Мир уходящему... часть третья, гл. 1-3

Часть третья

1

  Ужинали всей семьёй: дедушка с бабушкой и сестрой Цилей, мама с папой, папины братья Дима и Миша, сестра Рая и, разумеется, Мила с Нилой. Все пожелали друг другу приятного аппетита. Дима и Миша приехали из Москвы и привезли с собой дедушку с бабушкой погостить, возможно, в последний раз, учитывая их преклонный, почти к земле, возраст. Сестра Рая прибыла из Питера и привезла Милу и Нилу, которые гостили у неё в северной столице, пока решался вопрос о продолжении ихнего образования. Вопрос решился положительно: обеих девочек решили выдать замуж и потенциальные женихи только и ждали их согласия. Знакомство состоялось заочно, как это нередко бывает там, где понятия чести и добропорядочности восходят до отличительных национальных особенностей. Тёте Рае, расхвалившей в своё время достоинства, ум и красоту своих племянниц во всех питерских ателье индпошива, мужских парикмахерских и часовых мастерских, не составило труда растиражировать и их цветные художественные фото, – присланные доверчивыми девочками заботливой тёте на память, – и выставить в витринах вышеупомянутых предприятий Ленгоржилкоммунхоза.
  Девочки о таком прогрессивном методе сватовства извещены, естественно, не были, и приятно удивились тому, что, приехав к тёте в Питер, тут же попали, чуть ли не в объятия потенциальных претендентов.  Нила дала согласие сразу и, потому, как говорят, «не отходя от кассы» состоялась её помолвка. Мила же своему соискателю, нашедшему её образ в витрине парикмахерской, что называется, отбрила начисто плохо выбритый подбородок, будучи благодарной ученицей своего Македонского. Приятно удивлённый её блестящим остроумием будущий жених воспылал к ней ещё большей страстью, и даже согласился ждать столько, сколько необходимо, пока Мила созреет для такого серьезного и решительного шага. Он же готов идти с нею хоть на край света и… до последнего дня своей жизни. «Чтоб ты сдох!» – незлобиво подумала Мила, хотя он был так, ничего: имел импозантный вид и учёную степень кандидата физико-математических наук.

  Ужин затянулся… Семейный совет включал в себя и некоторые признаки военного: главной ударной силой выступила, естественно, мама, имея в резерве тётю Раю и Нилу. Папины братья Дима и Миша решили не вступать в сражение и заняли выжидательные позиции. Дедушка с бабушкой после первой рюмки шампанского, выпитой за встречу и здоровье присутствующих, оказались в глубоком тылу на семейном диване и мирно посапывали. Папа с Милой, этой главной цитаделью, которую собирался брать приступом семейный легион, заняли круговую оборону. И пошла разведка боем:
  - Значит так… – выстрелила в воздух мама и… выдержала паузу.
На выстрел среагировали вяло. Тётя Рая не выдержала и стала обстреливать  позиции племянницы, вводя в бой артиллерию:
  - Итак, что мы имеем с жениха?: учёная степень, трёхкомнатная квартира на
двоих с мамой на Красной, в самом сердце города. Рядом Сенатская площадь с Петром и Манежем, Зимний с Адмиралтейством и всего один квартал до Невы. Машина, правда, подержанная… Мужчина в теле, но подтянутый, держится с достоинством, одевается прилично. Ведущий специалист НИИ, есть перспектива роста… – тут, видимо, замок главной пушки у тёти Раи заклинило, и артподготовка прекратилась.
  - Что ещё надо? Чего ещё не хватает? – снова очередью пальнула мама и снова, как бы, в воздух, но попала в самое уязвимое место обороняющейся стороны – в чистую душу взбунтовавшейся дочери.
  - Не хватает любви, мама, – защищаясь от современного оружия, Мила послала в своих притеснителей золотую стрелу Купидона, раз и навсегда застрявшую в её любящем сердце.
  В стане наступающих произошло некоторое замешательство: стало понятно, что сходу такую крепость как Мила взять не удастся – предстоит длительная осада.
  И тут уже вступила в дело изощренная вражеская пропаганда:
  - Конечно, лучше когда есть любовь, а есть нечего… – Нила хорошо знала расстановку сил во вражеском секторе: как говорится, «С милым и в шалаше – рай, если шалаш в раю…». Если в раю. А если – нет? – Подумай, сестрица, на что ты себя обрекаешь?
  - Что ты имеешь ввиду?
  - «Что имею, то и введу…», – так, кажется, говорит твой кумир? – Нила зло  прищурила очи.
  - Ты была бы счастлива иметь такого кумира. – с достоинством парировала Мила.
  -«Хватит и того, что он имеет тебя…» – мысленно взвела курок Нила, но, к счастью, произошла осечка: культурная среда не одобряет выстрелов в спину.
  Пошла позиционная перепалка.
  - В чём тут счастье, дочка? – спокойно спросила мама. – В том, что этот, как вы говорите, «кумир» спит у меня в киоске, потому как больше негде…
  - Пока негде… – Мила почувствовала, что в системе её оборонительного сооружения пробита основательная брешь.
  Почувствовали это и наступающие и тут же воспользовались этим обстоятельством: боевые действия прекратили, но осаду решили не снимать.
  - Хорошо подумай, доченька, прежде чем на что-то решиться.
  И мама смахнула слезу и надела улыбку.

2

  Шурку, что называется, «достали»: сперва саксофонист, а потом и весь состав оркестра стали «сватать» его на должность руководителя. Поскольку формально эту должность занимал всё тот же предприимчиво-изобретатальный еврей, а свободных «марок» в штатном расписании не было, Шурка категорически отказывался идти на «живое место»: у «лабухов» это было как-то не принято.
  Нашли вариант: Шурка подыскивает репертуар, «расписывает» ноты и проводит репетиции. И получает за это «бабки с парнаса». Трезво прикинув свои возможности, он вынужденно согласился. В деревню ему не хотелось: городская жизнь имела явные преимущества. Единственно: воздух в деревне был чище, но не хотелось задыхаться от скуки. Пожив и поучившись в городе, он достаточно выпукло представлял себе нынешнюю деревню и свою жизнь в ней. В городе жить было намного лучше, но надо было за что-то жить.
 
  Первый результат творческой  деятельности в новом качестве оказался для Шурки обнадёживающим: «бабки с парнаса» были достаточными, чтобы сносно решить насущные проблемы обустройства и проживание в городе на первых порах.
  Шурка снял относительно недорогую, уютную комнату и это должно было дать ему возможность свободно проводить время с Милой, не дожидаясь случаев, когда её родителей и Нилы не окажется дома. Теперь они могли быть вместе часто и столько, сколько позволяло свободное от прочих обязанностей время. И могли бы  позволить себе многое, кроме, разве, того, что подразумевало «моральную ответственность», бывшую для больного уже начинающего деградировать общества хоть и малоутешительным, но всё же сдерживающим фактором: в мусорных баках ещё не находили новорожденных; ещё не стали пошестью наркомания и СПИД; не покидали подполья геи и лесбиянки; не было рынка человеческих органов…

  За одно из его немногочисленных сольных выступлений, «балдеющая» морячня рассчиталась с Шуркой «бонами». Он пошёл в «Альбатрос» и купил в подарок Миле импортный лифчик. Нередко, переходя в обоюдных ласках с милой «границы дозволенного», он обнаруживал  на её атласном теле аналогичные изделия советского производства, и ему в одночасье становилось и жалко Милу и стыдно за отечественную лёгкую промышленность. Лифчик Миле понравился, и она в благодарность нежно поцеловала любимого в щёчку. Осмелевший герой-любовник тут же и брякнул:
  - В следующий раз я подарю тебе импортные трусики, но с условием…
  - Что я стану примерять их в твоём присутствии…
  - О! А как ты узнала?
  - Зная тебя – не трудно догадаться, но… и старо и пошло.
  - Ну, извини.
  - Ну, пожалуйста. Только следующего раза, боюсь, уже не будет – я выхожу замуж, Македонский.
  Шурка «остолоебенел»…
  - Женщина не первой молодости вышла на улицу и облила меня помоями… – почему-то вспомнил он слышанную от кого-то нелепую присказку, но выговорил её как-то тускло… вздохнул глубоко… задержал дыхание… выдохнул тяжело, с надрывом.
  Ситуация весомо тянула на драму. Мила решила обострить её до трагического пафоса:
  - Всё, Шурик: лучшие наши годы мы с тобой уже прожили… Меня больше нет: я для тебя умерла… – голос её звучал простужено.
  - Хорошо, но я, всё же, могу рассчитывать на доступ к телу, так сказать, в горькие минуты прощания… – понимая, насколько это может быть серьёзно, холодея от осознания неотвратимости такой немыслимой потери, Шурка попытался прикрыться своим единственным дырявым щитом – шуткой.
  Он не договорил: пережившее вероломство недавнего сватовства и длительную осаду домостроевщины, истерзанное бессонной ночью дорогое существо, в сердцах, тут же набросилось на него. В истеричном припадке оно месило его крохотными кулачонками, как пресное тесто; выбивало, как залежавшийся матрас, полный серой удушливой пыли, болезнетворных микробов, клещей и всяких разных паразитов, что незаметно внедряясь в здоровый организм, заражают его и обессиливают. Она била его так, как любила – страстно, безумно, нежно, преданно и честно. Он пытался, изловчившись, захватить её руки, но они мелькали перед ним как лопасти работающего пропеллера. Тогда он сгрёб её в охапку. Она продолжала бить его по спине, безумствуя, извиваясь, пытаясь высвободиться из его цепких объятий. А он ещё сильнее сжимал её… до хруста в суставах, обнимал так, чтобы ничто никогда уже не смогло разнять их. И это возбуждало невольно и непредсказуемо, и они, обессиливая, лихорадочно стали искать губы друг друга и задыхаться в поцелуях…

  Она ждала этого? Возможно. Она этого хотела? Может быть. Она была готова к этому? Наверное. Похоже, каждая девушка, готовясь, стать женщиной, как-то себе э т о представляет, хоть достоверно не знает: где, когда и как э т о случится. А вот Мила, скорее всего, э т о г о себе не представляла. Шурка всегда был рядом. Импульсивный, шумный, искромётный – он бесконечно обращал на себя внимание всех; мог быть, как тогда говорилось, «душою любой компании». Он всё делал с удивительной лёгкостью, ему, как никому другому, всё удавалось. Он был с нею и ей завидовали. И она гордилась и им самим, и тем, что он с нею. И она понимала его, и принимала, как понимают и принимают всё жизненно необходимое: хлеб и соль, воду и воздух, сон и бодрствование… Она привыкала и намертво привыкла к нему, как к чему-то само собой разумеющемуся. Ей было с ним хорошо и уютно, и ничего другого ей не хотелось, ни о чём другом она просто не думала. Видимо, какой-то запоздалый инфантилизм, что ли, отсрочил период становления её полноценной сексуальности, пробуждающей у иных безумные фантазии и толкающей их, порой, на откровенное безрассудство. Короче, Мила устойчиво игнорировала порывы своей властно пробудившейся «женскости», а его «мужчинству» деликатно давала понять, что… А он особенно и не настаивал. А теперь вот…
  Что это было? Это был протест против маминого насилия и подступности родственников? Это была проснувшаяся страсть или исконно женское любопытство:  к а к  э т о?  Это было гормональное безумие, наивно именуемое человечеством «любовью», или сама любовь? Любовь к Нему – самому единственному, самому дорогому, самому необходимому, самому нежному и самому глупому человеку в её жизни, ставшему уже самой её жизнью…
  Она уходила поздно и просила её не провожать: не проходило чувство опустошённости, удивляло полное безразличие ко всему, хотелось плакать.
  Шурка понимал, что с нею творится неладное, но не знал, что сказать: что вообще говорят в таких случаях и надо ли вообще что-то говорить. И всё же он рискнул:
  - Ты вправду выходишь замуж?
  - Тебя это удивляет?
  - Это не вежливо – отвечать вопросом на вопрос.
  - Господи: ну хоть сейчас ты можешь без нравоучений?
  - И всё-таки…
  - Я выхожу замуж, Шурик, и удивляюсь тому, что ты этому удивляешься.
  - Странная тавтология… просто каламбур какой-то…
  - Ну вот: всё у тебя всегда – странное. А тебе не кажется, что и сам ты странный и… и глупый.
  - А тебе понадобилось почти пять лет, чтобы это понять? Редкая сообразительность…
  Мила оставила без внимания обидное замечание, хоть раньше всегда принимала его двусмысленные намёки, остроты и шутки. Тогда они ей импонировали…
  Снова захотелось уйти: сейчас, немедленно, непременно. Сдерживало тревожное чувство, что если она так вот уйдёт – встреча эта будет последней. Ей показалось странным и страшным, что его может вдруг не стать; что он растворится, исчезнет и будет существовать впредь в каком-то параллельном пространстве; что его не будет рядом, и она не сможет больше спокойно уснуть, сладко надеясь, что завтра снова увидит его и услышит его насмешливый голос, где-то даже слегка надтреснутый от этой безудержной постоянной насмешливости.
  - Почему тебя удивляет моё предстоящее замужество?
  - Помнится, ты собиралась в консерваторию…
  - Собиралась… Потом передумала.
  - Или тебе отсоветовали?
  - С чего ты решил?
  - Хм… Надо не знать твою маму… И замуж ты, свет очей моих, не выходишь – тебя выдают. И скажи, что я не прав.
  - Ты прав, – обречённо сказала Мила, глядя ему в глаза. Во взгляде её таилась прежняя обволакивающая нежность, и Шурка готов был снова затерзать её в объятиях, но только мучительно спросил:
  - Мила, что с нами происходит, любимая?
  Милу словно током ударило: он впервые назвал её так, как ждала она и как хотела, чтобы он называл её так всегда, все эти годы… Сейчас же это прозвучало как-то сухо и отстранённо, что ли. Или так ей показалось. И всё же, не посмев подавить в себе внезапно нахлынувшую нежность, она ему сказала:
  - Мы стали взрослыми, Македонский, – милый мой, ничейный деревенский ослик…

  Они дошли до самых ворот Милиного дома, не сказав друг другу больше ни слова.

  Видимо, им было о чём молчать…

3

  Сборы были не долгими, проводы – тихими. Вещи девочек упаковали заблаговременно и уже выставили в прихожую. Родственники уехали, и в квартире стало заметно просторнее. Нила легко порхала по комнате, что-то тихо мурлыча себе «под нос». Мила передвигалась, как сомнамбула, постоянно поглядывала в окно. Ей были видны крыши низкорослых соседних домов, на которых редкие коты, изогнувшись дугою и воинственно задрав кверху мелко дрожащие хвосты, противостояли друг другу: остервенело, шипя, отвоёвывали себе жизненное пространство с извечным приоритетом самцов.
  - Присели на дорожку, – как-то весело предложила мама.
 
  Присели. Обменялись взглядами: мама – торжествующим, папа – виновато-беспомощным, Нила – весёлым, Мила – скорбным. «Ну и мужики пошли…» – глядя на папу, подумала Мила: ей было искренне жаль его – умного, честного, доброго и мягкого человека, который прожил, теперь уже большую часть своей жизни, так и не сумев или не посмев ничего противопоставить воинственному невежеству своей жены – её мамы. И Мила, похоже, была такою же мягкой и не воинственной, благополучно унаследовала гены папы и дедушки, воспитанных на философии толстовского «непротивления»: дедушка, когда большевики отобрали у него дом и всё его имущество не пошёл в белую гвардию, а написал заявление в большевистскую партию. Его приняли. Он жил с однопартийцами по «волчьему» принципу и только поэтому выжил. Больше того: ему, как образованному человеку, даже предложили какую-то начальственную должность. С папой всё оказалось сложнее: талантливый инженер, изобретатель и рационализатор, он не смог «по-волчьи выть…» и, естественно не сделал себе начальственной карьеры. И даже многочисленные немалые премии за «рацухи» вынужден был делить с этим самым начальством, отдавая ему львиную долю заработанных денег. Заработанных им самим, своим честным трудом и талантом. Мама – «пролетарская косточка… в горле», как тайком называл её папа, была напористой и бесцеремонной, предприимчивой и, что называется, пробивной, как осадные орудия римских легионов.
  Такой вот симбиоз деликатности и напористости был, что называется, постоянной средой обитания и воспитания девочек. Но… природу не обманешь и, как говорят, «гены пальцем не размажешь»: Мила пошла «в папу», Нила – «в маму» и хоть похожи они были, как две капли воды, характеры их отличались полной противоположностью.
  Ниле жилось легче…

  Шурка пришёл на вокзал, когда поезд был уже за поворотом: «Лучше позже, чем никогда…» – подумал он себе, как реализующий суицидальные намерения старый еврей в популярном анекдоте. Ситуация – один к одному, но суицидальных намерений у Шурки не было пока и в помине, хотя жизнь уже становилась не такой привлекательной, какой казалась ему на первых порах. Проходя по перрону, он столкнулся с предполагаемыми родственниками, только что проводившими его предполагавшуюся жену. Папа остановился и подал ему руку. Мама высокомерно кивнула, и пошла дальше, не останавливаясь…
  - Так-то вот… – что-то поимел в виду папа и глубоко вздохнул.
  - Бывает… – с готовностью подтвердил несостоявшийся «зять», как часто и с удовольствием называл его «тёщь», в шутку называемый так Шуркой.
  - Выпить бы, что ли? – заколебался папа. – Как ты?..
  - Как скажете…
  - Не пойму я тебя, парень. Мила она, понимаешь, с мамой не очень… И сестре особо не доверяла, хоть та – проныра, всё и сама видела. Вот и получалось, что я у родной дочери был, вроде как, за подружку… Что могу сказать – любила она тебя, парень. А, может, и сейчас любит. – папа смерил Шурку оценивающим взглядом, словно желая утвердиться во мнении, что тот ещё чего-то стоит: – А ты? Ты-то что?..
  - Не знаю...
  - О, видишь – не знаешь. Знал бы, может, она и не уехала б. А уезжать она, ой как не хотела. Не хотела – и всё тут. Поверь моему слову. Так-то вот…

  Жалости Шурка не знал: слишком было суровым время, в котором он рос, в котором вырос. В стране, усиленно и упорно насаждающей понятие: «Один за всех и все за одного!», махрово расцветал и прочно укоренялся совковый жлобизм – каждый, по сути, был сам за себя самым жесточайшим образом. И Шурка, как все, жил сперва сам по себе, а потом и сам для себя. Он сконструировал и выстроил башню, в которой томилась, пребывая в заточении, его сущность, его душа. Он не хотел держать дверь своей души гостеприимно распахнутой и впускать в неё кого бы то ни было, боясь, что, побывав в ней, этот «кто бы то ни было» может обильно там наследить и спокойно уйти, даже не попрощавшись. И потому дверь в башне-душе просто была не предусмотрена. Были окна. В них виделось всё происходящее вовне: каждый интересующийся мог заглянуть в башню его души снаружи, но войти в неё, не дано было никому, а самому Шурке – не дано было из неё выйти. Единожды войти в его душу удалось Миле: её хрупкие кулачонки одолели, проломили глухую каменную стену его душевного равнодушия. Она вошла в его душную душу властно, побыла в ней недолго и… осталась навсегда.

  И сейчас, выпивая с «тёщем» третью рюмку «за дам-с», Шурка торопливо заделывал тем брешь в душе-темнице, чтобы сохранить в ней аромат прекрасного тела своей любимой, чистый свет её бездонных глаз, и её удивительный голос, из невозвратной дали, как эхо, доносящий в самую глубину его сознания её последнее, горькое: «…милый мой, ничейный деревенский ослик…».

(продолжение следует)


Рецензии