Несколько дней в декабре. IV

Серый песок, серая вода, серое небо в сером тумане, грязно-белые, почти серые чайки. Вот такая она зимой, его родина. Профессор Декарт сильнее закутался в пальто и придержал шляпу – ветер был резкий и холодный. Он стоял на причале и глядел, не отрываясь, как волны набегают и разбиваются о дощатый настил. Увидел, что идет высокая волна, отступил, но недооценил ее силу – его всего окатило брызгами. Фредерик озадаченно взглянул на себя и засмеялся. Купаться он, конечно, не отважился бы, хотя мальчишкой на спор забегал в воду и в декабре, и в январе. Но и сейчас не почувствовал ни злости, ни досады, хотя сырость моментально пробралась под одежду и ему стало по-настоящему холодно. В этом символическом купании был какой-то важный смысл. Как будто океан узнал его и поздоровался. «Да, видишь, это снова я, – ответил профессор Декарт. По привычке одиноких людей он довольно часто разговаривал сам с собой. – Самому не верится. Постранствовал и будет, по доброй воле больше не уеду так надолго...»

Он подождал, пока одежда высохнет на ветру, и пошел в портовый ресторан Турнеля. С удовольствием заказал Пино де Шарант на аперитив, полдюжины устриц, белое вино, сардины с жареной картошкой – обед мечты для парижанина поневоле, долгие годы хранящего воспоминания о кухне своей родины. Свой обед ел очень медленно, никуда не торопясь. Но время шло еще медленнее. Он спросил виноградной водки и выпил у обшарпанной стойки, потом спросил еще. Завсегдатаи обсуждали с хозяином последний улов и жаловались, что парижские коммерсанты скупают весь «урожай» устриц еще в море. Папаша Турнель их заверял, что дружит с капитаном флотилии и своим коронным блюдом будет кормить и при республике, и при империи, и при короле, и даже, не дай бог, при революционной смуте. Фредерику почему-то захотелось, чтобы трактирщик его узнал. В тот год, когда он работал учителем в лицее на улице Генриха Четвертого, он довольно часто здесь обедал. Но папаша Турнель хоть и поглядывал на него время от времени, и во взгляде его читалось смутное узнавание, ничего не сказал. Что ж, прошло двадцать лет. Перед стойкой каждый день проходит толпа людей, и его лицо давно изгладилось из памяти. 
 
На улице начало темнеть. Выходить из тепла не хотелось, но деваться было некуда. Фредерик вышел на набережную, окинул взглядом башню святого Николая и медленно двинулся вперед, к центру города, к ратуше и белым зданиям с изящными аркадами. Он хотел увидеть их, пока день не погаснет. Впереди еще несколько дней, но он понимал, что уже вечером его захлестнет суета, появятся неизбежные обязательства, начнутся утомительные встречи, а потом еще надо будет закончить работу, на которую он возлагал такие надежды в Париже. Нынешней светлой грусти и чувства полного единения с родным городом после многолетней разлуки ему больше не испытать.

То и дело он останавливался, смотрел на дома, заглядывал в переулки, оборачивался назад. Город уже не был пустынным, как в первые часы после его приезда. Зажигались фонари, на улицу выходили люди. Они шли целыми семьями или сбивались в компании. Почти все направлялись в церкви. Фредерик посмотрел на часы. Сейчас почти пять, а вечерняя рождественская служба в протестантском храме на улице Сен-Мишель начнется в восемь. Не пойти ли к пастору? Он, наверное, еще дома. До улицы Пор-Нёв, где он живет, не так далеко.


Еще полчаса ушло на то, чтобы добраться до богатого особняка солеторговца Мартеля, открыть боковую калитку и пройти к маленькому флигелю, где жил пастор Госсен.

Старый пастор потерял свою жену почти двадцать лет назад, она умерла во время эпидемии тифа. Детей у него не было. После смерти жены он продал дом, в котором стало невыносимо одиноко, половину вырученных денег раздал на благотворительность, а половину перевел на имя своей единственной племянницы Луизы. Она отдала ему две комнаты во флигеле с отдельным входом и все эти годы мирилась (и заставляла мириться мужа) с тем, что каждый день по их внутреннему двору туда-сюда ходят чужие люди, которым срочно нужно поговорить с ее дядюшкой. Чтобы не злоупотреблять гостеприимством Луизы и не доводить до бешенства мсье Мартеля, пастор Госсен сделал себе два присутственных дня в церкви, помимо воскресенья, и призвал всех прихожан ходить к нему туда, на улицу Сен-Мишель, а не во флигель. Помогло мало, потому что навещали его не только реформаты, но и католики, которым было неудобно переступать порог храма «еретиков».

Славой всеобщего конфидента пастор пользовался не благодаря своей учености, хотя по меркам Ла-Рошели считался образованным человеком. До того как ступить на путь пасторского служения, Шарль Госсен был не слишком удачливым книготорговцем и всю жизнь страстно любил книги – собственно, едва не разорился он именно потому, что больше любил читать книги, чем ими торговать, и слишком полагался на собственный выбор, а не на вкусы своих клиентов. Нет, ученость ученостью, а людей больше привлекала его житейская мудрость и доброта. Семидесятилетний пастор всегда был в хорошем настроении. Как он говорил, свою чашу горечи он уже испил до дна, и ничто больше не сможет привести его в состояние печали, страха, гнева или тревоги. В беседе он не отказывал никому, одинаково внимательно и ласково выслушивал каждого и высказывал свое мнение, которое всегда было и не слишком банальным, и не слишком экстравагантным. Многие думали, что Госсен обладает даром предвидения – за эти годы сбылось слишком много его советов и предупреждений. Он говорил, что никаких сверхъестественных даров у него нет, дело лишь в знании человеческой природы и здравом смысле, но ему мало кто верил – надеяться на чудо было и легче, и приятнее.

Шарль Госсен достиг такого возраста и внутреннего состояния, что люди его забавляли или огорчали, иногда трогали, но мелкие страсти, из которых целиком состояла их жизнь, почти никогда не были тем, что пастор смог бы принять близко к сердцу. Он знал, что все в этом мире в каждое отдельное мгновение может быть очень сложным, но в общем и целом человеческая жизнь до обидного проста и коротка. Все старики умрут, все младенцы, которые должны родиться, родятся, все влюбленные поженятся или расстанутся, а те, кто расстался, найдут или не найдут себе новую пару. Все было и все будет на этой земле, как сказано в книге мудрости Экклезиаста. Скорбел он только о безвременно умерших и об их близких, все остальное по сравнению со смертью считал пустяком, не стоящим внимания. И от советов своих почти не видел проку. Что бы он ни сказал этим людям, они покивают, повздыхают, но так пройдут свой отмеренный срок по жизни, прикованные, как каторжники к пушечному ядру, к своей неотвратимой судьбе.

Был только один человек, о котором старый пастор думал каждый день и на ком он видел печать избранности – знак предопределения, но другого, высшего порядка.


Сына своего предшественника Жана-Мишеля Декарта, Фредерика, Госсен знал еще ребенком и уже тогда выделял из других. За странную для десятилетнего мальчика серьезность и задумчивость. За неудобные вопросы, которые он задавал учителям, не отступая перед опасностью получить линейкой по пальцам. За одержимость книгами: по субботам после школы Фредерик заходил вместе с отцом в книжную лавку Госсена, и всякий раз повторялось одно и то же: он вежливо спрашивал позволения что-нибудь полистать, брал книгу и тут же словно проваливался в другой мир, и пока он находился там, окликать его, бранить, дергать за рукав было бесполезно.

Но больше всего удивляло в нем Госсена даже не это. Младший Декарт абсолютно спокойно и хладнокровно судил и оценивал всех окружающих и о большинстве людей придерживался невысокого мнения. Однако ни к кому он не относился так сурово, как к самому себе. «Говорят, Фредерик, ты снова отличился на уроке истории, – ласково улыбалась ему Огюстина Госсен, когда он заходил после школы в книжную лавку уже один, без отца: в тринадцать лет, после конфирмации, по протестантскому обычаю он был признан взрослым и получил разрешение родителей на вольные прогулки по городу. – Твой учитель, господин Вилье, даже слов не находил, чтобы рассказать нам с Шарлем, как ты ответил на его вопрос о кризисе Старого порядка!» – «Господин Вилье придерживается легитимистских взглядов, поэтому ему не понравилось то, что я сказал, – отвечал мальчик. – Но я сам виноват, мадам, это было очень плохо, он напрасно поставил мне восемнадцать баллов. Я и на десять не ответил. Мне нужно было подробнее рассказать о дефиците бюджета, а я вместо этого четверть часа говорил о личности и стиле управления Людовика Шестнадцатого».

Шарлю Госсену не верилось, что никто, кроме него и Огюстины, не замечает в маленьком Фредерике той внутренней цельности, которая с детства отличает выдающихся людей. Все, даже родной отец, видели в нем обычного, слишком мечтательного и слегка заторможенного ребенка. Госсен первым предположил, что этому мальчику с его острым, беспристрастным, дисциплинированным умом и душой аскета прямая дорога в науку, и он многого добьется, если, конечно, со временем природа не возьмет свое и он не подчинится зову житейского и плотского настолько сильно, что потом не сможет вернуться на свою настоящую дорогу.

Госсен внимательно наблюдал за своим любимцем, пока тот не уехал из Ла-Рошели учиться в Париж. Потом следил за его судьбой на расстоянии. Не все у Фредерика складывалось ровно, одни новости о нем радовали бывшего книготорговца, другие тревожили. Но не удивляли. У этого мальчика ум был слишком беспокойный, а характер слишком независимый. Ожидать, что когда он станет доктором филологии и профессором, то напишет парочку книг на беспроигрышные классические темы, найдет жену с приданым и заживет, уютно устроившись на лаврах, мог только очень наивный человек.


В 1851 году, после внезапной смерти Жана-Мишеля Декарта, церковный совет избрал Госсена новым пастором, а глава реформатского церковного округа приехал из Бордо и рукоположил его в сан. И вот уже почти три десятилетия он просвещал словом Божьим, причащал, крестил, конфирмовал, венчал и отпевал свою немногочисленную паству.

Желать ему было нечего. Он знал, что так и состарится в уютном флигеле Луизы, где по стенам висят пейзажи, которые писала маслом и акварелью покойная Огюстина, в креслах лежат подушки, вышитые ее руками, совсем уже ветхие, но для него бесценные, а в буфете всякий раз позвякивает, если по улице мимо едет омнибус или ломовая телега, очень старая посуда толстого зеленоватого стекла. Это все, что получит племянница после его смерти. И все-таки в богадельню умирать она его не отправит: когда понадобится, наймет сиделку, будет присылать ему из большого дома куриный бульон и апельсиновый мармелад, потом обязательно призовет к его смертному одру нового пастора, а затем и похоронит своего дядюшку со скромными, но подобающими его сану почестями в семейном склепе Мартелей. Его жизнь была сама размеренность, сама предсказуемость. Но больше всего он хотел еще раз увидеть человека, который всегда олицетворял для него дух беспокойства. Говорят, он теперь взлетел даже выше, чем в шестидесятые годы. Посмотреть бы на него и понять – счастлив ли он, получил ли все, что ему нужно? Шарль Госсен не сомневался, что поймет, он всегда его понимал.

Фредерик вернулся во Францию в мае, заглянул в Ла-Рошель на один день, увиделся с родными, тотчас уехал и больше здесь не показывался. Пастора сначала это уязвило, даже обидело. Но потом он поразмыслил о возможных причинах его стремительного бегства, вспомнил кое-что – и успокоился. Пожалуй, все к лучшему. Не надо ему пока сюда возвращаться…

За пару недель до Рождества Шарль Госсен встретил Клеманс Декарт на рынке и увлек ее в гущу народа, который толпился возле гигантской кастрюли с горячим вином. После недолгого спора, кто кого угощает, пастор настоял на привилегии мужчины угостить даму. Они взяли по кружке вина, по ломтю хлеба с топленым салом и отошли в сторону. «Фредерик будет здесь на Рождество?» – спросил Госсен, отпивая и одобрительно крякая, напиток оказался каким нужно: горячим, сладким и пряным. «Уверена, что будет», – ответила Клеми. Она вся разрумянилась, глаза ее блестели. Легко было приписать ее румянец холодному ветру и горячему вину, да только пастор знал, что дело совсем не в этом.

«Ты его любишь, девочка, – привычно думал он, обмениваясь с Клеми ничего не значащими репликами. – А он любит тебя. И тянется все это уже давно. Не знаю, что у вас было и чего не было, не мое это дело, и не подобает копаться в этом человеку, который носит духовный сан. Но то, что я видел своими глазами, могу объяснить только чувством, притом глубоким, притом взаимным…  Я ведь помню, как он внезапно зачастил сюда в шестьдесят седьмом, после вашей с Максимилианом свадьбы, когда понял, что свекровь и золовка третируют тебя за низкое происхождение и держат на положении прислуги. Это Фред, а не Макс отвоевал для тебя подобающее место в семье Декартов. Не жалея сил и времени, он объяснял матери, что раз ее сын на тебе женился, то ты была бы равна ей по статусу, даже если бы совсем не умела читать и писать. Он стыдил Максимилиана, осаживал Шарлотту. Одновременно занимался с тобой – учил правильной речи, обсуждал прочитанные книги, развивал твой кругозор и интеллект, а главное, своим подчеркнутым уважением, своим вниманием и сдержанными похвалами внушал тебе уверенность и чувство собственного достоинства. Своим превращением из необразованной простушки в интересную женщину ты целиком обязана ему.

А еще я помню, как в семидесятом ты узнала, что Фред ушел на войну. Целый месяц ты пропадала в храме, каждый свободный час прибегала, брала ключи у церковной сторожихи мадам Кавалье и становилась на колени перед алтарем, так что мне даже пришлось вмешаться и напомнить, пока люди не начали про тебя разное болтать, что ты больше не католичка и у нас это не принято... Весь этот кошмарный год, когда он воевал, когда его ранило, когда он лежал в госпиталях в Орлеане и Ла-Рошели, когда он уехал в Париж и там через несколько дней произошло восстание, когда его арестовали и судили – ты была сплошным клубком нервов. Даже сыном своим почти не занималась, он был полностью сброшен на няню. Ах, Клеми, Клеми, как плохо ты умеешь притворяться… А когда Фреда высылали из страны, и ты поехала проводить его одна, без Максимилиана?.. А когда он приехал сюда в мае и сказал, что помолвлен с одной женщиной, которую встретил в Шотландии? Все здесь так за него радовались, но вскоре после возвращения из Ла-Рошели в Абердин он написал родным короткое и сухое письмо о том, что помолвка расторгнута и свадьбы не будет. И Максимилиан, и Шарлотта заявили, что ничего не знают, а расспрашивать брата бесполезно – он ни слова не добавит к написанному. А я думаю, если кто-то у нас в Ла-Рошели знает, в чем дело, так это ты, Клеми…

Я молчал все эти годы, прикидывался слепым, глухим и наивным старичком, божьим одуванчиком. Но я сам когда-то обвенчал тебя с другим, и теперь больше всего хочу, чтобы ты оставила Фредерика в покое. У тебя превосходный муж и двое сыновей, ты справишься. Он тоже как-то справляется, пока ты далеко. Как бы хорошо я к тебе ни относился, дорогая моя Клеми, морочить ему голову я не позволю». 


Продолжение здесь: http://www.proza.ru/2018/05/05/974
   


Рецензии