Паладины. Предисловие. От герменевтики текста к...

Предисловие. Интертекст как пространство автокоммуникации


3. От герменевтики текста к герменевтике социального действия

Можно с уверенностью сказать, что в системе автокоммуникации интерпретатор занят не столько исследованием художественного творчества, сколько своим его пониманием, то есть занят по преимуществу самим собой и своим «провиденциальным собеседником». Его критика первоисточника ближе к семиотике и философии, чем к какому-либо из способов интерпретации, принятых в гуманитарной науке, будь это история, филология или литературоведение. Интертекст как он есть – как пространство автокоммуникации с параллелями текстов, историческими экскурсами, философскими обобщениями, цитатами, аллюзиями, тропами и риторическими фигурами – словом, всей совокупностью языковых игр, в которые посвящены автор и его «дальний друг», – это открытый диалог, незавершённый в силу неисчерпаемости интерпретации, – развёрнутый комментарий к содержанию собственной субъективности.
– Пусть только бы в круженьи бытия, – опасается И. Ф. Анненский, – не вышло так, что этот дух влюблённый, мой брат и маг, не оказался я в ничтожестве слегка лишь подновлённый. («Другому»).
Таким образом, автор интертекста интерпретирует самого себя. В интертексте, в «зеркальном дворце», всегда есть «всеобщий ребёнок», растущий по мере повествования, и этот «ребёнок» – интерпретатор. Его истолкование художественного, или поэтического, – это понимание самого себя в контексте истории и общественных отношений, позволяющих проецировать понимание самого себя на объективные семиотические структуры. 
– Я узнаю себя в другом такого, каким себя не знал, пока некий голос не сказал мне: это ты, – свидетельствует В. В. Бибихин. – Голос не мой, но я его признаю больше чем своим. Он мой оракул, угадывающий, что я есть: тот настоящий, другой. На храме бога Аполлона в Дельфах, где с давних времён люди получали оракулы, было написано: гноси саутон. То, как обычно переводится это повелительное наклонение, больше заслоняет, чем раскрывает его полный смысл. «Узнай себя!» велит: не думай, что то, что тебе будет показано, тебя не касается; самое, казалось бы, на тебя непохожее – это ты и есть. («Язык философии». С. 171).
– Я понемногу узнавал себя, – рассказывает о себе Ж.-П. Сартр. – Это было почти ничто: самое большее – деятельность без  смысла, но и этого было достаточно. Я выскальзывал  из комедии; я ещё не трудился, но уже не играл, врун узнавал свою истину, оттачивая собственное враньё. Меня создали мои писания: до них была только игра зеркал; сочинив первый роман, я осознал, что в зеркальном дворце есть ребёнок. Когда я писал, я был, я выскальзывал из объятий взрослых; но я жил только для того, чтобы писать, и, если я говорил «я», это означало – я, который пишу. Как бы там ни было, я узнал радость – всеобщий ребёнок, я устраивал себе личные свидания. («Слова». С. 370).
М. А. Волошин описывает это узнавание себя как превращение из «подмастерья словесного, святого ремесла» в Мастера:


Так, высвобождаясь
От власти малого, беспамятного «я»,
Увидишь ты, что все явленья –
Знаки,
По которым ты вспоминаешь самого себя,
И волокно за волокном сбираешь
Ткань духа своего, разодранного миром.

(М. Волошин. «Подмастерье»)


Может ли самопонимание автора интертекста быть ценным для интерпретации стихотворного произведения и, шире, художественного творчества, литературы? Не является ли всякое «авторское», «ребячье» прочтение односторонним или предвзятым? Не подменяет ли автор интертекста своей интерпретацией объективное содержание художественного слова и не навязывает ли тем самым свою субъективность?
На деле предсказать все возможности превращений смысла интертекста, навязать или задать одну из них в ущерб другим не в состоянии ни автор, ни критик, ни даже сам поэт или философ, творением которого индуцирована мысль интертекста. Всё оттого, что смысл интертекста – это та же загадка красоты, данная-заданная-загаданная переживанием целесообразного без цели в классической литературе XVIII–XIX веков. Становление интертекста, как художественного произведения, тоже должно привести к возникновению прекрасной гармоничной формы, «целесообразного без цели», где в единичном представлено общее, а в явлении – сущность.
– Красота есть форма целесообразности предмета, воспринимаемая в нём без представления о цели. (И. Кант. «Критика способности суждения». С. 105).
И хотя автор интертекста не может не преследовать некую свою частную задачу интерпретации, не может отказать себе в своём угле зрения на «исходное сообщение», всё же автор этот «узнаёт себя в другом такого, каким себя не знал»; и оттого, какие бы неявные (или явные) мотивы и первоначальные структуры не руководили им в деле интерпретации, смысл интертекста (если речь идёт о художественном произведении) никогда не будет полностью совпадать с ними, как чертёж, или отвечать намерениям, как результат топографической съёмки. Та «местность», или топос, которые задаёт интертекст, находятся в непрестанном изменении, преображении, развитии, как «плазматическая машина» океана Солярис в романе С. Лема, как Зона Посещения в «Пикнике на обочине» А. и Б. Стругацких, или как гиперкуб в «Доме, который построил Тил» Р. Хайнлайна. Подобная «неизменная изменчивость» смысловой игры воистину нетленна, поскольку обусловлена неустранимым различием в закодированности разных частей самого интертекста как сложно организованного целого. Это различие – то, что делает интертекст «пёстрым», – из вроде бы эстетического недостатка в конце концов превращается в художественное достоинство и придаёт смысловую целостность всему семиотическому пространству.
– Вдали – иного бытия звёздоочистые убранства, – раскрывает перед собой кантовские «Критики» А. Белый. – И, вздрогнув, вспоминаю я об иллюзорности пространства. («Под окном»).
Интертекст, по сути, весь организуется как текст в тексте – зеркало в зеркале, как такое сообщение, которое, по Ю. М. Лотману, есть специфическое риторическое построение:


«“Текст в тексте” – это специфическое риторическое построение, при котором различие в закодированности разных частей текста делается выявленным фактором авторского построения и читательского восприятия текста. Переключение из одной системы семиотического осознания текста в другую на каком-то внутреннем структурном рубеже составляет в этом случае основу генерирования смысла. Такое построение, прежде всего, обостряет момент игры в тексте: с позиции другого способа кодирования, текст приобретает черты повышенной условности, подчёркивается его игровой характер: иронический, пародийный, театрализованный смысл и т. д. Одновременно подчёркивается роль границ текста, как внешних, отделяющих его от не-текста, так и внутренних, разделяющих участки различной кодированности. Актуальность границ подчёркивается именно их подвижностью, тем, что при смене установок на тот или иной код меняется и структура границ».

(Ю. М. Лотман. «Текст в тексте». С. 71)


С герменевтической точки зрения, существование какого-либо объективного содержания художественного слова, если последнее претендует на автономию вне какой-либо интерпретации, сомнительно. Смысл существует только в понимании и из этого понимания, как совокупности дискурсивных практик, единственно и может быть извлечён. Без прочтения никакого другого смысла, или объективного содержания, текст не содержит и содержать не может.
– Бытие симфонии, – утверждает М. К. Мамардашвили, – как и бытие книги, это бытие смысла внутри существ, способных выполнить смысл. («Как я понимаю философию». С. 22).
В культуре, а в русской культуре на протяжении последних ста лет особенно, система культурных кодов – что следует помнить (хранить), а чт; подлежит забвению – меняется постоянно. Парадоксально, но интертекст, будучи современным, создаёт новые тексты не только в настоящем срезе культуры, но и в её прошлом, вызволяя из забвения «как бы несуществующее». Со временем, отмечает тартуский литературовед, меняется не только состав текстов, меняются сами тексты:


«Под влиянием новых кодов, которые используются для дешифровки текстов, отложившихся в памяти культуры в давно прошедшие времена, происходит смещение значимых и незначимых элементов структуры текста. Фактически тексты, достигшие по сложности своей организации уровня искусства, вообще не могут быть пассивными хранилищами константной информации, поскольку являются не складами, а генераторами. Смыслы в памяти культуры не “хранятся” а растут. Тексты, образующие “общую память” культурного коллектива, не только служат средством дешифровки текстов, циркулирующих в современно-синхронном срезе культуры, но и генерируют новые».

(Ю. М. Лотман. «Память в культурологическом освещении». С. 201–202)


Излагая своё видение, автор интертекста вступает в ту же языковую игру, что и большинство авторов художественных текстов задолго до какого-либо упоминания о постмодернизме. В этой игре искусство, если это искусство, а не подделка и не имитация, обращается к свободе читателя таким образом, что реализует свободу автора быть субъективным, то есть быть самим собой, и в этой модальности быть самим собой реализуется единственная объективность из возможных там, где общество и природа диктуют человеку законы необходимости.
– Ты жить обязан по-иному! – завершает свой сонет Р.-М. Рильке.
– Ты должен изменить свою жизнь! – напоминает В. В. Бибихин.
– Процесс зеркального отражения, – ставит знак равенства Ж.-П. Сартр, – это постоянное размышление.


«Если писатель, по происхождению и нравственным устоям, связан с буржуазией, то он в семейном кругу напоминает Оронта и Кризаля. В нём нет ничего от блистательных и мятежных собратьев 1780-х и 1830-х годов. Он принят в обществе сильных мира сего и оплачивается ими, немного деклассирован по отношению к верхам, но всё равно уверен, что гарант не заменяет происхождения. Он послушен доводам священников, почтителен к королевской власти. Его удовлетворяет его место чуть повыше торговцев и чуть пониже университетских мудрецов, пониже дворян и повыше духовенства в огромном здании, опирающемся на Церковь и Монархию. Он делает своё дело с чистой совестью, убеждённый, что пришёл на этот свет слишком поздно и что ему суждено лишь повторить классику в приятной форме. Ожидающую его славу он видит как бледное подобие наследственных титулов. Он рассчитывает на вечность славы оттого, что не подозревает о судьбе общества его читателей. Ему ещё неизвестно, что оно может быть низвержено в результате социальных потрясений. Неизменность королевского дома кажется ему гарантией известности.
Однако, почти против его воли, зеркало, которое он скромно подаёт своим читателям – волшебное зеркало. Оно завораживает и обличает. Даже если он приложил все усилия, чтобы получить льстивый и пристрастный образ, больше субъективный, нежели объективный, больше внутренний, чем внешний, этот образ будет произведением искусства. А это значит, что он основывается на свободе автора и является обращением к свободе читателя. Он прекрасен, потому что зеркален, эстетическая отдалённость делает его недостижимым. От него не получишь удовлетворение, не найдёшь в нём тепло, тайную поблажку. Хоть он собрал в себе общие места эпохи тайного попустительства, которые объединяют современников теснейшими узами, всё равно этот образ поддерживается свободой и, благодаря ей, становится по-своему объективным. Элита видит в зеркале именно самоё себя, но такой, какой она выглядела бы при крайне строгой оценке. Она не застывает в образе под взглядом Другого, ибо ни крестьянин, ни ремесленник ещё не стали для неё Другим. Процесс зеркального отражения, свойственный искусству XVII века, – это только внутренний процесс. Но он предельно увеличивает усилия каждого человека, необходимые  для того, чтобы ясно разглядеть себя изнутри. Это постоянное размышление».
(Ж.-П. Сартр. «Что такое литература». С. 84–85)


Философия конца ХХ столетия в лице таких её представителей, как К.-О. Апель, Ж. Деррида, П. Рикёр, Р. Рорти и др., исходит из факта, что внетекстовой реальности не существует. По существу, это положение допустимо рассматривать как другую формулировку тезиса К. Маркса о том, что мир безотносительно к человеку это ничто. Ж. Деррида отрицает самостоятельное, вне означающего текста, существование смысла, или означаемого, и, следуя путеводному понятию «опасного восполнения», пытается доказать, что «так называемая реальная жизнь существ “из плоти и крови” – по ту сторону того, что можно было бы назвать сочинениями», в частности, сочинениями Ж.-Ж. Руссо, – «всегда была письмом и только письмом». (См.: «О грамматологии». С. 313–314).
– Если жизнь не является изначально значащей, то понимание вообще невозможно, – полагает П. Рикёр («Существование и герменевтика». С. 309).
То, что семиотические объекты «для своей “работы” требуют интеллектуального собеседника и текста “на входе”, – пишет Ю. М. Лотман, – не должно нас смущать. Ведь и абсолютно нормальный человеческий интеллект, если он от рождения полностью изолирован от поступления текстов извне и какого-либо диалога, остаётся нормальной, но не запущенной в работу машиной. Сам собой он включиться не может». («Внутри мыслящих миров». С. 151).
Ю. М. Лотман ссылается на работы Л. С. Выготского, подчёркивавшего, что для функционирования интеллекта требуется другой интеллект: «Первоначально всякая высшая функция была разделена между двумя людьми, была взаимным психологическим процессом» («О психологических системах». С. 115). Понимание возникает между субъектами и подразумевает наличие другого носителя смысла, каковым может быть интеллект, текст, язык:
– Язык неотделим от выражаемого им содержания. («Внутри мыслящих миров». С. 160).
– Мысль – облако, из которого речь источается в каплях, – использует метафору психолог. – Мысль совершается в слове, а не выражается только в нём. (Л. С. Выготский. «Проблема сознания». С. 162).
– Интеллект – всегда собеседник, – делает вывод Ю. М. Лотман (С. 151).
– Горе одному, один не воин, – хрестоматийная памятка В. В. Маяковского, хотя и один на деле никак не одинок.
Ещё хуже совсем без человека:
– Тревога, а не мысль растёт в безлюдной мгле, – констатирует И. Ф. Анненский.
Наш опыт сознания осуществляется вместе с языком и включает не только теоретическое, но и эмпирическое отношение к действительности, вследствие чего семиотический подход причисляет к тексту объекты, на первый взгляд, совсем не семиотического рода. К понятию текста относят как дискурсивное единство слова и действия, так и всё, что имеет знаковую структуру, в том числе явления природы, мысли, чувства, человека и его жизнь. Это встречает ожесточённое неприятие противников «презумпции семиотичности», которая предполагает, что возможность значимых структур дана в сознании и в семиотической интуиции коллектива, осуществляющего совместную деятельность (См.: Ю. М. Лотман. «Внутри мыслящих миров». С. 254). Ж.-П. Сартр на житейском примере иллюстрирует, почему каждый человек должен относиться к себе так, будто взоры всего человечества обращены к нему и все сообразуют свои действия с его поступками, – для того, чтобы совершать поступки, служащие примером для других, то есть служащие знаком, как поступать, совсем не обязательно быть Авраамом.
– И в рёве человеческой толпы, в гуденьи проезжающих орудий, – повествует Н. С. Гумилёв, – я вдруг услышал песнь моей судьбы и побежал, куда бежали люди, покорно повторяя: «Буди, буди». («Пятистопные ямбы»).
– Что у всех на душе, то у поэта на языке, – сопоставляет В. В. Бибихин. («Из жизни русского слова». С. 94).
– Действие, – считает П. Рикёр, – несёт в себе изначальное сходство с миром знаков в той мере, в какой оно формируется с помощью знаков, правил, норм, короче говоря – значений. («Герменевтика и метод социальных наук». С. 10).
Закон «это ты» – закон действия, формирующегося с помощью значений, которые читатель относит к себе и тем самым изменяет самого себя. Этот же закон применим и к автору интертекста, вступающему в диалог с «исходным сообщением» и путём его интерпретации понимающего и изменяющего себя. И в том и  в другом случае сама интерпретация конституирует действие, а значит, действие, являясь преимущественно деянием говорящего человека, нуждается в философии языка. Хотя критик, отошедший от слова и не знающий его смысл, и лишь тягающий по мере сил текст за текстом, по большому счёту, не нуждается ни в философии языка, ни в философии действия, ведь его занятие ограничивается кругом имитационных усилий. Таковы «глухие» к пониманию художественного слова рецензии А. Урбана о И. Северянине, А. Яблоновского о М. И. Цветаевой, З. Прилепина и С. Шумихина о А. Б. Мариенгофе, биографические экзерсисы Т. Катаевой об А. А. Ахматовой, В. Недошивина о Ф. Сологубе, Е. Мурашкинцевой о А. Рембо.
В. В. Бибихин подчёркивает:


«Философия языка, напоминающая о настоящем весе слова, нужна не чтобы вернуть ценность нашим речам, это невозможно, а чтобы не принять нашу собственную нищету за нищету слова. Наш язык задевает нас больше чем мы думаем. Принять от него обиду, когда он нас разоблачает, большая удача. Говорить наивно и беспомощно горькая, но достойная человека участь. И молчащий мыслитель тоже мыслитель. По-настоящему плохо бывает когда от страха показаться нелепым или замолчать человек изменяет слову, каким всегда так или иначе звучит его разумное существо, и становится  изготовителем текстов. Текст тратит вещую стихию на поделки, единственная цель которых отгородиться от правды и оттянуть встречу с ней. Подделки виновны в почти нежилом состоянии теперешнего языка как среды человеческого обитания. Физическая теснота только проекция нашего мыслительного хозяйства. Наш мир никогда не бывает лучше нашей речи.
Поделки не просто захламляют среду. Подделывая событие слова, они приучают во всём видеть лишь текст. Когда всё превратилось в текст, можно ли ещё вернуться к слову-событию?»
(В. В. Бибихин. «Слово и событие». С. 66–67)


От герменевтики текста философия языка (в феноменологической герменевтике П. Рикёра, шизоанализе Ф. Гваттари и Ж. Делёза) переходит к герменевтике социального действия со своей собственной историей, предназначением и мотивом. При таком подходе интертекстом могут быть не только книги, произведения искусства, достижения науки и техники: в виде знаковых форм предстаёт любая действительность как сфера человеческой практики. Будучи вписана в естественноисторический процесс, деятельность осмыслена и может быть интеллигибельно прочтена, а значит, понимание действия имеет объективное значение. Или, говоря языком феноменологической герменевтики, в поле практики «одновременно с зарождением семантической автономии текста по отношению к автору действия отделяются от совершающих их субъектов, а тексты – от их авторов» («Герменевтика и метод социальных наук». С. 18). Это приводит к неизменной символической опосредованности совместного действия, когда текст – это не просто «слова, слова, слова», а знаки и символы, опосредующие интеракцию как со-бытие.
Из пространства автокоммуникации интертекст, таким образом, «уходит в основание», превращается в участок семиотической сферы, представляющей собой одновременно результат и условие существования и работы отдельных языков. Без этого пространства, без общего поля анонимных формул и автоматических цитат, для которых отпала потребность в кавычках, мы живём, как известно, под собою не чуя страны. Вне этого пространства нет ни коммуникации, ни языка – нет, в конечном счёте, согласия и социального действия. Станет ли это действие, по прочтении своему как текст, более осмысленным, разумным, весомым, зависит от того, как и какие зеркала расставит интерпретатор, чей голос и  какую интонацию захочет услышать.





БИБЛИОГРАФИЯ

1. Аверинцев С. С.  Предварительные заметки к изучению средневековой эстетики // Древнерусское искусство. М., 1976. С. 371–397.
2. Ахматова А. А. Пушкин в 1828 году // Собр. соч. в 6 т. Т. 6. М.: Эллис Лак 2000, 2002. С. 158–184.
3. Беседа сотрудников журнала «Шпигель» Р. Аугштайна и Г. Вольфа с Мартином Хайдеггером 23 сентября 1966 г. // Философия Мартина Хайдеггера и современность. М.: Наука, 1991. С. 233–250.
http://www.heidegger.ru/shpigel.php 
4. Бибихин В. В. Из жизни русского слова // Слово и событие. Писатель и литература. М.: Русский Фонд Содействия Образованию и Науке, 2010. С. 84–94.
5. Бибихин В. В. Слово и событие // Там же. С. 66–84.
6. Бибихин В. В. Язык философии. СПб.: «Наука», 2007.
7. Бухарин Н. И. Злые заметки // Октябрь. 2004. № 5.
http://magazines.russ.ru/october/2004/5/bu22.html
8. Гумилёв Н. С. Письма о русской поэзии. М.: «Современник», 1990.
9. Деррида Ж. О грамматологии. М.: «Ad Marginem», 2000.
10. Выготский Л. С. О психологических системах // Собр. соч. В 6 т. Т. 1. Вопросы теории и истории психологии. М.: Педагогика, 1982. С. 109–131.
11. Выготский Л. С. Проблема сознания // Там же. С. 156–167.
12. Кант И. Критика способности суждения. М.: «Искусство», 1994.
13. Кант И. Наблюдения над чувством прекрасного и возвышенного  // Сочинения в 6 томах. Т. 2. М.: «Мысль», 1964. С. 125–184.
14. Лотман Ю. М. Внутри мыслящих миров // Семиосфера. С.-Петербург: «Искусство–СПБ», 2004. С. 149–390.
15. Лотман Ю. М. Память в культурологическом освещении // Избранные статьи. Т. 1. Таллинн: «Александра», 1992. С. 200–202.
http://www.philology.ru/literature1/lotman-92f.htm
16. Лотман Ю. М. Текст в тексте // Статьи по семиотике культуры и искусства. СПб.: Академический проспект, 2002. С. 58–79.
17. Мамардашвили М. К. Как я понимаю философию // Как я понимаю философию. М.: «Прогресс», 1992. С. 18–24.
18. Мариенгоф А. Б. Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги // Собрание сочинений: В 3 т. Т. 2: Кн. 2. М.: Книжный Клуб Книговек, 2013. С. 127–428.
19. Рикёр П. Герменевтика и метод социальных наук // Герменевтика. Этика. Политика. М.: Kami, 1995.
20. Рикёр П. Существование и герменевтика // Феномен человека. Антология. М.: 1993.
21. Сартр Ж.-П. Что такое литература. Слова. Минск: ООО «Попурри», 1999.
22. Семиотика: Антология / Сост. Ю. С. Степанов. М.: Академический Проект; Екатеринбург: Деловая книга, 2001. 702 с.
23. Соловьёв О. Б. Предпонимание и социальные эстафеты // Розова С. С., Соловьёв О. Б. / Вестн. Новосиб. гос. ун-та. Серия «Философия». 2007. Т. 5. Вып. 1. С. 27–34.
24. Соловьёв О. Б. Типология непонимания в коммуникативной среде // Вестн. Ленинград. гос. ун-та им. А. С. Пушкина. Серия «Философия». 2009. № 1 (25). С. 80–88.


Рецензии