Обломов, как антифашист

или,

Литература vs нацизм.

Истоки нацизма, как известно, лежат в Реформации. Реформация (это эвфемизм, на самом деле, резня) лютеранского толка опирается на одну принципиальную ошибку, что нематериальные проблемы можно купировать материальными средствами («склонность мистики утилизировать себя для... общественных целей» – Бердяев). Буквально – весь сыр-бор якобы разгорелся из-за продажи индульгенций. Справедливое возмущение прото-протестантов этим вопиющим нарушением духа христианства должно было бы просто привести к отмене системной ошибки, однако не удержалось в рамках коррекции администрирования и скатилось аж до Ветхого Завета. Декларировали очищение и возврат к истокам, а с железной последовательностью провели в жизнь принципы азиатского сосуществования: «убей всех, разрушь все, остальных в рабство» (это стандартный путь всех вообще революций – от недурной идеи через несколько сакральных убийств до тотальной войны).

Религия отличается от других культурных феноменов сквозным проникновением в массы, она примерно одинаково влияет на аристократа и простолюдина и примерно в одинаковой степени им доступна. Прочие инструменты культуры имеют весьма ограниченное воздействие и остаются, как правило, достоянием верхних слоев – простая гигиена и ограничение рукоприкладства продвигались вниз лет сто, а уж живопись и музыка... Именно поэтому вопрос: «Немцы – такой культурный народ, как же они скатились к нацизму?» лишен оснований уже в своей утвердительной части. Ибо сентенция о культурности подтверждается только наличием (в XVIII, XIX вв.) передовой науки, музыки, весьма отчасти живописи и весьма-весьма литературы. При этом ставится знак тождества между произведениями искусства (научно-техническими достижениями) и общим культурным уровнем масс, что не только не очевидно, но и ложно. Тут проблема в слове «передовой». И она не в том, чтобы сравнивать передовых культуртрегеров разных наций. А в том, что производители внутри своей родной национальной культуры оказались чересчур передовыми, то есть находились в глубоком отрыве от остальной (отсталой, отставшей) части населения. Это затрагивало все народы, но только Германия в этом смысле оказалась слишком передовой.

Ибо все это великолепие немецких культурных абстракций было принципиально герметично. Ниже высокоточной машины университетов, академий и консерваторий без передаточного механизма монотонно струилось традиционно протестантское ККК (Kinder, K;che, Kirche). Проблема проникновения высоколобой культуры в массы не воспринималась как необходимость. Попросту говоря, были производители культурного продукта, но не было потребителей.

Тут сразу скажут: стоп! А в других странах – не так?
Не так.

Энтони Графтон, описывая ситуацию в немецкой филологии:
«...как подметил непосредственный очевидец и участник событий, пессимистичный и проницательный Бернайс, в письмах к своим английским друзьям Марку Пэттисону (Pattison) и Ингрэму Байуотеру (Bywater) — немецкие ученые утратили способность общаться с “обычными” образованными людьми. Сам характер методик, которым профессора обучали студентов, исключал появление в Германии (в отличие от Англии с ее пылкими антиковедами-дилетантами) слоя “рядовых просвещенных читателей”, которым было бы интересно обсудить смысл понятия “катарсис” в “Поэтике” Аристотеля или поспорить о том, была ли афинская экономика эффективной. Содержание филологии — а также то, как ее преподавали и практиковали, — оказалось в разительном противоречии с целями, ради которых сама эта профессия создавалась. Ко второй половине XIX века великое творение Гумбольдта и Вольфа напоминало какого-то механического монстра, запрограммированного на самоуничтожение. Вопиющую несхожесть замысла и воплощения — пропасть между абстрактными идеалами и скрупулезным педантизмом реальной научной жизни — с наибольшей горечью описал не кто иной, как Герман. “Дорогой друг, — писал он Лобеку в 1848 году, — в этом конверте Вы наконец-то найдете сразу две трагедии с некоторыми новыми исправлениями. Исправить ту великую трагедию, внутри которой мы нынче живем, будет, видимо, посложнее”».

Но и Общество Дилетантов в Англии состояло из аристократии, могшей позволить себе Grand Tour, а не простецов! – скажут, и будут правы. Но если во Франции, Англии, России существовал хорошо образованный средний аристократический слой (во всяком случае, с конца XVIII века), то в многочисленных германских государствах таких клубов по интересам практически не было. Причины этого кроются в раздробленности Германии и переизбытке научных центров (престижных для местных князей) при общей нехватке кадров. То есть, попросту мало-мальски образованный аристократ при желании автоматически попадал в одну из герметичных культуртрегерских академий – не у себя дома, так по-соседству. Главные германские центры (Берлин, Дрезден, Лейпциг, Геттинген, Бонн, Йена, Эрланген и пр. и пр.) и их правители конкурировали за умы – увы, в большинстве, весьма средние, не имевшие шансов в любой другой стране попасть в первый ранг. Президент Прусской Академии Эйлер вернулся в Россию, где не получил даже просимого Вице-, но остался доволен. Винкельман уехал а Рим, откуда грубо отказал тому же Фридриху, между прочим, Великому, а Гершель – в Лондон. (Хорош Великий – об него последовательно вытерли ноги Три Бабы, кастрат  и гей.) Утечка первоклассных мозгов из немецких академий стала с тех пор общим местом. При этом не надо забывать, что средневековый университет – это доживший практически без изменений до эпохи Великой Французской Революции реликт, представлявший собой привилегированную гильдию религиозных начетчиков, не имевшую отношения ни к науке, ни к просвещению. В немецких землях их вообще было три типа: лютеранские, кальвинистские и католические (иезуитские). Реформы лениво тащились весь XVIII век. Но – прискакали генералы и быстро объясняли. В конечном счете, наполеоновские войны (и связанные с ними жесткие реформы образования) и нехватка аттестованных (генералами) кадров привели к тому, что число университетов в Европе к 1815 году уменьшилось на треть, а в немецких землях, в частности, практически вдвое. Только после этого научные (с точки зрения конца XIX в. – наукообразные) работы с начала XIX века стали финансироваться в высшей степени щедро, но на герметичность немецких академий это не повлияло (разве что в худшую сторону).

Интересно, что многие русские археологи-дилетанты (слово «дилетант» до конца XIX в. не имеет уничижительного смысла; наука – это забава), раскапывавшие скифские и т. п. захоронения, становились членами немецких академий, публиковались в Берлине, но – в петербургскую с таким багажом попасть было невозможно.

Надо понимать, что электрический ток производит работу тогда, когда есть не только генерирующая мощность, но и потребитель. Потребителя прусская система обучения создать не могла. Она создавала специфического патриота. «Войну с Австрией выиграл прусский учитель», – сказал один прусский учитель.

С опозданием присоединившаяся к идеям Просвещения Россия принялась ликвидировать отставание ударными темпами. Изрядно немецкая в веке XVIII, в следующем столетии она, однако, пошла путем более западным. Аналогом английского Общества Дилетантов в России стал петербуржский Румянцевский кружок. В Москве появилось Общество Истории и Древностей, отсылавшее к деяниям французской академии Надписей, а еще раньше – новиковское Дружеское Ученое Общество, пятым пунктом в программе которого стояло учреждение Филологической Семинарии. Интересна судьба британской системы взаимного обучения Белла – Ланкастера. Носившая практически частный, негосударственный характер, она распространилась почти по всей континентальной Европе, но не в Германии. В России ее поддержал все тот же Румянцев (1817). Члены Союза Благоденствия образовали «Вольное общество учреждения училищ по методе взаимного обучения» (1819). Вполне частный спор двух частных кружков – общества «Арзамас» и шишковцев впоследствии перетек в дискуссию западников и славянофилов (спускаясь постепенно от высших аристократов вниз), и также имел характер живого неокаменевшего спора интеллектуалов не из официальной академической среды.

В «греческой» реформе прусского образования (Гумбольдт и пр.) самой большой ошибкой было «греческое», то есть попытка достичь некоего нарисованного античного идеала (выдуманного несколько раньше первым поколением немецких филологов). Примечательно, что до этого в Пруссии доминировали школы «латинские». Суперавторитет Гумбольдта сыграл в минус: безобидные, в общем, заблуждения одного человека были вшиты в систему и стали багом. («Капиталом» тоже можно пришибить разве что кошку, но в горячих сердцах и заплечных руках...)

Пробежимся по слоганам самоидентификации. Французы: «Свобода, равенство, братство»; русские: «Православие, самодержавие, народность»; англичане: «Боже, храни королеву». Немецкая культура материалистична: где надо чисто и где не надо чисто. Киндер, кюхе, кирхе – дети, кухня, церковь. Если бы нация считала, что кайзер Вильгельм шутит, Гитлер не повторил бы в собрании женщин-нацсоцок в 1934 то же самое с заменой Бога на мужа, что совсем втоптало в прах земной последние небесные ростки.

Открыть сотню университетов, музеев, академий не означает автоматическое окультуривание нации. Человек должен понимать, в чем его выгода.  Тогда элементы высокой культуры станут востребованы, иначе – ступор ККК: «Попрошу не выражаться!» Чуть что – «Бить будете, папаша?» Но если горизонт в пределах квартала (ККК), то зачем музыка, к чему живопись, вся эта философия-метафизика? «Не мусорить!» – «Бить будете, папаша?» Немцы взялись за окультуривание темпами блицкрига, (не «культурная революция», а «культурная война»), первыми доложили и отчитались о почти поголовной грамотности. Теперь заповеди ККК поступали в виде списка штрафов.

Интересно, что у французов был свой аналог ККК. Генриху Наваррскому («Париж стоит обедни») приписывают мечту, чтобы у каждого крестьянина на обед была курица. В положенное время курица привела нацию к мифическому: «Нет хлеба? Пусть едят пирожные» – и далее головы полетели без остановок. Это, конечно, мелочи, – как говорил блестяще самообразованный дилетант Холмс и добавлял: – но нет ничего важнее мелочей.

Почему с другими великими нациями не случилось системного сбоя?

У других было то, что не создали немцы: существовал передаточный механизм от высокой культуры в массы. Каждая последующая шестерня этого устройства по идее должна была снижать эффективность маховика на порядок, и до низов культура уже доходила бы снова в виде постановлений, подобных религиозным (Земля обращается вокруг Солнца! – хрясь линейкой), но по счастью нашелся универсальный привод, который оказался способным дотянуться до всех, хотя, и в различной степени.

Это литература.

Литература обладает одним уникальным синкретическим свойством: она примерно в равной степени принадлежит искусству и науке. Литература – это наука лайт. Именно благодаря этому она кажется совершенно открытой и проницаемой. Открытой до стадии амикошонства, – у человека, умеющего читать, может возникнуть иллюзия, что главное в писательском деле – хороший стул. Урка Шарапову, играющему этюд Шопена – «это и я так могу». Но для чтения, действительно, нужно совсем немного науки (знание письменной речи) и дневного света. До конца ХХ века чтение было одним из любимейших развлечений человечества. В XIX веке люди учились грамоте, чтобы читать истории, например, Четьи-Минеи. До появления радио национальная литература была мощнейшим средством воздействия на национальные же массы. Люди читали про себя. Иногда буквально. Хорь, как известно, с удовольствием читал рассказ «Хорь и Калиныч». Перекати-поле из одноименного рассказа Чехова получил вожделенное место, подсунув рассказ о себе работодателю. В селах зачитывали книгу (одну на село) А. Муравьева «Путешествие по Святой Земле в 1830 году», а до того хожения Трифона Коробейникова и Григория Барского. Так или иначе, передаточный механизм набрал гигантские обороты к началу ХХ в. Сильная национальная литература успешно транспортировала с верхних этажей культурного слоя идеалистические воззрения; романтик динамита Нобель не случайно настаивал на вручении литературной премии только писателям идеалистического направления.

Александр Кирпичников писал в конце XIX в:

«Самые горячие патриоты, называющие Бисмарка и Мольтке великими прозаиками, должны сознаться, что свобода и империя не подняли немецкой литературы, и жалуются на чрезмерное преобладание материальных интересов. Берлин не дорос до культурного значения Парижа или Лондона, и тон, им даваемый, неблагоприятен для литературного развития».

Пример «латинского» передаточного механизма от высокой культуры  в массы точно подметил Гончаров. Для этого барину понадобилось всего несколько строк.

«Отец спросил: готов ли у него перевод из Корнелия Непота на немецкий язык.
— Нет, — отвечал он.
Отец взял его одной рукой за воротник, вывел за ворота, надел ему на голову фуражку и ногой толкнул сзади так, что сшиб с ног.
— Ступай, откуда пришел, — прибавил он, — и приходи опять с переводом, вместо одной, двух глав, а матери выучи роль из французской комедии, что она задала: без этого не показывайся!
Андрей воротился через неделю и принес и перевод и выучил роль».

Через несколько лет, отец уже сам выпихивает сына на вольные хлеба (с точностью до пинка):
«— Ну! — сказал отец.
— Ну! — сказал сын.
— Всё? — спросил отец.
— Всё! — отвечал сын».

Другой барин удачно транслировал весь получившийся из этого идиотизм в одном полоумном взгляде актера «с дичинкой» Богатырева.

Прокомментирую то, что раньше в комментариях не нуждалось. Немцы – нация историков, и Штольц-старший пичкает сына формальным образованием: Непот – римский историк, автор хронологических таблиц и сакраментальной фразы «Хочешь мира – готовься к войне (Si vis pacem para bellum)». Русская же мать из дворян средней руки воспитывает Андрея посредством литературы. А парабеллум впоследствии всплывает в варианте браунинга в афоризме поэта и прозаика группенфюрера СС Ганса Йоста: «Когда я слышу о культуре, я снимаю с предохранителя свой браунинг» (Wenn ich Kultur h;re ... entsichere ich meinen Browning). Характерно, что в русском сознании хотя роль культуры не слишком высока, но зато и роль браунинга не заглавная тоже – оба эти слова пишутся со строчной буквы. Космополитичный Андрей свою роль во французской комедии выучил, и можно быть уверенным: опора нацистов – не Штольцы. (Замечу прямо-таки пушкинскую метатекстуальность: выучивший комическую роль Штольц сам является комедийным персонажем русской трагедии.) Тем, кто полагает, что все наоборот, приведу следующую цитату о продолжении формального и неформального образования, и чем все кончилось:

«Отец Андрюши был агроном, технолог, учитель. У отца своего, фермера, он взял практические уроки в агрономии, на саксонских фабриках изучил технологию, а в ближайшем университете, где было около сорока профессоров, получил призвание к преподаванию того, что кое-как успели ему растолковать сорок мудрецов.
Дальше он не пошел, а упрямо поворотил назад, решив, что надо делать дело, и возвратился к отцу. Тот дал ему сто талеров, новую котомку и отпустил на все четыре стороны...
Он был в университете и решил, что сын его должен быть также там — нужды нет, что это будет не немецкий университет, нужды нет, что университет русский должен будет произвести переворот в жизни его сына и далеко отвести от той колеи, которую мысленно проложил отец в жизни сына.
А он сделал это очень просто: взял колею от своего деда и продолжил ее, как по линейке, до будущего своего внука и был покоен, не подозревая, что варьяции Герца, мечты и рассказы матери, галерея и будуар в княжеском замке обратят узенькую немецкую колею в такую широкую дорогу, какая не снилась ни деду его, ни отцу, ни ему самому».

Впоследствии Штольц «... два раза был за границей, после нашей премудрости, смиренно сидел на студенческих скамьях в Бонне, в Иене, в Эрлангене». Итог образования в 4-х университетах перед границей и после границы: «Он участвует в какой-то компании, отправляющей товары за границу». Штольц без обломовщины – фашист, с обломовщиной – не фашист.
Четыре университета подобраны Гончаровым со вкусом: Штольца полной ложкой потчуют всеми блюдами православных, католических и протестантских догм. Не удивительно, что в глубине души Штольц совершенный атеист (в глубине души нет души).

А общеевропейский итог прослеживается без исключений: чем больше развилась национальная литература в XIX веке, тем меньше шансов было у нации скатиться в фашизм любого толка в веке XX. И мировая война тут ни при чем. Вне зависимости от того, каким был версальский итог для той или иной нации (Германия проиграла, а Италия победила) фашизм устанавливался (или нет) в легкой или тяжелой форме прямо пропорционально степени влияния идеалистической национальной литературы, формирующущей идеалы масс. Чем более материалистичной оказывалась культура низшего слоя, тем более жестким был фашистский режим.

Скажут, что литература вторична по отношению к религии: в католических странах сам фашизм был мягче. И это так. Но фашизм там – был. Интересно, что литература XIX в. – это не добавка к каким-то более весомым факторам, не маркер, а единственный привод, который определил приход или не приход фашизма.

Показательна судьба Англии, которая, как известно, прошла от своего фашизма в двух шагах. Литература XIX в. у Англии довольно посредственная. У Скотта, Байрона и Диккенса учились писатели всех языков, кроме, собственно, англичан. Тем не менее, вовремя усиленная к началу ХХ в. плеядой великих ирландцев, она помогла устоять нации в целом.

PS. Может возникнуть мысль, что Россию от фашизма «спас» большевизм, а не литература. Это не верно. Что мешало фашистскому выбору свершиться поверх большевистского переворота? Тому примером не только Германия.

PPS. Комментарий для прапорщиков СА. Прапорщики кричат: ах, Италия, ах, Италия! С ума можно сойти! Ах, уфицци-макиавелли-леонардо-мандзони-пицца-феррари! Так вот, из всего списка к массам спустилась только пицца. Не было большой национальной литературы в XIX-м – вся гигантская масса верхней культуры XV – XVIII вв. осталась наверху. В ХХ-м толкнули – опрокинулось – наверх вынесло Муссолини.

«— Всё?
— Всё!»


Рецензии