В ожидании смены

"...субъект остаётся здесь заключён под стеклянным колпаком с выкачанным воздухом, и в этом безвоздушном пространстве он грезит объективное бытие, – однако увы! нулевого измерения."
                С. Н. Булгаков. "Философия хозяйства"



Возраст вычёркивает только то, что другими писано, а теперь – лишнее, ненужное. А всё своё, хоть в дырявом кармане – а донесёшь, до самого что ни на есть конца – донесёшь. Как раз, в дырявом скорее донесёшь.
– ДобрОта не мокрота: не откашляешь и не выплюнешь.
– Неэстетично же, – поправь, а?
И поправлял, добрая душа:
– МерзОта – не мокрота... так лучше ли?
А без этого лишнего – какая жизнь? Без этого жизнь не жизнь, а кружение по кругу, вроде цирковой лошади: повторение пройденного и возвращение в стойло.

– Бытие человека определяется его принадлежностью Божественному сознанию. Пока Бог видит человека, человек продолжается.
– Но разве Бог не видит всё, и всё время? Как Он может перестать видеть что-то?
– Бог видит всё и всегда, вечно и в неизменяемости, во временнОм плане. В плане пространственном человек исчезает из поля зрения Бога как субъект (но не как объект), при этом он продолжается во времени.
– Разве я не могу отождествить Бога и пассивный интеллект материи, intellectus patiens, натурально присущий всему, общий всему?
– Можешь, коли Бога не боишься!
– И разве не происходит развитие материи в силу присущего материи активного и автономного творческого начала?
– Происходит именно так.
– Тогда как же увязать самость развивающейся материи с принадлежностью к Божественном сознанию, что сказано выше?
– Активные элементы актуализируют пассивные элементы, уже существующие как потенциалы в intellectus patiens, и Божественное сознание творит в форме материи, при этом оставаясь независимым от материи и от материального сознания.
– Да ты гонишь, Фома!
– Молчи! А не то снимут сапоги и просидишь ты у меня шесть суток не евши!

В детстве, читая всё подряд, прочёл книжку о революционерах на Кавказе. Тогда это был самый популярный жанр: революционеры, борьба с царизмом... Камо, Бауман – птица весенняя, сквозь ледяную мглу и тому подобная утварь. Даже Зощенко отметился на этом неблаговидном поприще, только не в своём "фирменном" стиле синебрюховском, естественно. Кавказские эти борцы (комиссары?) попались врагам, и враги повезли их топить в Каспийском, надо понимать, море. Авторы революционного треша, имея большую свободу в изображении враждебных нравов, зачастую использовали её шире, чем требовали рамки литературы для детей. В таких книжках можно было встретить сцены, которые вновь встретились в искусстве уже много позже: в японских фильмах начала семидесятых, таких как "Меч отмщения". Вот и тут тоже. Борцов-комиссаров засунули в мешки, а чтобы они как-нибудь не выплыли, мешки зашили. Зашивала мешки женщина-садистка. Протыкая иглой грубую мешковину, она не стеснялась и прошивала заодно и живое человеческое тело, если уж подвернулось. Доносившиеся стоны и крики доставляли ей удовольствие.
Жуткая сцена долго стояла перед глазами. Как всё непонятное, непосильное для детского ума, эпизод истязаний приобрёл непредвиденную окраску – половую: женщина, мужчины... Всё неизвестное, как неперемолотые зёрна, оставляется на потом, и уже потом – даёт всходы неожиданные, с которым не знаешь что и делать. Способность чувствовать чужое страдание свойственна всем, но способность испытывать при этом не сострадание или жалость, а странное и тревожащее чувство, близкое к возбуждению, присуща немногим как извращение.

– Жизнь есть нерассуждающая сила, "тёмная", бессознательная власть. Жизнь не следует отождествлять с индивидуальной жизнью особи; Жизнь продолжается и после смерти; после остановки мозга живёт психофизическое единство, которое привычно разделяем на "тело" и "душу". Смерть – лишь прекращение внешнего движения; смерть, смирный, смирение – однокоренные слова (смрт); возможно, "смерть" – от "смириться", остановиться – прекратить экстенсивное развитие... "Смерть" как процесс распада и разложения есть такая же форма Жизни, её интенсивный внутренний аспект.
– Жизнь – та власть, которая соединяет душу и тело в одно целое. И это целое живёт после смерти достаточно долго (см. Бардо Тхёдол и православное учение о мытарствах души), живёт в течение всего того времени, пока разрушаются физическое и духовное тела человека, возвращаясь в первооснову – в землю. Эта власть не артикулируется и не познаётся, она внутри, "в земле". Подземный бог Велес, он же Волос (Влас), и власть – слова одного корня. Внутреннее властвует над внешним, и внешнее не сознаёт этого, пребывая в плену иллюзии.
– Посредник между мирами, Анубис выводит сущности из существования, возвращает самость и возводит испорченное материей в ранг божественный, в уровень Озириса. Что же такое Анубис? Или ангел-хранитель, в православной традиции сопровождающий душу усопшего через воздушные "заставы" – мытарства? О, это персонификация Жизни, одна из её масок; нет Анубиса (как нет и Озириса, и нет души отдельно от тела), есть фенолфталеин, который проявляет сущность в контакте с собой и выделяет эту проявленную сущность как нечто не принадлежащее иллюзии, истинное, первоначальное – Сущее...
– А ты к чему это подговариваешься? Фенолфталеин... Уж не хочешь ли дербалызнуть?
– Можно.
– Эй, там... Анубис! Услужающий! Насыпь-ка нам пару баночек хрустальной...

Когда в юности была прочитана "Яма", больше запомнился не сам текст Куприна, в сущности неровный, а более замеченная в примечаниях ремарка Горького: он как бы осуждает, но сам, описывая это – наслаждается, и скрыть это от человека с художественным чутьём – невозможно... Так впервые было познано и определено художественное чутьё как извращение. Писатели узнают друг друга по запаху: Горький узнал Куприна, ты узнал того и другого. Это общий круг людей, получающих удовольствие иными, несвойственными большинству людей способами.

– Злые вы, – сказала Матрёна не думая, полушутя. – Уйду от вас – так и знайте!
Архиппа в последнее время всё принимал всерьёз и этим очень всем надоел.
– Сама злая, вот и злые. Злишься на всех, подвоха ищешь, каверзы какой-то. Все у тебя жулики, воры, злодеи. Все норовят тебе яму вырыть и ножку подставить. Прямо кушать не могут – такую неприязнь к тебе испытывают!
Матрёна засмеялась ему в лицо:
– Ну, ну! Что ещё скажешь?
– А почему так? – продолжал Архиппа, словно не слыша. – А потому, что не любишь ты никого! Вот и красивая, вот и умная – а не любишь, не дал тебе господь. Живых никого не любишь. Только мёртвых.
– Я сама мёртвая. Я мёртвая давно.
– Неправда! Мёртвые все лежат тихесенько, как детки умненькие. Они свои недостатки увидели, грехами ошарашились, проступки свои тяжкие взяли, да все разом – и взвалили... Ну и окачурились, конечно, в одночасье: это не поднять... И лежат уже без недостатков, – гнул своё Архиппа, хотя вокруг уже и щурились, и жмурились, и зевали как заведённые. – И никого они не, это... не не любят. Как это?
Он запутался сам.
– Всех любят, – подсказал ему повар Кулик.

О писателе Куприне. Странным и необъяснимым путём попала в руки та самая "Яма". Как-то по зиме гуляли во дворе. Вдруг видят – лежит портфель... Открыли – там какие-то вещи, более-менее полезные, и бесполезная книга: пятый том собрания сочинений Александра Куприна, где среди прочего и повесть "Яма", которую "многие сочтут безнравственной, но которую автор тем не менее посвящает матерям и юношеству". И чем не рука судьбы? Вещи разобрали, книга оказалась никому не нужна... взял. Читал, ужасался: в пятом-то классе! Это же лет двадцать, больше, до наступления эры светлых интернет-годов...

– Я тебе, Петя-Вася, скажу, и ты меня не перебивай. Всё, что говорят – наплевать и забыть! Наплевать и забыть. Хайдеггеры всякие и Гусь... как? Неважно, – и забыть. Вот он, Гусь этот, говорит: Ви филь шайн, зо филь зайн! Это в переводе с идиш будет "что видишь, то и есть". А я не согласный! Как же интер... ин... интертрепация?! Видишь фигу – а это есть скуйство! Скуйство, говорю. Сходи на выставку Шнура, там оно заставлено. Интертрепация, я тебе скажу, это... бытийность бытия! А ви филь шайн – бытие. Почуй разницу. Опять же троичность. Как без того. Один видит, другой видится, третий видит того и другого, и вся полнота видения в нём заключена, о! Субъект, объект и... и кто? Хорошо, забыл. Пусть будет проекция этих двух на пустое место. Я тебе, Петя-Вася, скажу, и это правда, что вилософия есть любовь. А любовь – вилософия. И это правда самая чистая, что вилософы только рассуждают о том, как устроен мир, а надо полюбить и уже успокоиться. Гусь мир не спасёт. Он же не хрустальный.

Кстати, о писателе Горьком. В повести "В людях" буревестник революции описал сцену изнасилования якобы пьяным казаком женщины по имени Дарья. Описал с большой художественной силой и убедительностью, выказав и талант, и чутьё. Интересно, что сказал бы писатель Куприн, случись ему прочитать это? Детали и даже имя героини – Дарья – так прочно застряли в художественно недоразвитых отделах головного мозга юного читателя, что и по сей день сидят там как родные. А имя Даша сделалось нарицательным для героинь собственных рассказов, причём – нужно ли говорить это? – среди злоключений, которые выпадают, волей придуманной судьбы, на долю этих Даш, преобладают эксцессы сексуальной природы. Круг принял ещё одного, принял как своего.

– Василиваныч! А что такое познание?
– О, это сложный вопрос, философский. Ну, это когда в бесформенном потоке ощущений выделяешь какие-то, придаёшь им форму, познаёшь.
– А форму где беру?
– А формы уже готовые в башке у тебя имеются. Как на складе у старшины.
– Так что же я познаю, Василиваныч?
– А хрен его... сложный вопрос, философский... Вон, Лосев: сознание, мол, предицирует смысловое содержание предмета самому предмету. Вот и поди пойми – кто белые, а кто мы...
– Лайонз похоже говорил. У него вообще значение понимается как первичный интуитивный комплекс.
– Фурманов идёт.
– И тут, значит, я беру её за жопу...

Любил рисовать и лепить. О необходимости развивать мелкую моторику родители, простые рабочие люди, вряд ли думали и даже знали. А просто, развивали не зная, как это тогда и делалось. Самым большим удовольствием было нарисовать красивую картинку, а потом методично, строчка за строчкой – заштриховать её, напрочь, до дыр в бумаге... Или, вылепив что-нибудь, тщательно отделать детали, чтобы затем всё залепить сверху толстым слоем пластилина, смять в бесформенный комок – и мять, мять... Чем не метафора искусства? Ведь, прежде чем создать свой образ мира, творец расправляется с оригиналом: препарирует, расчленяет – и в конечном итоге уничтожает... И это – удовольствие. Эффект палимпсеста.

– Мы с тобой никогда не были близки. С ней мы были ближе. Знаешь, почему? Она более хитрая и умела притвориться, приласкаться. А ты, когда приласкаешься, то как слон. Искреннее чувство всегда выглядит неестественно и неуклюже. Вот мы стоим сейчас, разговариваем. И если я вдруг тебя обниму и поцелую...
– Давай!
– ...то это будет смотреться неловко. И всем будет неловко, и тебе, и случайному зрителю, и даже мне. А если на моём месте будет опытный ловелас, то у него это получится гладко и вполне эстетично. Потому что там будет голая техника. И никаких чувств.
– Целую систему придумал, только чтобы не целоваться.
– Ну да. Всё типа того. Иногда эта самая техника снимает барьеры. А настоящее чувство их создаёт. Это же мука – когда настоящее.

Каменный цветок жив и чарует своей неземной красотой, пока не сделаешь копию. Копия убивает оригинал. Правильнее убить и копию. Кто придёт на смену? Явно другие, а значит – ненастоящие, копии, подделка...
Самое страшное в жизни – не бесцельность существования, а следование подделке. Человек без цели поневоле переживает себя заново, чтобы понять: почему, по какой причине всё так, как я вижу, и вижу ли я так, как есть, или – это лишь я, и ничего больше? Иллюзия цели туманит глаза и слюнявит рот, ослик бежит за морковкой, не понимая, что в связке "ослик – морковка" нет ничего настоящего...

– Торжество-то сдержать, сдержать... тОржество, – нарочно коверкая слово, шипел Иван Иванович и, низко наклонясь к столу, быстро-быстро чиркал пёрышком, царапая и комкая бумагу, – по возможности-с... задержать! Потому, – он поднял лицо, непонятно чему-то усмехнулся, – силы добавить, силы! К слабости – силы... и протяну-у-уть, как можно-с дольше. А тут эти и подойдут.
Луна, полная красавица – заботливо смотрела на своего пациента из ветвей, протянутых из ночного блаженного мрака в окно, чуть приотворённое по случаю душного лета. Она в эти часы своего торжества была красива как никогда. Но Иван Иванович никогда и не замечал красоты луны, весь устремлённый в полёт бумажных змеев, которых сам же становился творцом, а через минуту-другую – и палачом. Скомкав, он бросал исписанный сикось-накось, а точнее – изорванный и проткнутый в некоторых местах пёрышком, бумажный лист в ведро. Оно тут же и дожидалось, возле ножки стола. Уже почти полное.
– Вот, – Иван Иванович бросил перо, последний лист сжал-смял, с непередаваемым наслаждением, в бумажную массу и отправил по назначению – вниз. – Всё-о-о... Ну, таки я поработал сегодня. Да-с. Однако...
Иван Иванович вскочил и, подхватив полное мятой бумаги ведро, поспешил в переднюю. Здесь он по-быстрому набросил на плечи жилетку, отороченную мехом горгоны или другого неизвестного существа, босые ноги сунул в сланцы. Посмотрелся на ходу в зеркало...
Иван Иванович с годами, чем дальше уходил от Ванечки, Ванюши и просто Ивана, становился всё сильнее похож на собственную карикатуру. Волосы, в молодости густые, вьющиеся, приятного золотистого тона, теперь вытянулись косицами, как у дьячка, жидкие, постоянно сальные. Нос тоже растянулся аж до самой верхней губы, малиновым оконечником задевая эту самую губу в минуты творческого нетерпения и волнения. Губы съёхнулись: две тоненькие гусеницы, ехидно обвивающие друг дружку. И самое главное – это глаза. Глаза выкатились из орбит, как будто поражённые базедовой болезнью. Но это была не болезнь, это было другое, как и россыпь непонятных прыщиков, выкатившихся за последние два-три года под глазами. В состоянии возбуждения прыщики наливались красным, как маленькие светодиоды ("Угольки мои адские", – шутил Иван Иванович).
Что другое, конечно, знал Иван Иванович. Но вслух этого не произносил.

– Ахинею придумали. Латинцы дурни, – сказал Иван с набитым ртом.
– А почто, милай? – встревожилась бабка.
– Дак вот, Кассирер энтот... Теория символического поля, концепция функционального понятия. Что не по содержательному сходству отбирает и компонует, вишь, сознание, а по функциональному. Бред собачий, – пояснил Иван.
И, чтобы лучше добрело до старой, он три раза пустил лай в потолок... Бабка лайнула в ответ:
– Ав, ав... а в чём дело? Ав!
– А в том, старая ты ложкомойня, – ласково сказал ей Иван, – что русская народная, понимашь, мудрость ровно то же самое уместила в несколько забористых слов!
– В моём дому попрошу не выражаться! – упредила бабка предполагаемую цитату.
– Да не то, – Иван снисходительно засмеялся и макнул рязанский круассан в повидло. – "Не по хорошу мил, а по милу хорош" – вот тебе и весь твой Кассирер!
Он захрустел круассаном, повидло потекло по бороде.
– Разумного Бог послал, – радостно сказала бабка.
Она облизнулась, как в первую ночь, плотоядно. И постучала железными зубами.

Он не мог смотреть в зеркало: лицо начинало вытягиваться, почему-то всегда вниз, и если он не успевал за своим лицом – пропадало, всё пропадало, кроме волос. Волосы затмевали свет, они шевелились, как черви, это было отвратительно...
Впрочем, обычно он успевал, научился успевать.
В детском саду, когда их укладывали на "тихий час", мальчик не спал. Он нашёл себе занятие: укрывшись с головой, водил руками над собой, и в стороны, и потом – вниз... Это "вниз" было целью и тайной приманкой, и оттягивая приближение к цели и завладение приманкой, мальчик растягивал удовольствие – всегда куда более короткое, чем приближение к нему. Так он научился останавливать время, не останавливать, а – задерживать. Время распадалось на мгновения. Каждое такое мгновение, в отличие от настоящих мгновений, длилось ровно столько, сколько он позволял ему, именно – сколько хватало дыхания.
Конечно, это было запрещено. Как всё запрещённое, только это и влекло юную душу к измене. Изменить тело – для чего? Он не знал.

– Иваныч.
– А?
– Шумно дышать стал.
– И чего?
– Подкрадываться не сможешь.
– Зачем, я не волк. Зачем мне подкрадываться?
– Волчьи органы имеешь...
– Орган – дело второе, третье даже. Запрос формирует потребность. Потребность формирует орган. "Для чего", "что", и потом только "как". Вот в такой последовательности. А у человека наоборот, всё с ног на голову поставлено: сперва "как", потом "что", и только после этого задумаемся – "для чего?".
– Врёшь ты всё, Иваныч.
– Сама не врёшь?
Молчание... кряк, кряк... ветка.
– Двойные стандарты, во всём лицемерие. Я почистил зубы твоей щёткой – "Ах, ты мои вещи берёшь без спросу!", ты моей почистила – "Ну мы же вместе живём, у нас должно быть общее всё"...
– Мелочи какие... фу.
– Из мелочей состоит жизнь.
– На что обращаешь внимание, из того и состоит. Если на мелочи, то из мелочей. Мелочный сам, вот и жизнь из мелочей! Надо выше смотреть.
– Выше?
- Да! Ну чё ты? Чё ты всё ручонками водишь? Ты! Взял бы напился – да трахнул бабу какую-нибудь... Чё ты под одеялом всё, всю жизнь? В стойку встал... Глянь, пацаны - боксёр... Чё ты в стойку стал? Ты! Убрал руки...
Треск ломающихся ветвей. Летят вниз, сшибая на пути мелкие веточки и осыпая листья.
– Глупости не делай, Иваныч, и всё хорошо будет. Всё хорошо? Ну да. Почему бы и не быть – всему хорошо?

Сюжеты ловят человека и сжирают его всего. Пустой сюжет заполняется содержанием по сходству или по близости в хронотопе, часто его стилистика, образность, самый тон повествования определяются недавно просмотренным, или пережитым. Человек сам по себе не стоит ничего. Вся его ценность, как фонаря старых времён, заключается в масле, в поднесённом огне и в фонарщике. Фонарь освещает не себя и не своим, так же человек: живёт не собой и не для себя. Рассказчик знает: он исчезнет, как только закончится его рассказ. Сюжет схватит его и сожрёт. Сожранного видно: и по глазам, они внутрь смотрят, как у тех платоновских рыб, что "знают"; и по всему заведению – как идёт, как держит себя... ну, знающему человеку много не нужно: только глянул – и всё, уже ясно... наш пациент.

Иван и Фихта ели огурцы.
– Существует ли человек отдельно от жизни, или не существует? – сказал Иван. – Если существует, это тот же самый человек, или другой?
Он съел огурец.
– Видишь ли, русский Иван, дурачок, – сказал Фихта, – как оно обстоит, дело. Ты сознаёшь себя самого в качестве сознания лишь в той мере, в какой ты сознаёшь себя как сознающего; но тогда сознающее снова оказывается сознаваемым и ты должен снова сознавать сознающее этого сознавания и так далее до бесконечности, и я хотел бы посмотреть, как ты придёшь к некоему первому сознанию.
Фихта съел огурец.
– Эх, ты, – сказал Иван, – тютя! Первое сознание – это и есть то, что в данный момент есть. А все последующие членения целого суть фикция и легко упраздняются, как только ты прекратишь процесс артикуляции реальности и вернёшься в начало. Даже так: прекратил – и ты уже опять здесь, где ты был, при условии, что ты всё ещё есть.
Иван отобрал огурец у Фихты и съел его сам.

Живёт человек, живёт, и вдруг в один прекрасный день понимает, что он больше не Иван Иванович Иванов. Он получает другое имя, не важно – какое, важно, что другое, и это, конечно, есть момент метафизический. Вообще вся жизнь происходит также и на плане метафизическом, имея там полное себе соответствие, но человек по своей ограниченности и лености ума не может принимать этот другой план во всей полноте его, а только в некоторых определённых точках, весьма немногих, назовём их так же, как называются они в компьютерном, или нелинейном, монтаже: ключевые точки.
Жизнь всякого человека, хочет он того или нет, знает или не хочет знать, от начала до конца протекает как развитие и как раскрытие. Развитие – процесс экстенсивный и временной, и для многих он и есть жизнь, без другого. Это как бы горизонталь человека от колыбели до понятно чего. Раскрытие происходит как бы по вертикали, и этот процесс есть одновременно и онтогенез и филогенез, но явлено это не всем и каждому и не во времени, а в тех самых ключевых точках. Точек может быть несколько, а может быть и одна. В последнем случае раскрытие примерно соответствует тому, что в восточной традиции именуется сатори, мгновенное просветление.
Примерно – потому, что речь идёт не о просветлении, а о событии куда более будничном и всеобщем. Раскрытие касается не всей личности, в отличие от развития, а только её доминанты – того главного, что определяет место и роль данного человека на плане бытия, и определяет прежде всего для него самого, потому что в метафизике и без него всё ясно, причём до человека – всегда. Для человека такое откровение относительно его самого может содержать не слишком приятные моменты, поскольку переоценка личности не может не иметь эмоциональной окраски.
Что вверху, то и внизу, что в начале – то и в конце. Загадочные слова в Книге Иова, давшие пищу популярным интерпретациям, именно: "Когда умрёт человек, то будет ли он опять жить? Во все дни определённого мне времени я ожидал бы, пока придёт мне смена." – не что иное как парафраз сказанного выше, в первом абзаце.
Раскрытие доминанты для самого человека есть момент истины и новая жизнь после смерти старого "я" как представления, как персоны. Это в духовном плане. В плане бытийном это же раскрытие будет выглядеть как развитие (в числе прочего) той же доминанты, потенциала, изначально заложенного и подлежащего развитию. Никто из нас не узнает больше, чем должен узнать. Ведь, в сущности, мы не себя раскрываем, а ту связь, которая – как паутинка Акутагавы – держит нас и не даёт упасть в глубины ада, впрочем – и в рай это знание нас не вознесёт... Так, может, и не нужно нам знать своё предназначение на этой земле?

Ванюшка устал гоняться за бабочкой – присел на камушек. Бабочка ещё покружила, да и взмахнула куда повыше, искать кого покрепче.
– Не споймал? – ласковый старичок, откуда ни возьмись, объявился на соседнем камне.
– Однако, – ответствовал отрок, – отойди, отче, оттопчу окончание!
– Слово твоё на "о", – мелко засмеялся старец, борода в пляс, – одиночество – твоё слово.
– Откуда знаешь? – сбился Ванюша.
– Дак, ить, милок... не впервой мне! Ты вот думаешь, первоход. А ведь ты, Ваня, мне знаком до последней наколочки твоей. А всё бегаешь? Поймал... не поймал... один чёрт. Поймал, да не ту. Ловил одну – поймал, уже не она. Она летала, а эта не летает. Обман!
Ваня снял один сапог и размотал портянку.
– Вдругорядь поймаю, – посулился. – Ужо полетает...
– Мир летает вокруг тебя, а ты его норовишь – вот, как портянку эту, намотать, да натянуть.
– Что же, по-твоему – босиком ходить, что ли?
– Летай, Ваня...
Сказал - и пропал. И нет его. А на пне опята. А там иван-чай, "мне не нужно других книг, кроме тебя..."
– Мне не нужно, – сказал Иван.



2018 г.


Рецензии