Яшка пророк Глава четвертая
А вот что произошло немного раньше, летним вечером, когда не спала Тула, когда не спали многие и многие жители в нем, в том числе и наш Эдичка Булкин. Не давали ему покоя грустные думы, что всегда приходят на ум немолодому уже, разведенному мужчине. Жена Эдика, в прошлом очень красивая женщина, как-то вдруг, годам к тридцати пяти, пополнела, подурнела, стала зачем-то курить и даже выпивать втихомолку, почти уверенная, что никто этого не увидит. Конечно же, Эдичкин наметанный врачебный глаз быстро заметил эти перемены. И, понятное дело, Эдиковы нотации, нравоучения и увещевания не помогли ни в малой степени, и, разумеется, как всегда и бывает в таких случаях, наши супруги, прожившие довольно-таки большой отрезок жизни вместе, стали заметно охладевать друг к другу, что и привело к неминуемому. А сегодня как раз луна здоровенной тарелкой вылезла на небо, засветилась в нем, побелила всю землю так, что стало видно чуть ли не как днем! И под этой луной тоска охватила сердце Эдика Булкина, сдавила, стиснула, одиночество сумасшедшими глазами глянуло ему в сердце и больно стало Эдичкиной душе! А на пути как раз попался дом, в подвале которого недавно образовалось маленькое, уютное пивное заведеньице с дурацким названием «Пит-стоп», и Эдик зашел туда. Зашедши же, немедленно заказал себе кофе и мороженое, сел и стал глядеть через окно на луну. Медленно набивались люди в забегаловку, медленно и нехотя загомонил народ под прокуренными сводами, постепенно и Эдиковы друзья подтянулись где-то ближе к восьми, пиво вскоре прилично развязало им языки, и начался тот незабвенный мужской треп ни о чем, и тоска отошла, и захотелось самому поболтать, и даже тема нашлась, и уже луна не так притягивала к себе Эдикову тоскливую душу. И зашел в питейное заведение странный человек: трезв, одет чисто и бедно, держа голову с каким-то невообразимым достоинством он, как знакомому, кивнул Эдику головой, тот подозвал его, и вот уж Яшка присоединился к честной компании и даже взял себе кружечку чешского темного пивка, и стал посасывать его помаленьку, да улыбчиво поглядывать на всех из своего угла. Так бы и закончился вечер чинно-благородно, как вдруг в бар ввалилось пять или шесть человек, одетых не в пример лучше окружающих в костюмы тонкого дорогого сукна, сопровождаемые мордоворотами-охранниками. Ну вот, мало того, что ввалились, так еще и стали вести себя в баре по-хозяйски, нагловато, вольно, разговаривать громко. Они постепенно вызвали в окружающих их людях раздражение, которое, может, и сошло на нет, если вдруг не случилось бы нечто непредвиденное.
- А, богатеи припожаловали, – вдруг подал голос Яшка, – развлечься к нам, в провинцию. Понятное дело! Девки-то в Центре не в пример дороже, а, Максим? – И, обращаясь к тому, кого он назвал по имени, так же громко и спокойно продолжал. – Бога вы, толстосумы, не боитесь, всю Россию обожрали, все деньги российские себе захапали, праздники, игрища устраиваете, а народ наш потихоньку нищает и спивается. Максим, кстати, тебе сегодня начальник срочно приказал позвонить – не знал? Позвони, позвони, голубчик, не поленись.
Максим Петрович слегка побледнел, что-то прошептал и бросился вон из заведения. Тем временем дурак-Яшка преспокойно продолжал,
- А, тут и Петр Серафимович с нами! Секретарш тебе, старый блудодей, мало? Ты теперь на тульских девок позарился! Не выйдет ничего, голубчик: наши девки – они дуры, они тебя не разожгут, и не надейся. Староват ты для наших девок – простые они слишком, не то, что центровые. Впрочем, чего расстраиваться? Ты к вечеру назюзюкаешься так, что тебе не до этого будет!
И все это говорилось так спокойно, тоном таким уверенным, голосом таким ровным, что побледнели злобою лица Городских, что мордовороты уже стали подтягиваться поближе к Яшке, ожидая только команды, чтобы броситься на дурака и растерзать его! Но тут вдруг местные, чутьем старых драчунов оценив обстановку, задышали тяжело, мгновенно слетел с них хмель, как и не было вовсе, стали они сбиваться в кучу, плечом к плечу, твердо решив так намылить гостям их чистые и толстые шеяки, чтобы выползли они отсюда в костюмчиках своих дорогих и со своими держимордами порванные на клочки и навеки забыли дорогу не только в их маленький бар, но и в Тулу вообще!
Но, к счастью, в зал ворвался Максим Петрович, тренированным взглядом оценил обстановку, что-то шепнул охранникам и вытолкал всю компанию чуть ли не силой на улицу, на воздух и заставил-таки уехать. Сам же снова вошел в бар. Яшка, как ни в чем ни бывало, спокойно сосал себе свое пивко, народ мирно гудел, дым медленно восползал к округлому потолку, будто ничего и не было – ни ссоры, ни скандала, ни чуть было не начавшейся драки. Мирный русский мужик зол, да отходчив – что ему какие-то торгаши, когда течет в глотку пиво, друзья рядом, закуски – море, а домой еще только часа через полтора?
- Да, кстати, Эдичка, – проговорил Яшка, – ты бросил бы свою дыру, а? Тебя Доктор приглашал уже давно, врач ты отменный, иди к нему, иди, Эдик. Худо тебе будет, Эдик, худо, да ведь она такая – твоя судьба, так тебе начертано, ты уж потерпи, милый!
А Максим Петрович тем временем уже шел через весь зал, и за ним чуть ли не вприпрыжку несся официант с кучей кружек пива в каждой руке, поспевая за долговязым улыбчивым москвичом. Тот же направился прямо к столику с нашими друзьями, приказал расставить перед каждым по две кружки, сам сел и, улыбаясь, намочил в первом глотке свои черные с проседью усы. Компания вмиг подобрела, немедленно признала Максима Петровича за своего, и втянула его в свой разговор, который был на тему вполне для русского уха животрепещущую – о политике.
Но не это нам интересно, а совсем, совсем другое! Все последнее время Эдичка Булкин находился в каком-то непрерывном томлении, в каком-то ожидании чего-то. И Яшкины туманные слова только укрепили его в этом ожидании. У Булкина, к слову сказать, был особый слух. Там, где мы слышим звуки, Эдик Булкин слышал и ощущал еще что-то. Приезжий музыкант сказал мне, что вот у него, дескать, абсолютный слух, но даже и он ничто по сравнению с Эдиковым. Тот, говорил заезжий скрипач, слышит такие оттенки, какие нормальному уху и не снились, и даже среди профессиональных музыкантов далеко не все разбираются в таких вещах, а может, только два-три человека. Поэтому аускультировать* (выслушивать) сердечные тоны все, при затруднениях, приглашали Булкина, без стеснений, невзирая на чины и звания. И Эдик не подводил. Он долго, сопя и покряхтывая, вертел больного во все стороны, сажал его, клал на кушетку, вновь поднимал, прижимая свой старенький фонендоскоп к разным точкам то на груди больного, то на спине. А потом, посидевши немного и выпивши стаканчик горячего и крепкого чаю, требовал историю болезни и подробненько записывал всю картину своим мелким занудливым почерком. И не было диагноза надежнее, и не было приговора точнее! Денег он за это не брал, а заведующие отделениями, которые доктор Булкин консультировал, подсовывали ему то, что он любил больше всего на свете – билеты, выцарапанные по блату на всевозможные концерты всевозможных местных и зарубежных звезд. И не было важно – классику или джаз, рок или регги играл ансамбль музыкантов. Эдик все тихо выслушивал, посапывая в свой немного горбатый нос, а, придя домой, и, выпив чайку, говорил только два слова: «Лажа» или «Отпад». И, я думаю, весьма редко ошибался.
Но Эдик мог слышать и еще кое-что. Он порой говорил мне, что точно знает, когда умирает его больной. Вот вам пример. Однажды дома, после работы, он вдруг без всяких видимых причин побледнел, осунулся как-то, и стал выглядеть так жалко и беспомощно, как будто потерял что-то важное. Прежняя жена его, зная уже мужа своего, побежала к телефону, позвонила в больницу – и точно! – кто-то из больных в палате Эдика пять минут назад скончался! А слышал Эдик Булкин шелест одежд, шелест длинного платья, стук каблучков под маленькой женской ножкой.
- Она идет, – шёпотом говорил он мне, округляя и без того здоровенные глаза свои, – нет от нее мне покоя! И ведь не одна – с муками, с пытками, с мучениями, страданиями! Ну что я могу – она сильнее меня, она сильнее нашего Доктора – даже он ничего не может против нее. Ну и не надо, не надо! Пусть им суждено уйти, но хоть бы сделать так, чтобы не мучились они, не страдали, чтобы ушли тихо, без жалобы и стона. Разве я о многом прошу, а?
Вот так или примерно так говорил мне с тоскою наш Эдичка, талантливый врач и добрый человек, тот, кого любила вся больница, кого выручали деньгами даже медсестры и подольше не будили на дежурствах санитарки, тот, кому, за его доброту, поручали самых тяжелых, самых безнадежных больных. Ибо кто же еще так посидит с умирающим, так поговорит и утешит, даст пусть слабую, но надежду, кто, как не Эдичка Булкин, простой врач знаменитой нашей больницы скорой и неотложной медицинской помощи.
А в заведеньице под названием «Пит – Стоп» события продолжали идти своим чередом. Пока Максим Петрович что-то горячо, серьезно и, как водится, бестолково обсуждал с честной компанией, Яшка похлебывал свое пиво, не говоря ни слова. Но стоило только Максиму Петровичу засобираться, стоило только начать прощаться с вновь приобретенными закадычными друзьями, как Яшка встал, расплатился за пиво с барменшей, а, расплатившись, нахально взял Максима Петровича под локоток, и отвел его в сторону. А потом наклонил свое лицо к лицу Степанова и тихо произнес:
- Слышь, Максимушка, я тебя не осуждаю, я тебе просто, по-человечески говорю: сожги ты свои бумажки, а? Грех это, грех! Вот прямо как приедешь домой, вывали весь чемоданчик в огонь, да и сожги! Тебе же легче будет. А обо мне, смотри, не забудь: тебе меня через шесть дней в Город везти. Тут ведь ничего не поделаешь: решено уж все!
И с этими своими туманными словами отошел к своему столику, к своим друзьям, уже порядочно пьяненьким, уже видевшим этот маленький мир не грязным, лживым и несправедливым, а чистым и прекрасным. Так что да здравствует вино, ибо без него русский мужик или же сам бы повесился в одночасье, или поперевешал бы всех мало-мальски виновных в его глазах на первых же попавшихся деревьях и фонарных столбах! Так оставайся же вино в России, нет без тебя ни Москвы, ни Тулы, ни града, ни пригорода! Ты у нас и наше проклятье, и наше избавление, тебе, тебе, родимому, должны мы поставить памятники! И пусть же сядет великий и могучий наш грузинский Микеланджело за свой рабочий стол, пусть подхлестнет свою фантазию, пусть же создаст для столицы и городов русских циклопические памятники свои водке, и пусть они стоят на перекрестках и площадях, напоминая нам и о величии нашем, и о нашем ничтожестве!
Эдик Булкин, надо еще сказать, был хорошим парнем, с золотым характером и наивным взглядом, который свято верил в справедливость, дружбу, любовь и прочую подобную дребедень. Вскоре после Яшкиных слов устроился он работать в одной с Осининым больнице, в отделении для хроников, ухаживая за безнадежными больными. И уж на что бывшая жена его, Светка, знала все странности своего мужа, а и она все никак не могла привыкнуть, когда видела Булкина плачущим по поводу очередного умершего больного. Вот такой он был, этот странный Булкин Эдуард, и в нашем маленьком коллективе его знали все и любили, в общем. Как известно, раньше пил какое-то время Эдичка запоем беспробудно, причем, как говорила жена, именно благодаря этой своей безграничной жалости к безнадежным, неизлечимым больным, умирающим в том числе.
А еще Эдик верующим был, и тоже по-своему, по-дурацки: в церковь не ходил, посты не соблюдал, хотя и молился, и Библию читал, а многое из нее даже и знал наизусть. Но что особенно было удивительно: снов Булкин не видел никогда, даже завидовал тем, кому они снились. Вот на этой почве мы с ним и сошлись, потому что мне-то сны как раз снились, да еще какие – цветные, длинные, как фильмы и такие интересные, что не только Эдик – приятели упрашивали меня их рассказывать. Я и рассказывал! Понятное дело – где и приврешь что для красоты, где что-то и пропустишь, а только Эдика обмануть было нельзя:
- Ты давай, Мишка, правду говори, – перебивал он меня тотчас же, – не было этого в твоем сне!
Как будто сам этот сон смотрел! Вот я и приловчился: ребятам – выдумки,
Эдику – правду. На этом мы с ним и сдружились, и вот почему я про него все знаю, и вам расскажу.
Вот стали по Городу слухи течь, стали люди между собой говорить, что Эдик – он вовсе никакой не человек, и уже старухи шептали друг другу на ухо, что связался Булкин с нечистой силой, и уже батюшка в Зеленодольской церкви стал намекать на грехи отдельных прихожан, а вышло все совсем по-другому. Только позже, год примерно спустя, узнал я эту почти невероятную историю.
Приходит он как-то ко мне домой, садится на стульчик в коридоре, и шепотком говорит:
- Мишка, поклянись, что никому не скажешь, – и правую мою руку поднимает, да с таким видом, словно мне присягу принимать.
Я говорю:
- Клянусь, – а у самого мурашки по телу.
- Ты меня знаешь – я вина теперь не пью, не то что водки, а вчера, как мы двоих похоронили* (то есть, больные умерли у врачей на руках - сленг), мне так плохо стало, и я решил – пойду в забегаловку, выпью, залью горе водкой! И пошел, взял сто грамм, закуски, за столик сел, налил, потом еще, да и напился, – Эдик виновато усмехнулся, – потом что было – не помню, а только очнулся я у кладбища, у самых ворот, а рядом какой-то то ли нищий, то ли монах сидит и на меня смотрит.
- Очухался? – спрашивает.
- Ага, – я ему в ответ.
- Горе заливаешь?
- Да.
- Хочешь, значит, чтоб не умирали и не страдали?
- Хочу, но ведь это невозможно.
- Это – да, умирали, и умирать будут, сам понимаешь, а вот страдания… – и помолчал немного. – Ладно, помогу я тебе. Вот, возьми этот огарочек свечи. Ты его береги, никому не показывай! Как увидишь, что больной перед смертью муки принимает невыносимые, ты у изголовья-то огарочек и поставь. Загорится свечечка – ты молись и жди. Он легко умрет – как уснет, а не загорится – все равно прочти молитву, да посиди рядом – ничем ему помочь нельзя, значит. Да сам эту свечку не зажигай ни в каком случае! Беда будет!
Нищий этот помолчал, а потом встал и ушел, как не было. Вот я вчера так и сделал. И все вышло, как тот сказал: и свеча загорелась, и женщина тихо скончалась, как уснула, а я хожу и думаю – что мне делать? Помогать людям без мук умирать, или оставлять, чтоб жили и мучались? – И Эдик мой от расстройства заплакал даже.
Вот вам краткая предыстория того, что случилось с Эдичкой. И вот, собственно, что увидел наш Николай Николаевич, решивший про себя, что втайне поговорит с Булкиным.
- А больше – никому, – подумал Николай Николаевич, - пусть пока этого никто не знает.
Пусть, мой дорогой доктор, пусть, скажу я! Но не все от меня зависит на самом деле! Видел, видел всю эту картину еще один человек, и выводы сделал, и по начальству донес. Как звать? Не скажу, друзья мои, да и говорить не хочу, потому что доносчик в моих глазах вообще неприятен, а этот был неприятен вдвойне. Из-за него, из-за него, родимого, мне не раз влетало и от Николая Николаевича, и от Панкратова, да и от самой «Мамы» тоже! Мы знали, конечно, что этот гаденыш наушничает, знали, да молчали. В этом, само собой, был свой расчет. Всегда хорошо знать доносчика в коллективе, и делать вид, что никто ничего не замечает. Он тоже, бедолага, так думает и стучит себе по малости, но большого вреда от него и нет. А тут наступил у нашего соглядатая праздник души, он так всю картинку кому надо обрисовал, что любо-дорого! Начальство взбеленилось! Мало было Екатерине Матвеевне, что Осинин делает с ее отцом из терапевтического отделения какой-то мистический кабинет, так там еще и рядовые врачи занимаются непонятной какой-то эвтаназией, неисследованной, да, пожалуй, и незаконной! Стало попахивать уже не выговорами из Центра, а прямыми судебными проблемами! Но есть, мои дорогие, начальство и начальство! Одно бы Булкина на ковер призвало, строгими окриками у него, слабого человека, правду выпытало, оргвыводы бы сделало. И первое – самого Булкина разжаловать на время в санитары – пусть при горшках одумается! Второе – странные опыты на кафедре прекратить, Панкратова от кафедры отстранить, Николая Николаевича на центральную столичную комиссию вызвать, от работы также временно освободить! Что и было бы соответствующими приказами подтверждено и закреплено! Но наша «Мама» была не из тех, к чести ее будь сказано! Она решила, во-первых, все сама проверить тщательно, для чего и договорилась с верным ей врачом из отделения Осинина, во-вторых, и отца ей подставлять не хотелось скоропалительными выводами а, в-третьих, все-таки была же она, в конце концов, порядочным человеком, и помнила, кто спас ее отца от полного погружения в старческую идиотию. Но и так всего этого она оставить не могла! В результате, Эдуард Валерьянович положил заявление на стол, повернулся и в одночасье ушел работать в бригаду скорой помощи! Там, тоже, надо сказать, своих фокусов со свечками и просиживания у изголовья больных он не бросил, пропадал поэтому на работе постоянно, из-за чего и был брошен своей второй половиной, чего, признаться, не заметил или сделал вид, что не заметил. Правда, замкнулся, стал мрачным и угрюмым и совсем начал пропадать у больных подолгу, особенно у своих нежно опекаемых безнадежных и умирающих.
А тут занесла его как-то нелегкая в наш небольшой, но уютный «Пит-Стоп». Он в последнее время часто бывал в нем, ведь и такому человеку, как Булкин, требуется общество, компания, приятели, если хотите. Вот он и стал ходить в этот ресторанчик после работы, сидел там, пил кофе, ел что-нибудь этакое, был, в конце концов, признан почти за своего, что и позволяло ему заполнять свои безнадежно пустые выходные хоть каким-нибудь общением.
И вот, в один из таких вечеров, видит наш незадачливый герой, что прислуга ресторанная суетится очень уж больше обычного. Высокая женщина в длинном, старомодного покроя платье чуть ли не до пола, входила в залу! Бриллиантовые, что было видно по брызгам огня, украшения, диадема с бриллиантовыми же вкраплениями, без слов говорили о ее высоком положении. Лицо, закрытое темной вуалеткой, вдруг на секунду открылось Эдуарду, и от красоты этого лица у него перехватило дыхание! Он стал пристально вглядываться, пытаясь вновь поймать то мгновение, когда вуалетка откроет ее лицо. Она, в конце концов, увидела эти его потуги и легким движением маленькой ручки, затянутой в бежевую перчатку, подозвала Булкина к себе.
- Господин, что Вы так упорно разглядываете меня, а? – сказала она полушепотом, когда он подошел.
- Вы так красивы! – Почему-то тоже шепотом проговорил Эдик.
- Я? Красива?
- Да! Без сомнения! – Мужчины, сопровождавшие даму, почему-то, к удивлению Эдика, явно еле сдерживали усмешки.
- Странно! Красива, значит! А как Вас, простите, звать?
- Эдуард.
- Вот так встреча! Поневоле поверишь… – она не договорила, – а свеча, мертвая свеча есть?
- Да! – сразу поняв о чем она говорила, – такая свеча у меня есть!
- Тогда вот что! Я вижу, что наша встреча не случайна. Мой отец тяжело и неизлечимо болен. Он просил меня разыскать Вас. Вы знаете, для чего?
- По-моему, да.
- Поедете?
- Конечно! – Ни минуты не задумываясь, ответил Эдик, весь в предчувствии скорых перемен.
- Ждите, я все устрою!
И вот, братцы мои, дежурит через пару суток наш Эдик в кардиологической бригаде свои двадцать четыре часа, делает за день ни мало, ни много – полтора десятка вызовов, приезжает ближе к двенадцати ноль-ноль на подстанцию, падает в постель и засыпает тяжелым, мертвым, чутким и лечебным для каждого знакомого с нашей профессией сном, как минут через тридцать пять чувствует вдруг, что кто-то теребит конец его одеяла.
- Вставайте, доктор, – шепчет ему Антонина Петровна – диспетчер подстанции, – Вам вызов.
- Куда? – спросонья тоже шепчет Эдик, – стоя уже перед столом диспетчерской.
- Даже и затрудняюсь. Просто поступил звонок от оперативного дежурного, чтобы направили почему-то именно Вас, и машину свою обещали за Вами прислать. Какая-то важная шишка. Вы уж извините!
Эдик вышел на улицу. Тепло было, пожалуй, даже слишком для этого времени суток, звенели где-то вдалеке на ближайшей парковой опушке цикады, и не верилось, что есть на свете что-то, кроме этих чудесных разлитых в воздухе благости, тепла и покоя! И в это время, шурша роскошными шинами, подкатила новехонькая здоровенная машина, черного цвета, вся блестящая, иномарочная и такая шикарная, что Эдик вдруг не то чтобы испугался, нет – оробел от этих фонарей, блеска и шика, которых он прежде не видел ни разу в своей жизни. Правда, на бортах этой красоты можно было увидеть фиолетово-красные кресты, разглядев которые, Антонина Петровна перекрестилась и тихо ахнула:
- Полуночный дежурный!
… Кто не работал на «Скорой помощи», кто не сиживал после тяжелого дежурства за рюмочкой спиртянского из запасов старшей медсестры и с закуской из близлежащей столовки в кругу друзей-товарищей, также, как и вы, безнадежно и безответно влюбленных в эту странную профессию, тот никогда не слышал об этом мифическом экипаже, названном так за то, что порою, никто не знает когда именно, он появляется во дворе одной из Российских подстанций и увозит с собой неведомо куда одного из докторов этого маленького медицинского коллектива. В полночь, разумеется! И, говорит медицинская молва, что каждого увозит в свое, странное, порою совсем неземное место, только ему одному предназначенное. Зачем увозит? Лечить, разумеется, кого-то, зачем же еще!
А тут еще вспомнилась больная, которая перед самой смертью поведала ему кое-что:
- Тебя ждут, Дрёма! Давно! – она задыхалась, слова еле слышно вытекали из нее, забирая последние остатки жизни, – в полночь, карета, тринадцатый день, полуночный дежурный, он сам тебя найдет.
С тем и скончалась.
И вот едет наш Эдуард Валерьянович Булкин, доктор с пятнадцатилетним стажем, неведомо куда и неведомо зачем! Свет в салоне притушен, машина идет быстро и очень ровно, Эдика убаюкало, и он уснул сном младенца, праведника или доктора на дежурстве, а проснулся от мягкого толчка. Машина остановилась, бородатый, немного странно одетый водитель открыл дверь и пробурчал:
- Приехали, доктор.
Эдик, еще будучи во власти сна, автоматически поднялся и вышел, двери закрылись, машина умчалась, а Булкин вдруг проснулся окончательно от странной картины. Насколько хватало глаз, перед ним расстилалась степь, или что-то в этом роде, покрытая красноватой травой, и не видно было этой степи ни конца, ни края!
Но также и в помине не было ни шумного города, ни близлежащей станции метрополитена, ничего, что напоминало бы о России! А была дорога из пыльного камня, широкая и бесконечная дорога, и по ней шла, двигалась, голосила, шумела и кричала толпа то ли ряженых, то ли артистов, как показалось Эдику, поскольку верховые на лошадях преимущественно серой масти были одеты одни в камзолы, другие в легкие доспехи, с брякающими на поясах мечами, а третьи – пешие, одетые не в пример беднее. Были и прочие, их не было видно вовсе, поскольку путешествовали они в каретах, украшенных вензелями и гербами всех цветов радуги.
Нельзя сказать, что впечатление это производило удручающее, но после грома и лязга Города показалось все вокруг Эдику каким-то мелким, что ли, незначительным. Однако кое-что заставило его душу заледенеть от страха и восторга одновременно: конные и пешие, одетые в рванье и роскошные одежды – все они шли и ехали верхом и в каретах, мимо огромного каменного сооружения, серого и даже унылого, если бы вдоль его величественных стен не висели яркие полотнища флагов и значков такой красоты, что замок становился похожим на великолепный кукольный домик, правда, значительно больших размеров. Однако, при ближайшем рассмотрении, видно было, что полотнища эти уже сильно изодранные, ветхие, даже несмотря на видимые усилия по их реставрации.
Свидетельство о публикации №218050600427