Плачь, палач

«Опыт учит меня, что палач и жертва -
любовники первого кровавого часа любви.
Плод будущего рождается от них обоих. И
плод этот значимей тех, кто его породил.
В нём они примиряются друг с другом до
того дня, когда новое поколение проживает
свой кровавый час любви.»

Антуан де Сент-Экзюпери
"Цитадель"


      Кто-то, возможно, посчитает, что тем, чем я волен заниматься, гордиться, а уж тем более важничать, не пристало. Но я возражу. Перво-наперво, любое дело, коль скоро оно направлено не в худое и не в срамное русло, есть дело достойное и завсегда важное. Во-вторых же, важно не то, кем ты трудишься, а то, что ты в это вкладываешь, и какой резон этому имеется. И не премину добавить, что мало какой другой, пусть даже самый явственный храбрец из храбрецов по своей непреложной воле это ремесло возжелает освоить. А бывает, что и с унаследованным делом возиться нету мочи.

   Словом, являюсь я заплечных дел мастером. Уж как нас не задирали острые языки, какие пренебрежительные и отвратительные клички на нас не навешивали: мы и злодеи, и угнетатели, и живодёры, и живорезы, и вешатели и изуверы. Но я посчитаю за лучшее самое незамысловатое и понятное каждому толкование – палач. Уж сколь себя помню, столько и занимаюсь этим небогоугодным, но беспременным делом. И прапрадед мой этим гнал деньгу, и прадед, и дед, и закономерно – отец. Ну, а мне куда было деваться? Вооружившись фамильным мечом, да топором, ступил я на путь законного душегубства. Ведь так и полагалось, что промысел сей, хочешь того или нет, обрекал всё мужское потомство на служение ему. А жил я в ту пору и в том государстве, где палач не считался неприкасаемым отребьем, а являл собой уважаемую и благопристойную персону. Да и заработки были достойные, что, по моему мнению, совершенно по праву.

     По природе своей я человек работящий и обязательный, и к любому делу подступаюсь с должным запалом и причастностью. Что за отрада просто махать топором в воздухе, гоняя мошкару да дразня алчущую крови и зрелищ толпу? Бедняга, которому вот-вот, волею судьбы, назначено отправиться на тот свет, и так трясётся от страха. К чему его полошить и маять почём зря? Уж как бы он ни нагрешил, он за грех-то сей ответит, и было бы наибольшим грехом с моей стороны усугубить его и без того печальную кончину. Именно по этим всем причинам я и отточил своё мастерство до истинного и неукоснительного совершенства. Осмелился я себе внушить одну тщеславную причуду, что, дескать, я не просто добросовестный кустарь с топором, а что я сродни молчаливому посреднику промеж жизни и смерти. И в обязанность мою вменяется не только ловко, быстро и безболезненно отсечь беднягам их непутёвые головы загодя до остроты наточенным топором, а со всем достоинством, положенным любому смертному, препроводить этих бедолаг из юдоли земной в мир забвения и вечной благости. С годами наработал я в себе особые внутренние колебания, сродни энергетическим, особые уверенность и невозмутимость, что всё это разом передавалось смертнику, и за считанные секунды до свершения законного кровавого «обряда», обретал он необъяснимое умиротворение и, не забоюсь предположить, облегчение.

   Что и лукавить: народ полюбил меня за гуманность и лишённость всяческого неуместного кровожадства. Наипаче моё мастерство приносило пользу, когда мне приходилось казнить детей. А это, открою я вам, сущая мука. Выводят на эшафот эдакого мальчугана, которому и страх-то такой доселе неведом был, а мне, значит, с ним расправляйся! Хотя бывало, что такие вот дети вели себя куда более достойнейшим образом, чем взрослые завзятые лиходеи.


***

     Ещё, с вашего позволения, осмелюсь прихвастнуть малость. Рутина меня угнетала и повергала в уныние, а всякое ремесло, чтобы оно смогло полюбиться, должно, по моему суждению, быть лишённым этой рутины. Любому процессу можно придать эстетический облик и характер, даже убивству, ежели имеется в этом потребность. Я по натуре своей не только лишь трудолюбец, я ещё и самый настоящий зиждитель! И дело своё я превратил в торжественный ритуал. А торжественность ему обеспечивает возбуждение и ликование зевак. Я определяю его как «действо», ну или шоу, чтоб посовременнее. Это вовсе не значит, что на эшафоте хлестали неудержные потоки крови, а обезглавленный труп мученика трепыхался в конвульсиях. С точностью до наоборот! Это было шоу ювелирного мастерства взаимодействия палача с жертвой. В какой-то определённый миг эти два человека сливались в единое целое, в сплочённый и неразрывный тандем единодушия и пособничества.

     Физически я всегда был крепок, дюж и очень силён. Но, воперёк моему неповоротливому складу, перемещался я подобно грациозному хищнику: бесшумно, изящно и, смею верить, впечатляюще. Один точный и молниеносный взмах руки – и топор (а в особливых случаях и меч), подобно пущенной из лука стреле, устремлялся на обмякшую шею пострадальца, нежно и заботливо отделяя тканевые волокна и костную массу, а спустя лишь неуловимое мгновение, его сердце навсегда теряло, казалось бы, неразрывную связь с мозгом. Отсечённая голова, без лишнего шума и препротивных подскоков, падала в глубокую корзину. И тут, отрадно признать, взрывались столь приятственные моему сердцу аплодисменты. Да и без них моё удовлетворение от добросовестно проделанной работы не омрачилось бы. Жаль вот только, что сами казнённые были лишены возможности молвить свои впечатления о моём об них милосердном старании. Их комплименты были бы для меня краше всех других! Да и что говорить, есть в моей работе свои прелести: «клиенты» мои завсегда по делам караются, и жалоб от них ещё ни разу не слыхал! Словом, ежели б кому из горожан вздумалось согрешить супротив общества, да оказаться на эшафоте, то гибель свою принять они бы захотели только от моих рук. Это мне доподлинно известно, люди сами сказывали. А я и угодить завсегда горазд. Пожалуйте, люди добрые на мой гостеприимный эшафот, коли судьба привела! Каждого привечу и обслужу высшим порядком!
    
     Забот у нас, палачей, и без прилюдных умерщвлений хватало. Нам вменялся догляд за городскими потаскуньями, а это, скажу я вам, дело потяжелее всякой казни будет! Содержать публичный дом, со всеми полагающимися обязанностями, требовало исключительного таланта начальствовать, да проявлять строжайшее внимание и организаторские навыки. Чем я и был щедро наделён. Не скрою, что в этом «направлении» моей деятельности я сумел вынести и для себя шкурную выгоду. Уже много лет являясь вдовцом, отчаявшись наново жениться, я не брезговал щедрыми услугами и талантами своих подопечных, коих в публичных домах было превеликое множество, на любой карман и вкус. Но и халтуры им не спускал да бродяжничества, где не полагается. Завсегда они у меня были сытые, прибранные и благожелательные. Я особливо не важничал, но меня они почитали и обслужить были готовы с самой первой очерёдностью.

     Когда, бывало, начинаешь размышлять о том, какое ещё место смог бы я занять в обществе и жизни, помимо душегубства, первое, что приходило в мою светлую и разумную голову – врачевание. Сей талант тоже был нашим семейным и врождённым мастерством. Правда, передавался исключительно через одного и по мужской линии. Дед мой искусно лечил скот, да так приноровился, что прослыл в своём селе наипервейшим умельцем, даже из соседних поселений люди привозили к нам свою хворую скотину, которую дед излечивал чуть ли не одним дуновением. Я житель городской, скотины тут не водится, да и дар врачевания, переходя на следующего потомка, лишь упрочился. По сему, уверенно державшись, я исцелял страждущих наложением рук, и очень это у меня справно выходило. Порой у старух-ведьм, что приходили просить у меня то мёртвую руку, то верёвку повешенного, то внутренности или что прочее, оставшееся после казнённого, кой-чему научался. Престранным было моё наблюдение: руки мои будто бы всю жизнь были к этому приспособлены, а знание человеческих недугов и органов приходило интуитивно! Нельзя отринуть логические домыслы и предположить, дескать, мы, палачи, по роду своей деятельности, не можем не знать устройства человеческого тела, но, скажу я вам, после казни я не имел касательства к мёртвым телам, все завершения производил мой пособник, да и направленность моя была узка: я не вешал, не пытал, не колесовал, а работал лишь, сокрушая кости да жилы.

     Велик был мой интерес ко всякого рода магии и ведовству, по коей причине свои целительские таланты я сопрягал со знахарством. И люди не гнушались моей помощью, а некогда даже сам бургомистр распорядился позвать меня оказать подспорье в родах своей супружницы. Особливо после этого случая я обрёл ещё больший почёт и уважение в городе. Люди зазывали и на роды и на отёл в близлежащие поселения. Вот докудова хвала меня довела! Утром провожал на тот свет, по вечерам особливо встречал на этом. Престранная замысловатость! Надобно сказать, что награды за свои знахарские усердствования я сродясь не требовал, да и зазорно было принимать, когда люди тщились возблагодарить.


***

      Прежде чем приступить к живописанию той роковой истории, что произошла в моей жизни, стоит всенепременно упомянуть о том, что и внешностью меня всевышний не обделил. Про исполинскую мою стать я уже сказывал. Теперь настала очередь самым объективным образом описать своё лицо. Я имел, чем очень гордился, большие и выразительные голубые глаза, прямой, немного выдающийся нос, без орлиного горба, волевой подбородок и ладные губы с приятным глазу изгибом. Волосам моим позавидовала бы любая барышня: густые, блестящие, цвета пшеницы. Растил я их завсегда до плеч, во время работы убирал назад в жгуток. Работать, замечу попутно, я предпочитал в маске, самостоятельно смастерённой из телячьей кожи. Не пристало палачу, чей образ видится внушительным и грозным, иметь такую нежную и привлекательную наружность. Идущий на казнь, того и гляди, обомлеет, увидев перед собой эдакого Бога, сошедшего с древне-греческого олимпа, и, что ещё хуже, обрадуется, что сей человек с таким лицом принёс ему весть о помиловании. Так вот поэтому я и прикрыл своё пышущее жизнью и красотой лицо добротной маской, открывающей лишь губы с подбородком, да имеющую прорези для глаз. По правде сказать, ни к чему мне такая пригожая наружность, но и то верно, что обратно её не воротишь. Досадно просто: какому-то публичному мужу, лицедею она бы больше сгодилась. А досталась, однако, мне. Пойди пойми! Отец, бывало, сказывал, что мне бы барышней родиться…

      А теперь, пожалуй, можно подходить и к самой истории, что приключилась со мной на тридцать седьмом году моей тихой и мирной жизни. День был солнечным и погожим, как и всякий раз, когда кому-то доводилось складывать голову на моих подмостках. На центральной площади уже собирался народ, сжимая эшафот в плотное кольцо. Вывели осуждённого. Как сейчас помню, то был немощный на вид, тщедушный старик. На моё счастье, он не проявлял ни грамма страха. Одной лишь обречённостью от него веяло. Поднялся и я. И тут, бросив взгляд на зевак, я увидел одну девушку, которую ранее не встречал в нашем городе. Уж так она мне сразу в душу и запала. Стоит посреди этих алчущих зрелищ гиен, такая маленькая, белокурая и хрупкая, а глазища огромные, да с такой жалостью взирают на обречённого старика, что у меня аж сердце защемило. Потом смотрю, а она пробирается через толпу всё ближе к эшафоту, а народ будто бы сам собой расступается. Увидел я и другую необычность: в руках она сжимала корзинку, доверху наполненную лепестками роз. Очень мне стало чудно от этого, что я даже замешкался на некоторое время. Мой пособник еле слышно окликнул меня, что, мол, пора и начинать. И вот делаю я своё дело, а сам на неё поглядываю. И стоило мне привычным своим движением, не без почтения, оттяпать седокудрую стариковскую голову, как девушка та необыкновенная лепестки из своей корзинки вынимает, да плаху ими посыпает. Народ аж ахнул! До того было красиво и по-особенному это её проказливое старание. А она, тем делом, высыпала все свои лепестки багровым дождём и поспешила восвояси.

     Позднее я сумел разузнать, что она приехала в наш город со своим вдовствующим отцом совсем недавно. Отец её знатный торговец, стало быть, люди они непростые и зажиточные. А она не бездельница какая, а к искусству интерес питает, картины пишет, да стены размалёвывает. Люди сказывали, что очень складно она это делает. Сам не видал, хотя к искусству подспудный интерес питаю. А я уж, каюсь, всё смекал, как бы ей на глаза попасться, да ознакомиться. Всё смотрел на неё издалека, да со своего эшафота, а она всё разбрасывала свои лепесточки. Раз мне даже показалось, что она меня рассматривает, и взгляд её вроде как благодарный и восхищённый. С её появлением моё мастерство ещё более возвеличилось, очень уж не хотелось мне посрамиться перед ней или прослыть бездушным и грубым убивцем.

     И вот я всё-таки решился ей представиться. Да и оказия вышла удобная. Устраивали в нашем городке гуляния с маскарадом, увеселениями и прочими радостями, которых порою так не хватало нашему трудящемуся люду. Надел я свой самый приметный и красивый наряд, даже напомадился и отправился на этот праздник. И практически тотчас же увидел её, прогуливающуюся под руку с отцом между рядами торговцев. Оробел я перед её отцом и стушевался. Решил обождать подходящего момента. Батюшка её разговорился с кем-то, а девушка заинтересовалась ярмарочным балаганом. Тут я, надо думать, затрепетал пуще прежнего. Уж и позабыл, как барышень обихаживать за годы моего вдовства. И даже мой марафет не пособил моей завсегдашней уверенности. Руки мои могучие затряслись как у пьяницы, в горле запершило, а сам предательским потом покрылся с головы до ног. Прежде мне не доводилось щеголять галантными оборотами речи, да и не бывал я слововержцем отродясь, но, всё же, выдавил из себя нечто подобное этому:

 - Извольте поприветствовать вас, барышня! Как вам нынче празднество?

   Она так резко обернулась на мои слова, что я со страху дёрнулся назад. Смерив меня любопытным и, как мне привиделось, чуть дерзким взглядом, опосля паузы, которая показалась мне бесконечной, ответила:

 - Скучновато тут у вас. -  и тотчас же отвернулась. Но раз уж я отважился на разговор, то смелость моя ещё шибче возыграла:

 - Не сочтёте ли за дерзость предложить вам сопроводить вас, да показать всякие разные интересные места?

   Девушка обернулась с ещё большей стремительностью, чем в первый раз и…громко рассмеялась мне прямо в лицо! А сердце моё вдруг как сожмётся, да задёргается, чего я никогда ранее за собою не примечал.

 - Вы изволите думать, что я пойду с вами? С головотяпом? Сказывают, что примета это дурная. - хмыкнув, ответила мне эта юная, но острая на язык прелестница.

Ответила и заторопилась в противоположную от меня сторону. Промыкался я весь вечер на этих суматошных гуляниях, да надрался вдрызг, чего со мною по обыкновению не случалось.

     На утро, проснувшись, чувствую: не то что-то со мной сотворяется. Каким-то дурнем я сделался. Другим, не поморщившись, головы отсекаю, а теперь вот и свою потерял. Что бы ни делал, куда бы ни пошёл – везде она мерещится. И зло меня разобрало на дерзкость её, но ещё пуще рассерчал я на самого себя за то, что нет мочи совладать со своими думами о ней. Да чтоб я да своей голове не хозяин? Но что за резон вопрошать, раз одурение моё только ухудшилось. И начал я, как одурманенный осёл, рыскать по городу, забегать во все лавки, чтобы только с нею случайным образом свидеться. И столкнулся аккурат в лавке у мясника. Завидев меня, она аж прыснула, а я, глупая моя голова, дал оттуда позорного дёру. Ну, ладно, думаю, проучу я тебя! Что за непочтительная особа!?

     Состоялась очередная необходимость исполнения моих служебных обязанностей. Осуждённый на этот раз был отъявленный негодяй и душегуб. Мы, палачи, должны располагать холодным сердцем и беспристрастным подходом, кто бы перед нами ни стоял. Но мой гнев на наглую девицу не отпускал меня ни на миг, а на эшафоте, при взгляде на ухмыляющуюся рожу осуждённого, я ещё более разохотился. Толкнул я его на плаху, что тотчас же его ухмылка и слетела с лица, он разве что кубарем не покатился по мосткам. В толпе, надо отметить, одобрительно заулюлюкали. И она стоит со своими лепестками и хмурится отчего-то. Ну, я не стал мешкать, размахнулся, да и опустил топор на его мерзкую конопатую шею. Да опустил нарочно не со всей силою, а так, что он, врезавшись в шею, застрял в ней. Супостат дёргается, руки-ноги ходуном ходят, глаза из орбит вылазят, а я стою рядышком, и моя очередь теперь ухмыляться, да на оцепеневшую толпу победоносно поглядывать.  Глянул на девицу, а она, уронив корзинку-то свою, и наутёк. Зеваки разъярились, рты скосили и давай харкать бранью, да всё в меня! Я неспешно, но уже с меньшей уверенностью, выдернул топор из недобитого тела, да и обрушил его так, что отрубленная кочерыжка его, падая, разнесла корзину в щепки. А я эту головушку прыткую поднял, да в толпу и забросил! Эх, и устроили мне власти взбучку за эту казнь! Хотели даже жалованья лишить, но я сослался на нездоровье, тем более, что вид у меня и взаправду был безумный.

     Но, знаете ли, какие мысли меня настигли? Ещё никогда ранее не ощущал я, какую безграничную власть над покорной толпой может возыметь обыкновенный палач! Что бы ты ни сделал, чего ни сотворил, как бы ни повёл себя, всякий раз сыщешь одобрение и восхищение своим искусством! Да захоти я, будь моё тщеславие многим значительнее, я бы повёл всё это жаждущее зрелищ стадо в любом удобном мне направлении! И они, раззявив рты, с остекленевшими глазами посеменили бы за мною, словно смиренные овцы. Да ежели б я возжелал, то вмиг установился бы промеж народа единовластною главою. Но я был скромен и нечестолюбив.

     Тут тоска на меня и навалилась, да такая беспросветная, что ничто не способно было её унять. Ни вино, ни бл*дство, ни ведьмины отсушки. Маялся я и чахнул, как покинутый Богом грешник. Работы ещё, как на грех, прибавилось, что и взаправду стал я сдавать. Девушка эта больше ни разу не приходила зрительствовать на моих «выступлениях». А я от этого ещё в пущее неистовство вдарился. Нет-нет да учиню что-нибудь премерзкое на эшафоте! Гляжу, а людям эта новинка по нраву оказалась. Теперь затребовали от меня всяких ужастей да изуверств. Но я не могу всякий раз подстраиваться под переменчивое настроение толпы. Пущай же сами под меня подделываются! На меня то накатит, то отпустит. Побесился чуток, да и снова принялся за прежнее гуманное усекновение. Молва всё быстро разнесла, да только девица всё равно более не возвращалась.

     Один раз среди ночи разбудили меня, да так тревожно, что, не успев ничего уразуметь, выскочил я из дома. Пока ехали, слуга, растолкавший меня, поведал, что служит он у этих самых отца с дочерью, а дочь, стало быть, занедужила сильно, в лихорадке лежит, мол, местный доктор был вчера, да не пособил ничем. Вот тут и вспомнил он про меня. Ну, думаю, настал мой час геройствовать! Видать, сама судьба распахнула предо мною свои великодушные объятия.
 
   Вошли мы в дом и спешно поднялись по лестнице. Войдя в спальню, пред глазами моими предстало невыносимое зрелище: обеспокоенный старик склонился над кроватью дочери, а та вся белая, как снег и будто бы не понимает, где сей час присутствует.

 - Вот, привёл одного знахаря! - объявил слуга пожилому господину.
 
   Только я подошёл к кровати хворой возлюбленной моей, как она, завидев меня, тотчас и узнала. Призвав последние силы, приподнялась на локтях, смотрит на меня, как на зверя лютого и говорит:

 - Гоните его отсюда! Пусть не смеет свои руки смердячие ко мне протягивать!

   Все присутствующие так и застыли в изумлении. А что уж обо мне толковать.
 
 - Позвольте помочь, барышня» - едва вымолвил я.
 
 - Неееет!» - крикнула она так, что отец её подскочил на месте.

   Жестами мне показали удалиться, чего я и поспешил исполнить. Растолкали среди ночи, чтобы повергнуть очередному позору? Да отродясь никто со мною так не поступал! Да пусть она хоть испустит дух, ни одной слезинки не пророню! Взбешённый, задыхаясь от неправедной обиды, не разбирая дороги, я мчался домой. На утро их слуга разыскал меня и пытался всучить деньги за пустое беспокойство, но монеты эти я ему аккурат в харю бросил и вытолкал его за дверь. А девке той я про себя пообещал, что всё одно бывать по-моему! Мол, я своего всё едино добьюсь!

     Время шло, а недуг мой любовный лишь пуще прежнего разгорался. Я чаял, что ярость моя да ненависть к ней вытравят из моего сердца это недопустимое и безответное чувство. Но всё лишь сделалось хуже. Истомился весь. По ночам кошмары меня преследовали, будто бы моя голова на плахе, а она с топором на меня замахивается и хохочет: «Ну что, сбылась примета-то!?» И хохот жуткий, нечеловеческий. Без дела не стал я и носа из дому показывать. Ежели надобно в лавку, проберусь как тень, да и юркну назад к себе. В работе образовались застой и тишь. Глаза мои её давно не видели, но сердце билось только чаще и тревожнее. Да и злость не утихала.

   А в скорости прокралась к нам зверюга жуткая и беспощадная – святая инквизиция. Позвали меня местные власти, представили инквизиторам и затребовали моего участия в «праведном» деле. Дескать, не желаешь ли ты послужить святой Инквизиции. Но уразумел я, что дело это почти решенное.

 - Никогда я не жёг, не жгу и жечь не буду! - вымолвил я. Как у меня такие слова слетели с языка в присутствии этих могущественных людей? Однако опешили они и отпустили меня с миром.

 - Не хочешь – твоя воля, желающих найдётся уйма, ведь город поди кишит грешниками!

   Ну не по силам и не по душе мне такое душегубство! Будь что будет, рассудил я, и поплёлся домой, немало раздосадованный новыми переменами.

     А твориться начало страшное: люди, обезумев, стали доносить друг на друга. И печальный итог: пережгли треть города. Костры инквизиции, затухнув, разгорались заново. Страшное это было зрелище. Всполошившиеся враги сводили счёты друг с дружкой. А однажды прослышал я, что и зазнобу мою (она счастливо поправилась, окаянная) оклеветали паскудные завидчики. Поди ни одного меня опутали её чары. Или кому покойствия не давало её мастерство искусное и причудливое. Уж чего только не наговорили про неё! По речам их лживым выходила она настоящей ведьмою. Схватили её и упрятали в застенки для последующего получения признания и суда над нею. Рассвирепел я, как никогда дотоле. Из-под носа увели счастие моё! Не имел я намерения через такую расправу с ней разлучаться! Да не бывать такому, чтобы чужие лапища её оскверняли, да чтоб досталась она огню бездушному на уродствование!

      И охватил меня такой раж, что весь остаток этого проклятого дня я не вылезал из вертепа, забавляясь с девками и заливая своё нутро дешёвым вином. А, проспавшись наутро, решил я действовать. Пошёл разузнавать по молве, что да как. Люди сказывали, что отец её все свои несметные богатства инквизиторам вывалил, чтобы кровинушку свою спасти. Черти эти дары-то приняли, а дочь не отпустили, посулив лишь невнятные обещания. Пошёл и я к ним, да развязал язык свой. Уж как я выкручивался, убеждая их, что девка-де такая же ведьма, как я принц персидский. Гляжу, а лица их меняются, в переглядки друг с другом играть начали. Да и совестно, видать, богатство-то отцовское запросто так присвоить. Но и погрешность за собою инквизиция никак признать не может. Выслушали они меня и говорят, мол, так и так, по нашему решению, она не ведьма, но осрамиться перед людьми мы не можем, бери её тогда и казни как мирскую грешницу. А резоном будет её будто бы неуважение к Святой Инквизиции и отречение от Господа. И наказали мне её через два дня на центральной площади обезглавить. А мне только того и надобно было! Уж ни ушам, ни глазам, ни счастию своему не поверил, что наконец-то случится наше с ней свидание, пусть даже и на глазах у всего города! Только я да она. И она теперь наказам моим подчиняться изволит, она жизнь свою в мои честные руки отдаст! Уж я озабочусь как следует, чтоб она, очистившись, с достоинством переступила порог жизни мирской и отправилась, супротив всех препятствий, напрямик к благодатным небесам.

    И начал я приготовления разворачивать. Отец её приходил, золото мне принёс, чтоб я всё грамотно сделал. Не нужно мне ихнее золото, я свою работу и так знаю. Уж как убивался старик, но, вижу, легче ему сделалось оттого, что дочь его не пламенем огненным будет изъедена, а умрёт быстро и достойно от руки самого выдающегося из всех мастеров.

     Подумал я, что надобно по-особенному всё обставить, выразительность сотворить. И вспомнил я тут про лепестки её. Обскакал все лавки цветочные, ухнул целое состояние, скупив целый ворох кровавых роз.

     Утром в день казни с особым трепетом я совершил все свои заготовленья. Усыпал эшафот розами, устлал предсмертным ковром, а лепестки побросал точно на то место, где она стоять будет. Нарядился в сюртук багровый, что надевал на празднество, пусть, дескать, таким меня и запомнит, вершителем своей судьбы!

   Привели её на место казни, народу собралось видимо-невидимо, даже с соседних городов люди съехались посмотреть, как богатую девицу будут казнить. Пока пособник мой ей руки связывал, я поднялся на мостки. Подошёл к ней, смотрю на это беззащитное, любимое и, в то же время, ненавистное мне существо и маску свою особо торжественным образом скидываю. На кой она мне теперь? Обернулась она в мою сторону, ухмыльнулась вовсе не зло и говорит:

 - Ну, вот мы и повстречались с тобою. Делай своё дело, палач. И тотчас отвернулась, стояла и смотрела прямо на толпу, на меня больше ни единого раза не обернулась.

   Подошёл я ближе, волосы её прибрал под накрахмаленный чепец, подозвал жестом священника и стал ожидать, пока тот своё дело сделает. А вокруг тишина! Все замерли, будто бы перед вторым пришествием. Ни вздоха, ни аха, ни какого прочего неугодного звука. Вот и настал мой час с нею соединиться. Отринув пособника, самолично опустил её на колени, придав общей картине законченный вид, обнажил свой вековой меч (пущай это будет моя последняя ей привилегия, хоть и не аристократка), взял его в одну руку, размахнулся, разрезав воздух, описал в нём торжественную дугу, да наотмашь и отсёк её красивую и отчаянную голову. И даже тут толпа безмолвствовала. Ни единого хлопка, все будто бы окаменели.

   И в этот самый миг, прежде равнодушные и невзрачные небеса вздрогнули и обрушили на город свирепый и безобразный дождь. Хлёсткие дождевые стрелы нещадно вонзались в крыши домов, в людей, колошматили деревья. Особо жутко они грохотали по деревянным мосткам эшафота. Природа, когда того не ждёшь, немедля докладывает о своём одобрении или же о негодовании. И не уповаю на то, что такой смертной бурей небеса возвестили мне о похвале… И чувствую я, насупор ледяному дождю, будто щёки мои теплеют, - а это слёзы предательские побежали. Ну что ж, плачь, палач! Оплакивай зверство своё преднамеренное, да зазря загубленную душу!

     Невыносимо было думать, чтобы её мёртвое тело подняли бы чьи-то чужие и равнодушные руки. Я сам, вперекор традиции, бережно поднял её стан, а затем и голову. Пособник мой впервые удостоился чести нести моё орудие, поскольку моя ноша была более ценная. Сам я и подготовил её останки перед передачей их отцу. Мёртвая она была ещё прекраснее, будто бы даже румянец засиял на её безжизненных щеках. Пока никто не мог нас видеть, я в первый и последний раз поцеловал её такие живые мёртвые губы и, запечатлев её образ в своей памяти навсегда, ушёл прочь. Не дерзить тебе более никогда, не малевать своих картин вычурных, не рассыпать лепестков и не вводить простодушных мужиков во соблазн!

     Спрашиваю себя: а смог ли я её и вовсе избавить от этой несправедливой кары? Смог бы посодействовать её спасению? А смог бы! И изыскал бы тысячу и один способ! А уж на пару с её состоятельным отцом и тем паче! Да не стал. Учинив свою задумку с казнью, я навеки воссоединился со своей возлюбленной, ибо никому более не смеет она теперь принадлежать! Но не мог я не тяготиться и чувством вины оттого, что вот так вот, из мести и безумия, я вырвал жизнь у безвинной и молодой девушки, а вместе с тем, лишил её будущности, перечеркнул все её надежды, воспрепятствовал всем её будущим добродетельным делам и погубил её не родившееся потомство. Но тотчас же вторил мне другой голос, призывающий подумать о себе, о своём унижении, о своих растоптанных мечтаниях. Она отняла у меня всё. Пришла со своей корзинкой, а, уходя, унесла мою душу, моё сердце, мою волю. Насмеялась надо мною, над всем тем прекрасным, что возникло у меня единожды в моей жизни. Подмяла меня под себя, сердце мне пронзила языком своим острым, да взором дерзким, растоптала своими вострыми каблучками.

      Что чувствуют такие, как я, палачи поневоле? Складывают ли они с себя свои невольные грехи? Убивая напоказ и по заведённому обычаю, не несут ли они это бремя соучастия всю свою жизнь? Слыхал я, что некоторые собратья мои по ремеслу запоминают каждое лицо единожды казнённого, и эти лица потом, на пару с телами так и ходят за ними по пятам, так и грезятся повсюду.
 
      Понимают ли такие, как я, что, убивая не по своей воле, а по законному поручению, не минуют они страшной кары? Затем что смертоубийство всегда грехом было и грехом останется, невзирая ни на какие особенности и обстоятельства. Так чтоб не зазря в аду кривляться, надо грех свой оправдать. Уж пусть он будет намеренным, раз не суждено мне отпереться от свершённого беззакония и очутиться в царствие небесном! И пусть не лукавит тот кат, кто не мечтал бы хоть раз посредством мастерства своего свести личные счёты с недругом иль обидчиком!

     Дык вот только не её одну убил я, а себя я убил вместе с нею. Не её шейные позвонки разрубил, а душу свою перемолол в кашу, и ежели с совестью своей я смогу примирение обресть, то душу свою проклятую по кусочкам уже не соберу…

     Кое-как усмирив муки совести и прочие увещевания, я вдруг отчётливо почувствовал, будто что-то сдвинулось. Будто бы закрутился невидимый маховик, запустился неведомый маятник… Будто бы кто-то волевым движением руки открыл мою жизненную книгу, да переписал в ней что-то, под чем уже давно была проведена черта. И перезапись эта свершилась чрезвычайно. И повлекла эта новая запись зловещий и необратимый процесс. И тайна сего велика, и не познать мне её до самой моей смерти. Разумею только одно, что всё последующее явится гибельным и роковым следствием моего преступного вмешательства. Лишь на мгновение забрезжило знание, приоткрылась дверка, но тотчас же, захлопнулась с гулким грюком, который ещё долго отдавался у меня в мозгу…

     Перед самым отъездом сгрёб я оставшиеся розовые кусты, снёс их на погост и устлал её одинокую могилку. Там же прикопал фамильный меч. После же чего наспех собрался в путь и покинул этот город навсегда. Уехал я в неизвестном направлении, не взяв даже расчёта у властей. И ни одна живая душа ничего обо мне не проведала… И нигде более не было мне успокоения и отдушины, как бы я не метался и не изворачивался. Люди разное рассказывали, чтобы потешить байками себя и других: то я редкие сорта роз взялся выращивать, то подженился и нарожал деток, то заперся в тибетском монастыре, обрившись наголо, то в разбойники подался, то удавился, а то и вовсе неведомая сверхъестественная сила оборотила меня в ворона неприкаянного. Что бы со мною ни было, это уже была не жизнь вовсе.


2012


Рецензии