Не обнимай холодных статуй. Часть вторая
"Долго-долго крокодил море синее тушил - пирогами, и блинами, и сушёными грибами. Прямо про тебя, про твой желудочно-кишечный пожар, про пожор твой!" - пыталась раз засмеять своё раздражение держащая Нафанин стаканчик с кофе, пока та впихивала в себя пальцами что-то вялое, в майонезе, Кузя, и Нафаня вдруг поперхнулась, отбросила тарелку в пыльные кусты, отвела крыло каре от резко побледневшей щеки и, опершись рукой о ствол хилой, на льющемся наземь бензине взросшей оливы, извергла из себя всё, болтавшееся в её желудке непереваренным со вчерашнего обеда. Нафаню тошнило около получаса, до машины она добрела шатаясь, за руль вынуждена была сесть отработавшая накануне вечернюю смену за баранкой, со всё ещё ноющей от напряжения спиной Кузя.
Тогда они крепко подвздорили, и Кузя угрозами, лестью, апелляциями к сознательности товарища и попутчика добилась от Нафани, чтоб та обязательно завтракала перед утренним перегоном, и Нафаня всё это время честно держалась, и каждое утро честно пила сладкий кофе, честно, хоть и через силу, грызла какую-нибудь выпечку, честно заныкивала яблочко или бананчик на перекус в дороге. Сегодняшнее её дезертирство аккурат перед обещавшим быть утомительным - по такой-то жаре! - визитом в Дельфы, и, серьёзнее, перед возвращением в Афины, перед ожидавшимися на въезде в мегаполис пробками, ещё сильнее натягивало и без того вздёрнутые нервы Кузи. "Нет, ты у меня всё-таки поешь!" - железно отчеканила Кузя вслух, заставив вздрогнуть прибиравшуюся на террасе официантку и, опомнившись, перехватив испуганный взгляд, спросила : "Можно я отнесу чашку кофе и вот, не знаю, булочку эту - подружке? Она проспала!" Официантка, довольная, что её работу сделают за неё, с улыбкой протянула Кузе поднос.
Когда Кузя вошла в номер, Нафаня всё ещё шумно и бестактно весело плескалась в душе. Собранные и полузастёгнутые чемоданы пузато оседали на полу, на микенском покрывале, привязанная поводком к розетке над кроватью, дремала заряжающаяся камера, плоские, с золотистыми ремешками босоножки Кузи раздавленно валялись у дверей. "Блин, Нафань, ну ты думала, когда паковалась, а?" - возопила Кузя, - "Как я в босоножках по камням по этим иглистым, острым, слоистым полезу? и рубашка, рубашка моя где? Я обгорю вся в майке! И вообще, выходи давай, не плавай долго в унитазах, там сплошь микробы и зараза! Я тебе завтрак принесла!" Из душа донеслось замогильное "не бу!", но Кузя решительно крикнула в замочную скважину: "Не не буль-буль, а буль! Будешь есть! Я сказала!" и еле успела отскочить, когда Нафаня рывком распахнула дверь. Мокроволосая, румяная, в хитоне обмотанного вокруг тела полотенца, та ярко сверкнула глазами и, деланно вздохнув, взяла таки с подноса круассан. У Кузи отлегло от сердца: "Ну а почему бы было со мной не спуститься? Я ж тебе тут не девка, в самом деле, крепостная Парашка!" Нафаня с непривычным аппетитом надкусила пухлый круассанный серпик, простонала: "Лёлик звонил!" - и удовлетворенно, успокоенно хихикнула.
Лёлик был женихом Нафани, протаскавшимся за ней громоздким, двух почти метровым балластом все пять курсов физфака, пока Нафаня жила напряжённой, полной драмы личной жизнью, насмерть влюбляясь по очереди по всех курсовых альф и по очереди же получая от них отказы разной степени тяжести и унизительности. До Лёлика она снизошла лишь к диплому, когда тот во время одного из ночных учебных бдений у себя дома сообщил ей мимоходом, что родители его эмигрируют в США, продают квартиру и у него нет иного выхода, как последовать за ними - сразу после защиты. Новость о грядущем избавлении от его привычного, потного, чернявого, прожорливого присутствия пронзила Нафаню таким экзистенциальным ужасом, что она тут же перешла к решительным действиям, и вернувшиеся под утро с какой-то корпоративной веселухи родители Лёлика обнаружили их спящими совокупно на своей кровати, трогательно укрытых нечаянно сорванным ими с дизайнерской родительской стены американским флагом. "Неужто ты влюблён в такую - большую, толстую, сырую? Я, знаешь, выбрал бы другую, когда бы был, как ты, физфак! А так ведь fuck, и fuck, и fuck!" - полупьяно поприветствовал сына отец, холодно и нагло фиксируя реакцию грубо выдернутой из посткоитального сна Нафани.
Отец Лёлика был архитектором. Кузя часто бывала у них тоже и чувствовала, кожей чувствовала оказываемое семьёй именно ей, ей, а не Нафане, предпочтение, что не мешало ей люто-бешено ненавидеть их корыстно прикрытую показной беспомощностью спесь. Началось это невинно, ещё на первом курсе, когда они все втроём ходили обедать в университетскую столовую, и вечно почему-то безденежный Лёлик неизменно брал тройную порцию самых дешёвых макарон и три стакана чая без сахара, расплачиваясь копеечками самого мелкого номинала, как будто на паперти собранными, упакованными в старенький, с трещинкой, цилиндрик от фотоплёнки. Тетеньки на кассе и на раздаче в момент тщательного подсчёта Лёликом копеечек неизменно размякали, подозревая в Лёлике заброшенного за тысячи километров от родного дома, никем не приголубленного, впроголодь тянущего лямку непосильного груза сопроматов и урматфизов студиозуса, и отзывали его тройные макароны обратно на раздачу, поливали их тишком то красно-фаршевой жижей болоньезе, то жёлто-розовой, яично-беконной слизью карбонары, бросали ему в чай кусочки сахара и лимона, подкладывали на поднос в качестве бонуса сладкие булочки и кособокие, с вмятинками и прочим эстетическим браком пирожные.
"Лёль, тетки ведь действительно считают, что, блин, твой батька на сынишку издержал последний грош. Тебе не стыдно?" - спросила его однажды Кузя. В ответ на что Лёлик тоненько, голосом Козловского, профальцетил: "А у меня копеечка есть! Обманули юродивого, отняли копеечку!" и потонул в девичьем хохоте. На бис юродивого Лёлик исполнил уже дома, перед обеими девами, родителями и десятком их гостей, и сорвал ещё более осмысленную, ещё более однозначную эмоционально овацию. "Не, Лё, ты - не пропадёшь!" - повизгивал его отец, утирая слёзы, и Кузи на языке вертелся вопрос, а почему бы, собственно, не давать Лёлику столько карманных денег, чтоб ему не приходилось ежедневно тянуть Лазаря в столовой, вводя в заблуждение простых, сердобольных женщин, но она его не задала и долго, долго потом ненавидела себя за это.
... В Сан-Франциско Лёлик улетел за неделю до их собственного отпускного рейса в Салоники. В аэропорту, провожая его, Нафаня была бледна, как бумага, всё спрашивала, когда Лёлик пришлёт ей приглашение, всё заглядывала в его весёлые, в новую жизнь глядящие глаза, а когда он скрылся за ширмами паспортного контроля, мягко, как тряпичная кукла, осела на плече у Кузи, бесслёзно рыдая: "Он меня бросит, бросит!" Кузя, внутренне уверенная, что точно, бросит, и хорошо, если бросит - неубедительно, сама пугаясь фальши своего голоса, ворковала: "Ну куда бросит, дура ты что ли? Где он равную тебе найдёт? Американки - все страшные, да Лёлик твой и по-английски пока твёрдо и осмысленно знает только фак ю, что вряд ли поможет ему с той категорией дам, которые могут его заинтересовать."
Звонок Лёлика, первый за месяц его пребывания в Штатах, сбивал Кузю с толку и раздражал своей дорогостоящей, все с трудом установленные душевные равновесия рушащей бесплодностью. "Как он дозвонился-то?" - спросила она, скрывая гнев под деловитостью. "Я сама позвонила ему, ну, не могла терпеть, не сердись, минуточку всего, а сейчас же и заплачу там внизу, а он страшно, страшно обрадовался, сказав, что у него есть карточка - и перезвонил прямо сюда! И скоро им установят интернет! И он уже был по моему поводу в сити-холле! Кузькин, всё налаживается! Ура!" Кузя покорно согласилась: "Ну, ура, так ура. Однако Дельфы не ждут. Дельфы, Нафаня, Дельфы! А то у тебя как Лёлик - так сразу привязан в стойле конь Пегас, порос квапивою Парнас. Две минуты тебе на одеться, пока я застёгиваю чемоданы. Выезжаем!"
Свидетельство о публикации №218052002202