Рассказ мачехи из романа Время пощёчин

  Боренька, детка, ты отца не суди, ты мало знаешь о его, да и о нашей жизни, хотя она проходила у тебя на глазах.  Отец хотел уберечь, прикрыть вас, детей, своей измученной грудью от злого мира, в котором мы жили, да видишь, что получилось. Конечно, все скрыть было невозможно: ты знал и о нашем имении, о своей бабушке, отец даже пытался тебе привить гордость своими предками, рассказывал о твоей маме, о ее родителях, но о многом он умалчивал ;  боялся за тебя. Он был удивительный человек, твой отец; нет, нет, ты не возражай;  так всё странно получилось в нашей с ним жизни; я его безумно любила, а он по-настоящему любил  твою маму.
    Твоя мать, Боренька, происходила из очень древнего и почитаемого рода Кологривовых, это ты знаешь. Отец рассказывал тебе, что среди них были: генерал-аншеф, который в Отечественную войну 1812 года сформировал кавалерийский полк;  и губернаторы Москвы и Твери;  и даже член Северного тайного общества – твой прадед, однако непосредственного участия на Сенатской площади он, слава Богу, не принимал, поскольку ездил в эти дни в Москву хоронить дядю. Отделался сравнительно легко и через несколько лет в чине генерал-майора вышел в отставку, женился, затем уехал в свое тульское имение, Набережное. Я расскажу поподробнее.  Сын его, Александр Николаевич, твой дед, Боря, с 1915 года служил в Ставке Николая II в Могилеве. Он был предан царю, служил ему верой и правдой.
     В том же 1915 году внезапно умерла его жена, твоя бабка, ещё совсем молодая женщина. Дня на три-четыре, не помню точно, приезжал на похороны твой дед и  привез в наше имение Никитское свою единственную дочь Софью, сделав опекуншей мою мать Бибикову Елизавету Григорьевну. Надо сказать, что моя мать и твоя бабка - кузины. По женской линии они обе из рода князей Оболенских, по-моему, отец говорил тебе. Видишь, наши семьи состояли в родстве. Мама рассказывала,  что Соня, твоя мама, уже тогда сделалась настоящей красавицей: высокая, стройная, с огромными голубыми глазами в темных,  загнутых ресницах. А какие у нее были брови: шелковистые, как будто нарисованные аккуратной китайской кисточкой. Короче говоря, monstere.  Мне, малышке, почему-то особенно нравились ее брови.  Я мечтала, чтобы у меня были такие.
    - Боренька, если бы ты только знал, как часто  я вспоминаю Никитское, хотя мы уехали оттуда, когда мне было всего восемь лет. Когда-нибудь, если буду жива, мы съездим с тобой туда, это не так далеко. Хотелось бы  перед смертью там побывать.  Бог  мой, как  давно это было!
     Наше село лежало на плоском левом берегу Дона, а на правом, высоком, располагалось Екатерининское, принадлежавшее Бегичевым, симпатичным, близким нам людям. В погожие летние дни молодежь и мы, детвора,   как бы объединяли оба имения в одно, беспрерывно перебегая мост шумной веселой толпой, то к ним, то к нам. Любимой игрой был крокет, качались на качелях, бегали наперегонки, в нашем заросшем парке играли в казаков-разбойников с деревенскими ребятишками, устраивали пикники. В Никитском была конюшня, и все любили конные прогулки по бескрайним степным дорогам вдоль Дона. К нам почти всегда присоединялись из  Корытинки; наш сосед Ника Свидерский привозил в пролетке барышень из Денисовки. Разве можно забыть такое радостное, безоблачное детство!
     С высоты екатерининского дома открывался самый красивый вид Епифанского уезда: справа и слева сверкает и вьётся Дон; на несколько верст вдаль видны обработанные поля, изредка окруженные зелеными рощицами. Бегичевы до сих пор хранят память и гордятся, что у них когда-то подолгу гостил Грибоедов, написавший там третий и четвертый акты своей комедии. Теперь о церкви расскажу и о твоем деде. Ведь  отец тебе кое-что рассказывал, ты знал, что он был священником, но я более подробно.
     В нашем селе, окруженная громадными серебристыми тополями, стояла старинная, величественная, светлая церковь Рождества Богородицы. Очень большой, прекрасно расписанный иконостас с чугунными вратами был искусно позолочен. Много старинных, больших и маленьких, икон. Спас Нерукотворный, иконы Божьей Матери Владимирской, Донской, Федоровской. Отец Евлампий, твой дед, был высок ростом, очень видный, с  бархатным сильным баритоном, почти всю службу он пел;  особенно в праздничные дни церковь собирала много народа, со всей округи. Батюшка служил вдохновенно, его доброта и справедливость притягивали к нему прихожан.
     Из имения мы уехали раньше печальных событий, потом нам рассказали, что церковь разграбили  и отец Евлампий со всей семьей куда-то уехал.
     Соне, твоей маме, в революцию было  семнадцать, уже взрослая барышня, и с нами, детьми, она мало общалась, любила уединение, много читала. В начале 17-го  у нее объявился жених, Николай Свидерский, наш сосед; ждали только приезда твоего деда...  но не дождались, а  летом 17-го  Ника уехал в армию.
     Конечно, я многого  не помню, но тот день, когда мы уезжали из Никитского, врезался мне в память навсегда. Соня, Кира и я ехали на телеге, среди  баулов и узлов, а мама с маленькой Натали и Лёвой  в шарабане. Вместе с нами ехала  Соня и наша француженка мадемуазель Женевьева – она всю жизнь жила в нашей семье, еще у папы, и ей некуда было деться ;  она так и жила с нами, пока в 20-м году не умерла от апоплексического удара. Помню даже, что до станции нас вез почему-то не кучер, а наш повар Андрей. Это была необыкновенно жаркая осень 18-го года. Мы изнывали от палящего солнца и пыли, малыши хныкали, а Андрей всю дорогу бубнил о какой-то революции, об Антихристе, что приводило меня в ужас. Дорогой встречались бредущие куда-то хмурые мужики и бабы с ребятишками. Кто-то из них рассказал, что имения Свидерских, Ермоловых разграблены. У Свидерских закрыли винокуренный завод, крестьяне спустили спирт и пьяные бесчинствовали. Это так повлияло на Соню, что она до самой Москвы не произнесла ни единого слова, ничего не ела, только пила воду. Потом мама рассказывала, что имения начали грабить еще до нашего отъезда. К ней  пришел староста Егор и сказал: «Лизавета Григорьевна, бери детей и уезжай, а то придут свидерские, мы тебя не убережем». До Москвы добирались долго, с большими трудностями.
      И вот мы всей семьей: мама и пятеро детей, старшей Кире всего тринадцать лет,   оказались в этой квартире, у бабушки с дедушкой. Господи, до чего же непрактична была мама! Часть столового серебра она зарыла в саду, а везла в Москву мешок сухарей из-за ходивших слухов о голоде в столице. Мама почти все оставила, вот эту хрустальную сахарницу, Донскую  икону Божьей Матери и еще какую-то утварь привезла нам Дуся, наша горничная, уже в двадцатом  году. Её крестьяне послали отвезти  «барыне» масла и яиц. Вот так-то - плохие помещики! В течение нескольких лет из бывшего поместья нам привозили то одно, то другое.
Квартиру уплотнили, и все мы жили в этой комнате, а ту, где сейчас живут Бурцевы, занимал мамин брат, дядя Лева с женой. Боренька, ох  какое это трудное время было! Я часто слышала, как мама по ночам молилась и плакала. Я, конечно, всго не помню, но мне  тогда все  снилось Никитское, впрочем, как и теперь снится.
Вскоре умер дедушка, а потом наша младшая, Наташенька,  от скарлатины. Удивительно, как мы все не заразились. Мама продавала вещи, Кира разрисовывала бумажные абажуры, красиво у нее получалось, и сдавала одному барыге на Сухаревке. Мы, дети, очень жалели маму, относились к ней бережно.
    Помню, как мы таскали по ночам доски, когда рядом с нами разрушили дом. В комнате стояла времянка, согревающая нас, и на ней мы готовили еду. Доски пилили и ломали на мелкие щепки, вмещающиеся в топку печурки, поэтому в комнате всегда был беспорядок и дым. Но после всего нас, молодых, это не тяготило, мы старались не впадать в уныние, выискивали маленькие радости, что-нибудь смешное, даже умудрялись порой хохотать беспричинно, придумывали шарады. Молодость есть молодость; всегда живет в ожидании чуда. Мое чудо явилось позднее, но об этом чуть позже. Даже Соня постепенно оттаяла, стала спокойнее, разговорчивее.
По-настоящему работала одна Соня, машинисткой, ее устроил дядя Гриша, мамин шурин, который в революцию перешел на сторону большевиков и к этому времени занимал крупный пост; носил два ромба. Тогда он маме, пусть земля ему будет пухом, очень помогал. Да, забыла сказать: Ника Свидерский не то погиб в Гражданскую  где-то в Крыму, не то эмигрировал; о судьбе отца Сони мы ничего не знали.
      И вот в  двадцать шестом году совершенно неожиданно появился в нашей квартире твой отец. До чего же хорош был  Василь,  так и стоит перед глазами! На нем была вышитая украинская рубашка, и одет он был под украинского поселянина, правда, все грязное, но это не важно,  главное лицо, лицо молодого Рафаэля, так мне, во всяком случае, казалось: прекрасные, печальные, зелено-голубые глаза, шелковистые, вьющиеся волосы и какое-то особое изящество  и благородство во всем облике, несмотря на неказистый костюм. Я влюбилась в него сразу, даже сама испугалась своего чувства.
     К этому времени Василь потерял всех родных. От него мы узнали, что после нашего отъезда из имения отец Евлампий  со всей семьей перебрался на Украину, где и умер от тифа. Заболели тифом все. Кроме батюшки, от тифа умерла матушка и двое ее младших детей; сын и дочь, но Василь каким-то чудом выкарабкался. Господь оберегал его. В том же бараке рядом с твоим отцом умирал другой мальчик, почти ровесник, и, когда ослабевший, еле державшийся на ногах, твой отец покидал тифозный барак, в его руках оказался узелок с вещами и документами умершего соседа, Зотова, а его собственные вещи пропали.  Сам Василь никогда этого бы не сделал, не такой был человек, помог случай, спасший ему жизнь,  тогда за одну фамилию, да и за то, что сын священника,  могли убить. Страшное время было, Боренька!
  Настоящая твоя фамилия - Краснопольские, Боренька. Чем только наша бедная Россия прогневила Господа Бога?! 
   Стал твой отец с этими документами пробираться в Никитское, потом в Москву, узнав, что мы тут. Твоя мать тогда была сказочно красива. Это казалось не только мне; все так говорили, но это была печальная, надломленная красота.
Василь приходил к нам почти каждый день, помогал маме, но видел только свою Прекрасную Даму. Я очень переживала, ревела по ночам, хотя знала, что он влюбился в Соню еще мальчиком, когда она только что приехала  в Никитское; она была старше его на два года. Мама добродушно подсмеивалась над этой романтической влюбленностью,  я хорошо помню.  Меня он просто не замечал.
   К этому времени Соня  стала спокойнее, даже иногда дурачилась вместе с нами. Помню, как-то раз на нас всех нашло какое-то дурацкое веселье, и мы дрались подушками, даже Соню втянули,  но о прошлом она никогда не вспоминала. У твоего отца был чудесный голос: бельканто, ему прочили карьеру оперного певца; в ту пору он пел в хоре Большого театра, начал заниматься в оперной студии у Неждановой.  Кроме того, он хорошо рисовал, лепил, вырезал из кости и дерева великолепные вещицы, которые мама иногда продавала на рынке. Помнишь твое игрушечное войско! Его чудесные руки с длинными пальцами,  казалось, могли все. Он родился художником, артистом, а принял жизнь мученика. Сколько русских людей наша жизнь втащила на дыбу!
     В 28-м или 29-м году Соню вызвали на Лубянку. Только потом мы узнали, что этот вызов был связан с запросом твоего деда,  разыскивающего в нашей развороченной Совдепии свою дочь. Она отсутствовала два дня, мы уже отчаялись, мама готовилась к своему аресту,  у Василя тогда появились первые серебряные нити в волосах. Помог дядя Гриша: узнав,  где Соня, что-то предпринял, и ее выпустили. Правда, с работы  пришлось уйти. Однако с ее возвращением пришла к нам  новая беда - за Соней начал ухаживать Огранат, чекист, monstrе,  ужасный человек, по рассказам мамы. Заприметив девушку еще на Лубянке, он преследовал ее упорно, то дарил конфеты и цветы, то угрожал Соловками. Мама говорила, что он сам был из бывших.
    На семейном совете было решено выдать Соню замуж. Конечно, это было va banque, но что еще оставалось?  Мама поговорила с Василем, зная о его любви.  Он и мечтать не смел о таком счастье; конечно, он понимал, что это вынужденный брак, да к тому же мезальянс, но он был необходим, чтобы спасти  Соню. Она  с доверием относилась к Василю, только ему иногда рассказывала о пережитом, радовалась его успехам. Может быть, позднее она все-таки смогла полюбить его, Бог знает, но тогда она согласилась, понимая безысходность своего положения, а не любя,  я это чувствовала.
    Началась спешная подготовка к свадьбе. Помню, как мы ходили в Торгсин покупать Соне материю на платье, а туфли она сделала себе сама, украсив их костяными пряжками, вырезанными женихом,  чем нам только не приходилось тогда заниматься! Мама готовила им белье, стирала, штопала, кое-что пришлось прикупить. Платье, сшитое одной родственницей, получилось нарядное, правда, скромное, но очень шло невесте. Даже свадьбу с вкусной едой устроили  на квартире маминой приятельницы, а через несколько дней молодую опять вызвали на Лубянку.
Огранат взбесился, когда узнал о Сонином замужестве, но дядю Гришу еще не арестовали  и он помог. Тогда твой отец решил бросить все и уехать с Соней из Москвы. На оформление и сборы ушло не более двух дней, и в составе какого-то театрального коллектива молодые уехали на Дальний Восток. Затем из первого письма мы узнали, что Василь устроился работать в Томском университете  механиком.
Жизнь их не была счастливой: родившийся у них в том же году мальчик, твой старший брат, вскоре умер. В 33-м, как раз под Бориса и Глеба, родился ты, Боренька, крепкий, здоровый; мы все радовались.
    А дальше...  дальше, как говорят: пришла беда, отворяй ворота. В 36-м арестовали дядю Гришу, издевались над ним страшно: держали в карцере по колено в воде, выбили почти все зубы, но он все вытерпел и не подписал ничего; года через полтора, уже при Берии,  выпустили совсем больным, дряхлым стариком. Затем от сердечного приступа умерла мама, не дожив трех дней до свадьбы Киры, и остались в этой комнате мы вдвоем: брат Лева и я.
    В тридцать седьмом в Москву вернулся твой отец с тобою на руках;  оказалось, от третьих родов умерла твоя мать, ребенок тоже погиб. Соня всегда была слабенькая, да и создана для другой жизни. От горя Василь потерял голос, говорил тихо. Василь мне как-то сказал, что за его плечами всегда стоял  ангел слез.  Не знаю, кажется,  это чьи-то слова, не помню. Я теперь многое не помню, помню только хорошо свое счастливое детство в Никитском, но насчет ангела слез ; это очень верно о твоем отце. 
    Твой отец приехал  посеревший, сторонящийся людей, даже близких. Мне кажется
у него было легкое психическое расстройство - так безумно он любил твою мать. Василь появился, и опять моя жизнь была наполнена только им, да и тобой тоже: все заботы о тебе, маленьком, я взяла на себя.
    Он устроился работать механиком, и  постепенно все вошло в колею. Ко мне он был внимателен, мою заботу о тебе принимал с благодарностью, сам  с тобой много возился, играл.  Наверное, от тоски и одиночества мы сошлись с твоим отцом, через год родилась Дина, и мы расписались. Нет, я знаю, он никогда не любил меня так, как Соню. После войны он ездил в Томск на ее могилу, представляешь, нашел, приехал еще более молчаливый, чем обычно, прибитый какой-то. Знаю, ходил в церковь, молился, был на исповеди, причащался, просил  простить свой грех со мной. Правда, когда умирал, все руки мне целовал, уже говорить не мог, а руки целовал;  прощения просил, наверное,  что так и не смог полюбить меня по-настоящему, я это всегда чувствовала.
     В начале войны отец ушел добровольцем на фронт.  Куда ему было воевать! Раненый, блокаду в Ленинграде пережил, по Ледовой дороге их вывозили. Я иногда думаю: поистине безграничны возможности человека. Вернулся в 43-м страшный, на костылях после ранения, тень, а не человек. Чуть отлежался, опять должен был идти, но тут, слава Богу, через военкомат отыскали его физики из института, где он работал; сам Курчатов, кажется, за него хлопотал. На этом его война и кончилась.
      После войны, так, с 47-48-го  года,  до твоего ареста, пожили мы более-менее спокойно, даже  в достатке,  отец хорошо зарабатывать стал, а потом бух по голове - эта история с Диной. Папа Дину очень любил, может быть, чувствовал свою вину перед ней, что была она не дитя любви, а печали и одиночества. Какой это был деликатный, светлый человек: столько пережил, голодал, перенес блокаду, и никогда не было в нем жадности к вещам, еде. Как он красиво ел, сколько лет мы с ним вместе жили, а я всегда им любовалась за столом.
     Удивительное дело, Боренька, я тебя люблю сильнее, чем Дину. Она моя родная дочь, моя кровь, а по духу чуждый для меня человек. Просто не понимаю, откуда у нее эта мещанская тяга к вещам, эта вульгарность вкуса,  primitive!  Ты и она - совсем разные, а воспитывались в одной семье!
     Твой отец  был верующим человеком, по-моему, он даже страдал, что не смел открыто соблюдать религиозные обряды. Он и твоя мать были из другого времени, вот им и было отпущено слишком много горя в наш злой век.  Я, Кира - нет, мы переродились, научились когтями, зубами цепляться за жизнь, правда, больше ради детей, чем из-за себя. Но Василю была отпущена и большая любовь: без революции  он, сын уездного священника, разве мог мечтать о дочери такого богатого и родовитого помещика. Впрочем, не будь революции, неизвестно, что было бы - пути Господни  неисповедимы.
     Вас, детей,  пытался всеми силами уберечь от горя и зла, закрыть собой, спасти от темного и страшного;  боялся заронить  в ваши души сомнение и неверие в добро и справедливость. В жизни, где было столько отвратительного, грязного, иногда терялся, как ребенок, перед несправедливостью,  ложью, особенно перед хамством. Боря, как ты мог  бросить ему в лицо такие несправедливо жестокие слова, ведь ты ничего не знал! Эта маленькая дурочка почти день проторчала у нашего знаменитого «классика» в его мастерской, помнишь, мы все с ума сходили: куда девалась Дина? Она вообразила, что теперь он непременно женится на ней, пока тот не выпроводил ее. Отец поехал к этому человеку, был на этой самой квартире, так тот вытащил коньяк, стал говорить, что сам жалеет о происшедшем, но если так случилось, надо уладить  миром. Отец ему все сказал, сказал, что он «негодяй, развратник, да и литературная  бездарь».  Когда тот успел ему сунуть конверт с деньгами, Василь так и не заметил.  Он пришел домой  после встречи, его всего трясло.  Знаешь, я тогда впервые почувствовала его старость, а  стал раздеваться, и  из кармана пальто выпал этот  злополучный конверт. Что с папой было,  когда он обнаружил в нем деньги. Ему стало плохо с сердцем, а он рвался ехать обратно, чтобы швырнуть  тому в лицо его подачку. Я еле-еле его уговорила лечь, он, бедный, чуть  не плакал. На следующий день я сама поехала на дом к Петренко, но, представляешь, его не оказалось дома, а дверь мне открыла худенькая женщина с такими  детскими, невинными глазами, что я смешалась. Я сунула ей этот конверт и побежала по лестнице, а она, ничего не понимая, что-то кричала  мне вслед. Я все-таки вернулась и сказала ей: «Передайте вашему мужу, что не все такие мерзавцы, как  он» и ушла.
     Я сумела  уговорить отца не поднимать шум, я боялась, да я была уверена, что он  ничего не добьется, а жизнь Дины может сломать.   Если бы все можно было повернуть назад. Когда  этот бесчестный человек сумел кому-то, из себе подобных, рассказать, что  отец якобы взял деньги, не знаю?  Ты откуда-то узнал. Эти люди из другого теста. Дину, хотя и дочь мне, из-за этой  истории, твоих страданий, папиных, не люблю, да нет, люблю, конечно, но простить не могу. Ей что, блуднице, сделается, она, по-моему,  забыла, что тебя  в ад  упекла, отца, в конечном счете,  свела в могилу. Она всегда была страшной упрямицей, даже имя свое переделала по-своему. Послушай, как хорошо - Аполяинария, можно Поленька, а она себе собачью кличку  выдумала. Папа ее звал:  «мой колокольчик Дин», шутя конечно. Представь,  даже в паспорте хотела изменить, но я не дала. И Володю, ее мужа,  не люблю, уж очень меркантильный да хамоватый. Да что говорить: мать ; продавщица,  а отец военный, вот  и получился бакалейно-батальонный экземпляр. Один лапушек мой дорогой - внук Сереженька.
     Твой отец, Боря, страдал, что ты возвел на себя эту напраслину, ее, распутницу, выгораживал, отказывался от свиданий с ним. По ночам  не спал, а когда тебя перевели на Лубянку, чуть с ума не сошел, все шептал: «Господи, в какую же мясорубку я, старый дурак, сунул своего благородного мальчика. Покарай меня одного, а его спаси». Василь, когда умирал, царство ему небесное, все просил: «Расскажи ему всю мою жизнь. Проси, чтобы простил отца своего. Береги его». Последние три недели говорить не мог, шептал еле-еле, я одна понимала.


Рецензии
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.