Нам не дано предугадать



                1

Юрий Алексеевич не мог предугадать, что в начале девяностых годов жизнь его так круто изменится. Казалось бы, для этого не было никаких оснований. Спокойное, размеренное существование не предвещало никаких перемен. И, тем не менее, перемены произошли, и настолько существенные, что не только начинающему стареть, консервативному по сути своей Коровину, но и всему коровинскому окружению стало немного не по себе.
Сначала его книгу бесцеремонно вышвырнули из плана местного издательства. Такого никогда еще не было в его жизни, которая, впрочем, не была особенно гладкой и безмятежной. Коровин на первых порах предполагал чьи-то козни, надеялся разрулить ситуацию при помощи  уже не всемогущего обкома партии. Он никак не мог поверить, что так произошло не только с его творениями, но и со всей современной художественной литературой вообще. И окончательно упал духом, когда благообразный Сидягин, директор областного издательства, поглаживая холеную бородку, вяло пробормотал:
- Похоже, Юра, это конец. И не только нашему издательству. Хотят коммерческие книги выпускать - детективы, фантастику. Говорят, что  в цивилизованных странах исключительно такую продукцию и покупают. Только вот я, стало быть, не цивилизованный, поскольку изделия эти мне даром не нужны. Поздновато старику за такой цивилизацией гоняться.
- Что же теперь делать? - недоуменно спросил Коровин.
- Вам - не знаю что. А мне - понятно. Уходить.
- А что вы без издательства делать будете? В этом же вся ваша жизнь! И мы куда без вас?
- Что хотите, то и делайте. Находите спонсоров и издавайте себе книжки. А я пойду на пенсию. Мне уже шестьдесят два. Буду внуков воспитывать. Зимой – лыжи, летом – дача, огород, рыбалка. У меня лодка  двухместная, с надувным дном. А демократии  этой… вот. - Валерьян Иванович сделал рукой неприличный жест. -  Вот что она у меня получит, ваша хваленая демократия!
 Юрию Алексеевичу до пенсии оставалось около восьми лет, да и рабочего стажа у него почти не было. После окончания местного пединститута проработал он три года по распределению учителем в далекой марийской деревне, потом год в областной молодежной газете, а затем неожиданно удалось перейти на вольные писательские хлеба. Сам он никогда и не помышлял стать профессиональным писателем, всё это получилось как-то неожиданно, само собой. Худо-бедно, но раз в пять лет выходила у него книжка в местном издательстве, пусть и изуродованная цензурой, дважды книги издавали в Москве, в журналах печатали если и не часто, то регулярно. Каждую неделю выступал перед трудящимися по линии бюро пропаганды художественной литературы. Одно время вел литстудию в том же пединституте, в котором довелось учиться. Но молодежное литобъединение только называлось таковым, поскольку посещали его из молодежи только три-четыре девушки с филфака. Основную массу составляли графоманы-склеротики, которые не воспринимали критические замечания, а хотели только читать на публике свои убогие, накарябанные на засаленных тетрадных листочках умопомрачительные рифмовки. Эти примитивно устроенные, но совершенно безобидные и нередко добрые, отзывчивые люди, тем не менее, жутко раздражали чуткого и тонко чувствующего Коровина полным неуважением к слову и его значению, поэтому он, в конце концов, не выдержал общения с такими учениками и передал бразды правления  литобъединением местной поэтессе Рябинкиной.
Жил Юрий Алексеевич при советской власти небогато, но и нищим назвать себя не мог. Ни машины, ни дачи никогда у него не было. Летом удавалось съездить на юг или в местный дом отдыха. Несколько раз вырывался  в Дубулты, Коктебель и Переделкино.
А главное, занимался Коровин любимым делом - литературой. Тем самым делом, которое было ему дороже и слаще всех дел на свете.
С Юрием Алексеевичем произошло странное и редкое явление, объяснить которое могут только настоящие, коренные, природные, а не дипломированные платными постсоветскими вузами психологи.   В противоположность другим писателям, особенно вышедшим из комсомольских активистов, он никогда не делал себе рекламы, не драл горло ни в колонных залах, ни в Политехнических музеях, и вообще очень не любил большие скопления людей. Вел себя крайне скромно, неброско, часто держался в тени. И, тем не менее, был он весьма известным человеком как в своей области, так и за ее пределами, а главное, пользовался уважением своих  коллег. А чтобы писатели искренне уважали и почитали своего коллегу - такое бывает, увы, не слишком часто. По-видимому, сам облик Юрия Алексеевича и его манера вести себя сильно располагали к нему людей. 
В свои пятьдесят два года Юрий Алексеевич столкнулся с проблемой, которая заставила его серьезно взяться за голову. Та самая литература, так беззаветно любимая им и дающая ему скромные средства к существованию, вдруг перестала его кормить. Впрочем, Коровин, как и многие советские люди, никогда  и не рассчитывал на пенсию. Почему-то он был убежден в том, что будет трудиться на писательской стезе до конца дней своих,  и безносая смерть застанет его за письменным столом.
Теперь же  ситуация сложилась таким образом, что литература стала для Коровина чем-то вроде хобби, а сам он оказался совершенно неподготовленным к таковому положению вещей.
 Наверное, ничего обидного нет в этом коротком английском слове, поскольку хобби всего лишь - любимое занятие в свободное от работы время. Литература, несомненно, была любимым делом Коровина. Но кроме литературы, увы, у него никакой работы не было, и ему теперь срочно предстояло ее найти.
 Вся неприятность заключалась в том, что, пожалуй, единственное, что умел в этой жизни делать профессионально  Юрий Алексеевич, так это писать стихи. Сочинял он, правда, и лирическую прозу с этаким краеведческим и этнографическим оттенком. Именно-то эти его краеведческие очерки  и были востребованы инструкторами обкома партии и чиновниками из областного управления культуры,  но сам-то Коровин хорошо понимал, что он не прозаик.
Нам уже довелось вспомнить, что очень давно Коровину пришлось попробовать силы в журналистике, но это была явно не его стихия. Как человек творческий, он сильно раздражал начальство тем, что не только имел на всё свое мнение, но зачастую и высказывал его. В газету Коровин писал всегда не то, что от него требовали, не выносил словесные штампы, к замечаниям не прислушивался. Короче, журналистом был совершенно никудышным. Впрочем, объединять воедино писателей и журналистов может только тот, кто полностью лишен чувства слова и ощущения художественного текста. Более диаметральных по своей направленности профессий, наверное, не существует. Куда логичнее выглядит союз хирургов и рецидивистов, образованный на том основании, что и те, и другие работают ножом.
Оставался еще один вид деятельности, обозначенный, кстати, в дипломе Коровина - он всё-таки окончил пединститут и был учителем русского языка и литературы.
Юрий Алексеевич ошибочно полагал, что его писательский билет и более чем областная известность откроют ему двери  любого учебного заведения города. И потому начал с гимназии имени Льва Толстого, которую уже лет двадцать возглавлял его однокашник по пединституту  Славка Огурцов.
- Зря ты всё это затеял, Юра, - вяло проговорил Славка, механически подписывая ворох каких-то бумаг. Коровин уловил презрительный взгляд пропахшей духами секретарши, со своих, женских, одноклеточных позиций оценившей его трехдневную седую щетину  и видавший виды, оттопыренный на локтях замасленный свитерок грубой домашней вязки.  - Писал бы  стихи лучше. Ты хоть работал когда в гимназии?
- Да я три года по распределению в марийской деревне…
- Три года? В деревне? В шестидесятых годах? Да ты забыл давно, что такое дети. У нас не просто школа, а гимназия. Нам родители большие деньги платят. А за что? Видел я твои стихи в одном журнальчике…коммунистическом. Не дай Бог наши спонсоры всё это прочитают.
- В каком таком коммунистическом? - Коровин огласил название одного из самых  авторитетных толстых литературных журналов Советского Союза, а теперь  государства под названием РФ. -  Неужели твои  спонсоры платить тебе перестанут из-за того, что я не только провожу уроки, но еще и стихи пишу, в свободное от работы время? В том ли мой изъян, что я по вечерам буду стихи писать, а не в телевизор пялиться? У нас же демократия…
- Это у вас, писателей, всегда была демократия, - перебил Огурцов. - А у нас гимназия. С гуманитарным уклоном. С гуманитарным, пойми, а не с техническим! Какая демократия может быть в преподавании? Шесть часов литературы в неделю. Солженицына изучаем.
- Ты думаешь, я  всё это не читал?
- Да читал, Юра… но я не знаю, какую ты отсебятину на уроках погонишь. Это тебе не в библиотеке трепаться перед книжными крысами. У нас - дети. В том числе две дочки депутатов городской думы.
- Стало быть, ты сомневаешься…
- Да, сомневаюсь, старик. Не в твоем таланте, пойми меня, не в твоих знаниях, которые для меня всё же сомнительнее, чем твой талант, а в твоем педагогическом мастерстве и гибкости. Хотя я вирши твои никогда не любил, прости меня грешного. Не любил, но ценил. А это, как говорят в Одессе, две большие разницы. Не обижайся, друже. Мне и Достоевский не нравится, честно говоря. Слюнтяй и истерик. Но я ведь не буду такое детям говорить! Вот я, филолог, кандидат наук, директор лучшей в городе гимназии, а ведь я сам только два урока веду в неделю! Только два урока, старик! Толстой, Салтыков-Щедрин. И всё! А в двадцатый век я не суюсь даже, как и при совке не лез! Не приведи господи! Это взрывоопасно! Зачем мне этот геморрой?  Помнишь, как я защищал местную поэзию? На комсомольском собрании, когда тебя за упаднические настроения в стишках во все места трахали?
- Помню, Слава. Спасибо тебе. Ты из нашей группы единственным человеком оказался.
- Да ладно, единственным! Это твое воображение…поэтическое. Девицы наши тебя обожали,  многие были влюблены в тебя по уши. Ты просто их не замечал совсем. Ты никогда ничего и никого не замечал. Кроме книг, разумеется. Конечно, девушки боялись против комитета комсомола что-то вякать. Как же – стипендия, место в общаге, аспирантура. А вот по поводу писателей, желающих учительствовать… Помнишь, что один профессор сказал  Набокову, когда тот хотел устроиться к нему на кафедру преподавать литературу? «Никто не сомневается в том, что лев - царь зверей. Но почему лев должен писать историю животного царства?» И вообще, я скажу тебе - у нас все места заняты, и преподают квалифицированные учителя, даже профессор Балчугов  спецкурс ведет по литературе русской эмиграции. За место в нашей гимназии такая борьба идет!   
- Я понимаю, - смущенно проговорил Коровин.
- Да ни хрена ты не понимаешь. Оставь мне свои координаты, и если будет возможность, я тебе обязательно позвоню. Кстати, мне тут учитель физики нужен, почасовик. Один урок в неделю. Может, знаешь кого?  А с литературой, сам понимаешь, трудновато.
После визита к Огурцову Юрий Алексеевич собрался с силами и отправился в городской департамент культуры, который уже десять лет как возглавлял розовощекий Игорь Пантелеев, бывший директор театра юного зрителя. Пантелеев был добрым, прямодушным человеком, со здоровыми  деревенскими корнями. С Коровиным его связывали совместные поездки по области, кончающиеся традиционными застольями.
- У меня для вас есть только место сторожа в драмтеатре, - деловито сказал Пантелеев. - Но это как-то несолидно. Попробую я связаться с областным департаментом образования, может, там местечко для вас найдется. А наша мэрия вам вряд ли поможет - в городе все места заняты.
Местечко нашлось, и не одно, а сразу несколько, но все - в отдаленных районах области.
Одно из этих мест, лишь только его назвала по телефону женщина из областного департамента, вызвало у Коровина яркие воспоминания. Когда-то в этом поселке, на территории которого располагался богатейший дом отдыха, работала его тетя, и он с матерью часто приезжал туда в школьные годы. Тетя Юрия Алексеевича была главным бухгалтером дома отдыха. Она странно и скоропостижно умерла. Кочевали слухи о каких-то деньгах, таинственным образом испарившихся со счета дома отдыха, но Юра Коровин к этим домыслам не прислушивался, и к тому же, как большинство поэтов, был далек от экономики.
Дом отдыха «Ветлужская старица» отстроил когда-то директор известного на всю страну автозавода. Этот перспективный, талантливый инженер и сильный администратор был по природе своей чисто советским человеком, и очень много думал не только о труде, но и об отдыхе своих подчиненных, количество которых измерялось тысячами. Он и сам частенько наезжал сюда, мастеровито и кропотливо ставил сети на Ветлуге и в местных озерах на виду у районного рыбонадзора, сквозь пальцы смотрящего на увлечение такого уважаемого человека. Помогал здешнему судоремонтному заводу, которому не везло с начальством. В период окончательной победы демократии, когда отечественное автопроизводство закончилось, и завод купил очередной барыга, дабы удачно вложить деньги, дом отдыха остался без финансирования. Районная администрация отказалась брать на свой баланс «Ветлужскую старицу», поскольку она всегда была  подразделением автозавода. В результате необратимых и фатальных реформ комсомольских мальчиков и примкнувших к ним неудавшихся  радиофизиков, не только большой кирпичный пятиэтажный корпус пансионата, но и два длинных пятиподъездных блочных трехэтажных дома, где жили повара, плотники, официантки, горничные, кочегары, водители - все люди, работающие в «Ветлужской старице»,  остались без света, отопления и горячей воды.
Именно для детей этих людей, а также и для детей, живущих в расположенном на ветлужской старице затоне, где уже много лет функционировал небольшой судоремонтный завод, существовала школа-семилетка.
Юрий Алексеевич настолько впечатлился воспоминаниями счастливого детства, что даже и слышать не захотел о других местах, которые предложила ему  серьезная и вежливая дама из департамента.
Конечно, были места и поближе, чем «Ветлужская старица», но в ситуации Коровина, у которого никогда не было своей машины, лишние пятьдесят километров от города погоды не делали.
Кто-то из выдающихся мыслителей остерегал людей от посещения тех мест, где они однажды были счастливы. Коровин ощутил это на себе. Не то, чтобы воспоминания о жизни в «Ветлужской старице» были ему особенно дороги. Он посчитал, что в общей сложности был здесь всего лишь четыре раза, причем всегда летом. Ужасало сравнение прошлой картины с нынешней. Единственное, что он узнал в доме отдыха - так это коричневые квадратики линолеума, стилизованные под паркет. Странно, но его не меняли сорок лет.    
Два больших овальных фонтана, когда-то располагавшихся напротив главного корпуса, превратились в каменные дыры. В центре одной из этих дыр внимательный к деталям писатель обнаружил небольшой постамент с торчащей из него проржавевшей железной арматурой, на которой торчали жалкие остатки алебастровой голени и потрескавшаяся стопа. Коровин вспомнил, что в центре этого фонтана когда-то стояла девушка с серпом в  правой руке и с огромным снопом колосьев в левой. Другой фонтан беспощадное и безжалостное время лишило даже постамента. Там в счастливые времена стоял мужчина, скорей всего изображавший рабочего, а вот что было у него в руках, Юрий Алексеевич никак не мог вспомнить и корил себя за такое беспамятство. Разумеется, погибшие скульптуры не представляли собой большой художественной ценности, но Коровину было почему-то очень их жаль, и он думал о том, что куда нелепей этих наивных советских изваяний выглядят современные коттеджи, стилизованные под средневековые замки и обложенные одним и тем же убогим декоративным кирпичом.   
Часто думал Юрий Алексеевич о том, как могла Россия попасть в такую беду, и меньше всего обвинял он в ней комсомольских активистов, в одночасье ставших президентами и банкирами. Эти люди никогда не ассоциировались у него с Мировым Злом. Слишком мелки были они для дел Князя Мира Сего, и никогда бы Люцифер не доверил свое отточенное тысячелетиями ремесло бодреньким розовощеким юношам в очках-слезках.
Настоящая ситуация представлялась ему уникальной в истории человечества. Во все времена, покуда существует цивилизация, наиболее богатая часть населения всегда доминировала и в интеллектуальном отношении. Вожди первобытных племен были не только физически сильнее, но и умнее рядовых представителей своего племени. Патриции были образованнее плебеев и рабов (хотя, конечно, существовали и исключения из правила), феодалы  - крепостных крестьян, фабриканты – наемных рабочих. И только в девяностые годы века минувшего в несчастной России появился особый слой крайне богатых людей, не совсем удачно названный «новыми русскими», людей настолько убогих в интеллектуальном плане, что им оставалось только, согласно занюханному анекдоту, делать в дневнике записи  вроде «сегодня читал Пейджера».
Виктор Борисович Семушкин, глава поселковой администрации, встретил Коровина весьма любезно. Поблагодарил за подаренный сборник стихов, который сразу же отодвинул на край стола, подальше от глаз и деловых бумаг. По одному этому незначительному жесту Юрий Алексеевич сразу понял, что стихи его Семушкин никогда читать не будет.
- Очень я рад, Юрий Алексеевич, - сказал он, что вы к нам  приехали. В школе нашей мужиков явно не хватает. Кстати, к директорше Филимоновой я большие претензии имею. Так что, если хотите, то вполне реально вам стать директором. И еще одна приятная для вас новость - питаться можете в доме отдыха. Отдыхающих у нас почти не бывает, поскольку постоянно с электричеством проблемы, зато в корпусе уже три месяца живут газовики -  в десяти   километрах от нас  ведут огромный газопровод аж из Западной Сибири. С Пал Иванычем у нас полный альянс, в столовой девушки все отменные, так что нечего вам лишний раз в магазин бегать  - еда у вас будет бесплатная. И жить тоже будете в одноместном номере. Там всё для жизни есть, даже телевизор. Только вот туалет и душ - в коридоре. Уж не взыщите за это. Ночью, если что, пройдете лишние двадцать метров. А помочиться на худой конец можно и в раковину. Включил воду - и ссышь туда. Поняли?
 Семушкин засмеялся гомерическим смехом весельчака, острослова и гедониста.

                2

Поначалу Юрий Алексеевич боялся, что в «Ветлужской старице» ему будет скучно и тоскливо. Но этого не произошло. Лес сразу же оглушил неуправляемой целокупной громадой, обилием кислорода, невыразимыми запахами. Работа в школе на поверку оказалась не такой уж и трудной, и занимала в общей сложности не больше шести часов в день. Коровину дали  пятый и седьмой класс, в каждом из которых училось по  шесть-восемь человек.
Чем больше наполняла его лесная тишина, тем настойчивее он ощущал ее органичность и целокупность.
Как это раньше он мог жить вне этой тишины, в пыли и шуме индустриального областного города?
Знакомясь с местными жителями, Юрий Алексеевич поначалу представлялся как писатель. Это слово, однако, странно воздействовало на аборигенов ветлужского затона. С утробным  подозрением они глядели на него, внимательно и придирчиво оглядывая с головы до ног – как на чужака, на человека странного и не такого как все. Похоже, что им не слишком нравилось, что их детей будет учить не обыкновенный человек, а какой-то непонятный писатель.
Исключение составляла только Римма Павловна Залеская, библиотекарь дома отдыха. За последние полгода в библиотеке не появилось ни одного посетителя. Газовики книг не читали. После долгого рабочего дня устало пялились в старенькие телевизоры, нажимая кнопочки раздолбанных, с постоянно выпадающими батарейками, пультов. Руководители участков вместе с девчонками-бухгалтершами отмокали в простенькой, но чистой сауне с бассейном, которую иногда даже посещал глава местной администрации со своей деревенской командой.
Римма Павловна страдала легкой формой церебрального паралича и ходила на полусогнутых ногах. Своей семьи у нее никогда не было, и жила библиотекарша со старенькой мамой в двухместной комнате дома отдыха. Правда, был у них еще одноэтажный домик в затоне с частичными удобствами, оставшийся от дедушки с бабушкой.
Сердобольный  директор «Ветлужской старицы» понимал, как трудно инвалидке и почти не передвигающейся старухе колоть дрова, топить печку и таскать воду из колонки, поэтому и выделил им комнату в Доме отдыха.
Римма Павловна сильно впечатлилась тем, что известный поэт Коровин поселился в их медвежьем углу. Она нашла в библиотеке шесть его поэтических сборников и книгу прозы, и целыми днями их перечитывала, готовясь к общению с приехавшей знаменитостью.
Залеская решила организовать встречу с писателем в районном центре, городе Варварине, и Варваринская районная библиотека в лице директорши, женщины вполне культурной и даже читающей толстые журналы, приходящейся, кстати,  Римме Павловне дальней родственницей, откликнулась на ее инициативу.
Творческий вечер (а точнее, день, поскольку встреча началась в час пополудни) прошел довольно вяло.
В обшарпанном читальном зале библиотеки сидели школьники, загнанные туда учительницей литературы. Они пили пепси-колу и спрайт из пластиковых бутылок и постоянно дергались. Стихи Коровина, разумеется, их не впечатлили.
Только одна девушка с большими темными глазами, сидящая отдельно от этой резво гогочущей стайки, подняла худенькую ручку с просвечивающими на ней голубыми ниточками вен, и еле-слышно произнесла:
- Скажите, а у вас есть стихи о любви?
Школьники громко захохотали.
Библиотекарши оказались словоохотливей. Они накрыли столик в кабинете заведующей, достали электрический чайник, с деревенской сноровкой моментально сварганили простенькие бутерброды с сыром и колбасой.
Через  пять минут чайник уже кипел, и полненькая косоглазая брюнетка лет тридцати пяти уже услужливо бросила ему в чашку свежий пакетик чая «Принцесса Нури».
 Коровин с удовольствием пил чай, радуясь, что «творческий вечер» наконец-то подошел к концу. Он не любил выступать перед аудиторией. По сути дела, наш герой любил только два дела в жизни - читать и писать.
Косоглазая всячески намекала, что, дескать, если он желает чего покрепче, то они быстро могут организовать - магазин в соседнем доме.
- Что вы, ни в коем случае! – возмутился Коровин. – У меня еще уроки сегодня.
- Какие теперь уроки? – не поверила пожилая директорша. - Три часа скоро. А вам еще ехать в «Ветлужскую старицу».
- Какие? Дополнительные…Да, дополнительные,  - быстро соврал Коровин. - С отстающими учениками!
Всё это время Римма Павловна с восторгом глядела на Коровина, и с чувством некоторого превосходства бросила взор на косенькую, когда они выходили из библиотеки.
- Римка-то как расцвела, - ехидно сказала та, когда Коровин с Риммой Павловной уже перешли дорогу и подошли к автобусной остановке.
- Брось ты, Юля, - ответила ей директорша. -  Грех смеяться над убогими.
Автобуса долго не было. Коровин успел сильно замерзнуть. Римма Павловна неназойливо и как-то по-детски прижималась к нему, и он чувствовал, как дрожат ее руки.
- Вам, наверное, тяжело стоять, - сказал Юрий Алексеевич.
- Что вы! Совсем нет. Я могу… я всё могу, - шептала библиотекарша. – Это только так… внешне. Это только врачи так считают. Ненавижу врачей… Они мне всю жизнь испоганили.
Автобуса не было целую вечность. Юрий Алексеевич уже высказал мысль о том, не остановить ли им попутку.
- Что вы, какая попутка? Кто сейчас к нам поедет? Газовики на своих машинах ездят, со станции. Отдыхающих теперь нет. Раньше жена Семушкина к матери в Варварино моталась – и всё. А теперь ее шофер на служебной возит. Разве что хлебная лавка поедет, но это только утром.
Наконец, подъехал дребезжащий пазик, в салоне которого оказалось не теплее, чем на улице. Водила объявил, что этот рейс - коммерческий, и взял двойную плату.
«Русское безобразие неизлечимо», - подумал Коровин.
Юрий Алексеевич проводил библиотекаршу до корпуса, и она пригласила его к себе в комнату.
В комнате спала мама, поэтому Римма Павловна тихонько прикрыла дверь, чтобы не разбудить старушку, и повела Коровина в большую неуютную столовую, освещенную тусклым электрическим светом.
«Мойте руки перед едой», - было написано на большом, облезлом, пожелтевшем от времени плакате с изорванными краями, уродливо свисающем с деревянного стенда. Другой плакат изображал смешных улыбчивых человечков с латинскими буквами на выпученных загорелых животиках. Коровин не сразу понял, что причудливая фантазия художника таким образом изобразила витамины.
Сама обстановка большого зала не располагала к доверительной беседе.
К столику подошла официантка.
- Римма Павловна, скоро газовики придут, нам накрывать надо, - как бы извиняясь, сказала она.
- Может, в библиотеку пройдем?
Коровин согласился.
Библиотека располагалась в другом, старом, деревянном корпусе. Там было холодно и неуютно.
- У нас тоже можно чай попить, - сказала Римма Павловна.
Коровин отказался.
Юрий Алексеевич был настоящим писателем. И хоть не было у него большого дара, тем не менее, главным писательским качеством он обладал – с большим интересом относился к людям. Он сразу сообразил, что в этот момент очень нужен Римме Павловне, что хочет она рассказать ему нечто очень важное.
- Нет у нас теперь священника, - сказала она, - а то бы я к нему пошла. Грех у меня большой.
Десять лет назад, в последний год жизни Брежнева, был у Риммы Павловны роман с отдыхающим, подполковником-политруком.
Было ей тогда уже тридцать пять, как этой Юльке косоглазой из райцентра. Хоть и была Римма Павловна инвалидкой, хоть кривые ноги ее многих отталкивали, тем не менее, кое-какой опыт в таких отношениях у нее всё же имелся и до встречи с политруком. И дело здесь не столько в уставших от трехнедельного воздержания политруках, сколько в обаянии самой библиотекарши, а также в том добром юморе,  которым она привыкла комментировать свое горе. Всячески она внушала мужчинам, что ноги-то ногами, этого недостатка не отнимешь, а на самом деле у нее никаких комплексов-то и нет, не было и не будет, а про ноги она и сама всё знает. Можно подумать, что ногами все женские достоинства исчерпываются! 
И если до сих пор не нашелся человек, который оценил бы богатства ее души, то значит, он потом найдется! Душа может подождать, она - вечная. А вот тело долго ждать не может. Оно стареет, дряхлеет, собирает в себе болезни, впитывает их, как губка.
Подполковник укатил навсегда, к жене и двум взрослым дочкам, а врачиха из женской консультации категорически запретила ей рожать.
- Вы в родах погибнете, - сказала она решительно, - у вас судороги начнутся. И ребенок не выживет.
Посла аборта Римма Павловна сильно ударилась в религию, каждую неделю ездила в церковь в село Троицкое, за сорок километров от Дома отдыха, отмаливала свой грех.
И если раньше никогда она на мужчин не бросалась, то после аборта поставила себе цель - хоть частично искупить свою вину, родить ребеночка, пока не поздно.
Но беременность больше не наступала.
- Я поняла, что мой возраст ушел, - проронила она еле слышно. – Как вот мне жить теперь?
Ответ был неожиданным:
- А вы пытайтесь. И в сорок пять рожают. Мужчину только найдите хорошего. Чтобы не пьяница.
- Я знала, что вы так скажете, - ответила Римма Павловна, и вдруг не сдержалась, заплакала.
- Знаете, как иногда теплоты хочется! Просто теплоты человеческой, чтобы был кто-то рядом. Ну, а  ноги…Что такое ноги!  Если ноги кривые, так значит, уже и подыхать надо? Или эти книжонки всю жизнь перебирать?
Римма Павловна вдруг замолчала, вспомнила, что рядом писатель, который как раз и пишет все эти книжонки, и вроде бы даже серьезно ко всему этому относится, и быстро проговорила:
- Извините.
Коровин попрощался и ушел, а Римма Павловна долго еще смотрела в одну точку.
«Странно, подумала она, - почему он не стал священником?»
С этого дня тот разлад, который давно уже возник в душе Залеской, постоянно стал исчезать. Ей-то нужно было от Коровина всего лишь одно - чтобы он согласился с ее решением, понял ее, поселил в ней веру.
Она взяла в руки раскрытый еще прошлой ночью сборник стихов Коровина, стала читать его, и вдруг поймала себя на том, что не понимает содержания. Она вдруг отчетливо ощутила, что ей никогда и не нужны были эти стихи. Но он был нужен ей как человек, и отчетливо понимала Римма Павловна, что писатель этот дарован ей свыше, что именно потому и приехал он в это Богом забытое место, что она, именно она однажды  поселилась здесь.

3

Больше всего любил Юрий Алексеевич походы на Тумино озеро. Само это озеро представляло собой расширенную часть ветлужской старицы, незаметно переходящую в болото. В старицу впадала небольшая, по-северному застенчивая и немногословная  речушка Шижма, которую частенько переходил Коровин по самодельному  скользкому мостику, состоящему из произвольно нагроможденных, неотесанных  сосновых бревен. С одной стороны вставал всей своей темной непроходимой громадой хвойный лес - кряжистые раскидистые сосны, отличавшиеся на опушке особо широкой хвоей, и мрачные черные ели, покрытые с северной стороны причудливым серым лишайником. С другой - синела старица, за которой на необозримую широту и глубину расстилались светло-зеленые заливные луга.
Тропинка, идущая возле самой старицы, прерывалась поросшими травой болотными кочками, поэтому Юрий Алексеевич предпочитал двигаться вдоль опушки. Под ногами извивались юркие, чем-то встревоженные ужи, при виде человека напряженно устремлявшиеся к родному болоту.
Минут через сорок он углублялся в лес по темной проселочной дороге.
Тумино озеро встречало  первозданным запахом сухих дубовых стволов и гнилых кувшинок, шорохом сухой листвы под ногами. Ничего особенного, казалось,  и не было здесь, и само озеро скорей напоминало заболоченный левитановский пруд, и только гнилых мостков не хватало. И всё же было в этом месте что-то особенное, необыкновенное, притягивающее к себе Коровина неким умозрительным онтологическим магнитом. Так иногда притягивают человека места, где он провел свое раннее детство или какую-то очень важную часть жизни.
Очень уж сильно ощущал Юрий Алексеевич, что это место крайне важно для него, что он уже был там много веков назад, в какой-то иной жизни. Наверное, так оно и было. Именно для такой жизни он и был рожден - для пребывания на этом озере. Именно такая жизнь и составляла всю суть, всё существо его бытия, и только из-за какой-то досадной ошибки всё произошло так, что он оказался в этом сером, гулком, промышленном городе, в тусклом и убогом коридоре областного издательства. В том самом темном коридоре, где всегда пахло известкой и канализацией, где  на паркетном полу десятилетиями лежал пыльный красный ковер с двумя симметричными темно-коричневыми полосками по краям, точно такой же ковер, что и на лестнице старого корпуса в Переделкино.
Кто же совершил эту непоправимую ошибку? Кто так сильно выкрутил объектив небесного телескопа? Почему так поздно он попал сюда? Где он был раньше?
В школьные годы Юра Коровин сильно увлекался астрономией, читал научные книги, часто посещал местный планетарий, располагавшийся в бывшем соборе заброшенного монастыря. Звезды манили его необычайно, но полное отсутствие способностей к точным наукам вынудило его поступить на общедоступный филфак пединститута – городской приют для деревенских девочек. Коровин был не в состоянии запомнить ни одну формулу, но, тем не менее, категории пространства и времени занимали его необычайно. Конечно, не в физическом, а скорее, в онтологическом смысле.
Однажды, еще в доброе советское время, он выступал со стихами в институте прикладной физики - прославленном научном заведении провинциального города, находящемся под эгидой академии наук.   Там-то он и познакомился с интеллигентным, несовременным профессором, который, однако, совершенно серьезно считал себя поэтом, поскольку понимал и чувствовал, что «палка-галка»  - рифма, а «палка-селедка» - не рифма.  Этот профессор рассказал Коровину, что время, согласно современным понятиям, величина векторная и имеет непостоянную скорость. Таким образом, в самых разных точках пространства время движется с неодинаковой скоростью. Коровин несколько раз потом звонил Льву Моисеевичу, задавал вопросы на эту тему.
Действительно, на Тумином озере время продвигалось совсем иначе. Казалось, оно застывало, как струйка смолы на сосне. Коровин всегда удивлялся тому, как много времени он проводил в этом месте, как незаметно проходило время на Тумином озере. Вместе со временем улетучивалась и краткая жизнь, и Юрий Алексеевич подчас даже ощущал какой-то подвох в посещении этого места. Жизнь проходит, жизнь уходит, жизнь исчезает, растворяется, и ничего, ничего не остается!
От Тумина озера недалеко было и до железки, до массивного, тяжеловесного моста через Ветлугу, с хмурым автоматчиком в облезлой будке, построенного чуть ли не сто лет назад. А за железкой открывались вырубки, откуда грязные, дребезжащие на ухабах тяжеловозы настойчиво, по-муравьиному тащили массивные сосновые стволы на лесопилку.
Напряженный и надрывный, искусственный, как будто отрешенный от мышиных забот мира сего гул электропоезда периодически доносился из глухого и непроходимого леса, и было в этом шуме что-то неотвратимое, пугающее, неизбежное. Как будто что-то обрывалось в нежной, дрожащей, жаждущей защиты душе, и с шумом падало в неумолимую, бессердечную, равнодушную бездну. В такие минуты жизнь казалась совершенно непредсказуемой, целиком независимой от нашей воли.
Да и что такое воля? Что такое это жалкое, присущее человеческой  породе целеполагание? Почему живое существо вдруг обретает твердую, непоколебимую веру в то, что двигаться надо только в ту, а не в другую сторону? Что им движет, что управляет? Откуда оно берется, это подсознательное ощущение пути?
И действительно, в чем он – напряженный смысл жизни? И существует ли  он вообще?
Всё больше и больше понимал Юрий Алексеевич, что в жизни никакого-то смысла  и нет, а есть только березовые и сосновые ветки, только напряженный, настойчивый, упрямый гул работяги-товарняка.
Так почему же людям не хватает этих березовых и сосновых веток? Почему им всегда так хочется мельтешить в погоне за чинами и званиями, которые они сами придумывают, а потом дают друг другу?
Однажды, внимательно разглядывая причудливый узор березовых веток на фоне серого осеннего неба, Коровин почему-то вспомнил местную поэтессу Веронику Бушуеву.
Бушуеву хронически не принимали в Союз писателей,  хотя формально у нее всё, что нужно было для такового членства в советские годы имелось - две книжки, одна из которых была издана в столичном «Современнике», публикации  в  местных газетах, которые, кстати, всегда читали провинциальные интеллигенты - прежде чем бить ими мух.
 Веронике писали  блестящие рекомендации,  однако на общих собраниях всегда находилось восемь-десять человек, которые вычеркивали ее фамилию, прежде чем бросить бумажку в коробку из-под утюга.
Так смешно, странно и нелепо это выглядело - картонная коробка на полированном столе, изображенный на ней утюг, пожилые люди в затертых до дыр пиджаках, серьезно бросающие в коробку мятые бумажки.
А самое нелепое было в том, как плакала после собраний пятидесятилетняя Бушуева, как размазывала по лицу дешевую косметику, сморкалась в одноразовые салфетки, слушая пьяные бормотания нечесаного поэта Флегонтова:
- Ты, Вероника, талантливее их всех! А как у тебя про любовь написано! Что-то там «иду к тебе» и всё такое прочее!
 - Правда, лучше? - криво и как-то виновато улыбаясь углом рта, спрашивала Бушуева, демонстрируя некрасивые золотые коронки на коренных зубах и черные кариозные резцы.
 - Стопудово! - отвечал Флегонтов.
Как был счастлив Юрий Алексеевич, что может теперь по уважительной причине не посещать эти собрания, не кидать бумажки в коробку из-под утюга. За четверть века своего членства в  Союзе он не вычеркнул ни одной фамилии – такой поступок казался ему омерзительным, нечеловеческим. В этом, однако,  была и своя логика. Если человека рекомендовали в члены Союза его же товарищи, он не мог не доверять им. И вообще - как можно голосовать против писателя, если ты не читал его произведений? Получается как с загадочным дачником Пастернаком: « Я не читал роман, но я скажу…» Может быть, никому не известный человек будущий Лев Толстой?
Но с годами таких новых членов становилось всё больше и больше, и это как-то совсем не радовало Коровина. Откровенных графоманов стали принимать в творческий союз за спонсорские услуги или за место, занимаемое ими в том или ином издательстве. Однажды приняли одного тележурналиста в надежде, что он будет показывать местных письменников по голубому экрану. Коровин не имел ничего против этих людей. Наоборот, как люди они были ему очень интересны.
Но почему не брали Бушуеву, он никак понять не мог. Юрию Алексеевичу искренне жаль было эту непутевую женщину, у которой ничего  в жизни-то и не было, кроме старой пишущей машинки «Москва» и родительской библиотеки, и которой почему-то так хотелось официально называться писательницей. И стихи у нее были неплохие, и всегда Вероника вела себя достойно. Всё время только в стихах своих кого-то любила и переживала из-за этой перманентной, не прекращающейся в ее воображении  любви, и всё шла и шла к какому-то придуманному, никогда не существовавшему человеку.
Никогда рядом с ней Коровин не видел ни одного мужчины. Есть такие дамы – вроде бы всё на месте, а чего-то не хватает им для личной жизни, какого-то маленького незаметного шурупика. Так вот можно разобрать будильник  на отдельные колесики, гаечки, шурупики, пружинки и шестеренки, а потом собрать его. Только вот если этот незаметный шурупик под стол закатится, провалится в щель между половиц, ничего не будет, кроме красивого циферблата - остановится зябкое и неуправляемое время.
С Риммой Павловной всё понятно – церебральный паралич. А у Вероники никаких видимых уродств не было – ни врожденных, ни приобретенных.
«Меня мама так воспитала, - сказала она как-то Коровину после совместного выступления на свиноферме  колхоза «Заветы Ильича». – Умри, а не давай поцелуя без любви. Как вы считаете, это верно?»
Коровин не знал, как ответить. Наконец, пробормотал, что такие вопросы его никогда особенно не интересовали, это всё слишком женское, специфическое, как раньше говорили, «для служебного пользования».
  «Ну как же так? – недоумевала Бушуева. – Ведь вы писатель! Лучший наш писатель!»
«Но я не сексопатолог», - уныло проговорил Юрий Алексеевич. Как хотелось ему утешить бедную Бушуеву, но он не мог, не слушался подлый язык.
«Совсем вы меня не понимаете, - тихо проговорила расстроенная поэтесса и потянулась за влажной салфеткой. У нее опять глаза были на мокром месте. – При чем тут секс? Мне противно и думать о таких грязных вещах, а говорить – тем более. Я-то думала, что вы тонкий, не такой как все…»
Действительно, Коровин был не такой как все. А Вероника Борисовна тем более, поскольку не все соглашаются умирать без поцелуев, превращаясь в умопомрачительное ничто, в денатурировавший белок.  Но почему-то эта избирательность и нестадность, так присущая и ей, и ему, не сплачивала, а скорее разделяла их. Синица отличается от кур тем, что умеет летать, а орел – тем, что питается мелкими грызунами. И синица, и орел ничего не имеют общего с кудахтающим курятником. Но ведь  между синицей и орлом тоже так мало общего!
Вот этот небольшой нюанс никак не могла  осознать Вероника Борисовна, всячески намекая Коровину, что, дескать, мы с вами не куры, да к тому же еще и такие хорошие стихи пишем.
Последний бенефис Бушуевой в здании писательской организации был ужасен. И действительно, Вероника Борисовна могла бы войти в книгу рекордов Гиннеса по количеству рекомендаций в Союз, которые она набрала не только в родной провинции, но и в первопрестольной.
 В рекомендациях все писали о ее несомненном таланте, а на деле всё получалось как-то некрасиво.
В этот день Бушуева надела блестящее, серебристое, облегающее платье, накинула на плечи  тонкую кружевную шаль черного цвета, вылила на себя флакон дорогих духов и поехала в трамвае на свою Голгофу, а точнее, в особняк Союза писателей.
- Вероника Борисовна, - сказал старенький Корнев, поэт-сатирик, которому поручили вести собрание, - мы знаем вас настолько хорошо, что вам даже не следует рассказывать о себе. Товарищи… - Корнев внимательно оглядел присутствующих. – Имейте совесть. Человек четвертый раз пытается вступить в Союз. У нее восемь рекомендаций, причем одна принадлежит перу самого Сергея Михалкова.
В зале засмеялись, и Корнев понял, что напрасно назвал фамилию орденоносного автора «Дяди Степы», которая в данной ситуации может скорей навредить бедной поэтессе.
- Я прошу вас не голосовать против этой женщины. Ведь мы все ее знаем.
- Да бросьте вы, Михаил Иванович! - перебила Бушуева. – Не нужен мне ваш Союз. Давайте я лучше стихи почитаю.
- Нет уж, ваших стихов нам не надо, -  выкрикнул кто-то из зала. – А если в Союз не хотите, тогда нечего было нас собирать, время тратить понапрасну.
- Вы слышали?! – обратилась Бушуева к Корневу. - Им не нужны стихи! Скажите, пожалуйста, а что вам вообще нужно? Да я лучше покончу с собой, чем буду…здесь… с вами… да я…
И тут Вероника сорвала с шеи  прозрачную шаль и стала раздирать ее на мелкие кусочки. Когда с шалью было покончено, она принялась за платье. Рванула его сверху вниз.
Обнажился жирный целлюлитный живот и грязный, годами не стираный лифчик.
В зале присутствовал известный в городе психотерапевт, писатель по совместительству, автор популярных книг по психологии и психиатрии. Он-то сразу раскумекал, что это не острый психоз, а обычная женская истерическая реакция.
- А ну-ка прекрати! – закричал он. – Быстро прекрати это безобразие!
Вероника опешила.
- Вон отсюда, скотина! – заорал психотерапевт. - И пока не зашьешь платье, не возвращайся.
Бушуева как комета вылетела из зала.
- Давайте простим Веронике этот поступок, - предложил пришедший в себя Корнев. – Она переволновалась. Так сказать, хрупкая женская психика. Возможно, ночь не спала. Напоминаю вам - человек четвертый раз документы подает. У меня предложение – приступить к голосованию. Кто за то, чтобы поддержать это предложение?
Все подняли руки.
- Единогласно. Предлагаю в состав счетной комиссии включить Доренко, Рябинкину и Коровина. Давайте проголосуем за членов счетной комиссии. Как будем голосовать – списочно или по персоналиям?
- Списочно, списочно!
- Кто за?.. Единогласно. Прошу членов комиссии к столу.
Почему теперь, на Тумином озере, Коровин так отчетливо вспомнил этот день? Отсюда до Союза, до старинного двухэтажного особняка, где разыгрывался этот спектакль, было всего-то сто пятьдесят километров, два с небольшим  часа на машине…Но казалось, что он приехал на другую планету, и никогда, никогда в жизни уже не вернется обратно!
Коровин сделал несколько шагов вперед, подошел к замшелому стволу упавшей ели, сел на него. Пахло мокрой корой и чем-то специфически болотным, как пахнет только осенью. По еловой коре ползли маленькие рыжие муравьи. Очень много муравьев. Надо же, сколько их! И у каждого своя жизнь. И никто из них не читал стихи Коровина. Не читал и не прочтет никогда.
И он снова перенесся назад, в здание писательской организации.
Коровин нехотя подошел к длинному обшарпанному столу. Рядом приземлилась грузная, располневшая и потная Рябинкина. На столе появилась сакраментальная коробка с изображением утюга, принесенная Корневым из комнаты бухгалтерши.
Писатели подходили к столу, расписывались в ведомости и получали по бумажке, на которой были напечатаны на машинке - для экономии и ускорения процедуры! – сразу две фамилии – Бушуевой и Петрушкина.
 Петрушкин был полковником МВД в отставке, на пенсии принявшимся за изготовление детективов. У писателя-полковника имелся несомненный плюс – сюжеты своих повествований он не выдумывал, а черпал из многолетней следовательской практики. Детективы Петрушкина охотно печатала местная молодежная газета, и были люди, которые покупали очередной номер только для того, чтобы узнать – кто же всё-таки убийца.
Коровин пробовал однажды почитать Петрушкина (полковник подарил ему свою книжку, изданную большим тиражом в издательстве «Эксмо» - в яркой, с золотым тиснением, обложке, но на очень плохой, тонкой серой бумаге). На пятой странице Юрий Алексеевич понял, что бестселлер Петрушкина не одолеет никогда – в одном предложении полковник умудрялся пять раз употребить местоимение «свой».
«Алексей поднял свою руку…» Вроде бы речь шла не о найденном трупе. Так чью же руку должен поднимать Алексей? Открыл свой рот и положил в него своей ложкой свой кусок картошки, смазанный своим маслом…
Какая-то жуть! На фоне Петрушкина Вероника казалась не меньше чем Ахматовой.
Она возвратилась минут через сорок. На платье был напялен старый коричневый свитер, который ей одолжила уборщица.
Бушуева тихонько села на стул в последнем ряду. Проголосовавшие писатели курили на первом этаже, а счетная комиссия в кабинете председателя правления деловито подсчитывала голоса.
Собрание было легитимным – из тридцати девяти членов организации присутствовало двадцать девять человек. Для рекомендации Бушуевой нужно было набрать двадцать семь голосов. Но Веронике хронически не везло. На этот раз шесть человек проголосовали против. Петрушкин не прошел тоже, хотя его не поддержало всего три писателя.
Когда Корнев с мрачным видом огласил результаты голосования, Бушуева тихо встала и медленно, цепляясь за стенку, вышла из зала.
- Надо бы ее проводить, товарищи, - сказал Корнев. - Как бы чего не вышло…
- Да что вы, Михал Ваныч! – закричал психотерапевт. – Никогда в жизни! Она еще на наших с вами могилах будет стихи читать!
Совсем иначе повел себя Петрушкин. Суровый и надменный в следственном изоляторе, в писательской организации он тушевался, как красная девица. Присутствующие в зале казались ему если не Достоевскими и Толстыми, то по меньшей мере Пикулями и Ефремовыми.
Он попросил слова и медленно вышел к трибуне.
- Я хочу поблагодарить организацию за внимание ко мне и отличные результаты голосования, - проговорил он красивым, бархатным, чуть ли не оперным баритоном.  - Да-да, я не оговорился. Эти результаты я считаю своим большим достижением! Всем спасибо, а особенно тем троим, кто голосовал против меня. Действительно, я, наверное, еще не готов к вступлению в ваш Союз. Мне надо работать, много работать. А к работе я привык. Как у нас в органах говорят – виноват, исправлюсь!
- Другие просто испугались, что ты их вычислишь и срок пришьешь! – пошутил Корнев, чтобы как-то сгладить обстановку.
- Обязательно вычислю по цвету пасты. Это элементарно делается, - серьезно ответил Петрушкин. – Я начинал как криминалист-почерковед. Надо же мне знать, у кого учиться теперь, чьи книги перечитывать!
В раздевалке полковник пожал руку Коровину.
- Спасибо вам, Юрий Алексеевич, за поддержку.
- А откуда вы знаете, что я за вас голосовал? – спросил Коровин.
- А я психолог. Не хуже вашего психотерапевта. В нашей работе следственной без этого никак… Он, конечно, доктор хороший… Но я бы так не стал. Выгнать женщину, при всех! Ее-то как раз надо было поддержать. Я бы ей с удовольствием свои голоса отдал.
- Вы с ней не конкуренты. У вас жанры разные.
- Не в этом дело. Я писанину люблю так же, как рыбалку или  машину свою старенькую. Но, что греха таить, как-нибудь проживу и без рыбалки, и без «Нивы» своей, и без детективов. А для Вероники стихи – смысл жизни! Ведь у нее ничего больше нет – ни мужа, ни детей, ни внуков, ни профессии…  А вас она всех теперь ненавидит!
Коровин хотел тогда позвонить Веронике, ободрить ее. Но не позвонил из-за какого странного чувства. Он хорошо понимал, что вся забота о таких людях как Вероника – пустое дело, что она никогда не ответит добром на добро только по той причине, что никого не видит кроме себя и ничего знать не хочет, кроме своих – пусть даже хороших, пусть даже талантливых! – стихов.
Жизнь Вероники не была легкой. Однако и криминальные ужасы русского постсоциализма совсем не коснулись одинокой женщины, прошли мимо нее. Вероника, как большинство людей, искренне считала, что наступить на русскую мину мог кто угодно, но только не она, не Вероника Бушуева – только лишь потому, что она такая интеллигентная, чистая, возвышенная и благородная.

       4

C самого детства заметил Коровин у себя одну особенность - часто воспоминания о людях связывались у него с какими-то природными деталями. Так вот и сейчас воспоминания о Саше Елисееве нахлынули на него, когда он смотрел на кривой, неотесанный сосновый пень.
Саша был полной противоположностью Веронике. Он родился в семье, где в руках держали всё, кроме книги. Отец был мастером-краснодеревщиком, мать трудилась на авиационном заводе. Александр тоже пошел работать на «двадцать первый», как все называли этот завод в закрытом городе.
Откуда же взялась у малообразованного, неотесанного парня такая страсть к поэзии?
Никто этого понять не мог. Бедный Саша не только окружающим, но и сам себе казался белой вороной. Но ничего не мог с собой поделать.
Конечно, он вовсе не сидел ночами за письменным столом. Ночью Саша часто вообще не спал. И не то чтобы строчки поэтические набегали на него, как волны на морской берег. Не спал оттого, что ощущал необычность, штучность, яркую неповторимость своей судьбы.
В школе  он еще не писал стихов, но часто застывал, глядя на ленивые облака и раскидистые деревья. Казалось ему, что несут эти облака некую несказанную тайну, не раскрывающуюся при помощи слов.
Ему сильно повезло (или не повезло?), что руководитель областного литературного объединения, член Союза писателей Владимир Семенович Васькин признал в нем родственную душу.
«Родственная душа» – очень сложное  словосочетание. Если его перевести на языки чужеземные, иноплеменные, то всегда  получится нечто другое, не совсем русское. Так уж произошло в нашей жизни, что феномен «родственной души» сыграл среди непроходимых русских снегов и причудливых умопомрачительных наледей совершенно особенную, судьбоносную роль.
Сколько бы не был наш русский человек умен, талантлив, работоспособен, каких бы блестящих успехов не достиг на стезе профессиональной, все его достижения мгновенно обращаются у нас в ничто без феномена «родственной души».
Именно там, в обшарпанной комнате Дома работников просвещения, возле облупленной светло-коричневой доски с масляным изображением нотного стана и скрипичного ключа (в этой комнате дети постигали нотную грамоту), где проходили еженедельные заседания литературного объединения «Золотое перо», произошло узнавание. Рыбак узнал рыбака, а бывший рабочий сормовского завода узнал своего брата-рабочего с завода авиационного.
 Тексты вьюноши Александра так напоминали рифмовки самого Васькина сорокалетней давности, что  мудрый наставник чуть не прослезился и срочно послал одного из своих клевретов в ближайший магазин за бутылкой «Волжского».
К чести Васькина стоит отнести, что он, вопреки расхожему мнению, не всегда находился в состоянии алкогольной эйфории или, наоборот, депрессивной слезливости,  и обладал, как ни странно, весьма трезвым и даже аналитическим умом, в большинстве случаев не присущим поэтам. Когда он обнаружил в рабочем пареньке, заглянувшим на тусклый огонек в ДК, не просто способности, а настоящий поэтический талант, то начал бескорыстно помогать ему и направлять на путь истинный.
Васькин уже миновал тот этап своего развития, когда чужие успехи вызывали у него легкую зависть и неприязнь. Возможно, в то время он уже чувствовал ледяной ветер, дующий из могилы, в которую ему суждено было лечь уже скоро.
Он написал Саше рекомендацию в Литинститут на бланке областной писательской организации, поставил все необходимые подписи и печати, и никакая тонкая и изощренная поэтическая интуиция не подсказала ему в тот момент, что этими печатями и подписями он загубил хорошего и совестливого парня.
Учеба в Москве была самым светлым периодом в жизни Елисеева. Дух захватывало от специфического запаха московского метрополитена, от величественной Красной площади с розовощекими солдатиками кремлевской роты, от романтических бульваров со сквериками посередине, от старинных кривых арбатских переулков. В  небольшой блинной на улице Герцена, рядом с консерваторией и напротив церкви Вознесения Господня, построенной еще при Иване Грозном, часто собирался их семинар после обсуждения чьих-либо стихов. Унылые буфетчицы давно уже смирились с лихими поэтическими набегами, а когда приехавшая из Тамбова поэтесса Стелла Кобылкина, несмотря на отсутствие московской прописки, сумела-таки устроиться в блинную посудомойкой, наливали творческой братии за бесплатно лишний граненый стакан бледного, как русское небо, чаю, а иногда даже и с сахарным песком на дне. Не секрет, что в советские времена люди были чуточку добрей и душевнее.
Там-то, сидя за круглым столиком, Саша однажды очень глубоко ощутил свою исключительность, почувствовал необычность, неповторимость своей судьбы, неслучайность всего того, что происходило с ним.
Вся дальнейшая жизнь представлялась ему  восхождением на высокую гору, и впереди, на вершине этой горы, ослепительно сверкали снежные россыпи.
Почему же всё это оказалось обманом, иллюзией? Почему интуиция оказалась сродни рыночной цыганке с попугаем, вытаскивающим из рваной картонной коробки исключительные по своей глупости записочки?
Вернувшись из Москвы, Елисеев уже не мог работать на заводе. Какой такой завод! Ведь он вернулся из Москвы с дипломом, с приятно пахнущей клеем синей книжечкой, где красивым каллиграфическим почерком черным по белому  (а точнее, по желтому) была обозначена специальность Елисеева Александра Кондратьевича  – «литературное творчество».
Сначала Саша был немного удивлен тем, что вышеупомянутая книжечка, мягко говоря, никого в родных пенатах не потрясла. Одно время он обивал пороги местной писательской организации, просил дать ему какое-нибудь окололитературное занятие. Но Васькин к тому времени уже ушел из жизни, а других покровителей среди местных письменников у Саши не нашлось.
В конце концов, устроился поэт в заводскую многотиражку, но работать там не смог. Его сильно раздражало то, что писать он должен не стихи, а очерки об ударниках коммунистического труда.
Коровин не верил в то, что Елисеева погубила богемная литинститутская среда, о чем вещали провинциальные графоманы. Выпивать он начал задолго до своего судьбоносного появления на обшарпанном пороге «Золотого пера», еще на длинных школьных переменах.
От  рабочей среды он оторвался бесповоротно, а к интеллигентскому племени так и не пристал. Интеллигенты с их почитанием книг были ему чужды, всякая научность претила ему, как сухая корка хлеба, найденная под столом.
«Суха теория, мой друг»… Эти слова недаром были вложены гениальным поэтом в уста черта! Дьявол всегда искушал людей, отвращал их от чистого знания, разворачивал в сторону плотских утех.
Чем больше думал Коровин о Елисееве, тем более убеждался в своем сходстве с этим человеком. И действительно. Несмотря на всю их разность, их объединяло общее. Этим общим было то, что и Коровин, и Елисеев умели в жизни хорошо делать только одно дело – писать стихи.
Почему же так произошло, что стихи Коровина охотно вставляли в  тематические планы многие издательства, а Елисеева никто, кроме покойного Васькина, в лоб видеть не хотел?  Коровин был достаточно умен для того, чтобы не посчитать это признаком своего особого дарования. Елисеев был талантливее и самобытнее его, но он был чужим для провинциальных интеллигентов. Они могли бы его принять в Союз, но никогда не приняли бы в свое сообщество.
Парящий между небом и землей, несчастный стихотворец погибал – без  службы, без семьи, без регулярной работы над строчкой, без той самой изнурительной работы, которая одна подчас и спасает человека творческого  от безумия и самоубийства.
Погиб он самым нелепым образом  - упал, будучи пьяным, и ударился затылком о заточенную арматуру. Остается только гадать, кто это так мастерски заточил железный брус, торчащий из бетонной плиты забора. Но, так или иначе, а колотое ранение мозга оказалось для поэта смертельным.
Вся жизнь не что иное, как причудливая сеть случайностей, как длинная цепочка ДНК, где выстроены, как нуклеотиды, бесконечные причины и следствия. Сейчас Коровин
подумал о том, мог ли Саша Елисеев удариться головой об эту арматуру, если б он не поступил в Литинститут, если б не стал писателем? Теоретически, наверное, мог. Но только теоретически. Вся его нелепая смерть была типичной смертью русского писателя, и даже не русского писателя вообще, а того вечного типа этого писателя, к которому принадлежал Александр Кондратьевич.
Жизнь другого Александра, Белуцкого, была чем-то похожа на жизнь несчастного Елисеева.
Белуцкий принадлежал к тому кругу людей, которых мы, люди традиционные и в чем-то консервативные, не всегда заслуженно и чуть презрительно именуем «либералами». По своему рождению, происхождению и умонастроению Александр Вениаминович был самым настоящим либералом. Но это вовсе не означает, что его жизнь была проще жизни тех  людей, которые работают на заводе или в поле. Бог дал Белуцкому поэтический талант, а взамен, как часто и бывает, забрал всё остальное.
Настоящие, природные поэты всегда чуточку замаскированы в чуждом им обществе и, как правило,  занимаются в жизни делом, очень далеким от поэзии. Белуцкий был радиофизиком, работал в прославленном институте Академии наук, защитил кандидатскую по полупроводникам. Как ученый он был не менее талантлив, чем как поэт, и вообще казался со стороны человеком весьма положительным, далеким от творческой богемы.
Была у Саши Белуцкого некая загадка, нечто такое, что отличало его от многих людей. Отношение к поэзии у него было своеобычное. С одной стороны, Саша очень уважительно относился к своему дарованию, серьезно работал над стихами. С другой стороны, обращало на себя внимание его полное равнодушие к судьбе своих стихов после их написания.  Белуцкий был одним из тех редких поэтов, которые, начав писать чуть ли не в пятнадцать лет, к сорока еще не имеют своей книжки.
В советский формат он никак не уложился. Возможно, фамилия подкачала. Когда же начались реформы либеральные, Саша показал к ним полное безразличие. Он вообще, как большинство книжных людей,  был равнодушен к общественным тенденциям.
Когда после выступлений его просили показать свои книжки, Саша виновато улыбался. Никто из слушателей и представить себе не мог, что никаких книжек у него от роду не бывало.
Теперь он живет в Нюрнберге, работает в радиофизической  кампании в должности скромного лаборанта и, как известно Коровину, в те часы, когда не держит в руках паяльник, продолжает писать яркие,  самобытные стихи.
Самое смешное и самое грустное в этой истории заключается в том, что еврей Белуцкий, проживающий на ПМЖ в Германии, в настоящее время один из самых сильных поэтов, пишущих на русском языке. Знает об этом, однако, не более ста человек, все из которых, за редким исключением, профессиональные писатели.
«Поэт, не дорожи любовию народной», - писал наш национальный гений. Пожалуй, мало кто в мире так не дорожил народной любовью, как Саша Белуцкий, и Коровин уважал его за это.
Прямой его противоположностью  был Олег Кузин.
Кузин не просто вышел из либеральной среды, он был либералом до мозга костей. Диссидентство представляло не только образ его мыслей, оно было сутью этого человека.
Жизнь поэта Кузина была постоянным противоборством, постоянным  противопоставлением себя «системе». Само слово «система» в языке Кузина было высокочастотным, и подразумевал поэт-политик под этим словом некие государственные идеологические структуры (партию, комсомол, КГБ), якобы мешающие писать.
 «Система» была для него чем-то вроде фантастического врага. Местом для чтения стихов сначала была кухня - к счастью, не коммунальная, поскольку отец Олега, Кузин-старший, был парторгом того самого завода, где начинал свою трудовую биографию вышеупомянутый Саша Елисеев.
Кстати, старший Кузин был тоже диссидентом, но диссидентом внутренним, из тех, кто держит фиг в кармане. В этом заключалось какое-то тайное сладострастие – днем в парткоме говорить одно, а вечером, на кухне, совсем другое.
      Если бы Олег с юношеских лет мог писать всё, что было ему угодно, то он, скорей всего, вообще никогда не стал бы заниматься этим тяжелым и малоперспективным делом. Ведь заниматься творчеством по-настоящему может только тот, кто видит в этом занятии смысл всей своей жизни и не рассчитывает на внешний успех. Судьба сыграла с ним злую шутку - в какой-то момент своего развития и становления он посчитал, что кухонные  пустые разговоры и литература - нечто похожее, и не нашлось рядом человека умного и просвещенного, который объяснил бы ему, что это не совсем так.
       В студенческие годы Кузин (а он учился по соседству с Коровиным, на историческом отделении) очень хотел подружиться с Юрой, но амбициозные кухонные мальчики Коровину не понравились.
       Олег Кузин, несомненно, был человеком талантливым, но талант его был явно не литературным. Это был человек выраженного общественного темперамента. В годы перестройки он возглавил литературно-политический клуб, где преобладали рифмачи-сатирики, приглашал из Москвы мэтров либерального лагеря и вообще активничал без меры.
    Когда началась эпоха безвременья, Кузин резко перестал писать. «Система» умерла, бороться стало не с кем, и версификаторство потеряло всякий смысл.
    Кузин, однако, продолжал активничать, пытался скорешиться с молодым, кудрявым и чересчур либеральным губернатором, и даже какое-то время был его советником по культуре.  Вряд ли он успел что-то ему посоветовать, поскольку губернатор культурой не интересовался.
     К своему пятидесятилетию бывший поэт и диссидент издал красивую книжку стихов – разумеется, на спонсорские деньги, и устроил презентацию в одном из элитарных клубов города.
    Постаревший и осунувшийся, он твердил Коровину о том, что их поколение не смогло выстроить правильную раскрутку своих произведений, и приводил в пример нескольких бойких молодых прозаиков, сумевших жить литературным трудом при нынешней бескультурной власти.
     При слове «раскрутка» Коровин представлял почему-то большую медную юлу с деформированной деревянной ручкой, которую он гонял по грязному ковру коммунальной комнаты,  где жил в детстве вместе с родителями.
     Глядя на пожелтевшие и морщинистые скулы Кузина, казавшиеся такими болезненными при искусственном свете ресторанных фонарей, Коровин почему-то вспомнил, что отец Олега был  бурят по происхождению.
   - Ну что, доволен ты своей демократией? – спросил он его тогда.
   Это был классический вопрос русской литературы – вопрос, не требующий ответа.
    Почему-то Кузин ему не ответил. 
    В дальнейшем, вспоминая весь этот разговор, Коровин думал о том, что Олег – не меньшая жертва этого строя, чем он сам. Реформаторы вроде бы позволили Кузину говорить то, что он думает и,  - странное дело! - он перестал говорить вообще.
Его свежие, изданные на мелованной бумаге книжки сиротливо лежали на стойке бара.
Олег вышел к стойке, взял заранее приготовленный микрофон и, надев очки, стал читать стихи из книжки.
Больше всего Коровин запомнил тогда эти очки. Наверное, потому, что никогда не видел Кузина в очках.
Тогда, в этих очках, рифмующий либерал вдруг стал символом прошедшей зря жизни.

5

Ну, а его жизнь? На каком основании он, писатель Коровин, мог утверждать, что его жизнь чем-то лучше, правильнее, удачнее, чем жизнь этого несчастного Кузина?
Здесь, на Тумином озере, он смотрел на свою прошлую жизнь совсем иначе, и многое в той жизни казалось ему совершенно незначительным, сиюминутным, а подчас даже недостойным человека.
Недостойным казалось почти всё, что окружало его в той жизни, и очень много мелких деталей этой жизни, теперь уже почти забывшихся, всплывали в его памяти почти ежечасно, и всё это были какие-то стыдные, неприятные детали.
Почти всё, что касалось общения с людьми, было омрачено ложью, желанием понравиться, перенесением интереса с того или иного предмета или занятия на то, как этот предмет или это занятие понравятся другому человеку. Всё, что касалось общения с людьми, было лишено того самого естества, которое осознал и обрел он здесь, на Тумином озере.
Именно здесь он и почувствовал ту самоценность творчества, о которой говорили еще в греческих портиках, и которая теперь для многих стала чем-то совершенно непонятным, странным, поскольку не имела денежного эквивалента. Ту самоценность, которая не опирается ни на чье мнение и которая существует независимо от чьих-то напечатанных или не напечатанных слов.
«Нам не дано предугадать», - постоянно вертелось в голове у него, и он понимал, что было бы слишком просто жить на свете, если б наше слово обязательно должно было чем-то или как-то отозваться.


Рецензии