о приготовлении этих действ уже было нами помянуто. – Р. А.> Это  не  выйдет и тебя замучает. Нынче  исключительный  год  для тебя — это надо  помнить — брюхо,  моя поездка и Москва.

     У нас тоже вот уже неделя отвратительная погода: дожди, ветер, холод. Василий Иванович устлал всю мою комнату коврами, но всё-таки свежо и болит зуб. От того и  письмо это нескладно. Прощай, душенька, целую тебя и всех» (83, 304 - 305).

     Погода испортилась, зуб разболелся, жена недовольна… Как ни грустно было признать – поездка исчерпала себя. Неумолимый рок гнал его с милого юга – в сторону северную, в рабство жранья, спектаклей, дорогой мебели и пустых гостиных для пустых гостей… К 6 августа относится ПОСЛЕДНЕЕ в самарской поездке этого года его письмо супруге. Приводим ниже полный его текст:

     «Я очень тоскую по тебе, милый друг, — тревожусь за тебя, — не случилось бы с тобой чего-нибудь, не измучилась бы ты через силу.

     Вчера я почти целый день работал на току — веяли  пшеницу. Вечером Алексей Алексеевич дал рабочим водки.
Они пили, кричали, пели. A мне не спалось, и нашла такая
грусть об тебе и грустная,  и сладкая. И вот пишу тебе,  хотя и боюсь, и надеюсь, что письмо это не дойдёт до тебя  раньше меня.  —  Если ты получишь это  письмо,  пришли мне телеграмму в Богатое. Я думаю выехать 15-го  августа,  так, чтобы пробыть здесь ровно месяц. — Пробыть же здесь подольше мне только  потому  хочется,  что,  как ты  всегда говоришь,  единственный смысл нашей разлуки — это  леченье,  и  теперь вот вчера 3 недели,  что  я  тут,  я  чувствую, что кумыс мне полезен в самом лучшем смысле,  не столько физически, что желудок стал лучше  действовать,  но  душевное состояние стало твёрже гораздо. Я тебя слушаюсь, и как ни хотелось бы и туда и  сюда съездить, я держусь мухамешиной кибитки и не покидаю  её. — Серёжа очень свеж, весел, ходит на охоту с Арсением <служащий при хуторе>, но кроме уток ничего  ещё не убил. Хозяева наши все также неусыпно и естественно добры. Сейчас (утро) вошла Лиза <Маликова; дочь жены Алексеева от её сожительства с его другом и духовным наставником. – Р. А.>. Что  ты?  — «А  вы  тут.  Я хотела подмести, убрать».  А  у  них ещё и нянька ушла,  бросила их, и одна кухарка на все дела.

     Что ты пишешь в одном письме <от 30 июля>, что мне,  верно, так хорошо в этой среде, что об доме и своём быте я буду думать с неудовольствием, это как раз наоборот.  Всё больше и лучше думаю о вас. Ничто не может  доказать яснее невозможность жизни по идеалу, как  жизнь  и  Бибикова  с семьёй, и Василия Ивановича.  Люди они прекрасные, всеми силами, всей энергией стремятся к самой хорошей,  справедливой жизни, а  жизнь и семьи стремятся в свою  сторону,  и выходит  среднее. Со стороны мне видно, как это среднее, хотя и хорошо, как далеко от их цели. То же переносишь на себя  и научаешься  довольствоваться средним.  —  То же  среднее в молоканстве; то же среднее в народной жизни,  особенно здесь. — Только бы Бог донёс нас благополучно  ко всем вам благополучным, и ты увидишь, какой я в твоём смысле стану паинька. 

     [ПРИМЕЧАНИЕ.
     Ещё один, и ужасающий, знак беды и грядущей семейной трагедии Толстых. Ни семейной психологии, ни психологии локальных (в частности, урбанистических) общностей во времена Л.Н. Толстого ещё не существовало – во всяком случае, для людей его поколения. Он не мог уразуметь ФУНДАМЕНТАЛЬНЫХ отличий образов жизни крестьянских семейств, семей сектантов или сознательно опростившихся просвещённых дворян, с одной стороны – и урождённых зажиточных горожан и тяготеющих к буржуазному городу усадебных бар – с другой. В Софье Берс и её берсятах было И ТО, И ДРУГОЕ: и барство детей, и городские привычки и желания московской девицы, тоже заражённой и усадебным барством. С такими сожителями НЕ МОГЛО БЫТЬ долговременного, устойчивого консенсуса – как не может быть его с волками на предмет вегетарианства или со свиньями на предмет чистоплотности... Конечно, кончилось всё – предсказуемым «пшиком». Н.Н. Гусев замечает: «…Проект установления образа жизни семьи на «среднем» уровне […] теоретически выработанный Толстым на просторе самарских степей, при первом столкновении с действительностью разлетелся в прах» (Указ. соч., с. 59 - 60). Примечание Романа Алтухова. ]

     Здорова ли ты? Не случилось ли чего с детьми?  Остальное всё пустяки. — Условия жизни здесь нынешнее  лето без сравнения лучше, чем когда ты бывала здесь, — ни  мух и других насекомых, ни засухи, жаров, болезней.  Теперь только дожди мешают уборке последнего и  молотьбе. От хорошей погоды на две недели здесь зависят миллионы. У нас 2/3 убрано, и вчера намолотили 800 пудов, и в пятницу везут в Самару. Бибиков как-то  удивительно соединяет мягкость с тем, что он отличный  хозяин. Всё есть, что нужно, все охотно и споро работают, всюду он поспевает. Уже не добросовестность его, а деликатность в ведении своего и нашего хозяйства  доходит до того, что тяжело. Его люди, скот его и наши смешиваются только в том смысле, что мы пользуемся его,  а не он нашим. Свои посевы он больше месяца не видал.  Доход у нас, если погода не очень помешает, будет  вероятно больше того, что я писал тебе. За лошадей  простых своего завода мне дают 80 и 120 ржублей.

     Заниматься здесь мне не удалось. Даже дневник свой,  и тот я запустил <не вёл с 26 июля по 8 августа. – Р. А.>.

     Прощай, душа моя, половина души моей и плоти.  Только  одного желаю, чтобы нам свидеться, ни о чём не жалея. Я написал, что выеду 15, но счёл, что 13 будет 4  недели, и я выеду лучше 13-го. Впрочем, я тогда  телеграфирую. Целую всех детей. Я что-то о Тане больше  всех думаю. Об малышах думаю часто потому, что  Колюшка их напоминает. <«Младший сын Вас. Ив. Алексеева». – Примеч. С. А. Толстой> Милую Таню Кузминскую целую  и благодарю, она верно много тебе помогает» (83, 305 - 307).

     В тот же день 6 августа Софья Андреевна, выехавшая 2-го в Москву, отписалась в Самару «традиционным» встречным письмом – уже безответным, по причине возвращения Толстого домой… Приводим ниже полный его текст, из которого, кстати, следует, что днём раньше было отослано ещё одно письмо супругу – не сохранившееся…

     Как и предвидел Толстой, раба мира и учения его с первых дней в Москве вкусила прежде, “заочно” столь милых её «прелестей» городской безбожной жизни – до жалоб и стонов:

     «Вчера послала тебе письмо, милый Лёвочка, из Москвы, но сомневаюсь, что оно дойдёт. Взялся отослать его на железной дороге Леонид Оболенский, который ехал со мной, он в Покровское <имение М. Н. Толстой>, а я домой, и который был выпивши и расстроен. Лизе <Е. В. Оболенской> на днях родить, а у ней положение ребёнка неправильное, вниз ногами; они все расстроены, Лиза боится и всё плачет, но Виганд и акушерка утешают, что это ничего.

     Дома я нашла всё прекрасно. Дети здоровы, веселы; две Тани и Надя <Т. А. Кузминская, Т. Л. Толстая и Надежда Александровна Дельвиг> поют куплеты и учат роли; малышки всё такие же миленькие; Илья, Лёля, учатся, а Маша, по лёгкости своего характера, лепится уж к англичанке <miss Carrie, новая гувернантка Толстых, рыжая дылда, очень глупая, но исполнительная. – Р. А.>, которая приехала без меня, третьего дня. Она очень мила, проста, и, кажется, самая подхо;дящая.

     Я ужасно утомлена Москвой, и вся моя жизнь до того стала сложна — спектаклями, Москвой, делами, приученьем Андрюши к англичанке, хозяйством, кройкой и работой и проч., что в связи с беспокойством о вас иногда точно кошмар всё это время.

     Я помню, что не надо суетиться, что надо быть спокойной, что все житейские дела ничтожны и тому подобное. Но не я ищу хлопот, а дела меня находят, и так или иначе, но оказывается, что вечно я занята и занята необходимым.

     Сегодня ждала от вас известий — и напрасно. Письма не было, и так грустно, что эта тоска только растерянности мне прибавляет. Я помню, что ты и я мы говорили о твоём возвращении около 7-го августа. А в письмах, ни в одном ни разу ты не упомянул о дне возвращения. Хоть бы приезжал скорей; наверное твоё кумысное состояние притупляет в тебе всякие чувства; а моё усталое, нервное состояние делает их только острее.

     Нет, напрасно я пишу тебе сегодня; 4 ночи я не спала, и письмо моё не хорошо. Очень гадко с моей стороны, что тебе без меня так хорошо, а я зову тебя к себе и домой. Но если б не такое редкое сообщение, то я не звала бы, а то меня беспокойство одолело, а при моей суетной жизни ещё душевная суета — просто иногда с ума точно сходишь. А Лиза Оболенская плачет, умереть родами боится, а я бы рада, пусть бы умерла; ни сомнений, ни страху, ни тревог, ни спектаклей, навеки спокойно.

     Прощай, Лёвочка, никому кроме милой Елизаветы Александровны не кланяюсь, потому что уверена, что тебя там задерживают все, и за это я на всех сердита. Тебя старательно всё и все от дома отучают и отвлекают; самые нигилисты все отвратительные семьянины. Ты по 13 дней спокойно живёшь без известий о нас; а я по три дня с ума схожу. Как странно, что всё так переменилось; авось и я к 50 годам буду так же спокойна, если жива буду. А моя теперешняя жизнь авось меня скоро сожжёт.

     Соня.

     6 августа 1881.

     О Серёже моя тревога продолжается, что же он не едет, а пора бы ему нас вспомнить.» (ПСТ. С. 168 - 169).

     Кажется, местами в этом письме Сонечки «проступают» уже не простые, привычные мужу, расстроенные или полушутливые недовольства, а – признаки её грядущих параноических и суицидальных бредов и тяжких истерик, которые старцу-мужу придётся терпеть в 1890-1900-е гг. – вплоть до роковой ночи его позорного и отчаянного бегства в неприкаянность, болезнь и смерть…

     В мемуарах, впрочем, Софья Андреевна находит для таких настроений её письма мужу 6 августа довольно понятные и естественные причины:

     «В Москве я с утра до ночи была в трудах. Устроить такой дом и закупить всё нужное для семьи оказалось довольно трудно. Надо было выбирать обои, нанимать маляров, обойщиков; потом посуду, мебель, гардины, кадушки – словом, вся обстановка была сделана вновь. Прислуги у меня в Москве ещё не было, помощников – совершенно никого. Было лето, и все родные и друзья жили или на дачах, или по деревням. Утомилась я ужасно и тут стала уже досадовать на Льва Николаевича, о котором всё-таки, не переставая, тревожилась, так же как и о сыне Серёже» (МЖ – 1. С. 347).

     С тяжёлыми думами и предчувствиями 13 августа выехал Лев Николаевич со своего хуторка – в «желанную», «домашнюю», семейную – как ему хотелось думать и настраивать себя, -- Ясную Поляну. В этом скорбном пути единственным его попутчиком (до Самары) был верный Алексеев, при прощании обливший своего обожаемого ученика и учителя слезами – будто мертвеца, над которым уже готова затвориться крышка гроба…

     По сведениям Н.Н. Гусева, 16 августа с Толстым, проезжавшим железнодорожную станцию Ряжск, совершилось ещё одно грозное, зловещее предзнаменование: как будто не только Бог и добрые люди, но уже и черти с дьяволом жалели несчастного и по-своему, по-сатанински, намекали: «будь решительнее!.. иди СВОИМ путём жизни, к Богу, а не к нам!.. не едь в Москву!» На станции совершилось несчастье: был раздавлен поездом какой-то человек… Автор «Анны Карениной» совершенно оцепенел от ужаса и, в отличие от сотворённых его воображением персонажей, даже не помыслил бежать с толпой на мучительное зрелище… Кто-то из дорожных служителей рассказал ему, что такие трагедии случаются у них часто – каждый месяц. Трясущейся рукой он нацарапывает в Дневнике несколько косноязычную, но понятную сердцем запись: «Все машины к чёрту, если человек» (49, 56). Николай Николаевич Гусев замечает по поводу этой записи Толстого: «Здесь Толстой впервые выразил ту мысль, которую он впоследствии неоднократно высказывал в своих статьях: что все приобретения культуры только тогда хороши, когда они не ведут к гибели человеческих жизней» (Гусев Н.Н. Указ. соч. С. 56).

     17 августа Толстой вернулся в Ясную Поляну – совершенно «с корабля на бал». Он очутился в толпе членов семьи и гостей, собравшихся на очередной любительский спектакль… Среди гостей 22 августа странно затесался старичок Иван Тургенев – среди прочего решивший было станцевать в гостиной «настоящий», на его вкус, парижский канкан времён его молодости (а не новомодный молодёжный «разврат»). На следующий день в Дневнике Льва Николаевича появляется запись: «Театр, пустой народ», дополненная уже 22-го красноречивым заключением: «Из жизни вычеркнуты  дни  19,  20,  21. […] Тургенев cancan. Грустно». Толстой бежал из этого бардака – на большую дорогу, по которой, как обычно, брели нищие и странники; тут же в Дневнике является, как нечаянный контраст прежним, запись: «Встреча народа на дороге радостная» (49, 57).

     Грустен тут не только Тургенев в ипостаси пляшущего аристократишки, плешивого завсегдатая европейских бардаков. И не только то грустно, что больше Толстому не суждено было увидеть своего великого собрата по писательству живым, в этом мире… Грустно то, что Льва Николаевича все эти условия окружающей жизни – будто НЕ ПУСКАЛИ к тому перу художественного творчества, к которому благословил его вернуться умирающий Тургенев. И сам он – был одним из тех, кто, прося – не пускал.. и не понимал, что не пляшется и не пируется христианину во время чумы религиозного и нравственного разложения миллионов его современников – как не поётся соловью на срубаемом дереве… Плохи те времена, когда религиозно чувствительному к Божьей правде-Истине человеку важнее ОБЛИЧАТЬ, нежели услаждать чьи-то досужие вкусы. Много хуже, когда из таких «времён» слагаются целые столетия лжехристианской жизни – и люди не понимают, виня Бога в своих несчастьях… и гонят, зашикивают пророка, дерзнувшего ИМ (а не бедным «царям земным») напомнить о Христе…
       
* * * * *

     Нет, это ещё не завершение Шестнадцатого эпизода нашей книги. Логически и биографически – к нему примыкает состоявшаяся в последнюю неделю августа 1881 г. ещё одна поездка Софьи Андреевны в Москву и связанные с нею ещё три – включая снова два встречных, под 26 августа! – письма супругов.

     Итак, 24 августа С. А. Толстая уехала обратно в Москву, чтобы обустроить снятую там, в Денежном переулке, квартиру и заказать мебель для гостиной. В этот раз дела у неё спорились веселее (да и оставалось их меньше, нежели в предшествующую московскую поездку…), о чём она, в числе прочего, и рапортовала 26-го мужу:

     «Милый Лёвочка, не успела написать утром и пишу в 6 часов вечера. Доехала я очень хорошо, потому что спала всю дорогу до Москвы и кондуктор меня разбудил уже, когда подъезжали. Со мной в отделении на другом диване спала севшая в Туле неизвестная, но очень порядочная дама, до самой Москвы. Мы с Иваном поехали к Пете <П. А. Берсу> и застали всех здоровыми; но не приехали они на спектакль, потому что Дженни <гувернантка> была больна, а сегодня лежит от жара и тошноты <дочь П. А. Берса> Натуся.

     После того, как умылась и чаю напилась, поехала на свою квартиру. Там очень хорошо, всё готово, только в спальню наклеили обои слишком ярко-голубые. Я ли ошиблась, или не то прислали — не знаю.

     Садик расчистили плохо, но сносно; в нём 40 саженей. Краской совсем не пахнет, чисто и светло. Ездила я вчера с Ольгой <Берс>, кое-что купила, вечер провела у Полиньки <П. Ф. Перфильевой>, которая дала советы, но мало. Там были Истомины и Петя с женой. К вечеру я утомилась и уехала в 12-м часу. Здоровье было отлично весь день. Перфильевы очень оба любезны и милы.

     Сегодня с утра поехала с Петей; прежде поздравила его и Наташу с рождением и именинами, подарила ему ковёр небольшой, а Натусе игрушек, а потом повезла его таскаться по всей Москве. Нынче утром болел и живот, и поясница, рабочие утром не дали спать, но теперь, несмотря на тряску весь день, я чувствую себя совсем хорошо. Сегодня мы накупили пропасть мебели, почти весь дом, без гостиной. Но я нашла магазин, где, почти наверное, закажу гостиную, очень уж надежный старик, хозяин магазина. Кое-что передала, кое-что дешевле, — но я не могу сказать, чтоб я была недовольна покупками.

     Завтра займусь посудой, лампами и проч. Но ещё ужасно много дела, обойщики ещё не принялись за обивку, многое не куплено, ничего не устроено. Я не могу приехать раньше воскресенья вечера, это мне очевидно. Воскресенье надо ехать утром с Петей на Сухареву <площадь>, — <там> только по воскресеньям торг <мебели>, а простого многое не куплено, без меня нельзя купить, а вещи всё серьёзно нужные. Пишите мне и пришлите еще телеграмму в субботу.

     Если не выдержу скуки и тоски и беспокойства по вас, то вернусь, как сказала, в 4 часа ночи с пятницы на субботу; лошадей на Козловку всё-таки пришлите. Кончаю письмо, еду в Денежный переулок принимать мебель и всё платить на месте. Одно мне утешение, что для своих всё покупаю, чтоб всем хорошо было.

     Целую всех вас, что-то Саша, как ты, Маша и все. Я выношу отлично свои труды. Прощайте, милые мои.

     Соня» (ПСТ. С. 170 - 171).

     Толстой между тем 27 августа писал в Дневнике: «Соня в Москве. Покупки. Делать то, что не нужно – грех». И имея в виду какой-то неизвестный нам случай, Толстой сравнивает с этим случаем хлопоты жены об устройстве гостиной и пишет: «Разбранить человека за портрет государя навыворот и гостиную купить – одинаково безумно и ведёт к злу» (49, 57).

     Отъезд жены означал перерыв в семейной вакханалии барских развлечений, и Лев Николаевич, пользуясь этим «тайм-аутом», пытается продолжить работу над легендой «Чем люди живы». Но тяжёлые предчувствия не отпускают его – и работа не спорится. 2 сентября в Дневнике появляется даже такая запись: «Умереть часто хочется. Работа не забирает» (Там же). Так что Софья Андреевна напрасно лукавит в своих мемуарах, связывая с «умственной работой» Льва Николаевича его отказ помогать ей в московских покупках (МЖ – 1. С. 348). Коренные причины были – ИНЫЕ, и о них мы уже сказали выше… Но Толстой не видел возможности дать понять своё состояние Соничке, суетливо и восторженно заканчивающей приготовления к вожделенной московской жизни… и в письме своём от 26-го он максимально сдержан в выражении негативных настроений, связанных с московским переездом. Письмо подчёркнуто, до скушного обыденно и посвящено описанию малоинтересных событий. Приводим с сокращениями:

     «Нынче среда вечером. Пишу тебе в гостиной, а рядом в зале все дети наши и кузминские поют куплеты. Все здоровы и веселы. […] Маленькие совсем хороши  и  милы,  особенно  Миша. Как только тебя нет, он льнёт ко мне:  папа! и на руки лезет, и таскает с ним бегать.

    M-lle Guillod нынче утром со всеми ездила в Судаково покупать мёд. Хотели взять Андрюшу, и хотя  жалко  было лишать  няню, я  не разрешил,  —  боялся,  что  утром  будет свежо, да и далеко.

     Нынче до обеда дошёл слух через какую-то бабу, что Василий Иванович, священник, умер. Я ходил в церковь,  но слух  не  подтвердился. […] …Я  завтра съезжу к нему. 

     [ПРИМЕЧАНИЕ.
     В. И. Карницкий (1831—1881),  священник  ближайшей  Кочаковской церкви, учил «закону божию» всех детей Толстого. «Был простой, хороший человек с большой  семьёй»  -- вспоминала о нём Софья Андреевна. Дочь его,  Евдокия  Васильевна, была  крестницей  Толстого.

     Таню <Кузминскую> я просил без меня дома постеречь.  Илюша вернулся  вчера ещё.  Убил 6 штук. Жалуются, что  дичи нет. Серёжа нынче ездил в Малахово <болото> и  тоже  только  одну  утку  убил.  Илюша  нынче ездил с  <В. А.> Бибиковым <сын А. Н. Бибикова, знаменитого соседа Толстых в поместье Телятинки. – Р. А.> за  волками,  ничего  не  нашли.

     Я  вчера  целое  утро писал Петину историю <«Чем  люди  живы?»> и всё не  могу кончить.  —

     Мне очень грустно было в ночь твоего отъезда, теперь  привыкаю.

     Пожалуйста не воображай, что непременно нужно тебе  всё кончить. Сделай, что успеешь до субботы, не  торопясь, — остальное я доделаю. Нынче коронация <т.е. ежегодно отмечавшийся как праздник день коронации имп. Александра  II — 26  августа  1856 г. – Р. А.>, не  помешало ли это твоим делам? Я оба дня не в духе, — печень  болит, но не унываю, потому что знаю, что скоро пройдёт.

     Священника мне очень жалко и его семью, и хотелось  бы увидать его перед смертью. Завтра поеду в 12-ть и если нет поезда, возвращающегося рано, возьму лошадей.

      Завтра пошлю телеграмму; целую тебя, душенька, до  субботы — утра» (83, 307 - 308).

     Письмо Толстого следующего дня, 27 августа, наполнено настроением безысходной покорности, упадка духа, и более похоже на краткий, будто подневольно писанный, «рапорт»:

     «Пишу с вечера в четверг. M-lle Guillod завтра хочет ехать с девочками в Ясенки, и свезут письмо.

     Проснувшись, осмотрел детей. Все здоровы и веселы.  Серёжа вернулся из Тулы после обеда; я ходил гулять и встретил его. Илюша ходил  на <болото> Деготну и тоже вернулся, ничего не  убивши.

     Таня, как я замечаю, в духе аккуратности.

     Андрюша очень весел, пил со  мной чай.

     Миша особенно гордо хлопает ногами. И очень рад калошам.

     Саша Кузминский <А. М. Кузминский, свояк Льва Николаевича. – Р. А.> обедал у нас. В крокет нельзя было
играть от дождя.

     Маша играла в куклы с Акулей. <Это была дочь крестьян Ясной Поляны Андрея Сахарова и Матрёны Арбузовой (родной сестры слуги Толстых С. П. Арбузова). – Р. А.> Я очень вял. Целый день хочется  спать. […]

     Прощай, завтра напишу, если будет время и будет что» (83, 309 - 310).

     О своём душевном состоянии Л. Н. Толстой в начале сентября 1881 г. писал своим друзьям и единомышленникам А. А. Бибикову и В. И. Алексееву в частности следующее:

     «Я попал сюда в страшный сумбур — театр, гости, суета
и странно — ушёл в себя и чувствовал, и чувствую себя лучше, чем когда-нибудь. Несогласие моё с окружающей жизнью  больше и решительнее, чем когда-нибудь;  и  я  всё яснее и определённее вижу свою роль и держусь её. —Смирение и сознание того, что всё, чт; мне противно  теперь, есть плод моих же ошибок и потому – прощение  других и укоризна себе».

     И далее, словно крик души:

     «Серёжа уехал уж в Москву, мы переезжаем 15-го. Я НЕ  МОГУ СЕБЕ ПРЕДСТАВИТЬ, КАК Я БУДУ ТАМ ЖИТЬ» (63, 76).

     Надвигающийся переезд принял наконец обличие чего-то рокового, неотвратного для семьи Толстых – но желанного решительно и однозначно разве что урождённой горожанке (хуже того – москвичке) Соне… В своих мемуарах она вспоминала:

      «С грустью доживали мы свои последние дни в Ясной Поляне. Дети ходили прощаться и с любимыми местами, и с собаками, и с дворовыми, и крестьянскими людьми и детьми. Понемногу начали укладываться… Дети уже почти не учились, были в большом волнении и меняли настроение: то пленяла их новизна городской жизни, то огорчала разлука с старой привычной обстановкой. […] Семимесячная беременность делалась невыносимо тяжела, и я изнемогала от трудов и усталости.

     <ПРИМЕЧАНИЕ.
      Родившийся 31 октября Алёша умрёт в январе 1886 г., став первой из детских жертв Толстых городскому аду. Смерть младшего, Ванички, в 1895 г. – окончательно сломит мать: морально, физически и психически… но и тогда она НЕ РАСКАЕТСЯ И НЕ ПОЙМЁТ. - Примеч. Романа Алтухова.>

     […] Наконец, 15-го сентября назначен был наш отъезд. […] Встали в восьмом часу и, напившись чаю, двинулись в Тулу на курьерский поезд… Мне нездоровилось, было уныло, грустно, многие плакали, провожая и уезжая. […] Ехали мы во втором классе, было жарко, суетливо… Помню какой-то туман в голове от утомления, а чувств не осталось никаких» (МЖ – 1. С. 349).    

      Москва встретила родную ей Sophie предзнаменованием – пожалуй, не менее красноречиво-зловещим, нежели то, которое месяцем раньше явилось её мужу на станции в Ряжске:

     «Въезжаем в Москву, в город, и первое впечатление – громадное зарево пожара на Никольской. Сгорело много в ту ночь; убытки считались миллионами, и тяжёлое чувство вызвала тогда в нас эта огненная картина пожара, с огненным небом, бегущей и кричащей толпой, летящими во весь дух пожарными» (Там же).

     Пётр Берс с женой Ольгой встретили потрясённую сестру, успокоили и наскоро соорудили скромный «английский» ужин – холодный ростбиф и чай.

     «Дом похвалили, но, несмотря ни на что, все сразу поверглись в уныние, и все легли спать с какой-то непобедимой тоской в душе. …Началась новая, непривычная и более тяжёлая во всех отношениях городская жизнь» (Там же) -- так завершает Софья Андреевна своё повествование о низвержении в московские рабство и ад…

      Она «забыла» дописать, что спалось, да и жилось семейству в первые дни и ночи весьма непокойно. «Оказалось, что перегородки между комнатами такие тонкие, что в каждой комнате было слышно всё, что делалось и говорилось в соседних комнатах» -- сообщает Н.Н. Гусев (Материалы… 1881 – 1885. Указ. изд. С. 61).

      Жизнь в Москве рисовалась Толстому в самых мрачных красках. Но действительность – превзошла все его ожидания.


                КОНЕЦ ШЕСТНАДЦАТОГО ЭПИЗОДА
    
                __________________________


Рецензии