Петр 1 как зеркало советской журналистики

                Из цикла "Невероятные приключения Расквасова и его друзей"               
   


               
               
                РОССИЯ, МОСКВА, 1700 ГОД               


    … Что было после  всенощной, боярин Иван Ртищев вспомнить не мог. В закуржавевшей голове, поросшей сивым, лешачьим волосом, анафемским хороводом девок-плясиц  крутились ендовы, братины, чаши и граненые кубки с винами заморскими, медами столетними…
«Вдругорядь пить так не пристало…- глядя в круглое, по голландской моде, зерцало на перекошенный зверовидный свой лик, тяжко думал боярин. – Не по чину…  А все Савва, царев стольник…»
  Тупо глядя на насмерть сбитые каблуки новых сафьяновых сапог, привезенных боярину Саввой из заморского города Сан-Ремо, (тьфу ты, черт, язык сломаешь!..), вспомнил боярин, как орал вчера, куражась, царев стольник  слова дерзкие, непонятные:
«Музон давай!.. Плясать хочу!..»
  Тут от стыда краска ударила и в лоб боярский, покрыла пурпуром ядреные уши – чередой быстрой понеслись перед очами виденья вчерашние – как, услышав сахарно-звучные музыки  итальянцев, Саввой привезенных, бросился боярин очертя голову в танец дикий, с криками, аки боров под ножом мясника, пол изразцовый топча, как, беспамятный, на стол яственный вскочил и вприсядь, кочетом молодым по нему ударился…
  Захотелось на улицу, где уже криками исходили пирожники, сбитенщики, квасники, персы, что мясо на углях жарили.
  Тяжко упал боярин в сани расписные. Кулаком вялым ткнул в шею Степке-конюху:
 - В кабак давай! В наш, боярский!               
  Конюх, рожу кособоча, просипел:
 - Да где там, батюшка-боярин! Семена-целовальника, по цареву указу за недолив   третьего дня четвертовали…
   Cловно сноп под серпом селянина вывалился с хрипом из саней боярин.
  Степка, заткнув за кушак рукавицы, от мороженых соплей закаменевшие, руками мягкими уложил тело боярское, рассыпчатое, обратно в сани под полость медвежью. Тяжек был похмельный князь – хорошо дворовой Захарка Калдыри сын, с метлой у крыльца шастающий, пособил.
 - Ох, грехи наши!.. Батюшка-боярин, прости холопа твоего – подьячий с приказа прибегал, кричал, будто царь туды пожалует… Так я ему сказал, что везу вашу милость…
 - За самовольство – сегодня же и плетей…
 - Охо-хо-хоньки!...
 - Вези, аспид кровавый, молоньей!.. Чтоб хоть рожу продуло от вчерашнего!..
  … В вонючих сенцах приказа матерно выругался – громом бахнула в лоб похмельный притолока двери низкой. В застенок приказа зело злой вошел – опять черти костерные, мастера заплечные, кровищей всю лестницу залили – скользко, едва не разодрался, аки корова на льду, поперек ног, аж портки снизу арбузом переспевшим треснули.               
  Тыркнул  кулаком в загривок писцу  - тот уже знал, пес, утреннюю нужду-охоту боярскую. Бесом выскочил из подвала, перестуком по лестнице взлетел и бесом же возвернулся – на подносе расписном огурцы соленые, с укропным духом, капуста квашеная с брусникой алой, штоф зеленого стекла. Чарка.
  Рыкнув шумно, на весь застенок, духом злым в портки, сел на скамью боярин. Ноженьки в сапогах сафьянных вытянул устало, чарку полную, писцом налитую, руками обеими взял,  (дрожали пальцы: опять Савву,  в  душу-мать-перемать, помянул - а – грех!)     Выпил…
  Огурцом хрупнул, опять рыкнул духом злым (потоньше), в шубу, и, чавкая:
 - Евстафия… палача… сюды… И… этих… кого намедни словили…
ташши…
 Щепотно и тихо, татью ночной вошел в застенок палач Евстафий, гордость приказа.
  Весь мягкий, сладкий, небольшой, чисто мытый, глаза томны, под лоб закачены.
  Персты  белых рук длинны не по-людски – по-лягушачьи. 
Рубаха красна, опрятна.
Портки белы, аки пена морская, льняны редки волосы маслом облиты, бечевой по-мастеровому прихвачены: труд-то, палаческий – тяжел, потен!..
  Встал у стеночки скромно, козловыми сапожками поскрипывает, бровями редкими поигрывает.
  В сенях закричали, застучали, потащили кричащего – вбросили в застенок, перед боярином.
  Вброшенный закряхтел, застонал, на коленки поднялся, кровь и сопли с морды вытирает.
  Как глянул на него боярин – в дрожь бросило: юрод невиданный перед ним в красном кафтане. Ростом по пуп боярский, рожа нечиста, грушей печеной, бормочет гуняво, а за спиной бочка не бочка, горшок не горшок… По полу ползет, гремит цепями ножными, руки страшные, беспалые, нечеловеческие к боярину тянет…
  Захлопал глазами, ртом волосатым князь – от испуга вновь в порты зарычал…
  Сенька, подручный, ражий детина, тыркнул  ползущего сапогом бычачьим в грудь куриную – ахнув, упал юрод навзничь, ноги в аспидно-блестящих татарских обувках к потолку задрав. Закричал быстро, непонятно.
  Сенька привычно, скучно:
 - Стой перед боярином покойно, спросют – говори громко, внятно, разумно – правду!..
  Встал, качаясь, ударенный. К стене, кровавыми рыжими пятнами крашенной, привалился, глаза в ужасе прикрыл.
  Вновь в сенях зашебуршались, закричали громко, зверино, жестоко – кто-то по-заячьи вскрикнул – нового человека втащили за волосы пышные-редкие, вбросили в пытошную: потного, опухло-толстого, в невиданных одеждах, в заморских желтых кожаных лаптях, с кожаной же странною сумою  через плечо. Руки – опять же в цепях тонких, для пущей опасности.
  Не дожидаясь криков, Сенька-подручный, для звона и помрачения ума, тяжко ударил опухлого в ухо.
Опухлый пал на земляной, влажный от следов страданий пол и, ощерясь, заорал криком нагло, нечеловечно – угрожая. Кричал вроде словами русскими, но – темно, непонятно:
 - Фашисты немецкие, гестаповцы!.. Прокурору за все ваше хулиганство пожалуюсь – все в зону загремите!.. Я – журналист!..
  Сенька дело свое знал – сызнова грянул кричащего в другое ухо, окровавил, сбил крик истошный – рядом с юродом к стене прислонил. Молвил нутряным басом:
 - Тихо стой, боярина слушай, не то – слуха лишу…   
Забился, заклекотал юрод – это Евстафий от стены отлип, каблучками наборными постукивая, подошел к нему, примериваясь хищно.
  И – как смертью пахнуло в застенке. От ужаса упал вновь на карачки опухлый человек – закричал страшно, с визгом, по-бабьи:
 - Ты чего… это?  Вы скажите, что вам нужно от нас?... И не подходи ко мне с этим железом!..
  Князь перстами зажал уши. Не любил он звуков этих смертных – как кости хрущщат, да жилы со звоном лопаются. А вот видеть -  любо!
  Засучил ногами боярин, на скамейке покойно мостясь – а Сенька уже сбил толстого на спину, пальцем каменным, желтым, корявым от горла до жирного пупа рывком и с треском рубаху его заморскую распустил, за сало щипчиком (пока холодным) ухватился…
  Толстый завыл. Муку смертную, собачью чуя – подголоском  вступил в вытье и юрод красный.
  Ртищев глазами похмеленными на стену повел, на висевшую закопченную грамотку – памятку для заплечных. У непривычного али неопытного, по первому разу читающего, спина, пупырьями в горох от страха и советов подобных покрывалась. А боярину – лепота души!..
 «…Имей всегда, палач, при себе  мордобивца справного, (а то и двух), чтобы оный, перед пыткою сало али мяса пытуемого кулачьем в тесто рыхлое оборачивал. Человек  от страха каменеет – а так и ему спокойней и палачу для работы – радостно…»
  Правый рукав на руке своей знаменитой подсучивая, Евстафий встрепенулся упырем, с другим щипчиком («… для снятия сала с заду али с другого срамного места пытуемого…») глазами разгораясь, к лежащему пошел...


Рецензии