День Второй. 11

Аплодисменты длятся целую вечность. Спектакль закончился полчаса назад, а зал не расходился, и мы послушно выходим на поклоны. Цветы падают из моих рук, в гримерной я бросаю их прямо на пол. И на премьере было то же: долгие овации, море цветов, довольное лицо Любавина, и моя радостная усталость.
Сегодня всё выглядело таким же. Всё, кроме меня. Нет радости, но и усталости тоже нет. Почему-то в моем мозгу снова и снова, как на магнитофонной ленте, крутятся слова: «оборвать волосок может лишь тот, кто его подвесил». И зал потрясенно молчит. Сегодня я был Иешуа, не отпущенный в честь праздника Пасхи, а в другие вчера, на этой же сцене, я был Той Силы Частью… Во мне горит тоска по Дине. И поэтому мне легко и просто висеть на кресте в зное неведомого города Ершалаима. Публика словно улавливает мое состояние, и потому теперь не может оборвать аплодисменты.
В зеркале гримерной, в которой невозможно дышать от цветочных ароматов, отражается страдальческое лицо. Мое лицо.
– Ты превзошел самого себя!! Что-то такое в тебе было…. Ты жил и умирал, будто дышал…. – Любавин ненавидит похвалы артистам, но видимо моя сегодняшняя игра проняла даже его.
– У тебя потрясающие глаза были в сцене допроса! Жаль, в театре нет крупных планов! – Таких восторгов я от него не слышал.
– Вам, правда, понравилось? – спрашиваю я тихо.
– Понравилось? Да ты что! Это какое-то мелкое слово! С тобой твориться нечто невероятное! Я давно не видел не то, что тебя, вообще давно никого не видел, чтоб так играли!
– Вы преувеличиваете – вздыхаю я.
– Отнюдь. Ты меня знаешь, я не склонен к таким вещам. Говорю что есть.
Я действительно слишком хорошо знаю его. Эти восторги он завтра забудет и станет говорить в мой адрес совсем другие слова.
Но все же он удивляет меня прощальным пожеланием.
– Только вот что, – говорит он так тихо, будто боится, что его кто-нибудь подслушивает, – не надо все же так себя…. мучить, что ли…. Здоровье дороже. Заметив мой недоумевающий взгляд, добавляет с едва заметным раздражением: – Будешь каждый спектакль так выкладываться, как сегодня, тебя надолго не хватит. И быстро выходит.
Что ж, размышляю я по дороге к славиному дому, я сегодня и впрямь сотворил чудо. В другое время это бы окрылило меня, но не в этот день.
В квартире темно. Не зажигая свет, я прохожу в комнату, где мы с Диной провели незабываемые часы. Пошловатая фраза, но это и в самом деле были часы, и в самом деле – незабываемые. В том смысле, что я не мог их забыть. Диван был разобран, и я вытянулся на нем во весь рост. Почудился запах ее духов. Тогда я лег на пол. Головой к окну и ногами к двери. Щекой ощутил холод паркета. И этот холод успокаивает меня. Я лежу и представляю, что плыву по бескрайнему морю, совершенно один.
Я заснул, и очнулся от громкого телефонного звонка. Похоже, он звонит уже давно, и, судя по тональности, на том конце трубки теряют терпение.
– Алло, – произношу я в трубку.
– Наконец-то! Я звоню уже час!
Это был самый нужный для меня голос – Славы.
– Извини, я после спектакля, уснул.
– Я тебя разбудил? Извини…
– И хорошо, что разбудил. А то я бы замерз, наверное, – в темноте я слабо улыбаюсь. Но Слава не может увидеть моей улыбки, поэтому тревожно спрашивает:
– Замерз? Почему?
– Пол холодный, – объясняю я.
– Пол? Причем тут… Ты что, на полу спал?!
– Так получилось….
– Женька, не смей, слышишь! – закричал он.
– Чего? – не понял я.
– Сам знаешь чего!
– Слав, брось, таблетки-то мы тогда выкинули, – глупо шучу я.
– Идиот! Я сейчас выезжаю. Жди, понял?
– Понял я, понял, – говорю я уже гудкам в трубке.
…. На вокзале были шум и невозможная толкотня. Славин огромный рюкзак, содержащий и мои вещи тоже, раза в два больше его, и скрывает без того невысокую фигуру целиком. На голове у него была смешная шапка с большим помпоном, лихо сдвинутая на затылок. Из-под зюйдвестки проглядывает горло свитера. Одарив меня лучезарной улыбкой, он командует «за мной!»
Когда мы располагаемся в купе поезда, он подробно описывает наше путешествие, прибавляет:
– Ну, остальное на месте разберем. Ты, главное, поверь, что горы – лучшая терапия от всех недугов, особенно душевных. Он рассмеялся.
Он приехал ближе к ночи, и с порога заявил, что утром мы уезжаем, он берет меня с собой, потому что я в Москве окончательно рехнусь.
– Ты меня спас, теперь я спасу тебя.
Я возразил, что не могу сейчас уехать, бросить театр, Любавин не отпустит ни за что и никогда. Но тут случилось что-то из ряда вон выходящее: Слава сам позвонил Любавину, и, еще не успев толком изложить суть дела, как Любавин сказал:
– Да, пусть едет. Ему это сейчас очень нужно. Это правильно.
Слава приложил трубку к моему уху, чтобы я сам услышал это.
– Но, как, же спектакль?! – воскликнул я обалдело.
– У нас, что, один спектакль в репертуаре? – спокойно спросил он. – Приедешь и будешь играть. Это было невероятно, чтобы быть правдой.
В дороге я спросил Славу, как так случилось, что он «заболел» горами? Он, глядя в окошко на пробегающий пейзаж, поведал мне, как однажды его познакомили с веселым, талантливым математиком.
– Он о горах может говорить дольше, чем про свои формулы. Он меня тоже долго уламывал с ним поехать. Я отнекивался, а потом сдался. Поехал. И сам «заразился». Это надо своими глазами увидеть, об этом даже в самой замечательной песне не споешь. Вот увидишь!
Сходим мы на маленькой станции, и часа два идем до основного лагеря. Слава мне объясняет, что у альпинистов всегда два лагеря: внизу и вверху. И между ними связь все время поддерживают. Он мне много тогда интересного рассказал, и как вести себя на вершине, и про форс-мажорные обстоятельства, и что в горах можно делать и чего категорически нельзя. «Впрочем, – заключил он, – на восхождение ты все равно не пойдешь». И я остался в лагере, а они ушли. Слава и еще пять человек, среди которых был тот самый приятель, что увлек Славу горами. Он, в самом деле, оказался веселым парнем, как и говорил Слава. И звали его Сергеем.
Горы завораживают меня, как завораживает все непонятное: колдовской обряд, иероглифы, незнакомый язык. Солнце слепит глаза. От неба горы кажутся голубыми. Я мог бы прожить жизнь, так и не узнав, не прочувствовав себя в ней по-настоящему. Отыскать себя в прошлом, в будущем, удержать мгновение. Как редко мы можем себе это позволить, и еще реже – подумать об этом. Я ясно ощутил – ничего нет. Ничего, из того, что мы тащим за собой изо дня в день. Все это можно и нужно выбросить, отставить, забыть. А мы несем, катим свои сизифовы камни. Зачем? Для чего? А подумать, что есть Вечность, Бесконечность, и еще многое такое, «друг Горацио»…. Дышу горным воздухом, нет, Воздухом. Ведь там, в городах, чем мы дышим? Да и не дышим – задыхаемся. Самое страшное для нас, что вся наша борьба, даже за самое правое дело, наша любовь, выяснение отношений, и весь наш быт – это все мировой мусор для Вселенной.
Мой друг сейчас карабкается к вершине, чтобы оглядеть мир. Возможно, это самое нужное и полезное дело из всех, что надо делать. Но мало кому из нас, дано, позволено, разрешено, вскарабкаться хотя бы на одну вершину….
– Как хорошо, что ты меня привез сюда, – сказал я Славе, когда он с товарищами вернулся в лагерь. Он не ответил, только улыбнулся. А за ужином вдруг спросил:
– Ты уверен, что, в самом деле, хорошо?
–Что? – не понял я.
– Ну, что я привез тебя сюда.
– Конечно! Почему ты спрашиваешь?
– Сам не пойму. Знаешь, некоторых это и в самом деле переворачивает. И обычная жизнь становится не для них. На них нисходит озарение, что их жизнь до гор – не настоящая. И они начинают делать глупости.
Я успокаиваю его:
– Со мной все нормально. Я не стану делать глупости, обещаю.
– Хорошо, – ответил он, и посмотрел на небо, натянутое над нашими головами иссиня-черным тентом….
В то мгновение я больше не думаю ни о театре, ни о Дине, – вообще ни о чем, что случилось в последнее время. Я словно чувствую, что возвращаюсь к самому себе.


Рецензии