Кулёма

Пламя пожирало одинокую лесную избушку. Веером рассыпались искры, головни падали на заснеженную поляну, оставляя в сугробах язвы и оспины. Человек, запертый в доме (дверь была снаружи подперта тяжелыми бревнами), превозмогая кашель, отчаянно кричал, бранился, умолял выпустить его, грозил небесными карами и уголовными законами, проклинал, и при этом неистово колотился в дверь. Вокруг горящей избы топтались те, кто содеял страшное дело – несколько жителей села Пуртдор, что переводится с языка коми как «охотничий нож» - почитай, все мужчины в селе были охотниками. А в объятом пламенем жилище метался человек, которого крестьяне считали колдуном. Еще не так давно они бегали к таежному отшельнику заговорить зубную боль, исцелить от головной, избавить от кашля-душителя, против которого бессильны любые отвары и настои, вернуть стареющему зырянину мужскую силу… несть числа недугам, с которыми умел справиться русский знахарь Федор.

Вот только знахари и травники испокон веков считались «по совместительству» колдунами: они-де и на мужиков порчу наводят, и здоровых баб превращают в икотниц, и скотину изводят, и бывалых охотников оставляют без добычи, и посевы губят. Особенно зловредными народная молва признавала колдунов из среды иноплеменников. Русские крестьяне полушепотом рассказывали о могуществе лопарских, самоедских, ижемских, зырянских кудесников, способных сгубить чем-либо насоливших им русских соседей или, по крайней мере, превратить их жизнь в долгую череду мучений. В то же время северные инородцы с не меньшим трепетом в голосе говорили о русских колдунах и ворожеях, с которыми лучше не ссориться. Колдунов, ворожей, целителей и знахарей боялись, их задабривали, к ним обращались, когда нужно было излечить от хвори человека или скотину, приворожить парня или девушку, вернуть угасшую любовь, найти потерянную вещь, отыскать пропавшего человека, избавить мужа от пагубного пристрастия к бутылке или отвадить его от молодки-полюбовницы… Но горе «знающему», если в деревню приходила моровая болезнь, падеж скота, если не уродился хлеб или овощ – да мало ли бед на горемычном крестьянском веку. «Это колдун наслал!» - сначала шептались, а затем начинали говорить во всеуслышание сельские жители. И вот уже вместо богатых подношений и благодарностей – топоры, вилы и «красный петух». Суд у мужиков скорый, не по закону, а по стародавнему обычаю, приговор – смерть, наказующая за самосуд власть далеко, в уездном городке, а сельский староста – такой же мужик, свой  в доску, он не выдаст. И гибли деревенские экстрасенсы от рук односельчан. Так случилось и в этот раз в Пуртдоре.

- Гори, проклятый! – кричал кряжистый, сутуловатый Варфоломей, подпрыгивая и похлопывая рукавицами в злобной бесовской радости. – Это еще не пекло, в аду жарче, небось, будет? Гореть тебе веки вечные! – Он отскочил в сторону, когда фейерверк искр вырвался из мшистых щелей пылающей избы, а горячее дыхание пожара едва не опалило его брови, бороду и усы.

- Пусть поджарится! Это ему за мою Пеструху! – злобно хохотал Вавила. – И за теляток!

Новый сноп искр осыпал мужиков, вершивших свое черное, варварское, но, как им казалось, справедливое дело. У бывшего ближе всех к огню Евстолия затлела пола полушубка. Он нелепо заплясал на месте, принялся свежим снегом тушить занявшийся, было, огонек.

Из пылающей избы снова донесся надрывно кашляющий, хриплый голос:

- Болваны! Не я ли вас лечил травами да заговорами? Не твоего ли, Вавилка, коня на ноги поставил? Коровы, вишь ли… - он отчаянно захаркал. – Езжай ты вовремя к этому, как его звать? Ветерану? Ветенару? тьфу ты, черт, в Усть-Цильму, он бы твою скотинку…

- У меня, что ли, деньги водятся на ветенара? – крикнул Вавила. – И поделом тебе, колдун, сгинешь в огне, никто не прослезится – ни жены, ни детей, ни родичей, все одно ты одинец!

- Выпустите, добром прошу! – опять донеслось из избы. На этот раз кулаки колдуна обрушились на заколоченные снаружи ставни. Русский знахарь взвизгнул: то ли обжег руку – огонь уже охватил ставень снаружи, то ли порезался об осколки стекла. – Люди вы или кто?

Угрожающе затрещала крыша. Почтенный Панкрат, бывший в молодости писарем в волостном правлении, а в армии дослужившийся до старшего унтера, скомандовал:

- Отыдите на три шага от пожарища. Сейчас как рухнет и полыхнет!

Мужики послушно отступили безопасное расстояние.

- Проклинаю всех! Через двадцать лет приду за вашими душами, изверги! – прорычал колдун и снова зашелся в сильном кашле. – Всех заберу в ад!

- Я уж помру к тому времени, – смеялся Панкрат. – Мне семьдесят годов стукнет.

- А мне, кажись, сорок четыре будет, - молодой, розовощекий Вавила метнул снежком в ставень. – А тебе, Евстолий?

Тот уже раскрыл рот – маленькую щель в живописном обрамлении густой русой бороды и пышных усов – как раздался грохот: крыша провалилась внутрь избы, за грохотом последовал короткий вопль. В зимнее небо взметнулся новый фейерверк искр; спугнутый ворон сорвался с вершины сосны и с глухим криком «кху-кху» полетел прочь. К ногам Варфоломея упала дымящаяся головня, он отпрянул, испуганно перекрестился.

- Все, пора домой. Чур, уговор: никого из нас тут не было, колдун сам сгорел. Может, лучину обронил, али печь топил неаккуратно, всяко бывает. Расходимся, мужики! – торопил он сообщников, стремясь скорей покинуть место жесткой расправы.

- Отдал Богу душу русский колдун, - Евстолий стянул с головы длинноухую шапку, другие с видимой неохотой последовали его примеру. – Царствия небесного ему уж точно не видать.

Отряхнув шапки от сыпавшего с ветвей снег, нахлобучили обратно.

- Мы того… наследили вокруг избы, - Вавила беспокойно огляделся вокруг. – По следам на нас выйдут.

- По всем приметам завтра снег повалит, - успокоил Евстолий. – И, правда, уходить пора, - он прикрыл рукавицей лицо от нестерпимого жара. Желтые языки вырывались из гудящей, охваченной пламенем избы там, где пару минут назад еще высилась крыша с коньком, в жутком танце плясали искры, черные хлопья пепла; еловые ветви, нависавшие над лесной избушкой, почернели – иней растаял, огонь опалил иглы.

- Не похоронили его по-людски. Хоть и колдун был, на скотину мор наслал, да все ж человек. Его душа теперь кулёмой станет, - забормотал Вавила. – Мстить будет…

- Сказки бабкины, - усмехнувшись, небрежно махнул рукой Панкрат, но тут же посерьезнел. – Бежим, сейчас стена рухнет! Все врассыпную!

И верно: стена угрожающе затрещала, а четыре зырянина бросились прочь, на ходу проваливаясь в глубокие сугробы, снег набивался в валенки и унты. Бревна из рассыпавшейся стены катились вслед им, подпрыгивая на запорошенных пеньках и кочках.

За один из пней запнулся Варфоломей и, чертыхаясь, растянулся, уткнувшись в снег носом. В следующее мгновение тяжелое бревно ударило по левой ноге. Хрустнула кость, мужик взвыл от боли. Пришлось Вавиле и Евстолию погрузить его в сани. Сломанная нога, в конце концов, срослась – помог знахарь-костоправ из дальней деревни. Однако хромота осталась – видимо, в отличие от убитого Федора, знахарь-зырянин не сильно-то преуспевал в «ремонте» поврежденных конечностей. Односельчане покалеченного Варфоломея посчитали его первой жертвой проклятия мертвеца.

Пока ехали назад, Варфоломей, распростертый на медвежьей полости, охал и стонал от боли, не меньше его охал и причитал молодой Вавила, шагавший подле телеги:

- Похоронить надо было, я ж говорю. Полиция наедет, искать будут виновников, на нас выйдут… Что тогда?

Евстолий развернулся и крепко, размашисто ударил молодца по затылку – так, что шапка едва удержалась на голове парня. Тот лишь крякнул.

- Дурень, дубина! Если хочешь – делай гроб, а потом иди в лес с лопатой, долби мерзлую землю, копай… И попа позови!

- Попа – к колдуну? – хихикнул Панкрат.

- Хоть колдун, а все же человек, - передразнил Вавилу Евстолий.

По возвращении в село четверо хранили молчание о содеянном. На вопросы, что делали в лесу, отвечали сквозь зубы – мол, проверяли силки и капканы, зверь и птица нынче пошли хитрые, их на мякине не проведешь, так ничего и не добыли. Даже молодой Вавила как воды в рот набрал, хотя парень был языкастый. Но все односельчане без лишних слов и разъяснений догадывались, зачем четверо мужиков ходили в лес.

Через пять дней прибыл в село становой пристав с «говорящей» фамилией Зверухин. Он рычал, как зверь, кричал на мужиков, грозя отправить их в Сибирь за самосуд, однако же, и виновники злодейского убийства, и родичи и односельчане отвечали все одно и то же:

- Сгорел русский колдун. Может, от лучины изба занялась али головешка из печи выпала, а тот дрыхнул себе, а когда спохватился, поздно уж было. А, может, он как те изуверы в старину, которые в срубах сжигались… Кто его знает: жил-то особняком, нелюдимо. Может, он от одиночества в лесу того, умом тронулся и…

- Ложь! – рычал и ревел как разбуженный медведь Зверухин. – Избу со всех концов подпалили, извне, а не изнутри, и дверь бревнами подперли! Все равно сознаться заставлю!

Пустое! Крестьяне дружно отпирались: не знаю, не ведаю, не был. В конце концов, исчерпав запас увещеваний и угроз, становой пристав махнул рукой, видимо, поняв: глухое это дело…

Похоронили обугленное тело знахаря (точнее, то, что от него осталось – дикие звери успели обглодать несчастного до неузнаваемости, отгрызли конечности, растащили все самое лакомое) за оградой кладбища: крестьяне никак не желали, чтобы русский колдун, якшавшийся с нечистой силой и насылавший порчу на скотину, покоился рядом с их родичами. Даже попа пришлось искать за сто верст: здешний батюшка, узнав, кого ему предстоит отпевать, немедленно сказался больным, слабым на ноги. В свое время батюшка сам настраивал односельчан против знахаря: мол, к причастию не ходит, не исповедуется, занимается ворожбой и волхвованием, гнать такого надо прочь из наших краев, а избенку его разрушить, ибо место то нечистое, капище поганое. Приехал поп чужой, откуда-то из-под Яренска, который про пуртдорскую историю не слыхивал. Он и отпевал звериные объедки, в беспорядке сваленные в гроб. Мужики мрачно молчали, бабы перешептывались. Когда гроб опускали в могилу, над кладбищем пролетел ворон, что многие сочли недобрым знаком.

Кстати сказать, убийство знахаря не остановило морового поветрия: в течение последующей недели погибли еще пять коров, дюжина телят, овцы, козы, мерин… «Знать. Федька с того свету мстит за свою погубленную душу, и в аду не угомонился!» - шептались зыряне.

… Двадцать лет минуло с той поры. Пепелище избы колдуна поросло бурьяном, иван-чаем, черничником. Летом и осенью былая гарь была буквально усыпана черникой, но никто не решался собирать здесь крупную, сизую ягоду. Казалось, что тысячами темных глаз недобро глядит на оставленный мир убиенный Федор. Зимой же из пушистых сугробов упрямо выпирали старые, обугленные бревна, частично уже раскрошившиеся и рассыпавшиеся на множество головешек. Матичное бревно, словно воздетый перст, взывало к небу, требуя отмщения за гибель хозяина и разрушение добротной избы.

Евстолий проворно скользил на лыжах по девственно-чистому снеговому полотну. За прошедшие дни навалило да намело столько, сколько порой не выпадает и за целую зиму. В тайге бывалый охотник проверял капканы, петли, силки. В этот раз удача улыбалась ему: куница, белка, еще белка, горностай, тетерев, рябчики… Такой обильной добычи за один день он, пожалуй, не припомнит. Короткий зимний день быстро угасал. На густо-синем фоне неба, где уже мерцали первые звездочки, причудливо изгибались заснеженные ветви деревьев, похожие на морские кораллы, тянущиеся со дна морского к далекому, недостижимому небосводу, а между ними, как пестрые, яркие рыбы средь коралловых рифов, проносились стайки снегирей и свиристелей. Последние, в отличие от безмолвных рыб, оглашали сонную тайгу веселым щебетом-пересвистом. Впрочем, Евстолий никогда в жизни не видел кораллов и вряд ли слышал о них; ему опушенные ветви казались руками таинственных существ, в которых верили предки, да и сам он подозревал, что глухие уголки древней тайги-пармы и ныне населены множеством неведомых лесных духов. Тени, отбрасываемые деревьями на снег, чудились многорукими истуканами, и Евстолий поеживался – не от холода (малица надежно согревала его) – от древнего, всплывающего из глубин генетической памяти страха перед тем неведомым, грозным и ужасным, что таится в чаще. Он нагнулся к очередному трепещущему в силках рябчику, легким движением свернул шею, затолкал в туго набитую сумку. Голова лесной птицы безжизненно болталась на сломанной шее. Он принялся заталкивать ее вглубь – в результате на свет божий показался пышный беличий хвост и заячья лапа. Евстолий, кряхтя, продолжал утрамбовывать добычу, ломая крылья таежной дичи, прикидывая в уме, сколько он выручит за проданные шкурки на ярмарке в Усть-Сысольске. Внезапно краем глаза он заметил странную тень, на мгновение мелькнувшую среди елей. «Померещилось? Блазнит? А если шатун бродит, как душа неприкаянная?» - он истово перекрестился, затем той же рукой вцепился в амулет – связку щучьих зубов, болтавшуюся на шее рядом с крестом. Оглянулся: не иначе, как показалось – и снова перекрестился, прошептал начальные слова молитвы на русском, потом принялся бормотать заклятие на зырянском. Через минуту он двинулся дальше: оставалось еще несколько ловушек. Хотя, впрочем, добычи уже столько, что некуда пихать. Он махнул рукой и обернулся, чтобы возвращаться назад (черт с ними, последними белочками да птичками, пускай лисицы ими лакомятся)… и обмер. В десяти шагах от него стояла странная, темная фигура, нет, тень, имевшая человечьи очертания, но без лица – просто темный силуэт меж деревьями, на фоне быстро темнеющего неба. Того, кто отбрасывал тень, видно не было, да и сама тень не была обычной тенью, ибо не распласталась на сугробах, а… неподвижно стояла. «Да это сам дух лесной…» - Евстолий подался назад, лыжа уткнулась в кочку. И тотчас же это нечто, «тень» или «дух», шагнуло вперед – бесшумно, даже не взметнув снежную пыль.

Охваченный безотчетным страхом, охотник развернулся – и полетел на лыжах куда глаза глядят, поминутно оглядываясь назад – туда, где за деревьями то и дело мелькало «оно», преследующее его, то отставая, то почти нагоняя. Из сумки выпал рябчик, затем пара белок, которые можно выгодно продать в уездном городе, взмахнув ушами, вывалился заяц, увлекая за собой горностая. Евстолий несся, огибая пеньки и поваленные стволы, а в голове его вдруг явственно сверкнула мысль: «Так это ж… Двадцать лет назад в тот же день… Колдун… Он проклял и обещал вернуться». Все дальше уходил охотник от родного Пуртдора, надеясь до наступления тьмы скрыться в небольшой деревеньке, где жила его дальняя родня. Всего-то пара верст… Он был уже немолод, на бегу тяжело дышал, колени ощутимо поскрипывали в унисон скрипящему под стремительными лыжами снегу. Только бы успеть… В деревню «оно» не сунется, там церковь, в избах иконы по углам, туда нечистой силе путь заказан.

Упрямо преследуемый «тенью», он не заметил, как оказался над овражком, над которым нависал снежно-ледяной «карниз». Увидев, что лыжи вынесли его на самый край обрыва, охотник рванулся назад. От его резкого движения «карниз» ухнул вниз. В вихре снежной пыли Евстолий полетел на дно овражка, где из-под снега торчали корни, стволы и ветви некогда свалившихся туда старых деревьев. Последнее, что он увидел в падении – темную фигуру на само краю… «Кулёма!» - только выдохнул крестьянин – и в следующий миг шея его хрустнула, как у того рябчика, и душа оставила тело, воспарив вслед облачку снежной пыли. Безжизненно тело лежало в неестественной позе между такими же мертвыми сосной и елью, пустые глаза недвижно уставились в самую верхнюю точку небесного купола, где столь же печально, холодно и недвижно сияла звезда Кола. Бойкая синичка присела на сухую ветку сосны и наблюдала за мертвым. Осознав своим крохотным птичьим мозгом, что человек не подает признаков жизни, а, значит, не способен навредить птахе, она бесстрашно слетела с ветки прямо на мертвую руку и клюнула закоченевший мизинец – при падении варежка соскочила с руки охотника. Через час спустившаяся в овраг росомаха, обнюхав мертвеца, фыркнула и, заметив рассыпанных на снегу лесных птиц и зверьков, вывалившихся из сумки, неспешно приступила к позднему ужину, урча, принялась грызть их мерзлое мясо.

Двум часами ранее Панкрат, наловив изрядное количество рыбы, собрал удочки, пыхтя, поднял набитое до самых краев еще трепещущей рыбой ведро, и двинулся к берегу. Лед сейгод намерз крепкий, Панкрат уверенно ступал по нему, волоча тяжелое ведро с торчащими в разные стороны рыбьими хвостами. То-то радости будет старухе! Какую ушицу наварит! Детей, внуков пригласим! Да и соседям, кажись, хватит…

Что это? Чья-то темная фигура вдруг выросла впереди него будто из ниоткуда, из морозного воздуха. Кто это? Приглядевшись, рыбак заметил, что перед ним стоит не человек, а лишь черная тень человека, отчетливо выделяющаяся на фоне занесенного снегом берега. Он поставил на припорошенный лед ведро с рыбой и привычно вознес руку, дабы осенить чело крестным знамением: «Сгинь, проклятое наваждение!» Тут же черный силуэт развернулся и помчался к берегу, не оставляя на заснеженном льду следов. «Ага, удираешь, бес! – возликовала душа Панкрата. – Ружейной пули бес не боится, а от креста шарахается»… Но в следующее мгновенье радость сменилась ужасом: угрожающе затрещал крепкий лед; там, где бежал «бес», змеилась трещина, которая с каждой секундой расширялась. Льдины лопались, налетали и наползали друг на друга, мрачно колыхалась черная вода. Не прошло и минуты, как широкая и длинная полынья отделила заворожено глядящего на страшное зрелищ рыболова от берега. Человек-тень тем временем выскочил на берег и оттуда, казалось, следил за Панкратом. «Не иначе как вакуль, водяной», - подумалось тому. «Бежать к противоположному берегу!» - мелькнуло в голове крестьянина. Он бросил ведро с богатым уловом и припустил по заснеженному льду, оскальзываясь и едва не падая. А полынья быстро увеличивалась в размерах, как будто догоняя мужика. Вот опрокинулось брошенное ведро, и, в следующий миг, отчаянно барахтающийся окунь соскользнул в родимую стихию, а следом за ним, булькнув, пошло ко дну и ведро вместе с рыбой, мертвой и еще живой, бьющейся в последних усилиях. Возвращение в родную стихию вернуло к жизни еще нескольких речных обитателей. А вот жизнь самого рыболова, под ногами которого разверзлась вдруг речная пучина, отсчитывала последние минуты. С отчаянным воплем плюхнулся Панкрат в ледяную воду. «Да это не вакуль, а кулёма, дух того самого…» - он отчаянно цеплялся немеющими пальцами за край льдины, который трещал и крошился, ноги яростно бултыхались… и вот уже Панкрат, мечтавший угостить всех родных и ближних густой, наваристой ухой, сам стал кормом для речных рыб. Течение утянуло бездыханного рыбака под толщу нетронутого льда. Наутро огромную полынью затянуло тонкой ледяной коркой. А чудом спасшийся окунек на своем немом рыбьем языке поведал сородичам о чудесном избавлении от гибели и о смерти погубителя рыбьих душ.

Вавила тяжело топал по снегу, сгибаясь под связкою дров. Невдалеке проходил зимний путик, где уже ждала его верная Ласточка, прозванная так за свой бег-лет. В телеге лежало уже несколько вязанок валежника и свежей древесины. Тяжесть ноши Вавилы усугублялась еще и закинутым за спину ружьем, которое мужик всегда предусмотрительно брал с собою в лес. Тем более этой зимой, когда вблизи Пуртдора не раз видели следы волчьей стаи, а на днях нашли истерзанную хищниками тушу лосихи. Из-за кушака торчал топор. Напевая нехитрую мелодию, он шел навстречу лошадке. Вот она, родная, там, меж березовыми стволами, переминается с ноги на ногу… Проклятье, что это! В нескольких шагах от Ласточки стоял какой-то темный  человеческий силуэт. Кобыла странно дергала головой, поводила ноздрями, нервно перетаптывалась. Да это ж конокрад, черт бы его побрал!

- Стой! Уходи прочь! – закричал Вавила, сбросил с плеч дровишки и побежал, утопая в сугробах по колено и выше. Пробежав некоторое расстояние, он вновь заорал:

- Дурак, оставь лошадку! Застрелю ведь! – скинул с плеча ружье, быстро зарядил, прицелился. Убить конокрада – преступление с позиции закона, но не грех согласно крестьянскому мироустройству. Так же, как расправиться с колдуном. Кругом тайга, снег скоро занесет, запорошит все следы, едва ли конокрада хватятся быстро…

Он пальнул – и, показалось ему, попал точно в цель – Вавила был меткий стрелок. Но странная фигура даже не шелохнулась. Он выстрелил еще раз и еще… Напуганная пальбой, лошадь рванула с места, одна из вязанок развязалась, дрова посыпались в снег. Черный человек (да человек ли?) проворно прыгнул в телегу, но даже не взялся за вожжи – Ласточка понесла, телега подпрыгивала на ухабах, кочках, пеньках. Вот еще одна вязанка вывалилась в снег. Лошадь уходила в сторону от села, в самую глушь.

Еще один выстрел вдогонку, не причинивший черному существу никакого вреда. Патронов мало, вот ведь незадача! Вавила ринулся вперед по глубокому снегу. Сколько длилась эта безнадежная гонка – полчаса, час, больше? Мужик взмок, споткнувшись, потерял шапку, в унты набился снег. Лошадь вскоре превратилась в темную точку, исчезнувшую среди сотен сосен. Заметно стемнело. Вавила остановился, переводя тяжелое дыхание, огляделся по сторонам. Он был один в лесу – едва живой, потный, простывший, о чем свидетельствовали хриплое дыхание, насморк, дрожь, без лошади, без дров, с ружьем и тремя патронами. Топор он тоже обронил где-то.

«Ничего, вернусь домой по собственному следу. Благо, с неба ни снежинки», - он устало присел на пенек. И тут же пронзительный, нарастающий вой заставил его подскочить, как ужаленного. «Волки!» В сгущающихся сумерках меж дерев мелькали юркие серые тени. Они окружали Вавилу со всех сторон. Первые трое выскочили на поляну. Одного он застрелил наповал, другой, скуля, отполз с простреленной лапой. Среди мечущихся вокруг хищников он увидел вдруг того самого человека с руками, ногами, головой… и без лица. Одежду на теле было не различить. Это был не человек, а тень человека, неслышно скользившая по снегу, не оставляя цепочки следов за собой. Волки, казалось, не замечали его.

- Боже! – воскликнул Вавила. – Ты пришел за мной. Федор, и привел за собою… - Он не договорил, ибо в следующий миг вынужден был отбиваться прикладом от громадного волчища. Удар сильной руки сломал зверю хребет. Крестьянин в последний раз зарядил ружье и выстрелил в другого волка, подкрадывавшегося к нему слева. Увы, рука дрогнула, пуля лишь чиркнула по стволу старой ели. Последние минуты жизни Вавила яростно орудовал прикладом, уложив еще двух зверей – и убил бы больше, если бы зубы очередного лесного разбойника не сомкнулись внезапно на его шее. Предсмертный визг его потонул в дружном хоре волчьих завываний.

…Варфоломей, в отличие от Вавилы, запасся дровами практически на всю зиму. Поздним вечером он вышел, ковыляя, на двор. Чья-то темная фигура, отчетливо вырисовывавшаяся в лунном сиянии, взгромоздилась на вершину поленницы. «Прочь, вор!» - крикнул старик,ускорив шаг, что давалось ему с трудом – поврежденная нога замедляла движение. Фигура подпрыгнула – и гора дров погребла под собой последнего убийцу.Лишь наутро родные хватились его: придя, как водится, навестить старика, они обнаружили его бездыханным под горой дров; из дыры в виске вытек и закаменел на морозе мозг, на мертвом лице застыла гримаса изумления, смешанного с ужасом.

Той же ночью на 14 января 19… года вспыхнул дом отца Симеона – священника, отказавшегося отпевать русского колдуна. Односельчане совместными усилиями спасли избу, но не смогли вызволить из огненной ловушки хозяина. Престарелый поп недвижно лежал на кровати под тлеющим одеялом, на груди он держал образ Николая Мирликийского, до которого сумел дотянуться. Полагали, что причиной пожара стала упавшая на пол лампадка или непотушенная лучина. Широко раскрытые глаза сельского батюшки, казалось, узрели перед смертью нечто невыразимое словами, пальцы навеки застыли в троеперстном знамении. «Сердце остановилось, - констатировал прибывший из уездного города доктор. – Даже задохнуться дымом не успел». Так в один день Пуртдор лишился сразу четырех крестьян-зырян и русского попа.

Утром густо валил снег. Нахохлившийся ворон печально сидел на покосившемся кресте, прислушиваясь к несущемуся из села дружному вою крестьян, лишившихся мужа, отца, брата, соседа, крестного… Наконец, решительно взмахнув крыльями, птица-беда взмыла в серое, унылое небо Севера.


Рецензии