Последний спектакль

Изабелла Юрьевна Богут-Ковальская сидела перед трюмо, глядела в его затуманенную, испрещённую жёлтыми пятнами, глубь, видела своё «домашнее» лицо и думала:  «Руины. Да-да, руины. Нет, не развалины какого-нибудь общежития или коровника, нет-нет, конечно, а руины благородного замка или дворца…  со следами былой роскоши, изысков архитектуры, богатства материалов… Нет- нет, не щебёнка, песок или глина, не куски штукатурки с торчащей грубой арматурой и щепками дранки… Нет… Обломки мрамора, части позлащённой лепнины, обрывки устилавшего стены шёлка… Руины. Была красота, чёткость линий, насыщенный молодой жизнью цвет, и вот…» – Изабелла Юрьевна вздохнула, скользнула взглядом по окраинам трюмо. Оно отразило части её, забитой всякой всячиной комнаты с фотографиями во множестве разных рамочек на правой стене, с увешанным макраме дверным проёмом позади, с папиными этюдами: лужи, кусты, деревья – на левой стене. Углы шкафов – платьевого и книжного, верхушки спинок стульев… Хлам. Она поморщилась. Но надо было «собрать лицо». Рука потянулась к баночке с кремом. «Боже мой! Совсем на донышке!» Затем – крем-тон – убрать желтизну кожи, румяна (лёгкие, чтобы не как у клоуна), подвести глаза карандашом, затем тенями… так… тушью приподнять ресницы, вернее, их остатки. Брови… ой, лишняя волосинка безжалостно удалена пинцетом, одна… И всего-то их пересчитать можно, но линия должна быть безупречной. Контур губ – чуть-чуть повыше естественного, помада… Теперь волосы. Снята повязка, затем три бигуди с кончиков волос. А они ещё не все седые. Чёрные пряди перемежают седину и привносят какой-то остро модный штрих в её облик. Гладко зачесать, натянуть резинкой и распушить позади завитые концы волос, образовав низко, у основания шеи, пучок. Красиво и сбоку, и сзади. «Вот и закончена реставрация. Руины можно продемонстрировать любителям старины», – хмыкнула Изабелла Юрьевна. Она посидела ещё минуту за трельяжем, который более всего любила за три его свойства: всестороннюю правдивость, многолетнее терпение и, главное, что, при желании, поворотом двух боковых створок его можно было закрыть наглухо.
Платье давно подготовлено: зашита дырочка у основания молнии, поглажено, разложено на софе.  Длинная молния через всю спину позволяет одеться, не испортив причёску, потому и позволила она себе посидеть перед трельяжем до последнего. Теперь можно и поторопиться. «Старость должна быть безупречной», – повторила она своё несгибаемое правило и придирчиво оглядела всю себя в большом зеркале в прихожей: головка, плечи, талия, маникюр, колготки с блеском, туфли на среднем каблуке… Украшения: серьги и кольцо с агатами (ещё мамины), многоярусный серебряный браслет на сухом запястье, сумочка, обшитая чёрным бисером, так подходившая к чёрному бархату платья. «Ой! Вот старая кокетка! Чуть не забыла гостинчик!» Изабелла Юрьевна поспешила к холодильнику и достала небольшую (точно по сумочке) шестигранную коробку конфет «Вишня в шоколаде», с некоторыми усилиями впихнула в сумочку и, покрывшись шёлковым расписным шарфом с кистями,  надев широкое рыхлое пальто, вышла из дома.
Дойдя до угла, Изабелла Юрьевна остановилась и посмотрела в пролёт боковой улицы. Точно: в глубине на фоне белой крупки, усыпавшей тротуар, появилась круглая, тёмная фигура – Александра Филатовна, Шурочка-Мурочка, как звали её престарелые подружки. Неся в левой руке такую же круглую и тёмную, как сама, сумку, правой рукой в ярко-синей рукавичке она отмахивала чётко и резко, по-солдатски. Шурочка не опоздала, просто, Богут-Ковальская вышла чуть с запасом, чтобы по улице плыть величаво, с достоинством. Они встретились, улыбаясь, прикоснулись к щеке друг дружки, чмокнули воздух и пошли довольно резво.
— Беллочка! Ты в туфельках! Спятила, что ли?
— Да не холодно, не далеко шагать-то, пять минут! А в театре я не могу ходить в сапогах…
— Ну, в пакет бы положила туфли-то! Смотри, снег идёт!
— Да разве это снег? Чуть припорошило. Вы ведь, девочки, все в сапожках будете. Не хотелось вас задерживать переобуванием своим. Да всё в порядке, мне комфортно!
— Тебя не переубедишь. Ты помирать будешь, в модное оденешься и намакияжешься! Гордячка, артистка! Не поднимай бровки, это я, любя. Двадцать восемь лет на твою красоту любуюсь, всё не налюбуюсь!
— Ой, скажешь тоже – красота! Руины, руины…
— Ну, если у тебя руины, то у меня совсем помойка… Тоже собиралась: голову помыла, юбку погладила, а глянула в зеркало: картинка с рынка – тётка разлапая, пузо барабаном…
— Не надо, Шурочка! Нам всем под восемьдесят, живы, не валяемся по койкам, головки работают, ещё общаемся, интересы имеем…
— Это-то да, слава Богу.  Только мне за мои интересы дома плешь проели. Куда, бабка? Сиди дома, у плиты. Подмывай за ними, прибирай, есть вари да подавай…
— Не жалуйся, у тебя семья! Счастливая…
— Я не жалуюсь, а так и есть. Конечно, я всё делаю любя, но дайте ж и мне минутку! Прислуга и то выходной имеет! И в свой выходной – вон, в сериалах – что хочет то и делает. А тут… Как узнала невестка, что в театр иду, как вылупила глаза! «Я, – говорит, – пять лет в театре не была!  — Это твоё дело, – отвечаю, – зато, на работе, чуть календарь покраснее, так у вас пьянки-гулянки, «огоньки» да пикники…» Ну, в общем, поговорили. А внучка увидала, что пирожки упаковываю (я свои «фирменные» несу), как заржёт: «Бабань! Ты что ж, со своей кошёлкой в театр собралась? Не позорься, на тебе сумку нормальную!» Во, видишь, свою выделила.
Сумка была мягкая, со сборками у металлической блестящей застёжки, с удлинёнными ручками. Она топорщилась сытыми боками, но выглядела модно, и Шурочка её стеснялась.
— Мне эта сумка, как корове – седло.
— Не выдумывай, сумка как сумка, модная. И вообще, Шура, ты всё-таки полковница, не упрощайся.
— Полковница бывшая. Да сколько я за полковником побыла? Вдова я солдатская! Всю жизнь с лейтенантиком по точкам, по разрухе послевоенной… Годы долгие от ранга до ранга. А стал полковником, тут и ранняя кончина… Подорвано здоровье-то было, известно от чего. И кто я теперь? Бабка-стряпка. Это ты, Беллочка, блистала на сцене!
— Ох, блистала!  В кинотеатре перед сеансом романсы пела!..             
— А до того? Не прибедняйся! Сколько поклонников было!..
— Зато, одна осталась. Ну, пришли. А наши где? Может, внутри здания? И автобуса ещё нет.
— Вон выплывает ломачина-железячина.
— Пока доедем, бензином пропахнем.
— Да, зря ты духи тратила. Все будем одним горючим пованивать.
Тут из разных улиц, ведущих к площади перед райсобесом, потянулись старики и старухи – в очках, с палками, хромая и переваливаясь…
— Во – обчество: без имён одни отчества! Колдыбают…
— Шурочка, ты всё стишками сыплешь, пора книжку писать.
— За мою книжку дадут в лоб  шишку.  Глянь, глянь: Машуня с Ниночкой! Во, припустили, хотят обогнать деда Игнатова!
— Помашу им, пусть не торопятся, мы им места займём.
Автобус, натужно фыркая, подвернул к крыльцу, и лисья мордочка Софы Семёновны высунулась из дверей.
— Можно заходить, здрасьте, – скомандовала она и скрылась.
Оказавшись первыми, Изабелла Юрьевна и Александра Филатовна обнаружили, что на первых сиденьях автобуса, почти до половины его, расселись члены Софыной семьи, какие-то, видимо, её знакомые. Они все друг друга знали, называли на «ты», галдели, не обратив на вошедших ни малейшего внимания, хотя те и поздоровались. Подруги переглянулись и сели на ближайшие свободные места по одной с краю, положив сумки на сиденья у окошек. Автобус заполнялся, и каждый второй спрашивал недовольно:
— Занято, что ли?               
— Занято, занято, -- звонко отвечала Шура, а Изабелла только величественно кивала.
Наконец, пыхтя и сопя, Мария, таща за руку, как ребёнка, Нину Савельевну, влезла в автобус. Длинная, мосластая, нескладная Маша («угловая», как определила Шура) за всё цеплялась своими «углами»: локтями, боками, плечами, коленями… При этом резкость и сила лезли из неё ей же во вред: вечно она что-то ударяла, сбивала, калечила. То правый локоть не сгибался – опух от удара, то коленка отказывалась работать… Шестьдесят лет просанитарив на белом свете, грубая, простая, она была истинным медиком: добра, отзывчива, заботлива, небрезглива. Всех троих подруг она обрела на работе: Изабеллу выхаживала после операции около сорока лет назад, когда та в свои под сорок хотела родить, да всё нутро и потеряла. Шура, по рекомендации Беллы, нанимала её сиделкой к лежащему после инсульта мужу, которого и обмыла Маша в первый смертный час. А Нина не менее двух раз в год в последнее десятилетие лежала в кардиологии, где после смены двух больничных отделений  работала Мария. И если три подруги знали друг друга давно и близко, то Нина как бы прибилась к их компании Машиным довеском. Она, бывший бухгалтер, в конце карьеры служившая в КРУ, внешне была, как пела Шура, «настоящий булгактер!» Маленькие исподлобные, подозревающие глазки, нависший сливой, вредный нос, узкие, злые губы – в ниточку, квадратная сухая фигура и огромные ступни ног.
— Какая страхотина! – не сдержалась Шура, увидев её впервые.
— Да, внешняя грешность или грешная внешность, вынуждена была согласиться Изабелла.
— Девки, это Нина. Она со мной будить.
— Ну, будить и будить, – хмыкнула тогда Александра.
Затрещало, загудело… Софа Семёновна взяла микрофон:
— Попрошу внимания, господа пенсионеры! (И сразу – голос деда Игнатова: «Господа!.. Были товарищи и осталися!») Много стоило усилий, чтобы организовать эту поездку: и спонсора найти, чтобы оплатили, и с театром договориться, и насчёт автобуса… Ну вот, едем. Спектакль о пожилых людях, думаю, тема вам близкая, тем более, он об осенней, так сказать, любви. (Смешки, осторожный гул, блеск во       взглядах…), – переждала Софа Семёновна реакцию, – играют, думаю, известные вам артисты, а в главных ролях Лялин и Будовская!
— Боже мой! Будовская! Я её обожаю! – Изабелла Юрьевна, не сдержавшись, ещё мощным своим голосом перекрыла шум в автобусе.
— Какая актриса! Лучше её и не было в нашем театре! Мы с Колечкой на каждую премьеру ходили! – поддержала Александра Филатовна.
— Я её тоже уважаю. Как больница объявляет коллективный выход в театр, бывалоча, я – во первых рядах. И все главные роли её были, Будовской-то.
— Я раньше театр не любила, в кино ходили, и то знаю Будовскую. Красивая была, – заметила Нина.
— И красивая, и фигура античная, и голос проникновенный. Часто пела в спектаклях. Особенно, в «Бесприданнице» была хороша…– Изабелла говорила, глаза её словно туманились – шли в них воспоминания тёплые, сладкие. – Вот начался сезон, скоро зима… Зимой нас уже никуда не повезут, а до весны – дожить надо… Я читала, спектакль этот тоже доживает, как и мы, его скоро снимут с репертуара.
Автобус подъехал к театру. Справа от входа была стоянка для транспорта, идти десять шагов, и ковыляющая, хромающая группа – двадцать два человека плюс Софын выводок – восемь физиономий – вошла в вестибюль.
— Вот же красота, вот рай! – Маша рассупонивалась от платков и допотопного драпового пальто, в то время как Шура и Нина уже держали в руках свои утеплённые плащи почти одинакового фасона, только разного цвета: тёмно-зелёный и серый.
А когда Изабелла сняла пальто, подруги окружили её и молчали поражённые.
— Королева! Настоящая звезда! – выдохнула Шура.
Нина сжала губы, словно досадуя, а Маша яростно кивнула: «Ага! Ага!»
— Райсобес! Раздевайтесь и подойдите ко мне! – на весь вестибюль объявила Софа.         
Все другие зрители с любопытством уставились на неё и подходивших к ней стариков.
— Мы тут – особый народ. Как детдомовцы… – горько улыбнулась Шура.
— Та-ак… Слушайте, – продолжала Софа, – билеты у нас не самые дорогие, понимаете, почему. Балкон. Зато середина! Вот, разбирайте. После спектакля одеваемся и подходим сюда, на это место.
Место было у большого среднего зеркала, которое отливало рыжиной и немного кривило изображение – старое было стекло.
— Господи! Ну и страхолюдины мы! – Шура, не отрываясь, смотрела в мутноватое отражение. – Карикатуры какие-то!
Изабелла отошла в сторонку, чтобы не отражаться, ждала, пока Маша, пользовавшаяся своим ростом и сноровкой длинных рук, возьмёт их билеты.
— Самая серединка! Пошли, девки! – Маша подняла простынку из четырёх розовых билетов над головой, как первомайский флажок, ухватила за руку Нину и полезла наверх по крутой боковой лестнице. Нина, вцепившаяся в свою могучую подругу, после пятой ступеньки задышала, как паровоз, побагровела лицом, и женщины терпели, дожидаясь на каждом пролёте, пока она отдышится и сможет идти дальше. Наконец вползли. С балкона сцена казалась небольшой.
— Вид, что по телеку. Хоть бы было слышно! Да рассмотреть охота Будовскую, – завздыхала Шура.
— У меня есть бинокль. Старенький, но хороший, – Изабелла Юрьевна из внешнего кармана своёй бисерной сумочки достала великолепную вещицу: желтоватый, словно из слоновой кости, биноклик с золотыми ободками и переносьем. – Я уж не думала, что он пригодится. Полтора года наш стариковский клуб работает, а в театре мы впервые. Сколько же эти стёклышки видели!..
— Какая прелесть! Дай взглянуть! – простонала Шура.
— Подкрути окуляры по себе.
— Ой, как хорошо видно! Птица на занавесе – вся до клювика – как живая!               
— Дай, дай, – протянула руку Маша перед самым Нининым лицом, а та смотрела вниз через перила.
— А Софа Семёновна со своими в партере, вон, в пятом ряду. Им можно дорогие билеты за наш счёт! А могли бы средние взять: в бельэтаж или во вторую часть зала, – хмуро и зычно прокомментировала Нина.
Весь первый ряд балкона уставил взгляды вниз, в пятый ряд, где в центре зеленело выходное платье Софы Семёновны.
— Ладно, девки, не портите себе кровь. Такое было и будить… На, Нин, глянь в биноклю.
Маша передала прибор подруге и, раскрыв рот, наблюдала за её лицом. Нина высунулась вперёд и уставила окуляры на Софу Семёновну.
— А у мужа Софы Семёновны плешь, – изрекла Нина, отдавая бинокль Изабелле, – какой у вас брасле-е-ет!
— Очень старый. Хотя, это его достоинство, в отличие от этой руки, – вздохнула Белла.
— Это да, – подытожила Нина, – руки старые.
Весь первый ряд балкона принялся разглядывать правую руку Изабеллы.
— Нина! Ты ж  образованная! Что ж ты несёшь? – Маша дёрнула подругу за рукав, та опустила голову.
Звонок понёсся по театру, публика быстро заполняла зал.
— Эх, девчата! Не додумались мы цветочков купить! Как же так? – Шура прижала ладони к щекам, сокрушённо качая головой.
— Успокойся, Шурочка. Хорошие цветы нам не по карману, а астры в целлофане… Да ещё слезть с балкона!.. Цветы – прерогатива партера! Итак, второй звонок, –  браслет Изабеллы звенел в тональности театрального звонка, и она улыбалась, уловив согласие этого дуэта.
Только-только запел третий звонок, и свет начал таять, как весенний снег, прожекторы озарили сцену, и пошёл занавес. Будовскую встретил шквал аплодисментов. Она вышла в атласном чёрном халате с золотыми птицами по бокам и на спине во весь рост женщины. Волосы чёрные, волнистые почти сливались с лоском халата. Стройность и гибкость фигуры, большеглазость тонкого овального лица, пластичность движений – всё это не допускало мысли о полных её шести десятках ещё и с хвостиком, и зал разноголосо восторженно ахнул, зарукоплескал с подъёмом и начал притихать, унимая волнение. Бинокль Изабеллы побежал по всему первому ряду балкона: направо, потом налево. В первом порыве восторга был как бы упущен начальный текст, не слишком понятен диалог героини с кем-то по телефону, но вот зал сосредоточился и начал следить за действием. Оказалось, в спектакле четыре действующих лица: Он, Она, Её молодая подруга и Его сын. В первом действии и Он и, особенно, Она сомневались в возможности любви и счастья, ссылались на возраст и быт, боялись новых обязательств…
— Чего они всё разговаривают? Делать нечего? – Нина прямо раззевалась.
Но перед антрактом начались дела: на вечеринке у героини сын её ухажёра был завлечён подругой в спальню, и последовала сцена, которую старушки наблюдали со стыдливым напряжением. А когда героиня застукала любовников в своей постели и начала выражать своё отношение, бабушки как-то приуныли. Из их кумира Будовской полетели такие словечки, что и понять они могли не каждое. Нина всё «чтокала», не понимая, что значит то или иное выражение, пока Маша не оборвала её.
— Телек смотри, когда бессонница, про всё поймёшь!
Наконец и пожилая пара, поддавшись, видимо, примеру молодых, уединилась в том же помещении с розовой шёлковой кроватью. И вот Будовская, обронив на пол своих жар-птиц, предстала перед партнёром и публикой в бикини. Изабелла закрыла глаза, Шура, в хоре с половиной первого ряда балкона, ойкнула и дёрнулась, как под током, Маша выразилась прямо: «Бардак», а Нина уставила бинокль на сцену.
— У ней вены на ногах, – сообщила она всему балкону.
Герой лобзал шею и плечи героини, ёрзая руками по спине всё ниже и ниже, героиня                сладострастно стонала всё громче и громче… Пошёл занавес. Партер зааплодировал, ободряюще подвывая. Балкон хранил молчание.
— Ну что, девки, поднимемся или тута будем? – Маша встала, потянулась, захрустела костями. – Надо кому куды-то?
— Я никуда не пойду, – вздохнула Изабелла.
— И я, – поддержала Шура, а Нина замахала рукой.
— Слезть-то я слезу, а наверх уже не взберусь…
Так и осталась серединка первого ряда балкона без движения, а справа и слева люди вышли.
— Ладно, девки, може, ещё что дальше будить… Я вот тут вам своё настряпала. Пироги, знаю, Шурочка-Мурочка напечёт, с ней не сравняешься. А я во – драники сготовила.
Маша достала из матерчатой сумки одну за другой четыре пластмассовых коробочки и раздала подругам. Когда была вскрыта первая крышка, по балкону понёсся запах жареного на сале лука.
— Маша! Додумалась такое принести! Это же театр, а тут – жареный лук! – Изабелла украдкой огляделась. Кругом пусто.
— Ешьте, девки, не фасоньтеся. Нужны мы кому-то, – Маша первая подхватила пластмассовой вилочкой, каких тоже четыре припасла к случаю, свой драник, свёрнутый трубочкой и наполненный пахучей начинкой. – Покупные чипсы не меньше воняють, ещё и пакеты шуршать. Нажимай, девки!
Подруги, не чинясь, зажевали дружно.
— Ой, вкусня–я–ятина! Ещё тё-ё-пленькие! Надоело ж мне своё есть, хоть поба-алуюсь, как в рестора-ане! – томно подпевала Шура.
— Вкусно, Маша, спасибо, – деликатно отъединяя небольшие кусочки, скромно жевала Изабелла.
Нина спохватилась:
— Ой, надо было к этим блинцам икру открыть! – Она достала из небольшой сумки, скорее,большого кошелька, маленькую баночку красной икры. – Вот, Маша, возьми.
— Чего возьми? А чем открыть?
— Не знаю…
— Ну, надумалась! Забери назад. Зубами ж её не разгрызёшь.
Нина, не выражая никаких сожалений, пожала плечами и положила банку на место.
— «Лиса и Журавль» – басня Крылова, – негромко сказала Шура.
— Как всегда, – улыбнулась Изабелла.
— Ты, Нина, научись головой думать, – буркнула Маша.
— А вот и мои пирожки! – немного хвастливо Шура развернула большую льняную салфетку. Запах ванили изгнал лук и сало, сменив как бы и настроение, – вот ещё бутылочка «Колы», маленькая, пол-литровая  – по сумке моей. Разовые стаканчики. Прошу.
— Тесто во рту таить, начинка, что мёд, – зачмокала Маша.
— Там и есть мёд, в яблоки вместо сахара положен.
— Шурочка, ты волшебница! Недаром тебя в семье так любят!
— Любят, Беллочка, любят! Кусками едят!
Нина ела молча, но при жевании её челюсти издавали хруст и скрежет, и подруги невольно прислушивались к нему.
— А вот – мой гостинчик, – Изабелла достала конфеты, вскрыла целлофан. Шесть конфет лежали по радиусу, седьмая в серединке, – берите по две, хозяйке – одна.
— Не! Бери две. Мне одной хватить!
— Нет же, Маша, не обижай меня!
— Я, как  ты. Хочешь, Нин, бери мою вторую.
Нина тут же засунула конфету за щеку. Зазвенел звонок.               
Чем дальше развивалась любовная интрига героев, тем равнодушнее становились к ней старые подруги. Маша вертела головой, разглядывая бархат и позолоту зала, Нина уставилась глазами в партер, водя взглядом вдоль строчек рядов, Шура досадливо хмурилась, ёрзала, дёргала плечами… Изабелла, отрешившись от зрелища, задумалась о своём, далёком, невозвратном. Она вдыхала запах театра, вбирала отблески разноцветных огней, поглаживала бархат подлокотников.
На сцене почтенные пожилые люди, извиваясь и принимая неприличные позы на розовой постели, говорили о скверных вещах на скверном уличном языке, бравируя своей современной манерой и алчной, не по возрасту, сексуальностью, поддерживаемые «крутой» публикой партера, развлекаемой музыкой телефонных сигналов, шуршанием обёрток и верящей, что её представители и в старости смогут быть такими же лихими и крутыми… А в первом ряду балкона терпели и стыдились старики, которые ценили ещё жизнь души, её стремление к красоте и пониманию, к общению с лучшим, чем они окружены в жизни.
Спектакль окончился. Будовская вышла на поклон в другом, коричневом, халате, который выдавал её возраст. Она улыбалась партеру, низко кланялась, потом подняла глаза на балкон, лицо её погрустнело, и голова склонилась как-то виновато, покаянно. Софа Семёновна, поддерживаемая под локоток каким-то молодчиком из своих, влезла на сцену, мелькая пухлыми коленками и шаркая сапогами. Она несла астры в целлофане так, словно это был лавровый венок, который и был вручён Будовской с тыканьем лисьей мордочкой в лицо актрисе.
Пенсионеры сыпались с третьего этажа, выстраивались в очереди у туалетов, а Софа Семёновна раздражённо подгоняла:
— Скорей, скорей, автобус ждёт!
— Ну и обождёть! – огрызнулась Маша. – Не в автобусе ж мочиться!
Возле райсобеса медлили уходить четыре фигуры. Они стояли кружком, молчали, вздыхая поочерёдно.
— Пойдём, Маша, – Нина хмуро обвела всех взглядом. — Прощайте, что ли… Я опять в больницу ложусь, может, не выйду…
— Брось ты! Я тебе не выйду! – Маша говорила с деланной злобинкой, но жалость звучала явно и нежно.
— Впереди зима. Может, на Новый год ещё соберёт нас Софа… Приходите, подружки, я ещё пирожков напеку, звоните, когда мои на работе да в школе – натужно улыбнулась Шура.
— Да-а… спасибо, телефон есть. А может, так ещё и свидимся, у меня соберёмся, но в театр уж больше не надеюсь попасть, – вздохнула Изабелла. И вдруг, отбросив всю свою безупречность, стиснула Машу и Шуру раскинутыми вширь руками, и, целуя щёки подруг и ткнувшись  в лицо, стоящей напротив, Нины, проговорила, унимая судорогу слёз:
— Спасибо, мои дорогие! Спасибо вам! Мы жили, как могли, и в жизни Бог нас свёл. Спасибо, сестрички, простите, если что не так! – она заплакала горько, как дитя, и побрела своей дорогой.
За нею до угла шла Шура, а Маша вела за руку Нину в противоположную сторону. Снежная крупа тонкой кисеёй занавешивала все пути и просторы, отделяя человека от человека.
А в театре на пустой сцене стояла старая актриса, смотрела в тёмный беззвучный зал, претерпевала горечь разочарования и стыда, унимая тупую боль в сердце, и ещё не знала сама, что это был её последний спектакль.


Рецензии