Хрящёвские этюды

В. Мордасов

ХРЯЩЁВСКИЕ
ЭТЮДЫ

или
Исповедь подростка
первой половины XX века

Повесть для детей изрядного возраста
         

Санкт-Петербург
2007

ВОЙНА

Речь Молотова мы слушали вдвоем с бабушкой. Родители были на работе. Поняв, что это война, бабушка заохала и стала креститься. Я же заорал Ура-А-А! Наконец началась настоящая война с фашистами! Сколько кинофильмов мы пересмотрели о войне: «Чапаев», «Если завтра война», «На границе», «Глубокий рейд», «Волочасвские дни», да их не перечесть. Насмотревшись их, мы устраивали во дворе настоящие сражения. Правда, были Хасан, Халхин-Гол, Финская кампания, наша доблестная Красная Армия освобождала Западную Украину и Белоруссию, а потом - Прибалтику (тогда у ребят появилось много невиданно красивых фантиков от прибалтийских конфет). Но это были не настоящие войны, а «инциденты», «кампании» и марши, когда наших красноармейцев обнимали усатые украинцы, а толпы освобождённых горожан засыпали наши танки цветами.
Где-то далеко за Невой раскатисто бухало, наверно стреляет пушка, подумал я. Возбуждение нарастало. Я схватил деревянный револьвер и пулемёт с трещоткой, и выбежал во двор. Двор был пуст. Ребята высыпали на улицу и толпились у ворот.
Все, задрав головы, смотрели в небо. В просвет между домами нашей не широкой улицы ярко голубело небо и только прямо над головой застыло несколько маленьких округлых облачков. Вдруг, прямо на глазах стали появляться новые облачка среди тающих старых.
Только теперь я понял, что это разрывы зенитных снарядов. Кто-то из ребят закричал: «Вижу! Вон он!» Вглядевшись, и я рассмотрел среди белых разрывов, намного выше их, блеснувший в лучах солнца, крест фашистского самолёта. Он медленно и бесшумно двигался в сторону Финского залива. Ребята загалдели, обмениваясь впечатлениями, однако на них цыкнул, вышедший из ворот дворник, дядя Ваня: «Сейчас же перестаньте шуметь, а то немец услышит!»
    Стук выстрелов прекратился, самолёт скрылся из глаз, облачка разрывов в небе растаяли. Ребята перешли во двор. Те, что постарше, то есть мои сверстники в этом году окончившие первый - второй классы, стали затевать игру в войну. Игра как-то не клеилась, и мне вскоре пришлось снести своё вооружение домой. Вечером, когда с работы возвращались наши родители, Клим, Юра и я сидели на краю чаши фонтана в нашем маленьком дворе и обсуждали события дня. Когда под аркой, соединяющей наш двор с большим двором, появился отец, я бросился к нему навстречу и выпалил: «Поздравляю с войной!» Отец как-то странно на меня взглянул и бросил: «Глупый». Таким мне запомнился этот роковой день 22 июня 1941 года.
Последующие дни уже не так ярко высвечивает память. Кто-то из жактовских активистов организовал нас ребятишек помогать взрослым. Мы в детских ведёрках и мешочках носили из двора другого дома песок на наши чердаки для тушения зажигалок. Чердаки очищали от перегородок, а мы помогали взрослым стаскивать в кучу доски и металлические сетки.
Приходили из школы выяснять, кто будет отправлять своих детей в эвакуацию. Меня записали, но вечером родители решили, что я останусь с ними. Через несколько дней мама пришла с работы расстроенная.
На заводе ходят слухи, что если городу будет угрожать захват противником, рабочих и служащих завода посадят на грузовики и вывезут из города, а дети и старики останутся в городе на растерзание фашистам. Это решило мою участь. И течение двух дней мама по специальному списку собрала все необходимые мне в дорогу вещи, нашила метки, а папа упаковал всё в тюк. Предполагалось, что нас отправляют до конца лета, однако учитывая «непредвиденные» обстоятельства, в список обязательных вещей были включены тёплые вещи, зимнее пальто и шапка.

ЧТО Я ЗНАЛ О ВОЛГЕ
В начале июля нас, учеников нескольких школ, посадили в автобусы и повезли на Московский вокзал. Прощание с родителями не было очень трогательным - ведь мы ехали в летний лагерь. Настроение у нас было даже приподнятое. Везли нас в плацкартных вагонах. Со мной в купе ехали мои друзья с нашего двора и одноклассники. На вторые сутки без приключений мы пересекли Волгу. Это стало для нас маленьким событием. В вагоне кто-то крикнул: «Смотрите, Волга!» Ребята приникли к окнам. За окнами мелькали фермы моста, а внизу с искристыми проблесками синела широкая река, окаймлённая желтеющими полосками песчаных берегов. Нс знаю, что испытывали, глядя на Волгу ребята, у меня же она вызвала воспоминания о рассказах матери. Мои родители довольно часто вспоминали о своём детстве и юности. К сожалению, многое из их рассказов не сохранилось в моей памяти. В рассказах матери чаще всего упоминалось слово Волга, которое я запомнил очень рано, наверно ещё полностью не осознавая его значения. А мать вспоминала, как в восемнадцатом году и Петрограде начался голод. Мой дед (её отец) остался без работы, а был он высококвалифицированным токарем и работал на Путиловском заводе. Зарабатывал хорошо, так что мог содержать семью из шести человек. Бабушка не работала - рожала и воспитывала четырёх дочерей и сына. Дед, при этом, был кутила и гуляка, любил женщин. Так вот, оставшись без работы, он с семьёй уехал из голодающего Петрограда на Волгу, искать, где вдоволь хлеба и есть работа. Перефразируя поговорку «язык до Киева доведёт», можно сказать, что язык довёл деда до большого хлебного села Хрящсвки в Самарской губернии. В Хрящёвке дед делал колёса для телег, стал «колесником». Специальность у крестьян уважаемая и хорошо оплачиваемая. Всё было бы хорошо, но дед увлёкся «зелёным змием» и умер в девятнадцатом от белой горячки, оставив бабушку с тремя дочерьми на руках. Старшая дочь ещё по пути в Хрящёвку вышла замуж за моряка дальнего плаванья, корабельного механика, а сына призвали в Красную гвардию. Матери тогда было тринадцать лет, но выглядела она шестнадцатилетней девушкой, о чём свидетельствует сохранившаяся хрящёвская фотография. За мамой ухаживал сын хрящёвского богатея, владельца паровой мельницы, Юрий Гордеев, а сам Пётр Григорьевич, отец Юрия, в шутку называл маму невесткой. К счастью мать так и не стала невесткой Гордеева, поссорилась с Юрием. К счастью потому, что позже, во время   крестьянского восстания против власти «коммунии», вспыхнувшего в Самарской и Симбирской губерниях во второй половине девятнадцатого года и известного под названием «Чапанка», Пётр Гордеев был расстрелян красными. Что стало с его семьёй неизвестно.  Во время боя между повстанцами и отрядом красных мать с сестрами, бабушкой и квартирной хозяйкой сидела в погребе. Квартиру после смерти деда они снимали на базарной площади, недалеко от церкви. Мать вспоминала, что и в погребе был слышен стук пулемёта, установленного повстанцами на церкви. Когда стрельба прекратилпсь они вернулись в дом.
 Село было занято красными. Небольшими группами красные рассыпались по селу, заходили в избы, вылавливая прятавшихся повстанцев. Не миновали они и избы, где квартировали моя бабушка и её дочери. Обыскали избу, сарай, погреб. Старший спросил: «Что за люди?» Видя женщину и девочек одетых по-городскому. Когда услышал что они беженцы из Петрограда, обрадовался что встретил земляков. Больше красные не беспокоили дом тёти Маши Бельцовой, хозяйки питерских беженцев. Более того, на другой день земляк прислал беженцам мешок реквизированной муки.


Вскоре бабушкину семью увезла к себе, в село Сосновку   
Симбирской губернии, старшая дочь. Как я уже упоминал, её муж был судовым механиком, и он получил назначение заведовать в Сосновке паровой мельницей. В Петроград бабушка возвратилась только в двадцать втором году с одной дочерью,
моей, тогда ещё будущей, матерью. Младшую дочь, как и деда, бабушка похоронила на волжской земле, а вторую выдала замуж за симбирского парня, ведавшего театрально-зрелищными предприятиями города Симбирска.
Впоследствии дочери бабушки с мужьями переехали в Ленинград. Здесь в двадцать шестом году они хоронили мою бабушку. К этому времени, и последняя дочь бабушки вышла замуж, образовав семью в которой родился ваш покорный слуга. Перед смертью бабушка жила с моими родителями. Первого мая родители мои отправились на демонстрацию, а бабушка решила до их возвращения протопить печку. Погода была холодная. Сырые дрова не хотели гореть. Бабушка взяла большую бутыль с керосином и плеснула в печь на тлеющие дрова. Керосин вспыхнул, горящая жидкость облила подол платья.... Умерла бабушка через неделю в больнице, в полном сознании.

ИНТЕРНАТ

На вторые сутки к вечеру наш поезд остановился у вокзала города Костромы. Нам велели выйти на перрон и построиться. Нас пересчитали и повели на привокзальную площадь, запруженную подводами. Нас уже ждали. На подводах ехали мы долго. Помню, ночью была остановка в каком-то селе. Нас партиями по очереди заводили в школу, где был организован «пункт питания». Нам дали по алюминиевой кружке жидкого, но горячего чая, по четыре куска пилёного сахара, но паре яиц, сваренных вкрутую, и по два ломтя хлеба. Почему-то этот ночной «пир» запомнился мне на всю жизнь. Наверно из-за контраста с тем, чем кормили меня родители дома. В поезде нас тоже подкармливали бутербродами, но это была булка или хлеб с маслом, усиленный колбасой или сыром. Ведь Ленинград ещё почти не ощущал ухудшения снабжения, а о грядущем кошмаре блокады рядовые ленинградцы не подозревали. На следующий день наш конно-тележный поезд достиг конечного пункта нашего путешествия - деревни Шахово. Временно нас разместили в школе. Привезённые с собой матрасы набили сеном и разложили на полу классов, из которых парты были заранее вынесены на площадку перед школой. Площадка с партами первое время служила нам столовой под открытым небом. Спали в одном классе и мальчики и девочки. Из школы, где я учился, мне знакома была только наш завуч Мария Эдуардовна, а остальные преподаватели и директор интерната были, видимо, из других школ. Директор, высокий плотный мужчина, расхаживал в майке и белой панаме. Занимался он исключительно старшеклассниками, не обращая на нас, мелюзгу, никакого внимания. На нас вообще внимания обращали мало. Клим, Юра и я держались обособленной компанией. Довольно быстро мы стали ощущать некоторую пустоту и желудках, причём, чем дальше, тем острее было чувство недоедания. Кто - то из ребят поделился с нами, что за территорией школы есть картофельное поле, где можно выкопать картошку и поесть, даже сырую. Мы воспользовались советом и попробовали жевать сырую картошку, однако этот деликатес нам не пришёлся по вкусу.
В нашем «ночлежном» классе стоял большой шкаф, набитый книгами. В первые же дни нашего пребывания в школе нашлись умельцы сумевшие открыть или сломать замки шкафа. По рукам пошли книжки детские и не очень. Книжки скрашивали нашу полуголодную жизнь. Мы валялись на своих матрасах и читали. Читали после утренней порции водянистой каши до обеденной баланды и снова каши. За шкафом у нас висел чёрный репродуктор, который сообщал сводки с фронтов, они были невразумительными и в основном касались боёв местного значения. Нас, конечно, интересовала судьба Ленинграда, где остались наши близкие. Однажды по радио передали, что фашисты прорвались к городу на реке Н, но были отброшены доблестными кавалеристами и прорыв был ликвидирован. Ребята решили, что речь идёт о Ленинграде, ведь это он стоит на реке Н, то есть на Неве!
Шахово почему-то называли деревней. Полвека спустя я узнал из старинных книг, что в России ещё с девятнадцатого века существует правило, селение любой величины, имеющее церковь называть селом. В Шахове, недалеко от школы, за железной оградой высилась некогда белая каменная церковь с колокольней. Внутри церковь была пуста, если не считать, что она была загажена, а в центре на каменных плитах пола чернели угли кострища. В Шахове я впервые узнал о существовании шаровой молнии. Однажды, во время сильной грозы в колокольню через проём верхнего яруса влетел красноватый шар и там лопнул с резким звонким хлопком. Наши ребята, спасавшиеся от ливня в колокольне, потом говорили, что после взрыва молнии запахло серой.
Недели через две открыли интернатскую столовую в просторной избе, а рядом, в избе поменьше - медпункт. Теперь мы ели свою кашу не озираясь на небо.
На колхозных полях созревал лён. Нас бросили помогать колхозникам. Дергать лён труд тяжёлый, особенно для городских детей в возрасте восьми - десяти лет. Была установлена и норма, то ли три, то ли пять бабок по десять снопов. Колхозницы сочувственно охали, глядя на нас, но показали, как вязать снопы и складывать их в бабки. Чтобы стимулировать наш труд, в интернате было учреждено усиленное питание за выполнение нормы. Норму наша троица с сестрой Юры - Оксаной выполнить никак не могла. Нам оставалось глотать слюни, стоя в очереди перед столовой и наблюдать, как из другой двери выходят счастливчики, выполнившие норму и только что проглотившие какой-то особенно вкусный и сытный ужин. Мне кажется, что таких было не очень много. Однажды, работая в поле, мы заметили, как ребята с соседней делянки перетаскивают снопы из бабок поставленных дня три тому назад колхозницами, и укладывают в свои бабки. Так вот как выполняется норма стахановцами! Мы посовещались и кинулись к стоящим в отдалении бабкам. Нам не хватало до нормы около десятка снопов, рабочий день был на исходе. Чужие снопы уже подсохли и были светлее свежих зелёных. Мы поставили подсохшие снопы внутрь бабок и обложили их свежими. Пришли принимать работу. Мы затаили дыхание, боясь поверить, что, наконец, нас накормят досыта. Я думаю, что не малая часть «стахановцев» выполняла норму именно таким образом, но руководство интерната быстро обнаружило жульничество. Поэтому приёмщики откинули по паре снопов с каждой бабки и на них глянули светлые снопы «заимствованные» на убранном поле. Вечером на линейке перед столовой всё же зачитали наши фамилии и вывели перед строем, но не для того чтобы сытно накормить. Вскоре лён убрали и нас перестали гонять в поле. Любимым местом наших прогулок был расположенный за территорией школы ольшаник. Следует заметить, что ольшаник был любимым местом и старшеклассников. Там, скрываясь от бдительных очей директора интерната, они курили самокрутки из сухих листьев, о чём-то беседовали и пели. Нас, мелочь, они близко к себе не подпускали, и мы слушали их пение на почтительном расстоянии. Они пели песни, которые мы никогда раньше не слышали: «Три гудочка прогудело...», «Пахал бурлак десятину...», «Дело было летом у фонтана...», «Шофёр мой милый, шофёр мой свет...». Наша цепкая детская память прочно усваивала эти перлы фольклора, хотя некоторые детали в содержании этих шедевров были мне не совсем понятны. Как - то, вскоре после льноуборочной компании, Клим почувствовал недомогание и не пошёл после обеда на прогулку в ольшаник. Когда мы с Юрой вернулись из ольшаника, ещё издали увидели, что перед школой у окна в наш класс толпятся ребята. Мы подбежали к ним и нам шёпотом сообщили: «Климу плохо, он бредит. У него доктор. Нас доктор попросила выйти из школы и не шуметь». Я тогда не очень ясно понимал значение слова «бредит», но почувствовал, что друг болен очень опасной болезнью. Через несколько минут из школы вышла доктор и тихо сказала: «Воспаление лёгких». Только теперь я заметил в отдалении подводу. В телеге было постлано сено. Доктор сделала знак вознице. Он взял лошадь под уздцы и подвёл подводу к школе. Старшеклассники вынесли на носилках Клима и уложили в телегу. Глаза Клима были закрыты, рот приоткрыт, лицо горело, он тяжело дышал. У него была очень высокая температура. Клима увезли в районную больницу в Судиславль.
Если первые мои письма сообщали родителям о благополучном прибытии в Шахово, то в последующих письмах я просился домой, а затем стал угрожать, что если меня отсюда не заберут я убегу в Ленинград самостоятельно. Такие письма тогда писали многие ребята. Настроение ребят подогревали слухи о некоем мальчике, который уже сбежал из интерната на фронт. Другой же беглец якобы отправился в Ленинград, но был снят с поезда где-то на полпути. Потом появилось уточнение, что мальчики сбежали из другого интерната. В нашей столовой работало несколько девочек из интерната, наверно пяти или шестиклассницы. Одна из них мне нравилась, и я во время трапезы не спускал с нее глаз, когда она появлялась из кухни чтобы убрать грязную посуду или подать очередное блюдо. Наконец наши глаза встретились. Когда я добирал последние крошки второго, а в столовой уже почти не оставалось обедающих, девочка, убирая со стола, тихо сказала, что я могу прийти в четыре на кухню, она меня чем-нибудь угостит. В четыре я что-то наплёл друзьям и отправился на свидание. Девочку звали Леной, она была года на два или на три старше меня. Не знаю, какие чувства она питала ко мне, но меня она частенько подкармливала. Заметив оторванную пуговицу на моей рубашке, бралась за иголку и, пока я уписывал печенье с чаем сидя без рубашки, приводила мой гардероб в порядок. Моё знакомство с Леной состоялось ещё до болезни Клима, а от него долго  скрывать причину моих таинственных отлучек было невозможно. Пришлось его посвятить в тайну моих свиданий. Забегу далеко вперёд, в сорок восьмой год. В жаркий летний день Клим. Юрий и я уже в нашем родном Ленинграде шли по Красной улице, возвращаясь с пляжа от Петропавловки. Нам повстречалась компания - два парня и красивая рослая девушка. Когда мы посторонились, пропуская их на узком тротуаре, Клим поздоровался с девушкой, она улыбнулась ему и ответила на приветствие. Когда компания была уже далеко позади, Клим с усмешкой спросил меня: « Что, не узнал?» Я не понял вопроса, а тем более его усмешки. «Это Лена, твоя бывшая любовь. Помнишь Шахово?» - сказал Клим и, погасив усмешку, добавил: «Она работает в райкоме комсомола, я у неё недавно получал комсомольский билет».
Вернёмся в Шахово. В конце июля интернату выделили дома для расселения детей. Всем было ясно, что зимовать нам придётся в Шахове. Нашу группу мальчиков, которая в сорок первом году должна была учиться в третьем классе, поселили в просторной избе, где за перегородкой поместилась наша доктор с сыном. В избе вдоль стен поставили более десятка новеньких топчанов. Клим был ещё в больнице, и я зарезервировал ему топчан рядом со своим, перетащив его матрас и одеяло из школы. Из нашего ленинградского класса мы были единственными мальчиками. Юра перешёл уже в четвёртый класс и его поселили с другой группой. Юрину сестру - Оксану, нашу одноклассницу, поселили с девочками. Пока я ещё не успел подружиться с обитателями нашего дома, время проводил с Юрой или, когда это было удобно, навещал Лену. Однажды наша доктор, она стала нашей воспитательницей, повела всю группу в лес по ягоды. Велела взять кружки и надеть обувь для защиты от змей. В лесу мы бродили часа два. Земляники было много. Я плохой ягодник и грибник, возможно из-за дальтонизма. Кружку я принёс пустую, но в рот что-то попало. Не могу с уверенностью утверждать, что это была только земляника. Во всяком случае, вечером у меня в животе заурчало, появилась резь, бросило в жар: За доктором далеко ходить было не надо. Доктор измерила температуру и, учтя «дополнительные симптомы», поставила диагноз: дизентерия. Одновременно со мной заболел ещё один мальчик из нашей группы. Перво-наперво, доктор угостила нас касторкой (до сих пор помню её вкус), а ночью мы уже тряслись в телеге по просёлку, направляясь в Судиславль.
Инфекционная больница стояла на высоком холме, поросшем соснами. С холма открывался живописный вид на городок. В отдалении из-за купы деревьев вздымалась колокольня церкви, а прямо у подножья холма виднелось длинное каменное здание со львами у входа. Здание и львы были белыми, отчего я решил, что это какой-то дворец или музей. Оказалось что это районная больница, в которой месяц пробыл Клим и возвратился в Шахово через день после моего поступления в инфекционную больницу. Больница, в которую меня поместили, не шла ни в какое сравнение с той, где лежал Клим. Однако пребывание в ней оставило у меня самое светлое воспоминание из всех дней, проведённых в интернате. Здание больницы представляло собой небольшое кирпичное одноэтажное строение, разделённое внутри коридором на две половины. В правой половине было женское отделение, в левой - мужское. Каждое отделение состояло из двух просторных палат. В те не очень далёкие времена ещё не были изобретены антибиотики. Лечили нас по методу известному ещё со времён Пирогова, а может быть и раньше. Самой неприятной была первая неделя или дня два три, пока болезнь выматывала и выворачивала наизнанку. В перерывах между приступами я дремал на своей койке, не обращая внимания на окружающих. Временами подходила нянечка, ставила на тумбочку тарелку с рисовым отваром и уговаривала поесть, внушая мне, что это лекарство, без которого мне не поправиться. Постепенно я приходил в норму и стал интересоваться моими товарищами по несчастью. В палате, стояло шесть коек. На одной лежал пожилой мужчина из местных, а четыре другие занимали ребята. Трое из них были примерно одного возраста со мной, а один на два три года старше. Кроме нас двоих прибывших из Шахова, остальные ребята были из другого интерната, но тоже ленинградцы. Они поступили в больницу на три дня раньше нас. Мы быстро перезнакомились и подружились. Нашим лидером, как сейчас говорят, стал Толя - самый старший из нас. Он, безусловно, был из интеллигентной семьи, начитан, никогда не сквернословил, не заносился и ему, кажется, даже доставляло удовольствие общаться с нами - малолетками. Толя придумывал игры и викторины. Во время тихого часа рассказывал нам занимательные истории.
Любимым занятием у нас было кипятить воду для чая. Нянечки выносили на лужок перед больницей большой двухведерный самовар, заливали его водой, а уж дальнейшую заботу о нём мы брали на себя. Разжигали самовар щепками, а затем подбрасывали сосновые шишки, которых было изобилие под старыми соснами в пятидесяти метрах от больницы. Погода стояла тёплая и сухая, поэтому, несмотря на то, что мы были одеты только в белые кальсоны и нижние рубашки, большую часть дня мы проводили на воздухе. Собирали шишки для самовара или играли на лужке перед больницей.
Кормили в больнице значительно лучше, чем в интернате, здесь ежедневно давали белый хлеб, которого в интернате мы не видели, при желании всегда можно было получить добавку. Медперсонал больницы был не большим и состоял исключительно из женщин. Относились они к нам по - матерински. Вообще это были немолодые спокойные женщины не лишённые чувства юмора.
Нам очень досаждала женская палата. Там лежали женщины с грудными детьми, которые беспрестанно плакали, а одна девочка лет трёх побила все рекорды по крику. Она кричала с утра до ночи. При этом у нее был низкий хрипловатый голос. Нянечки говорили, что её привезли из глухой деревни, и кричит она не от физических страданий, а от того, что хочет домой и от дурного характера.
Тут я должен признаться в вопиющем невежестве, в котором пребывал в свои девять с половиной лет. Однажды девочку о которой я только что говорил, вывезли из палаты в детской кроватке. Наверно переводили в другую палату. Девочка по обыкновению ревела и скинула с себя простынь. Она лежала на спине, расставив согнутые в коленях ноги. И тут я сделал потрясшее меня открытие: у девочки не оказалось того, что было у меня. Я даже подумал, что ей сделали операцию. Во всяком случае, я никому ничего не сказал, а стал украдкой поглядывать на голеньких девчушек из женской палаты и вскоре пришёл к выводу, что это отличие постоянное и естественное. И это притом, что я подсознательно очень рано почувствовал влечение к женщинам. Возможно, виной этому был «Фауст». Оставаясь в комнате один пока мама готовила на кухне обед, я в пять - шесть лет с волнением рассматривал обнажённых женщин в старинном издании «Фауста». Как-то у нас заночевала мамина знакомая, это было до тот, как меня отдали в школу. Мама проводила отца на работу, она тогда не работала, а меня переложила из уже тесноватой мне детской кровати в свою двуспальную. Мамина знакомая спала на узеньком диванчике. Заметив, что она проснулась, мама предложила ей перейти досыпать вместе со мной на кровать, а сама пошла на кухню пить чай и готовить завтрак. Когда я проснулся, я подумал, что рядом лежит мама, но, приглядевшись, понял что это тётя Галя. Было ей немного больше двадцати. Была она полновата, но в меру, мне она нравилась. Тётя Галя лежала на спине глаза её были закрыты, она тихо посапывала. Было жарко, и она но пояс была раскрыта. Желтоватые волосы размётаны по подушке, бретелька рубашки сползла с одного плеча и из-под приспущенного края рубашки выглядывала полная грудь с розовым соском. Не помню, может быть, передо мной всплыли образы из «Фауста», но я протянул руку и погладил грудь тёти Гали, я был возбуждён как мужчина. Она перестала сопеть, но глаза её были закрыты. Я затаился. Но она не шевелилась и глаз не открывала. Я чувствовал, как во мне нарастает сладкое волнение, толкающее меня на безрассудные поступки. Я придвинулся к тёте Гале и приник губами к её обнажённой груди, она не шелохнулась. Посмотрев ей в лицо, я увидел, что она не спит. Тётя Галя наблюдала за мной, слегка приоткрыв веки, а на её губах притаилась усмешка. Видя, что она не спит и не пытается пресечь мои действия, я окончательно осмелел. Я целовал ей шею, губы, грудь. Я карабкался на неё, ползал по ней, не находя выхода охватившему меня возбуждению. Всё прекратил стук кухонной двери. Вошла мама и объявила подъём. За завтраком тётя Галя в моём присутствии всё рассказала маме. Я слышал только удивлённые восклицания мамы, но не видел её лица. Я сидел, уткнувшись в чашку, и краснел. Тётю Галю я ненавидел.
Незаметно пролетел месяц. Сначала приехали за Толей и мальчиками поступившими раньше нас. Через пару дней пришла подвода и за нами из Шахова. За время моего отсутствия в доме, где поселилась наша группа, стало уютнее. На окнах появились занавесочки, на подоконниках - цветы. Клим радостно засуетился при моём появлении. После обмена новостями я отправился в столовую, где нам, прибывшим из больницы, был оставлен ужин и где я предвкушал встречу с Леной.
Интернат готовился к началу учебного года. Школу, в которой мы сначала жили, приводили в порядок, красили и белили. Ребята, расставляя по классам парты, удивлялись, как мы сможем здесь все разместиться? Администрация интерната занималась поисками учебников. Вести с фронтов были неутешительными. Немцы рвались к Ленинграду. Взрослые и ребята постарше в эти дни часто повторяли словосочетание «Лужский рубеж». Август перевалил за половину.
Однажды, когда день уже клонился к вечеру, и в нашем общежитии собралось несколько ребят, в том числе и мы с Климом, ожидая время, когда можно будет идти на ужин, в открытое окно с улицы крикнули: «Мордасов есть!?» Я подошёл к окну, под ним стоял незнакомый парнишка. «Ну, я Мордасов» - сказал я. «К тебе мать приехала» выпалил парнишка и побежал прочь. «Не ври!»- успел крикнуть я ему вдогонку, а он на бегу показывал рукой в конец площади, на которую выходила дорога из Судиславля. По дороге, едва переступая ногами, двигались четыре женщины. В одной из них я сразу узнал маму по причёске и серому коверкотовому пальто. За ней ковыляла мать Клима. Мы, сломя голову, кинулись на улицу и помчались навстречу матерям. Обгоняя нас, к женщинам бежали Юра, Оксана и ещё одна девочка из нашего ленинградского дома.
Как наши матери сговорились ехать к нам (точнее за нами), как они сели в поезд без билетов,  билеты было не купить, и на бельевой полке в каморке проводника доехали до Ярославля, а затем добирались до Костромы и Судиславля это отдельная история. В Судиславле они не нашли подводы идущей в тот день в Шахово. Но стремление скорее увидеть своих детей было так велико, что когда моя мать сказала, что пойдёт в Шахово пешком, к ней присоединились и три другие матери. От Судиславля до Шахова около пятнадцати километров. Матери быстро натёрли ноги до крови непригодной для таких переходов городской обувью. Они пошли босиком. Но чтобы пройти босиком десять - пятнадцать километров по просёлочной дороге, надо иметь на подошвах ног толстую задубевшую кожу. Матери сбили подошвы до крови, но дошли!
Наши матери выехали из Ленинграда пятнадцатого августа, а двадцатого - въезд в Ленинград был закрыт. Двадцать первого августа немцы заняли станцию Чудово, перерезали Октябрьскую железную дорогу и через восемь дней овладели Тосно. В Ленинграде остались отец и бабушка. Мама уговаривала бабушку поехать с ней, но бабушка заявила: «Ты уезжаешь к своему сыну, а я остаюсь - со своим». Тогда такие поступки считались проявлением патриотизма. Но многие сотни тысяч стариков и детей, оставшихся в блокадном Ленинграде и не приносящих реальной пользы его защитникам, только усугубляли отчаянное положение блокадников и умножали число жертв. Конечно, главная вина за это лежит на руководстве «любимой партии» - организаторе и вдохновителе всех наших побед. Вот что по этому поводу пишет Д. В. Павлов, бывший уполномоченный Государственного Комитета Обороны по продовольственному снабжению войск Ленинградского фронта и населения Ленинграда: «Нужны были крутые административные меры, чтобы люди покинули город, как повелевал ход развивающихся событий. Однако к таким мерам прибегали весьма осторожно. В результате в блокированном городе оказалось 2544 тысячи гражданского населения, в том числе около 400 тысяч детей. Кроме того, в пригородных районах (в кольце блокады) осталось 343 тысячи человек. В сентябре, когда начались систематические бомбардировки, обстрелы и пожары, многие тысячи семей хотели бы выехать, но пути были отрезаны. Массовая эвакуация граждан началась только с января 1942 года по Ледовой дороге.
Несомненно, что в эвакуации людей в начальный период войны (июнь август) была допущена медлительность. Большое количество детей, женщин, стариков и больных, оставшихся в осаждённом городе, создавало дополнительные трудности».
Впоследствии мама говорила, что это я спас ее от мук блокады, а может быть и от смерти. Не помню, сообщал я родителям о своей болезни или нет, скорее всего, сообщал. Мама работала на заводе «Судомех» и для поездки в Шахово оформила отпуск на десять дней без оплаты. В заявлении было сказано: «Для поездки за больным сыном».
В Шахове мы с мамой пробыли не долго. Другие матери остались здесь дожидаться первой возможности вернуться в Ленинград, а мама сказала, что мы поедем в Хрящёвку. Трудно сказать какими соображениями она руководствовалась при принятии этого решения. Слышал я от неё, что здесь ей будет трудно устроиться на работу, что село забито эвакуированными. Мне кажется, главной причиной повлиявшей на решение мамы была ностальгия. Её неудержимо влекло в село, где прошло её отрочество, воспоминания о котором она пронесла через всю свою жизнь. Где, наконец, остались могилы её  отца и сестры. Тем более этому сопутствовали обстоятельства. Она проделала уже большую часть пути от Ленинграда до желанной Хрящёвки, и находилась в начале того путешествия по Волге, которое предприняла их семья, по воле отца, в далёком восемнадцатом году.


ПУТЬ В ХРЯЩЁВКУ.

Наступил день прощания с друзьями. Последнее свидание с Леной, прощальный поцелуй. Последнюю ночь в Шахове я провёл с мамой на квартире, которую она сняла на пару дней, чтобы подлечить ноги, оформить мой отъезд из интерната, получить и упаковать мои вещи.
На рассвете, наскоро попив чаю, мы отправились к колхозному правлению, от которого обычно уходили подводы в Кострому за горючим. В этот день у правления стояла только одна подвода. Возчик, к которому обратилась мама, наотрез отказался нас взять, ссылаясь на то, что лошади будет тяжело. На телеге лежала всего одна пустая железная бочка. Мама присела на пенёк, обняла меня и в отчаянии всплакнула. Мамины слёзы подействовали на возчика, и он согласился нас взять при условии, что на подводе буду сидеть только я, а мама пойдёт пешком. У мамы ещё не зажили ноги, но она согласилась идти. В пути возчик разговорился с мамой и узнав, что она приехала из Ленинграда за сыном, а теперь не может вернуться назад, смягчился совсем, и большую часть пути мама ехала со мной на подводе. Возчик временами тоже подсаживался к нам, и мы ехали втроём. Так мы добрались до Костромы. Возчик довёз нас до берега Волги и высадил у самой пристани. Путь до Хрящёвки оказался совсем не простым. От Костромы на пароходе мы поднялись вверх по Волге до Ярославля, чтобы у знакомых взять вещи оставленные мамой по пути в Шахово. От Ярославля вниз пароход шёл только до Горького. Всюду на. пристанях суетились толпы народа, они буквально осаждали билетные кассы. Маму выручала справка с завода о десятидневном отпуске, билеты ей брали командированные, так как женщине и со справкой пробиться к кассе было не под силу, а командированным билеты давали в первую очередь. В кассе же никто не обращал внимания, что мамина справка утратила смысл, на завод мама вернуться уже не могла.
Пока мама покупала билеты, я сидел на берегу караулил наши вещи и, от нечего делать, рассматривал плакаты, которыми были обклеены дебаркадеры. Особенно мне запомнился плакат, повторяющийся на всех пристанях, где приставал пароход. На плакате было изображено лицо человека выглядывающего через дыру в листе бумаги с надписью «Договор о ненападении...». У человека был длинный прямой нос, маленькие усики и косая чёлка. С его лица спадала благообразная маска, а в костлявой руке он сжимал пистолет. Это, несомненно, был фашист. Но красный красноармеец втыкал ему в лоб красный штык. Я не подозревал, что на плакате изображён Гитлер.
Деньги у мамы были на исходе. Ездили мы только палубными пассажирами, четвёртым классом. Наши места были на рифлёной железной палубе в полутемном помещении у машинного отделения. Правда, здесь было тепло и интересно наблюдать за работой паровой машины через застеклённую переборку. Иногда я поднимался на палубу второю класса, чтобы подышать свежим воздухом и поглазеть на волжские берега, но матросы прогоняли с верхних палуб пассажиров четвёртою класса. Меня ещё выручала приличная городская одежда. От Ярославля мы ехали на одном пароходе с испанскими детьми, теми самыми, которых вывезли в СССР из Испании во время Франкистского путча или, как тогда говорили, во время Испанской войны. Испанцы ехали в каютах третьего класса, расположенных на нашей «главной» палубе. Возможно, я и не придал бы этому факту особого значения, если бы не автомобиль. В нескольких метрах от места, где мы с мамой устроились со своим скарбом, стоял сверкающий чёрной эмалью и никелем маленький легковой автомобиль. Это был настоящий автомобиль. Он был раза в два меньше обычного газика. Я ходил вокруг автомобильчика, разглядывая мельчайшие детали. Зачарованно рассматривал приборную доску, маленькую баранку, педали, рычаги, кожаную обивку сидений, Присаживался на корточки и заглядывал под машину. Автомобильчик был подарен испанским детям Советским правительством.
Однажды, днем наш пароход сел на мель. Сама посадка произошла мягко без толчка, во всяком случае, я не видел сбитых с ног людей или паники среди пассажиров. Пароход замер, машина остановилась. Отработали задний ход, но пароход не сдвинулся с места. Я выскочил на верхнюю, палубу, там уже собралась толпа зевак. Матросам было не до нас и на палубу высыпали пассажиры разных классов. Волга в этом месте была довольно широкой. В отдалении стоял другой пароход и подавал тревожные гудки. С нашего парохода спустили шлюпку и два матроса стали кружить вокруг, промеряя глубину длинным полосатым футштоком. Наконец, с мостика через мегафон пассажиров попросили перейти на корму. Одновременно зашумела вода под плицами гребных колёс, и пароход медленно пополз назад. А к нашему товарищу по несчастью, который продолжал подавать гудки, подходил буксир. В Горьком, просидев на берегу почти целый день, мы, наконец, погрузились на палубу теплохода «Инженер Корейво».
Только на «Инженере Корейво» я смог вдоволь наслаждаться видами Волги, там пассажиры вроде нас располагались на верхней палубе под открытым небом. Теплоход, главным образом, был грузовым, всего несколько пассажирских кают располагалось на главной палубе. Нам с мамой повезло, погода стояла сухая, ночи были не очень прохладными. Наконец, наш теплоход, протяжно прогудев, описал плавную дугу и, задрожав корпусом, приткнулся к дебаркадеру с блёклой надписью «Белый Яр». Мама подняла на плечо два узла, связанные шарфом, подхватила хозяйственную сумку и меня за руку, и мы поспешили к сходням, которые с грохотом наводили матросы. Тючок с моими пожитками, полученный в интернате, вынес на берег сердобольный мужик, ехавший рядом с нами на палубе. Он ехал до Куйбышева.
Так мы с мамой оказались в Белом Яру, в двенадцати километрах от Хрящёвки. Мама оставила меня на берегу у дебаркадера с вещами, а сама пошла по тропинке, протоптанной вверх по крутому косогору, к ближайшему дому улицы, протянувшейся вдоль берега Волги.
Я сидел на тюке и озирался но сторонам. По береговому косогору тянулись клетки огородов. Но вместо привычных изгородей из кольев и жердей, а то и просто из рядов колючей проволоки, здесь везде были настоящие плетни, какие я видел на картинках и в кинофильмах из украинской жизни и считал плетни принадлежностью только украинского пейзажа. Зрелище же Волги было настолько впечатляющим, что я до сих пор вижу его как цветную фотографию. В ярких лучах солнца тёмно-синяя вода в мелких сверкающих барашках. Где-то в середине реки из воды поднимается огромный остров, покрытый буйными зарослями, образующими над ним ярко-зеленый шатёр. За островом, как театральный задник, возвышаются тоже зелёные горы правого берега Волги, подернутые голубоватой дымкой, И в довершение картины, ослепительно белый пароход резво огибает остров, извергая из трубы клубы чёрного дыма, тянущегося редеющей лентой за край острова. Вернулась мама с загорелой моложавой женщиной, которая помогла нам донести наши пожитки до её дома и внести их в сени. Хозяйка вскипятила чай, мама достала из сумки остатки белых сухариков, сливочное масло на дне литровой банки и полотняный мешочек с колотым сахаром, всё что осталось от привезённых мамой из Ленинграда продуктов. Хозяйка поставила на стол тарелку с кусками сладкого пирога. За чаем, мама рассказывала хозяйке о наших приключениях. Хозяйка сочувственно охала и сама рассказала, что две недели назад проводила на войну своего мужика и осталась одна с двумя детишками. Рядом с хозяйкой на лавке сидела маленькая девочка, прислонив к матери головку с тоненькими, как мышиные хвостики, косичками. Широко открытыми глазами, почти не мигая, она смотрела на мою маму. По полу ползал карапуз в одной короткой распашонке, гонял тряпичную куклу, как мячик, и что-то приговаривал на своём, одному ему понятном наречии. После чая хозяйка сразу пошла искать нам попутную подводу до Хрящёвки, оставив карапуза на попечение сестренки. Вернулась она довольно быстро, подъехав на широкой плоской телеге. Лошадью правила полногрудая девушка. Девушка сказала, что возвращается домой в село Чувашский Сускан, который немножко в стороне от Хрящёвки - километрах в двенадцати, но из Сускана часто ездят молоть зерно на мельницу в Хрящёвку. Девушка сказала, что у нее можно будет переночевать, а утром она отправит нас с помольцами. Тут же был проведён торг. Мама вынимала из узла свои вещи, а девушка, прикидывала их на себя. Сошлись на том, что она берёт в уплату мамину любимую кофточку, которую она сама шила и вышивала перед самой войной. Мы сердечно распрощались с гостеприимной хозяйкой и отправились в путь.
Ехали мы уже довольно долго. Вернее ехал я один, а мама с девушкой шли за телегой пешком, передав мне вожжи, к великому моему удовольствию. Дорога шла через заросли тальника и ивняка перемежающимися с небольшими полянами. Стало вечереть. Все уселись на телегу. Девушка явно нервничала и, погоняя лошадь, сказала: «Надо до темна переехать Черемшин». Я знал, что Черемшин это река и подумал, наверно очень плохой через реку мост, если по нему опасно ехать ночью.
Под мерный скрип и покачивание телеги меня стало клонить в сон. Мама тормошила меня, боясь, что я упаду с телеги. Она обещала уложить меня спать после Черемшина.
Вдруг телега остановилась, и я очнулся от очередного полузабытья. Смеркалось. Впереди под песчаным откосом с тихим журчаньем струились воды реки. В прозрачной воде, на сколько хватало глаз, тянулись по течению светло зелёные космы водорослей. Свободной от них была только темная полоса воды, идущая поперёк реки продолжением дороги. Сон с меня мигом слетел. Наша возница велела нам подобрать ноги и крепко держаться за края телеги. Потом и она уселась посреди телеги, уперев ноги в передок.
Грубо, по-мужски, крикнула на лошадь и закрутила над головой вожжами. Лошадь рванулась, в два прыжка преодолела отлогую песчаную полосу берега и ринулась в воду, почти сразу переходя на шаг. Я со страхом наблюдал, как вода всё ближе подбирается к нам и нашему скарбу. Когда до тёмной, с завитушками суводей, воды оставалось сантиметров десять, вода вдруг начала отступать, и мы благополучно выбрались на противоположный берег.
Когда мама меня разбудила, была ночь. Подвода стояла у дома. Наших вещей на телеге уже не было, кроме мягкого узла, служившего мне подушкой. Мама сняла узел и потащила меня за руку по ступенькам крыльца. Я едва шевелил ногами. В доме на дощатом столе коптила керосиновая лампёшка, тускло освещая русскую печь и приоткрытую дверь в комнату. При нашем появлении из-за двери вышла девушка и, взяв лампу, пропустила нас в комнату. Комната оказалась совсем маленькой с одним оконцем, наполовину задёрнутым занавеской. Больше половины комнаты занимала никелированная кровать с голым выпуклым пружинным матрасом. Девушка показала на кровать и сказала, что мы можем располагаться, а утром она нас разбудит. Мама поблагодарила девушку и сказала, что свет нам больше не нужен. Девушка вышла, прикрыв за собой дверь. Не дожидаясь особого приглашения, едва скинув сандалии и пальтишко, подхваченное заботливыми мамиными руками, почти в полной темноте я вполз на матрас и провалился в глубокий сон.
Очнулся я оттого что мама трясла меня за плечо, уговаривая проснуться. Небо за окном посветлело, но в комнате было ещё сумрачно. С улицы доносилось мычание коров, женские голоса, звяканье пустых вёдер. Вслед за нашей девушкой мы прошли по улице и остановились у распахнутых ворот просторного двора. Было зябко от утренней прохлады, а может быть и голода. Со вчерашнего дня мы ещё ничего не ели. Вчера на подводе мы перекусили пирогом с холодным чаем из бутылки, которые нам дала в дорогу заботливая хозяйка в Белом Яру. Из ворот уже выезжали подводы гружённые мешками с зерном. Наша проводница направилась ко второй подводе, которую вёл пожилой мужик в чёрной фуражке. Обращаясь к маме, она сказала: «Вот дядя Ваня вас и довезёт» и бросила в телегу наш тюк. Мама поздоровалась с возчиком, он придержал лошадь, пока мама укладывала в телегу наш скарб и усаживала меня. Подводы медленно выезжали на дорогу, их было штук пять или шесть.
Мама попрощалась с нашей девушкой и поспешила за подводой.
Вскоре подводы выбрались из села на Хрящёвскую дорогу, переехали бревенчатый мостик через ручей, миновали осинник и выехали в степь. Снова мама шла пешком рядом с дядей Ваней, а я чаще всего сидел на мешках в телеге. Как только мамины ноги вынесли этот двухдневный марафон?!
Взошло солнце и приятно пригрело спину. Слегка холмистая степь, кое-где поросшая кустарником, испускала горьковатый запах полыни, млеющей под лучами ещё горячего осеннего солнца. Воздух замер, временами напоминая о себе лёгким дуновением и снова затихая. Становилось так тепло, что пришлось снимать верхнюю одежду. Только наши обозники, будто не замечая тепла, продолжали путь в том, в чём начали его на рассвете. Вокруг, насколько  хватало глаз, не было видно никаких признаков жилья. Примерно через час наш обоз добрался до второго моста. Речка здесь была значительно шире пройденного ручья, но мелкая. Всё дно её было усыпано камнями. Она прорезала в степном плато глубокий извилистый овраг, по дну которого и катила свои бурлящие воды. На мой вопрос, как называется эта речка, дядя Ваня ответил: «Да, чай, Сусканкой зовётся». К мосту вёл довольно крутой спуск, но ещё более крутой и длинный подъём ждал нас на другой стороне моста. «От греха» мама велела мне слезть с телеги. Через мост мы перешли пешком за последней подводой, лихо с грохотом скатившейся по спуску и перемахнувшей мост. Подъём, лошади преодолевали с видимым трудом. Выбравшись на правый высокий берег, подводы останавливались. Возчики сходились у одной из подвод, доставали кисеты с махоркой и закуривали. Тем временем мы заняли свои места, я на возу, мама рядом. Через несколько минут обоз снова двинулся в путь. Справа вдалеке засинела полоска леса, а в остальном пейзаж почти не изменился. Прошло ещё часа полтора. Дядя Ваня махнул вперёд рукой и сказал: «Вона и Хрящёвка». Я всматривался в неровный горизонт, но не видел никаких построек. Впереди темнели не то кусты, не то деревья. Мама тоже пристально вглядывалась вперёд и молчала. Только минут через двадцать за деревьями-стали проступать контуры дома. Правее дороги показался длинный навес на столбах, под которым темнела без видимого порядка поставленная сельскохозяйственная техника. За дальним концом навеса тянулся бревенчатый дом с широкими окнами. Дорога пошла под уклон и впереди, наконец, показалась улица. Мы въезжали в Хрящёвку. Трудно представить, что в эти минуты переживала мама.
ХРЯЩЁВКА
Дорога к мельнице шла мимо сельсовета, поэтому мы почти не задержали дядю Ваню, высадившего нас прямо у сельсоветского крыльца. Мы стояли у каменного двухэтажного дома фасадом выходящего на обширную площадь. Мама тихо заметила: «Дом Гордеевых». На второй этаж, где располагался сельсовет, вела крутая деревянная лестница.
Мама поднялась на второй этаж, оставив меня с вещами внизу. Я присел на нижнюю ступеньку крыльца и стал рассматривать площадь. Бурая земля, давно не знавшая дождя затвердев, сохранила следы множества тележных колёс, бороздивших площадь в разных направлениях. И, тем не менее, почти вся площадь заросла короткой пыльной травой. Площадь имела форму прямоугольника. Из построек, обрамляющих её, моё внимание, прежде всего, привлекли двухэтажные каменные дома. На крыльце одного из них я сидел, два других - располагались по боковым сторонам площади, один против другого. Все три дома были крыты железом, стены оштукатурены и когда-то побелены. Дом что стоял слева, почти против сельсовета, судя по занавескам на окнах и белью, развешенному за домом, был жилым. Как и сельсовет, он не отличался изысканностью архитектуры. Дом же расположенный справа был более привлекательным. Его второй этаж украшал ряд высоких, закруглённых сверху окон с массивными обрамлениями. Крыша была крутой и высокой. Над фасадом, в центре его, возвышался полукруглый кокошник. Дом портили какие-то немыслимые деревянные пристройки, да чёрный прямоугольник вывески, словно заплата прилепленный к фасаду.
За каменными домами виднелись деревянные постройки, а противоположную сторону площади образовывал ряд одноэтажных строений из красного кирпича размерами от ларька до магазина. О чём свидетельствовала единственная на площади читаемая вывеска: «Сельмаг».
Мои наблюдения прервала мама, незаметно спустившаяся сверху.
ПАНТЕЛЕЕВЫ
Пока мама разговаривала с председателем сельсовета, он послал курьера к хозяйке дома намеченного им для нашего поселения. Поэтому когда мы в сопровождении сельсоветской сторожихи ковыляли со своим скарбом к дому, отведённому нам на постой, хозяйка уже ждала нас, стоя в просвете открытой калитки. Наша хозяйка - тётя Дуся Пантелеева - была помоложе мамы, жили они вдвоём с дочерью Зиной. Зина училась уже в пятом классе. Муж тёти Дуси до войны работал комбайнёром. В первые дни войны его мобилизовали. От него пришло только два письма, а вскоре принесли извещение «пропал без вести». Однако, тётя Дуся свято верила, что её Павел жив. Всё это тётя Дуся рассказала маме в первые часы знакомства за чаем, когда женщины делились своими заботами и печалями, свалившимися на них с началом войны. (Вера
тёти Дуси была не напрасна, её Павел вернулся после войны и ещё пережил тётю Дусю). После чая тётя Дуся повела нас на огород. Огород за домом полого спускался к глубокой лощине. За лощиной в гору взбегали огороды и дома соседней улицы. Тётя Дуся показала, где можно копать картошку, где можно брать морковь и помидоры. На огороде росло в диком состоянии много каких-то чёрных ягод. Нам предложили их попробовать. Они имели зеленоватую мякоть и сладковатый вкус. «Это вороняжка», - сказала тётя Дуся. «Ну, а по-простому её называют бздника»-добавила она, смущённо улыбаясь. «С ней пекут вкусные пироги». И она пообещала на днях испечь эти вкусные пироги. (Следует уточнить, что вороняжка - это чёрный паслён). Мама обратила внимание, что в огороде среди травы и вороняжки растёт много укропа. Тётя Дуся ответила: «А, «копёр», так его, чай, везде полно, никто его не сеет, он сам растёт». У тёти Дусн была корова и куры, поэтому мама сразу договорилась с ней, сколько и когда она будет давать нам молока и яиц. Вечером мы с мамой, наконец, впервые за несколько дней поужинали. Горячая толченка из свежего, только что с огорода, картофеля, с холодным густым молоком и куском серого хлеба, показались мне ни с чем не сравнимым деликатесом. Сейчас я уже не могу восстановить в памяти, где мы с мамой располагались на ночлег. Наверно мама спала на лавке, а я на стульях, или наоборот. Дом тёти Дуси начинался маленькой кухонькой. Справа русская печь, слева стол, у стен - лавки. Одно окно, выходящее на двор. Дощатая переборка отделяла кухоньку от комнаты, именуемой «залом», размером,  примерно, два на два с половиной метра. Из «зала» одно окно выходило во двор и два окна - на улицу. Третье уличное окно отделяла продольная переборка, за которой помещалась спаленка хозяйки с дочерью. Кроме железной кровати, там стояла круглая «голландская» печь. Из спаленки можно было забраться на лежанку русской печи. Из обстановки «зала» мне запомнился комод» стоящий в простенке между окнами и четыре венских стула. Над комодом висела застеклённая рамка с множеством разновеликих фотографий, а над ней большое зеркало в деревянной широкой раме. Слева на стене, тоже в застеклённой раме, висела большая групповая фотография выпуска школы механизаторов, на которой Зина с гордостью показала своего отца. Хорошо помню большой ларь, стоявший в сенях. Запомнил я его наверно потому, что впервые услышал это слово применительно к длинному ящику из некрашеных досок с наклонной плоской крышкой. Это произошло, когда тётя Дуся затеяла печь пирог с вороняжкой, В ларе у неё хранилась мука, правда, едва покрывая его дно.
Между мамой и тётей Дусей установились ровные хорошие отношения. Зина первые дни немного дичилась, напуская на себя излишнюю серьёзность, но вскоре она к нам привыкла и превратилась в милую хохотушку.
Тётя Дуся работала в колхозном овчарнике. Слово это сначала ассоциировалось у меня с псарней, где содержатся овчарки, пока мне не растолковали, что речь идёт не о собаках, а об овцах.
Маме в сельсовете дали три дня на устройство своих дел, в том числе на моё определение в школу, после чего она должна была приступить к работе в библиотеке.
Мама сходила к директору школы и уладила все формальности связанные с моим поступлением в третий класс, принесла даже несколько замусоленных учебников. Зина нашла лишнюю чернильницу-непроливайку, а мама сшила для неё мешочек и сумку для учебников, использовав обшивку моего интернатского тюка.
Пришёл знакомиться соседский парнишка Волька Почекуев. Он был ростом с меня, но года на два старше, и не по деревенски бойкий. Услышав, что мы с мамой ручку для пера называем вставочкой, разразился хохотом. Засмеялась и тётя Дуся, а Зинка запрыскала в кулак. Оказалось, что по местным понятиям слово «вставочка» имеет весьма неприличное значение.
ШКОЛА И БИБЛИОТЕКА
В Хрящёвке была «большая» школа десятилетка, где размещались классы с пятого по десятый. Там был кабинет директора, учительская, заседал педсовет. В просторном коридоре проводились праздничные вечера, выступления самодеятельности и другие культурные мероприятия. Кроме «большой» были две «маленькие» школы - начальные, в которых науку постигали ученики с первого по четвёртый класс. Думаю, что школы  были построены до революции, «большая» - под реальное училище, мама упоминала молодёжь из реалистов в Хрящёвке в 18 году. Что касается «маленьких» школ, то одна была земская, а другая церковно-приходская.
Зина училась в пятом классе, то есть в «большой» школе, а мне предстояло идти в «маленькую». Однако, школы были расположены довольно близко друг к другу и Зина вызвалась показать мне короткую дорогу до моей школы.
Так на третий день по прибытии в Хряшёвку, после завтрака мы с Зиной отправились в школу. Очень хорошо помню то сухое солнечное сентябрьское утро. Путь в школу шёл через обширный пустырь, начинавшийся от самого дома и простиравшийся за мельницей почти до школы. Вдоль тропинки, вьющейся по пустырю, росла полынь, а дальше в обе стороны от тропинки пустырь зарос ковылём. Полынь источала специфический горьковатый аромат, а сверкающие под лучами восходящего  солнца росистые перья ковыля, от лёгкого дуновения утреннего ветерка начинали колебаться и по ковылю пробегали искрящиеся волны. Кстати, ковыль я видел тогда впервые. Насколько я помню, ребята в школе приняли меня хорошо, во всяком случае, никаких неприятных воспоминаний, связанных с началом посещения школы у меня не сохранилось. Моей учительницей стала Елизавета Петровна Мамаева. Класс почти не отличался от класса в ленинградской школе. И размеры класса, и парты, и чёрная доска на стене, и стол за которым сидела Елизавета Петровна - всё было привычным. Непривычным для меня был звонок. В ленинградской школе был электрический звонок-ревун. Он врубался всегда неожиданно, в его звуке было что-то жуткое. Кто его включал и где я не знал. Казалось, звонок ревёт сам по себе и приказывает начинать урок в равной степени и ученикам и учителям.
Здесь из своей каморки в коридор выходит сторожиха с колокольчиком и, махнув им пару раз, передаёт его первому попавшемуся на глаза сорванцу, который, продолжая звонить, выбегает на улицу, созывая ребят на урок.
В Хрящёвке не было электричества. Вечерами мы собирались вокруг керосиновой лампы. Я быстро усвоил, что лампы бывают семи- и десяти-линейные, а ещё есть лампы-молнии, которыми освещали сцену на вечерах в «большой» школе.
Особенно хорошо в моей памяти сохранились уютные зимние вечера в библиотеке. Библиотека помещалась в здании сельсовета, занимая просторное угловое помещение на первом этаже. Отапливалась библиотека дровами, которые каждый день приносил кто-нибудь из сыновей сельсоветской сторожихи. Когда затапливалась круглая «голландская» печь, помещение наполнялось незабываемым ароматом сухого тёплого воздyxa смешанного с дымком и запахом книг. Библиотека была довольно богатая, во всяком случае, мне так казалось.
Мы с мамой и Зиной усаживались вокруг стола за массивным деревянным барьером, отделяющим читальный зал от книгохранилища, и занимались своими делами. Сначала я готовил уроки на завтра, а потом рисовал. Мама, если не было посетителей, читала нам вслух. Помню, она читала нам захватывающую детективную повесть «Снежный человек», а я в ученической тетради в линейку её иллюстрировал. Рисовал я по памяти Исаакиевский собор, и даже портрет отца. Когда заканчивался у мамы рабочий день, мы задраивали герметичную дверцу печи, одевались, а оставшиеся от топки четыре - пять поленьев рассовывали за пазуху под пальто. Этими дровами мы топили печь дома. В библиотеку приходило не очень много читателей, благодаря чему мама перечитала нам довольно много интереснейших книг. В основном приходили молодые люди и просили подобрать им роман (ударение на о) про любовь и обязательно потолще. Долго топтались у прилавка, не решаясь взять предложенную книгу. Приходили в библиотеку брат и сестра Карпюк, Юра и Жанна. Они приехали в Хрящёвку с матерью из Барановичей в 38 году после ареста отца. Были они совсем беленькие и маленького роста. Юра учился в шестом, а Жанна в пятом классе. Мама особенно к ним благоволила.
Зима 1941 - 1942 годов выдалась очень суровой. Свирепствовали морозы с ветром и сильной позёмкой. В сильные морозы мы не учились. В один из дней температура упала до 43 градусов. В этот день, возвращаясь из библиотеки домой, мама с головой закутала меня шерстяным пледом. Я видел дорогу в щёлочку одним глазом, который всё равно мёрз и слезился.
Моя учительница Елизавета Петровна жила в квартире здесь же в сельсовете, за стеной библиотеки. Между ней и мамой некоторое время были приятельские отношения, и мы иногда заходили к ней посидеть. Елизавета Петровна жила с матерью и двумя сыновьями, Женей и Артуром. Ребята были моложе меня, но мы охотно проводили вместе время, пока наши матери обсуждали свои взрослые проблемы. У Елизаветы Петровны мы с мамой встречали Ноябрьские праздники. Были гости - «сельский актив». Пили и много пели. Первый раз я слышал многие песни: «Ах вы, кони мои вороные....», «Чайка смело пролетела...», «Синенький скромный платочек...», «Мой костёр...». Мама любила петь, и у неё был довольно сильный меццо-сопрано, она была в ударе и пользовалась всеобщим вниманием. Ещё в тот вечер я запомнил пирожки с мясом. Елизавета Петровна пекла их не из муки, которой у неё не было, а из сухарей по какому-то особому рецепту. Мы - ребята до конца веселья играли во второй комнате. С нами сидела и мать Елизаветы Петровны, которая очень своеобразно говорила, произнося вместо Ч звук Ц. Позже я узнал, что это вятское наречие, а тогда мне казалось, что у бабушки что-то не в порядке с языком.


ПИСЬМО ОТ ОТЦА. ПЕРВЫЕ УСПЕХИ НА ФРОНТЕ
Наконец получили письмо от папы из блокадного Ленинграда. Короткое письмо на треть вымаранное цензурой. Из письма поняли только, что жив. Болел. Теперь лучше, находится на заводе на казарменном положении. О бабушке вот уже три недели ничего не знает. С питанием очень трудно. Как-то в начале декабря вечером мама сказала, что эвакуированных приглашают в сельсовет: будет важное сообщение. Мы поспешили в сельсовет тоже. В битком набитой людьми комнате посредине стоит стол с радиоприёмником, ящиком с батареями и чёрной тарелкой громкоговорителя. Кто сидит на лавках, табуретах, подоконниках, кто в несколько рядов стоит вдоль стен. Все сосредоточенно молчат и чего-то ждут. Из громкоговорителя раздаются шорохи и потрескивания. В комнате сильно накурено. Вдруг шипение усилилось и раздалось не громко, но отчётливо: «творит Москва....» Левитан начал читать о разгроме фашистов под Москвой. После окончания сообщения приёмник выключили, и сразу все задвигались, заговорили: «Наконец-то и на нашей улице праздник!». «Наконец разошёлся русский медведь!». «Ну, теперь их погонят!». Из сельсовета мы вышли с новой маминой знакомой, эвакуированной из Ленинграда Ульяновой Ниной Александровной и её сыном Юрой, моим сверстником. Раньше мы с ним не встречались, потому что учились в разных школах. Конечно, наши матери шли в сельсовет с надеждой услышать о прорыве блокады Ленинграда.
Ульяновы снимали квартиру на Почтовой улице у Константиновых. Теперь мы с мамой могли иногда навестить наших земляков, вспомнить родной город и довоенную жизнь. Муж тёти Нины был на фронте и пропал без вести в первые месяцы войны. В Ленинграде остались её родители. Как-то раз в воскресенье, нагулявшись и изрядно промёрзнув, мы с Юрой зашли к ним. Хозяйки и матери Юры дома не было, только хозяйская дочка -Клава, на кухне чистила картошку. Мы скинули пальто и полезли на русскую печку греться. Юра прихватил с собой тетрадку, в которую записывал тексты песен. Сначала мы читали его записи, а потом начали петь. Началось всё с того, что Юра назвал самой любимой его песней, песню «Орлёнок». Я этой песни не знал и попросил Юру её напеть. Юра в полголоса запел. Со второго куплета, уловив мотив, к нему присоединился и я. Через минуту мы пели уже во весь голос. Пропев «Орлёнка», запели «По долинам и по взгорьям», «Катюшу», «Если завтра война» и ещё какие-то песни. Из-за печки нам иногда подпевала Клавка. Концерт прекратил стук двери: пришла хозяйка.
У наших соседей Почекуевых появились квартиранты: «Заслуженная учительница Белорусской ССР» Былинская с матерью и сыном Русланом. Они были эвакуированы из Минска.
СОСЕДИ. ДЕЛА ШКОЛЬНЫЕ
Заслуженная учительница, поселившаяся у Почекуевых, была женщиной не молодой (или мне тогда так казалось), с хриплым прокуренным голосом и не здоровым цветом лица. С матерью, видимо женщиной деревенской, они часто вздорили по всяким пустякам, что становилось достоянием соседей и предметом для пересудов. Мать топит русскую печь. Дочь делает ей какое-то замечание (снаружи не разобрать). Вдруг раздаётся трубный голос: «О-Го-Го-Го! Я сорок лет стою у печи, а ты меня ещё учить будешь! Яйца курицу не учат!». С сыном заслуженной учительницы - Русланом, мы вскоре встретились в школе, даже сидели за одной партой и некоторое время дружили. У Руслана был хронический насморк, он гнусавил и шмыгал носом. Не помню, бывал ли у него носовой платок. За глаза его звали «Русланчик, который кладёт сопли в карманчик». Вообще же Руслан был не плохим парнишкой, не глупым и даже остроумным. О его матери у меня сохранились чисто детские поверхностные впечатления. Как преподавателя, я её не знал. Одно время Былинская была директором нашей школы. Перед зимними каникулами в школе силами учеников были подготовлены инсценировки для учащихся и их родителей. Ученики третьего класса подготовили пьесу из газеты «Ленинские искры» на тему военной игры. Смысл пьесы заключался в том, что два разведчика зелёных замаскировались под кустом для наблюдения за красными. Куст представлял собой перевёрнутый кверху ножками табурет, в который были вставлены веники черенками вниз. К разведчикам зелёных подошли две старушки - это были переодетые разведчицы красных. Прикидываясь безграмотными, но любознательными, разведчицы красных выведали у горе-разведчиков зелёных все тайны. Мы с Русланом Былинским изображали горе-разведчиков.
Ребята из пятого или шестого класса сыграли пьесу «Сон в руку». Фюрер спит и во сне перед ним проходят татаро- монголы, псы-рыцари и ещё какие-то исторические персонажи, потерпевшие поражение от славных русских богатырей. Пьеса заканчивается истерикой фюрера. Ребята пьесу играли хорошо, в самодельных костюмах и гриме. Гитлера изображал Витька Астафьев но кличке «Косоротый». У него от рожденья или от болезни был перекошен рот. Этот дефект, думается, и послужил не последним фактором при выборе кандидата на роль Гитлера. Правда, играл он самозабвенно, засунув в рот ещё и пробку, он отчаянно шепелявил и с надрывом завывал. Пьеса всем очень понравилась. Представление состоялось в школьном зале, в большой школе, при свете ламп-молний.
Была там и ёлка, в украшении которой мы принимали живейшее участие. Делали флажки, бумажные цепи, клеили хлопушки. Начиная с третьего класса, я бессменно занимался оформлением классной стенной газеты. В третьем классе я всех покорил, нарисовав в левом углу газеты акварелью пионера дующего в горн. Потом я мною рисовал в газетах, но этот первый свой «шедевр» я запомнил на всю жизнь. Я не хочу сказать, что мне всё хорошо удавалось. В старших классах кто-то очень хорошо рисовал, и я с завистью рассматривал в коридоре большой школы, безукоризненно выполненные рисунки в стенной газете.
Первая хрящёвская зима памятна мне ещё и катаниями с горы на конных «саночках». За сельсоветом метрах в ста, или чуть больше, стояла паровая мельница. Каменное высокое здание с ещё более высокой железной трубой. Построена мельница была в 1902 году, а последним её хозяином был, уже упоминаемый мной Пётр Григорьевич Гордеев. В 1918 году её национализировала советская власть. Сразу за сельсоветом в сторону мельницы простиралась огромная яма - старый карьер, откуда брали песок или глину при строительстве мельницы и здания сельсовета (особняка владельца мельницы). Глубина карьера со стороны сельсовета достигала семи - восьми метров. Вот с этого крутого края и скатывались ребята на дно карьера. «Саночки» со снятыми оглоблями выкатывали из сельсоветского двора дети сторожихи, Ванька и Михаил. К ним присоединялись еще ребята, и начиналось весёлое катание.
«Саночки» разгоняли до края горы и на ходу в них запрыгивали вповалку, со смехом, матом и дикими воплями. Кто-то не успевал прыгнуть в сани и кубарем катился с горы вниз. Доехав до противоположной низкой стороны карьера, ребята выпрыгивали из саней и толкали их обратно вверх по крутому склону. Затем всё повторялось снова, пока в сумерки, уставшие и промокшие, вываленные в снегу, ребята не разбредались по домам, убрав на место сани. Меня приглашал на эти катания Ванька. Мы были знакомы, так как он приносил в библиотеку дрова. В отличие от других Иванов, мы между собой звали его «сельсоветский Ванька».
Сказав о мельнице, надо сказать и о градирне. Это деревянное сооружение, напоминающее решётчатую ротонду, возвышалось поодаль от мельницы над круглым бетонным бассейном. На градирню подавался отработавший в паровой машине пар, который в виде горячего конденсата, стекая по решёткам и остывая, падал в бассейн. Из бассейна тёплая вода снова поступала в паровой котёл. В бассейне градирни ребята купались, хотя это и было запрещено. Вода тёплая даже в зимние морозы привлекала к себе наиболее отчаянных сорванцов.


ПЕРЕЕЗД

В феврале 1942 года в Хрящёвке появилась дипломированная библиотекарша. Откуда она приехала и была ли она эвакуированная, я не знаю, но знаю, что она была членом партии. Маме пришлось уступить ей место в библиотеке и перейти работать в СПО (сельское потребительское общество). Уход мамы из библиотеки совпал с нашим переездом на новую квартиру к Мазаиовой Екатерине Ипатьевне. Квартира была на редкость удачной. Просторный дом перегородкой был разделён пополам. Из сеней в каждую половину вела своя дверь. В каждой половине была своя русская печь. Общей была только круглая «голландская» печь, которая топилась со стороны хозяйки. К нашему приезду стены в комнате (зале) и кухне (чулане) были оклеены газетами, а русская печь побелена. Тётя Катя предоставила в наше распоряжение «парадную» мебель, находящуюся в нашей половине: стол, буфет и венские стулья. На кухне тоже была вся необходимая мебель: стол, лавка, табурет и судник, а в углу у печки стояли ухваты и кочерга. С погребицы тётя Катя притащила складную железную кровать, именуемую «солдатской», и набила сеном матрас. В простенок между окнами мама повесила зеркало, купленное в сельмаге, а под ним поставила друг на друга фанерные ящики, покрыла их салфеткой и назвала это сооружение «туалетным столиком». Впервые, покинув родной дом в Ленинграде, мы ощутили в полной мере домашний уют и покой независимости.
Тётя Катя жила вдвоём с сыном Михаилом. Он был на три года старше меня, но ниже ростом, хотя и более «жилистый». Муж тёти Кати был бригадиром, говорили, что он что-то не то сказал на собрании в злополучном 1938 году и сгинул в ГУЛАГе. (В восьмидесятые годы был официально реабилитирован, посмертно.) Первые дни я и Миша почти не общались. Каждый жил в своей половине. Выполнив свою работу по дому, наколов дрова, вычистив двор, напоив скотину и натаскав воду, Миша уходил на улицу к ребятам на посиделки.
Мама вставала очень рано. Топила печь, готовила завтрак и обед. Печь не хотела растопляться, а потом плохо горела. Чугун не держался в ухвате. Мама нервничала, потому что опаздывала на работу, а ей ещё надо было разбудить меня, накормить и выпроводить в школу.
ТЁТЯ ГРУША
Через неделю стало ясно, что маме не справиться с топкой печи, стряпнёй и работой в сельпо. Кто-то нашёл маме помощницу, скромную пожилую одинокую женщину Пахомову Аграфену Пименовну, из хрящёвских староверов. За небольшую плату и кормление, она стала приходить к нам по утрам, топить печь, стряпать и отправлять меня в школу. Протопив печь и закрыв трубу, она уходила, чтобы снова появиться на следующее утро. В выходные дни тётя Груша, как я её звал, была свободна. Где она жила я не знаю, но у неё не было своего угла. Она мечтала приобрести какую-нибудь баньку, где могла бы дожить свой век.
Когда эвакуированным выдали белую муку, тётя Груша на завтрак испекла мне пресные маленькие пухлые лепёшки, чуть больше пятикопеечной монеты. Растопила в чашке немного сливочного масла и предложила попробовать эти лепёшки, макая их в масло. Ничего вкуснее я давно уже не пробовал. Почему-то я назвал этот деликатес «галушками». Однажды тётя Груша пришла утром, неся в фартуке пачек тридцать ячменного кофе «Народный». Она шла мимо сельмага и увидела в яме за магазином целую кучу коробок. Видимо, в селе этот кофе не пользовался спросом и его списали. Выяснив, что нам кофе нужен, тетя Груша принесла ещё пачек двадцать, обеспечив меня чуть ли не до конца войны. Мама кофе не пила, и хоть настоящий чай мы почти не видели, она пила всякие суррогаты. А я по утрам наслаждался «галушками», запивая их ячменным кофе с молоком.
Аграфена Пименовна скопила деньги и в 1946 году купила баньку. Переделала её в избушку с русской печуркой и двумя окошками. Осуществила свою  заветную мечту. Но дожить свой век в своей избушке ей было не суждено. Виной тому строительство куйбышевской ГЭС. На перенос своей избушки из затопляемой Хрящёвки на новое место у неё не было уже сил. Она была вынуждена, вопреки желанию, уехать к дочери в Спас- Деменск.


 
МАХОРКА
Мама курила, и сразу после переезда к Мазановым, по совету знакомых, договорилась с сельским пастухом Петром Ивановичем Васильевым, по кличке «Сявря», о постоянном снабжении её махоркой. Табак рос в огородах у многих, но хорошую махорку мало кто умел делать. Махорка «Сяври» славилась среди курильщиков.
Для изготовления хорошей махорки, кроме правильно высушенного табака нужно ещё и приспособление для его измельчения в крупку. Крепость махорки зависит от соотношения в ней листьев и стеблей табака, а также от её влажности. Чем больше в махорке листьев и чем она суше, тем она крепче.
Мои родители до войны постоянно курили папиросы «Звёздочка». Я очень хорошо представляю себе, как трудно маме было переходить на махорку» и конечно, было важно покупать махорку некрепкую и постоянного качества. «Сявря» специально для мамы делал лёгкую махорку. Мама покупала махорку сразу стаканов по двадцать и хранила её в коробке из-под обуви, которая постоянно стояла на буфете. Свертывать обычные самокрутки мама не умела, она крутила «козьи ножки», В коробке с махоркой всегда лежала пачка аккуратно нарезанных из газеты косушек. На работе мама, очевидно, не курила, и тем более на улице.

ДРОВА. САМОВАР. ТАБАКОКУРЕНИЕ
Ещё накануне нашего переселения, сельповский конюх завёз к Мазановым воз дров, корявые дубовые стволы толщиной с руку или чуть толще. Заготовкой дров занимался Миша, Пилы у Мазаиовых не было, Миша рубил и колол дрова давно не точёным топором. Я пытался ему помочь, но из этого ничего путного не вышло, и Миша отобрал у меня топор. Рубить дрова приходилось ежедневно. Заготовить их впрок топором было очень тяжело. Каждый день дрова были нужны для двух русских печей и голландки. Мише прибавилась заготовка дров для нашей печи. Правда, наша печь была значительно меньше хозяйской, соответственно и дров нам требовалось меньше.
Мама была большая любительница чая. У тёти Кати был небольшой самовар, который она дала нам попользоваться в первый же день нашего приезда.  Миша вызвался согреть самовар. Возможно, по распоряжению тёти Кати.
Углей в истопленных русских печах практически не остаётся. Можно было добыть для самовара горящие угли в голландке во время её топки или греть самовар чурками. Голландка в это время не топилась, а вместо чурок Миша набрал во дворе дубовые щепки, оставшиеся от рубки дров. Щепки были сыроваты и не загорались от подожженной газеты, нужна была сухая лучина. Только у тёти Кати тогда было толстое сухое сосновое полено, которое щипалось на лучину. В общем, без Миши не попить бы нам было чаю. С тех пор Миша взял на себя обязанность ставить самовар. Он следил за временем и лучше меня знал когда ставить самовар, чтобы он поспел к маминому приходу. Прошло не очень много времени, мы обзавелись своим ведерным самоваром и тушилкой для углей. Каждый день при топке русской печи тушилка наполнялась отборными дубовыми углями, которые разгорались в самоваре от зажжённого куска газеты, а Миша так и продолжал нести свою самоварную вахту.
В тот первый день Миша пил с нами морковный чай со слипшимися конфетами, типа монпансье, выданными эвакуированным ко дню Красной армии. Пока я был в школе, Миша работал во дворе, чистил двор от коровьих лепёшек, рубил и колол дрова, Я приходил из школы, доставал из печи ещё горячий обед. После обеда садился за уроки. Освободившись, звал Мишу. Миша прежде всего закуривал, для конспирации выпуская дым в самоварную отдушину. Потом мы садились за стол и разговаривали. Говорил главным образом я, а Миша слушал. Я рассказывал ему о Ленинграде или пересказывал прочитанные мамой в библиотеке вслух книги. За это время Миша ещё пару раз перекуривал у отдушины. И брался за самовар.
Так Миша перестал ходить вечерами на улицу. У него был, в моём лице, собеседник; он был загружен заботой о самоваре; а главное, в его распоряжении была коробка хорошей махорки. Что курил Миша раньше, трудно представить. По его словам он курил листья табака, высушенные на чердаке. Листья он рвал на чужих огородах, а высушив, разминал в руке в табачную пыль. Настоящую махорку ему удавалось перехватить у ребят на посиделках, обычно прося оставить докурить. Тётя Катя за курение Мишу ругала, но наверно больше для порядка. Через несколько дней общения с Мишей, попробовать покурить захотелось и мне. Как и все начинающие курильщики, сначала я не отваживался запустить дым в лёгкие. Постепенно, стоя с Мишей у отдушины, разбавляя маленькими порциями дыма вдыхаемый воздух, я полностью овладел искусством табакокурения. Я почувствовал себя равным Мише и всем курящим ребятам Хрящёвки. я почувствовал себя взрослее.
Вечерами, когда мама была дома мы с Мишей, прихватив незаметно из коробки горсть махорки, удалялись на перекур во двор. Мама быстро это заметила. К тому же от меня, наверняка, после перекура сильно пахло махоркой. Однажды, после нашего возвращения с перекура, мама подозвала меня и в упор спросила: «Куришь?» Я честно ответил: «Курю». Мама помолчала. Я ожидал внушения о вредном действии никотина на детский неокрепший организм. Но мама спокойно сказала: «Раз куришь, курите здесь, на дворе ещё дом подожжёте». Мама, видимо, и тёте Кате сказала что-то в этом же духе и та перестала журить Мишу, хотя он всё же воздерживался курить в её присутствии. По поводу нашего влияния на жизнь Миши, благодаря которому он перестал вечерами ходить к ребятам на тусовку, приведу слова самого Миши. Много лет спустя, в 1987 году мы с женой навестили Мишу. За столом, вспоминая те далёкие годы, Миша сказал: «А ведь вы спасли меня, почти все мои сверстники, с которыми я водился до вашего приезда, пересидели в тюрьме, а некоторые и не но одному разу».

ДЕЛА БАННЫЕ, СКОТСКИЕ И ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ

Важным преимуществом новой квартиры стала баня. Баня принадлежала соседям, Борисовым, но ещё до нас было заведено, тетя Катя носит в баню воду и после того, как Борисовы перемоются, в баню идут мыться Мазановы. Борисовы топили баню каждую субботу. Они не стали возражать против нашего присоединения к Мазановым. Теперь с Мишей мылся я, а с тётей Катей - мама. Среди нас не было любителей париться, поэтому тепла и воды хватало на всех.
Мы переселились к Мазановым в феврале. У них только что отелилась корова, и недели две пришлось жить без молока, пока оно не приобрело нормальной кондиции. У тёти Кати, как наверно и у других хряшёвцев, не было тёплого хлева. Корова и овцы при сорокаградусном морозе практически находились на улице. От ветра их защищали дощатые выгородки, а от дождя и снегопада - соломенная крыша навеса. Поэтому вся новорожденная скотина, телёнок и один-два ягнёнка, вносились в избу, где и содержались до конца зимы. Ягнята, быстро окрепнув, топали копытцами но полу, телёнок жевал занавеску чулана. В нашей половине хорошо было слышно журчание мочи и дробь, выбиваемая ягнячьими орешками по полу. В хозяйской половине между половицами были довольно широкие щели, и вся сырость уходила в подполье.
В Хрящёвке у местного населения не считалось неприличным наблюдать снаружи через окна за разными торжествами, свадьбами или просто вечёрками. Не только подростки, но и взрослые, особенно женщины, влезали на завалинку и глазели в окна. В лучшем случае зеваки толпились в дверях, если конечно их пускали в сени. Между голландской печкой и переборкой, отделяющей нашу половину от хозяйской, был противопожарный зазор шириной чуть больше толщины кирпича.
Вскоре мы с мамой стали замечать, что тётя Катя частенько останавливается у этой щели и наблюдает за нами. Особенно если к нам приходит кто-нибудь из знакомых. Это видел и Миша. Он явно мать осуждал. Поэтому мы с ним решили, что щель лучше заделать. Во дворе под навесом валялосъ десятка два старых кирпичей на горке глины. Мы с Мишей внесли кирпичи в нашу половину, замесили в ведре глину и взялись за работу. Каждый в своей половине. Кирпичи хорошо вкладывались в щель, а зазоры мы аккуратно замазывали глиной с двух сторон. Тётя Катя была дома. Она в чулане готовила корм для коровы. Сначала она делала вид, что не замечает нашей работы, но потом не выдержала и спросила Мишу: «Это зачем?» Миша буркнул, что-то вроде: «Чтобы ты не пялилась». Больше вопросов тётя Катя не задавала, а мы спокойно заложили щель кирпичами до верха голландки. Обострения отношений с тётей Катей это мероприятие не вызвало, а нам с мамой жить стало гораздо комфортнее. В апреле установились солнечные дни, снег стал ноздреватый и рыхлый. Под снегом хлюпала вода. Из-под снега стали появляться чёрные островки земли.
Было ветрено, ветер был ещё холодный. Несмотря на ветер, пахло весной, тающим снегом и отогревающейся землёй. Это была моя первая весна в непосредственной близости к природе. Весна, которую я наблюдал и прочувствовал с самого начала, и которая со своим ароматом осталась в моей памяти на всю жизнь.
Мы с Мишей забирались на соломенную крышу навеса двора, пробирались на защищенный от ветра скат, укладывались на солому и курили, пренебрегая пожарной безопасностью. Солнечные лучи ласкали лицо нежным теплом, заставляя прикрывать веки. Не хотелось шевелиться и разговаривать. Однако, наслаждение было не долгим, солнце уходило за конёк  крыши и становилось прохладно. Пора было слезать с крыши. Мне надо было идти делать уроки, а Мише чистить двор или рубить дрова.
Растаял снег, на нашей речке - старом русле Черемшана - стала прибывать вода, затопляя кустарник на противоположном берегу. В начале мая на солнце стало совсем тепло. И хотя по Черемшану ещё плыли льдины, в ямах и низинах вода прогрелась и кишела всякой живностью вроде лягушек и тритонов. В один из майских дней мы мальчишки, ученики третьего класса, на большой перемене гурьбой побежали в лощинку за школой, где брали глину для хозяйственных нужд. Теперь здесь среди пожухлого прошлогоднего бурьяна блестели мутной водой две большие ямы. Наскоро скинув с себя всё, что на нас было, мы поплюхались в тёплую, как парное молоко, воду. В этот день я пришёл в школу в морской форме. Перед самой войной в школе, где я учился во втором классе, администрация задумала первого мая устроить «парад моряков», в связи с шефством над школой Военно - морского флота. Родителей обязали сделать детям военно - морскую форму. Мама пришила к нижней рубашке гюйс (синий воротник с белыми полосками) и такие же манжеты, из купленной в военторге заготовки. Купила белый чехол для бескозырки и файевую ленту. Папа соорудил бескозырку. На ленте по околышу вывел жёлтой масляной краской КРАСНОЗНАМЕННЫЙ БАЛТФЛОТ, на концах ленточек нарисовал якоря. По какому поводу я вырядился в эту форму, так контрастирующую с серой одежонкой деревенских ребят, я не помню.
Побарахтавшись в тёплой мутной воде, мы повыскакивали на сушу и поспешно стали одеваться, чтобы не опоздать к началу уроков. И тут я обнаружил, что моя бескозырка полна маленьких зеленых лягушат. Это ребята подшутили над городским задавакой. В первый момент я пришёл в ярость, но у меня всё же хватило здравого смысла не поддаться на провокацию. Отец привил мне здоровое отношение к животным и насекомым, ещё когда мы жили на даче. И я не испытывал ни страха, ни гадливого чувства к лягушкам. Спокойно одевшись, я, как ни в чём не бывало, поднял бескозырку и сложил её пополам, чтобы лягушата не могли из неё выпрыгивать. Раздалось несколько смешков, но большого смеха не получилось. Когда мы подбегали к школе, раздался звон колокольчика, извещавшего о конце перемены. Я поспешно высыпал лягушат и пошёл на урок.
Третий класс я закончил на пятёрки кроме русского письменного, за который мне в табеле Елизавета Петровна вывела четыре.
МИШКА СЯВРЯ
Весной 1942 года по вечерам на улице у нашего дома, вернее в «проулке» (наш дом был угловым), собиралась детвора из ближайших домов, от совсем маленьких до шести-семилетннх. Играли в пятнашки или просто бегали друг за другом и возились. Как-то я тоже присоединился к ребятишкам. Одеты примерно все были одинаково: на голове старенькая шапка или платок, заплатанное пальтишко - «манатка», на ногах валенки или суконные боты. В сумерки не отличить девочек от мальчиков. Какой- то неопределённого пола живой комочек сразу принял меня в игру и мы стали носиться, стремясь запятнать друг друга. Несмотря на малую величину, мой партнёр оказался очень увертливым и проворным. На мои тщетные попытки выяснить, как зовут мальчика, ответом было упорное молчание. Тут я вспомнил недавно услышанное слово «суслик» и нарёк им молчаливое существо.
На следующий вечер, как только стемнело, я, с радостью предвкушая весёлые игры и беготню, опять выскочил на улицу. Игра как-то не клеилась, ребята были какие-то замкнутые, квёлые. Когда дело всё же стало налаживаться, и я погнался за вчерашним «сусликом», на мою спину обрушился град ударов. Я оторопел. Когда же смог оглянуться, то увидел отходящего парня, значительно старше меня. Так состоялось моё знакомство с Мишкой Сяврей. Как выяснилось минутой позже, мне досталось за то, что я дразнил его младшую сестрёнку Валю «сусликом».
Мишка Сявря на самом деле был Васильевым, сыном главного сельского пастуха Петра Ивановича. Огромное сельское стадо пасли в шести-десяти километрах от Хрящёвки, в степи. Поэтому стадо выгоняли в три часа утра, а пригоняли уже в сумерки. Стадо состояло из одних коров. Овец пасли отдельно другие пастухи и выгоняли их в степь на всё лето, пригоняли в село один раз за лето на стрижку. Петру Ивановичу с Мишкой, конечно, было бы не справиться с огромным стадом, и они нанимали помощников.
Пётр Иванович и его жена, тихая, какая-то забитая, но приятная женщина, Дашенька (как её звала мама), были выходцами из Чувашского Сускана. И в помощники себе Пётр Иванович брал молодых парней из своей сусканской родни, которые жили у них весь сезон. Самой ходовой при пастьбе, очевидно, была команда вернуть отбившуюся от стада корову, или вернуть часть стада, мечущуюся в «мошках», когда в разгар лета на стадо обрушивались мириады слепней и мошек. Пётр Иванович кричал по-чувашски САВР! (верни) и получил, в конце концов, кличку Сявря, которую сельчане знали лучше его настоящей фамилии.
Сяври имели отличный пастушеский инвентарь: латунные рожки, которыми ранним утром будили заспавшихся хозяек и сзывали в стадо коров, а главное, длинные, искусного плетения, ремённые кнуты. Начинаясь от короткого деревянного черенка, кнут имел сечение толщиной с руку и состоял из многих ремённых полос, переплетённых в замысловатый узор. Постепенно число сплетаемых полос уменьшалось, кнут становился тоньше, характер плетения - проще. Заканчивался кнут одной полосой, длиной около метра. Весь кнут имел длину четыре-пять метров. Кнут в нескольких местах по длине был украшен подобием кожаных кистей. Кисточка прикреплялась и на конце кнута, куда вшивался небольшой свинцовый груз. Кнут у хрящёвских пастухов служил атрибутом власти и инструментом устрашения. Он издавал звук подобный ружейному выстрелу, но только в сильных и умелых руках. Окружив Мишку на почтительном расстоянии, зачарованно наблюдали мы, как он, раскрутив кнут над головой, а весил он не мало, вдруг, едва уловимым движением, посылает его вперёд и тут же рвёт назад. Кнут, извиваясь огромной змеёй, описывает замысловатую траекторию и, где-то у земли, издаёт оглушительный как выстрел звук.
ФЕДЯ
Одно время у Сяврей подпаском был их дальний родственник сирота из Чувашского Сускана, Федя, Это был парнишка одного возраста с Мишей Мазановым и такого же роста. Лицо его носило явно монголоидные черты. Он был какой-то мягкий, деликатный. По-русски говорил не очень правильно. Меня звал «Валентина». Мы сошлись на почве балалайки. Я тогда очень хотел научиться играть на этом инструменте, даже сделал примитивную балалайку, но всё же с помощью мамы пришлось взять на время у знакомых балалайку фабричную. Мама научила меня играть вальс и польку-бабочку. Федя виртуозно играл на балалайке местные припевки, частушки и кадриль. Пригнав с Сяврями стадо, отмывшись от степной пыли, поужинав и надев чистый бумажный костюмчик, Федя приходил к нам с балалайкой, усаживался на ступеньках крыльца и играл. Я просил его научить меня играть припевки и кадриль. Он терпеливо показывал мне как это делать. Но так мягко и мелодично, как это делал он, я играть так и не научился. Лицо его от природы смуглое было до черноты сожжено солнцем, руки покрыты цыпками. Играл он час или полтора и уходил спать до трёх часов утра. В степи пастухи, если стадо было спокойно, перехватывали часок - другой сна. Однажды Федя рассказал нам, что во сне ему в ухо вполз клещ. У пастухов это случалось часто. Сяври выгоняли клеща из Фединого уха в бане горячей водой. Федя работал с Сяврями два сезона, а потом пропал. Оказалось, что он умер в Сускане, от какой-то болезни.
О ЦЕРКВЯХ, КАМУШКЕ И БИБЛИИ
Ещё в первые дни пребывания в Хрящёвке, Зина Пантелеева водила нас с мамой на Базарную площадь. Мама жила в 1918 году у Базарной площади и ей было интересно увидеть, как она изменилась за прошедшие двадцать три года. Зина вызвалась пойти с нами, чтобы заодно познакомить маму со своим дедом, живущим рядом с площадью. Базарная площадь когда-то была центром села. На ней стояла Георгиевская церковь, превращенная после революции в склад зерна. Эта церковь - первое каменное здание села, была построена в 1828 году на месте одноименной деревянной церкви, возведённой ещё в 1707 году и давшей селу официальное название Георгиевское Хрящёвка тож.
Перед церковью тянулись ряды прилавков. День был не базарный, и прилавки были пусты, как и сама площадь.
Мы подошли к церкви, чтобы через окно заглянуть внутрь, но стёкла в окнах, забранных толстыми решётками, были настолько грязны, что через них вряд ли вообще мог пробиться свет. Зина обратила наше внимание на большущий жёрнов, лежащий рядом с церковью, и сказала, что здесь собирается вечерами молодёжь. Правда, с началом войны на «камушек», как называют ото место, ходить почти перестали, не стало ребят. А раньше здесь плясали под гармонь кадриль и пели частушки с притопом. Всегда собиралось много народа, и было очень весело. Мама поискала место, где стоял дом тёти Маши Бельцовой, у которой они квартировали в 18 году. С трудом отыскала холм, заросший крапивой. Это всё, что осталось от её дома. В Хрящёвке молодёжь уже не знала названия церквей. Их там было две. Эту церковь, на Базарной площади, называли просто «старой», а вторую - Николаевскую, построенную в 1888 году между Биржевой и Самарской улицами, называли «новой». Новая церковь была значительно больше старой и прекрасно расписана. Росписью можно было любоваться, так как церковь была пуста и не запиралась. В ней до войны тоже хранили зерно, которое забило все щели между каменными плитами пола. В церкви гнездились сотни голубей.
На обратном пути мы зашли к дедушке Зины. Я не помню его имени, но он был весьма почтенной внешности, с седой окладистой бородой в коричневой вельветовой толстовке. Он производил впечатление вполне интеллигентного человека, а главное, он читал библию. Тогда это казалось верхом образованности, а библия - недосягаемым кладезем познания.
Я, живя в Ленинграде, впервые увидел библию в семидесятые годы у преподавателя, называвшего себя историком, потому что он в каком-то училище преподавал Историю КПСС. В свободной продаже библия появилась только в девяностые годы.

РЫБАЛКА

     В июне Миша Мазанов стал доставать из-под крыши дворового навеса удочки, собираясь удить рыбу. Я попросил его взять на рыбалку и меня. У Миши как раз было две удочки. Миша прихватил ржавую консервную банку, и мы отправились к речке, В эту пору речка, было понятие весьма условное. Волга разлилась и затопила всё пространство от правого берега до первой террасы левобережной поймы. Вода подошла вплотную к селу, подмывая то, что осталось над её поверхностью от высокого крутого яра. Хрящёвка стояла на чернозёме, который не требовал унавоживания. Поэтому крестьяне издревле использовали навоз для укрепления берега от подмывания и для строительства своеобразных дамб внутри села (называемых здесь «кучами»), возводимых поперёк лощин, прорезающих село в направлении с севера на юг. Эти лощины были следами древнего русла Черемшана, перемещавшегося в западном направлении. По дамбам были проложены дороги, пересекающие упомянутые лощины Мы с Мишей подошли к краю яра и за пять минут, поковыряв навоз валявшейся тут же палкой, наполнили банку отличными красными червями. Половодье было в разгаре. Вода стояла так высоко, что в просветах между торчащими из воды вершинами деревьев дальнего леса, мелькали белые надстройки, проходящих по Волге пароходов. До Волги по прямой, было четыре - пять километров.
      Миша насадил мне на крючок червя и велел на него поплевать. Передвинул повыше поплавок и разрешил забрасывать. Со всей силы, как кнутом, я хлестнул удочкой по воде. Миша ухмыльнулся и аккуратно забросил свою удочку.            
       День был солнечный, пронзительно яркий. Огромное зеркало воды рябило от слабого прохладного ветерка, дующего с Волги, Вода казалась синей, а рябь, отражая солнечные лучи, искрилась до боли в глазах. Мой поплавок прыгал и вертелся, перескакивая с одной морщины на другую. Рука сжимавшая, ставшее тяжёлым, удилище онемела. Вынув улочку из воды, я обнаружил, что червя на крючке нет. Не успел я об этом сообщить Мише, как тот сильно дёрнув удилищем, выкинул на берег маленькую серебристую рыбку. Мы оба кинулись к ней. Миша, осмотрев улов, объявил: сорочка (местное название плотвы) и извлёк из недр кепки толстую нитку, к концам которой были привязаны две спички. Это «кукан», объяснил Миша и стал продевать одну из спичек через жабры рыбёшки. Вскоре в воде у наших ног бултыхалась уже пара рыбёшек насаженных на кукан. Вторую рыбку Миша нарёк подъязиком. У меня начал просыпаться охотничий азарт, и я стал чаще выдёргивать из воды удочку. С трудом, но уже сам насаживал червя, отрывая часть, не поместившуюся на крючок. «Чтобы рыба не стягивала» - поучал Миша. В конце концов, я всё же выдернул из воды свою первую в жизни сорочку. Моему ликованию не было границ. Мы с Мишей стали частенько ходить удить рыбу. Весь улов мы отдавали тёте Кате, а та рыбёшек солила и вялила, подвесив их в чулане на нитке.
      Постепенно вода в Волге начинала убывать. Вода отступала от яра, обнажая песчаную полосу берега и образуя на нём широкие ступени. Из воды показывались макушки кустов, растущих на другом берегу речки. Когда вода спадала совсем, наша речка мелела, а местами почти пересыхала. Тогда мы начинали ловить синтю (уклейку) на Черемшане. Переходили нашу речку вброд и бежали по тропинке через, заросшую кустарником, Перевозную луку с километр, до Черемшана. На Черемшан мы ходили обычно большой компанией, и там начиналось соревнование, кто больше натаскает синти. Синтя или уклейка - небольшая узкая рыбёшка, большими стаями кормящаяся у самой поверхности воды, моментально кидается на муху или огрызок червя. Поэтому везучему рыболову удавалось натаскать до трёхсот рыбёшек за три - четыре часа. Наши уловы были скромнее, но тоже исчислялись многими десятками. Рыбёшек мы так же отдавали тёте Кате, она их варила, солила и вялила. Я испытывал удовлетворение, оттого что труд не пропадал даром, если можно назвать трудом удовольствие, которое я получал на рыбалке.
        Попутно поясню, наша речка это бывшее русло Черемшана. Перемещаясь, Черемшан образовал у села огромную петлю, которая, подмывая берег, обрушила несколько крестьянских домов и угрожала разрушением Георгиевской церкви. В то же время существовало ещё более старое пересохшее русло Черемшана, более прямое и проходящее в отдалении от села. В1893-94 годах крестьяне села сделали по проекту инженера Хилинского ряд плотин и прокопали небольшой канал, в результате чего Черемшан был отведён в старое русло, а его прежнее русло, угрожающее селу, превратилось в подобие старицы.

ОТЕЦ

       В сентябре 1942 года неожиданно пришло известие от папы, но не из Ленинграда, а из Белого Яра. Мама собралась в один день. Председатель сельпо Арон Самуилович дал подводу с возчиком, и мама чуть свет уехала за отцом. Моей радости не было границ. Мне хотелось всем говорить или среди улицы кричать, что едет мой любимый папа.
        Придя из школы, сделав кое-как уроки, я выскочил на улицу. Разве мог я усидеть один дома, когда живой папа, от которого давным-давно не было никаких вестей, вдруг оказывается совсем рядом, и не сегодня-завтра будет снова с нами.
       Я присоединился к группе ребят, играющих в лапту посреди нашей улицы за колодцем. Вечерело. Одна игра сменяла другую, было шумно и весело. Вдруг меня кто-то окликнул и сказал: «Беги скорее домой, отца привезли». Я рванулся домой. Влетел в избу и в замешательстве остановился в дверях комнаты. В переднем углу к окну спиной сидел незнакомый человек в чёрном костюме. На бледном, каком-то усохшем лице с острым подбородком, торчал большой с горбинкой нос. Моё замешательство длилось не больше секунды, и я бросился к отцу. Папа был очень слаб - дистрофия третьей степени. В довершение всего, в Белом Яру его начисто обокрали. До сих пор я не могу себе представить, как он, едва держась на ногах, сумел собрать все мягкие вещи, упаковать их в три тюка и благополучно довести до Белого Яра. В Белом Яру тюки папа сдал в «камеру хранения», плетёный из прутьев сарай на берегу Волги. А сам нашёл ночлег, где и ждал приезда мамы. Ночью грабители взломали дверь камеры хранения и, угнав чью-то лодку, увезли тюки водой. У них ещё было время потрошить тюки по дороге к лодке. Когда хищением занялся местный милиционер, то по дороге от сарая до воды обнаружил пару выброшенных полотняных мешочков со всякой мелочью, вроде мотков штопки, подзорной трубы и старинного микроскопа, а так же мой ученический портфель. Вспоминая это теперь, я начинаю думать, не пытались ли грабители таким образом навести милицию на ложный след? Тем более, что лодку вскоре обнаружили в нескольких километрах вниз по течению Волги.
        Когда мама разыскала отца в Белом Яру он, прежде всего, со слезами на глазах, объявил: «Полиночка, мы теперь совсем нищие!» И ещё из рассказов мамы я запомнил, что когда они с папой на лодке переправлялись через Черемшан, папу от слабости или от лишней съеденной крошки, вырвало.
Перевозчик посочувствовал: «Хватил лишнего!?» С месяц папа лежал и мама кормила его с ложечки, маленькими порциями. Приходили соседки, заходила тётя Катя. Женщины вздыхали и, выйдя, тихо говорили: «Не жилец».
Но папа, вопреки мнению соседок, стал поправляться. Папа привёз мне чёрные воронёные карманные часы. Эти часы когда-то подарил моему папе дед. В школу я ходил в папиной кожанке, а часы носил в её грудном кармане, зацепив ремешок от часов за петлю лацкана. Это были мои первые в жизни часы. В то время наручные и карманные часы были большой редкостью даже в городах, В основном это были ещё дореволюционные или импортные изделия. Очень немногие носили большие и толстые наручные часы «Кировские».
Я страшно гордился часами и через каждые 15-20 минут смотрел на тёмный рифлёный циферблат. Хорошо помню это счастливое время. Утро, я с портфелем в руке иду в школу. Ярко сияет осеннее низкое солнце. Холодно. Ночью был заморозок, и трава на улице побелела от инея. Однако, солнечные лучи истребляют иней. Я иду по теневой стороне улицы через длинные белые тени домов, там, где лучи солнца достигли земли, она почернела, а трава приобрела свой жёлто-коричневый осенний цвет. Дышится легко. В кожанке довольно прохладно, но душа ликует и поёт от не покидающей меня радости - папа с нами, теперь всё будет хорошо! Незаметно пролетело шесть месяцев. В Хрящёвку приехала комиссия Ставропольского военного комиссариата для переосвидетельствования военнообязанных, пользующихся отсрочкой от армии по ранению или по болезни.
Папу признали не годным для строевой службы и направили в распоряжение отдела кадров Ставропольского Р. В. К. который, в свою очередь, направил его работать по специальности на нефтепромысел в Яблонов Овраг. Всё складывалось благоприятно, могло быть и гораздо хуже. Яблонов Овраг дымил трубами котельных на правом берегу Волги, почти против Ставрополя, до которого было всего километров шестьдесят.

ПЕРВАЯ ПОЕЗДКА В ЯБЛОНОВ ОВРАГ
После окончания занятий в школе, весной 1943 года, я собрался погостить к папе в Яблонов Овраг. Это был мой первый самостоятельный выезд из Хрящёвки, и я немного волновался от неизвестности предстоящей дороги. Между Хрящёвкой и Ставрополем по суше регулярного сообщения не было. Нужно было искать оказию. В МТС был только один грузовик - «газик», собранный из разного хлама, у которого всё время что-нибудь отказывало то зажигание, то тормоза. Люди чаще пользовались попутными подводами или санными обозами, которые снаряжали колхозы (в Хрящёвке их было три: «1 мая», «Коминтерн» и «Родина»), сельсовет или сельпо. Мама, собирая меня в дорогу, смогла мне дать только 20 рублей, буханку хлеба и пять коробков спичек. Всё это я уложил в солдатский вещмешок и в сопровождении мамы отправился к МТС, откуда шёл упомянутый «газик» с железными бочками за горючим в Ставрополь. Мама договорилась с шофёром и тут же с ним рассчиталась за мой проезд. Кроме меня в Ставрополь ехало несколько незнакомых женщин и главбух сельпо с годовым отчётом, он ехал в кабине. Между стоящими в кузове грузовика бочками и задним бортом оставалось пространство около метра, которое мы, пассажиры, и заняли. Ехать нам по полевым дорогам предстояло часа четыре. Сейчас, вспоминая эту дорогу, я удивляюсь неприхотливости и выносливости моей и моих попутчиц.
Сидели кто как мог и на чём мог. Я всю дорогу сидел на корточках, вцепившись обеими руками в борт. Трясло нещадно. Бочки были не закреплены и на ухабах начинали перемещаться к заднему борту, мы их отпихивали назад ногами.
Был опасный момент, когда в районе Подстёпок, километрах в восьми от Ставрополя, наш грузовик въезжал на довольно крутую гору и у него заглох мотор. Тормоза держали плохо, и машина покатилась назад всё ускоряя и ускоряя движение. Внизу дорога круто сворачивала, а по бокам её росли могучие старинные деревья, образуя живописную аллею. Моих попутчиц из кузова как ветром сдуло, а я замешкался, и пока машина набирала скорость, выпрыгнуть не успел. Душа моя ушла в пятки, но не растерявшаяся девушка - шофёр, метрах в десяти перед стеной из вековых лип, развернула машину поперёк склона и она остановилась. Я даже сошёл за смельчака, не испугавшегося надвигающейся опасности. Только во второй половине дня мы въехали в Ставрополь. По установившейся традиции хрящёвцы останавливались в Ставрополе в большом доме, принадлежавшим Сиськаевым, а попросту у Сиськаихи. И на этот раз, машина довезла нас до Сиськаихи, где остановились на ночлег шофёр и пассажиры. Я оставил в доме свой вещмешок и с тяжёлым сердцем от неуверенности в себе и чувства беспомощности, отправился к берегу Воложки искать перевозчика. Тогда я не знал толком, где Яблонов Овраг. Папа говорил, что он чуть ниже Ставрополя на правом берегу Волги. Не успел я пройти и квартала, как увидел медленно поднимающегося в гору мне навстречу старика с вёслами на плече. Я остановил его и спросил, не подкинет - ли он меня до Яблонова Оврага? Старик был высок и худ, в чёрном бумажном костюме и чёрном картузе. На ногах у него были обуты галоши на босу ногу. Отдышавшись и осмотрев меня с ног до головы, старик ответил, что можно и подкинуть. «А сколько это будет стоить?» - спросил я. Старик пожевал беззубым ртом и назвал цену - 150 рублей. Я быстро соображал, переводя эту сумму на хлеб и спички. Килограмм хлеба -100 рублей, коробок спичек - 20 рублей. Я предложил старику килограмм хлеба, два коробка спичек и десять рублей деньгами. Старик заметно оживился и, как говорят, мы ударили по рукам. Я сбегал за своим мешком, и мы отправились вниз по улице к лодочной стоянке. Теперь с улыбкой вспоминая свой дебют путешественника, я невольно вспоминаю рассказ «Переборщил» А. П. Чехова. Дело в том, что я несколько побаивался своего старика. Всё ж таки у меня в мешке целая буханка, кирпич хлеба, да и спички есть, и деньги. Ведь старик нс знает, сколько у меня денег. В лодке мы вдвоём. Между Ставрополем и Яблоновым Оврагом километра четыре, место безлюдное. Уже наступили сумерки. Что стоит ему треснуть меня веслом по темечку да в воду! Ещё больше я боялся, что старик заметит мой страх. Чтобы придать себе вид бывалого парня, прошедшего «огонь и медные трубы», я ещё у Сиськаихи, закатал рукава у рубашки, а кепку повернул козырьком назад - как у шпаны, слонявшейся по набережной Невы, против наших окон в Ленинграде.
Старик оттолкнул лодку от деревянного помоста лодочной стоянки и взялся за вёсла, я сел на корме. Грёб старик недолго, до середины Воложки. Лодка, подхваченная течением, довольно скоро заскользила вдоль песчаных берегов, заросших тальником. Солнце уже скрылось за Жигулями, и они громоздились над правым берегом Волги тёмной стеной. Высоко, на самом гребне горы чётко вырисовывался силуэт ажурной вышки. Мы беседовали со стариком и, от страха перед ним, я плёл всякую чепуху. Будто я сирота, что моя мать погибла в блокаду, а я чудом спасся и далее в том же духе. Сообщил ему, что меня случайно нашёл отец, который после ранения на фронте работает большим начальником на нефтепромысле в Яблоновом Овраге. Старик рассказал, что он работал учителем в начальной школе, а теперь вот на пенсии. Что жить на пенсию очень трудно и приходится по возможности подрабатывать. Мне стало стыдно за моё враньё, но «слово не воробей». В это время мы вышли из Воложки и стали наискось, спускаясь вниз по течению, пересекать Волгу. На правом берегу, по нашему курсу в тёмной громаде Жигулей прорезалась впадина оврага, над которой поднимались белые клубы пара и оттуда, по тёмной глади воды, доносились тяжкие удары и несмолкающий рёв. Старик показал на клубы пара: «Вот и Яблонов Овраг». Мы с мамой ездили на пароходе в Ставрополь и я видел это странное ущелье на противоположном берегу, извергающее пар и шум, но так и не узнал, что это Яблонов Овраг где ведётся добыча нефти. Поэтому под впечатлением нахлынувших воспоминаний, я привстал в лодке, чтобы лучше рассмотреть приближающийся берег и невольно вслух проговорил, что я оказывается уже видел Яблонов Овраг, когда был здесь с мамой. Старик сразу насторожился: «Ведь у тебя нет мамы?» Я наверно здорово покраснел, но тут же залепетал о том, что добрая женщина в Хрящёвке меня усыновила, и я стал звать её мамой. Не знаю, понял ли старик, что я ему всё врал или нет, но овраг приближался, и надо было рассчитываться. Деньги и спички представляли собой твёрдую «валюту», а вот с хлебом произошла заминка. Я считал, что в буханке три килограмма, а старик настаивал, что два с небольшим. В конце концов, я разрезал буханку на две неравные части и меньшую отдал старику. Позже, когда я рассказывал маме свою «одиссею», в этом месте рассказа она обозвала меня скупердяем и бессовестным жлобом. Как только лодка заскребла днищем о прибрежный галечник, я поблагодарил лодочника и спрыгнул на берег. Сумерки сгущались. Под ногами скрипел грязный от нефти песок. То и дело попадались куски ржавых труб, мотки проволоки и какие-то, в беспорядке разбросанные, детали. С трудом выбирая дорогу, я поднялся по берегу до фанерной будки. Дверь в неё была открыта, там горел электрический свет, и раздавались мужские голоса. Я вошёл в будку и увидел трёх мужчин, сидящих вокруг грубо сколоченного стола, почерневшего от засаленных спецовок. На столе стоял телефон. При моём появлении мужчины замолчали и вопросительно на меня уставились. Я поздоровался и спросил, не знает ли кто Мордасова Ивана Михайловича? Мужчины молчали. Тогда я пояснил, он начальник электростанции. Один из мужчин протянул: «А-а-а». И снял телефонную трубку: «Сейчас позовём». Он стал куда-то звонить, а я присел на лавку и, глядя на засиженную мухами лампочку, задумался. Вот эта лампочка соединяет меня сейчас с папой, она горит благодаря его труду и как могут быть здесь люди, которые не знают моего папу, ведь они всё время пользуются плодами его труда. Мои размышления на эту «философскую» тему прервал вошедший в будку папа. Мне было стыдно при посторонних кидаться ему на шею, и мы с ним поздоровались по-мужски за руку. Только выйдя из будки в темноту, поцеловались. Папа обнял меня за плечи и вывел на дорогу. На ходу, справившись о маме, стал давать пояснения: «Это столовая, а вот там выше белеет «головная» насосная станция, которая качает нефть по трубам в Сызрань, а здание за «головной» - это строится новая электростанция». Пахло тухлым яйцом и на фоне, мерцающего звездами неба, темнели ажурные контуры вышек. С главной дороги мы спустились вниз на другую, менее наезженную, и подошли к небольшому деревянному дому. «Вот и наша электростанция»- сказал папа, открывая дверь. В просторной комнате слева сразу за дверью стоял большой верстак, а против двери, в противоположной стене, темнело окно. У окна стоял стол и две лавки вдоль стен. У стола сидели два человека. Один пожилой, а другой совсем молодой парень. Они приветливо заулыбались мне, а папа представил им меня и назвал их; «Твой тёзка, Валентин Шаповалов монтёр, а это наш моторист, Фёдор Бухвалов». Только сейчас я обратил внимание на мерный гул, раздававшийся из-за двери в стене справа. Угостив меня салатом из свежих огурцов и помидоров, папа повёл меня показывать электростанцию. За дверью в стене, разделяющей дом на две половины, оказалось помещение без пола с воротами вместо противоположной стены. Всё помещение занимала деревянная платформа на автомобильных колёсах. На платформе стоял тракторный дизель и генератор. Папа объяснил мне, что это стандартная военная электростанция прожекторной части. Эта электростанция и снабжала в то время электроэнергией нефтепромысел, давала свет и вращала двигатели ещё не многих, переведённых с паровой на электротягу «качалок», насосов поднимающих из скважин нефть. Было уже поздно, и папа стал стелить нам постель на верстаке. Постель состояла из нескольких ватников, заменяющих матрас и подушки. Спали мы, конечно, не раздеваясь. Так жил папа, не имея своего угла, уже почти год. Вскоре я перезнакомился со всеми монтёрами электростанции, у некоторых бывал дома в жалких лачугах «Шанхая». Так назывался рабочий посёлок стихийно выросший на склоне оврага. Жилища из горбылей, фанеры и толя лепились к склону одна над другой, как в горском ауле. Я стал знать по именам всех официанток рабочей столовой, куда меня водил папа обедать на свои карточки. Эти талончики «хлеб», «жиры», которые папа аккуратно вырезал из карточки, омлеты из американского яичного порошка, серое картофельное пюре с салатом из огурцов и помидоров с ОРСовского огорода несколько удручали, после строго не нормированной жизни в Хрящёвке. Не помню, как долго я гостил у папы, но помню, что у него скопилось дней семь неиспользованных выходных. Мы с папой стали собираться в Хрящёвку. Свой вещевой мешок я набил разными тяжёлыми предметами, от башмаков электрической машины до мотков изолированной медной проволоки. Я собирался построить электрогенератор для электрификации дома Мазановых. Через Волгу мы переправились на лодке с рабочими нефтепромысла, живущими в Ставрополе. Зашли к Сиськаихе, но ни машины, ни подводы из Хрящёвки там не застали. Папа решил не терять времени и идти пешком. Мне было жутковато пускаться в такой небывало длинный путь. Хрящёвцы считали, что до Ставрополя 65 километров. Папа этот путь уже дважды преодолевал за один день. Первые пять-шесть километров были трудными из-за сыпучего песка, в котором нога не чувствовала твёрдой опоры. Эти километры изрядно выматывали. К тому же дорога шла с небольшим подъёмом. Только миновав совхоз имени Степана Разина с его старинными красного кирпича постройками, украшенными орнаментами, мы вышли в чернозёмную степь, распаханную под хлеба. Дорога коричневой стрелой уходила к горизонту, а по обе стороны от неё, на сколько хватало глаз, колыхались волны жёлто- зелёной пшеницы. Я начал сдавать. Сначала отставал от папы, и ему приходилось останавливаться и меня ждать. Потом стал ныть, прося сделать привал. Папа навьючил на свою спину и мой вещмешок с железками. Но я наслаждался появившейся лёгкостью не долго. Ноги отказывались мне повиноваться, и я вновь стал отставать. Миновали вышку с ветряком, качающим из скважины воду, прошли ещё километра два, и я отказался дальше идти. Сделали привал на обочине дороги. Перекусили и снова побрели вперёд. День клонился к вечеру, когда впереди затемнела полоска леса. Я едва передвигал ноги, а папа подбадривал меня, говоря, что за этим леском мы спустимся вниз с плато, по которому идём, а там будет село Ягодное - половина нашего пути. Мы шли и шли, а лесок становился всё длиннее и длиннее, медленно приближаясь к дороге. Наконец острый угол молодого леса или рощи вплотную подошёл к дороге. Метров через тридцать лес снова начал отступать от дороги, а впереди была всё та же бескрайняя степь. Совсем неожиданно по обе стороны дороги возникли два вала, заросшие травой. И дорога между ними нырнула вниз. Мы подходили к обрывистому краю плато, за которым стали вырисовываться зелёные дали волжской поймы. У подножья обрыва, в створе дороги, показались первые дома села Ягодного. Ягодное мы прошли без остановки. Мне было очень тоскливо - ведь мы прошли только половину пути! Уже совсем смеркалось, когда слева вдали зачернели избы Новой Хрящёвки. Теперь дорога шла вдоль плато низиной, заросшей травой. Убедившись, что нам не дойти до Хрящёвки засветло и видя, что я окончательно выдохся, папа свернул к Новой Хрящёвке. На следующий день чуть свет, поблагодарив хозяев предоставивших нам ночлег, мы снова вышли в путь. Нам оставалось пройти километров пятнадцать. Часов в девять мы подошли к большому мосту, перекинутому через глубокий овраг, по дну которого бурлила речка Шейкина. Мост уже изрядно подгнивший был внушительным инженерным сооружением, напоминая своими фермами из толстых брёвен мост железнодорожный. Около одиннадцати мы подходили, наконец, к крыльцу нашего дома.

ЭКСПЕРИМЕНТ, СПИЧКИ И «КАТЮША»
Миша Мазанов окончил только три класса начальной школы. Когда я пошёл в четвёртый класс, я стал уговаривать Мишу пойти вместе со. мной в школу. Потом уговорил тётю Катю отпустить его учиться, и поговорил с Елизаветой Петровной нашей учительницей. Все были согласны. Мишу я уговорил, и мы пошли с ним в школу. Елизавета Петровна посадила его на парту позади меня. Очень скоро я понял, что Мише учиться в четвёртом классе очень трудно. Если с грехом пополам он и разбирал печатный текст, то письменный шрифт он совсем забыл. Во время диктантов он привставал и через моё плечо заглядывал в мою тетрад!» или спрашивал, как писать ту или иную заглавную букву. Не помню, сколько времени длился наш эксперимент, неделю или две. В конце концов, Миша наотрез отказался ходить в школу.
Со мнюй за партой некоторое время сидел мальчик, беженец из Литвы, он довольно плохо говорил по-русски. Я поинтересовался у него, насколько стало лучше в Литве после её освобождения Красной армией? Он ответил, что в Литве появились хорошие русские спички. Наверно там были в ходу картонные спички в виде книжечки. Наши спички действительно были деревянными толстыми и длинными. Правда, в 43-45 годах спички в Хрящёвке были большим дефицитом. Они были расфасованы в чёрные бумажные пакеты по 150 штук с «ширкалкой» из деревянного шпона. Для нас, юных курильщиков, спички были недосягаемой роскошью, и мы обзавелись «катюшами». Правда, «катюшами» пользовались и вполне взрослые курильщики. Классическая «катюша» состояла из металлической трубки с продетым в неё круглым фитилём. Чтобы фитиль не выдернулся и не потерял нагар, а в кармане перестал тлеть, у рабочего конца за фитиль цеплялась проволочка с пуговицей от гимнастёрки или любая аналогичная. Пуговица не должна была проваливаться в трубку, но должна была плотно закрывать её срез при втянутом фитиле. В качестве источника искры, поджигающей фитиль, служил соответствующий камень и обломок плоского напильника. Фитиль начинал тлеть только если искра попадала на нагар (пепел), сохраняемый на фитиле после предыдущего поджигания. Не каждый камень давал хороший сноп искр при скользящем ударе по нему стальной пластиной. Камни находили и отбирали опытным путём. На камне должна была быть площадка, на которую накладывался фитиль, его конец с нагаром подводился к краю камня. Большим пальцем левой руки фитиль прижимался к камню, а правой рукой стальной пластинкой высекалась искра. Подробно рассказываю о «катюше», чтобы моим потомкам, не дай Бог, не пришлось её изобретать снова.

ВЛАСТЬ НА МЕСТАХ
При Хрящёвской МТС, как положено, был политотдел во главе с начальником по фамилии Буренков. У Буренкова была гражданская жена или любовница, как её называли в селе, по фамилии Радькина. Радькина работала завмагом, эвакуировалась она из Белоруссии. У неё был сильный белорусский акцент, типа «я гавару», и вообще она слыла грубоватой в обращении с сельчанами женщиной, но она была членом ВКПб. В конце апреля 1943 года Радькина уехала из Хрящёвки с Буренковым, которого перевели на другую работу или послали на учёбу. Председатель сельпо Гордин Арон Самуилович перевёл маму из конторы на должность завмага. К этому времени в сельмаге продавался только хлеб по спискам, да привозили иногда для эвакуированных спецпайки: конфеты, сахарный песок, муку, спички, которые тоже продавались по спискам. Прошло полтора года и Буренков с Радькиной снова появились в Хрящёвке. Буренков занял свой прежний пост. Маме предложили уступить место Радькиной. Мама, естественно, возмутилась таким наглым самоуправством Буренкова. Пользуясь своим положением, он диктовал администрации сельпо, кто должен работать завмагом. Кто - то, а может быть и Гордин, посоветовал маме обратиться за защитой своих прав к первому секретарю райкома партии. Мама поехала в Ставрополь. В райкоме её принял второй секретарь. Он был очень любезен, согласился, что требование политотдела не законно, тем более, что о работе мамы получены только положительные отзывы, как населения, так и администрации сельпо. Заверил, что законность восторжествует и что мама может спокойно возвращаться домой и продолжать работать.
Мама вернулась в Хрящсвку, а через неделю была переведена приказом председателя сельпо на должность счетовода, без указания причины. Здесь мы власть, говорили местные чиновники.
ГЛАВБУХ, МЁД И ТЯНУЧКА
Главным бухгалтером в сельпо тогда был Александр Бакшеев. Довольно интересный мужчина средних лет. У него вместо кисти правой руки был резиновый протез. Это не мешало ему весьма красиво писать левой рукой и ловко свёртывать цигарки. Пока мама работала счетоводом, я понял, что квалификация главбуха определяется качеством годового отчёта. Плохой главбух везёт в район отчёт, состоящий из десятка толстых папок с документами, у хорошего главбуха весь отчёт помещается на одном листочке. Бакшеев относился к первой категории главбухов, а потому при первой возможности был заменён.
У Бакшеевых была пасека, и мама иногда покупала у них мёд. Однажды, когда мы с мамой пришли к ним за медом, они усадили нас за стол и поставили перед нами миску с мёдом, в который были накрошены свежие огурцы. Попробовав это необычное для нас лакомство, мы пришли к выводу, что это довольно вкусно, но мёд дорог и мы не можем себе позволить таким образом употреблять его в пищу. Мама мёд варила. Конфеты эвакуированным давали редко и помалу. Если давали сахарный песок, то половину его мама варила, превращая в постный сахар, но это тоже было редко. Чаще мы пили чай с сушёной сладкой тыквой. Чай был плиточный фруктовый или морковный и ему соответствовали тыквенные сладости.
Мёд в селе можно было купить всегда, пчеловодством занималось несколько семей. Были и колхозные пасеки. Маму научили варить из мёда своеобразную тянучку. На стакан мёда надо было положить две столовые ложки сливочного масла и эту смесь варить. Сначала мёд превращался в светло - коричневую тянучку. При дальнейшей варке мёд становился тёмно-коричневым и при остывании становился пластичным, то есть его можно было колоть сахарными щипцами, но кусок его, долго лежащий на блюдечке, начинал растекаться. Мы с удовольствием пили чай с мёдом, приготовленным таким образом. Было вкусно и экономно.
УЛЬЯНОВЫ
Зимой 1943 года Юра Ульянов смущённо поделился со мной, что ему нравится одна девочка, с которой он учился в одной школе, но она старше его и в этом году перешла учиться в пятый класс, то есть в большую школу. Юра учился в четвёртом классе, в маленькой школе. Девочка, о которой говорил Юра, Нюра Матвеева, жила на нашей улице через два дома от нас и была знакома с Клавой Константиновой, дочерью квартирной хозяйки Ульяновых. Я предложил Юрию составить ему компанию, встречаясь с Клавой.
Начались наши зимние свидания. Юра приходил с Клавой, и мы втроём шли к дому Нюры. Клава вызывала Нюру на улицу. Вчетвером мы шли в наш «проулок». Время было позднее, пора была зимняя. У плетней переулка ветер намёл сугробы. На улице ни души. Мы возились в сугробах, без конца целовались. Потом Нюра говорила, что ей пора домой. Она жила с мачехой. Мы расходились в обратном порядке. Провожали Нюру, а потом Юра уходил с Клавой на свою квартиру. Нюра была хороша, но я даже не допускал мысли пойти на предательство товарища. Наша компания распалась, когда Константиновы уехали жить в Ставрополь. Видимо в связи с этим мама пустила Ульяновых пожить некоторое время у нас.
Летом наши отношения с Юрием стали какими-то прохладными. Он не курил, не поддерживал контактов со своими сверстниками из местных ребят (за этим бдительно следила его мать), не увлекался рыбалкой. По-моему, Юра в это время не встречался и с Нюрой Матвеевой. Он окружил себя маленькими ребятами, доходившими ему до пояса. Ходил с ними на речку купаться. Прыгал с ними по очереди с кормы, стоящей на приколе, лодки. Помню его перекошенный рот, извергающий какие-то дикие вопли перед прыжком в воду. Кончилось это тем, что он напоролся ступнёй на какую-то гнилую щепку, горчащую со дна речки и, истекая кровью, поскакал домой. Ульяновы в это время как раз жили с нами у Мазановых. Когда Юру увидела Нина Александровна, она сначала схватила свою туфлю, правда парусиновую, и отвалтузила сына, и только уже потом занялась его раной. Вскоре Ульяновы переехали от нас на квартиру к Дорониным за новую церковь. Наши контакты с Юрой почти прекратились. В пятом классе мы учились врозь, я - в «а», он - в «б». Осенью Ульяновы уехали в Ленинград по вызову родителей Нины Александровны.

О ШКОЛЕ И ПОЛИТЗАЧЁСЕ
О школе, особенно периода 1943-45 годов у меня остались очень теплые воспоминания. Преподавательский состав был необыкновенно сильным, главным образом за счёт приезжих. Эвакуированных из западных областей страны учителей. Это отражалось на культурной жизни школы и села. В школе проводились интересные вечера и концерты самодеятельности, работали кружки. Вечера проводились в коридоре большой школы, боковой класс служил «артистической уборной», а сцена составлялась из учительских столов в конце коридора. Поперёк коридора рядами расставлялись все имеющиеся в школе стулья и парты. Сцена освещалась двумя яркими керосиновыми лампами «молния». Перед сценой вешался занавес. При необходимости делались простейшие декорации, их рисовали на оборотной стороне больших географических карт, наклеенных на ткань. Я учился ещё в четвёртом классе, когда мама объявила, что мы сегодня идём в школу на вечер. Мама приодела меня в белую рубашку и отутюжила брюки. Всё портила причёска. Волосы не хотели приходить в порядок и торчали во все стороны. Я, как все в моём возрасте мальчишки, носил чёлку. Но, небрежно нахлобучивая шапку, до того смял волосы, что они не подчинялись расчёске. Мама, к моему удовольствию, решила, что мне пора уже зачёсывать волосы назад, «как папа». Такую причёску почему-то называли «политзачёс». Решение решением, но как его осуществить, если мои волосы не то что назад, но и вперёд не ложатся как следует? Мама хитро мне подмигнула и сказав: «Голь на выдумки хитра», растворила водой в блюдечке чайную ложку сахарного песка, который только что выдали эвакуированным. Этим раствором она смазала мои непокорные космы и зачесала их назад. Через несколько минут волосы приобрели жёсткость проволоки и отлично сохраняли «политзачёс». Я накрыл причёску шапкой, и мы отправились на вечер.
ПУГАЧЁВЫ
В школе разразился скандал. Два дня заседает педсовет. Мы ходим мимо дверей учительской на цыпочках. Ученики 9 класса Пугачёв и Сорокин закурили в классе во время урока. Решается вопрос о исключении их из школы. Сорокин сын директрисы нашей школы, а Пугачёв старший брат моего одноклассника Веньки и сын учительницы начальной школы. Вениамин сидит на одной парте со мной, их дом напротив школы, по ту сторону горбатой, покрытой мелкой жёсткой травкой, площади. Старшего брата Веньки зовут Володя, мне он очень нравится. Со мной Володя общается как с равным, всегда приветлив, шутлив и, вместе с тем, какой-то солидный, положительный. У меня в голове не укладывается, как он мог совершить такой проступок, что его исключают из школы.
Пожалуй, не меньше Володи мне нравится его сестра Люда. Правда, она учится уже в шестом классе, но это не мешает мне волноваться при её появлении, ужасно смущаться и неметь. Она мне казалась очень похожей на героиню из фильма «Сорочинская ярмарка», В сё присутствии я обычно сидел опустив глаза и молчал, украдкой поглядывая на неё, когда чувствовал, что она этого не замечает.
Отец Пугачевых служил в армий, видимо, интендантом и иногда присылал им разное барахло, вроде байкового солдатского одеяла с фашистским гербом и свастикой. А как - то прислал солдатскую летнюю шапку с большим козырьком, которую Венька носил не снимая. Таким он и остался в моей памяти: невысокий, круглолицый чернявый с узковатыми озорными глазами и в немецкой шапке. Летом, когда в Волге спала вода, и сельчане хлынули на заливные луга, где копали огороды, сажали арбузы и дыни, Володя пригласил меня присоединиться к семье Пугачёвых, собирающейся па бахчу. Туда мы переправились на лодке, День был солнечный и жаркий. Мы с Венькой измаялись от безделья, нас не допускали до работы.
Люда в белой кофточке и чёрной юбке, повязанная белым платочком, работала со всеми вместе, и её трудно было различить среди согнутых женских фигур. Наконец наступил полдень. Люди укрылись в тень кустов и деревьев и развязали узелки с едой. Володя позвал нас с Венькой купаться, и мы долго барахтались в черемшанской тёплой воде, отойдя подальше от купающихся женщин. Володя долго возился со мной, пытаясь научить меня плавать. Сначала он поддерживал меня рукой, потом сорвал стебель кувшинки, и продев его мне под грудь, пытался поддерживать меня на нём, не сковывая моих отчаянных, но бесполезных барахтаний.
Однажды мама принесла коробку лёгкого табака, который здесь все называли «мошком». Первый раз за весь мой курительный стаж я вкусил прелесть хорошего табака. После махорки от пряного аромата закружилась голова. Мне очень хотелось доставить удовольствие моему кумиру - Володе. Полдня я клеил из кальки, отрезанной от маминой выкройки, гильзы для пяти папирос. Старательно набивал их при помощи карандаша. А после обеда побежал к Пугачёвым. Володя внимательно посмотрел на меня, принимая подарок, и тут же прикурил первую папиросу. Мне кажется, он всё понял. Насчёт удовольствия от курения моих изделий я очень сомневаюсь, ведь клеил я их конторским клеем. Вскоре Володя ушёл на фронт. В 1987 году я заезжал в перенесённое село к Михаилу Александровичу Мазанову и узнал, что Володя вернулся с фронта без ноги. Повидаться с ним мне не удалось.
Н.А. ЛИТВИНОВА
Первой классной руководительницей у нас в пятом классе была Литвинова Надежда Александровна. Преподавала она русский и литературу. Судя по мягкому произношению «г», Надежда Александровна и её дочь Ия, моя одноклассница, были эвакуированы с юго-запада страны.
В школе было холодно, мы сидели не раздеваясь. Надежду Александровну я запомнил с открытой головой и в длинной широкой шубе из светло-коричневого меха. У неё был сильный звонкий голос и неуёмная энергия, сочетающаяся с какой-то материнской теплотой в отношении к ученикам. Как это обычно бывает, память высвечивает какие-то отдельные яркие моменты из жизни, моменты которые произвели на нас наибольшее впечатление среди повседневности. Таким ярким воспоминанием у меня остался урок литературы, к которому мы должны были выучить стихотворение Сулеймана Стальского. Скорее всего, это был первый урок с декламацией, который проводила у нас Надежда Александровна. Она вызвала к доске кого-то из учеников и велела читать стихотворение. Ученик стихотворение выучил, что бывало далеко не часто, и начал монотонной скороговоркой:
«От Сулеймана вам привет! Страна цветёт для вас ребята, В стране для вас встаёт рассвет, для ваших умных глаз, ребята!»
Надежда Александровна сказала: «Достаточно» и посадила ученика на место. Она стала говорить о выражении чувств, вложенных поэтом в стихотворение. О том, что декламатор должен заразить этими чувствами слушателей, о значении знаков препинания в стихотворении. Потом она встала перед нами, расставила ноги, выпрямилась, шуба распахнулась у неё на груди. Она запрокинула назад голову, протянула вперёд руку и, обращаясь к нам, громко, звенящим голосом, с подъёмом произнесла первую строку стихотворения; «От Сулеймана вам привет!» Потом, сделав небольшую паузу, снова с подъёмом в конце фразы, прочла следующие строки. Мы сидели как зачарованные. Такую декламацию мы слышали впервые и понимали, что это очень здорово. Потом Надежда Александровна опять стала вызывать к доске учеников, заставляя их по нескольку раз начинать стихотворение, добиваясь .энергичного, выразительного чтения. Отметок за этот урок она не ставила, и ребята как - то осмелели, стали раскованными, урок превратился в игру, в соревнование.
К Новогоднему вечеру готовилась вся школа. Наш класс ставил «Сказку о мертвой царевне» Пушкина. Роль королевича Елисея Надежда Александровна дала мне, роль царевны - круглолицей румяной девочке с дугообразными бровями и голубыми глазами (фамилии её не помню). Костюмы мы делали сами. Девочкам было проще: длинные юбки, кофты, платки, кокошник. Как одевался царевич, я представления не имел. В школу я ходил в коричневой вельветовой курточке с поясом и серых шерстяных брюках. Надежда Александровна решила, что для царевича сойдёт и так, а чтобы никто не сомневался, что я царевич, решено было мой костюм дополнить короной. Корону я смастерил из куска перкалевой обшивки нижней поверхности крыла самолёта, выкрашенной серебрянкой. Потерпевший аварию самолёт типа У-2 стоял, рядом со снятыми крыльями, под навесом МТС. Обшивка его крыльев нещадно обдиралась сельскими ребятами на хозяйственные нужды и просто так.
Шестой класс готовил сцену из «Цыган» Пушкина, а десятый - сцену из «Евгения Онегина». Как выступали мы, я помню смутно. Помню, что девочка из нашего класса, фамилию которой я забыл, надкусывала бутафорское яблоко из учебного пособия и падала навзничь. Её хоронили богатыри во главе с Ваней Яновым, сидевшим в пятом классе третий год и ростом под два метра. А я, стоя на одном колене и воздев руки к потолку, взывал: «Месяц, месяц, мой дружок, позолоченный рожок!» То же повторялось при обращении к ветру. В общем, всё происходило по Пушкину. Отбарабанив свои роли, мы сами становились зрителями, а посмотреть было на что. На сцене из учительских столов были постланы зелёные скатерти, изображавшие траву. На железном противне тлел небольшой костерок, у которого сидел старый цыган - ученик шестого класса, с большой окладистой бородой и ослепительно белой лысиной. Он по-настоящему раскуривал настоящую трубку. В качестве бороды на ученике был надет кусок овчины с двумя дырами. В одну дыру просунуто лицо, другая дыра оказалась на темени и под неё подложили кусок белой бумаги.
Впечатляющей была сцена из Евгения Онегина. Ученица десятого класса Женя Шестакова в роскошном старинном шёлковом платье изображала Татьяну Ларину, произнося монолог: «Не спится, няня: здесь так душно! Открой окно да сядь ко мне». Обращаясь, к закутанной в чёрную шаль и в чёрной юбке до пола, няне.

М. П. ФРИДМАН

Когда мама ещё работала библиотекарем, как-то в библиотеку не вошёл, а ворвался человек ниже среднего роста, какой-то порывисто-нервный. Сдёрнул с головы малахай и обнажил большую лысую голову, обрамлённую венчиком рыжеватых вьющихся волос. Широкий лоб, большой нос, широкий рот и сравнительно маленький подбородок, таков примерный портрет Фридмана Менделя Пенкусевича. Он подбежал к барьеру и громко потребовал «вышую матматэку». Выяснив, что в библиотеке высшей математики нет, повернулся на каблуках, нахлобучил малахай и также стремительно, как вошёл, исчез. В пятом классе начинался иностранный язык, у нас в школе преподавался немецкий. Вёл иностранный язык преподаватель математики в старших классах Фридман Михаил Петрович, как его звали по-русски. Хорошо помню первый урок немецкого языка. Фридман говорил по-русски с сильным акцентом, иногда с трудом подбирая слова, но быстро. Он объяснил, почему воюя с немецкими фашистами, мы начинаем изучать язык врагов. Он сказал, что это, прежде всего язык Шиллера, Гёте, Гейне, учёных и музыкантов, давших миру высшую культуру. Он говорил ещё долго в том же духе. После вступления Фридман велел открыть учебники на третьей странице и широко открывая большой рот, трубно прокричал текст под картинкой: «Anna und Marta baden!» Потом эту фразу мы прокричали несколько раз с Фридманом хором. И только после этого узнали её перевод: Анна и Марта купаются, хотя он напрашивался сам собой при взгляде на картинку. Потом Анна, Марта и Петер ехали в Анапу и писали письмо.
Вообще Фридман был в Хрящёвке фигурой одиозной. Видимо, он имел склад ума учёного с присущими некоторым учёным странностями: рассеянностью, неприспособленностью к житейским трудностям, почти детской доверчивостью, непосредственностью и какой-то незащищённостью...
Фридман приехал из Польши, когда её оккупировали фашисты. До прихода к власти Гитлера он учился в берлинском университете. За связь с немецкими коммунистами после прихода фашистов был арестован. Его пытали в гестапо, а затем выслали на родину. В Хрящёвку он приехал вместе с женой Фаней. Как известно народ не прощает ближним странностей, невежды не переносят умных, Над Фридманом потешались, особенно ребята. По селу ходили частушки вроде: «Дождик, дождик моросит, Мендель с портфелем форсит!»
Но были частушки и хуже, нецензурные, с упоминанием Фани.
Не знаю, как вели себя ученики старших классов, но у нас на уроках Фридмана царил бедлам. Ребята шумели, разговаривали, переходили от парты к парте, кидались друг в друга скомканной бумагой и даже хлебом. Когда в шкале началось поветрие стрелять жёваной бумагой и горохом через трубки от складных ручек, и делать мини рогатки из тонкой резинки, натягивая её между большим и указательным пальцами, издевательство над Фридманом стало переходить в хулиганство. Стоило ему отвернуться к доске, как в его голову летала бумажная пуля. Не раз он прекращал урок и уходил из класса. Соответственно этому была и наша успеваемость по немецкому языку. Конечно, не все принимали участие в безобразиях на уроках Фридмана. Некоторые ученики, а особенно девочки сохраняли кое-какой порядок и спокойствие, но и они невольно вовлекались в «озорство» большинства. Конец этому был положен, когда немецкий у нас стала преподавать новый директор школы Елизавета Карловна. Летом 1943 года в Хрящёвке проводилась строевая подготовка сельского ополчения. Группа мужчин из 10-15 человек, по моим тогдашним представлениям, довольно пожилых, а некоторые с явными физическими недостатками, маршировали по селу с одной винтовкой. Ими командовал незнакомый молодой лейтенант. Среди ополченцев выделялась довольно комичная фигура Фридмана. Всё что он делал, получалось смешно. Как-то по-своему запрокинув лысую голову назад и подпрыгивая, он маршировал, то отставая, то догоняя отряд. А когда группа усаживалась где-нибудь на брёвна для индивидуальной отработки ружейных приемов, начиналось представление, собиравшее многочисленных зрителей из прохожих и мальчишек, постоянно сопровождающих группу ополченцев. Фридман энергично брался за исполнение любого приёма, причем вызывался всегда сам, но стоило посмотреть, как это выглядело со стороны! Мы катались по земле от хохота, который переходил в поросячий визг, но Фридмана это ни мало не смущало. Он сосредоточенно козликом подпрыгивал, широко расставляя ноги, запрокидывал голову назад, а винтовкой тыкал в воображаемого противника. В 1945 году после окончания войны с Германией, я собрал детекторный приёмник и на наушники принимал Москву. Фридман откуда-то об этом узнал и стал ежедневно приходить к нам слушать последние известия. Он первым сообщил нам с мамой, что американцы сбросили на Японию атомную бомбу, и разъяснил её физическую сущность. Фридман хлопотал о получении советского гражданства и в начале 1946 года получил Советский паспорт. Однако вскоре, как говорит молва, Фаня получила письмо из Польши от родственников, которые чудом остались живы и звали её домой. Под давлением жены Мендель Пенкусевич отказался от Советского гражданства, и они с Фаней выехали в Польшу.
По пути, питаясь овощами на станционных базарах, Мендель Пенкусевич заболел дизентерией и в пути скончался.
Насколько этот слух достоверен я не знаю.



Е. Н. КАЛЛИСТОВА

Когда у нас в школе появилась новая историчка Елена Николаевна Каллистова, возникла и внеклассная работа по истории. Елена Николаевна быстро нашла среди учеников 5-6 классов энтузиастов и организовала исторический кружок. В числе любителей истории оказался и я. В кружке я сделал два доклада: «Раскопки Рассама и Лапласа» и «Предание о Гильгамеше». К докладам я нарисовал несколько крупных иллюстраций, срисовав их из книг по которым готовил доклады. Елена Николаевна тоже рисовала и на уроки приносила свои рисунки, иллюстрируя тему, которую мы проходили. Когда она узнала о моих «рисовальных» способностях, то стала иногда просить меня сделать к уроку рисунок. Приближался очередной Новый Год, и школа активно готовилась к новогоднему вечеру. Наш класс готовил сцену «В корчме» из «Бориса Годунова» А. С. Пушкина. Мой школьный приятель Вася Тюрин должен был изображать монаха Варлаама. Костюмы для спектакля, конечно, готовили сами. Монахи были одеты в чёрные халаты задом наперёд, то есть халаты застёгивались на спине. Васе на живот подкладывали подушку. На шею монахи вешали большие картонные кресты, оклеенные станиолем. Григория играл мальчик из другого класса небольшого роста, очень подвижный. Ему сделали отличный рыжий парик из пакли. На репетициях всё портил Вася, он никак не мог сдержать смех. Оконфузился он и на спектакле, прыскал в кулак и долго не мог произнести своей реплики. В остальном всё было здорово и зрители долго аплодировали. Ученики седьмого класса ставили сцену из «Русалки», монолог мельника. Конечно, я не помню всех номеров новогоднего вечера, были там и современные инсценировки военного времени, но они почему-то не оставили глубокого следа в памяти. Правда, в одной из пьес дед-партизан пальнул из настоящего ружья настоящим холостым зарядом в фашиста. Сцена была маловата, и дед стрелял с очень короткого расстояния. Это чуть не закончилось трагически - всё лицо несчастного «фрица» было усеяно чёрными точками не сгоревшего пороха, к счастью глаза не пострадали. Декорации к инсценировкам новогоднего вечера было поручено делать Елене Николаевне, а она попросила меня ей помочь. Недели две тёмными зимними вечерами мы с Еленой Николаевной ползали на коленях по географическим картам, разостланным на полу «лицом» вниз. На тканевой подложке карт мы изображали гуашью русскую печь и водяную мельницу в натуральную величину. Елена Николаевна жила с матерью в школьном доме у пожарки. Перекусив после школы, сделав уроки, я бежал к ней через «Сельсоветскую площадь» по Амбарной улице. Тогда я был влюблён в Елену Николаевну. При моём появлении, она закрывала разложенные на столе книги по истории, и приносила из чулана свёрнутую в рулон карту. Мать Елены Николаевны залезала на печку и затихала. Мы, разостлав карту на пол, поставив на неё керосиновую семилинейную лампу и банки с гуашью, начинали рисовать. Во время работы Елена Николаевна вполголоса со мной беседовала. Я узнал, что она училась в Москве на последнем курсе исторического факультета, когда к городу подошли немцы, и началась эвакуация. Видимо, в пору наших вечерних бдений она была ещё совсем молоденькой девушкой, но тогда в мои 13-14 лет я этого не ощущал. Елена Николаевна поведала мне о своей безответной любви к профессору, солидному семейному человеку. Показывала курсовую фотографию, на которой среди студентов был запечатлён и он, с пышной седеющей шевелюрой. Сейчас мне трудно восстановить в памяти все тонкости переживаний Елены Николаевны, по молодости я многого тогда не мог понять в отношениях между людьми, а ей не с кем было поделиться и облегчить свою душу. Она была очень одинока. Как ни странно, но эти вечера нас с Еленой Николаевной не сблизили, а наоборот, способствовали отдалению. Я был ей нужен, а меня эти вечерние беседы стали угнетать. Всё кончилось тем, что я перестал к ней ходить, несмотря на настойчивые её приглашения. Елена Николаевна была невысокого роста, худенькая, остроносенькая, с нездоровым зеленоватым цветом лица и, наверное, страдала хроническим насморком. Во всяком случае, она всё время говорила немного в нос и не расставалась с носовым платком, который прятала в рукаве платья.

КИРИЧЕНКИ
В честь 8 марта в хрящёвской столовой был устроен банкет. Мама дружила с заведующей столовой, Кардаковой Агнией Герасимовной, и после банкета я случайно услышал их разговор о каком-то очень галантном, интеллигентном Александре Романовиче, который хорошо танцует и даже, во время танцев вылил на них флакон не то духов, не то одеколона. Александр Романович Кириченко оказался бухгалтером МТС и председателем ревизионной комиссии, которая производила ревизии в торговых точках и складах сельпо. Мама в это время заведовала заготовительным ларьком и тоже подвергалась периодическим ревизиям. Однажды мама с какой-то смущённой растерянностью рассказала мне, что к ней в ларёк днём зашёл Александр Романович, вид у него был какой-то странный, жалкий. В ларьке в это время никого не было. Александр Романович приложил руку к сердцу и проникновенно попросил маму налить соточку водки. Мама рассказывала, что она сначала опешила, но потом нацедила в мерку буянского сырца - разливной мутной водки, производимой в городе Буяне, Александр Романович проворно юркнул за прилавок и, встав на одно колено, чтобы его не было видно, если кто войдёт, опрокинул мерку в рот. Всё это, видимо, очень поразило маму и она должна была с кем-то поделиться о случившемся: «Ты знаешь, он вытер рот рукавом и, поблагодарив, тут же выскочил из ларька». Вскоре я имел удовольствие лично познакомиться с Александром Романовичем.


  Он зашёл к нам домой днём в обеденный перерыв подписать какую-то бумагу. Александр Романович сразу проявил ко мне максимум внимания. Выяснил чем я занимаюсь в свободное время, то есть, какое у меня «хобби», и тут же спросил, чем он может мне помочь. Я в то время усиленно штудировал книгу «Юный техник» и намеревался построить по чертежам и описанию книги паровую машину. Александр Романович моментально разобрался в существе проблемы и через неделю снова зашёл к нам с пакетом, в котором было три или четыре баббитовых поршня с шатунами и цилиндр из поршневого пальца. К сожалению, я так и не довёл постройку паровой машины до завершения, так как начал делать динамо-машину.
Александр Романович приглашал меня заходить к ним и, не стесняясь, обращаться к нему за помощью. Обещал дать ружьё поохотиться. Сейчас я не помню, каким образом я оказался у Кириченок. Они жили в небольшом домике. Жена Александра Романовича. Федосья Семёновна, встретила меня приветливо. Это была высокая худощавая с круглым русским лицом женщина, я бы сказал, даже миловидная. Но голос у неё был надтреснутый сиплый, видимо от какой-то хронической болезни связок. Она была быстрая, энергичная, покончив с делами по хозяйству, она усаживалась у окна и начинала вязать сеть.
Сколько я помню её, она всегда вязала сети, видимо выполняя заказы рыбаков. У Кириченок я познакомился с дочерью Федосьи Семёновны, Катей, смуглой хорошенькой девочкой, которая на год была старше меня и училась тогда в пятом классе. Чёрные как смоль волосы Кати слегка вились и были заплетены в две толстые косички с бантами. Катю я видел и раньше в школе, но для меня, ученика четвёртого класса, пятиклассница была недоступна. Здесь же, в домашней обстановке, мы быстро подружились. Катя научилась от отчима, Александра Романовича, игре на семиструнной гитаре и вечерами они по очереди «музицировали». В их репертуаре были вальсы, старинные романсы и русские народные песни. На гитаре они играли красиво и мелодично, а манера игры не походила на балалаечное бренчание. Александр Романович иногда пел приятным баритоном, а Катя ему подпевала. Позже, когда Катя стала частой гостьей и в нашем доме, они с мамой обменивались опытом игры на гитаре. Мама неплохо подбирала аккомпанемент и мелодии на слух. Учила Катю забытым старинным романсам и перенимала некоторые вещи у Кати. Библиотеки у Кириченок не было, но у них я прочитал «Неточку Незванову» и «Игрока», Достоевского. У них же я прочитал «Юнкерские поэмы» Лермонтова.
Как-то Федосья Семёновна рассказала, что она сибирячка, что в молодости она верхом на коне с дубиной в руке загоняла волка. Потом она жила в Чимкенте. Первый муж её был узбек он и подарил Кате чёрные волосы и смуглую кожу. У Кириченок был патефон и пара старых пластинок. Здесь, страшно смущаясь, неловко осваивал я с Катей па танго и фокстрота. Особенно я любил, запомнившуюся ещё с довоенных лет пластинку «Дождь идёт», а на обороте «Девушка играет на мандолине». Катя учила меня танцевать падеспань и польку-бабочку, но я оказался не способным учеником.
Как-то раз весной у подруги Кати собрались её соученицы повеселиться. Были девочки из шестого класса и единственный мальчик, сын председателя одною из хрящёвских колхозов, Гаврилов (имени его я не помню). Вместе с Катей девочки пригласили и меня.
Заводилой у девочек была племянница главврача хрящёвской больницы по фамилии Литвак, развитая бойкая девочка. Когда мы с Катей пришли в дом, где собирались девочки. Гаврилов уже сидел в чулане за печкой. Я тут же к нему присоединился. И никакими уговорами девочки не могли нас оттуда выманить. Девочки танцевали под патефон, пели под гитару. И мы тоже плясали козлами и подпевали, но за печкой. Уже перед уходом, нас девочки насильно выволокли из-за печи и попытались учить танцевать падеспань, но мы страшно смущаясь, сбивались, а потому снова скрылись за печыо.
В классе, где училась Катя, была своеобразная традиция, которую они долго и упорно поддерживали. Сразу после звонка, до прихода преподавателя, ученики становились у парт и хором пели. Пели дружно задорно, песня разливалась из открытой двери класса но всему коридору. Пели они всегда одну и ту же песню, начинающуюся словами:

«Пала тёмная ночь у Приморских границ.
Лишь дозор боевой не смыкает ресниц.
Замечает дозор, что японцы ползут....»

При появлении учителя песня обрывалась и, получив разрешение, класс садился за парты. Мы, уже пятиклассники, завидовали сплочённости и смелости их класса, но сами на такое способны не были.
Однажды, когда Катя была у нас, девочки с нашей улицы под предводительством Нюры Матвеевой вдруг начали проявлять к Кате, казалось бы, ничем не спровоцированное, недружелюбие. Как это было принято в Хряшёвке, девчонки полезли на завалинку и стали заглядывать в окна, выкрикивая нелицеприятные слова в адрес Кати. Когда я выбегал из дома, девчонки кидались врассыпную. Как только я входил в дом, всё начиналось снова.
Нюра носила на голове большой бант, и я передразнил её, приложив к голове, сложенное бантом полотенце. Через минуту орава девчонок скандировала: «Катя, Катя, Катерина спала с Валей на перине!» Вёл хор звонкий Нюркин голос.
Осада нашего дома прекратилась только когда на обеденный перерыв пришла мама.
Наша дружба с Катей не была безоблачной, мы иногда ссорились, иногда подолгу не встречались. Но наши отношения с Катей не влияли на отношение ко мне Федосьи Семёновны и Александра Романовича. Когда я заходил к Кириченкам за ружьём, то получал его безотказно.
В конце концов, после очередной ссоры я перестал встречаться с Катей совсем, но причиной тому стала Нюра Матвеева.
ИСТОРИИ ОРУЖЕЙНО-ОХОТНИЧЬИ
Поджигные пистолеты и ружья были страстью моих сверстников. Кроме устройств требующих определённого мастерства при изготовлении, взрывали ружейные капсюля, заткнув углубление хлебным мякишем и насадив капсюль; на перо ручки. Ручку пером вперёд бросали в стену или в пол. Взрывали спичечную «серу», набив её в полость обыкновенного ключа. Для этого к кольцу ключа привязывали верёвку, а к другому концу верёвки привязывали гвоздь у шляпки. Гвоздь острым концом вставляли в полость ключа с «серой». Это устройство держали за середину верёвки и с силой ударяли шляпкой гвоздя о твёрдую поверхность (стену, парту.) В четвёртом классе я уже хорошо изучил теорию и конструкцию самопалов (поджигных) и приступил к их изготовлению. Прежде всего нужна была трубка. Трубки приносили ребята из МТС, выламывая их из старых радиаторов тракторов. Трубки были медные мягкие. Одни конец трубки на длине 40-50 миллиметров сплющивался и заливался свинцом или баббитом, образуя пробку длиной 15-20 миллиметров. На уровне заливки в трубке делался пропил, трёхгранным напильником, на глубину половины толщины стенки и гвоздём пробивалось запальное отверстие. В сплющенном конце бородком пробивалось отверстие для крепления ствола к рукоятке. Рукоятку искали готовую, сучёк подходящей формы. С сучка снимали кору, закругляли острые углы, а под ствол выбирали канавку. Ствол укладывали в канавку, прибивали сплющенный конец к рукоятке гвоздем и прижимали к концу рукоятки жестяным хомутом или приматывали проволокой. У запального отверстия делали из жести второй хомут с гнездом под спичку. Поджигной готов. Стреляли из поджигных той же «серой» или чёрным порохом. В это время мама работала в заготларьке. то есть принимала от населения лом цветных металлов, куриные яйца, шкурки сусликов, которые во множестве приносили ребята, шкуры лис и волков, которые сдавали охотники. Всё это отоваривалось дефицитными товарами: иголками, нитками, спичками, водкой, сырцом и оплачивалось деньгами.
Как моя мама никогда не имевшая дела с металлами, а тем более со шкурами диких зверей, не имевшая представления о сортности шкур и их предварительной обработке, могла довольно успешно там работать - для меня остаётся загадкой. Павлуха Фролов пришёл почему-то днём. Видимо хотел встретить маму, когда она придёт па обед. Был он не высок ростом, смуглый скуластый, со слегка раскосыми глазами. Думаю, тогда ему не было двадцати. Причиной его визита оказалось то, что в заготларьке были бобины прочных ниток, идущих на вязание сетей. Павлуха прямо-таки вымогал эти нитки у мамы. Нитки эти видимо, предназначались для отоваривания каких-то определённых заготовок, и мама не могла их продать или ими отоварить то, что предлагал Павлуха в обмен. И Павлуха стал приходить к нам каждый день, часто мешая мне делать уроки. Сидел часами, даже когда мама так и не приходила на обед. Павлуха действовал измором. Узнав о моих увлечениях поджигными пистолетами, он пообещал сделать мне поджнгное ружьё. Тогда я конечно и не предполагал, что это была своеобразная взятка маме. Ко мне Павлуха относился свысока и с некоторой долей снисходительной иронии. Я его терпел только из-за обещанного ружья. Он довольно долго отделывался от моих напоминаний издевательскими шуточками. Но однажды действительно принёс поджнгное ружьё. Сделано оно было весьма грубо. Ствол из ржавой, плохо выпрямленной, железной трубки диаметром миллиметров пять. Ложа небрежно вытесана топором. Павлуха принёс пакетик чёрного пороха и пять дробин. Мы тут же зарядили ружьё и испытали его во дворе. Нe помню, чем кончилась история с нитками, но Павлуха вскоре исчез с моего горизонта. А мы с Мишей Мазановым довольно долго упражнялись в стрельбе из ружья по мишени, прямо в избе на хозяйской половине, вешая мишень на входную дверь.
Из гильз от малокалиберной винтовки я делал миниатюрные пушечки, которые тоже стреляли дробинкой.
Заметив, что оконный шпингалет похож на затвор винтовки или берданки, я начал делать ружьё, использовав задвижку шпингалета в качестве бойка. Три дня я тесал и строгал осокоревую доску-сороковку. Скоблил её стеклом, и получилась довольно приличная ложа. На ложе скобками прикрепил медную трубку, в которую плотно входила гильза от трёхлинейной винтовки. За стволом привернул к ложе оконный шпингалет, предварительно заострив задвижку. У гильзы отпилил шейку и переделал гнездо капсюля под капсюль ружейный. Зарядил гильзу порохом и дробью. В качестве боевой пружины, временно, натянул резинку для вздёржки, сложенную в несколько рядов.
У меня хватило ума не стрелять от плеча. Мы с Мишей привязали ружьё к козлам, а от спускового крючка протянули верёвку за угол сеней. Рывок за верёвку. Какой-то странный звук выстрела. Гильза наполовину выскочила из ствола и упёрлась в шпингалет, вдоль гильзы шла чёрная трещина. Заряд дроби застрял в стволе. На этом мы испытания прекратили, а из ложи впоследствии я сделал арбалет. Однажды к нам зашёл сын маминой подруги Кардаковой - Рафаил. Мы только что ездили вместе с матерями в Ставрополь, в поездке я с ним и познакомился. Рафаил пришёл похвастаться своим поджигным пистолетом. Это действительно был пистолет необыкновенной красоты. На хорошо отделанной лубовой рукоятке с насечкой покоился медный ствол диаметром миллиметров пятнадцать. Пистолет был длинный и внушительный. Рафаил не говорил где он его взял, но был согласен его поменять на три пачки папирос. Папиросы были большой редкостью, появлялись они в сельпо в незначительном количестве и расходились по начальству. Маме тоже иногда доставалось две-три пачки, но после длительного употребления махорки папиросами было не накуриться, и мама не очень любила курить папиросы. Тем более зная, что совсем скоро ей снова придётся курить махорку. Поэтому мама без труда дала себя уговорить пожертвовать на приобретение чудо-пистолета три пачки «Норда». Я довольно долго этим пистолетом вызывал зависть у ребят, стреляя шариками от подшипника. Даже пытался охотиться на сорок и ворон, правда, безрезультатно. Куда, в конце концов, делся этот пистолет я не помню, думаю, что я его на что-то променял.
Пастухи в степи иногда находили следы гражданской войны, то металлические части трёхлинейки, то какой-то странный пистолет, а может быть ракетницу. Этот пистолет от Сявры как-то попал ко мне. Сохранился только ствол, на шарнире соединенный с рукояткой в виде металлической рамки, что позволяло пистолет для заряжания переламывать, как охотничье ружьё. Сохранился механизм стопорения ствола после заряжания, курок и спусковой крючок. Боевая пружина, видимо, превратилась в труху. В казённик ствола точно подходила гильза от боевой винтовки, но ствол был гладкий по максимальному диаметру гильзы. Одев на курок все ту же резинку, зацепленную за шарнирную часть рукоятки, я восстановил работу курка, который своим клювом-бойком достаточно сильно бил в капсюль от охотничьего ружья, вставленный в гильзу боевой винтовки. Конечно, по возможности, я отчистил пистолет от ржавчины н смазал оси машинным маслом. Из этого пистолета я ни разу не стрелял порохом, но во время игр в войну в займище, на другом берегу нашей речки, я эффектно щёлкал капсюлями, пугая ребятишек, С этим пистолетом мне пришлось довольно быстро распрощаться, а дело было так.
Во время вечерних посиделок ребят на бревнах у бездействующей после революции кузнецы нашего соседа Борисова Володи по прозвищу «Душистый»), Ванька Атлягузоп запустил руку в щель между подгнившими досками стены кузнецы и вытащил оттуда здоровенный тесак. Тесак был в ножнах из очень толстой кожи с бронзовым наконечником, оканчивающимся шариком. Бронзой же была окантована кромка ножей со стороны рукоятки тесака. Сам тесак очень напоминал меч римского легионера. Семисот миллиметровый обоюдоострый клинок шириной около 70 мм венчала бронзовая крестообразная рукоятка. Когда я узнал о находке от Миши Мазанова, а потом и сам увидел этот тесак у Ваньки, то стал лихорадочно соображать на что его можно выменять. Незадолго перед этим мама принесла, кем-то ей подаренную, бензиновую зажигалку времён гражданской войны, сделанную из винтовочного патрона, потемневшую от времени. И хотя мама раздобыла пару кремешков, пользоваться зажигалкой не любила и предпочитала спички.
Договорившись с мамой, я кинулся с зажигалкой к Ваньке и тот сразу согласился на обмен. Мы с Мишей Мазановым на погребице изрубили всю спинку железной кровати, удивляясь твёрдости стали тесака. На железном прутке спинки кровати оставались глубокие зазубрены, а на клинке не было никаких следов. В это время, а был 1943 год, в селе появился Алик Новиков. Парнишка одного со мной возраста, может быть на год старше, «без роду и племени». Остановился он на квартире у какой-то старушки. Не помню, как мы с ним познакомились, но он стал приходить к нам каждый день. Он сразу завоевал наше уважение, небрежно рассказав, что он из Гомеля, был сыном партизанского отряда, попал в плен к фашистам. Когда пленных вели в штаб, на привале ночью, он подкрался к дремавшему у костра часовому и выкрал у него автомат. (Его по малолетству не связали). Потом он отполз и начал стрелять. Началась перестрелка. Алик убил стрелявшего солдата и безоружного часового. У часового он взял тесак и освободил товарищей. Во время перестрелки был ранен. Тут Алик спускал штаны и показывал на бедре круглое пятно с трёхкопеечную монету, затянутое тонкой розовой кожицей. Несмотря на несуразности рассказа, мы верили каждому слову «бывшего партизана». Два дня спустя, он по секрету показал нам комсомольский билет. Нам в руки билет он не давал, говоря, что по уставу этого делать он не имеет права. Ещё дня два он приходил к нам, мы всегда приглашали его с нами обедать, отчего он никогда не отказывался.
Вдруг Алик пришел чем-то сильно встревоженный. На мои вопросы он нехотя рассказал, что вчера, когда сельская интеллигенция возвращалась с вечера из школы, он выскочил из-за амбара с взятым у меня, а точнее украденным, пистолетом в руке. Навёл пистолет на секретаря сельсовета Александра Агафонова, ковыляющего на одной ноге инвалида, и скомандовал: «Руки вверх!». Не знаю, сам Агафонов обезоружил хулигана или ему помогли, но пистолет остался у секретаря, который велел Алику явиться завтра в сельсовет к милиционеру Фалину. В довершение всего, Алик в запальчивости ещё крикнул Агафонову: «Я знаю, где ещё есть оружие!». Я испугался не на шутку, приняв эту реплику на свой счёт. Надо было срочно избавляться от тесака. Не долго думая я продал тесак за пять рублей Ивану Чернову, сыну бакенщика. А Алик исчез из села. За обедом мама сказала, что Алик украл у квартирной хозяйки из комода комсомольский билет её племянника и сколько-то денег.
Александр Романович Кириченко, отец Кати, однажды сам предложил маме взять меня с собой на рыбалку и охоту. Радости моей не было границ. Я сразу оговорил, что нас будет двое, имея в виду Мишу Мазанова. Стояла золотая осень с заморозками по утрам и тихими тёплыми солнечными днями. Мы с Мишей ещё с вечера приготовили удочки и накопали червей. Мама разбудила нас часов в пять и накормила завтраком. Мы с нетерпением ждали Александра Романовича, выглядывая в окна. Александр Романович пришёл ещё затемно с сумкой через плечо, с удочками и ружьём на плече. Распределив поклажу на троих, мы отправились на «кукуй», в конец Самарской улицы, где на речке у берега стояла лодка. В лодке лежала деревянная лопата и плица для вычерпывания воды. Видимо, Александр Романович заранее договорился с хозяином лодки. Мы отвязали лодку от кола и оттолкнулись от берега. Небо стало светлеть, но было ещё сумеречно и холодновато. Александр Романович сел на корме и, гребнув пару раз лопатой, вывел лодку на середину речки. Достал из сумки блесну на коротком зимнем удилище и стал блеснить, подёргивая удилищем вверх-вниз. Время от времени он подгребал, удерживая лодку на середине речки. Мы с Мишей тихо сидели в лодке, не решаясь закинуть свои удочки и помешать священнодействиям Александра Романовича. Было скучно, а по телу пробегала мелкая дрожь, мёрзли ноги. Так продолжалось примерно с час или немного больше. Поклёвок не было. Александр Романович наверное тоже продрог. Стало светло, но солнце ещё не поднялось над обрывистым берегом. Наконец Александр Романович сложил свою снасть в сумку и разрешил нам для «сугреву» грести к месту стоянки лодки. Я схватил лопату, Миша - доску от стлани и мы резво погнали лодку по речушке. Александр Романович объявил, что теперь мы пойдём на Черемшан рыбачить на удочки. Пристав к другому берегу, против места, где утром взяли лодку, мы собрали наши пожитки и по тропинке отправились к Черемшану.
На отлогом песчаном берегу, заросшем редкой травкой, мы разложили своё имущество и стали разматывать удочки. Метрах в двадцати от кромки воды начинался кустарник, тянущийся вдоль Черемшана и вглубь берега, - до речки от которой мы пришли. Над кустарником возвышались старые осокори, редкой цепью обозначая русло Черемшана. За Черемшаном взматеревший лес простирался до самой Волги.
Александр Романович вдруг предложил мне прогуляться с ружьём в прибрежный кустарник. Он выдал мне два снаряженных «тройкой» патрона и показал, как заряжать ружьё. (Ружьё было одноствольной «ижевкой» 20 калибра). Проинструктировал меня по технике безопасности и пожелал «ни пуха, ни пера». Я углубился в редкий кустарник и, как только потерял из вида берег Черемшана, Александра Романовича и Мишу, зарядил ружьё. Дальше всё происходило совсем уж неправдоподобно.
Ещё в зимние вечера, которые мы проводили с мамой в библиотеке, мне попалась книга, если я не ошибаюсь, «Дети диких животных» Чарльза Роберта. В ней рассказывалось, как дед учил внука наблюдать жизнь диких животных. В лесу надо сесть под дерево и не шевелиться. Тогда животные перестанут тебя замечать, и перед тобой откроется чудесный мир животных. Вспомнив этот совет, я встал на колено под кустом, на другое колено положил ружьё и замер. Прошло не больше двух минут, как сзади справа послышался громкий хруст. Я подумал, что в кустах запуталась большая птица или бьётся раненная птица, она приближается ко мне и не может взлететь. Пока я это соображал, на пролысину между кустами, метрах в пятнадцати впереди меня, выскочил большой серый заяц и замер, прядая ушами. Не помня себя от волнения, я взвёл курок и, почти не целясь, нажал на спуск. Вскочил на ноги и кинулся вперёд. В клубах расходящегося дыма я увидел зайца. Он дважды дёрнулся и застыл. Схватив его правой рукой за уши, подняв перед собой, боясь запачкаться капающей кровью, сжимая в левой руке ещё тёплый ствол ружья, с победным воплем я кинулся к берегу. Навстречу мне уже спешил встревоженный выстрелом Александр Романович, а у берега тянул шею Миша, стараясь понять, что случилось. Александр Романович поздравил меня «с полем» и приказал снять с брюк ремень, благо брюки едва, но держались на мне без ремня. Он привязал концы ремня к передним и задним лапам зайца и велел повесить, первого моего зайца, через плечо. Заяц был солидный русак. Конечно, ни о какой рыбалке не могло быть и речи. Мы отправились домой. Я гордо шагал по улице села с зайцем на левом боку и с ружьём на правом плече. Ради справедливости надо сказать, что это был мой первый и последний заяц. На охоту ходил я много, но не было у меня охотничьего счастья.
Александр Романович безотказно давал мне ружьё, и я имел возможность ходить на охоту и весной, и осенью, и зимой.
Раз отправились на охоту мы с Мишей Мазановым. Дело было зимой, наверное, в конце февраля. Был солнечный морозный день. Встали мы с Мишей па лыжи. Я - на фабричные широкие, Миша - на самодельные короткие. У меня было ружьё с двумя патронами. Солнышко было уже высоко, но лес был рядом. По проулку вышли мы на крутой высокий берег речки, а внизу за белой гладкой дугой речушки, до самой Волги тянутся кустарники и леса. Мало в ту пору людей бывало в лесу, на займище. Куда ни глянь одни заячьи, птичьи да мышиные следы, иногда попадаются лисьи, а человеческих следов или лыжни не встретишь за весь день ни разу. Снег изумительно белый искристый. Уже несколько дней не выпадали осадки, и за эти дни зверьё начертило, наследило на снегу такие замысловатые узоры, что, наверное, и бывалому охотнику разобраться в них было бы непросто. Вот по небольшой полянке несётся, утопая в пушистом снежке, покрывающем наст, полёвка. Оставляя ровную цепочку мелких следов. Поймать ее при желании не составит большого труда. На открытом ровном месте она беззащитна, да и бежит она совсем не быстро. Вдоль нехоженой и не езженой зимой дороги, обозначенной сейчас неширокой просекой в зарослях ольшаника, снег утрамбован сотнями заячьих следов, идущих в обоих направлениях. Это заячья тропа. На таких тропах мальчишки, да и взрослые браконьеры, ставят петли из стальных струн. Бегущий заяц попадает в петлю головой, старается её проскочить, но только туже затягивает петлю и в мучениях погибает. Справа в низинке закурилась паром полынья, а за ней из подо льда торчат какие-то колья. Миша сказал, что это наша речка петляет, здесь рыбаки ставят вентеря. Мы взяли влево, пересекли ещё поляну, истоптанную вдоль и поперёк зверьём.
Вдруг, впереди из-под куста выскочил зайчишка, белый с чёрными копчиками ушей. Он почему-то кинулся в нашу сторону, подпрыгнул, и описав дугу, поскакал прочь. Я сдёрнул с плеча ружьё и пальнул ему вслед, выбив дробью в снегу продолговатую ямку, метрах в пяти позади него. Мы поняли, что спугнули зайца с лёжки и стали искать другую лёжку по следам. Долго бродили мы вдоль неровных дорожек заячьих следов, теряли их и начинали всё снова, опять теряли в сплетении старых и свежих следов, не умея в них разобраться. Солнце уже склонилось к черемшанским лесам, уходя за Волгу. Надо было возвращаться домой, чтобы успеть выйти к речке до темна. Однажды весной на охоту меня пригласил Александр Романович. Пришлось искать ружьё. Помогла опять мама, попросив ружьё у местного охотника - грозы волков, Хижова. Это была тоже одноствольная «ижевка», но 12 калибра.
Па охоту мы отправились втроем, третьим был некто Пивоваров, пожилой очень серьёзный неразговорчивый мужчина. В этой компании я чувствовал себя «не в своей тарелке». О Пивоварове я знал, что он долго работал в Туле на оружейном заводе и был высококвалифицированным оружейником. Говорили, что он некоторое время работал в хрящёвской МТС, но не сработался с начальством. Говорили также, что его часто приглашают в МТС в качестве специалиста - консультанта или с просьбой изготовить особо точную деталь. Пивоваров присоединился к нам при выходе из села, в районе МТС. За плечами у него был солдатский вещмешок. Я удивился, что он без ружья, но промолчал. Отойдя от села с километр, не далеко от маленьких озёр, разбросанных по степи между селом и излучиной реки Сусканки, Пивоваров остановился, снял вещмешок и извлёк из него маленькое, почти игрушечное ружьё. Это была берданка 20 калибра с изящной прямой ложей из тёмного полированного дерева. Александр Романович, обращаясь ко мне, заметил, что ружьё изготовил для себя Пивоваров сам. У меня не хватило смелости попросить ружьё в руки, чтобы лучше его рассмотреть, и я ограничился изумлённым восклицанием.
Мы обошли пару небольших озёр, вспугнули несколько уток, но они поднялись на недосягаемом для ружей расстоянии. От озёр мы направились к крутому берегу Сусканки. Прямо над моей головой шла большая стая диких гусей. Я приложился и выстрелил. Несколько гусей шарахнулись в стороны, сбив строй, но тут же заняли своё место, продолжая неспешный полёт.
Мы растянулись цепью вдоль береговой кручи, и пошли вверх по реке. Навстречу нам, следуя за изгибом реки, показалась утиная пара. Утки летели почти на одном уровне с нами над серединой реки. Пивоваров приложил ружьё к плечу, сделал короткую поводку и выстрелил. Селезень, описав по инерции дугу, плюхнулся в воду. Я стоял, открыв рот. Первый раз мне был преподан урок стрельбы влёт. Пивоваров деловито вынул из мешка свинцовое кольцо на бечёвке и сбежал вниз к воде. Минут десять-пятнадцать он шёл вдоль берега, кидая кольцо и пытаясь накинуть бечёвку на плывущую по течению тушку убитой птицы. Наконец, ветром селезня подогнало ближе к нашему берегу, Пивоварову удалось зацепить его бечёвкой и достать из воды. Мы с Александром Романовичем ждали Пивоварова наверху. Как только он поднялся к нам со своим трофеем, мы устроили привал. Перекусывали молча. Только Пивоваров, как мне показалось, с ехидством заметил, указывая на меня и обращаясь к Александру Романовичу: «Гуси низко шли, он стрелял, но что-то не попал». К селу мы подходили, когда было совсем темно.
Следующая охотничья история относится к зиме 1945 года. У моего приятеля и одноклассника Юрия Шашкина вернулся с фронта отец и привёз ему подарок - бельгийскую двустволку и несколько коробок снаряженных в картонные гильзы патронов. Ружье было прямо загляденье. Лёгкая изящная бескурковка 20 калибра.
Уже изрядно выпало снега, но ещё можно было в поле обходиться без лыж. На охоту собрались втроём, пригласив нашего общего приятеля Анатолия Атякшева. Ему я отдал ружьё Хижова 12 калибра. У Юры выпросили три лишних патрона, их разрядили чтобы снарядить две латунные гильзы Анатолию, а мне пришлось бежать за ружьём к Александру Романовичу. Давно я не брал у него ружья, почти год. За это время оно как-то постарело внешне, пообтёрлось - я не узнал его. Но главное, шептало стало плохо держать курок во взведённом положении. Но что делать, другого ружья всё равно не было. Мы пошли к «Дуброве» - молодому дубовому лесу, который начинался километрах в двух от села и тянулся на многие километры к северо-востоку. За разговорами мы не заметили, как оказались у опушки леса. Вдоль леса была проложена дорога, лес вдоль дороги был вырублен полосой метров сто, у обочины дороги, со стороны леса была прорыта противопожарная канава. Правда, Миша Мазанов утверждал, что канава прорыта против расхитителей леса. Вырубка между дорогой и лесом была старая и сплошь заросла мелким кустарником. Право руководить охотой мы безропотно предоставили Юрию, владельцу первоклассного ружья и обладателю боеприпасов, которыми он с нами поделился. Не знаю, какими соображениями руководствовался Юра, но он пошёл вдоль кромки леса, Анатолий посередине вырубки, а я - по дороге вдоль канавы. Не прошли мы и ста метров, как из кустов выскочил заяц и кинулся мне наперерез, перемахнул через канаву и выскочил на дорогу метрах в десяти-пятнадцати от меня.... Я обомлел, забыв о ружье. Но тут же, опомнившись, дёрнул большим пальцем правой руки за курок. Заяц, привстав на задние лапы, замер посреди дороги, глядя на меня. Когда я взводил курок, ствол ружья был направлен передо мной в землю. Не успел я снять с курка палец, как прогрохотал выстрел, и ружьё больно ткнуло мою руку курком. У моих ног взвился снежный фонтанчик, а заяц как по сигналу прыгнул с дороги в поле и исчез в ложбинке. Мою досаду было не выразить словами. А когда такая же история повторилась со вторым зайцем, ко мне на дорогу выскочили мои друзья и обрушили на меня град упрёков и ругательств, которые я не решаюсь здесь приводить. Я был снят с дороги и направлен к кромке леса. Моё место занял Юрий, но... до конца дня мы больше не спугнули ни одного косого. Домой шли молча, а Юра даже не хотел смотреть в мою сторону. Но он был парень жизнерадостный и добрый. Уже на следующий день наши отношения были полностью восстановлены. А меня до сих пор гложет червячок сомнения, виновато ли было шептало у ружья? Может быть, в охотничьем азарте я одновременно взводил курок и жал на спуск? Больше ружьё у Александра Романовича я не брал. Много в степи и займище водилось всякого зверья. Однажды, во время половодья, ошалелый заяц несся прямо посередине нашей Самарской улицы под улюлюканье ребятишек. Охотник Хижов сдал в заготларёк, когда там работала мама, шкуру и голову волка. За шкуру он получил плату по прейскуранту в зависимости от сорта, а за голову - ещё 500 рублей, вознаграждение за истреблённого хищника. Особенно много было в степи сусликов. Их шкурки, натянутые мездрой наружу на рогульки, подсушивали и сдавали в ларёк десятками. Занимались отловом сусликов преимущественно подростки. Ходили в степь за сусликами вдвоём, неся с собой ведро. Один держал у норки ивовую палочку, надломленную пополам, другой лил в норку воду. Когда вода выгоняла суслика из норы, он попадал в тиски мгновенно сведённых концов палочки. Охотники за сусликами посолидней, ставили у норок маленькие капканчики, которые в изобилии были в заготларьке в обмен на шкурки. Особое место в охотничьем промысле занимали лисы. Много лис добывал профессиональный охотник Макарычев (за правильность фамилии я не ручаюсь), за что был награждён райпотребсоюзом малокалиберной винтовкой.
АЛЕКСАНДР ДМИТРИЕВИЧ. ХУДОЖНИК
Я любил рисовать. Рисовал карандашом и акварельными красками, благо и то и другое ещё было в сельмаге. Трудно сказать, откуда, но я знал, что настоящие художники рисуют на полотне (не на холсте, а на полотне). Я пристал к маме с просьбой дать мне для живописи полотно. Мама отрезала мне кусок тонкого льняного полотна, и я принялся за работу. Приколол полотно к фанерке канцелярскими кнопками, открыл коробку с акварельными красками «Школьник» и, вооружившись кисточкой, начал срисовывать украинскую хату с аистами на крыше из старинной толстой книги «Сеятель». Работу мою мама похвалила (мама всегда хвалила мои живописные работы, что меня раздражало, я жаждал критики, а может быть мне тогда только казалось, что я её жаждал). Я повесил свой «шедевр» в простенке над туалетным столиком из ящиков. Как-то во второй половине мая 1943 года мама в обеденный перерыв привела коренастого, коротко остриженного мужчину в коричневом костюме. Я только что кончил готовить уроки и собирался улизнуть из дома. Мама представила мне мужчину: «Это Александр Дмитриевич, настоящий художник, эвакуированный из Ленинграда». Мама сказала, что она хочет показать ему мои рисунки, чтобы узнать его мнение о моих способностях.
Александр Дмитриевич подошёл к «украинской хате» на полотне и с серьёзным видом спросил: «А это зачем?» и потрогал пальцем тряпку. Я засмущался, мама тоже молчала. Потом Александр Дмитриевич молча, всё с тем же непроницаемым выражением лица, рассматривал мои карандашные и акварельные рисунки. Так ничего и не сказав, он ушёл с мамой, спешившей на работу в сельмаг.
Вскоре мы с мамой получили приглашение от Ермолаевых, такая фамилия была у Александра Дмитриевича. Ермолаевы снимали квартиру километрах в двух от нас, на другом краю села у заготзерна. Жили они втроём, Александр Дмитриевич, его жена и сестра жены - свояченица. Женщины работали в заготзерне, а Александр Дмитриевич не работал. Позже мне приходилось слышать разговоры деревенских женщин: «Вот байбак здоровый, не работает и на войну не берут, а наши-то мужики кровушку проливают»
У Александра Дмитриевича было больное сердце. Взрослые расселись вокруг стола в «зале», а меня, угостив пирогом, отправили в боковушку. Чтобы я не скучал, Александр Дмитриевич откуда-то достал большой пакет из серой бумаги и развернул его передо мной. Глаза мои разбежались. В пакете оказалось десятка четыре мотовилец, с намотанными на них тонкими фильдекосовыми лесками, с крючками и пробковыми, и куговыми, поплавками. Тут были и различные искусственные рыбки, затейливо раскрашенные всеми цветам радуги, и блёсны, и кружки, и жерлицы на рогульках. Всё было новым, всё было фабричной работы. Видя моё потрясение, Александр Дмитриевич отделил от горы рыболовных снастей пару мотовилец с удочками и преподнёс их мне в подарок. Не помню, как я дождался конца визита. Взрослые долго сидели за столом и громко смеялись, рассматривая иллюстрации какой-то книги на французском языке (как сказал Александр Дмитриевич). Теперь я знаю, что это был «Золотой осёл» Апулея.
В начале лета Александр Дмитриевич пригласил меня в поход за ландышами на дощанике. Связь со мной он поддерживал через маму, так как каждый день ходил за хлебом в сельмаг, где мама работала. Дощаник, большущая плоскодонная низкобортная лодка, принадлежала его квартирным хозяевам. В походе принимали участие дети хозяев, брат и сестра, симпатичная чёрненькая девочка. Гребли по очереди все, по двое, по человеку на весло. Лодка была тяжёлая и неповоротливая. Опять перед нами синие в ослепительных искрах просторы и торчащие из воды кроны осокорей. Мы пересекли широкое открытое пространство против деревянной башни заготзерна и углубились в лес, пробираясь между деревьями. Миновав широкий прогалок, видимо, лесную поляну, мы подошли к острову. Нос лодки мягко уперся в травянистое пологое дно. Мы по выскакивали в тёплую мелкую воду. Общими усилиями подтянули лодку ближе к берегу, чтобы её не унесло течением. И зашлёпали по мягкой траве, покрытой тонким слоем воды, на сушу. Через несколько минут мы набрели на целое поле ландышей.
Вернулись мы под башню заготзерна только к вечеру. По воде сновало множество лодок. Катались ребята и девушки, на лодках везли хворост и сено с лесных островов, на буксире тащили необхватные стволы деревьев, потерянные лесосплавщиками. И всё это под аккомпанемент шелеста ветра, щебетания птиц, стука вальков на мостках, со стирающими бельё женщинами, и лая собак. Не было тогда на лодках, тарахтящих и ревущих, дымящих и воняющих, моторов.
Через некоторое время я получил от Александра Дмитриевича новое приглашение. На этот раз он разложил передо мной «сокровища» другого рода. Он открыл этюдник и стал мне показывать краски в тюбиках, масляные и акварельные, итальянские карандаши и угли, показал несколько своих рисунков на ватмане. Потом, напоив чаем, усадил меня против «угольника» - углового столика. Угольник был покрыт вязаной салфеткой и завален книгами и какими-то коробочками. На нём стояла деревянная шкатулка, наполовину покрытая шёлковой тряпкой, а на краю стояли большие каминные часы. «Будешь рисовать натюрморт» - сказал Александр Дмитриевич, и положил мне на колени фанерку с прикрепленным кнопками листом плотной бумаги. Достал не очищенный карандаш и показал, как надо его затачивать. Вручил мне большую мягкую резинку. Я, конечно, растерялся. Видя это, Александр Дмитриевич занял моё место и показал с чего начать, как измерять на расстоянии размеры предметов, как накладывать тени и наносить штриховку, как делать растушёвку и рассказал ещё множество интересных и полезных вещей. Я принялся за, дело. Временами Александр Дмитриевич подходил и делал замечания.
Иногда занимал моё место и что-то исправлял, объясняя, в чём моя ошибка.
Он следил, чтобы я правильно держал карандаш, что было особенно для меня трудно, так как я уже привык рисовать, держа карандаш так же, как им писал. Трудился я над этим  натюрмортом дня четыре. Каждый день ходил за два километра, как на работу. Александр Дмитриевич иногда сердился на меня за моё неумение или отсутствие усидчивости и покрикивал. Но вот когда я как будто и во вкус вошёл, научился выписывать каждую клеточку узора салфетки и наносить множество градаций тени, Александр Дмитриевич отколол лист от фанерки и торжественно вручил мне мой первый натюрморт, сделанный с натуры.
Следующий раз Александр Дмитриевич вывел меня в огород и, посадив на складной стульчик перед этюдником, предложил изобразить акварелью, что я вижу перед собой. Пока я делал набросок карандашом, всё было более или менее благополучно. Закрыв один глаз и вытянув руку с карандашом по направлению к бане в соседнем огороде, я определил её размеры и нанёс на бумагу. Провёл положение плетня, разметил колья. Но как только я взял в руки кисть, начались неприятности. Я не мог на бумаге правильно подобрать тон и Александр Дмитриевич сердился, вернее, удивлялся, как я могу делать такие дикие цветосочетания, когда всё так просто - смотри и делай так, как видишь цвет.
Мой учитель советовал наклонять голову набок или применять «японский способ» обострения цветоощущения, путём рассматривания натуры вниз головой, между широко расставленными ногами. Всё было напрасно. Много лет спустя, в Ленинграде, когда я купил мотоцикл, на медкомиссии узнал, что я дальтоник и не могу водить транспорт. В общем, этот этюд, по правде, был нарисован Александром Дмитриевичем, хотя его он тоже вручил мне, как мою учебную работу. Пока мы рисовали, полая вода в Волге ушла, наступила пора рыбалки, и Александр Дмитриевич целиком посвятил своё время этому полезному, а главное любимому, делу. Как-то он предложил маме (а может быть, мама его об этом попросила) взять меня с собой на рыбалку. К этому времени у меня уже был некоторый опыт в этом деле и своя испытанная удочка.
Мама разбудила меня под рожок пастуха. Наскоро перекусив молоком с хлебом, я взял сумку с, приготовленными ещё вчера вечером, куском хлеба и парой яиц, поставил в неё бутылку молока и банку с червями, завёрнутую в тряпку, прихватил удочку и выскочил из дома. Восток едва розовел, было довольно прохладно. До Ермолаевых было далеко, поэтому мне приходилось торопиться. Когда я подходил к их дому, Александр Дмитриевич уже сидел на крыльце. Увидев меня, он пошёл ко мне навстречу, и мы поспешили на дорогу, спускающуюся в займище. Через десять - пятнадцать минут дорога упёрлась в Черемшан. Александр Дмитриевич начал раздеваться и предложил мне следовать его примеру. Я понял, что нам предстоит форсировать водную преграду. К такому развитию событий я не был готов. Было ещё прохладно, да и вода в реке за ночь остыла. Черемшан в этом месте был довольно широк. Но делать было нечего, надо было раздеваться и лезть в воду. Мы сняли с себя всё и, держа одежду, сумки и удочки на голове, ринулись в воду. Брод оказался довольно глубоким, Я шёл за Александром Дмитриевичем, он выбирал более мелкий путь, двигаясь зигзагами, но всё равно вода подступала мне к горлу. Было неприятно постепенно погружаться в холодную воду, перехватывало дыхание. Наконец, мы выбрались на противоположный берег. Быстро натянули на мокрое тело одежду и скорым шагом двинулись по едва заметной тропинке, продираясь между кустами тальника, вниз по реке. Шли мы довольно долго, когда Александр Дмитриевич остановился на узкой площадке свободной от кустов, протянувшейся вдоль берега. На площадке стояло три пары рогулек подставок для удилищ. Я понял, что это постоянное место, где рыбачит Александр Дмитриевич.
Высокий песчаный берег отвесно поднимался над водой. У самого берега было мелко, сюда обрушивался подмываемый берег, а дальше дно круто уходило вглубь. Александр Дмитриевич размотал три удочки. Я заметил, что у него на удочках крупные крючки, по несколько грузил и большие поплавки, связанные из нескольких стеблей куги (камыша). Он закинул удочки и положил их на рогульки. Его удилища были раза в два длиннее моего. Здесь было сильное течение, поэтому лески на его удочках сразу натянулись, а поплавки стали раскачиваться из стороны в сторону, поднимая на воде расходящиеся морщины. Однако тяжёлые грузила не давали крючкам с наживкой подниматься на поверхность. Свою удочку я оснастил фильдекосовой леской с крючком - заглотышем, грузилом-дробинкой и лёгким пробковым поплавком, то есть снастью подаренной мне Александром Дмитриевичем. Моя снасть здесь была совершенно непригодна. Короткое удилище не позволяло мне достаточно далеко забрасывать удочку, а лёгкое грузило всплывало под напором течения. Идти по течению, не давая леске натягиваться, я не мог - мешали кусты. Отпускать леску вслед поплавку я тоже не мог, на удилище не было катушки и достаточной длины лески. Я снял грузило и стал пытаться ловить синтю (уклейку), но она здесь почему-то не брала. Только в полдень я зацепил одну рыбёшку и, заметив, что Александр Дмитриевич потянулся к свёртку с харчами, вынул удочку и достал, зарытую в холодный песок, бутылку с молоком. Ели отдельно, Александр Дмитриевич ел и не спускал глаз с поплавков.
Пока я возился с удочкой, Александр Дмитриевич редко, но систематически выдёргивал из реки вполне приличных окуньков, плотвиц и густёрок. Ему попался даже какой-то шальной щурок. После обеда я поймал ещё три уклейки, а у него на кукане было нанизано рыбин тридцать.
Солнце было уже низко, и прибрежные кусты накрыли наш берег и добрую половину реки тенью. Я с дрожыо представлял себе обратный переход через Черемшан. Наконец Александр Дмитриевич начал собирать снасти. Я облегчённо вздохнул и быстро смотал свою удочку. Обратно мы пошли вдоль берега, а не по тропинке. Идти было совсем тяжело, продираясь между кустами, мы обогнули речной поворот, и вышли к лодке, втащенной на песчаную косу противоположного берега. Александр Дмитриевич быстро разделся и бросился в воду, несколько мощных гребков и он на другом берегу. Стащив лодку в воду, он с силой разгоняет её по направлению к нашему берегу и на ходу забирается в неё сам. Лодка по инерции пересекает реку и носом утыкается в берег, здесь я её ловлю, не давая ей отойти. Мы грузим в лодку наше имущество и одежду Александра Дмитриевича, я тоже забираюсь в лодку. Александр Дмитриевич отталкивает её от берега и, плывя, толкает к песчаной косе на том берегу. В душе я ликую, что избавлен от перехода Черемшана вброд. Войдя в село, у своего дома Александр Дмитриевич снимает со своего кукана десяток рыбин и отдаёт мне. Я с благодарностью пересаживаю их на свой кукан. С таким уловом мне не стыдно идти два километра по сельской улице, хотя в глубине души шевелится досада на себя за взятый у Александра Дмитриевича улов.
Прошло несколько дней после этой, я бы сказал, злополучной рыбалки. Наверно это был полдень, потому что мы с мамой были дома. Вдруг к нам вошла дочь хозяйки квартиры Ермолаевых, раньше она у нас никогда не была, и без всякого вступления сообщила, что Александр Дмитриевич умер. Мама возмутилась: «Что за глупость! Разве можно такими вещами шутить!?». Симпатичная чёрненькая девочка, почти улыбаясь, как мне показалось, повторила это печальное известие.
Александр Дмитриевич умер ночью во сне.

РЕМОНТ

Я уже упоминал, что наша комната, за неимением обоев, была оклеена старыми газетами «Волжская коммуна» и «Волжская трибуна». Часто после уроков я отдыхал, лёжа на нашей «солдатской» кровати сверху одеяла, пользуясь отсутствием мамы, и читал. Читал художественную литературу и толстенный «Курс физики для рабфака». А в перерывы между чтением книг, читал статьи в газетах, наклеенных на стену. Вскоре я знал, почти наизусть, содержание почти всех статей в прямоугольнике ограниченном длиной кровати и высотой около метра от её поверхности. В результате я узнал историю «Второго Баку», то есть историю открытия и добычи нефти в Поволжье.
Газеты на стене уже пожелтели и были изрядно засижены мухами. Мама решила, что пора сделать косметический ремонт комнаты, тем более, что её осаждал с предложением выполнить все необходимые работы, только что появившийся в Хрящёвке, беженец с Украины - пожилой дядька с огромными, закрученными вверх усами.
Появился он у нас, когда я был дома. Прежде всего, он обратил внимание на мой живописный «шедевр» украинскую хату, намалёванный на полотне. Дядька умилился и тут же запросил его в качестве задатка за работу.
Ремонт усатый дядька сделал за три дня. Он побелил стены, красными и синими линиями начертил прямоугольники, один внутри другого, разбив стены на панели. Между внутренней и наружной рамками каждой панели он нанёс синие и красные пятна, с двухкопеечную монету, в шахматном порядке. Получилось необычно и довольно красиво. У нас немного дымила русская печь. Дядька оказался ещё и печником. Он быстро очистил оборот дымохода от выпавшего кирпича.
ВТОРАЯ ПОЕЗДКА В ЯБЛОНОВ ОВРАГ
В начале лета 1944 года я поехал к отцу на пароходе. Половодье уже пошло на убыль и не далеко от устья Черемшана на Воложке была поставлена «осенняя пристань». От пристани раз в день отходил «Дельфин». Собственно, это был уже не «Дельфин », который давно утонул, а просто небольшой катерок под номером, который по привычке продолжали называть «Дельфин». Катерок таскал на буксире небольшую деревянную баржу с каютой для шкипера на корме. Каюта в виде рубки с односкатной крышей возвышалась над палубой. Над каютой нависало бревно румпеля, к концу которого была привязана верёвка, за которую шкипер - приземистый бородатый старикан - перекладывал руль, не давая барже рыскать на буксире. Рядом с каютой шкипера к борту прилепилась будка гальюна. Через прямоугольный вырез в палубе можно было по трапу спуститься в трюм баржи.
По существу «Дельфин» перевозил пассажиров с одного берега Волги на другой. В этом месте Волга разделялась на два рукава двумя довольно большими островами, заросшими ивняком. «Дельфин», отвалив от осенней пристани, тащил нас по протоке между островами, а затем, перевалив через основное судоходное русло, пристал к пристани «Бектяжка», на правом берегу Волги. К этой пристани швартовались рейсовые пароходы «Кольцов» и «Власть Советов», на которых можно было доехать до Ставрополя. На дебаркадере, пахнувшем канатной смолой, сидело несколько рыболовов с удочками, а под навесом на мешках дремали женщины. Посмотрев расписание, я выяснил, что сегодня пароход уже прошёл, а завтра пароход вниз будет в одиннадцать дня. От нечего делать я стал слоняться по пустынному берегу. Смеркалось. Подул свежий ветерок, подняв на воде рябь. «Дельфин» со своей баржей стоял у берега метрах в пятидесяти ниже дебаркадера. Пассажиры, приехавшие со мной, разбрелись по берегу или устроились ночевать в трюме баржи. Я был одет довольно легко и тоже отравился искать место на барже, где можно было укрыться от ветра. Когда я пробирался между сумок и мешков к трапу, чтобы спуститься в трюм, открылась дверь в каюту шкипера и я успел разглядеть, что там на полу тоже устроились пассажиры. Не долго думая, я метнулся к двери и очутился в тесном помещении с небольшим столиком у окна. На столике мерцала коптилка. Приглядевшись в полумраке, я нашёл свободное место между лежащими на полу телами и буквально вполз между двумя храпящими женщинами.
Проснулся я, когда в окошке каюты едва забрезжил свет. Баржа слегка покачивалась, временами поскрипывая. В каюте было душно, к горлу подкатывал ком. Я выполз из своего «гнезда» и, тихо приоткрыв дверь, вышел на палубу. Было сыро и холодно, над водой клубились клочья тумана. Я спустился на берег, меня покачивало, голова кружилась, к горлу подступала тошнота. Только сейчас я понял, что меня на барже укачало. Было очень паршиво и это состояние не проходило. Я ходил по берегу, присаживался, когда начинал замерзать, опять ходил, но головокружение и тошнота не проходили. Так маялся я почти до прихода парохода. Покупка билета и посадка на пароход отвлекли моё внимание от «самоанализа» и я почти избавился от неприятных ощущений.
В ту пору мы ездили только в четвёртом классе, «палубными пассажирами». В каюты билеты нам были не по карману. До Ставрополя пароход шлёпал плицами часов пять с остановками у Новодевичьего и Подвалья. Всё это время пассажиры четвёртого класса находились в полутёмном помещении над машинным отделением. Чтобы подышать свежим воздухом, можно было стоять у открытых широких проёмов, через которые производилась погрузка грузов и посадка пассажиров или выходить на открытую главную палубу в самой корме, где на флагштоке была подвешена спасательная шлюпка, или в носу у якорного шпиля. Разного народа с мешками, корзинами и сумками, грязноватого и плохо одетого много тогда перемещалось по Волге, и в четвёртом классе всегда было многолюдно.
Одним словом, до папы я добрался в тот же день вечером. Папа получил, наконец, какое-то подобие жилья. В небольшом засыпном домике, где помещался телефонный коммутатор нефтепромысла, ему выгородили комнатку полтора на два метра. В комнатке было окно, помещалась односпальная железная кровать и тумбочка. От коммутатора до электростанции было минут пять ходьбы. С прошлого года на нефтепромысле произошли заметные изменения. Появились большие зелёные грузовики «Студебеккеры» и такие же зелёные гусеничные трактора тоже американского производства. Рядом с сараем действующей электростанции строилось просторное, правда, тоже деревянное, с большими окнами в переплёт, здание резервной электростанции. На ней устанавливались два американских дизель - генератора. Резервной эта станция была, конечно, не для действующей живопырки, а для достраивающейся большой электростанции рядом с головной насосной станцией у подножия горы. Война уже приближалась к концу, а на большой электростанции только заканчивался монтаж двух корабельных дизелей высотой с двухэтажный дом, закупленных в германии у фирмы MANN ещё перед войной.
У папы сменилось начальство, вернее появилось новое. Раньше он подчинялся главному инженеру промысла Бабаеву, а теперь появился ещё главный энергетик Хрусталёв, а непосредственным начальником у папы стал Болеев Николай Александрович, аспирант.
С Xрусталёвым у папы отношения не сложились, а с Болеевым он даже дружил. Мы с папой несколько раз заходили к Болеевым. Николай Александрович с женой жил в новом городке, выше по оврагу, в двухэтажном кирпичном доме, занимая отдельную квартиру Я любил рыться в большом фанерном ящике с книгами, в сенях болеевской квартиры. Книги в ящике были разные, от популярной радио библиотечки до художественных произведений зарубежных авторов. Тогда меня не интересовали авторы, но я запомнил названия некоторых прочитанных в Яблоновом Овраге книг «Перелётный кабак», «Мистер Бантинг в дни войны и дни мира», «Пятая колонна». Много позже я узнал, что «Пятая колонна» - сборник рассказов Э.Хемингуэя. Болеев давал мне читать книги с собой. В этот приезд папа принёс мне от Болеева томик Шекспира, и я целый месяц постигал ещё непривычную для меня рифмованную манеру повествования. В конце концов, я перестал замечать рифму, увлёкшись содержанием. Недалеко от коммутатора, на главной дороге, начали строить новую каменную столовую. Пришли из Америки подарки, то есть более или менее поношенные вещи, которые распределяли между рабочими и служащими нефтепромысла. Папа получил для мамы красивое платье, а мне клетчатый пиджак, серые брюки и куртку из тонкой плотной ткани. Грудь зелёная, а спина белая. Кроме того, папе дали американские новые сапоги с короткими голенищами, из белой кожи на толстой подошве. В Хрящёвку я возвращался вместе с папой. Этот раз удалось устроиться на попутной подводе, которая шла до Белозёрок. Погода испортилась, моросил дождь. Лошадь была тощая и немощная. Папа закинул на телегу вещмешок, усадил меня рядом с железной бочкой и прикрыл от дождя краем брезента, которым накрывался хозяин подводы. Папа всю дорогу шёл за подводой пешком. К вечеру мы добрались до Белозёрок, а оттуда поздно ночью пешком пришли в Хрящёвку.

ДЕНЬ ПОБЕДЫ. РАДИОПРИЁМНИК. ВЕЛОСИПЕД.

Утром 9 мая 1945 гола, когда я ещё завтракал, Под окном тёти Кати раздался громкий стук. Обычно так по утрам бригадир собирал свою бригаду, наряжая её на работу. Но незнакомый голос прокричал: «Идите на митинг к сельсовету!» И всадник потрусил дальше. Я с портфелем отправился к сельсовету, чтобы потом идти в школу. На площади перед сельсоветом уже собралась довольно большая толпа, в основном состоящая из женщин. Одни стояли молча, другие в пол голоса переговаривались между собой. Кто-то предположил: «Уж не кончилась ли война?» Ждали начала митинга. Наконец, на крыльце сельсовета появился председатель со свитой из сельских активистов. Чтобы все поместились на крыльце, председателю пришлось спуститься на несколько ступеней ниже. В руках он держал лист бумаги. Председатель обвёл толпу долгим взглядом. На площади воцарилась гробовая тишина. Председатель прочитал по бумаге сообщение от имени Советского Верховного Главнокомандования, о безоговорочной капитуляции немецко-фашистского командования и об окончании Великой Отечественной Войны советского народа. Поздравил сельчан с Победой и объявил этот день выходным.
Площадь ожила, зашевелилась, зашумела. Одни плакали, другие смеялись и обнимали друг друга. На сердце стадо радостно и легко, хотя, видя плачущих женщин, к горлу подкатывал ком. Казалось, теперь ничто не помешает увидеть мне родной Ленинград, свою квартиру, двор, улицу, набережную Невы, в общем, всё о чём я грезил все годы войны. Наконец мы снова соберёмся все вместе, я, мама и папа, и нас ждёт впереди счастливая жизнь.
После Великого Дня Победы жизнь в селе стала заметно оживляться. Возвращались уцелевшие солдаты, побывавшие во многих странах Европы. Некоторые привозили чемоданы трофейного барахла и атрибуты европейской цивилизации от порнографий до фотоаппаратов лучших моделей Цейса. Привозили костюмы невиданных покроев из узорчатых красивых тканей, тонкое шелковистое бельё. Приехал младший брат Белоусов из дома, что на той стороне улицы. На следующий день с утра появился на крыльце в чёрном смокинге, одетом на майку, синих галифе и лаковых полуботинках. Откуда-то набежали мальчишки, окружили солдата и, разинув рты, слушали неторопливые байки бывалого человека. Щупали тонкий лоснящийся кастор смокинга, любовались сиянием исходившим от лакишей. Разглядывали надпись на нижней стороне наручных часов, где было выгравировано, что часы преподнесены за храбрость, Британским союзником. По рукам ходила книжечка-гармошка, точно такая, какие продавали в кинотеатрах с фотографиями кадров из демонстрируемого фильма. Правда, в этой книжечке были фотографии совершенно другого содержания, но они тоже имели смысловую последовательность и поражали нас ещё никогда невиданной обнажённостью и бесстыдством. Хотя рассматривать их было невероятно интересно!
С окончанием войны вроде бы перестал действовать запрет на пользование радиоприёмниками. Во всяком случае, ни с кем не проконсультировавшись, я начал сооружать свой первый, пока детекторный, приёмник. Бронзовый канатик и изоляторы для антенны я привёз от папы из Яблонова Оврага. Изолированную проволоку для контура, наушники и конденсаторы мне дали ребята, потихоньку ломающие радиоаппаратуру, некогда существовавшего сельского радиоузла. Двери радиоузла были на время войны закрыты и опечатаны, но ребята тащили радиодетали через окна. Я смело могу сказать, что стал вторым в селе обладателем радиоприёмника. Первым был учитель физики Замоломский, собравший ламповый приёмник с батарейным питанием. При этом элементы батареи у него тоже были самодельные, собранные в полулитровых стеклянных банках. Когда я обратился к Замоломскому с просьбой помочь достать кристалл для детектора, у него приёмник уже работал. Кристалл же он меня научил сделать, сплавив серу со свинцом. В это же время радиоприёмник свёл меня с Валентином Воронковым (сыном председателя сельсовета, недавно умершего, а до того много лет занимавшего этот пост). Он пришёл ко мне опробовать фабричный детекторный приёмник, купленный в Куйбышеве. Приёмник был укомплектован маленькими (по сравнению с моими) американскими наушниками. А главное, на панели приёмника не было кристаллического детектора. Это меня так удивило, что я первым делом вскрыл приёмник, чтобы посмотреть, что внутри. Валентин не возражал, так как ему тоже было интересно заглянуть внутрь. Внутри я обнаружил на месте детектора маленькую чёрную пластмассовую деталь, на поверхности которой выпуклые буквы складывались в таинственное слово «цветектор». Только после проведённой ревизии я подключил приёмник к антенне и заземлению. Собственно, Валентина и привело ко мне отсутствие у него антенны и заземления, без которых детекторный приёмник на большом расстоянии от передающей радиостанции не работает. Приёмник успешно прошёл испытание. Работал он не лучше и не хуже моего приёмника, но не требовал утомительных поисков чувствительной точки на кристалле и не боялся сотрясений, при которых в моём детекторе чувствительная точка терялась.
Наши дружеские отношения с Валентином продлил велосипед. У Валентина был новенький никелированный «конь», моя давнишняя мечта. Валентин благосклонно разрешал мне на нём кататься стоя на одной педали, как на самокате. А однажды, он помог мне сесть на машину и, слегка придерживая её в вертикальном положении пока я раскрутил педали, отпустил. Я неуверенно, рыская из стороны в сторону, покатил по улице. Велосипед я освоил быстро, и он стал моей страстью и мучительной мечтой.
Валентин иногда давал мне велосипед на целый день, и я слезал с него только наскоро перекусить. Моё блаженство продолжалось не долго. Через недели три наш «проулок» огласился треском и криками. На Самарскую улицу, в сопровождении толпы ребятни, выруливал Воронков на зелёном маленьком мотоцикле. Тогда это было невиданным зрелищем. В Хрящёвке мотоцикл я видел впервые. Да это по правде был, всего-навсего, трофейный мопед. Валентин купил его у кого-то из вернувшихся с фронта сельчан, а велосипед продал. Мои сожаления по поводу продажи велосипеда были не продолжительны. Вернулся из армии Семён Матвеев отец Нюры. В народе говорили, что он привёз много добра, а главное привёз трофейный дамский велосипед. Велосипед был в разобранном состоянии и Нюра попросила меня его собрать. Самое кропотливое было натянуть на заднее крыло яркую многоцветную сетку и отрегулировать ручные тормоза. Теперь я на законных основаниях мог пользоваться Аниным велосипедом. Гонял я по окрестностям села. В сухую погоду просёлок, укатанный колёсами крестьянских бричек и фур, был твёрд как асфальт. Однажды, мы с Мишей Мазановым использовали велосипед для заготовки веников. Миша ушёл в степь за МТС нарезал и связал полынные веники, а я на велосипеде доставлял их домой. Кто-то сказал маме, что на соседней Биржевой улице, Стёпкины продают велосипед. Мама имела неосторожность сообщить об этом мне. После непродолжительной, но эмоциональной обработки мамы, мы с ней отправились смотреть велосипед. Велосипед был Пензенского завода в довольно хорошем состоянии. Запросили за него 3000 рублей.
Таких денег у мамы не водилось. Долго мы с мамой обсуждали различные варианты возможных эквивалентов названной суммы, и мама согласилась предложить за велосипед красивую шёлковую шаль очень сложного плетения, которую она оценила в 2500 рублей. Сначала дело как будто стало слаживаться, но вдруг всё расстроилось, кто-то предложил деньги или более выгодный эквивалент. Можно сказать, что нам очень повезло, вскоре мы переехали в Яблонов Овраг, а оттуда - в Ленинград и велосипед стал бы нам лишней обузой.

ЮНОСТЬ

Это был возраст, когда мы очень любили игры с поцелуями: «бутылочку», «фанты», «голубки». Это был возраст тревожного томления и ожидания непременного познания какой-то безмерной формы блаженства. У девочек, наших сверстниц, под кофточками стали проступать волнующие выпуклости, а нас тянуло к девочкам постарше. На вечерних посиделках, где вообще не возбранялось обнимать девушек, мы норовили «незаметно» накрыть ладонью это тёплое и мягкое и замереть в неописуемом блаженстве. Помню очень тёмный вечер, я сидел в компании девчат на крыльце у соседей. Было уже поздно и девушки стали расходиться по домам. На крыльце остались мы вдвоём с одной из дочерей соседа. Мы сидели на лавке рядом и, как водится, я её обнимал за плечи. Когда в доме наступила полная тишина, я сначала робко, а потом смелее направил руку в широкую пройму короткого рукавчика платья девушки. Она оставалась безучастной к происходящему, как сфинкс. Это придало мне смелость, и я полностью овладел предметом своего вожделения, слегка надавливая и поглаживая плоть, не закрепощённую в лифчик, нежно сжимая между пальцами волнующее уплотнение, венчающее это женское чудо. Соседке было лет восемнадцать-девятнадцать, но была война и её ухажёры были там…

ТРЕТЬЯ ПОЕЗДКА В ЯБЛОНОВ ОВРАГ

Поездка к отцу летом 1945 года памятна мне целым рядом событий. Я познакомился и подружился с ребятами, работавшими монтёрами под началом моего отца - Лекманом Тазетдиновым и Витей Шакуровым. Ребята были почти одного со мной возраста из татарских семей, приехавших из Баку. На промысел пришла баржа с немецкими военнопленными. Это были первые живые немцы, которых я видел за войну. Для военнопденных был освобождён лагерь где до этого содержались наши соотечественники. Лагерь располагался в верхней части оврага, был обнесён железобетонным забором с колючей проволокой. По углам стояли вышки с охраной и прожекторами. Военнопленные были в новом обмундировании, говорили, что их взяли в плен под Берлином. Колонна военнопленных, тысячи полторы, растянулась от берега Волги до ворот лагеря и втягивалась внутрь в течение всего дня. Пленные часами сидели на одном месте, передвигались на 20-30 метров и опять садились. Видимо в лагере производилось какое-то оформление поступающих или санобработка. Немцы использовали это время для очистки карманов от лишних теперь вещей, а мы, мальчишки, вертелись вокруг колонны и собирали брошенные ножи, карандаши, марки и прочую мелочь. Я нашёл несколько почтовых марок с изображением мужчины в профиль с маленькими усиками и причёской на косой пробор. Между мальчишками возник спор, Гитлер это или нет. Пришлось обратиться к одному из пленных в качестве арбитра, оказалось - Гитлер. Нашёл я цветное изображение Иисуса Христа (позже, в Хрящёвке я сделал из него тёте Груше иконку), столовый нож с алюминиевой ручкой, который был воткнут у дороги в землю. Познакомился я в этот приезд и с Володей Широковым, монтёром-связистом из посёлка Отважное, расположенном в следующем, ниже по течению Волги, овраге, километрах в трёх от Яблонова Оврага. Он часто забегал на коммутатор по делам службы. Володя был радиолюбителем, а я потенциальным радиолюбителем. Он притащил мне подшивку довоенных журналов «Радиофронт». Я с большим интересом постигал тайны механического телевидения с диском Нипкова и зеркальным винтом. Разбирался в недоступных пока для повторения схемах простейших ламповых приёмников, так как у меня не было радиоламп, а в Хрящёвке - электричества. Володя взахлёб рассказывал, что где-то на складе достал американскую металлическую лампу, двойной триод, и на этой лампе собирает громкоговорящий сетевой приёмник. Позже он показывал мне этот приёмник-регенератор с каскадом низкой частоты. На столе в мастерской связистов были отдельно расставлены: ламповый выпрямитель, одноламповый приёмник и лежал громкоговоритель «Рекорд». Приёмник при настройке свистел и выл, но чисто и громко принимал Москву, транслируемую через Куйбышев. Я был в восторге и страшно завидовал Володе.
Этот раз в Хрящёвку возвращался я один. На промысле папа познакомил меня с Владимиром Дёминым - симпатичным огненно рыжим веснушчатым парнем, который работал на новой электростанции мотористом-дизелистом. Володя жил в Ставрополе и папа, когда ехал к нам в Хрящёвку, теперь останавливался у Дёминых. Володя жил с матерью Ксенией Григорьевной и младшим братом, оканчивающим среднюю школу. Жили они в обыкновенной деревенской избе. Да и весь Ставрополь был деревянным, за исключением церкви, нескольких купеческих лавок, сохранившихся после революции, и кинотеатра.
Вместе с Володей, кончившим дежурство, мы переправились через Волгу на большой весельной лодке набитой рабочими промысла и женщинами, едущими в Ставрополь на базар. Переночевав у Дёминых, рано утром я пешком отправился в путь. Я нарочно не ходил к Сиськаевым в поисках попутного транспорта, мне хотелось испытать себя. Тем более, что шёл я один и был сам себе голова. От Дёминых вышел я «с коровами», то есть часа в четыре утра. Не буду повторять описание дороги от Ставрополя до Ягодного. Шёл я не отдыхая, ровным спорым шагом, узнавая и вспоминая приметы пути, пройденного вместе с отцом. Во второй половине дня я спустился со степного плато в Ягодное. За селом у бревенчатого мостика через ручей устроил непродолжительный привал и перекусил. Дальше мой путь лежал в пойме Волги. Справа над обрывом плато возвышалась башня маслозавода, слева вдалеке чернели избы Новой Хрящёвки, Ноги мои стали тяжёлыми, и переставлять их приходилось всё с большим и большим усилием. Однако, я спешил. Перспектива идти по безлюдным просторам ночью меня не радовала. Солнце уже склонялось к горизонту, когда я миновал, оставшуюся в стороне, Новую Хрящёвку, а дорога всё дальше уводила меня от обрывистой кромки плато. Когда солнце коснулось зубчатой линии приволжских лесов, на дороге, идущей от Новой Хрящёвки, показалась, быстро настигающая меня, упряжка. В бричке сидел знакомый парнишка, сын «почтарихи», возившей почту. И сейчас в бричке лежал мешок с почтой. Появление почтаря было очень кстати.
Хотя до Хрящёвки оставалось километров шесть-семь, я с великой радостью забрался в бричку и мы понеслись крупной рысью, влекомые откормленным почтовым жеребцом. Через час мы лихо подкатили к хрящёвской почте. Я с трудом вылез из брички, ноги плохо меня слушались, но до дома было уже рукой подать. Свой дом я не узнал, и мне потребовалось некоторое время, чтобы удостовериться, что это всё же наш дом, дом Мазановых. В вечерних сумерках передо мной возник незнакомый фасад плоский как лицо гоголевского чиновника без носа. У дома исчезло высокое резное, и такое уютное, крыльцо. Под обнажённой дверью, ведущей в сени, темнел куб с белыми, выскобленными косырём и стёртыми ногами, приступками лестницы, да на гладкой стене сеней, над дверью, выделялся косой не крашеный след, где к стене притыкалась крыша крыльца. Оказывается в моё отсутствие через село пронёсся ураган и подгнившие у основания резные столбы крыльца не выдержали напора ветра. Крыльцо рухнуло и рассыпалось на составные части.
В тот вечер я чувствовал себя героем - за один день прошёл 65 километров! О заключительном этапе пути я скромно умолчал, и молчание моё продолжалось до этой минуты. Спал я первую ночь после «марша» как убитый, но утром с трудом встал на ноги, нестерпимо болели мышцы при малейшем движении. Дня три ходил я с великим трудом, опираясь на резную камышовую трость, с которой приехал из блокадною Ленинграда, едва передвигающий ноги, больной дистрофией отец.

НОВЫЙ ДИРЕКТОР. ТРЯПЬЁ. ФУРУНКУЛЁЗ.

В 1945 году у нас сменился директор школы. В село приехали мать с дочерью - учительницы из Медвежьегорска. Мать - Елизавета Карловна заняла должность директора школы и преподавателя немецкого языка, а дочь стала нашим классным руководителем и преподавателем физики и математики. Звали её Регина Александровна, Была она высокого роста, миловидна, но несколько по-мужски резковата в движениях. С нами держалась по товарищески просто, но не допускала фамильярности. При знакомстве Регина Александровна рассказала нам, что её страстным желанием было стать штурманом дальнего плавания. Она пыталась поступить в мореходку, но не прошла из-за зрения. Очков, насколько я помню, она не носила, но была, видимо, близорука.
С приходом Елизаветы Карловны кончилось наше безделье на уроках немецкого языка. Когда я вспоминаю нашу директрису, у меня ассоциируется с ней образ Вассы Железновой. Елизавета Карловна была полноватой женщиной ниже среднего роста, над верхней губой у неё пробивались чёрные усики, она редко улыбалась, обладала резким голосом и разговаривала категоричным тоном. К нерадивому ученику обращалась с нескрываемым сожалением. Вообще-то мы её побаивались.
В конце апреля сельское начальство (или как его было принято называть, актив) организовало банкет, посвященный первомайским праздникам, на котором новый директор МТС обратился к новому директору школы за помощью в сборе ветоши. На следующий день директор обошла все классы и лично предупредила, что кто завтра придёт в школу без тряпок, необходимых для протирки деталей сельхозтехники и рук рабочих МТС, не будет допущен до занятий. Меня такая постановка вопроса возмутила, я знал, как дорожила каждой тряпкой тетя Катя, когда садилась чинить Машину латаную-перезаплатанную «манарку» (пальтишко). А с нас, эвакуированных, какой мог быть спрос? Что мы могли нажить за годы войны? Не помню, обращался я к маме с просьбой дать тряпки или нет, но в школу пошёл без оных. На первом же уроке учительница предложила мне идти домой за тряпками. Это мне только и было нужно. Я вынул из парты портфель и, вежливо поклонившись классу и учительнице, отправился домой. Была весна, сердце пело и ликовало от неизъяснимой радости. На амбарной улице снег уже потемнел и стал ноздреватый под лучами яркого весеннего солнца. Под ногами в глубоких колеях от полозьев дровней хлюпала талая вода, гомонили галки и вороны у мельницы. Было очень хорошо! На следующий день я опять не ходил в школу. Конфликт уладила мама, и на третий день мне всё же пришлось идти в школу. Мероприятие было проведено, школа собрала, видимо, какое-то количество тряпья. Когда я появился в школе, о моих прогулах никто не вспоминал.
В шестом классе я заболел фурункулёзом и желтухой (гепатитом). До этих пор я не имел представления, что такое «чирей», а тут начали высыпать по животу мелкие, как прыщи, и с копеечную монету. Поднялась температура, белки глаз пожелтели, стало побаливать справа под рёбрами. Лекарств, кроме аспирина и ихтиоловой мази, не было. Мама завязывала мне живот полотенцем, но «чирьяки» были очень болезненными, и я с трудом переворачивался с бока на бок. Всё время живот раздирала острая боль, полотенце прилипало к уже созревшим «чирьякам» и натягивало кожу у назревающих. Я всё время постанывал, это как-то помогало мне терпеть боль. Однажды к маме пришла подруга. Мама усадила её пить чай. Мне было очень тошно, но стонать в присутствии посторонней женщины было стыдно. Я отвернулся к стене и молча терпел боль, временами впадая в дремоту. Очнувшись, после очередного забытья, я не услышал бубнения, беседующих женщин и, не поворачиваясь, спросил: «Мам, а тётя Галя ушла?» «Ушла» - ответила мама. «О-о-ох!»- простонал я. И теперь, уже не сдерживаясь, дал волю голосу. Недели через две температура пришла в норму, но фурункулёз не унимался. Мама уговорила меня лечь в больницу. В сельпо дали подводу, мама уложила меня на сено в дровни, мы попрощались и я, в сопровождении тёти Груши, отбыл в хрящёвскую больницу. Больница, кирпичное одноэтажное здание, находилась на другом краю села, километрах в двух от нашего дома. Заведовал больницей беженец из Польши, главный врач Вилюнский. Минут через 40, а может быть через час, я предстал перед глазами Вилюнского. Он долго не мучая, направил меня в палату. В узкой комнате с окном во всю стену и сводчатым потолком стояло две койки, две тумбочки и две табуретки. На одной койке лежал больной старик. Я разделся в палате, сложив всю одежду, включая пальто и шапку, на табурет и улёгся на койку. Тётя Груша пощупала тощую комковатую подушку и тонкое солдатское одеяло, покачала головой и ушла. В палату никто не приходил, лежать было неудобно. Койка была неровная, в каких-то колдобинах. Угнетала тишина и вид голых серых стен палаты. Я спросил старика, с чем он лежит. Оказалось, он погорелец из соседнего села. Пожогся когда спасал из горящей избы добро и выводил со двора скот. Голова и грудь у него были забинтованы, и от него исходил какой-то неприятный запах. Прошло часа три, и в палату проник запах кислых щей. Пришла нянечка и принесла старику хлеб и тарелку щей. Я почувствовал сильнейший приступ голода, но нянечка сообщила, что меня ещё не включили в список на питание и поесть дадут только в ужин. Я совсем расстроился. Фурункулы ныли, дёргал огромный чирьяк на бедре, урчало в пустом желудке. Стало смеркаться. Вдруг в палату вошла тётя Груша. Она, оказывается, доложила маме о плохой подушке и тонком одеяле. Мама попросила её снести мне подушку и шерстяную шаль, а за одно и баночку мёда к чаю. Увидев тётю Грушу, я ни слова не говоря, забыв о боли, вскочил с койки, поспешно натянул брюки и надел рубашку, сунул ноги в валенки, надел пальто и шапку, выдернул из рук, что-то причитавшей тёти Груши, шаль и устремился к двери. В коридоре мне преградила путь сестра или нянечка. Я боднул её головой в живот и выскочил на улицу. Было морозно, дул сильный встречный ветер, хлеставший лицо ледяной крупой. Я накинул на голову шаль, оставив шёлку для одного глаза, и, не оглядываясь, зашагал широкой сельской улицей к дому.
Минут через двадцать я почувствовал, что «чирьяк» на бедре потёк, что стало с животом, страшно было подумать, но, сжав .зубы, я бодро вышагивал против завывавшего ветра.
Когда я ввалился в избу, мама сидела за самоваром и, моё появление можно было сравнить разве что с появлением приведения. Я опять валялся на кровати и стонал. На второй или на третий день после моего побега из больницы мама привела к нам женщину, которая оказалась только что приехавшей в Хрящёвку медсестрой, эвакуированной из Ленинграда. Медсестра взялась вылечить мой фурункулёз коровьим молоком. Надо было сделать три инъекции молоком, каждый раз увеличивая дозу. Первый раз она ввела мне в ягодицу кубиков десять подогретого молока. Следующую дозу я едва вытерпел. Третий раз она пришла с громадным шприцем, от одного его вида меня бросило в жар, и я наотрез отказался колоться. Как бы то ни было, но молоко помогло. Недели через две я был вполне здоров.

МИША ГУРОВ

Миша жил в доме на другой стороне нашей улицы наискось от нас. Каждый день он проходил мимо наших окон по пути в кузницу, где он работал жестянщиком. Вечерами и по воскресеньям Мишу было слышно: он подрабатывал дома, точнее, во дворе своего дома, делая новые вёдра и ремонтируя старые.
Ритмичный стук молотка по железной оправке далеко разносился в сельской тишине. Мне Миша казался совсем взрослым, ему было лет 16, и я тогда не мог предполагать, что между нами может возникнуть дружба.
Миша больной, говорили соседи. Это подтверждала зеленоватая бледность его лица, прямые, высоко поднятые, плечи и впалая грудь. Летом Миша ходил па работу в тёмной засаленной рубашке навыпуск, что ещё больше подчёркивало особенности его фигуры. У Миши были больные лёгкие, в груди у него при дыхании свистело и клокотало. Он кашлял, но кашель почти не приносил облегчения. Иногда ему становилось лучше, свист становился тише, и Миша оживал. Когда наступало обострение, он переставал ходить в кузницу и подолгу лежал на печи. Из-за болезни он бросил школу ещё в пятом классе. Местные врачи помочь ему не могли. Советовали ехать в Крым, но средств на курортное лечение не было, а тут началась война. Миша жил с родителями, которые мне казались очень пожилыми. Видимо, это так и было. Мать уже не работала в колхозе, а отец работал сторожем в колхозной «бригаде», через дом от нас. Мать Миши была тихой неприметной женщиной, а отец отличался высоким ростом, широкими плечами крупными правильными чертами лица, обрамлённого широкой белой бородой, спадавшей ему на грудь. Седые волосы он стриг по-старинному, под горшок. Был он очень неразговорчив, и я не помню, слышал ли я от него нормальную речь. Вот мат слышал и запомнил, что голос у него был низкий и сильный. Говорили, что до революции он служил в гвардии. С ним я познакомился раньше, чем с Мишей. Однажды летом сорок третьего года Иван Гуров (отец Миши) пилил двуручной пилой на улице перед домом огромный осокоревый ствол, больше метра диаметром. Мальчишки побольше, усевшись в отдалении на траву и покуривая, от нечего делать, изредка бросали в «Гурьяна» щепки и другой, попадавшийся под руку мусор. Гуров пилил, не поворачивая головы в сторону озорников. Мальчишки поменьше затеяли игру в пятнашки, и я носился с ними вокруг сидящих ребят. В какой-то момент, преследуя шустрого мальчугана, я оказался рядом с Иваном Гуровым. С проворством, завидным и для молодого, он бросил пилу, схватил валявшуюся у его ног длинную полосу сырой толстой коры осокоря и со всего маху огрел меня поперёк спины. У меня перехватило дыхание, не то от неожиданности не то от боли. Когда я пришёл в себя, Гуров как ни в чём не бывало, продолжал пилить. Я же под хохот озорников, бросавшихся в Гурова, сквозь слёзы разразился проклятиями по адресу «сумасшедшего дурака». После этого случая мы с Мишей Мазановым долго мстили старику, вернее мстил я, а Миша только соучаствовал. Месть эта заключалась в том, что, набрав камней, в тёмный безлунный вечер мы подкрадывались к колхозной «бригаде», где дежурил ночью Иван Гуров и забрасывали камни на крышу дома. Крыша была железной и грохотала подобно грому, продолжением которого рокотал бас «Гурьяна», изрыгающий отборную матерщину. После этого, по нашим расчётам, он снова укладывался спать, но минут через сорок мы повторяли операцию. И так раза два-три, после чего, с сознанием выполненного долга, отправлялись спать. Ради справедливости следует сказать, что на следующий день после инцидента Иван Гуров ходил к маме в сельмаг (она там работала) извиняться за свою выходку. Что его побудило к этому сказать трудно. Сближение с Мишей, пожалуй, началось, когда мама попросила его зайти к нам по поводу прохудившихся вёдер. Миша слыл отличным жестянщиком и вёдра наши починил лучшим образом, заменив у них донья. После этого мы с Мишей Мазановым стали заходить к Гуровым, когда Миша работал во дворе. Наблюдали за его работой, и сами пытались соединить два обрезка железа в замок. Миша работал действительно артистически. Из-под его молотка выходил ровный узкий изящный шов, прочно соединяющий кромки обечайки ведра или обечайку с днищем. Но самое главное, что ни один шов не пропускал воду. Видимо Мише было скучно работать в одиночестве, и он приглашал нас заходить чаще. Иногда Миша заглядывал к нам. Мама угощала его чаем, а когда предлагала чем-нибудь перекусить, он обычно говорил: «Я дома уже потрюкал». А уходя: «Вот натрюкался!» Раза два он ходил с нами, ватагой мальчишек помладше, рыбачить на Черемшан. Ещё в Ленинграде, году в 39, отец купил фотоаппарат «Фотокор» и пристрастил меня к фотографии. Я мог самостоятельно заряжать кассеты, фотографировать, проявлять пластинки и печатать карточки, правда, под наблюдением отца. В хрящёвской школьной библиотеке оказалась очень понравившаяся мне книга, «Юный техник», в которой были приведены описания многих самоделок, от фотоаппарата до паровой турбины. Мне разрешили поменять её на книгу, привезённую мамой из Ленинграда, «Принц и нищий». Я храню «Юного техника» до сего времени, как память о Хрящёвке и детстве. Возможно, именно эта книга дала толчок моему увлечению техникой, сопутствующему мне всю жизнь, и повлиявшему на выбор профессии конструктора. А может быть всё наоборот! Мне страстно хотелось построить всё, что предлагал автор книги, но у меня не было ни инструментов, ни материала. И вот постепенно, упрашивая маму выменять на что-нибудь или купить, я стал собирать инструменты. Миша Гуров подарил мне маленькие настольные тиски, несколько старых напильников, бородок и зубило. Я начал делать фотоаппарат типа «Фотокор», но предельно упрощённой конструкции. Миша Гуров заинтересовался идеей фотографирования, но отнёсся к ней более практично.


Когда мой фотоаппарат почти был готов, Миша сообщил мне, что в Чувашском Сускане, километрах в 12 от Хрящёвки, у одной женщины есть фотоаппарат с принадлежностями. За всё она просит 500 рублей. Но где взять столько денег? Помог случай. В Хрящёвке организовывался промкомбинат и для вязального цеха требовались спицы и крючки. Узнав, что нам нужны деньги, и мы готовы выполнить любую работу, директор промкомбината, Арон Самуилович, предложил нам изготовить, по рыночной цене, нужное вязальному цеху количество крючков и комплектов спиц, так как этот товар отсутствовал в государственной торговле с начала войны.
Работа закипела. Миша нарубил необходимое количество кусков стальной проволоки, бухты которой в большом количестве ржавели у кузнецы. Работали мы у нас за столом в комнате. Миша принёс наждачную бумагу, бруски и надфили. Мы очищали проволоку от ржавчины. У спиц на бруске закругляли концы, запиливали бородки у крючков. Работая вечерами почти месяц, мы выполнили заказ и получили 500 рублей.
Февральским морозным утром сорок пятого года мы отправились в Сускан за фотоаппаратом. Было воскресенье и день выборов. Миша проголосовал одним из первых, я же ещё не имел права голоса по молодости. Когда мы вышли в путь, было ещё совсем темно, вернее тёмным было небо, а на снегу хорошо просматривалась дорога и окружающие предметы на довольно большом расстоянии. Мороз обжигал лицо, а за околицей поднялся встречный ветерок. Рассвет застал нас в степи. Кругом, насколько хватало глаз, вздымались холмы и, только вдоль излучины реки Сусканки, рябил заснеженный кустарник. Далеко слева синеватой полосой тянулась Дуброва. Миша попросил меня посмотреть, не обморозил ли он лицо. У него на складках по бокам рта обозначились белые пятнышки. Мы остановились, повернулись к ветру спиной и стали растирать щёки шерстяными рукавицами. Когда наши лица побагровели, мы продолжили путь. Дорога до Чувашского Сускана оказалась длиннее, чем я её себе представлял. Последние километры я едва переставлял ноги, едва поспевая за Мишей. Ярко сияло солнце, нафталинно искрился снег и скрипел под ногами. В воздухе летали искрящиеся крупинки инея. Дали заволакивала морозная дымка. Наши воротники вокруг лиц, и брови побелели от инея, как у ёлочных дедов морозов. В Сускане мы быстро нашли нужный дом. Хозяйка, пожилая на вид женщина, была дома. Мы объяснили ей цель нашего появления, и она предложила нам раздеться. Сняв у порога валенки, мы бросились к печке и прижались спинами к её тёплому боку. Пока мы отогревались сами и отогревали плохо повинующиеся пальцы на руках, хозяйка рассказала нам, что фотоаппарат принадлежит её сыну, который сейчас в армии. Сын письмом велел ей продать все его фото принадлежности, а деньги истратить на хозяйство.
Мы уселись у кухонною стола, а хозяйка стала извлекать из небольшого сундучка вещи сына и выкладывать на стол. Тут Миша полностью положился на меня, как на специалиста. Фотоаппарат оказался немецким плёночным, фирмы ZEISS IKON, под 60-мм рулонную плёнку. Такой аппарат я видел ещё до войны у дяди. Это был примитивный аппарат с однолинзовым объективом. Потом хозяйка выложила на стол деревянный складной треножник и несколько коробок с пластинками 6x9, пластмассовые патроны с проявителем и фиксажем, всё это 1939 года изготовления. Как положено в таких случаях, мы стали торговаться, и выторговали 50 рублей. Конечно, стеклянные пластинки не годились к плёночному аппарату, но рулонной плёнки всё равно не было. Да и не тащиться же назад такую дорогу с пустыми руками. Аппарат переделаю, самоуверенно пообещал я Мише. Не знал я тогда, что пластинки после шести летнего хранения, да ещё в неподходящих условиях, становятся негодными. Не помню, пытался ли я сделать хоть один снимок приобретённым в Сускане аппаратом, но аппарат я разобрал, а так как его конструкция не предусматривала разборку, то пришлось его ломать. Больше я его не собирал. Миша это перенёс молча, или вернее без упрёков.
Недели через две после превращения аппарата в металлолом, новый провизор, недавно появившийся в Хрящёвке, привёз мне из Куйбышева два рулона немецкой негативной плёнки как раз предназначенной для разломанного аппарата. Я заказывал плоскую плёнку или пластинки 6x9, но их провизор не нашёл и купил рулонную, считая что её можно разрезать. А вскоре до меня дошёл слух, что кто-то из вернувшихся с фронта солдат продаёт трофейный фотоаппарат за те же 500 рублей. Я побежал смотреть аппарат. Он мне понравился, аппарат был довольно высокого класса 6x9, наподобие фотокора, но с одной кассетой. Я решил, что кассету буду перезаряжать в рукаве и побежал к маме. Я пристал к ней, как банный лист, и через некоторое время получил необходимую сумму. С бьющимся сердцем, боясь что аппарат уже продан, бежал я его покупать. Но всё обошлось. Аппарат я купил и довольно успешно им снимал. Благодаря ему у меня осталось несколько фотографий, на которых запечатлены и Миша Гуров, и Миша Мазанов, и я в том далёком 1946 году.
Миша Гуров у кого-то взял читать «Тихий Дон» Шолохова и это послужило началом целой серии «литературных вечеров».
Как только темнело, мы с Мишей Мазановым одевались потеплее и отправлялись на крыльцо к Мише Гурову, который уже нас ждал. Мы усаживались на ступеньках, и начинался пересказ очередной главы романа, которую Миша успел прочитать, отдыхая после работы. Таким образом, до того как я сам прочитал роман Шолохова, я был уже знаком с тремя его книгами по рассказам Миши.
Как-то весной 1946года Миша позвал меня к себе и, сияя, снял с лежанки русской печи странное ружьё с длиннющим стволом. Оказывается, он его заработал, выполняя заказ по изготовлению вёдер. Ружьё было шомпольным кустарного изготовления, но довольно хорошей работы. Заряжалось оно с дула, капсюля в виде колпачков одевались на специальный выступ в казённой части. Ружьё имело берёзовую прямую ложу, накладной замок с курком и спусковым крючком. Хозяин ружья давно умер, а его вдова, наконец, решилась расстаться с семейной реликвией. Сберегла она и коробку старинных капсюлей. Нам не терпелось испытать ружьё в деле, а в лице Миши я приобретал товарища по охоте. В то время у меня находилось ружьё местного охотника Хижова. Вечером, когда солнце зависло над Сенгилеевскими горами, мы с ружьями поспешили за село. Миновали мастерские МТС и по степи направились к Дуброве. Прошли километра полтора-два. Вдалеке против леса чернела изба пасечника Панцуркина, перед которой тянулось что-то вроде сухого болота с редкими кочками и небольшими озерцами талой воды. У одного из озерец, почти круглой формы, мы наткнулись на старый охотничий скрадок из уже завядших веток, воткнутых в землю вокруг холмика с геодезической меткой-столбиком. Мы принесли ещё несколько пучков длинной прошлогодней травы на подстилку, а сверху натянули большую зелёную тряпку, захваченную мной из дома. Получилось что-то наподобие шалаша. Мы улеглись по обе стороны от столбика, уложили перед собой ружья, просунув их между веток. Наши головы и часть спины оказались под крышей из тряпки, а остальные части туловища торчали из скрадка наружу. Быстро темнело, но зеркальную поверхность воды, отражающую светлую полосу неба на западе, было хорошо видно. Прилетел селезень и уселся на воду у противоположного берега, метрах в 50 от нас. Проплыв вдоль берега, и призывно покрякав, он взлетел. Мы не стреляли, надеясь, что селезень вернётся или прилетит стая уток, которая сядет ближе к нашему берегу. Прошло довольно много времени. Над нашим скрадком, с характерным свистом, проносились утки, но на воду не садились. Стало свежо и совсем стемнело. В какой-то момент я закрыл глаза и задремал, опустив голову на ружьё. Когда я очнулся и взглянул на светлеющую поверхность воды, между мной и озерцом возник силуэт большой птицы на длинных ногах, которая, быстро перебирая ими, бежала по берегу вдоль воды. Не раздумывая, я приподнял ружьё и нажал на спуск. Когда дым рассеялся, передо мной никакой птицы не было, и всё также поблескивала поверхность озерца, затуманенная лёгкой рябью. Раздался хриплый Мишин голос: «В кого ты стрелял?» Он тоже дремал и проснулся от грохота выстрела. Мы поднялись, размяли затёкшие от долгого лежания члены, собрали своё нехитрое имущество и побрели к селу. В темном небе то и дело проносились утки, но их мы только слышали, едва разбирая дорогу под ногами. Были мы с Мишей и ещё раз на вечерней зорьке, в займище. Когда это было сказать трудно. Во всяком случае, займище уже покрывали зелёные заросли кустов, а трава доходила до пояса. Помню, Миша как пришёл из кузницы, так не переодеваясь, босиком с ружьём на плече зашёл за мной, и мы отправились к лесному озерцу, расположенному недалеко от Черемшана. На этот раз мы забрались в кусты у берега и убедившись что уток не видно и не слышно, засветло вернулись домой, вдоволь наговорившись друг с другом.
Когда я построил детекторный приёмник, Миша частенько заходил к нам послушать радио. Переезжая жить к отцу в Яблонов Овраг, я оставил Мише Гурову радиоприёмник и помог перенести и установить антенну. Это была какая-то компенсация за разломанный мной фотоаппарат, ведь он принадлежал нам обоим. Может быть, он это так и воспринял, но он никогда об этом не заикался и ни в чём меня не упрекал.
Пережив у отца в Яблоновом Овраге голодную зиму 1947 года, где я, наконец, на пятёрки, окончил седьмой класс, наша семья стала собираться в Ленинград. Задержка была сначала из-за того, что отца не отпускали с работы, а потом ждали вызов из Ленинграда от тётки. Перед отъездом в Ленинград я отпросился у родителей съездить попрощаться с Хрящёвкой. Прогостил я там недели две, пока не приехал меня искать отец.
Ночевал я у Мазановых, а целые дни проводил на Черемшане или у Миши Гурова в кузнице. Возник даже своеобразный ритуал, по вечерам Миша надевал выходной костюм, хромовые сапоги и вёл меня в сельскую столовую пить чай.
В кузнице мне доверяли нарезку резьбы клуппом или просили повертеть колесо сверлильного станка. Мне нравилось смотреть, как ловко и красиво работает кузнец в паре с молотобойцем. А уж когда кузнец разрешал мне встать у горна и по его команде тянуть за верёвочную петлю привода меха, подающего в горн воздух, я был на седьмом небе. Когда приближалось время обеда, в большое ведро с водой загружался огромный кусок мяса, и ведро ставилось в горн. Вода в ведре быстро закипала, и по кузнице распространялся аромат мясного бульона. Бульон заправляли солью, картофелем, луком, перцем и лавровым листом.
В обеденный перерыв ведро устанавливалось на деревянный чурбак от старой наковальни, разрезали буханку ещё тёплого хлеба, принесённого прямо из пекарни. Хлеб клали подле ведра на чистую тряпицу. Рабочие кузницы усаживались вокруг ведра, на чём придётся, доставали деревянные ложки и, по команде кузнеца, принимались по очереди по кругу черпать из ведра варево. Меня тоже принимали в свою компанию и, когда я шёл на весь день в кузницу, в кармане нёс свою ложку. Уничтожив содержимое ведра, рабочие выходили на улицу и рассаживались у дверей кузницы на перекур. Вот тут начиналась настоящая «травля». И кузнец, и колесник участвовали ещё в первой мировой войне, и им было, что рассказать молодёжи. Особенно много и интересно рассказывал колесник, невысокий полноватый мужчина со смеющимися глазами. Рассказывал он о похождениях русских солдат в женском монастыре где-то в Польше. И о том, как приехав на побывку в Хрящёвку, отправился на вечёрку и переплясал со всеми девками, за что парни хотели его избить. Подкараулили, когда он возвращался домой, окружили, и готовы были искалечить кольями. Но он не растерялся, выхватил из кармана шинели штангенциркуль, навёл его на парней как пистолет и закричал, что сейчас начнёт стрелять. Было темно, да и вряд ли парни видели когда-нибудь этот инструмент. В общем, ушёл он из окружения невредимым. Служил он в армии по ремонту оружия и свой штангенциркуль всегда носил при себе. В воскресенье мы с Мишей пошли, рыбачить на Черемшак. Взяли с собой хлеб, соль, картофель, перец. Наловили мелочи, сварили ушицы, вернее рыбного супа, и «натрюкавшись», дремали на высоком обрывистом берегу, принимая солнечные ванны.
Перед моим возвращением в Яблонов Овраг, мы распрощались с Мишей как братья, распрощались «навсегда»…
Миша не терял надежды вылечить свои лёгкие, однако, не видел другого пути, как обратиться непосредственно к Сталину. Боясь, что на сельской почте письмо вскроют и прочитают, у него возникла идея, вложить письмо во второй конверт и послать мне в Ленинград, с тем, чтобы я переслал его адресату. Мишину просьбу я выполнил, но письмо не имело никаких последствий… Некоторое время мы с Мишей переписывались, он прислал мне фотографии Хряшёвки и Яблонова Оврага. Миша стал серьёзно заниматься фотографией, получив дополнительный заработок. На его иждивении были родители. Постепенно переписка между нами заглохла. Виноват в этом конечно был я. Мне было некогда заниматься письмами в водовороте городской жизни. И всё же мы встретились с Мишей ещё раз. Спустя 16 лет. В 1963 году я собрался навестить места своего детства.
Миша жил в Жигулёвске, новом городе у плотины Куйбышевской ГЭС. Внешне он даже мало изменился, во всяком случае, мне так показалось, просто несколько возмужал. Но был он каким-то подавленным, жалким. Он не работал, получал пенсию по инвалидности. Жил один в небольшой почти пустой комнатке с белёными стенами и потолком, в деревянном бараке. Наша встреча тоже была лишена той теплоты, которая была между нами 16 лет тому назад. Может быть, это объяснялось краткостью встречи и отсутствием традиционного русского застолья. Мы сидели на лавочке подле Мишиного барака втроём, к Мише меня проводил бывший хрящёвец Николай Белоусов. Миша рассказал, что переехал сюда, похоронив мать. Отец умер ещё в 1949 году. Осуждал родителей за то, что они мало уделяли внимания его болезни и не лечили его в детстве. «Сейчас у меня уже не осталось лёгких, а ведь я болен хронической пневмонией, а не туберкулёзом, как думали тогда! Жил с женщиной, не совсем в своем уме, но она уехала на целину. Сейчас остался совсем одни. Думаю уйти в дом инвалидов». Предложил мне складной штатив-упор для фотоаппарата, я, поблагодарив, отказался. На прощанье, последний раз я сфотографировал Мишу. Откровенно говоря, после встречи с Мишей я чувствовал за собой какую-то вину, будто я изменил нашей дружбе. Сейчас с годами это чувство стало ещё острее, особенно когда я получил в 1987 году письмо от Зины Пантелеевой (теперь Толстяковой) из Жигулёвска. На мой вопрос, что с Мишей? Она ответила: «Миши Гурова нет».

МАТВЕЕВЫ

Первый раз я увидел Нюрку Матвееву в 1942 году, бегающую во дворе своего дома в одних трусиках. Мы, мальчишки, сидели как-то у них на крыльце в компании её брата Фёдора, а Нюрка мелькала мимо приотворенных ворот. Тогда говорили, что мачеха щипала ей то ли брови, то ли ресницы. Это делали, когда в глаза попадал крахмал от свежей картошки, а Нюрка её чистила. Теперь Нюра стала почти девушкой. Рыжеватые слегка вьющиеся волосы подобраны на темени и скреплены большим белым бантом. Круглое румяное лицо в пикантных канапушках. Маленький, слегка вздёрнутый, носик придаёт лицу задорное выражение, бровки дугой, глазки как вишенки, губки словно лепестки розы,
У Нюры две сестры, Настя и Поля, и брат Фёдор. С Пелагеей я познакомился раньше, чем с Нюрой. Она была учительницей в начальной школе. Ещё в первую весну, когда мы переехали к Мазановым, девушки организовали вечёрку в одном из соседних домов. Во время войны вечёрки устраивали девушки. Может быть, так было заведено исстари? Девушки нанимались к хозяйке избы перепилить дрова, а за это хозяйка разрешала устроить у неё в доме вечёрку. Собиралась молодёжь, рассаживалась на лавки вдоль стен, лузгала семечки. Приходил гармонист или, на худой конец, балалаечник. Гармонист играл подгорную, а наиболее смелые и способные девушки выходили на середину избы и отбивая ногами чечётку пели частушки. Исполняемых куплетов было великое множество. Возникало своеобразное состязание, кто кого перепоёт. В дверях толпились, глазеющие на гуляющих женщины, а зелёная молодь облепляла окна снаружи. Вместо антракта начиналась игра в «ремешок», «бутылочку», главным образом с поцелуями. Наконец, начиналась «кадриль». В кадрили участвовало много танцующих и танец был длинным, пять или шесть фигур. Гармонист громко объявлял: «Первая кадриль!» и начинал играть. После завершения первой кадрили, короткая пауза и снова: «Вторая кадриль!» и так до последней. Кончались вечёрки часов в одиннадцать, сельский народ привык вставать рано, с коровами.
Так вот, на вечёрке, сидя на крыльце, я разговорился с Полей и её подругами, Нюсей Никитиной, непревзойдённой исполнительницей частушек, и Тоней Борисовой, соседкой Мазановых. Девушки после вечёрки пошли проветриться на речку и позвали меня с собой. Была тёплая лунная ночь. Мы спустились под высокий крутой яр и забрались в одну из лодок, стоящих на приколе у берега. Полая вода прибывала и уже затопила противоположный низкий берег. Лунная дорожка убегала в туманную синеву ночи, теряясь в сплетении ветвей еще не покрытых водой кустов. Поговорив о разных пустяках, через полчаса мы пошли к дому. Нюся жила у самого спуска к речке, а мы втроём дошли до дома Матвеевых, посидели на крыльце и, распрощавшись, разошлись по домам. Я очень любил беседовать с взрослыми девушками. Настю, старшую сестру Нюры, я увидел только после окончания войны,она воевала и вернулась в Хрящёвку с мужем, кажется, ленинградцем.



























    Фёдор до призыва в армию, ходил с нами, ребятами Самарской улицы. Это был коренастый круглолицый крепыш ничем, пожалуй, не выделявшийся среди ребят. На лице у него был след от старого ожога. Рассказывали, что как-то весной на берегу речки хозяин смолил свою лодку, а ребята, среди которых был и Фёдор, со скуки бросали на днище перевёрнутой лодки песок и всячески мешали ему работать. Улучив момент, хозяин лодки залепил помазком с горячей смолой по физиономии, оказавшемуся ближе всех из ребят, им оказался Федя.
Семён Матвеев был на фронте, а его дети жили с его второй женой. Мачеха даже самая хорошая, остаётся мачехой и, мне кажется, труднее всех из детей Семёна приходилось самой младшей, Нюре.

АННА. ЭКЗАМЕНЫ. ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ

Когда в 1944 году Ульяновы уехали в Ленинград, исчезли препятствия, мешающие мне «признаться» Анне, Нюрке Матвеевой, в моей давней к ней симпатии. Она тотчас ответила мне взаимностью и закрутилась между нами любовь. Летними вечерами, когда все гуляющие и играющие расходились по домам, вместе с ними и мы шли к своим дворам. Спустя некоторое время, необходимое чтобы улица угомонилась и наступила первозданная тишина, по улице бесшумно начинала двигаться, едва различимая в темноте, фигура. Это Анна возвращалась к нашему крыльцу. Сидеть на матвеевском крыльце мы не отваживались, боясь мачехи. Когда вечера были тёмными, нас вполне устраивало крыльцо, в двух шагах не узнать, кто есть кто. А когда ночи были лунными, мы стали прятаться в сенях, с молчаливого согласия моей, всё понимающей, мамы. Хуже было зимой, даже в безлунную ночь было довольно светло от снега, а мороз не щадил и в сенях. Поэтому зимой мы ограничивались недолгими прогулками перед сном, а согревались поцелуями.
Незаметно пролетела зима и наступила, так любимая мной, пора радостного возбуждения. Пришла весна 1945 года, а за ней незабываемый день, День Победы. Шестой класс я кончал со скрипом. Очень запустил математику, да и другие предметы. Сказывалось обилие прогулов. В это время у меня был достойный приятель, Вася Тюрин, который всегда с радостью поддерживал мои предложения промотать тот или иной урок, а то и весь день. Чаще всего я мотал потому, что не учил урока, а поскольку я не выучивал и следующий урок, так как на нём не был, я мотал снова. Письменную работу по алгебре на экзаменах я едва вытянул на тройку, да и то, думаю, мне её поставили скорее за прошлые успехи. По остальным предметам, правда, были четвёрки, и даже пятёрки.
Дело дошло до того, что я чуть не воспользовался блатом. Наш новый директор школы, рыжий веснушчатый мужчина, оказался историком, не лишённым человеческих слабостей. Однажды, он зашёл к нам с Ароном Самуиловичем поговорить о каком-то деле. Я в это время зубрил билеты к экзамену по истории. Желая угодить Гордину, а может быть избавиться от моего присутствия, директор предложил мне лучше идти гулять. Он заверил нас, что будет принимать экзамен и даст мне билет номер 5, который я и должен хорошо выучить. Я, конечно, такому предложению был очень рад, хотя и «прогнал» уже больше половины билетов. Но, из-за многих пропусков, большую часть материала я читал впервые, и у меня в голове была каша.
Наступил день экзаменов. Я вошёл в класс. За столом сидел рыжий директор и ещё кто-то из преподавателей. Я смотрел на директора. Он скользнул по мне безразличным взглядом и уткнулся в какую-то бумагу. Билеты были разложены на соседнем столе. Мне ничего не оставалось, как взять первый попавшийся билет. Повезло мне невероятно, это было не то восстание Уота Тайлера, не то Кромвеля. Я отлично знал этот материал, так как недавно отвечал его на уроке, чуть ли не для годовой оценки. В общем, я лихо отбарабанил основной вопрос, ответил на следующий и получил пятёрку. Мне показалось, что в конце моего ответа директор как-то смущённо засуетился. Может быть, это мне только показалось, а он меня даже и не вспомнил. В седьмых классах ещё шли экзамены, и вечера два я не виделся с Нюрой. Увидев её у колодца, я схватил вёдра и побежал выяснять, почему она не выходила. Нюра готовилась к экзаменам. Когда стемнело, мы с Мишей Мазановым пошли на разведку. Нюра сказала, что билеты она учит в сарае, где и спит. Мы тихо подошли к матвеевскому дому, перемахнули через плетень в огород и подкрались к стене сарая. Из сарая доносился монотонно бубнящий голос. Мы с Мишей прильнули к щели между досками. В глубине сарая, у противоположной стены, на низкой скамейке или чурбане сидела Нюра. Перед ней возвышалось подобие стола, на котором стояла керосиновая лампа и были разложены тетради и учебники. Нюра терпеливо и монотонно читала какой-то параграф по истории. Лампа высвечивала её милое круглое личико. Слева из мрака выступал край закрытой пологом кровати. Тусклый свет выхватывал из темноты поленницу дров и еще какую-то рухлядь, обычно хранящуюся в сараях. Было в этом зрелище что-то сказочное, что-то от Золушки. Я тихонько пискнул, подражая мыши, и поскрёб доску. Нюра, не прерывая чтения, улыбнулась. Мы настойчивее и громче стали проявлять своё присутствие. Наконец она оторвалась от книги и своим певучим звонким голоском, стараясь говорить по возможности тихо, улыбаясь, попросила нас ей не мешать: «Завтра в 10 экзамен, а ещё осталось пять билетов». Мы с Мишей потоптались у сарая ещё минуты две, пожелали Нюре «ни пуха, ни пера» и отправились домой спать.
После демобилизации Семёна Матвеева (отца Нюры) Нюру стало не узнать. У неё появился модный чёрный приталенный жакет, сверкающая стеклянными бриллиантами брошь. Из кармашка жакета выглядывал уголок шёлкового кружевного платочка с монограммой (правда, чужой). Анна и мне дарила, то банку немецкого гуталина, то мужские тонкие клетчатые носовые платки. От неё исходил волнующий незнакомый аромат. Мы встречались почти каждый вечер, всё так же украдкой от соседей, хотя наверняка все об этом знали. В эту пору я приобрёл, наконец, хороший фотоаппарат, но только с одной кассетой. В качестве второй кассеты я приспособил магазин «фильмпак». Таким образом, я мог делать только два снимка, а затем надо было перезаряжать кассету и магазин. В нашей комнате мы с Мишей Мазановым соорудили фотолабораторию, отгородив пол окна. Вполне приличные снимки той поры сохранились у меня до этих дней, на некоторых из них запечатлена и Нюра. Это один из редких случаев, когда Анна среди бела дня пришла к нам в дом. Она шла фотографироваться, и это не могло быть осуждено соседями. Соседские девочки тоже приходили ко мне фотографироваться. Мама разрешила мне отметить моё 14-летие. Я пригласил ближайших приятелей и девочек из класса.. Кроме того, без злого умысла, пригласил Катю Кириченко, с которой у нас давно были прерваны всякие отношения, и Нюру Матвееву. Для поддержания веселья и снятия «напряжённости», я выклянчил у мамы пол бидона водки-сырца из Буяна и разбавил водой, с целью снижения градусов и наполнения бидона. Вечером мама ушла к кому-то в гости, дабы не мешать молодёжи. В назначенное время собрались гости. Мне дарили подарки в виде открыток с посвящением. Катя Кириченко по - хозяйски хлопотала вокруг стола. Нюра Матвеева почему-то задерживалась. Сели за стол без неё. Выпили по четверть стакана «Буянского виски». У нас был соседский патефон с двумя или тремя пластинками. Завели музыку. Стало шумно и весело. Я старался держаться от Кати на некоторой дистанции в прямом и переносном смысле. Рядом с собой поставил стул для Ани, а Катю посадил с другой стороны стола между приятелями.
Конечно, во всей этой затее с приглашением Кати, я выглядел не лучшим образом. Я не хотел портить отношения с семьёй Кириченко, с Катей мы давно не встречались, и я считал, что мы с ней можем оставаться друзьями. Я не учёл чувство ревности, хотя сам был очень ревнив.
Когда пришла Анна, Катя всё поняла. Лицо её залила краска, и она как-то сникла. Я усадил Нюру рядом с собой и уделил ей максимум внимания. Выпили ещё по четверть стакана и закусили. Девочки стали накрывать стол к чаю, а мальчики раздувать валенком заглохший самовар. Я тоже отвлёкся по хозяйственным делам, а когда вернулся в комнату. Катя лежала на кровати и всхлипывала, размазывая руками по щекам слёзы. У кровати суетились девочки, успокаивая Катю, давали ей воды и что-то шептали на ухо. Нюра, с независимым видом, стояла прислонившись спиной к голландке. В общем, вечер был подпорчен.
Нюра сразу после чая заторопилась домой. Потом, правда, мы играли в свою любимую «бутылочку». Водивший крутил, лежащую плашмя на полу, бутылку. На кого показывало горло, остановившейся бутылки, с тем целовался, и этот играющий начинал водить. Игра примитивней перетягивания каната, но приятней, особенно в определённом возрасте.
Потом играли в «голубков», игру такого же типа. На два стула, составленные спинками, садились спинами друг к другу мальчик и девочка. По команде они поворачивают головы. Если головы они повернули в одну сторону, то целуются. Если в разные стороны, то один игрок уходит, а оставшийся выбирает из присутствующих себе новую пару. В этой игре Катя, с каким-то мстительным выражением лица, выбирала себе в пару только меня, и нещадно кусалась при целовании. Это был единственный случай, когда я старался повернуться в разные стороны с девочкой, но Катя тут же снова заставляла меня садиться на стул, если была её очередь выбирать себе пару.
В феврале я поехал в Ставрополь делать рентген грудной клетки, но рентгеновский аппарат был в ремонте и я пошёл через Волгу в Яблонов Овраг, где надолго задержался. Папа готовился к нашему переезду на нефтепромысел и оборудовал для нас жильё.
Я принял участие в работе и в Хрящёвку вернулся только в конце апреля. Намереваясь закончить седьмой класс, живя на нефтепромысле. В Хрящёвке я узнал, что Аня поступает в педагогическое училище в Ставрополе. Это меня обрадовало, так как я мог иногда с ней встречаться, переезжая или переходя Волгу. А пока мы жили рядом, мы встречались каждый день.
Однажды вечером, увидев Нюру у колодца, по обыкновению, пошёл к колодцу с вёдрами и я. Там были ещё две женщины, но их очередь была впереди. Когда мы остались у колодца одни, Нюра тихо сказала: «Приходи попозже ко мне, наши уехали гулять на свадьбу, вернутся завтра». С нетерпением ждал я. когда стемнеет и с соседского крыльца разойдутся по домам девчата, когда на улице наступит полная тишина. Но тишина ещё не значит, что у улицы нет глаз. Надо ждать ещё. Наконец, я тихо побрёл к дому Матвеевых. Анна ждала меня на крыльце. При моём приближении она сбежала вниз и открыла калитку , пропуская меня вперёд. Заперев калитку. Анна провела меня вглубь двора и впустила в рубленое строение, ни то хлев, ни то амбар. На столике теплилась увёрнутая лампа. Вдоль стены вплотную к столику стояла широкая кровать или топчан, застланный пёстрым стёганым одеялом, в изголовье белели большие подушки. Едва переступив порог, мы кинулись друг другу в объятия. Пожалуй, это был единственный случай, когда мы были совершенно одни и не опасались посторонних глаз.
Я ласкал её лицо, шею, грудь, освобождая пахнущее свежестью и едва уловимым запахом трофейных духов девичье тело от мешавшей, ненужной сейчас одежды. Сердце моё выпрыгивало из груди, то, как будто останавливалось, то безудержно проваливалось куда-то вниз. Я купался в каком-то горячечном восторге.…
Сознание того, что я могу сломать жизнь любимой девушки ради мгновения утолённой страсти, не позволяло мне даже пытаться перешагнуть последнюю черту. Что я, 14-летний мальчишка, мог обещать Анне? Быстро пролетела летняя ночь. Восток заалел зарёй нового дня. Мне нужно было «до коров» покинуть свою возлюбленную.
Нюра вышла меня проводить и запереть за мной калитку. Было уже довольно светло. Она вышла в одной юбке, с рассыпавшимися по плечам и груди волосами. Обворожительная в своей девичьей обнажённости, желанная, но так и не принадлежащая мне до конца.

ЛЫЖИ

Лыжи в Хрящёвке военных лет были несбыточной мечтой мальчишек. Я имею в виду фабричные лыжи длиной в рост лыжника плюс до середины ладони, поднятой вверх руки. Но мальчишки не унывали, а мастерили лыжи из подручных материалов. Самое простое - приспособить клёпки от старой бочки. Прибил ремешки, заострил у клёпок концы и лыжи готовы. Но бросовую бочку в военное время не так просто было отыскать. Тогда берётся полено и топор. Из полена вытёсывается примерно плоская доска со слегка приподнятым концом. Так поступил и Миша Мазанов, лыжи вытесал из дубовых поленьев. Все самодельные лыжи больше походили на длинные коньки, чем на короткие лыжи. По рыхлому снегу или слабому насту на них не пойдёшь, а вот по накатанной дороге или твёрдому насту кататься можно. У меня лыж не было, но я изучил книжку о спортивной работе на селе, где подробно излагалась технология изготовления лыж и давались рекомендации как у лыж загнуть носы. Я решил, если делать лыжи, то по всем правилам, длинные с подрезами и загнутыми носами. Всё упиралось в материал. Нужны были доски длиной около двух метров и толщиной тридцать - сорок миллиметров прямослойные, без сучков. В это время недалеко от нашего дома, не доходя до сельмага, сельпо строило овощехранилище. Оно было почти готово, оставалось навесить двери. Двери сделали, принесли к овощехранилищу, но навесить не успели.
Проходя мимо, мы с Мишей сразу оценили качество досок, из которых были сделаны двери. Это было то, что нужно для изготовления первоклассных лыж. Наступила тёмная безлунная ночь. Мы с Мишей отправились добывать дверь. Прошли раза два мимо овощехранилища - ни души. Спустились в тамбур, взяли одну из дверей за концы и, выбравшись по ступенькам наверх, трусцой припустили к дому. Нам везло, навстречу никто не попался. Дверь мы спрятали в сенях, а на следующий день разобрали её на доски. Доски были сосновые, сороковка. В хозяйской половине закипела работа. Стол был превращен в верстак, на котором мы с Мишей по очереди, орудуя подборником и стругом, пытались придать доске форму лыжи. Кромсали одну доску мы до вечера, завалив пол щепками и стружками, а конца работе ещё не было видно. Тётя Катя, придя с работы, ахнула и всплеснула руками. Мы поняли, что пора закругляться. Работа над одной лыжей изрядно охладила наш запал. Мозоли на руках саднили. Снова приниматься за тяжёлый труд как - то не хотелось. Шли дни за днями. Вдруг, в школу привезли партию настоящих новеньких лыж. Я бросился к маме, умоляя её поговорить с военруком о возможности приобретения пары лыж. Опять сработала всемогущая, всесильная буянская водка-сырец. Я получил пару настоящих, по моему росту, правда, широковатых лыж. Собственно, лыжник я был, мягко говоря, неважный. Потребовалось немало времени потоптаться на краю яра нашей речки, прежде чем я решился съехать по дороге вниз. Хотя ребятишки гораздо младше меня на самодельных лыжах-обрубках так и летали по накатанной до блеска и обледенелой лыжне. Из ребят особым форсом и смелостью отличался Мишка Сявря. Ему ничего не стоило ринуться очертя голову прямо с крутого, почти отвесного яра вниз. Никто не мог повторить этого «подвига». Правда, у Миши были фабричные лыжи, которые ему оставили проходящие через село солдаты. В общем, мои широкие лыжи были удобны ходить на охоту по ровному полю или бродить по займищу. Даже на слабом насте они хорошо меня держали. Как и все вещи, я берёг лыжи, чистил их от снега и натирал свечкой вместо мази. Они хорошо служили мне до поездки к отцу в Яблонов Овраг. Были зимние каникулы, погостив у отца, я возвращался домой в Хрящёвку. Перевалив через Волгу пешком, я остановился в Ставрополе у Дёминых, ожидая попутной машины или подводы. У Виктора Дёмина в школе проводился кросс, и он попросил у меня лыжи пробежать дистанцию. Отказать ему я не мог. Вечером с извинением он вернул мне полторы лыжи.

КОЛЯ КРУГЛОВ

Не помню, когда и при каких обстоятельствах я познакомился с Николаем Кругловым, Коля был рыжим долговязым веснушчатым парнем, старше меня года на два. Жил Коля в переулке за кузницей. Он явно искал моего общества, отчего я относился к нему не всегда добросовестно. Дома у Коли на старинном комоде стояла не менее старая фотография под стеклом и в рамке. На ней был изображён усатый военный в красном, выкрашенном акварелью, мундире. Коля с гордостью сказал мне, что это его дед, который служил дворцовым гвардейцем и имел рост более двух метров. Коля много читал и любил пересказывать прочитанное. Он очень хвалил книжку «Александр Коршунов» и буквально заставил меня её прочитать. Но особое место в моей памяти занимает пересказ всей серии романов Дюма о трёх мушкетёрах. Коля так увлекался пересказом, что иногда становился мне в тягость. Я мог лечь на кровать, сморённый полуденным зноем, а Коля садился рядом и продолжал рассказывать и даже изображать в лицах героев Дюма. Это продолжалось в течение нескольких дней. Книги эти тогда были большой редкостью, их не было и в хрящёвской библиотеке. Однажды, по секрету, с условием что я никому не расскажу, Коля открыл мне «страшную тайну», что ему всю жизнь дают обидные клички и он уже был «медный», «бронзовый» и «конопатый». Слово своё я сдержал вплоть до этих строк, никому не открыл страшной тайны и никогда не упоминал клички при общении с Николаем. В 1963 году, первый раз после возвращения из эвакуации, я ездил в Хрящёвку. Уже перенесённую на новое место. Добираясь до неё на исполкомовском газике, развозившем кинофильмы по сельским клубам, я разговорился с попутчиком, который оказался дядей Николая, Он после большого перерыва ехал в Хрящёвку повидать родственников. Дядя сообщил мне, что Коля стал морским офицером, служит на Севере «большим начальником». Коля записал мне в Хрящёвке текст старой школьной песни, к сожалению, я его утратил. Помню только начало:

Как в Хрящёвке-то, в нашем городе,
Где стояла вторая ступень,
НСШ она иазывалася.
Там работа идёт набекрень.
Там есть девочки, словно белочки.
Ходят в школу, как будто в кино,
И напудрены и намазаны,
А в кармане осколок трюмо.
Там есть мальчики, словно зайчики.
С папироскою ходят в зубах
КОРМИШИНЫ

Напротив нашего дома, на другой стороне улицы, в шатровом доме жили Кормишины. Дом был старым, его стены и тесовая крыша от времени потемнели, а сам дом, казалось, врос в землю.
Вообще-то Кормишины были Белоусовыми, а Кормишины - было их сельским прозвищем. Когда мы с мамой поселились у Мазановых, ещё был жив дед Осип высокий неразговорчивый старик, как будто сошедший с картины Перова или Крамского. По старинной крестьянской традиции его лицо покрывала окладистая борода и усы, а волосы на голове были подстрижены «под горшок». В разговоре он часто повторял «я баю», то есть, я говорю. Дед Осип работал в сельпо конюхом. Целыми днями он корпел над починкой старых хомутов и другой обветшавшей сбруи. Однажды я видел как, проходя по улице, дед Осип подобрал, валявшийся в дорожной пыли, гвоздь и понёс его в свою конюшню, громко ругая бесхозяйственную молодёжь.
Дед Осип был вдовцом, а его два сына - Иван и Фёдор - воевали. Фёдор ещё не успел жениться, а у Ивана было уже четверо детей. С женой Ивана, тётей Дусей, мама вскоре познакомилась.
Узнав от нашей хозяйки, что мама шьёт, она пришла к маме с просьбой сшить ей платье, и принесла свою швейную машинку. У тёти Дуси было три дочери: Клавдия, Нюрка и Манька. Старшая - Клавдия была уже взрослой девушкой - «на выданье». Нюрке, миловидной стеснительной девушке, в ту пору было лет 12-13. Маньке, наверно, лет десять. Самым младшим в семье Кормишиных был сын Колька, он ещё не ходил в школу. Коля был туговат на уши, и ребята прозвали его «Глухой». Неожиданно с фронта вернулся Иван Осипович.
Левая рука у него была забинтована и покоилась на груди, подвешенная на лямке, перекинутой через шею. Иван Осипович зашёл к нам знакомиться, и рассказал, что был ранен под Старой Руссой, в кошмаре ночного боя. Он был во втором эшелоне, лежал в окопе без винтовки и ждал, с такими же безоружными солдатами, команду на занятие окопов первого эшелона. Там им должны были достаться винтовки убитых и раненных товарищей. Ему повезло, он был ранен в руку осколками мины, разорвавшейся на бруствере окопа. После госпиталя получил месячный отпуск. Всё это дядя Ваня рассказал нам, сидя на высоком пороге входной двери, наотрез отказавшись пройти в комнату или воспользоваться предложенным ему стулом.
Демобилизовался дядя Ваня в конце войны, на груди его сверкали орден и медаль. По поводу наград, дядя Ваня с горечью заметил: «За бой, в котором я был ранен, меня не удостоили даже медалькой, а эти награды я получил за то, что таскал на себе пьяного командира». После ранения, до демобилизации, дядя Ваня служил вестовым у офицера, то есть денщиком.
Работать дядя Ваня устроился не то в сельпо, не то в промкомбинат, только что организованный в Хрящёвке.
Теперь он не редко заходил к нам по вечерам, по привычке, усаживался на пороге, свёртывал цигарку. Мама крутила «козью ножку» и садилась в чулане на лавку у стола. Я приносил стул и устраивался против дяди Вани. Миша в этих «посиделках», как правило, не участвовал. Он рано вставал, а потому в это время уже спал. Дядя Ваня, покуривая, не спеша, рассказывал нам о войне, о «Чапанке» - восстании крестьян против Советов. Тогда он был ещё мальчишкой, но кое-что помнил сам, а остальное слышал от старших. Он говорил, что после подавления восстания, крестьян большими группами под конвоем уводили в Белый Яр на расстрел. Наши беседы иногда длились допоздна. У меня начинали слипаться веки, и я шёл спать. Засыпая, я слышал стук нашей двери, это выходил дядя Ваня. Затем тихо скрипела дверь в хозяйской половине, и всё затихало.…
Весной наша широкая Самарская улица зарастала пахучей ромашкой, одуванчиками, лютиками, заячьей капустой и другой невысокой травкой. В 1942—1944 годах молодёжь из окрестных домов устраивала на ней массовые игрища. Играли в лапту, «кондалы», котлы, «штандар»… В Пасху взрослые устраивали на ней нечто похожее на кегли: сбивали крашенные яйца тряпичным катком.
В 1945 году демобилизовался и Фёдор Кормишин. Об этом я рассказывал в главе «ДЕНЬ ПОБЕДЫ». Отношения между братьями Иваном и Фёдором не сложились. К тому же Фёдор решил жениться. Встал вопрос о разделе имущества.
Изба Кормишиных была пятистенной, то есть была разделена пополам капитальной бревенчатой стеной. Заделали дверь между половинами избы. Фёдор прорубил новый вход в свою половину. Выгородил второй двор. Братья продолжали оставаться в состоянии «холодной войны». Сколько длилась их взаимная неприязнь, и кончилась - ли она при их жизни я не знаю.
За Клавдией стал ухаживать Александр Демьянов, работавший пекарем. Почему-то мы с Мишей ревновали Клавдию к Демьянову. Может быть, причина ревности крылась в его профессии. Наша неприязнь к Демьянову доходила до того, что в тёмные безлунные вечера мы с Мишей «обстреливали» камушками, сидящих на брёвнах у кормишинского сарая, Александра и Клавдию. Не думая о том, что жертвой наших обстрелов могла стать и Клавдия. Но, слава Богу, никто не пострадал, а Клавдия благополучно вышла замуж за Демьянова.
Прошло четыре года, как мы поселились на Самарской улице. Заметно подросла Манька Кормишина. Во всяком случае, мы с Мишей стали обращать внимание на неё и её подруг Особенно на «маленькую Трульку» - младшую дочь бакенщика. У которой под кофточкой уже соблазнительно проступали две выпуклости. Старшая сестра «маленькой Трульки» прославилась лёгким нравом, за что получила прозвище «Трулька». Её отец не раз, матерясь, соскабливал со своих ворот дёготь.
Мы с Мишей находились в том возрасте, когда наступает сексуальная озабоченность, правда, у Миши она проявлялась не так заметно. Однажды, возясь с девочками Манькиной компании, мы стали приставать к ним с полушутливым предложением отдаться. На что Манька резонно ответила: «Нет! Ещё родишь!»
В1945 году мама купила мне трофейный фотоаппарат, которым я сделал несколько удачных снимков. Приходила ко мне фотографироваться и Анна (Нюрка) Кормишина в красивой кофточке, замысловатые узоры которой, особенно хорошо получились на фотографии. В солнечный апрельский день, увидев в окно детвору, играющую на улице, я вышел со своим новым аппаратом и треножником, построил детвору в шеренгу и сделал отличный снимок, который позже назвал «Дети Самарской улицы».
Этот снимок удивляет современную молодёжь: «Неужели такое могло быть в наше время»!? Молодёжь поражает убогость одежды детей. В холодный весенний день, кто в валенках, кто в суконных ботах, а один мальчик - сын Арины Маловой — босиком!
На переднем плане запечатлён Коля Кормишин, опирающийся на палку, как странник - на посох.


Когда в 1963 году я приезжал в Хрящёвку, то видел Марию Ивановну Кормишииу, теперь Былинину, она стала симпатичной стройной женщиной, матерью троих детей, Коля превратился в могучего мужчину, жил в Тольятти, работал молотобойцем на автозаводе. В Хрящёвку приезжал с женой на свадьбу родственницы. Благодаря этой свадьбе, встретился я с Клавдией и Александром Демьяновыми, приехавшими в Хрящёвку с двумя сыновьями. Анна Ивановна Кормишина, теперь Гаранина, успела похоронить мужа, оставившего ей сына и дочь. Она приезжала из Жигулёвска.
Застенчивость её прошла, и она отнеслась ко мне как к другу детства.
Ну конечно, встретился я и с «дядей Ваней». Иван Осипович сильно постарел, плохо видел, а вот Евдокия Филипповна - «тётя Дуся» - ещё хлопотала на свадьбе.

РУКА СИЛАНТЬЕВА

В годы войны в Хрящёвке был единственный фотограф - Егор Яковлевич Силантьев. В народе говорили, что он по совместительству был сексот или, другими словами, осведомитель вездесущего НКВД.
Когда я стал заниматься фотографией, у меня возникла проблема с приобретением фотобумаги. Проявляющее вещество, закрепитель и негативную плёнку мне привёз из Куйбышева (ныне Самары) местный провизор. Добывать поташ из стеблей подсолнухов меня научил школьный учитель Замоломский. А вот фотобумаги у меня не было. Миша Гуров, который очень хотел овладеть технологией фотографирования и в будущем составить конкуренцию Силантьеву, принял живейшее участие в решении моей бумажной проблемы. Он поговорил с Егором и выяснил, что тот может продать две пачки фотобумаги размером 6x9, которая по фактуре и размеру не подходит для его работы. В назначенный Егором день, Миша повёл меня к нему покупать обещанную бумагу. Егор жил в маленькой покосившейся избёнке. Правда, у плетня его огорода были сложены толстые брёвна, видимо, предназначенные для нового сруба. Егора дома не было. Нас встретила его жена, невысокая худощавая женщина. Она предложила нам войти и подождать мужа. Мы с Мишей разулись, прошли в переднюю и уселись на лавке у окна. Медленно тянулось время. Прошёл час, Егор не появлялся. Мы молча, терпеливо ждали. Жена Егора хлопотала в чулане, стирала в корыте. Прошёл ещё час. Егора не было. Хозяйка стала мыть пол. Мы подобрали ноги, подтянув колени к подбородку.
Вымыв пол, хозяйка вымыла руки, тщательно вытерла их полотенцем, и достала из буфета какой-то свёрток. Она бережно положила свёрток на стол и стала молча его разворачивать. В холщёвой тряпице лежала кисть человеческой руки. Её пальцы были скрючены, она была какого-то сизоватого цвета, а на ней посверкивали кристаллики соли. Хозяйка скорбным голосом сообщила нам. что это рука Егора. Пора сказать, что у Егора не было кисти одной руки. Хозяйка рассказывала нам при каких обстоятельствах Егор потерял кисть руки и почему она хранится в засоленном состоянии. Я был так поражён увиденным, что рассказ жены Егора прошёл мимо моего сознания. А она, бережно завернув в тряпицу засоленную реликвию, снова убрала ее в буфет. Вскоре пришёл и сам хозяин. Егор знал зачем мы пришли, но не спешил расстаться с обещанной бумагой. Он пригласил нас в свою «фото лабораторию», выгороженную в углу комнаты двумя чёрными шторами. В нашем присутствии он напечатал несколько фотографий, снятых накануне. Проявитель у него был уже разведён, а закрепитель он приготовил при нас. В медную кювету он налил воду из ведра, то есть колодезную, а из полотняного мешочка, не взвешивая, бросил в кювету горсть гипосульфита. Наконец, когда показательный процесс печати фотографий был завершён, Егор обратился к предмету нашего визита. Я стал обладателем отличной трофейной немецкой фотобумаги фирмы «AGFA». Несмотря на проведённый Егором «мастер класс», я всё же не стал измерять химикалии горстями. Миша Гуров принёс мне, несколько подзаржавевшие, аптекарские весы без чашек. Чашки я склеил из бумаги, а в качестве разновесок с успехом использовал медные монеты достоинством в 1,2,3 и 5 копеек. Тогда эти монеты, с достаточной точностью, соответствовали одному, двум, трём и пяти граммам.


ПЕРЕД ПЕРЕЕЗДОМ В ЯБЛОНОВ ОВРАГ
К нашему переезду в Яблонов Овраг, в 1946 году, отец выхлопотал разрешение сделать пристройку к торцу засыпного домика, в котором располагался телефонный коммутатор и где у него была маленькая комнатка. При этом вход в коммутатор сделали с противоположного торца, отдав отцу половину дома. Когда я приехал летом в Яблонов Овраг, пристройка была уже готова, а стены утеплены опилками. Мы с папой прибивали к почерневшим стенам бывшего коммутатора лучину и штукатурили их цементным раствором с опилками. Потом стены и потолок побелили, получилась довольно уютная комната. Пока папа был на работе, я делал в обеих комнатах электропроводку, предварительно пройдя у него инструктаж. Закончив электропроводку, занялся столярными и плотницкими работами. Нужен был стол в комнату родителей. В пристроенной комнате предполагалось разместить кухню и мои апартаменты. Стол я сооружал по всем правилам столярного искусства, о чём свидетельствует шрам в основании большого пальца левой руки, куда я всадил стамеску, выбирая гнездо под шип. Предстояло ещё в пристройке сделать ящик-ларь для картофеля, простейший кухонный стол, топчан и полупереборку против входной двери, так как дверь открывалась прямо на улицу. Доски, которые остались от сооружения пристройки хранились на чердаке и хорошо подсохли. Недостающие доски пришлось позаимствовать тёмной ночью со стройки новой столовой. В подвале каменного здания новой столовой у костра сидел сторож, пожилой немец из военнопленных. Доски в беспорядке были свалены поодаль. Электромонтёры, подчинённые отца, ребята моего возраста, а с ними и я, подкрадывались к куче досок, хватали доску, стараясь произвести как можно больше шума, и бежали с доской прочь, провожаемые немецкой бранью: «Donner-Wetter, Scheisse...» и ещё в том же духе. Выходить из подвала немец не спешил. Конечно, отца в эти похождения мы не посвящали.
В ЯБЛОНОВОМ ОВРАГЕ
Перед отъездом из Хрящёвки, мама выхлопотала Мише Мазанову в сельсовете справку, дающую ему право поехать с нами. Мама надеялась, что Миша в Яблоновом Овраге получит паспорт, устроится на работу, приобретёт рабочую специальность и будет обеспечен лучше, чем в селе, а главное, с паспортом станет свободным человеком. Тётя Катя, хоть нехотя, но Мишу отпустила. Не помню, был ли этот вопрос заранее согласован с отцом. На деле всё получилось не так. Я, конечно, не знаю всех деталей, но видимо на промысле было трудно получить работу. Не нашлось работы ни для мамы, ни для Миши. Мы втроём оказались на иждивении отца. Нам с Мишей было хорошо. Тёмными вечерами мы ходили в подвал строящейся столовой, той самой, где раньше воровали доски, и коротали вечера в обществе сторожей. Сторожа, пленные немцы, периодически менялись, но мы, появляясь в подвале, быстро входили к ним в доверие. В школе я учил немецкий язык, и мне было интересно общаться с немцами. Некоторые немцы бойко разговаривали на ломанном русском, это было не так интересно, но понятно. Так один немец, бывший шофёр, рассказывал, как хорошо к ним относились на Украине местные жители. Показывал фотографии, на которых немецкие солдаты танцевали с украинками, и украинские парни с девчатами позировали в обществе немецких солдат. Он часто повторял, что его брат попал в плен к американцам и уже вернулся домой, что если до конца года его не отпустят, он повесится. Последним немцем, которого мы с Мишей навещали, был Курт. Он не говорил по-русски. Я не говорил по-немецки, но знал несколько куплетов песен и стихов на немецком языке, ну и, конечно, десятка три-четыре немецких слов. Этого было достаточно, чтобы войти в доверие к немцу. Мы сидели вокруг костра и «беседовали». У Курта была толстая пачка фотографий. Показывая их, он давал пояснения: Vater, Muter, Braut. Потом венчание, свадебное торжество. Дом, «фабричка» и дальше в том же духе. Курт был молодым симпатичным мужчиной. В конце концов, мы дошли и до политики, затронули вопрос о революции. Курт сказал: «Februar Revolution ist gut, Kerenski ist gut, Lenin und Stalin nicht gut». Я понял, что Курт сочувствовал социал-демократам. Надо сказать, что в лагере военнопленных сразу была проведена чистка. Всех выявленных членов НСДАП увезли в другой лагерь. Однажды, придя к Курту на посиделки, мы застали у него мужчину в ватнике. Увидев нас, он вскочил с ящика, на котором сидел, и, буркнув: «lebe wohl», выскочил из подвала. Курт сумел объяснить нам, что это поволжский немец, «шваб», он служил в армии переводчиком, а теперь работает в лагере для военнопленных.
Время шло, жить становилось всё трудней. Пока действовала переправа через Волгу, мы покупали продукты на рынке в Ставрополе. В 1946году в Поволжье была сильная засуха и на рынке цены поползли вверх. По Волге поплыли с верховья льдинки. Миша, потеряв надежду приобщиться к рабочему классу, решил ехать домой, благо там картофель и молоко были свои. Скрепя сердцем, я распрощался со своим другом, с которым прожил бок о бок почти пять лет. Через Волгу Миша переправился с рабочими, живущими в Ставрополе.
Наконец, получил письмо от Нюры, в котором она сообщила, что живёт в Ставрополе, в общежитии при педагогическом училище. Соскучилась... Я был относительно свободен, так как собирался идти в школу только после январских каникул, учитывая, что в Хрящёвке, в прошлом году, я учился до Нового Года. Раза два мы встречались с Нюрой в Ставрополе. Помню одно из свиданий. Это было зимой вечером. Валил мокрый снег. В общежитии через дежурную я вызвал Нюру. Она спустилась по лестнице уже одетая в пальто. В общежитие посторонних не пускали. Мы гуляли но улице минут сорок. Было холодно и сыро. Долго искали укромное место, где могли поцеловаться. Тогда целоваться на улице при людно было не принято. Замёрзли, и я проводил Нюру обратно в общежитие. Между дверями в тёмных сенях, мы украдкой расцеловались, прощаясь. Мне кажется, это было последнее свидание и последний поцелуй. Вскоре я получил от Нюры письмо из Хрящёвки. Она бросила учебу и вернулась домой. После зимних каникул я поступил в школу в седьмой класс. На нефтепромысле школы не было и мы, две девочки и я, ездили на «Постройку». Так назывался посёлок из двухэтажных каменных домов, возведенный в следующем овраге, вниз по Волге, для строителей Куйбышевской ГЭС. Впоследствии здесь вырос город Жигулёвск. До «Постройки» было километра три, но регулярного пассажирского сообщения с ней тогда не существовало. Мы, ученики, собирались на повороте дороги, выходящей на шоссе, соединяющем Яблонов Овраг с «Постройкой», и ждали попутный грузовик. Грузовики, как правило, порожние, проезжали довольно часто. Их водителями были бесконвойные заключённые. Грузовики никогда не останавливались, чтобы нас посадить. Только сейчас, спустя много лет, я, наконец, понял, что это происходило не из-за бесчеловечности заключённых, а скорее в связи со строгим запретом общаться с вольными гражданами, и тем более, сажать пассажиров. Так это или не так, но на крутом повороте грузовики снижали скорость. Мы кидались к заднему борту машины и, вцепившись в него, пытались забраться в кузов. Поворот кончался, и машина снова набирала скорость. Если учесть, что была зима с сильными морозами, мы были одеты в тяжёлую зимнюю одежду, у нас были сумки с книгами и тетрадками, влезть в кузов машины, даже на небольшой скорости, удавалось не всегда. При этом была опасность попасть под колёса машины, идущей следом. Однажды, я вцепился в борт кузова, но сил подтянуться, чтобы упереться ногой в какой-нибудь выступ под бортом, у меня не было. Я был сильно истощён, и тянула вниз тёплая одежда. Шофёр газанул и я, повиснув на борту, заскользил валенками по укатанному шоссе. Собравшись с духом, я отпустил борт и сжался в комок. Как далеко я катился по шоссе, и сколько оборотов совершило мое бренное тело, я сказать не могу. Всё обошлось благополучно. Правда, после пережитого стресса я в этот день больше не пытался уехать в школу. Только весной, когда стаял снег, наконец, было установлено регулярное сообщение между нефтепромыслом и «Постройкой». Стал ходить рейсовый «Студебеккер» с лавками по бортам. Билет за проезд стоил двадцать копеек. Учёба в школе давалась мне легко. Видимо за год я повзрослел и то, что в прошлом году усваивал  с трудом, я имею в виду математику, вдруг оказалось простым и понятным. Классной воспитательницей у нас была учительница физики, и тут мне пригодилось штудирование «Курса физики для рабфака», которым я увлекался в Хрящёвке. Я регулярно ассистировал учительнице на всех физических опытах, некоторые электрические приборы модернизировал. Окончил я седьмой класс со справкой, дающей мне право поступить в техникум без вступительных экзаменов.
За зиму наша семья изрядно похудела. На папе это было заметно меньше, чем на нас с мамой. Я узнал, что такое чечевица и перловая каша. Иногда маме удавалось заработать шитьём несколько литров молока. Тогда мы ели молочный кисель с крахмалом. Старинную подзорную трубу и микроскоп я выменял на два килограмма хлеба у своего соседа по парте, его мать работала продавцом в хлебном магазине. К весне я еле таскал ноги. Девятого мая 1947 года, В честь Дня Победы ОРС учинил массовый забой свиней. Промысловая столовая наварила отменный суп со свининой. А главное, этот суп продавали всем желающим без талонов. Я раза три бегал в столовую с двухлитровым бидоном. Мама выловила из супа все кости и снова варила с ними суп. Вот-вот из Ленинграда должен был прийти вызов от нашей родственницы. Начальство папу больше не задерживало. Я не мог уехать в Ленинград не увидев мою любимую Хрящёвку, любовь к которой стала ещё сильнее после пережитого голода в Яблоновом Овраге. Я хотел снова вдохнуть чистый сельский воздух, встретиться с друзьями, увидеть Нюру. От неё давно не было писем.

ПРОЩАНИЕ С ХРЯЩЁВКОЙ
Я получил разрешение от родителей, взял фотоаппарат и отправился в путь. 1947 год в Поволжье оказался необычайно урожайным и на уборочную кампанию мобилизовали Ставропольских комсомольцев. Правда, насколько я понял из разговоров комсомольцев, их посылали только в качестве учётчиков.
Переехав Волгу, в Ставрополе я направился прямо к Сиськаевым. Там мне сказали, что ждут хрящёвскую машину. Постояльцев в просторной комнате не было. За столом сидел молодой парень, внук Сиськаихи. Мы разговорились. Оказалось, что он в числе комсомольского отряда, через пару часов едет в Хрящёвку на уборку урожая. Вскоре в комнате стали собираться отъезжающие комсомольцы. Я надеялся, что вместе с ними удастся уехать и мне. И тут я услышал разговор ребят о хрищёвских девочках. Кто-то сказал: «Есть там одна, дочь председателя рыбколхоза, Матвеева Анна, девица, что надо!». Меня как ножом полоснули по сердцу. Пришла грузовая машина, оборудованная лавками. Комсомольцы, а с ними и я, залезли в кузов, и расселись но лавкам, места хватило всем. Руководитель отряда, мужчина средних лет, сделав перекличку отряда, велел мне слезать. Он был неумолим, несмотря на просьбы мои и сочувствующих мне комсомольцев. Я остался ждать машину из МТС.
В Хрящёвку я приехал вечером. Пришёл к Мазановым, и каково же было моё удивление, когда в бывшей нашей половине я увидел внука Сиськаихи. Он сидел за столом в углу комнаты и во весь голос пел какие-то слезоточивые песни, мне кажется, из уголовного репертуара. На стульях у стола сидели тётя Катя и ещё какая-то женщина. Подперев головы руками, они внимали певцу и не слышали, как я вошёл.
Я вошел через хозяйскую дверь, в хозяйскую половину. Дверь из хозяйской половины в бывшую нашу была распахнута. Комнату нашу было не узнать. Это было не жилое помещение. Кровать исчезла, стол в углу комнаты подчёркивал её пустоту. Отсутствовали портьерные занавеси на окнах, мамин «туалетный столик», покрытый вышитой салфеткой. В углу темнел голый столик-угольник. Только буфет стоял на своём месте, но он был пуст. Несколько фотографий желтело за его боковым стеклом. Конечно, комната не так уж значительно изменилась по сравнению с той, которую мы оставили, уезжая в Яблонов Овраг. Но тогда, в спешке сборов, многое проходило мимо сознания, мы спешили «к светлому будущему». Сейчас я жалел то, что потерял и теряю навсегда.
Вошёл Миша, с ним мы будто и не расставались. Он выглядел уставшим после трудового дня в поле. Миша сказал, что они меня уже ждали, внук Сиськаихи увидел мою фотографию на буфете и предупредил их, что этот парень едет в Хрящёвку. Находясь в Хрящёвке, Мишу я почти не видел. Спали мы с ним на сеновале, а рано утром он уходил на работу и возвращался только вечером,
Я довольно подробно рассказывал о своём время-препровождении в Хрящёвке в этот прощальный визит. О рыбалке и обедах на берегу Черемшана. О кузнице и вечерних чаепитиях в столовой с Мишей Гуровым. Только ни словом, не обмолвился об Анне. В первый же день по приезде в Хрящёвку, когда мы с Мишей остались одни, я задал ему этот наболевший вопрос, что он знает об Анне? «Да ходит с Царёвым» ответил Миша. (За точность приведённой фамилии я не ручаюсь.) Я понял, что Анну потерял окончательно, ещё до того, как окончательно потерял Хрящёвку. На следующий день, вечером, Миша Гуров первый раз повёл меня в столовую пить чай. Наш путь в столовую пролегал по Самарской улице, мимо дома Матвеевых. Ещё издали я заметил на крыльце Анну. Подходя к её дому, я даже не повернул в её сторону головы. Боковым зрением я видел, что она открыла дверь в сени и остановилась на пороге, наблюдая за нами. Сердце мне сжимала боль. Я видел, что Анна ждёт меня. Мы с Мишей, не торопясь, проследовали мимо. Трудно сказать, как бы я поступил, будь я лет на пять старше и умней. Думаю так же. Я очень ревнивый человек. С Анной мы больше не встречались, и она больше не ждала меня на крыльце, когда мы с Мишей Гуровым проходили мимо её дома по дороге в столовую.
Навестил я Кириченок. Федосья Семёновна встретила меня радушно, Катя - равнодушно. Она укачивала в кроватке грудного ребёнка. Я, конечно, не выказал по этому поводу удивления, не задавал вопросов. Рядом с кроваткой сидела моя бывшая одноклассница, Клава Жирова. Не видно было только Александра Романовича. Я сказал, обращаясь к Федосье Семёновне, что пришёл попрощаться перед отъездом в Ленинград. В этот момент из-за занавески, отделяющей спальню, показался Александр Романович. Он изменился до неузнаваемости. Одутловатое лицо, под покрасневшими глазами с опухшими веками, мешки. Он посмотрел на меня пустыми, ничего не выражающими глазами, и снова скрылся за занавеской. Видимо, у него был запой. Ужинал я с Мазановыми, благо у них было вкусное густое молоко и вдоволь картофеля. За ужином мы с Мишей вспоминали наши похождения. Я рассказывал о нашем житье в Яблоновом Овраге. Вообще, Миша говорил мало, он больше слушал, и соглашался или не соглашался с тем, что говорил я. Мне совсем не хотелось уезжать из Хрящёвки. но недели через две  за мной приехал отец и увёз меня в Яблонов Овраг. Там всё уже было готово к отъезду в Ленинград.

ЭПИЛОГ
В 1951 голу у нас останавливалась моя бывшая учительница Мамаева Елизавета Петровна, на три дня приезжавшая в Ленинград. От неё я узнал, что Анна вышла замуж за демобилизованного после войны хрящёвца, который значительно старше её. Фамилия его Бухаров. Она же рассказала о сцене, свидетельницей которой якобы была. На мельнице, куда хрящёвцы привезли для помола зерно, Анна устроила некрасивую выволочку женщине, обвиняя её в связи со своим мужем. Вообще, Анна очень обабилась, добавила Елизавета Петровна. Мне было очень неприятно это слышать, несмотря на то, что через месяц я сам собирался жениться.
В пятидесятых же годах нас разыскал Юрий Карпюк, который учился в Ленинградском военном топографическом училище, а вскоре заехал Евгений Атякшев, учащийся следственного училища. С Юрием мы дружили ещё в Хрящёвке. Мы жили на одной улице не далеко друг от друга, я знал его сестру Жанну и их мать. С Евгением Атякшевым я подружился здесь, в Ленинграде. В Хрящёвке моим другом был его брат, Анатолий. С Анатолием мы учились в одном классе. У него был хороший голос. Однажды, я провожал его домой, и он на ходу пропел мне песню о Варяге, «Наверх, вы, товарищи, все по местам». Я впервые слышал тогда эту песню.
Впоследствии Анатолий служил на Тихоокеанском флоте и был солистом в Ансамбле песни и пляски. Юрий и Евгений, на протяжении учёбы в Ленинграде, бывали у нас каждые выходные. Юрий пригласил нас с Евгением на выпускной вечер в топографическом училище. Когда Юрий служил, и занимался топографическими съёмками в Прибалтике, он приезжал в Ленинград по делам и у нас ночевал. Потом, когда его перевели на Западную Украину, а затем в ГДР, наша связь прервалась, и возобновилась вновь, когда он вышел в отставку и поселился с семьёй в городе Черновцы. В один из отпусков мы с женой у него гостили. Евгений, после окончания училища, работал следователем в провинции. Работа не принесла ему удовлетворения, хотя, там он встретил свою жену, Антонину. Евгений избавился от постылой работы провинциального следователя, получив высшее юридическое образование. После отъезда Евгения из Ленинграда, наша связь так же на некоторое время прерывалась, и возобновилась, когда он с семьёй уже жил в Тольятти.
В 1959 году, не дожив до пенсии, умер папа. А в январе 1960-го я был командирован в Куйбышев. Не помню где в городе, я увидел на стене телефонный аппарат, а рядом список абонентов в области. В списке значилось село Хряшёвка. Я набрал указанный номер. К счастью, соединение не получилось. Что мог бы сказать этот 27-летний романтик хрящсвской телефонистке? В июне 1963 года я созрел окончательно, взял билет на самолёт и через три часа был в Курумоче. Я хорошо изучил по карте Куйбышевской области район Хрящёвки, помнил очертание береговой линии водохранилища. Во время перелёта, на вираже, когда самолёт лавировал между грозовыми фронтами, я вдруг увидел в окно правого борта огромное зеркало водной поверхности и знакомые очертания берега. Прямо под самолётом, на знакомом по карте мысу, темнели прямоугольники домов населённого пункта. Сомнений не было, мы пролетали над Хрящёвкой. Мое место было на левом борту, салон самолёта был почти пуст, я перебежал на правый борт и приник к окну. С волнением я провожал глазами удаляющийся «пункт своего назначения». Из Курумоча на автобусе, без проблем, я добрался до Ставрополя. Был уже вечер, искать транспорт до Хрящёвки было поздно. Я снял «люкс» в гостинице «Волна», на площади Свободы, и пошёл посмотреть город. Я помнил старый деревянный Ставрополь, утопающий в песке. Мягко говоря, этот Ставрополь меня поразил. Живя в Ленинграде, в Новой Деревне, застроенной после войны двух-трёхэтажными домами-коттеджами, работая в центре, я не видел грандиозных новостроек пятидесятых и шестидесятых годов. Конечно, я о них читал, слышал по радио, видел в кино и по телевизору, но то, что я увидел в Ставрополе, превзошло все мои ожидания. Только одинокая нефтяная вышка на гребне Жигулей напоминала мне о прошлом. Я вышел на берег Волги, побродил по набережной, вдали, подернутая дымкой, тянулась полоса плотины, уничтожившей мою Хрящёвку. Я вернулся в гостиницу, В гостинице мне сказали, что в Хрящёвку от рынка ходит автобус. Рано утром я отправился к рынку и там узнал, что дожди размыли дороги, и автобус в Хрящёвку временно не ходит. Там же, мне кто-то посоветовал сходить к райкому, от него каждый день на газике развозят по району коробки с кинофильмами для клубов. Информация оказалась точной и через час я катил на газике по асфальтированному шоссе в Хрящёвку. Кроме меня и шофёра, в машине сидел мужчина средних лет и два парня комсомольского возраста. По дороге молодёжь обменивалась впечатлениями о недавнем посещении Куйбышева Н. С. Хрущёвым. Ребята смаковали, якобы имевший место инцидент, когда Хрущёва во время выступления закидали ни то тухлыми яйцами, ни то помидорами. Он прервал выступление и в сердцах крикнул, обращаясь к аудитории: «Вы как были Самарской шпаной, так ей и остались!» Первую остановку мы сделали в селе Ягодном. Сдав коробку с фильмом в клуб, мы подъехали к какому-то дому. Шофёр с приятелями вошли в дом и пропали. В машине остались мы вдвоём с мужчиной, который всю дорогу молчал.
Мы с ним тоже вылезли из машины, чтобы поразмяться. Разговорились. Оказалось, что он хрящёвец, но давно там не живёт, едет навестить родственников. Я поинтересовался фамилией родственников, он назвал Кругловых. Когда я сказал ему, что во время войны мы жили в Хрящёвке, и я дружил с Николаем Кругловым, он оживился, и произнёс фразу, которую я уже приводил раньше, о том, что Николай морской офицер, и служит на Севере большим начальником. Я пошёл в дом выяснить, чем вызвана такая долгая остановка. Переступив порог, я очутился в полутёмном помещении с русской печью, вдоль которой стояла лавка. В глубине, через дверной проём в переборке, я увидел наших ребят. Они сидели за столом у окна и громко, перебивая друг друга, о чем - то спорили. На столе стояла бутыль, называемая четвертью, на половину опорожненная, и стаканы. В большом блюде лежали огурцы и помидоры. Над спорщиками висели клубы табачного дыма. Из-за печи вышла женщина, видимо, хозяйка. Обращаясь к ней, я кивнул в сторону ребят и заметил, что это ещё надолго. Хозяйка неожиданно предложила мне выпить кружку молока. Это было очень кстати, я не ел со вчерашнего дня.
Наконец, мы двинулись дальше. Свернули с асфальта и ехали по просёлку, потом, мне кажется, мы ехали вообще без дороги, по целине. Заехали в два или три посёлка, где, по крайней мере, ещё в одном, ребята опять заправлялись самогоном. В конце концов, до Хрящёвки мы доехали. Не без труда, я разыскал дом Мазановых. Он меня разочаровал, я ожидал увидеть большой высокий дом-красавец, в котором мы жили в годы войны. Передо мной был совсем чужой, какой - то низкий тёмный дом, за палисадом.
Тётя Катя почти не изменилась. Увидев меня, всплеснула руками, и тут же послала невестку, Марусю, за Мишей. Миша работал где-то поблизости в поле. Прибежал Миша, вытирая ветошью руки, мы обнялись. Его было не узнать. Из маленького, даже невзрачного парнишки он превратился в могучего мужчину с широкой грудью, широкими покатыми плечами, выразительным лицом, источающим уверенность в себе и какое-то благородство. Он стал выше ростом. Миша представил меня жене, а мне представил своих детишек, Сашу, Васю и Танечку. По случаю моего приезда он отпросился на несколько дней с работы. Не знаю, когда он договорился с рыбаками, но мне он объявил, что завтра чуть свет мы с рыбаками уходим на мотоботе. Маруся работала сторожихой, по-моему в школе, и там ночевала. Меня уложили, с Мишей в сенях на широкой мягкой постели. Утром мы с Мишей пришли на берег, у которого стояло несколько рыбколхозных мотоботов. Увидев нас, бригадир попросил Мишу поработать за рыбака, который по причине перепоя потерял трудоспособность. Рыбак еле держался на ногах и едва шевелил языком. Его отправили досыпать.... Мотобот перевалил через разлив, образовавшийся над руслом речки Сусканки, Слева вдали темнела полоска, уцелевшей от затопления «Дубровы». Рыбаки стали проверять сетки, объезжая их на лодках, приведённых мотоботом на буксире. Я оставался на мотоботе и наблюдал за работой рыбаков в числе которых трудился и Михаил. Рыбы сняли не много, но вполне достаточно для приготовления отменной ухи. Чем вскоре рыбаки и занялись. Мотобот стоял у Сусканского берега, и из прибрежных кустов несколько раз появлялись какие-то люди на мотоциклах, видимо, приезжали за рыбой. Чувашский Сускан был где-то рядом. Миша сказал, что ему, Сускану, повезло, Куйбышевское водохранилище затопило там только одну или две крайние улицы. Наш мотобот, как видно, имел здесь постоянную стоянку. На это указывало старое кострище с закопченными рогульками для подвешивания ведра или котла. Поодаль из досок была сооружена площадка, заменявшая стол. Когда уха сварилась, на этом столе появились алюминиевые миски и ложки. Принесли с мотобота, и нарезали, хлеб. По-моему, сам бригадир, Милов, разлил по мискам благоухающую наваристую уху. Рыбаки расположились на траве вокруг «стола» и трапеза началась. Нет нужды петь дифирамбы настоящей рыбацкой ухе, достаточно было видеть рыбу, из которой она готовилась, наблюдать, как придирчиво она отбиралась по цвету жабр. Кроме нас с Мишей, в трапезе с рыбаками участвовали два мальчугана, а вот женщина и две девочки, шедшие с нами на мотоботе, почему-то к столу приглашены не были. К Хрящёвскому берегу мы возвращались вечером. Небо над Хрящёвкой затянули синие тучи, сверкали молнии, глухо рокотал гром. Бригадир отобрал Мише из улова довольно крупного сомёнка, щуку и язя, а две небольшие стерлядки велел припрятать в бидон, в котором мы брали с собой молоко, так как лов стерляди был запрещён. Когда наш мотобот швартовался, хлынул ливень. Миша отдал мне бидон и велел бежать домой, сам он зачем-то задержался. Когда я, промокший до нитки, предстал перед тётей Катей в единственном числе, она с ужасом закричала:« Где Миша!?» Видимо, она решила, что он погиб. Я едва её успокоил, уверяя, что Миша жив и здоров, и что он идёт следом. И всё же, окончательно она успокоилась только после появления Миши со связкой рыбы в руках, как и я, промокшего до нитки. На следующий день мы завтракали сомятиной, запеченной на сковороде в русской печи и плавающей в собственном жире.
После завтрака Миша водил меня на водокачку, откуда я сделал несколько фотографий панорамы села. Сводил меня к школе. Миша сказал, что это «большая школа», целиком сюда перенесённая. Однако, как я ни старался, я не смог ощутить родство с этим зданием. Я попросил Мишу свести меня к Пантелеевым. Наша первая хрящёвская хозяйка, тётя Дуся, заметно постарела, правда, это я заметил значительно позже, сравнивая фотографию сделанную в этот приезд, с фотографией работниц Хрящёвского промкомбината. Вот дом и его обстановка, сохранились полностью. В сенях стоял всё тот же ларь. Я, будто бы, попал в бережно сохраняемый музей быта старой доброй Хрящёвки. Тетя Дуся познакомила меня с мужем, Павлом Ивановичем, во время войны пропавшим без вести. Зина, их дочь, жила в Новоульяновске, оставив на попечение родителей своих отпрысков - мальчика и трёх девочек. Подвёл меня Миша и к пустому дому Кириченок, они переехали в Ставрополь. С ностальгической тоской смотрел я на мёртвый дом, где бывал много раз в лучшие дни своей юности.
Мне повезло, соседка Мазановых, тётя Поля Сулеева, в эти дни выдавала замуж дочь Зину, которая в мою бытность только училась ходить. На свадьбу съехались родственники, давно покинувшие Хрящёвку. Это дало мне возможность повидать многих знакомых из моей юности. Приехали Демьяновы, Аня Гаранина (Белоусова), ребята, считавшиеся «маленькими», Николай Сулеев и Николай Белоусов, они приехали с жёнами. Меня приятно удивили разительные перемены в жизни хрящёвцев. У меня есть фотография ребятишек Самарской улицы, которую я сделал в 1945 год. На этой фотографии есть и оба Николая. На ребятах убогая заплатанная одежонка. Снимал я ранней весной. Обуты дети в валенки с галошами, суконные ботики, а сын Арины Маловой стоит босиком. Собираясь в Хрящёвку, я решал вопрос, как мне одеться, чтобы не быть белой вороной. В этом я преуспел, оказавшись одетым хуже хрящёвской молодёжи. В общем, приехавшая молодёжь не отличалась от молодёжи большого города, была хорошо одета, а молодые женщины даже блистали нарядами и прическами. И свадьба была современной. Мне ещё довелось в сороковые годы видеть свадьбы с выполнением старинных обрядов. С мальчишниками, девичниками, катанием по селу на санях приданого , демонстрацией женской рубашки или простыни после первой брачной ночи. Я и за это благодарен Хрящёвке. Свадьба гуляла дня три. Много было выпито самогона и водки. Много пели и плясали. Но я уже не слышал «подгорной», частушек «с притоном». Не слышал я и так часто тогда повторяемого слова «чай». Интересное явление, попав в Хрящёвку в 1941 году, я моментально подхватил «чай». «Чай» говорили все, от мала до велика, «чай» повторяли через каждые три-четыре слова. Я говорил «чай» до отъезда из Хрящёвки в 1946 году. В Яблоновом Овраге я сразу прекратил говорить «чай». Мама вообще, «чай» не говорила.
После свадьбы, тётя Катя, воспользовавшись моим присутствием, предложила нам с Мишей попилить дрова. Мы сидели во дворе на ступеньках, отдыхали и перекуривали. Я спросил Мишу об Анне Бухаровой. Миша оживился, и сказал: «Говорят, Бухаров часто вспоминал Вальку Мордасова». Я насторожился, и спросил, в каком смысле? Миша помялся: «Ну, в том самом». Я опешил. Миша, я тут ни причём! Миша мотнул головой, «Говорят». Миша, клянусь своим здоровьем и ещё, чем хочешь, я не был близок с Анной! Миша упорно повторил: «А говорят». Миша, ты сам мне говорил, что Анна с кем-то после меня гуляла. Миша опять повторил своё: «А говорят про тебя». Я понял, что Мишу мне не переубедить. На душе остался горький осадок. Хуже нет, быть без вины виноватым. Я понимал, что из меня кто-то сделал козла отпущения. Больше этой темы мы не касались. Миша плохо помнил переезд в Яблонов Овраг и мой прощальный приезд в Хрящёвку. Видимо, его собственные проблемы, навалившиеся на него после возвращения из Яблонового Оврага, отодвинули эти воспоминания в глубину сознания. Он не мог вспомнить, что в Ставрополе мы заходили к Дёминым, но сказал, что в райисполкоме работает Дёмин Виктор Иванович. Председателем или заместителем председателя. Я вспомнил, что Виктор Дёмин после десятого класса поступал, или собирался поступать, в «Тимирязевку». Вполне возможно, что это был он. Отчество братьев Дёминых я не знал, поэтому не имел стопроцентной уверенности, что это тот Виктор, который сломал когда-то мои лыжи. Коля Белоусов и его сестра, Анна, приехали на свадьбу из Жигулёвска, Коля сказал мне, что там же живёт и Миша Гуров, если я хочу его повидать то он готов меня к нему проводить, но для этого лучше, если я завтра поеду с ним в Жигулёвск, Анна с детьми уже уехала, ей надо было на работу. Коля добавил, что я смогу в Жигулёвске переночевать у Анны, у неё большая квартира. На том мы и порешили. Тем более что я хотел повидать ещё и Дёминых. На следующий день я простился с семьёй Мазановых. Миша проводил меня до автобуса, когда мы обнялись, я произнёс своё: «может быть, видимся последний раз».
В Жигулёвск мы с Колей приехали к вечеру, и сразу отправились к Мише, О моей последней встрече с Мишей Гуровым я уже рассказывал. Я переночевал у Анны Гараниной (Белоусовой) и утром отправился в Ставрополь, переехав через Волгу по плотине ГЭС. В Ставрополе я направился прямо в райисполком. Меня остановил дежурный. Я попросил соединить меня по телефону с Виктором Ивановичем. Сначала я задал ему уточняющий вопрос, о здоровье Ксении Григорьевны (его матери), а потом назвал себя. Виктор моментально распорядился, чтобы меня провели в его кабинет. Он вёл приём граждан. В просторном светлом помещении, слева, стоял большой письменный стол, за которым сидел Виктор Дёмин, такой же симпатичный и подтянутый, но несколько возмужавший, по сравнению с тем Виктором, которого я видел 17 лет тому назад. Вдоль противоположной стены стоял ряд стульев, указав на них, Виктор предложил мне посидеть, а сам позвонил домой и велел прийти сыну. Мне он сказал, что сын отведёт меня к Ксении Григорьевне, а после работы туда приедет и он. После этого Виктор продолжил разбор какого- то запутанного дела, связанного с дележом покосов. Перед ним стоял пожилой давно небритый селянин и мял в руках кепку. Виктор суровым голосом задавал ему вопросы, а тот, запинаясь, что-то отвечал. Я подумал, как это похоже на пьесу А. Н. Островского. Пришёл сын Виктора, Валерик, юноша лет пятнадцати, и повёл меня к своей бабушке. Миновав новые каменные кварталы, мы оказались перед большой деревней, где ровными рядами выстроились деревенские избы. Я понял, что это и есть настоящий, «кондовый», Ставрополь, перенесённый из затопляемой поймы Волги. Мы подошли к одной из изб, в которой я узнал старый дом Дёминых, в котором не раз останавливались мы с отцом по пути в Яблонов Овраг или в Хрящёвку. Валерик оставил нас с Ксенией Григорьевной и ушёл. За прошедшие 17 лет Ксения Григорьевна, конечно, постарела, прибавилась седина, но она и тогда была уже не очень молодой женщиной, поэтому мне показалось, что она изменилась мало. День стоял тёплый, но не знойный. Сидеть в полутемной избе не хотелось. Мы вышли и присели на завалинке. Ксения Григорьевна рассказала мне, что переезжать в каменный дом к сыну не хочет. Будет доживать в этом, родном, где она единственная хозяйка. Пожаловалась, что при переносе дома, плохо проконопатили пазы между брёвнами. Сейчас пазы замазали глиной. Вспоминали моего отца, которого она очень уважала. О старшем сыне, Володе, сказала, что он секретарь парткома совхоза имени Степана Разина. Там и живёт с семьёй. Дочь у Володи с Марией родилась ещё при нас, стало быть, ей уже лет семнадцать, прикинул я в уме.
Вспомнили старый Ставрополь. Курзал, где развлекалась по вечерам молодёжь. Наши воспоминания прервал шум подъезжающего автомобиля. Приехал Виктор. Он вышел из машины с большим пакетом и, отпустив машину, подошёл к нам. Мы прошли в дом. Виктор достал из пакета бутылку водки и закуску, попросив Ксению Григорьевну поджарить сосиски. Немного выпив и закусив, мы с Виктором вышли на крыльцо и уселись на ступеньках, покурить и поговорить.
Затронули больную тему, о страдании людей, согнанных из родных поселений строительством ГЭС. Поговорили о конфликте между отцами и сыновьями. Виктор категорически отрицал существование такой проблемы. В конце беседы Виктор спросил о моих планах. Я хотел навестить свою бывшую учительницу, Елизавету Петровну, и Гордина Арона Самуиловича, их адреса у меня были. От Миши Мазанова я знал, что Матвеевы и Бухаровы переехали из Хрящёвки в какой-то посёлок Шлюзовой, Виктор сказал, что это близко. Я подумал, что можно будет попытаться в посёлке найти кого-нибудь из Матвеевых, а через них увидеть Анну. Я рассказал Виктору, кого я хочу повидать, умолчав об Анне. Выслушав меня, Виктор сказал: «Сейчас пойдём ко мне, ты у меня переночуешь, а завтра утром, до работы, я отвезу тебя на своём «газике» к твоей учительнице и в Шлюзовой. Когда ты освободишься, зайдёшь ко мне в райисполком, я отправлю тебя к Владимиру в совхоз, если ты хочешь его увидеть». Я простился с Ксенией Григорьевной, и мы пошли к Виктору. Он жил в просторной квартире в новом доме. Наконец, я познакомился с его женой, о которой я много слышал ещё 17 лет назад, когда он начал за ней ухаживать, но увидел впервые.
На следующий день в 7 часов мы уже завтракали, а спустя двадцать минут, ехали на «газике» на встречу с минувшим. Начали с посёлка Шлюзового, как более дальнего пункта в нашем маршруте. Посёлок состоял из деревянных домов. Мы подъехали к первой улице, а может быть к «задам». К дороге, где мы остановились, выходили огороды, а дома стояли в глубине огородов. Выйдя из машины, я остановился в замешательстве, как пройти к домам, чтобы узнать о Матвеевых. В ближайшем огороде я заметил женщину, наклонившуюся над грядкой. Я подошёл к изгороди, и уже готов был её окликнуть, но женщина выпрямилась, посмотрев на меня. Я поперхнулся от неожиданности и удивления. На меня смотрела Пелагея, сестра Анны. Я только выдохнул: «Поля!» Она спросила: «Что, Аню позвать?» Я кивнул головой. Пелагея ушла в дом. С бьющимся сердцем я ждал появления Анны. Спустя минуту, из дома вышла Пелагея и сказала, что Анна куда-то ушла. Выразив сожаление, я попрощался с Полей и поспешил к машине. Задерживаться я не мог. Мы поехали к Мамаевым. Ещё в Хрящёвке Миша Мазанов мне сказал, что старший сын Елизаветы Петровны, Артур, умер. Жил ли младший сын Евгений, с матерью, я не знал. Мы без труда нашли дом, где жили Мамаевы. Я позвонил. Дверь открыла мать Елизаветы Петровны, она была совсем старая и глухая. Она смотрела на меня какими-то безумными глазами и не отвечала на вопросы. Я понял, что дома она одна, а у неё я ничего путного не узнаю. Пришлось сказать ей до свидания и ехать искать Гордина. Гордин жил в коммунальной квартире. Соседка сказала, что его нет дома, но он сейчас может быть в столовой, через два дома отсюда. Подъехали к столовой, В столовой, кроме одинокого человека, сидящего у окна и пьющего кефир с булкой, никого не было, в этом человеке я узнал Арона Самуиловича. Я молча подошёл к его столу, он взглянул на меня, потом, не снимая, протёр пальцами очки, снова внимательно вгляделся в моё лицо и, наконец, произнёс: «Валя!». Я подтвердил, что это я. Он сказал: «Пойдём ко мне». Мы вышли. Я поблагодарил Виктора и пообещал подойти в райисполком, как договорились накануне. Он уехал, а мы с Гординым отправились в его берлогу. Гордин жил в маленькой комнатке, где стоял стол, два стула, узкая железная кровать и шкаф. Стены выкрашены краской неопределённого цвета. Наступил июль, и на Ароне Самуиловиче была надета одна, не первой свежести, майка. Он извлёк из шкафа бутылку водки, принес, видимо, из кухни хлеб, открытую банку рыбных консервов, вилки и два стакана. Мы выпили за встречу. Арон Самуилович рассказал, что его Дочь, Фаня, с бабушкой - тёщей Арона Самуиловича, (жену он похоронил в Хрящёвке) ещё в 1947 году уехали в родной Витебск, а он остался здесь. Работал в райпотребсоюзе, получил эту комнату. Вышел на пенсию. С дочерью почти не переписывается. Ехать ему некуда, будет доживать здесь. В дверь постучали. Сосед пришёл с рыбалки и принёс Арону Самуиловичу несколько рыбин. Мы продолжили беседу, я рассказал о наших скитаниях в Ленинграде после возвращения из эвакуации, о получении комнаты в двухкомнатной квартире только в 1951 году, о работе и учёбе, и о многом другом. Услышав о смерти отца, Арон Самуилович, вдруг обратился ко мне с просьбой: «Валя, отдай мне мать». Я усмехнулся и ответил, что мама самостоятельный человек, а не моя вещь, но я передам ей его просьбу, как предложение разделить с ним старость. В райисполкоме я созвонился с Виктором и он дал команду шофёру отвезти меня в совхоз имени Степана Разина.
В совхозе исчезли старинные постройки из красного кирпича, украшенные орнаментом. Они были снесены, так как попадали в зону затопления. Вдоль лысого берега водохранилища стоял ряд стандартных домиков, в одном из них и жил Владимир Иванович Дёмин, бывший моторист-дизелист, работавший на нефтепромысле треста Ставропольнефть.
Володи дома не было. Меня встретила Мария, его жена. Маруся познакомила меня с дочерью Людой, которую она, перед нашим отъездом в Ленинград, ещё кормила грудью. Теперь Люда стала совсем взрослой симпатичной девушкой. Мария спросила о моём отце и, услышав, что он четыре года, как умер, заметила: «Хороший был человек». Володя был в конторе, и Мария показала, как его найти. В конторе стояло два стола. За одним сидели какие-то люди, а за другим трудился художник, выводя на кумачовых полотнищах белой краской лозунги, призывающие рабочих совхоза активнее включаться в социалистическое соревнование. Володя расхаживал перед столом художника, наблюдая за его работой. Увидев меня, он очень удивился, но тут же, распорядившись куда что повесить, повёл меня домой. Во время скромного застолья мы вспоминали общих знакомых на нефтепромысле, и Володя рассказывал, кто чем теперь занимается, кто сделал партийную карьеру и переселился в Ставрополь. Вспомнили моего отца. Я рассказал о нашей жизни. На следующий день, после завтрака, Володя с Марией ушли на работу, а к Людмиле пришла подруга. Девочки включили патефон и самозабвенно стали отплясывать чарльстон. Это продолжалось часа два, с короткими перерывами на отдых и для заводки патефона. При этом девочки крутили одну и ту же пластинку. Около полдня к дому подкатил бело-серый «Москвич», из него выскочил Володя и торопливо объявил: «Собирайся, едем купаться!» В машине, на переднем сидении я увидел двух мужчин. Мы познакомились. Тот, что сидел за рулём, недавно вернулся из Египта, строил Ассуанскую плотину, второй мужчина был секретарём парткома Куйбышевской ГЭС. Стоял знойный день. Все стёкла у окон машины были опущены, но раскалённая крыша излучала нестерпимый жар. Только на ходу, когда машину продувал ветер, находиться в машине становилось сносно. В нескольких километрах от совхоза, вверх по Волге, начинался заповедный лес. Наверно тот, мимо которого мы проходили когда-то по пути из Ставрополя в Хрящёвку. Мы остановились у края леса, на берегу водохранилища, и сразу побежали купаться. Освежившись, ассуанец деловито достал из багажника машины бутылку тёплой водки, закуску и стакан. Мы с Володей расстелили под закуску на траве газету. Начался «пикник». Ассуанец рассказывал об условиях работы в Египте, о местных строителях, о возвращении на Родину и приобретении «Москвича», на котором мы приехали. Под разговоры бутылка быстро опустела. Мужчинам показалось, что надо добавить. В совхозе водку не продавали, дабы она не снижала трудовой порыв рабочих. Солнце уже клонилось к вечеру и магазины в других поселениях, где можно было водку купить, закрылись. Наверно её продажа ограничивалась временем, во всяком случае, Володя предложил поехать в какой - то посёлок, где обещал водку достать. Поехали. Магазин был закрыт, Володя пошёл искать продавщицу и, минут через пять, принёс бутылку. Бутылку бросил на заднее сидение, между нами. Володя предложил заехать к учительницам в другой посёлок. Подъехали к дому, где жили учительницы, под гиканье оравы ребятишек. В доме нас встретили две женщины, одна среднего возраста, другая - совсем молодая. Обе учительницы местной школы. Володя попросил их организовать лёгкий ужин, а они накинулись на него с просьбами о помощи школе. Володя попросил меня принести из машины бутылку. Но бутылки в машине, как и ребятишек около машины, я не обнаружил. О чём и сообщил Володе, ввергнув компанию в уныние. Бутылку выставили учительницы. Они приготовили закуску из помидоров, огурцов и холодной варёной картошки. Осушив бутылку, мужчины стали торопиться домой. Я здесь вообще не пил, а на берегу выпил самую малость, поэтому смотрел на всё происходящее вполне трезвыми глазами. Ассуанец был почти трезв, партийный вождь ГЭС был пьян изрядно, но на ногах держался удовлетворительно, больше всех развезло Володю. На обратном пути машина остановилась в совхозе у какого-то сарая или склада. Володя, еле держась на ногах и едва ворочая языком, что -то сказал подошедшей женщине. Та, вместе с Володиными гостями, стала выносить из склада ящики с огурцами, помидорами и ещё какой-то зеленью, и грузить в багажник «Москвича». «Москвич» укатил, а я поволок Володю домой... Через день я снова был на квартире у Виктора, откуда по телефону заказал такси до Курумоча, чтобы не трепать себе нервы с автобусом. Билет на самолёт до Ленинграда я купил заранее.
Вернувшись в Ленинград, на другой день, я отправился навестить маму. Она была в санатории, здесь в Ленинграде, на Каменном Острове. Я рассказал ей о моих похождениях и впечатлениях от поездки на Волгу. Когда я передал ей предложение Арона Самуиловича, она сказала: «Этого мне только не хватает!». Мама умерла в 1965 году. В конце шестидесятых годов я неожиданно получил письмо от Анны Бухаровой. В письме она просила меня встретить в аэропорту её дочь Валю, которая приедет в Ленинград учиться. Анна просила дать ей ночлег и проводить в мединститут, где ей должны дать место в общежитии. Попутно она призналась, что когда я был около их дома в посёлке Шлюзовом, она была дома, но была беременна и не хотела предстать передо мной в «страшном виде». Я, конечно, обещал выполнить её просьбу в письме до востребования. В день прилёта Вали, сообщённый мне телеграммой, я отпросился с работы и сидел в аэропорту на лавочке у выхода для прибывающих. Не помню, по какому признаку мы должны были друг друга узнать. Возможно по фотографии. В письме Анна прислала несколько фотографий своей семьи. Во всяком случае, Валю я встретил, привёз её к себе и сделал всё, о чём меня просила Анна. Во время учёбы Валя несколько раз приезжала к нам по выходным. Однажды, Валя сказала, что к ней на пару дней едет мать. Я попросил её с Анной заехать к нам. Так, всё же, состоялась наша встреча с Анной, и мы обменялись при встрече поцелуями. Моя жена накрыла на стол, мы пили чай, разговаривали и разглядывали друг друга, мы не виделись больше двадцати лет.
В сентябре 1987 года вместо, ставшего традиционным, путешествия в отпуске по Волге на теплоходе, мы с женой, Инессой, отправились навестить наших друзей, Атякшевых Евгения и Антонину, в Тольятти. Конечно, мы запланировали и обязательную поездку в Хрящёвку. Без проблем, на рейсовом автобусе мы приехали из Тольятти в Хрящёвку Нашли Мазановский дом. Вбежав на крыльцо, я постучал в дверь. Дверь открыл невысокий седеющий мужчина, в котором я с трудом узнал Михаила. Мы обнялись, я познакомил его с женой. В доме навстречу нам поднялась незнакомая женщина. У меня невольно вырвался, не совсем корректный в присутствии женщины, вопрос: «Где Маруся?» Миша, с какой-то рыдающей интонацией сказал, что Маруся умерла. «От чего?» - спросил я. «Рак» сказал Миша. «Перед смертью она вся почернела». Потом, справившись с волнением, уже более твёрдым голосом продолжил: «Я остался один со старой матерью, дети живут отдельно, жить стало тяжело, и я вот сошёлся с женщиной, Лидой её звать», Лида спокойно слушала весь наш разговор, «А где тётя Катя?»- спросил я. Она лежала в маленькой боковушке и, видимо, спала. Прошло почти двадцать четыре года с тех пор, как мы с Мишей виделись последний раз. Он очень изменился. Заметно постарел, казалось, что он даже стал ниже ростом и как-то съёжился. Я привёз ему несколько крупных фотографий «старой» Хрящёвки, пересняв и увеличив свои старые фотографии и фотографии, которые когда-то мне прислал Гypoв. Миша, с явным волнением, стал их рассматривать, а я, тем временем, достал из сумки бутылку водки. Миша, увидев водку, стал уверять меня, что он её не употребляет, но потом, всё же велел Лиде нажарить макарон и приготовить огурцы с помидорами. Мы сидели за столом и вспоминали наше детство, юность, моих родителей. Тут Миша и произнёс фразу, о том, что мы его спасли от тюрьмы, отвадив от приятелей, которые все пересидели, а некоторые и не по одному разу.
Моё сердце переполняло волнение. Вот, спустя сорок лет, как мы с мамой уехали от Мазановых, мы снова сидим рядом с Мишей, одним из главных свидетелей моей жизни в Хрящёвке. Напротив сидит моя жена, которая тоже приобщается к моему детству и юности, к трепетным воспоминаниям о любимой Хрящёвке, любовь к которой, как эстафету, передала мне мама. От переполнявших меня чувств, я сказал Мише, что наша встреча эпохальное событие. Миша поморщился и сказал: «Не люблю я этого». Я пытался его убедить, ссылаясь на сорокалетний промежуток времени и перемены, происходящие в стране, но Миша повторял, что не любит этого. В 1963 году Миша говорил мне, что его агитируют вступить в партию. Я спросил, как решился этот вопрос. Миша ответил, что вступил. Сказал, что он, как лучший механизатор награждён орденом. По бесплатной путёвке ездил на Чёрное море в дом отдыха. За разговорами, мы вчетвером осушили бутылку. Миша откуда-то принёс ещё одну. Несмотря на наши с женой возражения, он её открыл. Миша показал увеличенную фотографию отца и сказал, что получил официальный документ о его реабилитации посмертно. Из боковой комнатки вышла тётя Катя. За 24 года она постарела до неузнаваемости. Её лицо напоминало кору старого осокоря. Она обвела нас безразличным взглядом и опять скрылась в боковушке. В Ленинграде я начал рисовать серию картин посвященных Хрящёвке, используя имеющиеся у меня фотографии. Мне хотелось изобразить интерьер нашей комнаты в доме Мазановых. Я сделал несколько карандашных набросков, но не мог достоверно изобразить буфет. Я спросил у Миши, не сохранился ли у них буфет, который стоял в нашей половине? Миша отдёрнул занавеску. Передо мной предстал во всей красе знакомый буфет. Я стал готовить фотоаппарат, а Миша приволок мощную лампу на штативе.
Сфотографировав буфет, я, уже без надежды, спросил: «А не цел ли и стол, за которым я делал уроки?» Миша молча подвёл меня к столу в чулане и откинул клеёнку. Стол был в подтёках краски, видимо, им пользовались при ремонтах. Я выдвинул ящик, он был пуст, Я попытался найти в нём какие-нибудь следы, оставленные мной, но ни в ящике, ни на крышке стола ничего не обнаружил. Ведь мы с Гуровым на этом столе делали вязальные крючки и спицы, чтобы заработать на фотоаппарат. Стол я обмерил и сфотографировал. Утраченной оказалась только «солдатская кровать». Полученные материалы позволили мне с максимальной точностью воссоздать на картине интерьер нашей комнаты. Время было позднее и Миша предложил нам у них переночевать. Я должен был предупредить Атякшевых, что мы ночевать остаёмся в Хрящёвке. Миша свёл меня к соседям, у которых был телефон, и я переговорил с Евгением. Утром мы с Инессой пошли в Сельсовет, где я надеялся найти и сфотографировать план «старой» Хрящёвки. Там мне сказали, что план был, но исчез. Энергичный молодой мужчина, узнав, что мы интересуемся затопленной Хрящёвкой, посоветовал нам обратиться к Денисову Б. А. и тут же, по телефону, попросил его нас принять. Борис Александрович придирчиво, с недовольной гримасой, наблюдал, как мы снимаем в прихожей, облепленную грязью обувь. Потом провёл нас в комнату и предложил сесть. Разговор я начал опять с плана. Я имел очень смутное представление об общем облике села. Плана у Бориса Александровича не было. Я задал ему ещё несколько вопросов о названии церквей и мостов. Незаметно, разговор перешёл совсем в другое русло. Я понял, что передо мной глубоко уязвлённый человек, переживающий крушение карьеры, недавно снятый со своего поста руководитель, оставшийся не у дел, и ждущий решения высшего партийною руководства о своей участи. Он был снят с поста председателя Хрящёвского сельсовета за превышение полномочий и разбазаривание государственных средств. Более часа мы слушали его оправдательную речь и обвинения в необъективности районного руководства. Ему надо было выговориться. Мы, посторонние здесь люди, были самыми подходящими слушателями. Вернувшись, наконец, к Мише, я попросил его проводить нас к Пантелеевым. Мы остановились перед их домом, калитка была заперта изнутри. Поодаль, на куче мусора, валялся небольшой самовар с помятым боком и свёрнутым набок краном. Миша постучал в калитку, но никто на стук не вышел. Вдруг, Миша разбежался, подпрыгнул, ухватился за край забора, его ботинки заскребли по доскам, и он перемахнул на ту сторону. Я был поражён. Ведь Мише шёл пятьдесят восьмой год. Миша открыл калитку, и мы вошли. Дверь в дом была открыта, мы вошли в сени, на прежнем месте стоял знакомый ларь. Вошли в дом. Павел Иванович что-то делал в переднем углу, он видно плохо слышал, и оглянулся только когда Миша постучал костяшками пальцев по косяку. В избе было непривычно просторно, исчезла русская печь и её заменила плита. Мы поздоровались, и я сразу спросил о тёте Дусе. «А она уж год как умерла» - ответил Павел Иванович. Я спросил о Зине, - «Зинаида живёт в Жигулёвске, её фамилия Толстякова». Я попросил дать мне её адрес. Павел Иванович сказал, что адрес у него не записан, он ездит к Зине по памяти. Но потом, подумав, назвал улицу, дом и квартиру, правда, не ручаясь за точность адреса.
Уезжая в Тольятти, мы попрощались с Лидой и тётей Катей, хотя она так и не поняла кто я такой. Миша провожал нас до автобуса, я чувствовал, что мы видимся последний раз. Михаил Александрович Мазанов ушёл из жизни в 1994 году.
В Тольятти мы с Инессой зашли в краеведческий музей. По истории Хрящёвки там ничего не нашли. Даже о Ставрополе, «столице» крещёных калмыков, уездном и районном центре почти нет наглядных материалов. Сиротливо висит акварель местного художника, на которой изображён ставропольский кинотеатр. Я передал музею несколько фотографий «старой» Хрящёвки. Перед возвращением в Ленинград, мы поехали в Жигулёвск. С большим трудом (адрес оказался очень не точным) мы разыскали Зинаиду Толстякову (Пантелееву) и посидели у неё часа полтора. От неё я узнал, что мой приятель и одноклассник Юрий Шашкин живёт в Куйбышеве, а здесь живёт Катя Кириченко. Александр Романович уже давно умер, а Федосья Семёновна умерла совсем недавно. Зина рассказала, что часто ездит в Хрящёвку заниматься огородом, отцу это уже не под силу. И тут у меня возникла идея: « Зина, перед вашим домом в Хрящёвке, валяется выброшенный самовар, может быть, из него мы с мамой пили чай. Вышли мне его, пожалуйста, посылкой, я его отремонтирую, и он будет ещё одним вещественным напоминанием о Хрящёвке!». Зина выполнила мою просьбу, а в посылку положила ещё и мешочек подсолнечных семечек. Когда я отчистил самовар и выправил у него помятый бок, на основании обнаружил надпись, что самовар первого сорта и изготовлен в 1951 году, Я переделал его в электрический, и он стоит у нас на видном месте. Мы с мамой чай из него не пили, но он попал ко мне из Хрящёвки.
Вернувшись в Ленинград, я сразу обратился в Государственный Исторический Архив с просьбой «выявить» наличие документов касающихся села Хрящёвки Самарской губернии Ставропольскою уезда. Вскоре я получил из архива письмо с перечнем нескольких выявленных документов и приглашение самому заняться их поиском. В результате почти трёхлетней работы в архиве по вечерам, после основной работы в проектном бюро, я собрал материал по истории Хрящёвки, дополнил его сведениями полученными в публичной библиотеке, и объединил в брошюру:«Село Хрящёвка в 17-19 веках». Работая в архиве, я переписывался с Тольяттинским краеведческим музеем, Михаилом Александровичем Мазановым, Евгением Васильевичем Атякшевым, Юрием Васильевичем Карпюком, Зинаидой Павловной Толстяковой. Они присылали мне свои схемы улиц села, по которым я пытался составить примерный его план. Узнав о моей работе по сбору материалов о Хрящёвке, мне стали писать письма знакомые и не знакомые хрящёвцы, которых объединяла боль за утерянную, в результате строительства Куйбышевской ГЭС «старую» Хрящёвку и желание больше узнать о её истории. Так ко мне попали записи, сделанные Михаилом Васильевичем Дорониным, и стихи, написанные Александром Михайловичем Гараниным. Оба автора, к сожалению, безвременно ушли из жизни. В приложении к своему повествованию, считаю своим долгом привести оба текста, без существенной правки и комментариев.




ПРИЛОЖЕНИЕ
M. В. ДОРОНИН

Село Хрящёвка, в те далёкие годы, было расположено в красивейшем, живописном месте, утопало в садах. Рядом Волга. В неё впадал Черемшан. В этом месте Волга была широкой, особенно в весенний разлив. Вода затопляла займище, гривы, леса и подходила к самой Хрящёвке. Село находилось в окружении воды со всех сторон. В 1926 году, например, была большая полая вода. Хрящёвку затопило. Жители села перебрались на гору, на которой, кстати, мы сейчас живём. Земля была, в те времена, супесчаная. На этой земле родился хороший картофель, арбузы... Всю осень гремели подводы с урожаем. Везли яблоки, вишню из садов, которые ранее принадлежали Гордееву и Мальцеву. Гордеев сад был огромным. Его потом загубили - в нём пасли скот. Сохранился сад Мальцева, площадью около десяти гектаров. Его колхоз огородил, назначил садоводов. Колхоз наш назывался «Коминтерном», имел большие хлебные поля. Крестьяне жили зажиточно. В 1938 году отец мой и старший брат столько заработали хлеба, что ссыпать его было негде. Отказывались весь получать. Хрящёвка славилась плодородными садами Гордеева, Мальцева и Сочнева. Гордеев кроме сада, имел ещё паровую мельницу. Она обеспечивала помол зерна всем хозяйствам села. А село, по словам стариков, было больше — 2500 дворов. На берегу речки Шейкино, возле моста, действовал кожевенный завод Мальцева. В 1917 году Гордеев и Мальцев бросили свои хозяйства и сбежали из Хрящёвки. Сочнева в 1930 году «раскулачили» и увезли из села. Где-то в дороге он умер, будучи человеком старым. В селе было три церкви. Одна из них - старая, стояла на берегу Черемшана, Новая церковь на Биржевой улице, в центре села. А третья - двух купольная, деревянная- Калугорская церковь, поодаль от новой церкви, что на Биржевой улице. Ещё до революции здесь были построены здание школы - десятилетки, больница, в село провели телефон. Улица «Биржа» застраивалась домами из красного кирпича. Магазины были двухэтажные с подвальными помещениями. Эта улица, как бы делила Хрящёвку пополам. Начало брала с поля и выходила на речку Новый Черемшан. По словам тамошних старых жителей, было 30 бакалейных лавок. В центре села, большие магазины держали торговцы Перовы, Серовы, Беловы. В Хрящёвке шла бурная торговля. Купцы с верховья Волги везли сюда баржами сахар, мануфактуру, гвозди, дёготь и другие, необходимые в хозяйстве продовольственные и промышленные товары. Торговали лесом и разными строительными материалами. Из Хрящёвки увозили хлеб, мясо, скот, фрукты. Из Нижнего Новгорода приезжали сюда купцы, снимали в аренду сады, а осенью подгоняли баржи и грузили яблоками и другими фруктами. В те времена, как поведали старые люди, пуд яблок равнялся стоимостью пуду пшеницы или ржи. В селе было развито полным размахом ремесленничество: печники, плотники, чеботари, сапожники, вальщики. Мастера по поделке дуг, саней, телег, дровней... Жители Хрящёвки умели справлять праздники. В Рождество, Масленицу наряжали коней, запрягали в выездные возки катались, веселились. Одевались в шубы красной дубки.
Основная часть села занималась крестьянством. Пахали землю, разводили скот. Скота в Хрящёвке было премного: две тысячи пятьсот дворов умножай в среднем на два: на две лошади, две коровы, двое телят, свиней, овец... Не считая рабочих быков. Эта статистика взята из рассказов старых людей, рождённых в том веке. В продаже было много мяса, от первого до третьего сорта. Мясо - очень дешёвое. Было изобилие всех товаров, как утверждают старики, лучшей жизни для крестьянина, как было до 1914 года, сельские мужики больше не помнят.






А. М. ГАРАНИН

Давным-давно, рыбак однажды
Поймал стерлядку и сварил
«Костей обычных нету, надо ж!
Одни хрящи» он говорил.
С тех пор, впервые, поселенцев «Хрящами» стали называть.
Росли домишки, и селенье
Селом Хрящёвка стали звать.
И вширь и вдаль росло с годами,
Село тянулось вдоль горы.
В округе славилось садами.
Пахали землю до поры...
Ячмень, овёс, пшеницу, просо,
Растили рожь и коноплю.
Зимой бывало по заносам Лошадку с сеном тороплю.
Скота имелось в каждом доме!
Овец, коров, молодняка.
Да в трёх ещё колхозах, кроме,
Тысчонки три, наверняка!
Одних коней три сотни было. Кормов хватало вдоволь всем. Метель зимой свирепо выла,
А корм возили вёрст за семь. Стада овец породы шерстной
Паслись на «Репной» и в «Луке».
Водичку пил пастух пригоршней
Холодну, вкусну в роднике.
Напротив гор «Мордовинских», Под «ближнею горой».
Село, в тысчонку домиков, Гудело словно рой.
Зелёно-синей лентою
В ивовых берегах,
Среди дубов и сокорей,
И в пойменных лугах,
Бежала прытко дивная
Речушка «Черемшан».
Она кормила, милая,
В войну ухой сельчан.
Дугою изгибалася
Вдоль улицы села,
«Базарной» она звалася,
И дальше путь вела.
«Гниловку» и «Казанскую», Минуя два угла,
Потом засеребрилася,
Ударившись в луга
Поить всех влагой вешнею,
Пахучую траву.
Мне так сейчас и кажется,
Что дикий лук там рву.
Когда-то были здесь сады,
Дурманит аромат,
Клубники красной ягоды Висят как виноград.
Впадала речка в Воложку
А рядом был затон.
В войну рыбачки вдовушки Тянули невод в нём.
Ловили рыбу всякую,
Тонили по утрам.
Теперь, как вспомню чвакую, Скучаю по сомам.
Пойдёшь за речку в заросли,
Пешком, все знали брод.
От малого до старого
Весёлый был народ.
Груздей корзину полную
Ты мигом наберёшь,
И ежевику чёрную
Вдоль озера найдёшь.
Ещё пойдёшь по заросли.
Идти недалеко,
С поклоном, будто к старосте,
Всех к Волге нас влекло.
Вздохнуть, набраться силушки, Испить сё воды,
Сказать спасибо милушке,
Что всем даёт еды.
Зимой в озёрах ставили
Вдоль берега котцы
А летом бреднем тралили
И деды и отцы
Б войну в озёрах рылися, Искали корни там.
Сушили и питалися,
Всё легче было нам. Поджарены, румяненьки,
Мы ели с хрустачком,
А вечером мы маленьки Болели животом.
Ходили за желудками
Мы в заросли густы.
Охотники за утками
Домой не шли пусты.
В дубовой роще жёлуди Искали на еду В избе студёной, в холоде,
Мы ели лебеду.
Зимой мы шли за хворостом. Возили на себе.
Тащили санки с хворостом- Чтоб печь топить в избе.
Полесчика боялися - Отнимет топоры.
Однако мы смеялися,
Падая с горы.
Случалось на коровушке.
Мы с кем ни будь вдвоём,
Для нашей сельской вдовушки Дрова возили днём.
Весной в затон мы ездили,
Сухой там чернотал.
Мы гнёзда птичьи видели,
Но их никто не разорял.
Гнездились птицы разные,
Мы знали гнёзд места.
От иволги до беркута,
Их было больше ста.
Грешили и привычками
От разных птиц иметь Коллекцию с яичками.
Мы были дети ведь.
Под гармонь и балалайку Танцевали все кадриль.
И подгорную про Вальку, Исполняли «водевиль».
«Ты, подгорна, ты, подгорна,
Широкая улица,
По тебе никто не ходит,
Ии петух не курица.
Если курочка пройдёт, Петушка себе найдёт».
С конца в конец, мальчонками, Гуляли с песней мы,
По улицам с девчонками
До утренней зари,
В войну я видел вдовушки,
Бывало, запоют.
Вдруг сникнут их головушки. Глаза платочком трут.
Они хватили горюшка,
На них лежал весь труд.
До тёмной ночи в полюшке,
Домой пешком идут.
Зимой вечёрку вдовушки Давали за дрова.
Напилят им молодушки
И рада детвора.
Набьются избу полную,
По лавочкам сидят
И слушают подгорную.
Глядельщики стоят.
Домой придешь ты с улицы,
Метёшь подряд метлой:
Поешь картошки с тюрицей. Иль тыквы со свеклой…. Весной Волга разольётся
И затопит берега.
Верба нам в лицо смеётся,
Были рады ей всегда.
Мы на лодочке катались.
Кусты вербы над водой.
И гребли, и удивлялись. Наслаждаясь красотой.
Как гармошка заиграет, Разнесётся по воде.
Сердце радость наполняет. Забываешь о еде.
На улице до трёх пробудешь,
Рожок услышишь пастуха,
Его ты в жизни не забудешь,
И позывные петуха.
Со всех сторон перекликаясь
На разны звучны голоса,
Коровы в стадо собирались.
Алела в небе полоса.
Потом хлопки кнута услышишь
И голос «хоу» пастуха,
А сам бежишь и часто дышишь Навстречу крикам петуха.
Стадо коров уже вот гонят,
На том конце ещё табун.
И колокольчик, слышишь, звонит,
Не умолкая, тилим-бум.
Когда луга до Воложки
Затопит все водой,
И мал, и стар, и вдовушки- Спешат на яр гурьбой,
Встречать «Дельфин» бектяшенский. Ходил он в сутки раз.
Считался он и нашенский
Таскал баржу для нас.
На дне баржи, как суслики
Плывём мы по волнам,
И шепчем словно узники:
Домой скорей бы нам.
Я вспомнил бабку смуглую,
Корзинку достаёт.
Сама, как бочка круглая,
И хлеб с яйцом жуёт.
Гудок давал пронзительный,
Он всё село будил.
А запах, удивительный!
В восторг всех приводил.
Сокоревый и липовый,
Дубовый, луговой,
Осиновый и вербовый.
Цветочный, медовой.
До пристани Бектяшенской Двенадцать вёрст с лишком.
Зимой в Самару нашенским Ходить пришлось пешком.
В Бектяшке швартовались
И наши и мордва,
А ночью отправлялись,
С мешками, кто куда.
Грузились в пароходики «Кольцов» и «Власть Советов»,
А спали мы в проходике
До самого рассвета.
Битком всегда народишку.
В проходе места нет.
И пьют селяне водочку,
А пароход идёт.
Бывало допризывники
С народом здесь плывут.
И разные припевочки
Дорогою поют:
«Пароходик, «Власть Советов» Поскорей отчаливай.
Я мальчишка допризывник,
Сердце не расстраивай....
Где-то, где-то зашумело,
Где-то зашурганило.
Разрывной фашистской пулей Товарища ранило...
Пойдёшь за «Шейкино» в луга, Минуя мост большой,
«Гуляй» - где пастбище» и озера дуга... Бахчи с арбузами увидишь на «Репной».
В полосочку муравые
Арбузы весом в пуд,
Разрежешь, как кровавые.
Их в августе все рвут.
Косить траву, не выкосить
С угодий и лугов.
Пасти здесь скот не выпастить Вокруг озёр, дубов.
Косили в пору травушку,
По утренней росе.
Душистую муравушку
Не всякой взять косе.
Отбитой лишь, точёною.
До солнечных лучей.
Косили также конною.
А пить идёшь в ручей.
Здесь «Казынбатские» луга
Шли вдоль горы, не заливной.
Как в Ставрополь, идёшь туда
С мешочком за спиной. Жаворонки над головой поют, Кузнечики стрекочут,
А ноги босые бегут.
А рядом косы точат…….. Направо «Ситовы» луга,
«Берёзовая грива»
Согнулась будто, как дуга. Сгибает ветви ива.
Душисты «вилловы» луга,
Не раз бывал я там.
Косить траву ходил туда,
Где «бешеная яма».
Вблизи два озера больших «Хижово» и «Сазанье».
Вдоль Волги озеро «Грязных»... Осталось всё в сознанье.
С времён далёких, от купцов,
Причал остался, знали
От наших дедов и отцов,
Что его «зимний» звали.
Бектяшенски луга в причал
На Волгу выходили.
Там дед и прадед мёд качал.. Сады купцовы были.
Из озера ручей «Тунгус»,
Журча, струился в Волгу.
Вокруг озёр свирепый гнус
Весной кружил подолгу.
А летом жёг слепень, пестряк.
Бывало, не заметишь, как
Придёшь в село «Торновку»
К знакомым на ночёвку
А дальше дальние луга
И озеро «Лебяжье».
Вокруг него паслись всегда, Скота стада говяжьи.
Правей «заизневы» луга,
Озёра, ближе к Волге.
Зимой застала нас пурга, Однажды, на дороге.
Село осталось в памяти
И я ей дорожу.
А что случилось с нами-то,
Сейчас я расскажу:
Среди лесов, кустарников,
Оно, моё село,
Сады, плетни, завалинки
На дне лежат давно.
Волной могучей синею Укрыло красоту,
И лес, луга и займище Взамен на пустоту.
Народ села лишился,
В две тысячи домов.
Не стало белорыбицы,
И щуки и сомов,
Осетров и белужины,
Линей и карасей.
Щурят ловили в лужице Руками, без снастей.
Теперь богаты волнами.
На берег выйдешь ты,
В глазах слезами полными,
Мелькнут твои мечты.
Вода зелёно-мутная,
И пить уж не моги!
А где же рыба крупная?
Белуги, судаки.
Сгубили реку Воложку,
Артерию Руси.
Кому взбрело в головушку
С природою шутить?
Кому пришло в головушку
С природою шутить?
И Русскую красавицу В грязнуху превратить!?


-------------------------------------------------
В тексте использовано название Яблонов Овраг, существовавшее, по крайней мере, до 1947 года. Теперь изменено на Яблоневый Овраг.
Гордеев Пётр Григорьевич расстрелян в 1919 году. Реабилитирован в 1994 году.
Мазанов Александр Матвеевич расстрелян в 1937 году. Реабилитирован в 1957 году.


Рецензии